Не от мира сего

Не от мира сего

Жизнь и учение иеромонаха Серафима (Роуза) Платинского.

По благословению Высокопреосвященнейшего Августина, Архиепископа Львовского и

Галицкого

С разрешения и благословения игумена Германа (Подмошенского)

ТОГДА ПИЛАТ опять вошел в преторию, и призвал Иисуса, и сказал Ему: Ты Царь Иудейский? Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе о Мне? Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал? Иисус отвечал: Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не отсюда. Пилат сказал Ему: итак Ты Царь? Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь; Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего.

Евангелие от Иоанна 18:33–37.

Предисловие

В России знают и любят о. Серфима (Роуза), и особенно те, кто не отошел от веры предков — Православия. Говорят, книги его меняют судьбы людей.

Один православный из США, пробывший несколько месяцев в России, рассказывает: «Как только узнавали, что я из Америки, непременно спрашивали, знаком ли я с о. Серфимом Роузом. Поразительно! Похоже, его знают все, даже дети. А его работы, равно и самое жизнь, полагают крайне важными для нынешнего возрождения Руси».

Упреждая дух безбожия, охватывающий современный мир, о. Серафим обращался к народу России не стыдиться своей древней веры, вселяющей силу и отвагу в борьбе. Он взывал к сердцам и душам, указывая, что не напрасны долгие годы гонений и страданий, что суть очищение.

Недавно монах из старинного русского Валаамского монастыря заметил: «Не было бы отца Серафима (Роуза) — мы бы не выжили».

Более 10 лет назад работы о. Серафима впервые попали из Америки в Россию. Кое‑что перевели, и нелегально машинописные странички полетели во все уголки страны. С наступлением более либеральных времен его произведения печатают не таясь, немалыми тиражами, как в журналах, так и отдельными книгами; о них рассказывают по радио и телевидению; их можно купить даже у торговцев в метро и на улице. И, вероятно, можно без преувеличения сказать, что он сейчас — самый известный православный писатель в России. Его портреты встречаются повсюду, а во вновь открывшейся Оптиной пустыни, в той самой келье, где старец Амвросий принимал Достоевского, Толстого и Гоголя, ныне помещена его фотография.

Знают и почитают его и в иных православных странах, до недавнего прошлого тоже находившихся под гнетом коммунистов. Вот что пишет один сербский монах: «Еп. Амфилохий — афонский молчальник и учитель сердечной молитвы — заметил однажды, что о. Серафим наделен редчайшим для простого смертного даром — даром духовного размышления».

ТАК КТО же этот человек, которого на сытом, свободном Западе знают лишь единицы, а в голодной страдалице России почитают миллионы? Кто этот проникновенный философ духа, точно вышедший из древнего патерика? Кто этот отшельник, избравший монашескую жизнь в пустыни, чье имя в России овеяно легендами?

Ответ прост: человек, ставший в Православии о. Серафимом — обычный, «стопроцентный» и, главное, честный американец. Вырос он в Южной Калифорнии, недалеко от Голливуда и.

Диснейленда, в семье, где и слыхом не слыхивали о Православии (тем более русском). Мать желала сыну одного — преуспеянии в жизни, а отец — счастья.

Биография Евгения — отнюдь не рядовое жизнеописание, а пример того, как может всколыхнуться душа, затронь Господь самую трепетную ее струнку — чувство праведности.

Врожденная честность — движитель праведности — и помогла о. Серафиму пробить брешь во мраке сегодняшней жизни не только для своих сограждан, но и для людей в далеких заморских странах, порабощенных коммунизмом.

С «младых ногтей» восстал он против главенства в западной жизни сугубо мирских, материальных ценностей, сухой расчетливости, против бездушного, неглубокого и невнимательного отношения к человеку. Его протест совпал с бунтарскими настроениями передовой интеллигенции, богемы и битников, т. е. тех, кого впоследствии прозвали поколением «сердитых молодых людей». Он тоже изведал и неприкаянность, и отчаяние, и нигилизм, и неприятие существующих законов. Но, в отличие от других, не впал в жалость к самому себе и не стал бежать действительности — помешали ему честность, прямодушие, готовность поступиться своим благополучием, т. е. черты, свойственные простому американскому парню. Они же не дали найти ему духовной пристанище в экзотическом буддистском «просветлении». Страждущая душа не утолилась, но лишь когда Господь явил Себя будущему о. Серафиму, в чутком сердце того произошел поворот от новомодных бунтарских настроений к древнему, апостольскому православию. Придя же к нему окончательно, он не задумываясь порвал все связи с внешним, суетным миром, в том числе и с чиновничьим церковным мышлением. И все ради того, чтобы познать и почувствовать суть истинного, не от мира сего, христианства. Он проторил путь и для других американцев, внемлющих исконно американскому зову к праведности.

Но есть и еще одна черта о. Серафима, особенно дорогая сердцу православных христиан, томившихся за «железным занавесом». Он знал, что означает страдание, и умел страдать, по свидетельству его многолетнего сотаинника в монашестве. Познав силу искупительного страдания, явленную на примерах современных мучеников и исповедников он сознательно избирает тот же путь и не только внешне, через тяготы монаха–отшельника, но и внутренне, «болезнованием сердца» — отличительный признак христианской любви. Прежде он страдал, не в силах обрести Истину, теперь же — во имя Истины.

Я, автор этих строк, — духовное чадо о. Серафима. Его стараниями я возвратился в лоно Христовой любви. Я, как и о. Серафим, не удовольствовался наносным, поверхностным христианством, которое предлагает современное общество. Как и он, я подпал влиянию молодых в ту пору бунтарских течений, а потом так же свернул на тропу буддизма. Не укажи мне о. Серафим единственно верного пути — пламенным мечом страдания за истину, уничтожающим все препятствия, чинимые нашим западным миропониманием, — я бы, подобно большинству сверстников, продолжил бесцельное существование, исполненное «тихого отчаяния». Или, поддавшись духу времени, избрал бы какое‑нибудь новомодное верование, «удобное» душе.

В скромной монастырской церкви у гроба о. Серафима, глядя на излучающее свет и покой лицо почившего, я не сдерживал благодарных слез: ведь это он открыл мне Истину — бесценное сокровище, ради которого стоит отказаться от всего мирского сребра и злата.

Пишу я эти строки 10 лет спустя после его кончины. Как много успел сделать о. Серафим за столь короткую (всего 48 лет) жизнь, которая повлияла на жизни миллионов людей, в том числе и мою.

Моя непременная цель — донести до людей учение о. Серафима, поделиться тем, что стало моим достоянием. Как в свое время Россия принесла в Америку полноту Истины — Православие, так теперь Америка с помощью о. Серафима делится ею с Россией. Благодаря о. Серафиму — одному из столпов американской совести — на здешней почве взращен плод древнего, высокодуховного христианства, глубин которого Америка ранее не ведала. Оно родилось в безмолвном сердце катакомб, вдали от суеты и гордыни человеческой, и по природе своей оно — не от мира сего.

ЧАСТЬ I

Истоки

Человек этот — не благородный сын именитого рода. Он простолюдин, но тем не менее истинно благороден.

Эврипид.

ПРАВОСЛАВНЫЙ иеромонах Серафим Роуз слывет первым из сынов Америки, кто связан с древней святоотеческой верой. Родился он в Сан–Диего, обычном калифорнийском городе, в обычной, среднего достатка, протестантской семье. Нарекли его Евгением, т. е. «благородным».

Деды его и бабки — выходцы из Европы. По материнской линии — из Норвегии: деда. Джона Христиана Холбека, привезли в США 13–летним подростком, а бабушка, Хельма Хеликсон, шведка по национальности, появилась здесь трех лет от роду. Холбеки и Хеликсоны обосновались в маленьком городке Две Гавани, что в штате Миннесота. Хельма и Джон выросли, познакомились и в 1896 году поженились. Джон работал бурильщиком на алмазных копях, потом занялся фермерством. В семье родилось пятеро детей. Средней дочке Эстер, появившейся на свет в 1901 году, и суждено было стать матерью Евгения.

Выросла она на маленькой ферме (отец по дешевке купил землю «пни да кочки», как сам он говаривал). Чтобы очистить участок, он даже использовали динамит. Доход ферма приносила небольшой, а семья росла, и Джону приходилось вечерами подрабатывать в городе. Позднее он завел коров и стал развозить по домам молоко.

Холбеки крестили детей в лютеранской церкви и воспитали сообразно. В семье почитали образованность и ценой больших жертв определили старшего сына Джека в колледж. Годы спустя, добившись благосостояния, он сполна воздал родителям. Лишь двоим детям удалось получить образование, но зато внуки и правнуки почти все весьма преуспели на учебном поприще. Добиться успеха считалось делом чести.

Джон Холбек относился к той породе неутомимых тружеников, чьими страданиями выросла и окрепла Америка. Он не знал ни минуты покоя — работа на ферме отнимала все время и силы. Однажды дочь вернулась домой из леса, весело напевая, с букетом цветов. Джон не преминул оценить ее поведение с житейской точки зрения. «Пением да цветами сыт не будешь!» — бросил он, твердо, с норвежским акцентом выговаривая слова.

Однако несколько позже у Эстер нашлось время и для пения, и для цветов (точнее, она увлекалась музыкой и живописью, рисуя в основном цветы). Но детство, полное лишений, отложило отпечаток на всю жизнь: Эстер вела хозяйство очень экономно, учитывая каждый грош.

Ее суженый, Фрэнк Роуз, был совсем иного склада. Спокойный, смиренный и приятный в общении — он довольствовался тем, что посылала судьба.

Родители его происходили из французов и датчан. Один из предков по отцовской линии служил в армии Наполеона и женился на венгерской цыганке, но, увы, Фрэнку явно не досталось ни капли пылкой, страстной цыганской крови.

Отец его, Луис Дезире Роуз, некогда переехал из Франции в Канаду, а оттуда — в США, где и открыл — всё в том же местечке Две Гавани — кондитерскую, в которой подавалось и мороженое. В молодости в результате несчастного случая он потерял ногу и носил деревянный протез. «Но в то время не принято было охать и ахать по этому поводу. Как бы туго однажды не пришлось — надо жить дальше!» — вспоминал один из членов семьи. Выросший в католической среде, Луис сам, однако, сделался закоренелым атеистом с явным креном в сторону социалистов. Он похвалялся, что к 12–ти годам прочитал уже весь Новый Завет, дабы подчеркнуть свое теперешнее безверие, что, впрочем, не помешало ему жениться на ревностной католичке, голландке Мей Вандербоом, из городка Маркет в штате Мичиган.

У них родилось четверо сыновей, один утонул 12–ти лет. Фрэнк — второй по старшинству — появился на свет в 1890 году. В детстве, по настоянию матери, он прислуживал в церкви. Мей умерла 48–ми лет от роду, когда ему исполнилось четырнадцать, но наказу матери он следовал еще четыре года.

Участвовал он и в первой мировой, воевал во Франции в составе американской армии и домой вернулся сержантом. С Эстер Холбек они познакомились в кондитерской отца, где девушка в то время работала. Она только–только окончила школу и была одиннадцатью годами моложе. В 1921 году у себя в городке они поженились. Фрэнк попробовал было открыть собственную кондитерскую (после того, как отец закрыл свою), но потом устроился на работу в фирму «Дженерал Моторс». Тогда же в семье Роузов родилась дочь Эйлин.

В 1924 году, когда ей исполнилось два года, семья перебралась в Южную Калифорнию, предпочтя солнце и тепло холодным миннесотским зимам. В Сан–Диего Роузы снова открыли кондитерскую, но она приносила доход лишь тогда, когда в порт заходили военные корабли, и в конце концов от магазина пришлось отказаться. Фрэнк же удовольствовался должностью уборщика в Управлении городских садов и парков. Ему выпало наводить чистоту на стадионе.

В Сан–Диего у Роузов появилось еще двое детей: Франклин (на четыре года моложе Эйлин) и Евгений (через 8 лет после Франклина). Все дети удались: пригожие, смышленые, рослые.

Евгений Деннис Роуз родился 13–го августа 1934 года, в разгар великой депрессии. Родители, неудачно вложив деньги в акции, терпели убыток, и порой в доме едва хватало еды. Евгений по малолетству не запомнил этого времени, зато Эйлин не забыла, как вся семья стояла в хлебных очередях. «Когда претерпишь лишения по бедности, вспоминаешь о них всю жизнь и начинаешь мерить благополучие деньгами», — говорила она. Познав нужду и тяжкий труд еще в детстве, Эстер сделалась еще более бережливой, едва ли не скрягой, и не переменилась до конца жизни, хотя и Эйлин, и Франклин изрядно преуспели и денег доставало. Наученная горьким опытом во время депрессии, Эстер по привычке собирала обмылки и перетапливала их. И в детях она воспитала трезвое и практичное отношение к жизни.

Евгений родился, когда отцу исполнилось 44, а брат с сестрой уже подросли. И неудивительно, что он рос всеобщим любимцем, словно единственный ребенок. «Нежданная прибыль», — шутили бедствовавшие в ту пору родители.

Евгению было лишь 4 года, а сестра уже закончила школу и поступила в колледж в Лос- Анджелесе. Через два года вышла замуж и в дальнейшем виделась с младшим братом очень редко. «Он рос веселым и ласковым», — вспоминает она в ту пору, когда старшеклассницей нянчила его (родители были заняты в кондитерской).

Вслед за Фрэнком с Эстер перебрались в Сан–Диего и их старики. Дедушка Луис Роуз умер, когда Евгению было 7 лет, а старикам Холбек посчастливилось увидеть внука уже взрослым. В юности ему досталась семейная реликвия: большие часы, подаренные Луису и Мей к свадьбе. До последних дней он не расставался с этими часами — частичкой семейной истории и заводил их каждый вечер, хотя они давно показывали неточное время.

В СЕМЬЕ безоговорочно верховодила Эстер, натура волевая, решительная. Она надзирала за всем, что происходило дома. Ничто не укрывалось от ее ока. Она считала себя вправе без спроса входить в комнаты детей, рыться у них в столах, читать их письма, работы. Требовательна она бывала чрезвычайно и весьма скупа на похвалу. В ту пору считалось, что родителям не следует хвалить детей, дабы не избаловать. Однако, когда их не было поблизости, Эстер выставляла всех в лучшем свете перед родными и знакомыми. Особенно она восторгалась Евгением.

«В нашей семье не принято было выказывать чувства», — вспоминает Эйлин. Даже добрейший и любящий Фрэнк стеснялся приласкать детей. Эйлин не помнит, чтобы в детстве тот ее хоть раз поцеловал. «А маме слова поперек не скажи — рассердится не на шутку. Папа в такие минуты держался подальше». Похоже, выбор у Фрэнка был невелик: разве что подчиниться. Он всеми силами избегал раздоров, всегда и на всё отвечал согласной улыбкой. «Твоя правда!» — бывало поддакивал он жене.

Евгений, как и отец, не перечил матери. Рос, как вспоминают в семье, послушным, даже «примерным» сыном. «Из всех детей родители выделяли Евгения, — продолжает Эйлин, — во всём- то он старался угодить, а мама от него слова грубого не слышала».

«Да, Евгений радовал нас всех, — вторит ей Эстер. — Отец, бывало, говорил о нем: словно солнышко ясное».

По ее же словам выходило, что муж, Фрэнк, «довольствовался малым»: лишний часок дома с женой побыть, по хозяйству что‑нибудь поделать. Этим круг его интересов и замыкался. За должностями и деньгами он не гнался и Евгения не понуждал.

«Практичности ему недоставало, — утверждает Эстер, — «интеллигенция», а я‑то на земле крепко стою». В отличие от жены, Фрэнк следил за новостями, ежедневно просматривал по крайней мере две газеты, не пропускал и деловых журналов. Книг же, увы, почти не читал.

Пусть он не блистал образованностью, зато выделялся добродетельностью. И Евгений, как и большинство мальчишек, брал пример с отца, переняв лучшие черты. Скромность и смирение служили ему всю жизнь. Он тоже «довольствовался малым», когда дело касалось мирской славы и материальных благ.

От матери же унаследовал деловитость и практичность, упорство, выразительную и лаконичную речь, насыщенную яркими «бытовыми» словечками и оборотами. В произношении он не допускал никакой небрежности. И от обоих родителей перенял лучшие американские черты: честность и прямодушие. Благодаря им, он впоследствии умел распознать любое лицемерие.

От простого «типичного» американца Фрэнка отличала разве что покорность. Он был натурой застенчивой, упорной, цельной и — самое главное — любящей, не скрывающей чувства. Таким рисовали тогдашние книги и фильмы простого человека, способным на героизм, сложись обстоятельства соответственно. Евгений вобрал все эти черты. Врожденные задатки и воспитание, казалось, предопределили его развитие: быть ему «славным малым» по образу и подобию Гэри Купера. Однако на этом типично американском «древе» зрел плод совсем особенный — будто в семье американцев–простолюдинов родился некто благородных кровей. В чём‑то Евгений резко отличался от всех. Только в детстве это не бросалось в глаза. Поначалу среди сверстников его выделяла задумчивость, спокойствие и врожденная сдержанность.

«Он с детства рос серьезным и прилежным, — рассказывает мать. — и не по годам умным. Первым среди сверстников (а порой и среди взрослых) схватывал суть услышанного или увиденного». Один из его учителей в начальной школе вспоминает: «Стоило Евгению появиться в классе, как меня будто что‑то подгоняло. И я торопился перейти к новому материалу, чтобы не растрачивать время».

Сдержанность и прилежание никоим образом не мешали Евгению играть и развлекаться вместе с обычными американскими мальчишками. Малышом он скакал на деревянной лошадке, изображал ковбоя. Подростком вступил в Клуб скаутов, заинтересовался бейсболом. В шесть лет начал учиться играть на фортепьяно и не бросил занятия даже в колледже, а школе с 10–ти до 12–ти лет состоял в отряде «юных регулировщиков движения» и, как вспоминает мать, относился к своим обязанностям очень ответственно. По окончании же начальной школы он удостоился почетного звания «сержант», — в этом чине демобилизовался и его отец.

Евгений очень любил природу. Городское общество естествознания организовало детскую летнюю школу по естественным наукам, и старшеклассником три лета кряду он посещал занятия по зоологии, имея возможность изучать животных в знаменитом зоопарке Сан–Диего. Интересовала Евгения и жизнь обитателей моря (как‑никак рядом океан). Дома в шкафу он держал заспиртованных осьминогов и прочих морских тварей. Была у него и коллекция бабочек. А, увлекшись астрономией, он разрисовал звездами весь потолок своей спальни, правильно расположив созвездия.

По пятницам вечером они с отцом отправлялись в библиотеку, располагавшуюся неподалеку, и эти еженедельные прогулки стали традицией. Евгений возвращался всякий раз с охапкой книг. Каждое лето, во время каникул он участвовал в читальном кружке при библиотеке.

Очень рано познакомился с Диккенсом. «Читал «Записки Пиквикского клуба» и смеялся», — вспоминает мать. Но вечером, когда наступало время спать, она входила к сыну в комнату и выключала свет. Случалось, по ночам ее будил приглушенный смех в детской. Она тут же являлась с проверкой. Спрятавшись под одеяло с фонариком, Евгений продолжал читать «Пиквикский клуб», не в силах оторваться от книги, некогда в одночасье вознесшей автора к вершинам славы.

В его команде «мамой–скаутихой» оказалась мать известного киноактера Грегори Пека. Она отзывалась о Евгении как о самом умном в группе.

У Евгения был пес Дитто, не ахти какой смышленый, но зато свой и поэтому безмерно любимый. Мальчик заглядывал ему в глаза, словно человеку. Но вот пес попал под машину, и как безутешно рыдал его маленький хозяин! То была первая встреча со смертью. «Да разве ж можно так любить собаку? Собаку! Нет, это противоестественно!» — изумлялись все вокруг, не понимая, из‑за чего мальчик так убивается.

В необыкновенно любящем сердце Евгения с детских лет жило сильное религиозное чувство. Протестантка–мать всячески старалась его укрепить. Католик–отец порвал с Церковью в 18 лет. В семье об этом не вспоминали, и причины никто не знал. Не сказать, чтобы Фрэнк Роуз был воинствующим атеистом, как его отец (впрочем, «воинствующим» он никогда и ни в чём себя не проявлял), но и особого рвения к Церкви не испытывал. Иногда ходил вместе с женой на службы, но, как она сама признает, чтобы только угодить ей.

А вот что говорит Эйлин: «В детстве мама водила нас то в лютеранские, то в баптистские, то в методистские, то в пресвитерианские церкви. И в каждой непременно пела в хоре. Также непременно ссорилась со священником, поэтому мы и сменили столько церквей».

В детстве Евгений на уроках Библии в пресвитерианской церкви по соседству учил Священное Писание и знал его назубок, чем немало удивлял родителей. По словам матери, самое большое впечатление на мальчика произвели Книги Эсфири и Самуила из Ветхого Завета. В восьмом классе, по собственному почину, он принял крещение и конфирмацию в методистской церкви.

ОДНАКО к концу школы тяга к религии ослабла. Уолтер Помрой, его закадычный друг той поры, утверждает, что Евгений не отличался особой набожностью. Зато проявлял интерес и усердие к точным и естественным наукам. Уолтер вспоминает: «Мы заканчивали школу в то время, когда считалось, что наука спасет мир. И многие готовились стать физиками, инженерами, врачами».

Школа, в которой учился Евгений, была обычной, «районной», выражаясь современным языком, и мало кто из выпускников готовился поступать в колледж. Эти немногие «избранные» вместе занимались в разных кружках, вместе ходили на подготовительные курсы, но среди них заметно было четкое разделение: первые — из богатых семей, жившие в «приличных» районах, вторые (их набралось человек шесть–семь) — среднего достатка, а то и вовсе бедняки. В эту группу входили трое евреев, мексиканец и Евгений с Уолтером.

«Богатые» активно участвовали в школьном самоуправлении, избирались классными старостами, держались чуть особняком (из таких групп впоследствии складываются «элитные» студенческие братства и землячества), хотя не чурались и остальных ребят. «Как‑никак от нас зависит: голосовать «за» или «против» них», — заметил как‑то Уолтер.

Группу «бедняков» сплачивали общие интересы в музыке, литературе, искусстве. На большой перемене за обедом они делились прочитанным, спорили о любимой классической музыке. Современную поп–музыку они не принимали. «Мы ее просто не замечали», — уточняет Уолтер. Не ходили они и на школьные вечера с танцами. У Евгения и его друзей обнаружились немалые спортивные задатки, по физкультуре они получали отличные оценки, однако в соревнованиях не участвовали. «В теперешней школе, — говорит Уолтер, — мы бы прослыли большими чудаками».

Евгения он прозвал Евгон, сократив подобным образом «Евгений Онегин» (оба, конечно, знали и поэму Пушкина, и оперу Чайковского). Любопытно, что этим Уолтер как бы предвосхитил дальнейшую связь Евгения с Россией.

Сотоварищи Евгения были начитаны и образованны не по годам, и Уолтер, ранее не отличавшийся высокой культурой, гордился дружбой с ними. Мальчики из еврейских семей, воспитанные на классической музыке, отлично в ней разбирались. Особенно высоко они ценили Моцарта, Бетховена и Брамса и не признавали современных композиторов, которых любил Уолтер.

Какую позицию занимал Евгений? Уолтер говорит, что тот отдавал явное предпочтение классической музыке, хотя не гнушался и иной, и не торопился выносить суждения.

Он заслушивался арией из последнего действия «Тоски» Пуччини: приговоренный к смерти герой пишет письмо возлюбленной, начиная словами «Светили звезды…». Особенно же восхищало исполнение Ферручио Тальявини. «Не счесть, сколько раз мы ставили эту пластинку», — продолжает Уолтер, сам большой поклонник «Тоски».

И когда разговор касался высоких материй, Евгений тоже предпочитал молчать, «изучать чужие мнения», как говорит Уолтер. «Но случись кому в споре дать промашку, он тут же ее подмечал. Как самый сдержанный и рассудительный из ребят, он чаще комментировал чье‑либо высказывание, нежели высказывался сам».

УЧИЛСЯ Евгений с рвением, часто «засиживаясь заполночь», по словам матери. Однажды она сказала сыну: «Ты столько времени проводишь за книжками — не иначе, важным человеком станешь». «Я не хочу быть важным, — отвечал тот, — я хочу быть мудрым».

«С его способностями можно было хорошие оценки просто так получать, не уча уроков, однако он занимался больше всех нас, — вспоминает Уолтер. — Если задавали записать реферат по какой- либо теме, работа Евгения оказывалась самой исчерпывающей и глубокой. У него был аналитический склад ума. А неспешность в решениях очень помогала на химии, где нужно взвесить все возможные последствия опыта».

Вот как отзывается его племянник, Майкл Скотт, семью годами моложе дяди: «В учебе Евгению не сыскать равных, способности у него просто феноменальные». Порой ответы его оказывались настолько лучше остальных, что приходилось ему единственному в классе ставить высший бал. И вместе с этим Евгений всегда выделялся скромностью, весь в отца. Мать приводит его слова: «Не создавай у людей слишком высокого мнения о себе».

Племянница Салли вспоминает так: «Для меня он всегда был «дядя» Женя. Такой серьезный, такой ученый. Всегда наставлял меня, являя огромное терпение. С детства он был не как все, внутренне всегда собранный. Конечно, обособленность в ранней юности приносила ему немало огорчений, но потом он все же обрел истинное призвание, нашел себя. Помню один случай с книгами. В праздники вся семья бывало собиралась за обеденным столом. Женя же, отобедав, сразу уходил к себе и садился за книги. Однажды я без спроса забралась к нему — я тоже любила читать — и так, с книгой в руках, он меня и застал. Было мне лет 9–10, и я ужасно испугалась. Но он спросил лишь, какие книги мне больше всего по душе. Я назвала лишь две: «Пес по кличке Чипе» и «Чарли» Альберта Пейсона Теруна, а он предложил: «Я подарю тебе те книги, названия и авторов которых ты вспомнишь». Его подарки я храню и по сей день, и книги те читаю дочерям».

Уже в старших классах Евгений проявил незаурядные способности к языкам, взявшись сразу за испанский, немецкий и французский. К окончанию школы он уже умел слагать стихи по–немецки. Преуспел он и в математике, в чём, по мнению Уолтера, заслуга не только аналитического ума Евгения, но и его самодисциплины. Учитель математики прочил ему хорошую карьеру в этой области и дал рекомендацию для поощрительной стипендии в колледже.

Учитель английского, господин Баскервилл, также принимал участие в Евгении. По словам Уолтера, господин Баскервилл привечал искусство и независимость суждений. Он любил музыку, обожал испанскую романтическую поэзию и приобщил своего ученика к творчеству певца американской природы, поэта Робинсона Джефферса, который в своих стихах восставал против жестокости и войн, что в ту далекую пору было не столь модно, как ныне. На летние каникулы господин Баскервилл устроил Евгения в книжный магазин в Сан–Франциско, и тот все три месяца работы жил в пансионате «Отель де Франс», где говорили только по–французски и подавались блюда только европейской кухни.

Старшеклассником он прочитал «Преступление и наказание» Достоевского, но, как признал сам, в ту пору еще не оценил и не понял всей глубины писателя.

«На пустяки у него не оставалось времени», — говорит мать. Глупые школярские забавы, равно и пышные празднества, наводили на него тоску. Помнится, Майк Скотт изумился, узнав, что Евгений и не думает водить машину, хотя о машине тогда мечтал едва ли не каждый. Даже Уолтер поддался всеобщему искушению и проводил время, «порхая как мотылек», проводя досуг в гулянках и ночных забавах, что претило его другу. Когда пришла пора выпускного вечера, торжественного события — гордые родители, разодетые дети, — Евгений не хотел даже брать напрокат непременный в таких случаях смокинг. Правда, он всё же принял участие в спектакле, который давали на вечере. Помогал писать сценарий (его «творили» двенадцать выпускников, ведомы учителем), сыграл одну из ролей и даже распространял билеты. Пьеса называлась «Чуть- чуть повзрослели» и ставилась, чтобы угодить родным и близким выпускников. Обыгрывалась «американская мечта», всё еще популярная в 50–е годы: идеалы семьи, умеренная религиозность, преуспевание в карьере, благосостояние, ответственность и трудолюбие, служение человечеству в духе Альберта Швейцера.

В 1952 ГОДУ Евгений закончил среднюю школу в Сан–Диего. Закончил первым учеником! В выпускном альбоме одноклассники оставили следующие записи: «Евгений ты — гений!», «Больших успехов! Утри нос старику Эйнштейну!». Он получил несколько поощрительных стипендий. Самая большая — 4000 долларов — имени Джорджа Ф. Бейкера, по рекомендации школьного учителя математики. Получив уведомления, Евгений отнесся к этому спокойно. Мать, узнав о такой удаче, возликовала. «Так где же это письмо?» — спросила она сына. «Где‑то в столе», — невозмутимо ответил тот. «В жизни не видела такого скромного мальчика!» — вспоминая этот и подобные случаи, говаривала Эстер. Более того, Евгений отказался от прочих стипендий, присужденных ему, заметив кратко: «С меня и одной хватит».

Он еще не думал о будущем, решив пока поступить в колледж южнокалифорнийского городка Помона, и как сокрушался учитель математики — ведь любимый ученик не пошел по его стезе. Уолтер говорил: «Евгений преуспел бы на любом поприще, но искал дело по душе. Ему хотелось увлечься, загореться».

Окрест Сан–Диего не счесть дремучих оврагов и лощин, заросших кустами, деревьями, буйными травами. Был такой овраг и недалеко от скромного дома Роузов. Молодой человек любил уединяться там, гулял часами, а то и ночи напролет, зачарованно созерцая бесчисленные звезды над макушками деревьев, и, скорее всего, не только тягой к размышлениям объяснялись эти прогулки, но неким внутренним разладом.

Вот и Евгения снедала неизъяснимая тоска: почему он не такой, как все? Острый ум позволял ему заглядывать глубже и дальше других, и сейчас серая обыденность уже прискучила. Пора идти дальше, но куда? Добиваться преуспеяния в суетном мире с его грошовыми материальными «идеалами»? Нет, высокая, благородная душа чаяла совсем иного.

Какой глубокий у него взгляд, — вспоминает Уолтер. — Даже страшно в глаза ему посмотреть, он будто в душу заглядывал, самую суть узреть хотел. Я всегда сравнивал Евгения с котлом, в котором что‑то закипает, бурлит. Ждешь: вот–вот из под крышки потянется пар — ан нет! Внешне всегда невозмутим, сдержан, терпеливо дожидается, пока накопленные наблюдения пригодятся в деле».

Да, Евгений, как и всякий мыслитель, задавался извечным вопросом: зачем? И ответ подскажет только собственная жизнь, собственный опыт. Это Евгений знал, или скорее чувствовал, уже в ту пору. Этим руководствовался он, определяя свой жизненный путь, — до последнего шага.

Зачатки бунта

ОСЕНЬЮ 1952 года Евгений поступил в колледж Помоны и поселился в общежитии.

Был он высок (1 м 90см), худощав, хорошо сложен. Волевой подбородок, безукоризненные белые зубы, хорошо очерченный крупный нос, высокий лоб, густые каштановые волосы (зачесывал он их назад). Особенно выделялись на бледном лице большие голубые глаза — задумчивые и проницательные. Носил Евгений обычно белую рубашку с закатанными рукавами.

Помона (равно и Стенфорд) считалась лучшим частным колледжем в Калифорнии и одним из главных в стране центров гуманитарного образования. В Помоне обучались юноши и девушки, а профессора приглашались из самых известных университетов. Много внимания уделялось индивидуальной работе: на 10 студентов приходилось по преподавателю, посему конкурс в колледж был очень высок — четыре претендента на место.

Когда Евгений поступил туда, Помона еще являла собой цитадель консервативного духа.

В маленьких американских колледжах того времени у студентов считалось чрезвычайно важным добиться признания. Счастливчиков знали поименно, равно и неудачников.

Считалось хорошим тоном иметь машину. «Признанные» развлекались тем, что устраивали танцевальные вечера, пикники на океанском берегу, «вылазки» на горные курорты. Но больше всего любили футбол.

. Развлечения эти нимало не интересовали Евгения. Эта «настоящая» жизнь ничего, кроме отвращения, не вызывала. Юноша по–прежнему держался скромно, с достоинством, как и в школьные годы. Но уже чувствовалось: в душе бурлят сильные страсти. Превыше всего волновал вопрос: зачем он живет? Не терпелось постичь настоящую жизнь в ее высшем понимании.

ЧТОБЫ ответить на этот главный вопрос, приходилось использовать главное свое оружие: аналитический ум. Евгений принялся тщательно штудировать западных философов, посещал курсы лекций на философском факультете. Одним из учителей оказался Фредерик Зонтаг, человек резкий и требовательный, — живая легенда Помоны.

В конце первого курса Евгений написал работу, обобщив свои философские изыскания, опираясь на свою творческую мысль, знания по математике, естественным наукам и на некоторую помощь гениального Спинозы. Работа называлась «Бог и человек, их взаимосвязь». Евгений писал: «Под Богом» я подразумеваю «вселенную», это более точное определение, потому что я хочу показать Его не в личностном аспекте, а в обобщающем… Вся наука указывает на существование вселенной, на общность всего, и ничто не указывает на существование Бога вне этой вселенной. На сегодняшний день, пока я не разработал свою теорию познания, удовольствуюсь положением о том, что знания можно получить только в науке. Поэтому я и руководствуюсь открытиями, указывающими на существование вселенной. И отрицаю идею некоего «независимого» Бога, за неимением доказательств».

Вот и всё, к чему привел эмпирический подход. Не помог и гений Спинозы. А о смысле жизни Евгений писал так: «Жить и радоваться жизни — вот смысл человеческого бытия. Человек должен жить ради счастья, а невзгоды переносить как неизбежность на пути к более счастливым временам, к коим его приведет любовь ко Вселенной».

Как видно из этих отрывков, Евгений уже полностью отрешился от протестантства, в котором вырос. Несмотря на любовь к родителям, он тяготился будничными, прозаическими культурными ценностями «среднего сословия». Их представления о Боге казались ему убогими и невежественно–провинциальными, недостойными человека, стремящегося к высотам познания, а религия виделась ему неким безоговорочным признанием прописных истин. Люди словно боялись или не хотели заглянуть глубже, познать природу вещей. Протестантство для Евгения — этакое застывшее равновесие: на одной чаше — мирская, «счастливая» жизнь, на другой (как бы в оправдание ежедневной суеты и для пущего «долготерпения») — жизнь религиозная. Но душе его претила такая застылость, никогда он не смог бы удовольствоваться лишь «радостями домашнего очага». Нет, это обывательское счастье для него — что прокрустово ложе. Равно не удовольствоваться ему и «прописными истинами». Надо искать выход, но где, в чём? Иного пути, нежели бунтовать, он не видел. А душа, хотя и бессознательно, уже тянулась к высокому и духовному, прочь от сухого умствования Спинозы.

Идеи Ницше коренятся в самодовлеющей немецкой идеалистической школе и даже в учении Спинозы. Все они либо отрицали, либо принижали сущность Бога, возвышая и даже обожествляя себя, что суть абсурд и нигилизм. Безумный философ и поэт, подобно вагнеровскому языческому Змию, изрыгал пламя новой религии Сверхчеловека — антихриста. И какой бы она сумасбродной ни казалась, Евгений в молодые годы скорее принял ее, нежели аморфное, выхолощенное «христианство».

«Белые вороны»

Господь нередко отделяет от прочих людей своих избранников, чтобы те уповали лишь на Него, дабы приобщиться Его откровения.

Алисон.

ИТАК, философский поиск Евгения начался с неприятия Бога, Которого он, собственно, и пытался найти, к Коему исподволь стремился. Но долгий путь ожидал его. И, в результате, он вернется ко взглядам, которых вначале бежал.

Сверстники Евгения, испытывая острое неудовлетворение собой, своей жизнью, жаждали духовного и, не находя, впадали в отчаяние: они не видели, как им реализоваться в окружающей обезличивающей жизни, и, как писал молодой английский поэт Джон Ките, «едва ль не возлюбили мы избавительницу–смерть». Нет оснований утверждать, что Евгений замышлял свести счеты с жизнью, однако думы о смерти нередко посещали его. И поверить свое смятение, свои чаяния он смог лишь одной живой душе — девушке, такой же первокурснице, как и он сам. Звали ее Алисон.

Как‑то хмурым осенним вечером, в ноябре 1952 года Евгений пошел на концерт в Арочную аудиторию колледжа — самый большой зал среди подобных во всех калифорнийских университетах. На строгом, в греческом стиле портике были начертаны имена великих композиторов.

В тот вечер давали фортепьянный концерт Шумана. Музыка всколыхнула душу Евгения. После концерта у выхода из зала его окликнул приятель, Дирк Ван Нухийс. Рядом стояла его спутница, Алисон. Евгений видел ее и раньше — им доводилось встречаться на лекциях по истории западной цивилизации, но знакомства так и не свел. Девушке Евгений сразу приглянулся: держится с достоинством, да и собой недурен. Но больше всего ее поразила необъяснимая затаенная грусть в глазах.

Представив Евгения, Дирк пригласил друга на чашку кофе, и все трое, окунувшись в прохладу ночи, зашагали к «Сахарнице», маленькому недорогому кафе, которое держали две милые тихие женщины. Согревшись горячим кофе, молодые люди заговорили о концерте, музыка Шумана взволновала каждого.

ПОСЛЕ ЭТОГО знаменательного вечера Дирк, Евгений и Алисон стали завсегдатаями «Сахарницы». Вокруг них сплотились студенты, такие же «белые вороны», которых интересовало в жизни нечто большее, чем «успех» и «признание». Всех их объединяла любовь к искусству, музыке, литературе.

Алисон, подобно Евгению, была натура тихая и глубоко одинокая. Выросла она в артистической среде: мать пела в опере, дядя писал киносценарии. В свои восемнадцать лет девушка изведала немало горя. О раннем детстве ей даже не хотелось вспоминать, столь ужасно и безрадостно оно было. При властной, жестокой и себялюбивой матери девочка замкнулась и сделалась чрезвычайно робкой на людях. Правда, Алисон старалась брать пример с бабушки, особы светлой и душевной.

. Из всех друзей и приятелей Евгений больше всего любил и уважал Кайза Кубо, японца, выросшего в Америке. Тому же минуло 24, и он был много старше остальных. До Помоны он учился в другом колледже и никогда не входил в число тех, кто «добился признания». Однако в Помоне снискал всеобщее уважение за серьезность, искренность и честность.

Как и Евгений, Кайзо держался особняком, всегда невозмутим, спокоен, даже непроницаем. Говорил мало, но каждое слово просто и значительно. Полностью он так и не вошел в круг друзей Евгения, оставаясь всегда и везде «сам по себе».

Несмотря на тесную дружбу, Евгений оставался для знакомых загадкой, как они сами признавали. Частенько он часами в глубокой задумчивости гулял по ночам. Джон вспоминает: «Евгений носил длинные волосы, и нередко пряди ниспадали на глаза, придавая лицу некую одержимость. Лишь много лет спустя в группе узнали, какая бездне одиночества, отчаяния и разочарования разверзлась в душе их тихого, скромного друга. Знала обо всём лишь Алисон. На всём белом свете она была для Евгения тем единственным человеком, перед которым он обнажал изболевшуюся душу. Духовное родство с Алисон он почувствовал сразу, при первой встрече в «Сахарнице», причём казалось, ничто не объединит их: он — ницшеанец и нигилист, она — верующая, прихожанка англиканской церкви. Евгения увлекали идеи; чтобы вынести решения, ему требовалось всё обдумать, «разложить по полочкам». Алисон жила чувствами и доверялась первому побуждению. Евгений штудировал философию, Алисон — писателей–романтиков прошлого, больше всех любила она Эмилию Бронте. «Но различия не мешали. Мы прекрасно понимали друг друга. Мы оба из той породы людей, которых понять трудно. Держались особняком, в больших компаниях чувствовали себя неуютно. Нам не было нужды что‑то объяснять, растолковывать — понимали друг друга без слов, без притворства и самооправдания».

НА ПЕРВОМ курсе соседом Евгения по комнате оказался студент–математик. Вот как его описывает Джон: «По уши в своей математике, неулыба, чувством юмора обделен. Трудно Евгению с ним было, в соседи они друг другу никак не годились». Любопытно, что как раз таким, «по уши в математике», и чаял видеть Евгения его школьный учитель.

На втором курсе он оставил общежитие и снял недорогую комнату с отдельным входом. Как и Кайзо, ему пришлось зарабатывать деньги на жилье.

Зато теперь можно было собрать друзей не только в «Сахарнице», и «белые вороны», не желая примиряться с университетскими порядками (общежитие закрывалось в десять вечера), засиживались у Евгения заполночь. Хотя их протест не назовешь бунтарским, однако они нажили немало недоброжелателей.

В комнатушке Евгения друзья иной раз до утра слушали классическую музыку, беседовали, как вспоминает Алисон, «о самом главном — о смысле жизни».

Сам же Евгений больше слушал, нежели говорил, слушал внимательно и вдумчиво. Он бывал искренне рад и компании, и беседам «о высоком», но подчас ему казалось, что все разговоры о смысле жизни так и останутся лишь красивыми словами. Он же искал дела, хотя толком не знал какого. Когда ему приходилось вступать в разговор, он обычно спорил с Джоном о Боге. «Евгений выступал этаким ниспровергателем устоев. Скажет что‑нибудь нарочито богопротивное и смотрит, как мы к его словам отнесемся», — вспоминает Джон. Иногда Евгений в разгар спора бросал столь неожиданную реплику, что остальные оторопело замолкали.

В поисках сущего

Ужели всё, что видим вновь и вновь, лишь сны и отраженья наших снов.

Э. А. По.

ИЗУЧАЯ ФИЛОСОФИЮ, очень скоро Евгений убедился, сколь ограничено рациональное мышление. Наивные, почти детские выводы в работе «Бог и человек, их взаимосвязь» вряд ли удовлетворяли его самого даже тогда, когда он ее писал. И книги других философов- рационалистов, которых он изучал по программе, не оставили глубокого следа. Даже Юм, опровергший безграничную веру в разум, не убедил Евгения: разум в его учении подменялся еще более ничтожным «здравым смыслом». В реферате о Юме Евгений говорил: «Он «здрав» до посредственности. От каждого слова разит скучной обыденностью. А всё, что оказывается за пределами, он отвергает. Как же тогда быть с иными, более утонченными человеческими проявлениями: в музыке, в религии, т. е. везде, где требуется подняться над обыденным, употребить некоторое воображение?»

. Годы спустя Евгений писал: «Студентом я искал в философии некую истину и, увы, не находил. Западная философия неимоверно скучна». Даже Ницше (которого не назовешь скучным) сумел лишь разжечь бунтарское пламя в душе молодого человека. Очевидно было, что поиска вновь приведет его к религии.

«Зачем люди изучают религию? — спросил он однажды. — Конечно, много причин маловажных, но истинная — одна, если, конечно, подходить к делу серьезно: желание найти сущее, отличное от быстротекущей действительности, тленной, конечной, не сулящей душе непреходящего счастья. И всякая честная религия пытается открыть душе сущее».

Евгения как молодого скептика привлек дзен–буддизм, не требовавший неистовой веры или почитания личностного Бога — ничего, выходившего за пределы личного чувственного опыта. По сравнению с отринутым протестантством, дзен выгодно отличался глубиною поиска, образом жизни, требовавшим самоотрешения, значительных физических и умственных усилий (прообраз подвижничества, к которому безотчетно стремился юноша). К тому же, традиции дзен–буддизма на тысячу лет глубже, нежели традиции протестантства. И до чего ж отличен он от сытенького, половинчатого «христианства» американского обывателя! И потом: это ли не испытание ума и души — познать и постичь иной взгляд на устройство мира, взгляд столь непривычный и необычный. И наконец, дзен предполагал просветление, внезапное пробуждение, прозрение сущего. Ибо, согласно буддистскому учению, окружающий мир, всё, что мы видим и слышим, — лишь иллюзия, как и всякая идея сама по себе. Евгению же — чужаку в мире сем — избавление от этой иллюзии сулило несметные духовные богатства.

И хотя учение дзен взывало скорее к рассудку, нежели к сердцу, оно всё же позволяло заглянуть за рамки логики и расчета.

Под маской

Наш разум — что отвесная скала: и высота страшит, и не измерить дна.

Джерард Манли Хопкинс.

НА ПЕРВОМ и втором курсах Евгений совершенствовал познания в немецком и французском. На третьем взялся за разговорный китайский. «Была у него в «китайской» группе девушка- китаянка, — рассказывает Альберт, — раньше она жила в Сан–Франциско в китайской общине и говорила на кантонском диалекте. Год спустя она уверяла, что, не знай Евгения, на слух приняла бы его за китайца. И очень смущалась оттого, что не преуспела, как он, хотя китайский — ее родной язык. Он по наитию, на слух мог писать иероглифы, утверждая, что графически они точно соответствуют тому, что обозначают — никто из нас этого соответствия не замечал».

Евгений твердо решил получить степень бакалавра именно на поприще восточных языков. Безусловно, этому способствовало увлечение дзен–буддизмом и восточной философией.

Также под влиянием дзен Евгений увлекся стрельбой из лука. Альберт утверждает: благодаря незаурядной силе и сноровке вкупе с умением сосредоточиться, Евгений был отменным лучником.

НО В КОНЦЕ третьего курса «белых ворон» постигло горе. Годом раньше профессора и друзья уговорили Кайзо продолжить учебу, чтобы получить степень магистра по истории. И совестливый японец затужил: он собирался довольствоваться степенью бакалавра, сразу же поступить на работу, чтобы кормить родных. Пока же выходило наоборот: его вдовая мать надрывалась, чтобы заработать сыну на учебу. Когда завершался сбор фруктов, она, по словам Кайзо, шла в поле выращивать лук. И так изо дня в день, несмотря на преклонный возраст и слабое здоровье.

Подоспело время писать диплом магистра, и Кайзо растревожился пуще прежнего. Выбранная им тема оказалась слишком обширной, а профессор, всегда помогавший и ободрявший его, ушел в годичный творческий отпуск. Кайзо чувствовал, что не успевает с работой. Честь язвила его всё сильнее. Ведь он не выполнял сыновнего долга, ведь из‑за него мать мучается в поле. Но отчаяния не выказывал — привык полагаться только на себя.

Вечером 2–го мая 1955 года, в канун защиты так и неподписанного диплома, Кайзо надел на себя всю имевшуюся одежду, забрался в постель, положил на живот и грудь подушки и дважды выстрелил в сердце из пистолета. Выстрел, как ни старался Кайзо его приглушить, услышал студент за стеной. Он вбежал в комнату Кайзо. Тот лежал у порога. «Это я стрелял. в себя. иначе не мог.»

Самоубийство друга ошеломило Евгения. Смерть всегда, еще с той поры, когда в детстве он лишился пса, подавляла его. Но сейчас — особенно. Ведь Кайзо был сродни Евгению, душа высокая, благородная, и Евгений любил его, хотя и не выказывал чувств. Круговерть жизни продолжалась, всё, на первый взгляд, по–прежнему. Только нет Кайзо и не будет. Евгений порой даже завидовал ему, кляня свою участь.

Как‑то, уже после смерти Кайзо, Алисон сидела с друзьями в «Сахарнице». Появился Евгений, сел поодаль, у стойки. Алисон подошла, пытливо посмотрела, но он промолчал, задумавшись. Несколько времени спустя, устремив взгляд вдаль, произнес: «Каждый носит маску, а что под ней — не знает никто». Он поднялся, Алисон пошла следом. Долго бродили они в тот день, но Евгений не обмолвился ни словом.

От Бога не скрыться

Я бродил во тьме по обманным тропам — искал Тебя вне души своей. Но так и не обрел Господа сердца своего. И словно в пучину морскую погрузился — изверился, отчаялся, что отыщу когда‑либо Истину[1].

Блаж. Августин.

Представьте: всякий вечер, стоило лишь на миг оторваться от работы, я чуял, как неотвратимо и неумолимо приближается Тот, встречи с Кем я бежал.

К. С. Льюис.

ЕВГЕНИИ вообще часто и подолгу молчал. Они с Алисон понимали друг друга настолько, что слова были излишни. «Часами мы смотрели на звезды, — вспоминает он. — Евгений показывал разные созвездия, он знал все по памяти. Еще его привлекали всякие букашки, птицы». Однажды, нимало не смущаясь подруги, он лег на тротуар — понаблюдать за муравьями. «Он очень любил море, и часами мы молча сидели на берегу, — продолжала она, — еще ему нравилось гулять по ночам. Он поверял мне свою душу: везде он чужой, никто его не понимает. То же самое испытывала и я, и его чувства были мне близки, равно и ему — мои. Он ощущал бесцельность своей жизни. С юности люди внушали ему презрение и страх. Все, даже родные, казалось, отвергали его. И впрямь: принять человек можно, только поняв его». Даже в семье, с любимыми родителями он чувствовал себя изгоем, неприкаянным в пространстве и во времени. Современная цивилизация и особенно плоды так называемого технического прогресса были ненавистны ему. «Он терпеть не мог автомобили, электричество, всякие механизмы, даже часы», — говорила Алисон.

Сама она пошла по стопам любимого поэта, Т. С. Элиота, и стала прихожанкой англиканской церкви, полагая себя «англиканской католичкой». Она вспоминала: «В молодости я была подвержена разным влияниям. Евгения я просила не судить обо всём христианстве по людям, толковавшим его произвольно и по–разному. Было ясно, что дзен — лишь увлечение студенческой поры и ничего более».

Евгений любил повторять слова Ницше о том, что Бог умер. «Всё‑таки он верил в некоего Бога, — продолжает Алисон, — только люди, по его понятию, давно забыли Его, «загнали Его в ящик» и верили не столько в Бога, сколько в свою придумку о Нем. Порой Евгений бывал исполнен горечи, считал себя неполноценным, неспособным найти Господа. Оттого и бежал жизни, прятался, поиск Истины подменял книжными теориями».

. Алисон внушала Евгению, что дзен — несусветная чепуха, и лишь христианство (а точнее католичество) несет истину, достойную исповедания.

Евгений сердился на нее за резкое осуждение дзен–буддизма и в открытую смеялся, когда девушка пыталась обратить его в христианство. Что, впрочем, не мешало ему расспрашивать Алисон о различиях протестантства и католичества. Она, конечно, держалась невысокого мнения о протестантстве, хотя вместе с тем считала, что и Римская Церковь впала в величайшее заблуждение, утвердив непогрешимость Папы.

Алисон не оставила попыток повернуть Евгения к христианству и наказала ему прочитать «Братьев Карамазовых», чтобы он узрел Бога с иной стороны, о которой доселе и не подозревал. Ничего не поделаешь, пришлось ему признать, что Достоевский задается теми же философскими вопросами, что и Ницше, и рассматривает их не менее глубоко, но только с христианских позиций. Утверждение Ницше, что «Бога нет и всё дозволено» — лишь отзвук фразы Ивана Карамазова. Достоевский опередил Ницше на три года. И сам немецкий философ признавал великого русского писателя глубочайшим психологом во всей мировой литературе.

Хотя Евгений и спорил с Алисон, он, несомненно, восхищался ее по–детски наивной убежденностью, ее верой, увы, пока недостижимой для него. Несмотря на различие взглядов, их связывало истовое устремление к духовному, и лишь этой девушке Евгений мог излить душу. С друзьями же он вел «умные» разговоры, а душа была замкнута, и что в ней творилось никто не знал. Много позже Евгений признает, что Алисон «понимала» его, что означало высшую похвалу в его устах.

«Всю жизнь мне хотелось, чтобы кто‑нибудь меня полюбил», — признавалась Алисон. Евгений же лишь сочувствовал ей как товарищу по несчастью. Долгие прогулки в молчании помогали каждому бессловесно поделиться своей болью и утешить друг друга, уврачевать душу. Впрочем, по–своему он любил Алисон, и чувство это сказалось на его духовном развитии. Семена, брошенные ею, дали всходы много лет спустя.

Выпадали и счастливые минуты, озарявшие их печальный союз. «Однажды ночью мы гуляли в парке, смотрю, а фонтанчики работают, крутятся, орошая лужайку, — вспоминает Алисон, — я ужасно любила бегать под брызгами и вмиг перескочила ограду. Как Евгений смеялся! Он радовался как ребенок, глядя на мои шалости. Хотя сам никогда не позволял себе такого. Вот оно — чувство собственного достоинства!»

Пожалуй, можно отчасти согласиться с Алисон, когда она утверждает, что дзен для Евгения был лишь «игрушкой». Помнится, он даже выбросил будильник и аспирин (ему приходилось прибегать к помощи того и другого, что порицал дзен). В результате такого «самоограничения» Алисон приходилось будить его по утрам стуком в дверь, чтобы он не опоздал на лекции и давать таблетки аспирина, когда ему нездоровилось.

«Дзен помог Евгению осознать плохое в себе, — говорит Алисон, — он пытался посредством буддизма познать себя. Но познал лишь свою греховность. Иными словами, буддизм пробудил в нем жажду, но не утолил».

Уже в конце жизни, когда кто‑то спросил его, откуда взялась идея внеличностного божества, Евгений высказался о дзен–буддизме в том же духе: «Идея эта исходит от тех, кто боится личной встречи с Богом, потому что Он непременно взыщет с каждого. А те, кто якобы встречался с Богом внеличностно, лишь тешат свое самолюбие. К тому же приводит и медитация в дзен- буддизме, она «умиряет» душу. Но если душа ваша покойна и не рвется к Богу, то вы обманетесь, думая, что встретили Его. В этом и проявляется духовная незрелость. Но случись вашей душе возгореться, вы в конце концов порвете все путы».

Собственно, Евгений говорил о самом себе в студенчестве. Да, у него именно возгорелась душа. В сущности он никогда не сомневался в реальности Иисуса Христа. Он бунтовал против того христианства, с которым столкнулся сам. И разум пытался убедить сердце, что никакой веры нет.

Не раз при Алисон Евгений «вскипал», пытаясь «порвать путы», не зная толком как. Она припоминает: однажды вечером Джон и Евгений сошлись в нешуточном споре о Боге. Дело происходило на холме у подножия Лысой горы — еще одно излюбленное место встреч «белых ворон». На этот раз вся компания, кроме Алисон, была крепко навеселе. Джон, чуть не плача, как всегда сетовал, что ради Бога ему придется отказаться от женщин. Евгений поначалу лишь хмуро слушал, потом вдруг вскочил и заорал: «Бога нет! Сказки это всё! Если бы Он был, Он не стал бы мучить тех, кто идет за Ним! Тебе кажется, Бог рад–радешенек уязвить, уколоть человека. Такого Бога нет!» И спьяну принялся поливать Джона вином, приговаривая: «Я — Иоанн Креститель!» Потом погрозил Небу кулаком и обругал Бога. «Вот видишь, и ничего не случилось!» — выкрикнул он, вперив бешеный хмельной взор в безмерно огорченную Алисон. Остальные же сочли его выходку не более, чем шуткой. Алисон углядела в ней отчаянный вызов Богу. Ее друг готов был предать себя вечному гневу Божию, лишь воочию убедиться, что Он существует. Серая, унылая бесчувственность была более невмоготу Евгению. Прокляни его Господь хоть на миг, на один благословенный миг узрел бы Евгений Его прикосновение и уверился бы — Бог рядом.

Видела Алисон и другие подобные выходки Евгения, мучимого духовной пустотой. С отчаяния он запил. Алисон говорит, что в жизни не видела, чтобы человек так много пил. Он напивался до блевотины, а потом безутешно рыдал. И никто, кроме Алисон, не знал истинной причины. Все думали, что Евгений пьет «из удовольствия».

. Из всех сокурсников в Помоне Евгений слыл, пожалуй, самым непримиримым атеистом. И, как указывает Алисон, самым искренним, самым «верующим», отдаваясь идее до конца.

Несколько лет спустя Евгений писал: «Атеизм, истинный, «приземленный», с неприятием якобы несправедливого и немилостивого Бога, безусловно, тоже некая вера, попытка противостоять истинному Господу, Чьи пути неисповедимы даже для самых истых христиан. И сколько свидетельств тому, что «атеизм» улетучивался, стоило Господу в ослепительном сиянии явить Себя страждущим, ищущим Его «атеистам». Воистину Христос ведет эти души.»

«Прощай, о бренный мир!»

Куда ни обратись душа человеческая, ждут ее скорби. Обратись она к Тебе, Господи, — узрит прекрасное.

Блаж. Августин.

Если к Православию Евгения привел Достоевский, то ко Христу — Бах.

Алисон.

В РАННЕЙ ЮНОСТИ Ницше, а несколько позже дзен–буддизм непроизвольно подталкивали Евгения к тому, из‑за чего так страдала его душа. К той же цели — только открыто и прямо — звала музыка. Как говорят отцы Церкви, музыка — язык души.

«Евгений не столько времени уделял книгам, сколько музыке», — говорит Алисон. В 1954 году он повел девушку на «Бориса Годунова» Мусоргского. Опера открыла ему новую, неизвестную сторону христианства, и он отметил: «Немцы мне казались самыми глубокими и вдумчивыми, похоже, русские много глубже».

Однако главную роль в его жизни сыграл всё же немецкий композитор Иоганн Себастьян Бах. «Мы только Баха и слушали, — вспоминает Алисон. — Нас с ним познакомил Альберт Картер. Бах — его любимый композитор. Мы собирались — человек десять — и слушали, слушали. Евгений выделял Мессу ре–минор, Страсти по Иоанну, Страсти по Матфею, Величание, кантаты, Рождественскую ораторию. Поначалу его привлекала только музыка, но потом и слова начали западать в душу. Слова, которые Бах черпал из Священного Писания. Так Евгений услышал и глубоко прочувствовал слова Библии, положенные на музыку».

Особенно помогла Евгению переосмыслить жизнь кантата № 82 для голоса и оркестра «Имел довольно я.», лейтмотив которой — тема смерти. Сочинена она была к празднику Сретения Господня, когда св. Симеон приветствует Младенца и Богородицу и оповещает Спасителя, что готов теперь умереть. Бах сумел чудесно выразить тоску человека по Царствию Небесному, желание вырваться из «юдоли скорби». Композитор написал три арии для баритона: человек обращается к собственной душе под звуки высокой, чистой и простой мелодии, исполненной покаяния. Первая ария — словно вздох облегчения на исходе жизни:

Имел довольно я, Спасителя приняв, Уставшими руками надежду обнимая. Имел довольно я, Его я видел И, верою своей внимая Господу Христу,

Сегодня в радости покину мир сей В одной надежде, что отныне — Он со мной. А я же буду с Ним, прильпе к Нему, Подобно Симеону, уже взирая радость бытия иного. Сольюся с Ним. Ведь Он Единый сый, Кто разбивает цепи тлена моего земного. Пришла пора прощаться, и с радостью Пою я миру: «Имел довольно я.»

Вторая часть более спокойная, тихая, она словно баюкает душу, навеки усыпающую для мира:

Усните ныне, утомленные глаза,

Сомкнитесь мягко и спокойно.

Не в силах, мир, я быть с тобою доле,

Я отрекаюсь от тебя,

Чтоб дух мой воспарил на воле.

А здесь же — только скорбь,

Лишь там, вдали,

Мне предстоит вкусить отдохновенье, Испить покой благоуханный.

Потом голос поднимается до страстной мольбы:

Господь!

Когда же призовешь с Тобою слиться в мире?!

Когда же я сойду в земли прохладу,

Заветного отдохновения в Тебе вкусив отраду?!

И душа отлетает:

Прощай, о бренный мир!

Мелодия обрывается, слышен лишь низкий звук органа — пришествие смерти. В третьей части душа, освободившись от земного бремени, устремляется в вечность. И музыка, подобно парящей птице, легка и свободна:

С радостью привечаю я смерть!

КАНТАТА № 82 нравилась не только Евгению, но и Алисон. Часто, навещая его, она просила поставить именно эту пластинку. И в конце концов установился обычай: перед тем, как ей идти домой, Евгений неизменно ставил любимую кантату, но только если не было посторонних. Всякий раз, когда Алисон собиралась уходить, Евгений говорил одну и ту же фразу: «Может, немного музыки на дорогу?» И, не дожидаясь очевидного согласия, брал пластинку Баха и спрашивал, какую сторону ей хочется послушать. Снова не дожидаясь ответа, неизменно выбирал заветную кантату. Садился в кресло и отрешался от всех и вся. Пластинка кончалась — он ставил ее заново. И замирал, не внимая даже Алисон, она тихо открывала дверь и уходила. А он всё сидел и молча слушал. Часами потом он «переваривал» свои чувства, откровения, подаренные Бахом. Всё в жизни казалось мелким и незначительным по сравнению с тем, что изрекла его душе музыка.

Уже упоминалось, сколь сильно владела мыслями Евгения смерть, как чаял он ее. Он также «имел довольно» от мира сего. Ему нечего здесь желать, удел его — страдания. И благодаря им он уже во многом «умер для мира». Музыка Баха приоткрыла ему другую, запредельную, до сего неизвестную посмертную жизнь. Не просто чудесная музыка гениального композитора влекла Евгения. Музыку эту, несомненно, написал человек, уверовавший в Бога, в бессмертие собственной души. И чувства свои он излагал языком музыки.

Алисон считает, что именно Бах помог Евгению вновь обрести веру в Господа, она воочию убедилась, какие страдания претерпел ее друг. Спору нет, «Бог» современного христианства, столь «постный» и неубедительный, и впрямь «умер» для Евгения навсегда. Но Бога, о котором говорил в XVIII веке лютеранин Бах, отринуть было не столь просто: музыка затронула самые сокровенные уголки души.

А затронув, обрекла Евгения на новые душевные муки. Алисон вспоминает: «Порой он напивался, бросался на пол, молотил кулаками, чтобы Бог оставил его в покое».

В «Бесах» Достоевского есть персонаж, Кириллов, подобно Ницше ополчившийся в одиночку против Господа. Другой герой романа, Петр Верховенский, зорко подмечает, что в своем всепоглощающем стремлении доказать, что Бога нет, Кириллов обнаруживает «веру, пожалуй, еще большую, чем у попа». Эти слова приходят на память в связи с Евгением, с его упорным распятием Бога. Есть Бог или нет? — вот главный вопрос в жизни. Разум его еще мог как‑то укрыться за теориями, вроде «обобщенного «я»», но душа подсказывала: не обретешь личностного Бога в самом сердце своем — жизнь и впрямь окажется бессмысленной.

Привкус ада

Сойду ли в преисподнюю, и там Ты.

Пс. 138:7.

В 1956 году Евгений с отличием окончил Помону, поступил в Академию востоковедения в Сан- Франциско, избрав полный курс обучения.

В САМОМ Сан–Франциско Евгений пытался обосноваться на «задворках» общества, которое он отверг, подальше от унылой, размеренной жизни, в которой ничего не происходит, жизни «как у всех». Оказавшись в Академии, он, естественно, быстро сошелся с интеллектуальной элитой Сан- Франциско и начал многое перенимать: выкраивал из скудных средств деньги, чтобы ходить с приятелями в дорогие изысканные рестораны, сделался знатоком и ценителем хороших вин. Изредка покуривал дорогие сигареты с Балкан, которые Алан Уоттс считал «непревзойденными». Зачастил в оперу, на концерты классической музыки, выставки, в театры, не гнушался и авангардистскими постановками. А встречаясь с такими же, как и он, любителями и ценителями искусства, живо делился впечатлениями. В письмах стала проскальзывать модная в ту пору манера излагать мысль как можно более замысловато, не особо считаясь с грамматикой и знаками препинания. Позже он признал, что всё это было наносным, подражательским.

Передовая интеллигенция, среди которой оказался Евгений, держалась очень высокого мнения о своем культурном уровне.

Сан–Франциско превратился в крупнейший в стране центр авангардизма, там зародилось и развилось неприятие существующей обывательской культуры, этакого «тихого омута», в котором пребывала Америка в 50–е годы.

И во всех культурных преобразованиях немалая заслуга Академии востоковедения и ее искрометного руководителя — Алан Уоттса. В автобиографии он написал: «Академия явилась тем краеугольным камнем, на котором возросло так называемое «сан–францисское возрождение», о котором можно сказать, как некогда блаж. Августин о сути времени: «Я знаю, что это такое, доколе меня не попросят объяснить». Я отстою недостаточно далеко от тех лет и потому не могу оценить объективно, так сказать, со стороны. Скажу лишь, что примерно с 1958 по 70–е годы в Сан–Франциско наблюдался небывалый взрыв духовной энергии в самых разнообразных формах: поэзии, музыке, философии, живописи, религии, средствах связи, радио, телевидении, кино, балете, драме, да и в образе жизни. Взрыв этот потряс всю страну, весь мир, и не стану проявлять ложную скромность и преуменьшать свою роль — я причастен к нему самым непосредственным образом».

Задолго до того, как слово «хиппи» вошло в наш лексикон, передовая интеллигенция Сан- Франциско, отринув идею «американской мечты» с ее упованием на идеал семьи и христианскую религию, окунулась в поиски нового, черпая многое из восточных религий. Отвергая мораль западного общества, они брали от Востока лишь то, что нравилось. Это предопределяло вседозволенность, бесчинства и оргии, неприемлемое в цивилизованном обществе. Так дух поиска в культуре и эстетике сочетался с «духом беззакония», по определению Евгения. И среди самых ярых проповедников новой морали был Алан Уоттс. Понося западную религию, он защищал новоявленную свободу от «нетерпимых» христиан и иудеев. Будучи проповедником земных радостей, он утверждал, что сознание изначальной греховности у иудеев и христиан очень ограничивает личность, сдерживает рост, а потому сознание это нужно искоренить в жизни Запада.

Со времен летней школы в Сан–Франциско Евгений отчетливо видел моральные принципы (точнее, их отсутствие) новой культуры, культуры протеста, исповедуемой интеллигенцией Сан- Франциско. Увы, спустя тридцать лет эти «моральные принципы» стали общепринятыми во всей стране. Под влиянием Уоттса, Евгений сочетал их с выборочными положениями восточных религий. В 1955 году в одном из писем он заявил:

«Западный человек живет в страхе и изначальном сознании греха. К Богу он приближается с ужасом и трепетом, либо вообще подменяет Его машиной, производящей ради «прогресса» всё больше и больше, но такой «прогресс» ведет лишь к проклятию. Современный человек изнывает под бременем своей вины.

Восточная мудрость позволяет мне умерить мое чувство греховности. Посему, вероятно, мне не вменяется в обязанность «богоискательство». Свою задачу я начинаю видеть в ином свете. Впрочем, суть не меняется: легкие ответы мне не нужны».

Согласно Алану Уоттсу и его толкованию буддистских учений, искать вообще ничего не нужно, ибо в процессе поиска человек перестает замечать то, что уже ЕСТЬ. Что бы он ни искал: Бога ли, вечной ли жизни — он замыкается в своем поиске, на самом себе, а человеческое «я» — ничто, вымысел, иллюзия. Кроме того, и сама цель поиска абстрактна, а, следовательно, тоже иллюзорна. Учась под началом Уоттса, Евгений разработал фаталистическую теорию, суть которой изложил в письме к приятелю в Помоне: «Я категорически не согласен признать всё мною видимое, слышимое, осязаемое, обдуманное «несуществующим». Я признаю, что все плоды моих ощущений и мыслей абстрактны, а значит, не вполне соответствуют действительности (только конкретное истинно реально), так как и мои органы чувств затуманены абстрактным мышлением. Всё сущее в нашем понимании может иметь название. Однако название — это не само сущее, а лишь ярлык с обозначением. Как видно из буддизма, китайского языка, книг Эзры Паунда, Эрнеста Фенелозы, некоторых современных работ по философии, психологии и семантике, СУЩЕЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ, ибо всё суть наше воображение. Такую придуманную действительность я и обозначил понятием ада у христиан и буддистов. Абстрактность и есть самый ненавистный мне ад. Я готов говорить о нем непрестанно, прекрасно отдавая себе отчет, что слова немощны и не спасут никого. Но я, насколько смогу (или насколько думаю, что смогу), перестану поклоняться этому «сущему», в какую бы высокую духовность его ни рядили, хотя бы и в форме самого Бога. Спасение в том, чтобы увидеть мироздание таким, какое оно есть, а не вещать, глядя на жизнь сквозь красную призму: «Глядите, Единый наш Бог красен!» Держаться такой субъективной оценки — значит держаться абстрактного, а ни есть ли это ад, если мы подразумеваем под этим конец, храним о нем священную память и вздыхаем: «Ах, такова действительность!» Неважно, с кого начать, с себя или с «Бога» — и то, и другое суть абстракции. Главное — пробудиться, прозреть, учит Будда, учит буддизм.

Если не найти спасенья в «Боге», в своем «я», в любой из этих абстракций, КАК тогда вообще СПАСАТЬСЯ?.. НИКАК. Сам себя не спасешь. Это бессмысленно и напрасно. Если Бог — или то, что мы подразумеваем под «Богом» — захочет спасти нас, несчастных грешников, то спасет, сами мы ничего не сделаем. От действия нашего, равно и от бездействия, ничего не зависит».

Если ад — лишь знак, обозначающий тщетность человеческих абстракций, если напрасно «делать» что‑либо, дабы добиться Истины, просветления или спасения, тогда ничто не мешает человеку жить по собственному разумению. Так учил и так жил бывший священник–христианин Алан Уоттс. Последовал этому пути — до логического завершения — и сам Евгений. Вместе со многими сверстниками он принялся «прожигать жизнь». Причем не от порывистости или страстной натуры, а сознательно и расчетливо, словно задумал, сыграв «в поддавки» с падшим миром, примкнуть потом к его противникам. Как подмечает Алисон, Евгений всё еще бунтовал против Бога. Как некогда на Лысой горе, он снова бросал вызов Господу, на этот раз попирая Его заповеди, вкушая от запретного плода с полным осознанием того, что делает.

«Непримиримость» приятелей Евгения по колледжу казалась детской шалостью по сравнению с тем, что вытворяли глашатаи «новой культуры» в Сан–Франциско.

В письмах к друзьям в Помоне Евгений предстает этаким беспечным 22–летним балбесом, искушенным во всех доселе запретных пороках. Но это была не более чем рисовка. Запретный плод оказался, по словам Евгения, мерзок на вкус: стоило лишь отведать, как возмутилась благородная и цельная натура.

Чтобы заглушить чувство вины, т. е. глас совести, глас Божий, Евгений пристрастился к спиртному. Вино лилось рекой. В одной бражной компании, где присутствовал и Алан Уоттс, Евгений напился до беспамятства. Но даже в минуты хмельного затмения, Господь, отринутый Евгением как абстракция, не покидал его. В очередном письме к другу в Помоне после описания пивных богохульств и похвальбы вдруг прорезались строки: «А знаешь, почему я в Сан- Франциско? Потому что хочу понять, кто я такой и кто такой Бог. Наверное, и тебе интересно было бы узнать это. Для меня нет ничего важнее». В другом письме, тоже сочиненном во хмелю, он признается: «Конечно, я болен, как и всякий, кто лишен Божьей любви».

Сам Евгений вспоминает, что от горечи и безысходности в ту пору он затеял опасные, граничащие с безумием игры с собственным разумом. Подтолкнули его к этому пророки экзистенциализма и нигилизма: Ницше, Кафка, Камю, Ионеску. Сыграла роль и восточная философия. Если следовать Уоттсу и буддистскому учению, абстрактное мышление — самообман, а знание — то же невежество. Может, тогда, порвав цепочку логических умозаключений, удастся вырваться из плена заблуждений и узреть — хоть на миг — истину? В следующем письме Евгений отмечал: «Чувство юмора предполагает у человека трезвый ум (или хотя бы непошатнувшийся рассудок), чем я, увы, похвастать не могу в последние месяцы: одолевают перепады настроения и душевный разлад. Разное бывает безумие. Иной раз теряется связь с сущим (как у тех, кто, как рыба в воде, чувствует себя в цивилизованном мире), иной раз — и с сущим и с повседневной реальностью (как у Ницше), случается «божественное безумие» (своего рода одержимость), да всего и не перечислишь».

Еще в одном послании он признавался: «Я играю в жмурки с разумом, непредсказуемость моя даже самого удивляет. И строки эти я пишу скорее для себя, другие, боюсь, не поймут. Впрочем, понимаю ли я сам? Нет, скорее догадываюсь.

Поспешность, суетность и стремление к новизне — вот последняя стадия изжившего себя знания, которое есть невежество. Да, невежество, в котором тонет не только истинное знание, но и вся жизнь.

Неужто мы дожили до таких дней? Неужто таковы знамения? Нет, нельзя согласиться, что время наше течет вне направлений. Оно определенно устремляется ВНИЗ, и поспеть за ним можно лишь подстегивая свой разум.

Кому сейчас нужен «смысл»? безумие — вот истинный смысл происходящего. Мы порождаем ХАОС, и, увы, не только в умах, но и повсюду в жизни. И идем всё дальше этим путем».

Евгений зашел так далеко, что счел себя единственно сущим, всё же остальное, весь мир вокруг — лишь порождением его фантазий, его «снов».

Один из его приятелей той поры пишет: «Евгений был очень скрытным, он во многом так и остался загадкой. Неделями, месяцами он мог пребывать в молчаливом уединении, словно пытался открыть некую страшную тайну в самом себе».

Намеренно презрев заповеди Господни, Евгений начал испытывать муки адовы. «Я побывал в аду. Я знаю, что это такое», — признавал он год спустя, подводя итог своим «поискам» и «экспериментам» вне воли Божией.

. Однажды, проведя часы над книгой (а он читал ее в подлиннике), Евгений вышел прогуляться. Вечерело, кровавый закат разлился по небу. И вдруг в ушах у Евгения зазвучали строки Ницше. Заратустра и впрямь будто бы ожил и заговорил, зашептал на ухо. Точно током ударило — так явно ощутил юноша властную силу слов, и захолонуло сердце.

Много позже осознал он, чьей «духовностью», таинственной силой и вдохновением напитаны строки Ницше.. Раз он так самозабвенно отвергал Бога, то невольно стал добычей сил тьмы, как впоследствии уверился Евгений. Ницше сделался глашатаем сатаны.

ВСЕ ЕЩЕ мучаясь в собственном прижизненном аду, Евгений, как и Ницше, обратился за спасением к религии, в которой был воспитан, ко Христу, Которого современное протестантство исказило. Отец Небесный рисовался Евгению неким подобием собственного отца; милым, добрым, но слабым, готовым потакать людским прихотям, боящимся обидеть кого‑то, боящимся своего отцовства, робеющим даже поцеловать собственных детей. В ту пору протестантская церковь настолько выхолостила суть Божьего Отцовства, что некоторые видели в Нем (Отце) сочетание отцовского и материнского начал. И Евгению пришлось сорвать всю эту сентиментальную розовенькую западную мишуру христианства, чтобы стяжать — во всей полноте и независимости — Христа, Бога, путь к Которому лежит через Страдание и Крест.

Ни страдания, ни жертвенности в американском христианстве Евгений не увидел, оттого и не поверил. Уж слишком легок путь протестанта. «Экскурсы» в ницшеанство на грани безумия как раз и помогли испытать боль, муку. Вкушая греховных «удовольствий», он корчился от отвращения и ненависти к самому себе. Евгений искал таких страданий, которые помогли бы узнать Бога. «Да, я — сторонник крайностей, — писал он в ту пору. — Среди «праздника жизни» надо сознательно (если не получится по–иному) причинять себе боль».

Пожирающее адское пламя — ничто иное, как Божья Любовь, отвергнутая страдальцем. И пример тому — Евгений: он поэтому и пустился во все тяжкие, поэтому и познал муки адовы. Таким извилистым путем шел в поисках Бога, Которого, как ему казалось, «найти» невозможно, испытывая неутолимую жажду ко Господу, сквозь боль, мрак и отчаяние уверился он и в Его присутствии. Так же описывает и блаж. Августин свою неприкаянность в молодости: «Презрел я покой, и уют, и путь гладкий без капканов. Снедал мою душу голод, по Тебе, Господи».

Пережитого ада Евгений никому бы не пожелал. Он говорил потом, что о многих грехах, которые он познал в этом аду, и упоминать‑то страшно, ибо слово о грехе, выпущенное на волю, может снова воплотиться в грех. Последуем его совету и оставим их описание во мраке, где им и место.

Когда благодатью Божией облекся Евгений в нового человека, прежняя греховная оболочка, столь чуждая его душе, отпала навеки, и он без сожаления схоронил ее. А пережитый ад: греховная жизнь, бессмысленность существования, отчаяние — всё то море бед, в котором тонет Америка и весь мир, сослужили хорошую службу. Окунувшись, как, пожалуй, никто из современников, в пучину нигилизма, он сумел решительно восстать против него, так как познал его очевидное зло. Оказавшись некогда в первых рядах ниспровергателей укладов и традиций христианства, он вскоре окажется в первых рядах тех, кто их воссоздает.

Истина превыше всего

Всякий отход от истины в малом никоим образом не колеблет равновесия в большом. Ибо нет силы, способной раз и навсегда перевесить Истину.

Рене Генон.

ВСПОМИНАЯ СЛОВА Конфуция, Евгений вопрошал: «Хочешь, расскажу, что такое знание? Если тебе знакома вещь, допусти, что знаешь ее, если незнакома — допусти, что не знаешь. Это и есть знание».

«Он знал вдоль и поперек каждый свой недостаток, мало кто из людей так изучил себя, — отмечает Алисон. — Несмотря на некоторый интеллектуальный снобизм в молодости, он первым среди сверстников понял: всё познанное им — ничто перед истинной мудростью, которую он называл «прозрением природы вещей». Еще в Помоне, в реферате по философии он писал: «Автор этой работы признает, что знаний на метафизическом уровне не достиг. Природа вещей непостижима разумом в принципе. Требуется иной взгляд, иной подход человека к сущему. Какой? Может, посредством чувств, интуиции. Сказать определенно не берусь».

Библиотека Академии располагала большим собранием книг по религиозной философии. Евгений не упустил возможность и занялся серьезным изучением философов–метафизиков, пытавшихся подступиться к истинной мудрости и рассказать о ней. Они прекрасно понимали, что результат поиска несоизмерим с самой мудростью. Эвлин Андерхилл, Эрнест Фенелоза и их сподвижники давали Евгению пищу для ума. Среди этих ученых заметно выделялся один француз–метафизик, Рене Генон, скончавшийся в Каире, когда Евгений еще учился в школе. «Я с великой охотой проштудировал все его книги, какие смог достать», — вспоминает Евгений. Одни он раздобыл в английском переводе, иные прочитал в подлиннике.

Знал работы Генона и Алан Уоттс, даже упомянувший француза в своем «Высшем начале». Но он не выделял Генона среди других философов, чьи идеи достойны внимания. Для Евгения француз значил нечто большее: он открыл юноше неисчислимые плоды человеческого поиска Смысла и Истины издревле, с незапамятных времен. Трудно переоценить значение Генона в духовном становлении Евгения. Прочие «властители дум» его юности, в том числе и Ницше, и Уоттс, были преходящи. Генон закончил формирование его жизненных взглядов, помог сделать самый важный, решающий шаг. Без Генона духовное развитие Евгения могла остановиться на полпути.

Много лет спустя, в письме к одному страждущему искателю Истины, увлекшемуся Геноном, Евгений рассказал о значении французского философа в своей жизни: «Так случилось, что мое мировоззрение сформировалось в основном под влиянием Рене Генона (я сейчас не затрагиваю роль Православия). Благодаря Генону я научился искать и любить Истину, ставить ее превыше всего и не довольствоваться ничем иным».

Генон полагал, что Западу, дабы восстановить истинно метафизическое познание, необходимы умы, некая интеллектуальная элита, что, конечно, лило воду на мельницу снобизма самого Евгения. Учение Генона взывало к разуму и было неспособно преобразовать душу Евгения, освободить ее от адских пут, открыть Истину во всей полноте. Однако именно Генон первым указал ему путь к Истине посредством истинной же философии. Книги Генона явились для.

Евгения тем, чем и пламенные речи Цицерона для юного Августина, коего они «всколыхнули, пробудили к любви, к исканию и обретению не частного, но целого — всеобъемлющей мудрости».

После знакомства с Геноном Евгений переменился сам, переменился его взгляд на мироздание. Отныне, что бы ни делал: читал ли, слушал ли музыку, любовался ли живописью или архитектурой, наблюдал ли жизнь, — он непременно искал связь всякой вещи или явления с безграничной и извечной Истиной.

Подобно Уоттсу, Генон выявлял беды западной жизни, но смотрел гораздо глубже, чем англичанин. Уоттс постоянно показывал несостоятельность всего западного перед восточным. Генон же видел корень зла не в самом Западе, а в модернистском духе, пропитавшем жизнь. Уоттс в первую голову критиковал Запад, Генон — современное мышление.

Многое прочитанное у Генона Евгений по наитию чувствовал и ранее, но не понимал толком, так как не видел конечной цели. Он всегда чувствовал, что в современном мире что‑то неладно, но поскольку ничего иного не знал и сравнить было не с чем, то выводил, будто что‑то неладно с ним самим. Генон доказывал, что «болен» не столько Евгений, сколько современный мир.

Благодаря этому мыслителю он приобщился взглядов, противных «веянию времени», несхожих со взглядами современных философских школ, которые он доселе изучал. Впервые открыв его книгу, Евгений отметил: «Всё мое 16–летнее «образование» приучило меня мыслить туманно, неконкретно. Сейчас же я, право, теряюсь, видя мысль ясную и четкую». Генон убедительно показал, как важно не забывать древние учения, сколь они ценны, как несправедливы современные философы, относящие их к пережиткам былого невежества. Современная мысль трактует всё в жизни с позиций исторического развития, а Генон — с позиций исторической разобщенности, потери преемственности. «Чем новее — тем лучше», — утверждают идущие «в ногу со временем». «Всё лучшее — в древности», — утверждает Генон.

Он указывал, что современное западное общество основано на неприятии духа древних культур. Он также заявлял, что лишь вернувшись к исконным правоверным формам религии, будь то Восток или Запад, человек сможет приобщиться Истины. Лишенная же традиционных устоев современная жизнь распадается, теряет целостность и осмысленность, ведет к неизбежной катастрофе.

В книге «Власть количественного. Знамение времени» Генон убедительно доказал: отказ от традиционных духовных принципов привел сегодня к чудовищному вырождению человечества. Современная наука, стремящаяся всё свести только к количественным критериям, извратила представление человека об истинном знании, сосредоточившись на преходящем и сугубо материальном. Помнится, на первом курсе в Помоне Евгений уповал на современную науку (за неимением лучшего, как сам тогда признавал). Теперь же, познакомившись со взглядами Генона, он в корне изменил точку зрения. Да, современная наука, конечно, остается одним из путей познания, но это познание, так сказать, «на низшей, примитивной ступени». Генон, писал, что «в попытке свести всё до мелкого масштаба человека, поставив его во главу угла, современная цивилизация мало–помалу скатывается к уровню самых низших, можно сказать, первобытных нужд человека, не помышляя ни о чём более, как лишь об однобоком удовлетворении материальных потребностей». Ни материализм, ни наука не в силах заполнить духовный вакуум современного человека. Не случайно появилось великое множество псевдорелигий. В них смешивается мистическое и духовное, а истина еще более отдаляется и затуманивается.

Генон, приметив постепенное сошествие человечества всё ниже и ниже (что согласуется с невеселыми предсказаниями традиционных религий), писал: «Современный мир по своей сути — не просто сумасброден, он чудовищен, и это подтверждает весь ход исторического развития, в цикл которого входит и наша действительность».

.«Современные радетели «прогресса», — писал Генон, — ослеплены мечтой о «золотом веке», который якобы наступил уже в наше время. Заблуждение это, коли развить его дальше, совпадает с посулами самого антихриста: он тоже обещает «золотой век» на земле, установив власть, противную старым традициям. И хотя обещания его насквозь лживы и безосновательны, неискушенный человек может увидеть в них едва ли не воплощение Царства Божия».

В отличие от Уоттса, Генон не воевал с христианством, полагая его истинным духовным учением Запада. Не принимал он лишь протестантство и прочие современные отклонения.

«Дело в том, — писал он, — что религия по сути своей традиционна. И всякое неприятие традиций есть неприятие религии. Поначалу традиции выхолащиваются, а потом, по возможности, и вовсе искореняются. Протестантство нелогично изначально: оно стремится «очеловечить» религию, но тем не менее допускает (пусть только теоретически) нечто «надчеловеческое», т. е. откровение. Протестантство боится поставить точку в своем отрицании. Но, по сути, предавая Божественное откровение человеческому толкованию, протестантство отрицает его. Далее, движимое духом отрицания, оно породило пагубное критиканство, ставшее в руках так называемых «историков религии» грозным оружием против религии вообще. Протестантство на словах отводит главную роль Священному Писанию и не признает других авторитетов. На деле же сводит на «нет» самое Писание и то учение, приверженцем которого оно тщится себя изобразить. Коль скоро протест против традиционного учения уже размахнулся, его не сдержать на полпути».

Трезвый анализ протестантства, разумеется, приблизил Евгения к Истине, в отличие от неприятия христианства в целом (с чем он столкнулся в работах Ницше и — в меньшей степени — Уоттса).

ПО ПРИЗНАНИЮ самого Евгения, Генон помог ему выбрать и направление в учебе. «Благодаря Генону я выучил древнекитайский и решил работать с китайской духовной литературой так же, как сам Генон — с индусскими первоисточниками».

. Интерес к дзен–буддизму привел его к Китаю еще до знакомства с книгами Генона. Но именно француз указал цель исследования, отчего Евгений возгорелся еще больше.

В конце жизни он объяснил, почему потянулся к Китаю, а не к (Восточной) Индии: «Мой учитель китайского языка говорил, что индийское и китайское мироощущение различны. Индийцы — всецело на небесах, в поисках Брахмы, духовных впечатлений, китайцы же никогда не отрываются от земли. Этим они меня первоначально и привлекли. Китайская культура, высокодуховная по сути, всегда тесно связана с сегодняшним днем, с действительностью». В этом устремлении у Евгения подчас проглядывают черты практичности его матери и упорного деда, корчевавшего пни на ферме. Возможно, эта «приземленность» и помогла Евгению позже верно понять действительную, неподдельную сторону христианской духовности, избавив от самообольщения и прелести.

Два наставника

Истина — цель философии, но не всегда философов.

Джон Чертой Коллинз.

ДЛЯ СРАВНИТЕЛЬНОГО анализа религий Евгению пришлось прослушать несколько лекционных курсов Алана Уоттса, и он всегда считался достойным учеником. Однако несколько времени спустя восторженное отношение к талантливому профессору и писателю потускнело. Генон научил Евгения ставить истину превыше всего, а Уоттс, хотя и пытался уверить слушателей в том же, далеко не всегда следовал этому принципу. В сущности, бывший англиканский священник хотел удобной для себя религии, сулившей духовные блага и позволявшей ему жить как вздумается. И весь свой незаурядный ум он употребил, чтобы создать и оправдать такую «бесхребетную» религию. Дзен, отвергавший любые догмы, оказался благодатной основой.

В 1960 году Евгений покинул Академию, а Уоттс занялся проповедничеством собственных идей. Три года спустя Евгений отметил в дневнике: «Философия Уоттса — это оправдание «естественных радостей жизни», хотя и в утонченной форме. И для этого он‑то и берет на вооружение разные религии, то отрицает (когда ему удобно), если они не подходят меркам «жизни ради удовольствий». Это нечестно. Коль скоро цитируешь из религиозных источников, будь добр, изложи мысль полностью, опираясь на всё учение в целом. Произвольно выдергивая удобные ему цитаты, он лишь обнаруживает неуважение к источникам: они для него лишь забава, ведь божество — он сам. В этом он заодно с прочими лжепастырями».

. Уже к 70–м годам начал он пожинать плоды посеянного десятилетием раньше, свидетелем чему был Евгений. Еще тысячи и тысячи видели в Уоттсе духовного наставника, гуру Востока, сам же «учитель» был опустошен, разочарован и кончил свою жизнь в пьянстве. «Не нравлюсь я себе трезвым», — признавался он.

Умер он в 1974 году. Евгений упомянул его в своей лекции, рассказал, какое потрясающее впечатление Уоттс произвел на него поначалу: «Оглядываясь в прошлое, видишь, что он просто- напросто «попал в струю», построил на этом карьеру, разбогател, обрел много последователей. Кое‑что в его учении верно: он правильно подметил язвы современной жизни. Но толика истины терялась в его собственных суждениях, мнениях, а впоследствии и во лжи. Сколько душ, не считая своей, он погубил?!»

РЕШИВ СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ на китайской философии, Евгений понял, что ему нужен настоящий учитель. Говоря об осмыслении древних текстов, он однажды заметил: «Нужно, чтобы вам лично растолковал всё учитель. Мало самому читать книги, полагают китайцы. Книги книгами, но лишь учитель способен передать их мудрость».

Евгению посчастливилось найти истинного хранителя традиционной китайской философии в лице китайского ученого–даоса, Жи Минь–шеня. Тот преподавал в Академии с 1953 года. По словам Евгения, он разбирался в китайской философии как никто в США, самого его учили великие философы и мудрецы Китая (в их числе были Уян Цзин–ву и Ма Уи–фу). Жи Минь–шень провел несколько лет в даосском монастыре, где под водительством монахов вылечился от туберкулеза молитвой, самоуглублением и дыхательными упражнениями. Когда к власти пришел Мао Цзедун, знатную семью Жи Минь–шеня лишили всего имущества. Вместе с другими великими учеными и мыслителями Жи Минь нашел пристанище в центральном Китае, куда коммунисты еще не добрались. Немало книг удалось захватить с собой, однако работы китайских классиков они помнили наизусть! В городе Чунькин устроили на скорую руку подобие университета. Жи Минь–шень читал философию, там же он написал три книги на родном языке. Но в 1945 году коммунисты пришли и в Чунькин, университет закрыли. Жи Минь покинул родину, переехав сначала в Японию, затем в США. В 1948 году он получил степень магистра в Хейверфордском колледже в Пенсильвании, несколько лет преподавал там же и в Нью–Йорке философию.

Один из друзей Евгения вспоминает: «Говорил Жи Мень–шень с трудом, у него, кажется, был врожденный порок — «волчья пасть». Так что понять его китайский удавалось с большими усилиями, не говоря уже об английском, которым он вообще плохо владел. Евгений полюбил профессора за искренность, за даосскую мудрость, увидел в нем едва ли не святого. Сам Евгений говорил, что, благодаря знакомству с этим истинным представителем китайской духовной традиции, «понял разницу между настоящим учителем и обычным университетским профессором», о чём в свое время говорил Генон. Много позже, вспоминая знакомцев своей молодости, Евгений выше всех ставил Жи Минь–шеня.

У него Евгений начал постигать премудрости древнекитайского (тоже под влиянием Генона, как указывалось ранее). Язык этот, лишенный привычной грамматики, показался Евгению едва ли не самым совершенным в мире. Вместе с Жи Минем он переводил «Дао Дэ Цзин» на английский. Он записывал каждое слово, древнее толкование которого пояснял Жи Минь. Им очень счастливо работалось вместе: китаец передавал Евгению истинный смысл текста, а тот подыскивал наиболее точные английские слова.

Как разнятся записи Евгения на лекциях Жи Минь–шеня и Уоттса! Уоттс, не принадлежа ни к одной из старых философских школ, лишь комментировал разные учения, опираясь на собственное мнение, а Жи Минь–шень — плоть от плоти древней китайской философии, которую он непосредственно и передавал. Поэтому, даже рассуждая о главных философских вопросах, когда‑либо стоявших перед человечеством, он находил всегда оригинальные и простые ответы. Так, говоря о конфуцианстве и неоконфуцианстве, он особо выделял чисто «земные» аспекты: чувство долга, цель жизни. Философию он преподавал как науку о добре, верности, честности и любви.

Рассказывая студентам Академии, как в древнем Китае относились к познанию (по работам Конфуция и Сюнь Цзы), Жи Минь говорил: «Суть человека — в постоянном познании, а не в том, что уже накоплено. Важна не ученость, а мудрость. Суть человека раскрывается образом жизни. Сам образ жизни маловажен, но он раскрывает человека. Цель познания — стать хорошим человеком. И вести к этому должен учитель–друг, ведь в обучении цель — не знание, но перемена себя. Учитель–друг — вот живой пример, только высокая духовность одного может повлиять на другого».

Раскрывая древнекитайское философское отношение к любви, Жи Минь указывал: «Чтобы совершенствовать себя, нужно полюбить других. Любовь к людям приносит покой, а когда любви нет, наступает разлад. Покойный же дух преображает человека».

Особенно злободневны слова Жи Миня о супружестве. Любовь мужа и жены, «если она не основана на уважении, не дает места любви к другим людям. Страсть притягивает мужчину и женщину, уважение держит на расстоянии. Вкупе эти два чувства и есть любовь. Уважение — регулятор любви».

До чего же непохоже всё, что говорил и писал Жи Минь, сам его подход на учение теперешних гуру, несущих якобы восточную мудрость. Передавая живую традицию философии, Жи Минь скорее уподоблялся мыслителям древней Греции, чьи учения подготовили человечество к полноте Божественного откровения, явленного Иисусом Христом.

НА ЛЕКЦИЯХ Алана Уоттса по «Сравнительному анализу религий» Евгений слышал, как тот превозносит даосизм и снисходительно отзывается о конфуцианстве. А Жи Минь–шень учил, что между различными китайскими школами существует основополагающее единство. «Единство традиций, — пояснял впоследствии Евгений, — выражается в разных частных видах. Современные учения, хватаясь за это частное, находят в Китае всевозможные учения: конфуцианство, даосизм, почитание предков, поклонение богам и духам и др. Мой учитель (Жи Минь–шень) твердо стоит на том, что все эти учения суть одно, суть основной принцип китайской мысли — правоверие: существует верное учение, и от него зависит всё общество. Но правоверие может по–разному выражаться. И мой учитель наглядно показал, что даосизм, например, обращен к немногим избранным, а конфуцианство — к широкому кругу. Даосизм нацелен на духовную жизнь, а конфуцианство — на общественную».

По воспоминаниям одного из тогдашних студентов Академии, Жи Минь определенно держался даосизма и конфуцианства, но не буддизма, так как первые два учения исконно китайские, а последнее привнесено из Индии на тысячу лет позже.

Благодаря Жи Минь–шеню прежнее увлечение буддизмом у Евгения начало мало–помалу проходить. В мае 1957 года он писал: «До чего же скучен буддизм по сравнению с богатейшей китайской классикой — даосизмом и конфуцианством! Дзен слишком многословен, слишком вторичен».

Жи Минь научил Евгения, как восстанавливать истинность в истории, и Евгений отмечал: «Мой китайский профессор учил меня, что если обнаруживается несовпадение археологических раскопок и древних памятников письменности, доверяй написанному. Ибо археология — лишь черепки да собственные мнения и домыслы, а древние тексты суть люди, которым надобно верить. Так исстари принято в Китае».

. Жи Минь–шень говорил Евгению, что коммунизм принесет смерть духовной философии Китая, под которой подразумевал старые, традиционные учения, носителем которых был сам. Евгений разделял взгляды учителя на коммунизм — безжалостное насаждение материализма, уничтожение высоких духовных человеческих устремлений. Однако сам пока не нашел, как бы противостоять этому беспримерному в истории натиску безбожия.

Жи Минь–шень, будучи человеком смиренным, не прославил своего имени. По меркам мира сего, этот учитель не преуспел, в отличие от Уоттса, циника и лицемера, снискавшего колоссальный успех. Евгений избрал первого, а мир — последнего.

Сколько рек на пути

Людям поверхностным и порочным милее мелководье человеческой мудрости, нежели пугающая пучина мудрости Христовой.

Свят. Николай Велимирович.

. ОДИН из студентов Академии, изучавший святоотеческие творения Православия, познакомил Евгения с Добротолюбием, вобравшим мудрость отцов и подвижников раннего христианства, с книгой «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу», содержащей рассказ о русском паломнике XIX века, творившем непрестанно Иисусову молитву. Евгению сразу бросилось в глаза внешнее сходство Иисусовой молитвы, описанной в Добротолюбии, и буддистской к буде Амида, которая называется «Повторение божественного имени». Да, поначалу он воспринимал Православие очень поверхностно. Это, однако, не помешало убедиться, что и его исконная религия — христианство — имеет некоторые сходства с другими учениями, к которым он обращался в поисках истины.

ЗНАКОМЕЦ, некогда открывший для Евгения Добротолюбие, позвал его однажды на службу в православную церковь: «Раз уж ты интересуешься Востоком, недурно приглядеться и к восточному христианству». Евгений согласился, памятуя о приверженности Генона всем истинно духовным традициям.

Русский православный собор с красивыми витражами по фасаду и стенам стоит в центре Сан- Франциско (собор назван в честь иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радосте» и находится на улице Фултон. Теперь же, когда возведен новый одноименный храм, прежний называется просто «старым собором»). Прежде там располагалась епископальная церковь. Деревянный арочный потолок собран из досок со старых морских судов, и попадаешь словно в огромный ковчег.

Евгений оказался там вечером в Великую пятницу. Пред золотым иконостасом светились рубиновые лампады, выделяя лики Христа и Богоматери. Сверху, с хоров доносилось чудесное пение — стихиры исполнялись на незнакомом Евгению языке. На возвышении посреди храма он увидел маленького согбенного старичка с белоснежной бородой, в лиловом облачении. То был архиепископ Тихон. Он стоял отрешенно, закрыв глаза, погрузившись в молитву. Но вот открыл их, и взгляд, ясный и строгий, воззвал ко вниманию и сосредоточенности тех, кто сослужил ему.

Немощный телом архиеп. Тихон произвел неизгладимое впечатление на Евгения. Он увидел, что служба — не просто отработанная череда ритуалов, а глубокое молитвенное состояние. Тогда он, конечно, не знал, что молитва для архиеп. Тихона — средоточие жизни. Еще в России он получил духовное окормление старца Гавриила Казанского, и сейчас в своей маленькой келье при соборе Владыка Тихон проводил в молитвенном бдении большую часть суток, ночи напролет предстоя пред Господом.

Хотя оказался в соборе Евгений почти случайно, в душу глубоко запало всё увиденное и услышанное на службе. Не только красота древнего церковного пения и старинных икон, но нечто большее: он увидел исполненность своего давнего желания умереть для мира, ибо всё открывшееся перед ним было не от мира сего. Из суетного, шумного Сан–Франциско он вдруг разом приобщился Божественного света и покоя — о таком переходе души в вечность и писал Бах в кантате «Имел довольно я».

Двадцать лет спустя Евгений описал свою первую встречу с Православием: «Пока я учился, мне доставало лишь уважения к древним традициям, сам же я предпочитал быть вне их. И в православную церковь я заглянул только для того, чтобы познакомиться еще с одним учением, памятуя, что Генон (или кто‑то из его учеников, подразумевается Фритьоф Шуон) говорил о Православии как о самом подлинном христианском направлении.

Однако стоило мне перешагнуть порог русской церкви в Сан–Франциско, как со мной произошло что‑то неизведанное доселе ни буддистских, ни в иных восточных храмах. Сердце подсказало: вот твой дом. Я наконец обрел, что искал. Объяснить себе я ничего не мог, службы я не понимал, равно и русского языка. С той поры я приохотился к православным богослужениям, принялся понемногу изучать обычаи и язык, не забывая слов Генона об истинных духовных традициях».

Впечатление от службы в русском соборе не сразу переменило мировоззрение Евгения. Но, главное, заронило семя, которое со временем даст всходы, принесет плоды, и Евгений, сбросив покровы ветхого человека, облечется в нового. Но пройдет еще два года, прежде чем он познает Того, Кто, казалось, глядел прямо в его душу с иконы в соборе.

В РЕФЕРАТЕ «Псевдорелигии и современность» в 1957 году Евгений попытался разумом охватить то, что подсказывало сердце. Вначале он дает очерк современных течений: теософии, озападненной веданты и «новой мысли». Он заключает, что это — псевдорелигии, ибо они враждебны традиционным учениям, все обожествляют (хотя и неявно) человеческое «я», искажают путь восточных религий, прокладывают путь ниспровергателю древней христианской веры — антихристу. Особенно полно отражала духовное развитие Евгения в ту пору глава под названием «Подрыв исконного христианства». В ней Евгений указывал, что Римская Католическая Церковь во многом утратила внутреннюю суть и что за фасадом, за внешней формой — пустота. «Но и сегодня, — писал Евгений, — Церковь эта, хотя и в полном упадке, существует, не до конца растеряв приверженность традициям. Однако на нее готовится новая, еще более мощная атака. цель которой — полностью превратить христианство в очередную псевдорелигию, обобщить и пополнить его другими идеями. не позволить христианству жить «на особинку», ибо дух современности — обобщать и «синтезировать», или, как модно сейчас говорить, «обновленное сознание человечества требует широты взглядов»».

В противовес этому Евгений ставит «узкое» христианство, как пример идеального для Запада учения: христианство, которое отсекает всё лишнее, не ведущее непосредственно ко спасению. «Более того, — пишет он, — христианство и появилось, чтобы узкому и ограниченному западному мышлению указать приемлемый путь ко спасению. Отвергая христианство, современный Запад отказывает себе и в спасении, открывая свою лукавую сущность».

Сам Евгений не отвергал христианство, но и не держался его основополагающих канонов, в частности, о единственной человеческой ипостаси Бога, о единственном пути ко спасению и т. д. он считал эти положения полезными и применимыми для западного человека, однако ставил себя выше и вне этих законов.

В КОНЦЕ РЕФЕРАТА Евгений указал, что современные течения философской и религиозной мысли ведут к воцарению антихриста. Он писал: «Уравняв «сверхъестественное» и «духовное» (не поняв ни того, ни другого), современный человек поставил знак равенства между наукой и новой «духовностью», и духовно познаваемые истины превратились в «научные открытия». Наука, вооруженная «высокими» знаниями духовного мира, возымеет над человеком невиданную власть, сделается абсолютным правителем в мире, наглухо отгороженном от истинно Сущего. И воевать с такой силой будет бессмысленно, ибо в ее распоряжении самое могущественное оружие — «Бог». Конечно, такое жизнеустройство — дело рук сатаны, «врага», «антипода Бога», кто в лице антихриста и будет править в своем «преображенном» царстве «благости» и «добра», перед чем будет трудно устоять. Сам антихрист — воплощение богопротивных сил — предстанет великим мудрецом, он разрешит все задачи, даст ответы на самые важные и мучительные вопросы, до сего времени безответные. Человечество угодит в этот капкан, уверует в сверхразумную и сильную личность и, как всегда в поисках «света истины», покорным стадом устремится за тем, кто предлагает «единственно верный путь»».

Алисон говорит, что «Евгений распознал зло и обман раньше, чем добро и истину». Ницше дохнул на него адским пламенем антихриста, и Евгений почуял его силу. Генон показал, что сила эта в современном мире мешает человеку приобщиться высокой духовности, подрывая древние учения; крепко держит его в узде материализма, подсовывает ему «мистическое» и сверхъестественное под маской духовного. Человек, мучимый политической борьбой, духовным голодом будет только рад избавителю–антихристу. Для Евгения антихрист не был ни вымыслом, ни аллегорией. «Убедившись, что антихрист сущ, — заключил он, — я понял, что должна быть и иная, противостоящая ему сила. И убедился, что сущ и Христос».

Однако, сколько бы хорошо Евгений ни знал, ни понимал это, он еще не приобщился Христа. Осталось ждать совсем недолго — за плечами лежал большой путь.

В тупике

Город — средоточие беглецов от Бога. Улицы, точно трубы–насосы, втягивающие людей; попадаются и случайные деревца, они боязливо ютятся на обочине и не выбраться им на вольные просторы. Оттого и врастают они мало–помалу в землю, стараются пробить асфальт и спрятаться поглубже, исчезнуть…

Макс Пикар.

И чем горше мне жилось, тем ближе подходил Ты, протягивал десницу, дабы вызволить меня из трясины и очистить от скверны. Только я этого не видел.

Блаж. Августин.

В КОНЦЕ 1956 года Академию востоковедения постигли серьезные испытания. Несмотря на высокие устремления студентов и преподавателей, совет директоров попытался превратить ее, по словам Евгения, в «скучное, респектабельное заведение, штампующее докторов наук». После прилюдной перепалки с главой директората подал в отставку Алан Уоттс (рядовым преподавателем он работал еще один семестр). Директорат грозил увольнением и другим профессорам, в числе коих был и Жи Минь–шень.

Академию возглавил старый ученый–теософ Эрнест Эгертон Вуд, некогда претендовавший на пост президента Теософского общества. Он 38 лет прожил в Индии и написал более 20 книг об Азии. Некоторые опубликовало вышеупомянутое общество. Студенты Академии почитали его этаким динозавром, пережитком прошлого, отголоском той поры, когда западные востоковеды не знали и не желали знать новое поколение, ведущее духовный поиск.

«Даже если Академия выживет, — читаем мы в одном из писем Евгения, — она превратится в псевдонаучный центр индологии. Сейчас же, выражаясь формально, наш институт «готовит специалистов», что тоже неправда — с университетом в Беркли нам не потягаться. Пока здесь Жи Минь–шень, я останусь, но долго ли — он и сам не знает».

Весной 1957 года китайский ученый покинул Академию, следом — Евгений. Через год с ней порвал отношения и Тихоокеанский колледж, и, по словам Алана Уоттса, «ее будущее сокрылось во мраке неизвестности».

Итак, Евгений оказался студентом без университета. Он и думать не мог изучать китайскую философию без истинного наставника, носителя традиций, коим для него был лишь Жи Минь. «Я не оставлю своего китайского профессора, — писал Евгений, — он для меня единственно подлинный ученый, как прошлого, так и настоящего, способный донести китайскую философию». Евгений даже обратился в Помону, к своему прежнему преподавателю китайского языка с просьбой подыскать Жи Миню место на факультете философии и религии. Увы, ответ пришел неутешительный.

Жи Минь занялся частным преподаванием в Сан–Франциско, и Евгений стал его главным учеником и помощником: он переводил на английский, редактировал, перепечатывал работы профессора, в частности очень важное представление старейшего памятника китайской письменности — «Книги перемен». Жи Минь убедительно доказал, как стадии исторического развития, описанные в книге, выражают китайскую культуру в определенную эпоху и предопределяют путь цивилизации: от первозданности и непорочности — к загниванию, упадку, гибели.

ОСЕНЬЮ 1957–го, не прерывая занятий с Жи Минем, Евгений поступил в калифорнийский университет в Беркли, чтобы написать диплом на степень магистра востоковедения.

Городок Беркли стоит по другую от Сан–Франциско сторону залива. Университет — центр всей научной и студенческой жизни в Калифорнии. Училось в нем тогда около 20 тысяч человек, несравнимо больше, чем в Помоне, и если в последней еще преобладал дух большой семьи, то в Беркли всё было формально и обезличенно. Девиз Помоны, основанной протестантами, — «поддержка и защита христианского мира». В государственном же университете в Беркли преобладало недоверчиво–скептическое отношение к религии.

Программа по восточным языкам была хороша и особенно помогала таким зрелым студентам, как Евгений. В библиотеке, как уже говорилось, хранилось самое большое в стране собрание памятников азиатской письменности. В Беркли Евгений собирался заниматься не философией (он не верил, что почерпнет что‑либо ценное), а языком древнего Китая, тем орудием, благодаря которому он хотел — в духе Генона — изложить Западу суть китайской философии. Брал он также курсы японского языка, классического греческого и латыни.

В 1958 году Евгений, не без пользы, прослушал курс лекций по китайской поэзии — ему самому чудесно удались переводы ранних китайских авторов. Пришелся по душе и преподаватель, профессор Ши Сянь–чен, проникновенно чувствовавший родную литературу и не пытавшийся, по словам Евгения, представить ее «значительнее, чем она есть». Однако в целом профессора- синологи не выдерживали критики. «Сплошное занудство, — говорил Евгений, сравнивая их научный подход с подходом Жи Минь–шеня. — Если Китай и впрямь таков, каким они его представляют, не понимаю, как он им самим не опротивел».

Летом 1958 года Жи Минь–шень уехал в Нью–Йорк, где жил раньше, и Евгений остался без наставника в серьезных философских изысканиях. Он сетовал: «Мое знание китайской философии находится на самой низкой, изначальной ступени».

В Нью–Йорке Жи Минь собирался преподавать в новом Институте Востока и Запада. Поначалу присылал Евгению обнадеживающие письма, но прошел месяц–другой, и Жи Минь понял, что это место не для него. Евгений по–прежнему редактировал и переписывал его рукописи, сообщал о своих успехах в древнекитайском. В ноябре 1958 года он получил от профессора следующее письмо:

Дорогой Евгений!

Несказанно рад Вашему письму. Приятно узнать, что этой осенью вы прослушали в университете пять разных курсов, что лекции нравятся вам больше, чем в прошлом году. Все они, на мой взгляд, принесут пользу в изучении китайского языка. Вы и впрямь сделаетесь великим его знатоком. Конечно, язык — не цель, а средство познания. Но не будь средств — не достичь и цели.

Тем, кто хочет познать основы классической философии, чрезвычайно важны замечания неоконфуцианцев времен династий Санг и Минь, ибо замечания эти касаются основополагающих значений слов.

Очень хорошо, что господин Сянь–чен не просто передает накопленные знания, но и сам увлечен китайской поэзией. Может, мне еще доведется с ним познакомиться.

Что касается Института Востока и Запада. Если он в конце концов и определится, думаю, что для меня это место неподходящее, там мешанина всевозможных предметов (преподают даже кулинарию и хореографию), что в будущем не сулит ничего хорошего. Так что присматриваю новое место к будущему учебному году.

С наилучшими пожеланиями,

Ваш друг в Дао, Жи Минь.

Воплощенная истина

Каждый, кто алчет Истины, в конце концов приходит к Господу нашему Иисусу Христу, либо отвергая, либо принимая Его, Путь, Истину и Жизнь.

Евгений Роуз.

Иногда Господь посылает мне такие мгновения, когда я прихожу в состояние абсолютного мира, и всё вокруг освящается, и становится очевидным следующее: нет ничего прекраснее, глубже, милее, разумнее, смелее и совершеннее, чем Христос. И не только нет, но и быть не может, говорю я себе с ревностной любовью.

Ф. М. Достоевский.

ПОБЫВАВ однажды на службе в православном соборе, Евгений наведался туда еще несколько раз. Заглянул он и в другие православные храмы. Оказавшись там в дни Великого поста, он поразился соборности верующих и их светлой радости. После служб Великой седмицы и празднования Пасхи он написал: «Сколь мрачной мне теперь видится жизнь вокруг. Люди разобщены, разрознены, точно звенья некогда единой цепи. Особенно отчетливо видишь это после праздничных православных служб».

И сам Евгений был лишь одним из звеньев мирской жизни, пока он лишь наблюдал радость и единение со стороны. Однако годы отчаяния, отчуждения и страдания уже подготовили его к новой жизни. Позже он писал: «Когда приспевает время обращения к вере, откровение иного мира приходит на удивление просто: через духовную нужду и страдания. Чем сильнее страдание, чем больше трудностей на пути, чем отчаяннее поиски Бога, тем скорее придет Он на помощь, откроет, КТО ОН, и укажет путь».

«Как долго Евгений бежал от Бога! — говорит Алисон, — но чем больше он согрешал против Создателя, тем настойчивее Тот следовал за ним, наконец Евгений обессилел и сдался». Уже упадая в кромешный мрак ада, Евгений всё же дерзнул позвать на помощь Того, против Кого восставал. 29–го февраля 1959 года, в решающий момент призвав всё смирение, всю кротость, дабы унять бунтарский дух, он записал в дневнике:

«Каких только страданий не попустил Господь человеку наших дней! Будто мало было за все прошлые годы! Да, мало, ибо человек до сих пор не постиг присутствия Божия в своих страданиях. Господь попускает человеку страдать, не открывая, что Сам тому причиной. Ему нужно, чтобы человек умалился, дойдя до предела отчаяния. Неужто Господь так жесток? Напротив, из безграничной и бесконечной любви посылает Он нам страдания. Ведь человек возомнил себя самодостаточным, даже сейчас мы тщимся убежать от судьбы. Убежать! Вот единственное наше желание. Убежать от безумия, ада современной жизни — больше нам ничего не нужно. Но — увы! — нам не убежать! Мы должны пройти через этот ад, принять, смириться, памятуя, что любовь Божия посылает нам эти испытания. Какие невыразимые муки — страдать, не зная зачем, не видя смысла! А смысл — Любовь Божия, да только видим ли мы ее свет во тьме? Увы, мы слепы. Господи Иисусе Христе, помилуй нас! Пресвятая Мария, Матерь Божия, моли Бога о нас, грешных!»

Только сейчас книги Достоевского, некогда присоветованные Алисон, открылись перед Евгением во всей поразительной духовной силе. Казалось, писатель коснулся жгучих жизненных вопросов и на всё нашел ответы, вдребезги разбивающие человеческое самомнение, ибо исходили они из Божественного Писания. В Иване Карамазове Евгений узнал себя: наделенный умом, старающийся всё постичь сам, что неизменно ведет к самомнению, к атеизму. В короткой статье «Ответ Ивану» Евгений попытался разрешить Ивановы сомнения, одновременно отвечая «ветхому человеку» в себе: «Коль скоро душа поднялась до сомнений, ей открываются два пути. Первый — задавать бесчисленные и безответные вопросы (что ведет к еще большим сомнениям, разбивающим веру) либо уповать на какую‑нибудь лженауку, готовую «объяснить», т. е. уводящую от истинных ответов на противоречия и парадоксы нашего существования. Второй — путь смирения и молитвы. Смирения даже перед сомнениями (которые нам уготавливает жизнь, а не прихотливая мысль), молитвы о ниспослании больших тягот, дабы испытать себя; о ниспослании жизни, где проявилось бы наше смирение, омытое слезами. Смиряться и молиться, даже в сомнении, памятуя, сколько капканов на пути сомневающегося — не меньше, чем у легковерного. Тех, кто отвергает прижизненные страдания (любители наслаждений, некоторые «философы», просто люди беспечные), ничуть не меньше, чем тех, кто барахтается в капканах сомнений и ищет, в какой бы еще угодить. Эти также не верят, но уже противоположным явлениям — доброте, покаянию, состраданию (что в первую очередь вызывает у них подозрение). Они отрицают добро, как и их антиподы — лживые утешители (которых «сомневающиеся» ненавидят) — зло, грех и страдания. Доводы тех и других несостоятельны.

Сейчас же мы вступили в пору Последнего Сомнения, конечного и величайшего: мы разуверились в самой жизни, в целостности мира, мы долее не стараемся отыскивать смысл всего сущего и нашей жизни.

Человек поры Последнего Сомнения оказывается в том же капкане, что и «утешитель», отвергающий страдания: и тот, и другой перестарались, пытаясь своим разумом объяснить всё в жизни. Один, не находя этих объяснений, опускает руки, другой же, напротив, чересчур легко и быстро находит все ответы. И тот, и другой полагается лишь на разум, считают, что всё в жизни должно понять и растолковать. То есть достаточно мне, простому человеку, задаться вопросами, неважно, сколь полно и исчерпывающе.

О, гордыня человеческая! Да, не найти полных ответов о смысле жизни, покуда не познал ее глубины, покуда плаваешь на поверхности своих же сомнений. Спору нет, «сомневающийся» идет глубже «утешителя», он не удовольствовался ложью, призванной «защитить» ближнего от мук и терзаний. Но, увы, тоже остановился — на самом пороге тайны бытия.

Ибо далее разум — не помощник, он уже не способен ответить на жгучие вопросы. Ответ — лишь в смирении, молитве, послушании. Приемли всё, что уготовано и покорись. А коли отгородишься, даже до малейших страданий, или укроешься в размыслительных сомнениях — пеняй на себя! И жизнь вокруг никогда не наполнится для тебя смыслом, потому как бессмысленен твой взгляд на нее. Способен ли ты, нечестивый и противоречивый человек, увидеть мир чистым, исполненным смысла?!»

НЕСКОЛЬКО лет Евгений страдал, Истина всё ускользала от него. Он жаждал Истины превыше всего, но искал лишь умом: посредством западной философии, метафизики Генона, восточных религий, пытался даже выйти за рамки привычного логического мышления. Теперь же, непосредственно прикоснувшись к Православию душой, он понял, что Истина совсем иная, нежели он представлял, и что он избрал совсем негодное средство, дабы постичь ее. «Мне открылось Православие и православные люди, и я мало–помалу начал осознавать: Истина — не просто абстрактная идея, которую ум должен постичь. Истина личностна, она имеет конкретное воплощение, к коему стремится любящее сердце. Так я пришел ко Христу».

Ранее, под влиянием Алана Уоттса и восточных религий, Евгений полагал, что понятие личности Бога умаляет Абсолют, что оно создано человеческим сознанием. За этим стоит некое внеличностное «я». Теперь же он обнаружил, что всё наоборот: вера в внеличностное божество — признак духовной незрелости. За этим стоит Создатель всего мироздания, явивший себя Абсолютом личностным, возгласивший: «АЗ ЕСМЬ».

Истина, которой жаждал Евгений, и впрямь имеет воплощение — в Том, Кто изрек: «Я есть Путь, Истина и Жизнь». И сколь прекрасна, сколь возвышенна и сурова эта Истина! Блаж. Августин, плутавший, как и Евгений, в поисках Истины, вопрошал: «Коль скоро Истину нельзя измерить в пространстве, значит ли, что она — ничто?» И услышал издалече: «Истинно говорю — Я СУЩ!» Узрев славу Того, Кто есть Истина, блаж. Августин лишь воскликнул: О Истина, ты Вечность! О Любовь, ты Истина! О Вечность, ты Любовь!»

Истина сошла на землю и воплотилась, дабы человек, дабы сам Евгений, приобщился ее. Св. Ефрем Сирин говорил: «Истина вошла в лоно, вышла из него и искупила человеческий грех». Теперь, чтобы познать Истину, Евгению нужно было самому предстать перед Создателем, покаяться в грехах, очиститься от скверны и возлюбить Его всем сердцем.

Прежде многое подводило Евгения к Истине: возвышенная, пронизанная христианским духом музыка Баха, философия Генона с неукоснительным следованием древним учениям, с его критикой новомодных течений. Но лишь Православие — Христианство во всей полноте — открыло ему и всю полноту Истины, незамутненный образ Иисуса Христа. Ранее ничто не удовлетворяло Евгения, сейчас, лишь бегло познакомившись с Православием, сердце тут же подсказало: «Вот твой дом». Хотя ум признал это не сразу.

В конце жизни Евгений задавался вопросом: «Каким органом воспринимается Божественное откровение?» Да, существует такой орган, но, увы, мы чаще держим его взаперти. Бог открывается любящему сердцу. Не обязательно откровение приходит с чудесами. Бывает, Бог, видя сердце человека готовым принять Его, открывает Себя в постижимой мере. Но для этого сердце должно «возгореться».

. Впереди Евгения ожидали немалые страдания, но теперь, когда «идея» Истины воплотилась и ожила перед ним, страдания его наполнились смыслом. «Страдания в миру оправданы, только словами этого не передать, всё нужно пережить, не подменяя рассуждениями». И приобщившись христианства, Евгений всё так же ненавидел мир сей, ни в малой степени не уповая на него, желая лишь одного — убежать подальше от суеты. Христианская религия, в которой он вырос, прекрасно ладила с миром, его же неудержимо влекла неотмирность. Евгений наконец уразумел предназначение человека: он уготован для вечности.

Путь, избранный им, — путь подвижничества, который вел не к земным благам и утехам, но к небесному воздаянию через тернии земных страданий. Сам изведав немало, он уверился в истинности этого единственного пути. Господь попускает своим чадам совершенствоваться через страдания. Он Сам, вочеловечившись, принял страдания — только такой Бог способен обратить падшее человечество к Себе, только такой Бог достоин поклонения, только к Нему может устремить человек свои самые высокие порывы.

Раньше Евгений не принимал Бога, Который, как ему казалось, «покалывает людишек и тем забавляется». Теперь же он уверовал в Творца, Кто сам принял страданий куда больше, нежели попустил Своим твореньям. Опять обращаясь к сомневающемуся в лице Ивана Карамазова, Евгений писал: «Вочеловечившийся Бог. Уж кто, как не Он, страдал безвинно?! Неужто требуется еще какое‑то «объяснение»? Обратитесь к Его жизни — лучшего объяснения не сыскать. Мы заслужили все страдания и должны принимать их с благодарностью, ибо это возможность глубже постичь жизнь ближнего, прилепиться к Господу. Сам же Он не заслужил страданий, к тому не было ни повода, ни причин. Иисус Христос безгрешен — Ему нечего искупать, Он всеведущ — Ему нечего постигать, Он всеобъемлющ — Ему не к чему стремиться. Поэтому Его страдания явили непостижимое человеку бескорыстие и милосердие. Никто из нас не способен на такое. Только Господь не стал бежать страданий и печали человеческой. Он, в отличие от нас, не искал лживых утешений или легких путей. Только Он до конца вынес боль и скорби человечества.

Ему ли не знать, каково нам? Мы помним, жизнь — это страдания, мы помним, Бог любит нас и из‑за любви претерпел больше, нежели величайшие из святых. Мы помним всё это и тем не менее позволяем себе в чём‑то усомниться, задаемся жалкими вопросами о «смысле». О, низость человеческая! Прими же все страдания, молись Богу, не испрашивая чего‑то, не ради какой‑то цели, а просто обрати к Нему свое молитвенное сердце и слезы. Господу не нужно ничего объяснять. Он знает всё».

ОДНАЖДЫ вечером гуляя по Сан–Франциско, Евгений очутился в том самом месте, где некогда в ушах его прозвучали зловещие слова Ницше и будто дохнуло ужасом ада. Как и в тот раз, на горизонте садилось солнце. Евгению подумалось: и жить ему выпало тоже на закате христианства. Вспомнились и собственные грехи, значит, и он причастен к распятию Христа. Поразительна милость Господня! Он явил Себя такому страшному грешнику! И чем более умалялся Евгений, тем более окрыляло и вдохновляло его величие Божие, Его красота.

Раньше на этом же месте ему прислышался голос сатанинского пророка Ницше, который воспротивился Богу за страдание и одиночество в мире сем. Теперь же Евгений слышал иной голос, русского пророка Достоевского, кто учил в ответ на страдания пасть ниц и покаяться с благодарностью и благоговением перед Создателем. Отринув сомнения Ивана Карамазова, Евгений уподобился младшему его брату Алеше. В земном поклоне перед Господом на вечерней улице Сан–Франциско Евгений зарыдал радостно и покаянно.

ЧАСТЬ II

Прощай

РОДИТЕЛИ ЕВГЕНИЯ ничего не ведали о русском Православии и им было очень нелегко понять что к чему, когда сын рассказал о своем новом увлечении. Его отец Фрэнк считал, что речь идет о Римской Католической Церкви, в которой он сам возрос. И, как и следовало ожидать, поддержал Евгения. В феврале 1959 года он писал ему: «Я давно уже заметил твою склонность к католицизму и не вижу в этом ничего предосудительного».

Мать Евгения, Эстер, напротив, поначалу противилась увлечению Евгения, она боялась «холодной войны» и уравнивала русской Православие с коммунизмом. Фрэнк, будучи сыном социалиста, видел разницу и старался уладить разногласия между матерью и сыном. В том же письме Фрэнк говорит:

«Мама до смерти боится России и всего русского. Она смешивает политику нынешнего и прошлого русского правительств со стремлением народа. А поскольку ты проявляешь интерес к католицизму, особенно русском православному, она совсем запуталась. Я же вырос в атмосфере социализма, под влиянием Карла Маркса, отца нынешнего коммунистического движения, и знаю, что главнейшее в марксовой системе — это неприятие религии, поскольку, дескать, от нее одно зло. Русская Церковь и коммунистический режим должны быть непримиримыми врагами. И посему я никогда не связывал твое увлечение Церковью с интересом к коммунизму. Я, право, не знаю, откуда мама взяла, что Церковь и коммунизм — одно и то же. Может, потому что в России есть то и другое.

. Так что, когда услышишь ее жалобы и сетования, помни: я на ТВОЕЙ стороне. Не огорчайся. Это лишь малые препятствия на пути.

Всегда твой Папа».

Трогательные слова Фрэнка оказались верными. Эстер в конце концов преодолела свои страхи. И хотя «рифы» еще попадались, корабль Евгения держал правильный курс.

В 1959 ГОДУ во время рождественских каникул Евгений поехал навестить родителей (они поселились двумя годами ранее в новом доме на живописном побережье в городке Кармел). Пригласил он погостить туда дня на три и Алисон.

На первых порах Евгений всё же писал ей из Сан–Франциско, но письма той мрачной поры так угнетали ее, что она их сжигала. И уже махнула было на друга рукой, как на пропащего, но тут узнала, что он перестал «противу рожна прати», обратился ко Христу, и очень обрадовалась. Он открыл ей, что с момента прихода в христианство молится за нее ежедневно, она же просила его быть более откровенным и 17–го августа написала: «Однажды ты спросил, далек ли ты от меня? Увы, далек. Ведь ты никогда не рассказываешь о себе. Ты однажды поведал о своей холодности к людям, неужто и я в их числе?.. Я тоже молюсь о тебе каждый день и благодарна за твои молитвы. Не говори, что они немощные. Я чувствую, они выстраданы, но ты ведь не признаешься».

Алисон приехала в Кармел 27–го декабря. Ее памятный визит был омрачен лишь натянутыми отношениями с Эстер. Алисон возмущало, что та давит на сына, пытается навязать жизнь по своим меркам — жизнь «благополучного» мирского человека. «Посмотри на родного брата Франклина — у него уже своя заправочная станция», — говаривала она Евгению. На что тот просто отвечал: «И суеты у него в жизни больше, чем у меня».

Суровые скалистые берега, зеленые леса, дышавшие морским ветром — Кармел являл собой идеальное место для долгих прогулок. Евгений любил поразмышлять на ходу. В тот раз они с Алисон долго бродили около океана. «Он любил кармелское побережье, — вспоминает она, — но не выносил кармелской жизни». Этот городок некогда слыл центром авангардистского движения битников, там начинали Джек Керуак и Гарри Снайдер, но позже осели отошедшие от дел нувориши, появились модные магазины и рестораны.

Вернувшись вечером после зимнего гулянья, Евгений и Алисон расположились в теплой гостиной Роузов. Евгений поставил на проигрыватель Ich Habe Genug Баха и сразу отрешился от всего и вся. Мать его любопытствуя — как‑то там развивается роман? — заглянула украдкой в комнату, но увидела, что оба неподвижно сидят, уставясь в пол, и слушают музыку о смерти. Кантата окончилась. Алисон сняла пластинку и ушла в другую комнату. Она не сказала ни слова, зная, что Евгений не любил говорить в такие минуты и оставила его наедине с шумом прибоя. Он грозно накатывал на побережье Кармела музыкой Баха, всё еще звучавшей у него в душе, и живо напоминал о мире ином.

Евгений почти не говорил с Алисон о своем прошлом. Позже она отмечала, что он ни разу не упомянул никого из друзей по колледжу в Помоне. Евгений начинал новую жизнь, а прежняя отшелушивалась, как старая кожа. Он быстро прозревал и признался Алисон, что пил ранее «горькую» потому, что не знал Бога. Теперь же, стяжав веру, он больше не нуждался ни в каком дурмане.

Он говорил о Православной Церкви, именно она помогла ему измениться. Однажды воскликнул: «Православие — лучше Баха!» Попросил Алисон пойти с ним в воскресенье на литургию, и она согласилась, но сказала, что хотела бы также посетить и англиканскую мессу, чтобы причаститься. Таким образом, почти всё воскресенье они провели в церкви. Сначала на англиканской службе, после которой Евгений вежливо заметил своей спутнице: «Совсем недурно». Православная же литургия совершалась в Серафимовской церкви русского прихода, в пяти милях от родительского дома. Алисон поразилась красоте богослужения, но возникло одно неудобство: в православном храме нет скамеек, и она устала. Краешком глаза Алисон приметила несколько лавочек у стены, но, словно угадав ее мысли, Евгений шепнул: «Это для старых и немощных». И она не села. После службы Евгений пригласил ее в ресторан — чтобы она посидела и отдохнула. По словам Алисон, в общем‑то он заботливо относился к ней.

В православном храме она заметила, что люди крестятся справа налево, в отличие от католиков и англиканцев. «Почему ты крестишься наоборот?» — спросила она Евгения. «А почему ты — наоборот?» — улыбнулся он.

Видя любовь Евгения к Православию, Алисон укоряла его за нерешительность, за то, что не торопиться приобщиться к Церкви. «Он всегда трудно приходил к решению», — вспоминает она. Он сознавал, что вхождение в Церковь может — или должно — изменить всё в его жизни, и легкомыслие только повредит. Кроме того, он всё еще был чужаком в Церкви среди эмигрантов, многие из которых почти не говорили по–английски. Но Алисон настаивала: нельзя ходить в храм «просто так». «Тебе нужно креститься, нужно причаститься Святых Тайн.»

Полгода спустя, летом 1960–го, они снова увиделись с Алисон на Лонг Бич, где она снимала недорогую квартиру у венгерского эмигранта–инвалида, жившего с дочерью. Евгений переменился. Он утвердился в вере, считал себя православным и знал, что полное вхождение в Церковь уже не за горами. Однако он еще не представлял будущего. Алисон рассказывает: «Он говорил, что, быть может, станет когда‑нибудь священником. Говорил, что хочет жениться, завести семью, но обычная мирская жизнь: деньги, работа, машина и тому подобное — ему претит. Находиться на службе с 9–ти до 5–ти для него было невыносимо. Академический мир также отвращал. Он чувствовал, что люди живут там отгородившись от действительности. Он понимал, что ограничен в выборе: мирская жизнь ему противопоказана. Но что же тогда делать? Этого он еще не знал».

Евгений пытался объяснить Алисон, почему он на ней не женится. «Я говорила, что найду работу и буду помогать, — вспоминала она, — но он сказал, что никогда на это не согласится: достоинство не позволит».

Спустя годы, вспоминая тогдашний недельный визит Евгения в Лонг Бич, Алисон пришла к выводу, что он приезжал уже с готовым решением: «Он знал, что не женится, хотя и был привязан ко мне. Итак, он ехал сказать «прощай»». Знал, видимо, что видит Алисон в последний раз. Расставание получилось грустным. Долгие годы они поддерживали переписку, но встретиться в этой жизни им было уже не суждено.

Истина или мода?

В современном научном мире нельзя глубоко и страстно любить что‑либо, ведь любовь — понятие объективное. Принцип науки таков: сперва вы УБИВАЕТЕ предмет исследования, затем расчленяете его. Нужно изъять из него душу, прежде чем «объективно» изучить. Но к жизни‑то потом его уже не вернуть! Итак, цена вашего знания — мертвый и расчлененный объект этого знания.

Евгений Роуз.

СТАВ христианином, Евгений отбросил «переоценку ценностей», предлагаемую «новой культурой», и сделался в высшей степени консервативным. Внешним видом этот изысканный молодой джентльмен слегка походил на обедневшего аристократа. Чаще всего носил велюровый пиджак, на людях появлялся всегда при галстуке. В Сан–Франциско же, где обычно холодно, ветрено и сыро, любил ходить с черным зонтиком.

. Нет оснований полагать, что Евгений усматривал для себя какие‑либо противоречия между всевозрастающей приверженностью русскому Православию и неослабевавшим интересом к китайскому языку, философии, традициям, искусству. Он всегда уважал утонченную китайскую духовность и одно время даже пытался осмыслить, что произошло бы, восприми она, будучи насыщена многими почти что христианскими ценностями, Православие, а не буддизм в первые века нашей эры. Лао Цзы последовал бы за Иисусом Христом, если бы знал Его, ибо увидел бы в Нем Дао, или Путь Неба, — так полагал Евгений. «Если бы я собрался писать докторскую диссертацию, — вспоминал он, — то выбрал бы темой «Сравнение византийского императора с императором китайским». В обоих обществах, в византийском и китайском, назначение монархов одно и то же — хранить правоверие».

В то время как Евгений всё еще учился и преподавал в Беркли, Жи Минь–шень возвратился в Сан–Франциско и прожил там несколько лет, давая частные уроки. Они продолжали общаться, Евгений помогал переводить его работы на английский.

Хотя Жи Минь–шень и оставался, по словам Евгения, «единственным связующим звеном с китайской традицией», в Беркли молодой американец подпал влиянию блестящего знатока китайской филологии, оказавшегося к тому же русским. Это был профессор Петр Алексеевич Будберг.

Родился он в 1903 году во Владивостоке. Во время первой мировой войны учился в кадетском корпусе Санкт–Петербурга. В 1915 году, во многом из‑за поражений на фронтах, корпус закрыли, а Петра с братом отправили для безопасности в Маньчжурию, Харбин. Их отец продолжал сражаться в Царской Армии, теперь уже против большевиков. В Маньчжурии Петр начал самостоятельно изучать китайский язык, затем продолжил обучение во Владивостокском университете, а по эмиграции в Америку в 1920 году — в Берклийском университете штата Калифорния.

Евгений, «попав в объятия» русского Православия, стал ценить профессора Будберга еще больше, и не только за то, что он русский, но и за прекрасное воспитание — профессор являлся носителем ценностей старого мира. Отпрыск старинного эстонского рода, Будберг имел титул барона. По словам его ученика и коллеги Эдварда Шейфера, «истинное рыцарское благородство проявлялось в его глубоком, врожденном достоинстве, честности, учтивости и обязательности, выделявшими его на протяжении всей жизни как ученого, так и человека».

Будберг не принимал многие новомодные «достижения». Шейфер пишет: «Будберг сожалел о компьютеризации научной жизни. Он иногда иронически подписывал письма чиновникам своим «рабочим номером». Профессор питал отвращение к компьютерным карточкам и считал ниже своего достоинства заполнять всякие анкеты. Все эти изобретения обесчеловечивают, полагал он. Он даже отвергал любую зависимость от карточек именных и предметных указателей: считал, что нужно знать классиков наизусть и иметь хорошее представление о значительных явлениях в литературе и истории, тогда не понадобятся подсобные средства, всякие «костыли». Хорошему ученому нужна лишь хорошая голова, хорошие книги и хорошая речь».

. Под руководством Будберга Евгений провел подробное исследование «Дао Дэ Цзин». Его магистерская диссертация включала эссе под названием ««Пустота»и «полнота»Лао Цзы». Один из берклийских профессоров, писавший отзыв на эту работу, отмечал, что Евгений в точности следовал будберговскому подходу к языковому анализу. По философской части молодой американец получал помощь от мудрого Жи Минь–шеня (как явствуют заметки, сделанные на лекциях в Академии).

КОГДА Будберг и Евгений сошлись ближе, помимо научной работы они нашли много общего. Подобно своему студенту, профессор пережил в молодости жгучую любовь к Истине и провел немало бессонных ночей, бродя по берегу океана под звездами, размышляя над вопросами бытия. Однако впоследствии повседневные заботы супружеской и семейной жизни положили конец напряженным поискам. Хотя Будберг и был воспитан в Православии, но ко времени их знакомства уже не посещал церковь. Коллега, Кирилл Бёрч, считал его агностиком (для кого Бог и загробная жизнь непознаваемы человеческим разумом), возможно, потому что тот, как и большинство профессуры в таком либеральном университете, как Беркли, находил опасным, или, по меньшей мере, «непрофессиональным», высказывать свои религиозные чувства или убеждения на службе. Но Евгений верил, что Будберг по–своему любит Бога. Как подчеркивает профессор Бёрч, Петр Алексеевич был «глубоко русским и мог еще сильнее увлечь Евгения русскими духовными ценностями». Известно также, что профессор осенил православным крестным знамением студентов университета, уходивших на войну с коммунизмом, как некогда его отец.

Похоже, Евгений, заинтересованный всем русским, со своей типично русской склонностью к философствованию, напомнил профессору самого себя в молодости. Впрочем, несходство их взглядов касательно «русской духовности» всё же проявилось. Однажды им случилось поспорить о двух знаменитых русских писателях: Толстом и Достоевском. Будберг утверждал, что Толстой более велик, а Евгений доказывал, что Достоевский, т. к. он глубже. Но профессор стоял на своем, да так, что Евгений начал сомневаться, не пропустил ли он чего у Толстого. Спросил: «Какая книга лучше всего раскрывает этого писателя?» Будберг указал «Войну и мир». Придя домой, страстный правдоискатель перечитал всю книгу в один присест. Через несколько дней в дверь профессора постучали. На пороге стоял Евгений с «Войной и миром» в руках. «Вы неправы, — произнес он, — Достоевский много глубже».

Занимаясь с Евгением индивидуально, Будберг обнаружил, как тот быстро схватывал все языковые тонкости и как легко усваивал древние и современные языки. Способный, с философским складом ума, Евгений стал любимым учеником профессора. Более того, последний видел в молодом человеке своего преемника. Есть основания полагать, что имелись и другие надежды, в большей степени со стороны жены Будберга: у них была дочь на выданье, и они хотели познакомить ее с Евгением. Его пригласили на обед. После оживленной беседы с профессором, прошли в гостиную, где дочь Будберга сыграла на фортепьяно несколько классических произведений.

Но помолвка не удалась, и причин тому несколько. Одну угадала супруга Будберга, которая некогда посоветовала Евгению: «Держись подальше от этих русских!» Сама русская, она увидела, что интерес молодого американца к Православию начал затмевать для него всё остальное. Очевидно, что Евгений питал большую страсть к русской Церкви, нежели к мисс Будберг.

Но самым главным обстоятельством, почему Евгений не пошел по стопам своего учителя, служило разочарование в современном научном мире. Он уже преподавал на старших курсах и, оказавшись на пороге блестящей научной карьеры, серьезно засомневался: для него ли эта дорога? Почти всё в современной науке делалось не из любви к истине, а скорее по академической моде. Только Православие открывало непреходящую Истину, и чем больше он напитывался ею, тем невыносимее было видеть пустоту нынешних научных школ. Через год по окончании университета она написал резко и горько:

«Молодежи, пока еще не «перевоспитанной» академической средой, всё еще жаждущей истины, вместо нее преподается «история идей» или «сравнительное изучение». Всепроникающая относительность познания и скептицизм убивают почти у всех тягу к истине.

Научный мир — сколь ни тяжко и ни печально признать — стал сегодня по большей мере источником растления. Слушать или читать слова неверящих в истину людей — это и есть растление. Еще более разлагает подмена истины некоей образованностью и эрудицией — они представляются самодостаточными, что суть пародия на истину, которой они предназначены служить. Это не более чем фасад, за которым пустота. Растлевает, увы, даже элементарная порядочность (всё еще присущая части ученых), честность лучших представителей научного мира, если честность эта служит не истине, а скептической эрудиции: тем больше соблазняют людей субъективизм и неверие, скрытые за этой эрудицией. Растлевает, наконец, просто жизнь и работа в атмосфере ложного понимания истины, где христианская Истина несовместима с основными научными понятиями, где даже те, кто всё еще верит этой Истине, могут лишь изредка возвысить свой голос над хором скептиков, взращенных научным миром. Корень зла, конечно, в самой системе, основанной на неправде, а профессора, коим эта система позволяет и способствует проповедовать эти идеи, — лишь носители зла».

Влияния ранней поры

Исполнившись желания непреложной славы, будем очищать умные очи от житейской скверны.

Свт. Григорий Палама.

ОДИН из тогдашних знакомцев Евгения пишет: «Он очень быстро исполнился глубокого почитания Матери Божией и еще до Иисусовой молитвы творил молитву Богородице». Евгений взялся самостоятельно изучать русский язык, что далось ему сравнительно легко, благодаря врожденным способностям и языковым навыкам. Труднее оказалось посещать богослужения в русском соборе. Он очень боялся превратиться в обычного церковного завсегдатая, но тем не менее понуждал себя ходить на службы. Воскресным утром дома напитывался мессой Баха си- бемоль и тут же, с призвуком могучей музыки, бежал на православную литургию. Так он удерживал изначальное вдохновение, полнее запечатлевал всё, что видел в Православии: богослужение, духовное учение — то, что подводило к Богу. Мало кто прозревает сущность Церкви — присутствие Неба на земле. Но он не спешил приобщаться этого Рая, боялся, что, привыкнув, лишится его. Изучив работы Генона и основные положения восточных религий, он вплотную подошел к постижению подвижничества и тайноведческой стороны православного христианства, к тому, чтобы увидеть его суть, поднявшись над обыденным, мирским, суетным бытием. Он не хотел придавать себя обмирщенной Церкви, не хотел видеть в ней очередную «организацию», не хотел пополнять ряды чиновников от Церкви. Поступись он своими взглядами, и погасло бы пламя чудотворной силы, которое он запечатлел, оно бы растаяло в жидком свете мирских буден.

ВАЖНОЙ ступенью в духовном развитии Евгения в ту пору была музыка. «Музыка, — говаривал он, перефразируя Конфуция, — подскажет вам, что думают люди. По той музыке, которую они слушают, можно определить, порочны они или добродетельны». Самым великим композитором Евгений признавал Баха, однако любил больше всего Генделя. В его музыке привлекало сдержанное, мягкое благородство, отчего умирялась душа, упорядочивались мысли. Музыкой добродетельных людей (опять же по Конфуцию) называл Евгений творчество Генделя.

. В поэзии его пристрастия сходились с музыкальными. Из английских поэтов–классиков он выделял Александра Поупа. Тот облекал высокие философские мысли в совершенную стихотворную форму. Поуп был очень «созвучен» Генделю, своему современнику, немцу, жившему в Англии.

Из романистов XX века лишь Томас Манн вызывал восхищение Евгения. Хотя тот и не дал ответов на злободневные вопросы, всё же, как отмечал Евгений, «он хорошо чувствовал направление современной мысли». С каким простодушием встретил писатель появление кино, исследовал современный спиритизм. «Волшебная гора» — аллегорический портрет больной европейской цивилизации — нравилась Евгению более других романов Т. Манна. На второе место он ставил «Доктора Фауста» — историю композитора, продавшего душу дьяволу, чтобы творить совершенные произведения.

Прочитал он и все немногочисленные переводы православных книг. Пока он не выучил русский, он смог лишь бегло познакомиться с русскими православными мыслителями: Киреевским, Хомяковым, Леонтьевым. Приходилось довольствоваться переводами работ двух наиболее известных на Западе русских философов: Владимира Соловьева и Николая Бердяева. Оба изрядно отошли от Православия, хотя первый из них в конце жизни, по оценке Евгения, стал более «трезвым и серьезным».

Глубокое впечатление произвела на него поздняя работа Соловьева «Повесть об антихристе», в коей антихрист изображен рассудительным и благодетельным правителем, разрешившем все задачи, объединившим под своим началом все Церкви, посулив им самые желанные мирские блага. Ложному единству «официальной» Церкви Соловьев противопоставляет истинное духовное единство катакомбных христиан последних дней.

Бердяева Евгений уважал за глубокое понимание исторических и общественных процессов, но в корне не соглашался с его воззрениями о «новой эре Святаго Духа», в которой Церковь освятит даже коммунизм. Сходные упования на мир сей проповедовал и еврейский философ Мартин Бубер, чьими работами Евгений тоже восхищался. Он находил заблуждения иудейского мыслителя «более понятными», ибо «только христианам полностью открыта Истина. Иудеи всё еще держатся за старый порядок, когда мир был (или казался) непорочным, но после пришествия Христа стало очевидно, что мир сей обречен. И «новая эра» исполнится лишь вне времени».

Читая труды некоторых католических философов–традиционалистов, Евгений находил их «достаточно полезными и не столь уж далекими от взглядов православия». К их числу он относил Жозефа Пьепера, Этьена Жильсона, П. Даньелу, П. де Любака и, разумеется, Макса Пикара. Книгу Пьепера «Конец времен», основанную целиком на западных источниках, он считал «в основном не противоречащей православному учению». А к трудам консервативного католического писателя Жака Маритэна относился со смешанным чувством. Прочитав его «Науку и мудрость», Евгений признал, что наука должна занимать определенную ступень в познании, однако не согласился с чрезмерным восхвалением ее современного развития и стремлением автора «примирить науку и мудрость в жизненной духовной гармонии».

Его взволновала книга Томаса Мертона «Семиэтажная гора», показавшая, что даже современный человек, как он сам, может последовать призванию и отречься от мира сего, чтобы жить для иного. Сколь обрадовала Евгения первая книга Мертона, столь же разочаровал дальнейший путь философа, в чём мы вскоре убедимся.

Конец мира неизбежен

Философы подобны детям, пока не становятся умудренными во Христе.

Блаж. Климент Александрийский.

ОБРАЩЕНИЕ в Православие — путь долгий, сначала Евгению предстояло заполнить духовную пустоту верой. Душа напитывалась и требовала глубокого самоосознания, самовыражения. Писательство казалось наиочевиднейшим выходом для этого. Учась (и одновременно обучая) в университете Беркли, Евгений принялся записывать размышления о христианской жизни и страдании в современном мире. Эти ранние записи не имели отношения к учебе, они суть проявления любви, желание что‑то подарить Богу.

В своих записках Евгений хотел не просто утвердиться в только что обретенной вере. Ведь обращение в Православие — это и постижение Истины, и отторжение всего ложного. Евгений вырос в вероотступническом обществе, исторически возникшем в результате отхода от Откровения Христа — вочеловечившегося Бога. Проявляется отступничество повсюду: в упадке культуры, в деградации человека, в подмене высоких ценностей приземленно–материальным. И при этом очевидном разложении современники говорят о каком‑то «прогрессе», о победе над злом, войнами, о грядущем всеобщем мире и братстве. Евгений видел в этом отнюдь не лицемерие, а искреннюю их веру в то, что мир сей делается лучше. Ясно, что тут действует еще некая сила, хитро обманывающая людей, вынуждающая их лихорадочно искать в разложении и распаде что‑то положительное. В мире сем, уповая на силу своего разума, они тщатся найти то, что издревле ищет человек — Божественное совершенство.

Евгений писал: «Самодостаточный человек пытается перестроить мир по своей задумке с помощью технологического прогресса, общественных и экономических преобразований, даже буквально с помощью архитектуры. Отсюда — безответственное представление о своем могуществе, необходимое, чтобы уверить человека в его господстве над миром (в душе человек всё же колеблется и сомневается), — это неотторжимое свойство самодостаточного разума.

Только любящий Бога способен полюбить Его мироздание, а чтобы полюбить мироздание (или что‑либо в нем), его следует увидеть в истинном свете. И коль скоро всё от Бога, то таким мироздание и должно любить, а значит, и самого Бога. Самодостаточный разум находится вне связи с Богом, вне связи с реальностью, с жизнью, данной Богом, и рассматривает мироздание чисто умозрительно, как нечто само по себе идеальное и совершенное.

Однако мир, созданный Богом, несовершенен, в противном случае люди удовольствовались бы этим падшим миром, а не искали чего‑либо высокого. Совершенство есть блаженство человека. Но блаженство его лишь в Боге, ибо только Бог совершенен. А несовершенство мира и человеков лишь понуждает двигаться к истинно совершенному. Современный же человек ищет блаженства в мире сем, значит, должен сам довести его до совершенства (ибо, понятно, пока мир далек от этого). Отсюда и несбыточность всех умозрительных планов человечества. Не будь этих планов — человек потерял бы надежду. И верно: лиши его мечты — и он впадет в отчаяние. В былые времена он обратился бы к Богу, сегодня же большинство не верит в само существование Бога. И посему отчаянье приводит в тупик, люди сами губят себя. Сегодня, как и вчера, выбор невелик: либо тщетно искать совершенство в мире сем, либо обрести его в мире ином. Человеку не прожить без упования на некое совершенство. Поэтому сегодня выбор тот же: несбыточные мирские мечты или Бог».

ОБМАННЫЙ дух времени понуждает человека все чаяния возлагать на мир сей, и Евгений полагал, что это — дух антихриста.

Антихрист — не просто сила богопротивная, но во многом внешне «подражающая» Христу, ведь сатана часто предстает в обличье светлом. «Антихрист сулит людям блага мирские, явные, Христос же — блага небесные, от очей сокрытые», — писал Евгений. Христос открывает пред нами Царство Небесное, антихрист же, по велению сатаны, низвергнутого с небес на землю, манит царством земным. И современный человек верит этой лжи, ибо взор его устремлен не к небесам, а к земному, насущному. Он думает, что легче обустроить идеальную жизнь на земле, нежели на каких‑то малопонятных небесах, и невдомек ему, что это невозможно из‑за первородного греха.

О сатанинском внешнем подражательстве Христу Евгений писал: «Современный человек питается выжимками христианства, некой кашицей «идей» христианского опыта, приготовленный для массового потребления. Идеи «равенства», «братства», «милосердия» суть пародия христианства. А обещание мессией Царства Божия, что не от мира сего, превратилось в посулы царства земного, и в это, увы, верят сегодня почти все. Даже те, кто прозревает сущность этих идей (Бубер, Бердяев, например), попадаются на удочку, дескать, Истина каким‑то образом воплотится в мире сем, придет эра духовности, новых отношений между людьми. Но мир наш не сможет вынести Истину во всей полноте, как не смог он вынести присутствие вочеловечившегося Бога. Человек призван к единению с Богом, но это, конечно, возможно только в «ином мире», который, хотя и вторгается в мир сей, но лишь предупреждает нас, дает знамения грядущему. Конец мира сего неизбежен, человек в привычном нам обличьи должен умереть и распять себя, только тогда мир иной входит в его сущность.

По своему опыту Евгений знал, что сегодня, лишь осознав вероотступничество наших дней, можно истинно вернуться ко Христу. И призвание свое Евгений видел в том, чтобы нести людям это осознание, помочь им отличить Христа от его антипода, какие бы безобидные и «божественные» формы он не принимал.

Путь философа

Одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нея.

Лк. 10:42.

ЕВГЕНИЮ казалось недостаточным выражать свои мысли в кратких статьях и эссе, хотелось написать книгу и упорядоченно изложить то, что представлялось важным. В 1959 году он задумал полностью переработать и дополнить труд двухгодичной давности «Псевдорелигия и современность», написанный для А. Уоттса. Евгений замыслил дать подробный анализ вероотступничества, показать разные подменные учения, которые современный мир предлагает, чтобы утолить столь естественную для человека жажду религии. «Верой единой жив человек, — написал он в черновике. — О человеке и его сущности часто можно судить по тому, во что и как он верит. Люди сегодняшнего дня верят в машины, в материальный достаток, в важность всего, что вокруг, что под силу объять разумом. Это жалкая вера жалкого человека. Христианин же верит в Бога и в мир иной, а то, что вокруг, ему маловажно. Бренный мир прейдет, его сменит иной, преображенный. Вот вера, достойная человека». Только в такой вере, считал Евгений, и можно обрести счастье. «Человек жадно тянется к тому, что больше него самого, больше, чем мир сей. Он жадно тянется к Богу, дабы приобщиться Его. И коли так, то меньшим он уже не удовольствуется. Стремление это — главное в человеческой природе, и сегодня оно проявляется отчетливее, чем когда‑либо, хотя люди этого уже не сознают. Оттого‑то и кажутся «нелогичными» и «необъяснимыми» многие события наших дней — человек перестал понимать, чего хочет».

Попытавшись раскрыть эту тему с разных сторон, сделав множество набросков, Евгений убедился, что старое название — «Псевдорелигия и современность» — очень ограничивает его. Псевдорелигия — лишь одна сторона вероотступничества, которую он брался исследовать. Во главу угла Евгений хотел поставить выбор человека: либо верить в предвечного Бога, либо в преходящий мир, породивший современное общество. Определив тему, он наконец‑то нашел и всеохватное название: «Царство человеческое и Царство Божие».

Книга виделась ему глубоким исследованием, требующим полной самоотдачи. И Евгения уже более ничего не вдохновляло. Научная карьера представлялась теперь совершенно бессмысленной. Не терпелось отрясти «академический прах» с ног. Однако он знал, что расскажи он всё матери, она придет в ужас. Поэтому он схитрил, написал, что оставит учебу лишь на год, дабы написать книгу, а потом уже определит свои планы окончательно.

14–го июня 1961 года, едва закончив дипломную работу на степень магистра, он, пытаясь объясниться, пишет родителям следующие строки:

Дорогие родители!

Сегодня жарко, рано пришло лето в Сан–Франциско. Я наконец закончил диплом и в прошлую пятницу подал на работу. Раньше сентября степени всё равно не присвоят — так уж заведено. Пока занимаюсь Китаем, помогаю нашему бывшем профессору (Жи Минь- шеню) переводить его статью по китайской философии для научного журнала. Вот нагляднейший пример фарисейства ученого мира: Жи Минь знает китайскую философию как никто в США, он учился у настоящих мыслителей и мудрецов в Китае. Однако ни один колледж его на работу не берет — нет «американской» ученой степени, а всё потому, что он не велеречивый пустослов, а порядочный человек.

Я всегда ставил учебу на первое место, ведь Господь дал мне ум, чтобы я служил Ему, и, казалось бы, где, как ни научном поприще, этот ум применить. Но, проучившись чуть не десять лет, я понял, что творится в университетах. Ум привечают лишь редкие «старомодные» чудаки–профессора, осколки минувшей поры. Остальные же «делают деньги», ищут местечко потеплее, а ум для них вроде забавной игрушки, гораздой на разные фокусы (за которые, разумеется, платят), в общем цирк да и только. Любовь к истине пропала. Всякий способный человек норовит подороже себя продать. Я так жить не умею, мне слишком дорога истина. Академический мир для меня — лишь работа. Служа этому миру, я не служу Богу, а лишь зарабатываю на пропитание. А коль скоро поставлю служение Богу на первое место, то для поддержания своей жизни придется выбирать другое поприще, вне академической области. Кое–какие деньги я скопил, еще надеюсь подрабатывать в течение года, чтобы хватило на скромную жизнь, когда я буду исполнять то, что подсказывает совесть: писать книгу о духовном состоянии современного человека. Бог сподобил меня познать кое‑что. Доходной книга вряд ли станет, ибо она напомнит людям о том, о чем они стремятся забыть, им сподручнее считать деньги, чем молиться Богу.

Воистину, нынешнее поколение окончательно потеряло голову, и я «виноват» лишь в том, что моя голова на месте. Я знаю, в чём состоит долг — служить Богу и Сыну Его и готовиться к жизни в мире ином, а не упиваться счастьем и благополучием в мире сем за счет ближнего, напрочь забыв о Боге и Царстве Его.

Приди Христос в мир сегодняшний, знаете, что бы с Ним сделали? Посадили бы вместе с апостолами в сумасшедший дом. Мир распял бы Христа точно так же, как и 2000 лет назад. Ничему‑то люди не научились, разве что более изощренному фарисейству. А случись мне в один прекрасный день сказать своим студентам, что вся мирская ученость — пустое по сравнению с нашим долгом почитать Бога и служить Ему, признать Того, Кто, вочеловечившись, принял смерть во искупление наших грехов, — моя аудитория рассмеялась бы мне в лицо, а университетское начальство, прознай об этом, уволило бы меня в одночасье: проповедовать Истину в университетах не дозволяется. Мы говорим, что живем в христианском мире. Неправда! Сейчас век язычества, век гонений Христа, пострашнее, чем 2000 лет назад. Недавно один католический священник дерзнул заявить в университете Лос–Анджелеса, что там царит языческая атмосфера. Тут же университетские власти объявили его «фанатиком» и «сумасшедшим». А он лишь сказал правду, но людям она ненавистна, они бы с радостью распяли Христа вновь, окажись Он среди них.

Я — христианин и постараюсь честно жить в своей вере. Христос повелел нам оставить всё имущество и идти за Ним. Я еще пока далек от этого. Но постараюсь иметь не больше, чем нужно для жизни. Если удастся, буду подрабатывать в университете (с год или два). Остальное же время посвящу Господу, служа Ему дарованными мне талантами. Раз сейчас выпала такая возможность, ее нужно использовать. Мой профессор (Будберг), сам русский по национальности, даже и не пытался меня отговаривать (у русских, пожалуй, как ни у какого другого народа, самая истовая любовь к Богу). Он‑то знает, сколь стремление к Истине, стремление к Богу важнее благополучия, денег, славы.

Я лишь поступаю по совести: себя не обманешь. И знаю, что прав. Если оное служение — безумие в глазах мира, то отвечу словами апостола Павла: «Всё служение этому миру- безумие в глазах Господа». Как легко всё забывается!

Однако пора возвращаться к китайскому переводу.

Привет Эйлин.

Евгений.

Мать, узнав, что Евгений собирается оставить преподавательскую карьеру и «иметь не больше, чем нужно для жизни», и впрямь пришла в ужас. Как она гордилась его наградами, членством в престижном научном обществе! Что же будет теперь? Она возлагала на Евгения такие надежды, а он вместо того, чтобы пойти по стопам благоденствующего брата, избрал стезю отца — нищего дворника! Не скоро еще прозреет она и поймет, что Евгению уготован иной путь, вступить на него можно было, лишь сойдя с проторенной дороги.

Когда‑то Евгений примыкал к «сердитым молодым людям». Но он всегда существенно от них отличался: обычный «сердитый», воспитанный на современной культуре, звал к новому порядку, Евгений же, тяготевший к культуре былых времен, тянулся к порядку старому, когда еще ценились достоинство и разум.

В университетах его особенно раздражало, когда коллеги–преподаватели говорили: «Возьми эту идейку и копай себе. Глядишь, что‑нибудь да накопаешь!» И впрямь появился «труд» — сравнительный анализ уборных в Древнем Китае — и его признали блестящим, выдающимся! Евгений не представлял, как можно изучать культуру не ради познания истины, и, если вдохновенье черпают в древних уборных, значит что‑то неладно в науке и ему там делать нечего. Хвалебные отзывы о вышеуказанной работе, которые он позже цитировал, явились последней каплей — Евгений решил оставить научный мир.

Избрал же он путь философа, путь тернистый, на котором поджидало немало страданий. В 1960 году он записал в дневнике: «Настоящий (а не «штатный» университетский) философ тот, для кого жить значит мыслить, а следовательно, и много страдать.

«Философия как дело жизни и смерти» — вот девиз настоящего философа. Он влюблен в мысль, и ничто не свернет его с пути. Однако мысль не должна превращаться в кумира, иначе она застит Истину (хотя мыслью Истину до конца всё равно не познать). И всё‑таки уважаю тех, кто избрал своим кумиром мысль, а не «положение в обществе» или «здравый смысл». В этом проявляется цельность Ницше, он истязал себя мыслью, чего не скажешь про Юма, разочаровавшегося в философии. Тот мыслитель велик, кто до конца идет своим путем и постигает даже то, что за пределами мысли. Правда, для этого мало быть просто «философом», нужно возрасти в человеческом естестве.

Вернусь, однако, к исходному: мыслить значит страдать. Мысль, коли она ваша, не просто «выдумана», она выстрадана, она выстрадана всей нашей жизнью».

. Освободившись от университета, Евгений всерьез взялся за книгу. Он кропотливо собирал материал о настоящем и прошлом вероотступничестве, о его вероятном развитии в будущем. Поразительно, сколько он прочитал! Он ходил по библиотекам, по букинистическим магазинам Сан–Франциско и приносил домой охапки книг, не обходил вниманием газетные и журнальные статьи, полезные в работе.

Он жил согласно своим убеждениям: ради философии — «мудролюбия» — можно и пострадать. Отказавшись от преподавательского заработка, он теперь не гнушался самой простой работой: убирал и мыл посуду в ресторанах, выносил мусор, дворничал. В этом он походил на отца, кто, по словам Эстер, не отказывался от черной работы. Евгению же, привыкшему к миру науки, пришлось тяжело. В письме к Алисон он говорил: «Теперь мне понятнее положение пролетариев, которых работа оглушает и отупляет». Но сам он нарочно выбирал труд потяжелее — лишь бы не требовал умственного напряжения, лишь бы не отвлекал от дум о книге.

Он не надеялся, что книга его будет раскупаться, о чём сразу написал родителям. Он приносил жертву любви Истине. Обратимся опять к его дневнику: «Давайте пройдем мимо тех, кто ищет Истину ради «причин и следствий». Нас влечет к ней некое внутреннее побуждение. А если мы ищем Истину ради чего‑то, если она — лишь средство, то мы не любим Истину, и нам ее не найти, и она не сделает нас свободными».

Замысел созрел

ЗАМЫШЛЯЯ «Царство человеческое и Царство Божие», Евгений уже ответил для себя на многие вопросы, мучившие, пока он работал над расширенным вариантом «Псевдорелгии». Самым трудным и самым важным представлялся вопрос об отношении христианства к другим религиям. Евгений даже подумывал об отдельной книге на эту тему. В 1959 году он попытался приспособить «всеобъемлющее единство религий» к своему тогдашнему пониманию христианства, полагая, что все истинные религии указывают действенные пути к личному спасению или приобщению Бога, но лишь в вочеловечившемся Боге, Иисусе Христе, — искупление Адамова грехопадения. В 1961 году Евгений демонстрирует уже иные, более жесткие взгляды, не допуская компромиссов между различными вероисповеданиями.

Он писал: «Истина открыта нехристианским религиям в разной степени. Несомненно, всякое учение, держащееся корней, содержит истину, но вот в какой мере? Истина одной религии никогда в точности не соответствует другой, и все они несравнимы с истиной христианства — учением неповторимым (с чем ни одна другая религия не хочет полностью примириться). Уравнивание разных учений, «всеобъемлющее единство» религий — порождение наших времен, современного упрощенческого мышления, не способного ни понять основные различия между религиями, ни оценить уникальность христианства, которое по сравнению с другими, в определенном видении (и это существенно) даже нельзя назвать «религией»».

. Христос требует, чтобы мы, не пытаясь понять разумом, приняли страдания, смерть и воскресение для вечной жизни в Нем. Бесспорно, Христос — духовная основа западной цивилизации, но Он ни слова не говорил о «сравнительном анализе религий».

Несмотря на всё «понимание» теперешних мудрецов, они слепцы по сравнению с менее искушенными, «наивными» христианами, которых презирают. А те меж тем, не обращая внимания на все премудрости иных религий, держатся Божественного «безумного» христианства, которого не понять умом, но которое мудрее всех религий».

. Евгений полагал, что нынешнее вероотступничество западной культуры коренится в отделении римской Церкви в XI веке. «Модернизм появился не сразу и не вдруг, первопричина — в личностных изменениях западноеврепейского человека. Только в восточноевропейском православии можно найти мерило современному отходу от Истины, т. е. модернизму».

Евгений понимал, что его подход по своей сути нетерпим для современного сознания. В черновике предисловия он писал, что рискует навлечь на себя обвинения в «чересчур резком тоне» и в «оскорблении искренне верующих людей, держащихся другого мнения». Первыми, как он считал, «возмутятся люди с «обедненным» сердцем: такие обычно ратуют за (или против) Христа, а сердце их хладно. Жизнь свою они выстраивают разумом, душа безмолвствует». Таким людям Евгений указал: «Что бы ни было до Христа, после Его пришествия душе уже нельзя молчать». Иных, отвергающих христианство по невежеству, не зная его сути, Евгений заверил, что «христианство во всей полноте не лучше, а гораздо «хуже», чем они предполагают, оно еще более резко и нетерпимо. во всём, что касается живой Истины».

Евгений хотел показать читателям, что его бескомпромиссность в книге продиктована убежденностью во всеохватности Православной Христианской Истины, а не стремлением изобразить себя духовным авторитетом или прозорливым богословом. Он понимал, что не вправе поучать, сам лишь недавно обратившись к Православию и не приобщившись еще таинств Церкви. Подход свой полагал философским (в широком смысле), а в конце предисловия признавал, что «автор не является ни богословом, ни монахом. Всё изложенное в книге суть его жизненные устои, и анализируемые здесь ошибки присущи и ему самому. Желание разобраться в них и побудило взяться за эту книгу. Даже если анализ ошибок окажется верным, из этого не следует, что автор понимает Истину глубже, нежели более духовно умудренные люди. Любая, и особенно «религиозная», философия должна проверяться на более высоком богословском уровне, что подразумевает прозорливость умудренных духовным опытом людей. Случись на страницах книги ошибки в вопросах богословия и веры, мы обратимся к мнению верховного авторитета — Церкви, чье учение и внесет поправки».

Царство человеческое и Царство Божие

Всякий, в силу того, что он человек, должен выбирать между Богом и самостью. По сути выбор уже сделан, ибо все мы суть то, что выбрали. Этим мы обнаруживаем, какое из царств нам ближе: Царство Божие или царство самости.

Евгений Роуз.

Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное.

Мф. 4:17.

РАБОТА ЕВГЕНИЯ по «религиозной философии», к сожалению, так и не была завершена. Несколько глав отпечатано на машинке, остальное — в рукописных черновиках, подразделенных по темам. Брал Евгений глубоко: похоже, ничто не ускользало от его критического взгляда. Чтобы обосновать критику западной цивилизации, он изучил взгляды святых, философов, историков, художников, ученых, людей, людей некогда живших и живущих сейчас, равно и литературных персонажей. Многие черновики помечены датами, видимо, Евгений сам чувствовал, как набирается философских знаний в процессе работы. Вот последний набросок оглавления: Введение: Современное состояние мира и Церкви.

Часть I. Два Царства. Их истоки и могущество.

Глава 1. Две любви — две веры: мир и Бог.

Глава 2. Сила мира сего и сила Христова.

Часть II. Царство человеческое в наши дни.

Глава 3. Православное толкование современности.

Глава 4. Нынешние идолы мира сего.

1. Культура и цивилизация в свете православной духовности.

2. Наука и рационализм в свете Божией Премудрости.

3. История и «прогресс» в свете православной богословской истории.

Часть III. Старый порядок и «новый порядок».

Глава 5. Старый порядок: Православная империя.

Глава 6. Водворение «нового порядка»: Революция в наши дни.

Глава 7. Нигилизм как источник революции.

Глава 8. Тысячелетие анархии — цель революции.

Часть IV. Православная духовность и духовность «новая» (Приблизительно четыре главы).

Часть V. Конец двуцарствия.

Глава 13. «Новое христианство» и правление антихриста.

Глава 14. Царство Небесное.

Из 14–ти запланированных глав лишь одна, седьмая (о нигилизме) полностью завершена и напечатана. В ней более ста страниц, что дает представление об объеме несостоявшейся книги.

Просматривая тысячи страниц черновиков и собранного Евгением материала, нетрудно убедиться, что почти всё направлено на ниспровержение, отрицание и лишь немного — на утверждение: почти нет положительной программы. Очевидно, что такая односторонность отражает состояние Евгения в ту пору: с большей достоверностью он писал о мире зла, в котором пребывал, страдая многие годы, нежели о святости, к которой пока лишь едва прикоснулся. Однонаправленность мышления не умаляет его справедливости, но свидетельствует о том, что автору предстоит еще много познать, «расширить» свое видение мира. Впоследствии он положил много сил и труда на свое духовное развитие. Основательность критики в «Царстве человеческом и Царстве Божием» указывает на решимость Евгения порвать с вероотступничеством Запада, что поможет ему несколько лет спустя начать восстанавливать забытое духовное наследие Запада.

ВО ВВЕДЕНИИ к первой части Евгений писал: «Два Царства зиждутся на двух верах: вере во Христа — Царство Божие и вере в мир сей — царство человеческое». Вторая вера, вроде бы основана на «очевидности» и «необходимости», однако суть ее — если копнуть глубже — человеческое желание: «Человек мира сего не алчет мира иного, глубокого и сложного. «Естественнее» (для греховного человека) от него отказаться, избежать встречи. Ведь мир иной будоражит душу, нарушает мнимый покой, мешает человеку просто жить в мире сем «как положено»».

Далее в первой части Евгений приходит к выводу, что христианин, будто бы «бегущий от действительности», намного ближе к ней, нежели человек от мира сего («реалист»), ибо только христианин способен принимать бытие во всей полноте: «Боль, страдание и смерть неотъемлемы от жизни, и теоретически их признает и неверующий, хотя старается избавиться или хотя бы смягчить всё «отрицательное», забыться, поэтому и обращается только к «положительному». Христианин принимает всё с благодарностью, так как знает: без испытаний нет духовного преуспеяния. Нужно смело взглянуть в лицо миру. И во Христе мы ведаем силу, помогающую не убояться и превозмочь мир сей».

ИТОГОВАЯ часть озаглавлена «Царство человеческое в современную эпоху» и должна была включить в себя православно–христианское толкование современного мышления. Евгений хотел подробно разобрать один из его «законов» — «упрощенчество», что объясняет полное непонимание сегодняшними людьми всего духовного. Мир, уверовав в науку, исследует только «очевидное», т. е. физическое проявление духовного, и Евгений предрек, что для человека вскоре наступит «век магии». Первым эту мысль высказал русский философ Вл. Соловьев в «Повести об антихристе»: технический прогресс будет непостижимым образом уживаться с магическими «чудесами». Евгений писал: «Современный человек всеяден, от тщится найти замену Христу, проявляя при этом страсть ко всяким опытам и фокусам и свою хваленую «терпимость» (которая, увы, также очень ограничена и простирается на те же «опыты»). Конец очевиден: нравы извратятся, восторжествует колдовство, оккультизм — таков будет венец «экспериментирования»».

Затрагивая природу модернизма, Евгений, опираясь на православное учение, хотел свершить суд над тремя сегодняшними «идолами» мира сего. Первый — цивилизация. Подчеркнув ее характерные черты, Евгений показал, как легко христиане могут попасть в рабство, поставив «служение человечеству» во главу угла, он противопоставил этому истинно христианское милосердие. Христианин откликается на зов нуждающегося по любви, во имя Христа. А если он начинает рассуждать: «Накормить одного — хорошо, но лучше накормить тысячу, ведь один — лишь капля в море», то превращает христианство в «систему», низводит его до «идеологии». Евгений напомнил слова Христа: «Нищих всегда имеете с собой» и написал далее, что «Христос пришел не голодных накормить, а души спасти, как голодных, так и пресыщенных».

Затем Евгений хотел перейти к следующему «идолу» современности — науке. «Наука наших дней занята одним — стяжанием власти. Даже любознательность — начало начал современной науки — служит той же цели. И объективные знания — плод любознательности, сами научные факты стали зависеть от субъективного — чьего‑то произвола». Вновь Евгений сравнивал науку с магией, обнаружив в них немало сходства. Обе изучают явления окружающей среды и пытаются воздействовать на них, объяснить всё сверхъестественное, добиться результата. Обе тщатся исполнить человеческие желания, подчинить жизнь вокруг человеческой воле. Разница лишь в одном: наука нашла метод, а магия действует наугад. Современная наука — это магия систематизированная. Ученые полагают себя людьми разумными, но разум их узок, он не выходит за стены лабораторий, а сами они — рабы своих изобретений. Человеку непорабощенному, способному взглянуть на жизнь шире, «результаты» ученых покажутся сродни шаманству».

«Божество» науки идет рука об руку с третьим «идолом» современности: верой в исторический прогресс. Евгений считал такую веру прямым извращением истины. По утвердившемуся мнению, человечество «прогрессировало» от античной классики к эпохе Возрождения, как бы обойдя стороной мрачное Средневековье. Евгений же указал, что эпоха Возрождения — это переходный этап от средневекового мышления к современному, т. е. к эпохе Возрождения с куда более глубоким вырождением общества, чем все предыдущие. Новое смешивается со старым. «В эту эпоху, — писал Евгений, — поначалу пытались примирить старое и новое, христианство и «гуманизм». Однако новое не удовольствовалось компромиссом, и рано или поздно Церковь осознает, что начав с компромиссов, она продала свою душу».

XVIII век виделся Евгению поворотным: непримиримый дух модернизма вырвался на свободу и принялся вершить свою волю вне Церкви (презрев ее, а то и открыто нападая), сплошь и рядом доказывая свою несостоятельность. «С XVIII века мы живем в «новом мире», где порушилась преемственность. Мир представляется уже не богоданным, а некоей строительной площадкой, где из обломков и осколков человек, идущий против природы, против Бога, тщится построить свой дом, свой город, свое царство — новую вавилонскую башню».

Однако уже в XVIII веке потерпела крах концепция рационализма, выдвинутая Декартом и Бэконом. К концу века в человеческую жизнь вторгается иррациональное. Пример тому — французская революция. Соответственны тенденции и в искусстве. Лживость современного прогресса Евгений усматривал в неизбежном вырождении рационалистических и гуманистических идей эпохи Просвещения, они обратились в иррационализм и субгуманизм (нижеестественное подобие гуманизма). Он писал: «Гуманизм есть бунт против истинной природы человека, против всего мира, уход от Бога, средоточия человеческого бытия, отрицание всего сущего в человеческом бытии. И всё это под маской благородных слов. Субгуманизм никоим образом не мешает гуманизму, он — его высшая точка и цель. Точно так же как современный рационализм срывает маску с рационализма эпохи Просвещения, показывая его фальшь, субгуманизм обнажает суть гуманизма Просвещения — отрицание истинной природы человека как образа Божия — и доказывает, что гуманизм этот ненастоящий. Так и иррационализм научает, что рационализм Просвещения, порывающий с Богом, несостоятелен».

ОЧЕВИДНО, третьей части книги — анализу старого порядка и порядка «нового» — отводилась главная роль. В ней Евгений хотел обнажить корни современной революции — нигилизм, его краткое, но исчерпывающее определение он нашел в работах Ницше, которого называл «фонтаном философского нигилизма»: «Нет истины, нет ничего абсолютного — нет «вещи в себе». Одно это утверждение показывает, что такое нигилизм, причем в крайней его степени». Ницше провозглашал XX век «триумфом нигилизма». Евгений признавал, что «в наше время нигилизм глубоко проник всюду, пронизал умы и сердца всех людей, и сражаться с ним приходиться не в какой‑то отдельной области, а повсеместно. Вопрос о нигилизме — это, по существу, вопрос об Истине. Теперь — по всеобщему убеждению — никто уже не верит в Абсолют, всеконечную Истину. В наш просвещенный век принято считать, что «всякая истина относительна». Не правда ли, перепевы Ницше: «Нет истины, нет ничего абсолютного»? Как отметил Евгений, эта «относительная истина в наши дни чаще предстает в виде научных знаний», а наука исходит из предпосылок, что «всякая истина познается эмпирически (опытным путем) и всякая истина является относительной». Евгений указал на противоречия в самих предпосылках: «Во–первых, истина не эмпирична, а метафизична, во–вторых, не относительна, а абсолютна». Всякая система знаний должна опираться на абсолютную метафизическую основу. «Однако признание такой основы рушит «теорию относительности истины», противоречивую и абсолютную по сути».

«Развитие современной мысли, — продолжает Евгений, — представляет собой опыт познания того, что открыто человеку, но отрицает откровение Истины. В результате — абсолютное отрицание: если нет Истины Откровенной (Свыше), то нет вообще никакой Истины. Итак, поиски Истины вне Откровения зашли в тупик. Человечество подтверждает это, обращаясь к ученым не за Истиной, а за техническим применением их знаний, что имеет лишь узкопрактическую ценность. Обращаются они и к иррационализму в поисках высших ценностей, некогда обретавшихся в Истине. Воцарение науки в жизни людей совпадает с явлением сонмища лжерелигиозных «откровений». И то, и другое — симптомы одной болезни, забвения Истины».

Важнейшая цель нигилиста — разрушить веру в Откровенную Истину, подготовить таким образом «новый порядок», изничтожив следы старого, поставить человека богом над всем сущим. Подобное мышление может проявляться по–разному, предупреждал Евгений, как различны и люди, его исповедующие. Он выделил четыре стадии, или этапа, в развитии таких явлений.

Первый — либерализм: еще не явный нигилизм, а нечто аморфное, вроде его питательной среды, на которой он буйно возрастет. При либерализме еще остаются некоторые верования старого порядка, но уже выхолощенные, утерявшие смысл. «Бог в их понятии не сущ, а скорее умозрителен, — писал Евгений. — Такому богу не нужен человек, да и сил у него нет, чтобы изменить мир (разве только добавить людям обмирщенного «оптимизма»!), он слабее людей, измысливших его». Слабо и государство либералов, пытающихся совместить несовместимое: власть Божию, воплощенную в монархе, с «властью народа». «В XIX веке, — продолжает Евгений, это привело к образованию «конституционных монархий» — еще одна попытка втиснуть в старую форму новое содержание. Сегодня же главные помыслы либералов о «республиках» и «демократиях» в Западной Европе и Америке. Эти государственные устроения на опасном рубеже, где от законной власти до революции — один шаг. Увы, почитаются они одинаково. Государство должно управляться либо благодатью Божьей, либо волей людей и полагаться оно должно соответственно: либо на порядок и власть, либо на анархию и революцию. Компромисс возможен лишь внешний и недолгий. Революция, как и вскормившее ее безбожие, не останавливается на полпути. Коль скоро ее разбудили, она размахнется во всю ширь, пока не установит царство тоталитаризма от мира сего. История двух последних веков — тому подтверждение. «Задобрить» революцию (как всегда поступали либералы, расписываясь в своем полном неверии в Истину, способную противостоять разрушительной стихии), пойти ей на уступки значит лишь отсрочить, но не отвратить страшную беду».

Второй этап нигилистической диалектики — реализм. К нему Евгений относил разные течения: натурализм, позитивизм — всё то, что некогда вывел Тургенев под названием «нигилизм». «Реализм, — писал Евгений, — есть упрощение всего, низведение до самых примитивных объяснений, умаление возвышенного до низменного, приземленного, плотского. Либералу безразлична Абсолютная Истина, он слишком привязан к миру сему. «Реалисту» же претит даже безразличие к Истине, а привязанность к миру вырастает в страсть». На примерах диктаторов- социалистов XX века Евгений показал примитивно–упрощенческое решение самых сложных задач и, копнув глубже, указал, что «сие упрощенчество в духе Маркса, Фрейда и Дарвина является фактической основой всей современной жизни и мысли».

Откликом на попытку реализма поставить во главу угла материальную действительность (презрев духовное) явился витализм — третья стадия нигилизма. С угрозой появления бездушного технократического общества зародилось движение в защиту человеческих запросов вне жестких схем реализма, но не менее важных даже для мирского «счастья». Поначалу витализм выступал в обличьи символизма, оккультизма, различных эволюционных и мистических философий. «Но вполне объяснимое сетование на утрату духовных ценностей породило субъективные фантазии, доводящие до настоящего сатанизма (который провозглашается людьми неискушенными «откровением духовного мира»), с одной стороны, и эклектизм — с другой, когда идеи «с бору по сосенке» из разных культур и эпох произвольно применяются к сегодняшним неверным и приземленным взглядам. Ложная духовность и ложная приверженность древним учениям — неотъемлемые части почти любого из направлений витализма»: Евгений указал на различные проявления сего учения в современном обществе — люди неустанно пытаются «найти умершего в их сердцах Бога». Евгений подчеркивал всеобщую смуту, будь то политика, преступный мир, пресса, радио, телевидение, искусство. Разнообразились формы витализма: «новая мысль», «позитивное мышление», пытающиеся обуздать некую малопонятную, но присущую всему «силу». Появились подложные формы «восточной мудрости», заклинаниями вызывающие всякие «явления» и «видения». Раздаются стихийные призывы к «осознанию», «пониманию», «просвещению» или наоборот — назад «к природе», «к первозданности», к культу земли, тела, половой жизни.

На стадии витализма новым критерием истины служит «жизненная необходимость», «жизненная важность». Этот новый «гибкий» критерий, по словам Евгения, лежит и в основе формально- критического подхода как современному искусству, литературе, так и к религии, философии и науке. «В этих областях выше всего ценится «оригинальность», «поиск», «острота». Истина (если о ней вообще заходит разговор) оттесняется всё дальше и дальше на задний план и подменяется субъективными оценками «целостности», «подлинности», «индивидуальности»».

Завершая анализ витализма, Евгений писал: «За последние сто лет это движение обнаружило неоспоримое обветшание мира. И плод его отнюдь не «новизна», «жизненность» или «непосредственность», как отчаянно пытаются представить виталисты (и чего им так недостает), а разложение и неверие — признаки последней стадии умирающей, ненавистной им цивилизации». Евгений полагал, что за витализмом грядет последняя стадия — «нигилизм разрушения»: «Здесь мы обнаружим «чистый» нигилизм — яростную атаку на творение Божие, на человеческую цивилизацию, и атака эта не прекратится до полного уничтожения». Таков нигилизм безжалостного русского революционера Сергея Нечаева (прототипа Петра Верховенского в «Бесах» Достоевского) и его соратника Михаила Бакунина, который на вопрос, что он будет делать по приходе желанного порядка, ответил: «Тогда я, пожалуй, начну сносить всё, что построил». Евгений писал: «Именно так и правил Ленин, большой поклонник Нечаева, являя небывалую жестокость и беспринципность в политике — первый опыт такого рода в Европе, и Гитлер, возглашавший: «Нас можно уничтожить. Но тогда мы потянем за собой в геенну весь мир».

Описав различные формы нигилизма, Евгений перешел к исследованию его духовных истоков: «Нам не понять, в чём коренится успех нигилизма, почему появились такие его глашатаи, как Ленин и Гитлер, если мы не прозреем сути — воли сатаны, направленной на отрицание и бунт». Не найдя логического объяснения оголтелой кампании большевиков против христианской веры, Евгений предположил, что «война с Церковью шла не на жизнь, а на смерть потому, что только одна эта сила могла противостоять большевизму, могла доказать его ничтожество. Нигилизму не победить, пока в сердце хотя бы одного человека останется истинная христианская вера».

Современные люди, по словам Ницше, «убили Бога», и теперь в сердце у них — мертвый бог, великое ничто, пустота. Но «это лишь переходный период в духовной истории человека, некий резкий поворот», за которым грядет «новый бог». Разумеется, весь этот путь современный человек проделал не сам по себе. За таким явлением, как нигилизм, стоит разум изощренный, это — дело рук сатаны.

Обнажив духовную суть нигилизма, Евгений показал и его «программу» — дальнейшее следование сатанинским целям. «Первый и самый очевидный шаг — уничтожение старого порядка, почвы, напитанной Христианской Истиной, на которой возрастает человек. Здесь главная роль отводится насилию — любимому средству нигилистов. Далее следует переход от революции и всеобщего разрушения к обещанному «раю на земле», переход этот в марксистском учении зовется «диктатурой пролетариата». «Реалисты» как в коммунистических странах, так и в свободном мире создают новый порядок, где царят «организованность и эффективность» и где нет места любви уважению». Евгений узрел его признаки в бездушной «функциональной» современной архитектуре, в болезненном пристрастии к планированию, в «контроле рождаемости», в опытах по изменению наследственности и сознания и других подобных «программах», в которых «подробнейшая разработка соседствуют с ужасающим бездушием».

Евгений также показал, что разрушение старого и создание нового миропорядка лишь подготовка к более значительному и зловещему замыслу — к «преобразованию человека». Об этом мечтали Гитлер и Муссолини, Маркс и Энгельс, считавшие, что кровавым молотом революции можно как по волшебству выковать нового человека. Многие современные философы и психологи уже отметили перемену в людях теперешнего века насилия: человек лишился корней, личность низведена до самого примитивного, низшего уровня.

Образ «нового человека» запечатлен и в современной живописи и скульптуре, народившихся в основном после второй мировой войны. Евгений писал: «Новое искусство празднует рождение новой человеческой особи, нижеестественной и глубоко порочной». Но кроме изображения этого безнадежного уродства, искусство (точнее, его «оптимистическое» направление) создало своего «положительного» героя, этакого идеалиста с практической хваткой, готового решить любую самую трудную задачу». Как «отрицательный», так и «положительный» герои, писал Евгений, «знамения гибели человека, жившего доселе: странника на земле, признающего Небесный дом своим. Теперешний человек приземлен, ему неведомо истинное отчаяние и надежда, все чувства его привязаны к материальному. Эпоха отрицания и нигилизма исчерпала себя. «Новый человек» уже не отрицает Христианскую Истину — она ему просто безразлична. Всё его внимание обращено на мир сей».

Нигилизм, выполнив свою миссию, указывал дальнейший курс. Евгений считал, что наметки «нового человека» (и в марксовом реализме, и в витализме оккультистов и художников) — лишь черновики прообраза сверхчеловека, которого предрек Ницше вслед за нигилизмом. Как пустота — идол нигилизма — требует заполнения, а ожидание каких‑то свершений — «нового бога», так и «новый человек», изуродованный приниженным нигилизмом, лишенный веры и вконец сбившийся с пути, чает доверчиво и простодушно неких откровений и указаний, способных помочь ему обрести законченный вид. Нигилизм, создав новую породу людей, тщится утвердить и «совершенно новый миропорядок, который самые ярые его приверженцы не стесняясь называют «анархией»». Нигилизм — это вероисповедание, а «анархия — мироустройство, в котором, нет места Истине. Нигилизм — это средство, анархия — цель».

Евгений писал, что, согласно марксистским мифам, «нигилистическое государство. «отомрет», оставив миропорядок, невиданный в истории человечества, который, несомненно, будет «золотым тысячелетием»». Эта мечта революционеров об «анархическом тысячелетии» — грез апокалиптическая, извращение христианского упования на Царство Небесное. Это есть «царство антихриста, сатанинское «уподобление» Царствию Божию». По окончанию своей эры нигилисты видят «цель революции» — царство «любви», «мира» и «братства». Неудивительно, что «приняв нигилистическое преобразование мира, они уверовали в царство революции и видят мир глазами сатаны — в противоположность тому, чем мир является в очах Божьих».

В ПЕРВОЙ и во второй частях книги Евгений хотел рассмотреть современные философские идеи, которые повлияли на человека. В третьей — проанализировать претворение в жизнь этих идей, провозглашающих новый миропорядок (анархию), основанный на новой истине (нигилизме). В четвертой части он собирался описать возросшую на этой почве «новую духовность», которую современный человек якобы примет также естественно и добровольно, как некогда Истину Христианства.

. Субъективный идеализм привел к тому, что Евгений назвал «культом личного опыта». Человек, поставленный в центре бытия, поневоле оказывается мал и ничтожен, он ищет хотя бы временных духовных «озарений», дабы забыть о своем человеческом ничтожестве в «новом мироздании». «Культ «религиозного опыта», — указывал Евгений, — подменяет истинно духовный опыт христианства — единственный путь ко спасению и приобщению Бога». Евгений хотел показать «пропасть, разделяющую эти два понятия. Опыт сугубо личный, который можно при желании приобрести разными средствами (наркотиками, гипнозом или иными манипуляциями с сознанием, равно и «узаконенным» путем — развитием эстетического чувства или приобщением «космоса»), дает человеку возможность заглянуть в некий далекий от повседневной суеты мир. но такой опыт не способен преобразить человека, более того, в современных условиях, познав такое, человек укрепляется в мысли, что он — нечто особенное. Это — путь самости и заблуждений. И религиозным такой опыт не является, ибо может быть внушен и бесами (которых современный человек, лишенный веры, не видит в упор).

Противоположный ему опыт — духовный, приводящий к истинной встрече с Божественным. опыт этот приобретается жизнью, каждым делом, страданиями, смирением, почитанием, верой. Он не «услаждает» или «удовлетворяет», а, напротив, может быть исполнен скорбей и трудностей, опыт такой заканчивается не в земной жизни, а на Небесах.

Отрицая Христа, современный человек отрицает и этот истинный духовный опыт. Христос превращен в символ, в абстрактное понятие. Он живет лишь в сознании, и человек произвольно «приобщается» Его ради собственного удовольствия. В этом‑то и коренится главная беда сегодняшних заблудших людей: они живут собственным рассудком, в плену иллюзий, вдалеке от истинно Сущего».

Далее Евгений отмечал, что оккультизм и философия сверхъестественного, бывшие некогда на обочине научной мысли, теперь занимают всё более важные позиции. Евгений обратил внимание на сходство между теософским верованием в носителей премудрости на других планетах и попытками современных ученых связаться с разумными существами с помощью радиосигналов. «Научное «исследование сверхъестественного», — писал Евгений, — приведет к признанию «связи с духами», ибо духи очевидны. Но не могут ли силы, осуществляющие связь с духами, осуществить и радиосвязь? А коли так, то современный человек поверит и ей, ведь это же тоже будет «очевидный факт». Вот такие возможности. открываются для бесовского вторжения. Тогда все «непознаваемые явления» нашего времени покажутся детской забавой».

МНОГИЕ самозваные пророки, видя духовную восприимчивость современного человека, предрекали наступление «эры Духа». Эта эпоха — пора «нового христианства» и царствования антихриста — должна была стать темой пятой, последней части книги. Евгений показал, как подыскивается новое «единство», дабы сместить «старое», т. е. единство Бога и человека. Новое единство является под разными личинами: «всемирного государства», «экуменизма», «всеобщего единства религий» — всё это отголоски «универсализма» эпохи Просвещения. Проглядывает оно и в эволюционизме, например, в учении католического философа Тейяра де Шардена, предсказавшего слияние высокоразумных существ в одно «космическое сознание». Еще более опасные симптомы виделись Евгению в самой современной католической Церкви. Он видел, как в нарождающемся «новом христианстве», этой разновидности «общечеловеческой религии», размывается традиционно христианское исповедание абсолютной Истины ради объединения человечества под знаменем земного «братства».

Обмирщенная религия антихриста, как отмечал Евгений, будет учением цельным, вобравшим все лжетрадиции. Новое «единство» подчинит и коллективистский строй коммунистических государств. Будут удовлетворены не только экономические и социальные нужды (цель коммунизма), но и личные, «духовные» запросы. Коммунизм же, выполнив свои задачи, уйдет в небытие, что, кстати, соответствует «отмиранию государства» по учению самих коммунистов.

Евгений объяснил, почему царству антихриста не обойтись без духовности (хотя бы и ложной). Стоит человеку обрести обетованный «мир», «уверенность в завтрашнем дне», как всё это перестанет быть его движителем, он поймет, что это не цель, а лишь средство. Памятуя слова Господа, что не хлебом единым жив человек, Евгений вопрошает: «А что же дальше? Все задачи мира сего решены, хлеба вдоволь. Какие зрелища предоставит мир человеку? Увы, этот вопрос о праздных развлечениях — вопрос жизни и смерти для новых правителей. Ибо, если народу не дать зрелищ безобидных, он придумает свои, по–настоящему пагубные. Об этом говорил еще сто лет назад Достоевский. Как только люди получат всё для «счастья», они тут же придут к бешеному недовольству и собой, и своим миром. Голод не утолить только хлебом, нужен хлеб Небесный. или его искусная подделка».

Прозрев необходимость такой подделки, Евгений предсказал то, что ранее называл «веком магии». В нем смыкаются цели и утопического идеализма, и оккультных пророчеств. То будет век изобилия и «дивных» вещей, утвердится псевдорелигия антихриста, со всяческими чудесами и знамениями. Евгений писал, что «наряду с духовным голодом людей влечет беспредельное любопытство — отсюда и тяга к разгадке вселенских тайн, к магии, к суррогату духовного, удовлетворяющему убогие умственные и духовные запросы человека. А что еще нужно для «счастья», если все мирские блага под рукой?»

Подводя итог анализа современности, Евгений указывал, что «мир сей уникален лишь по степени своей одурманенности сатаной и близости к воцарению антихриста. Последние христиане могут лишь засвидетельствовать Истину перед миром, в том числе и своим мученичеством, которого мир сей от них непременно потребует. И уповать они будут на Царство «не от мира сего», на то Царство, коему не будет конца».

Словами о Царстве Небесном, которое пребудет, когда Царство человеческое уйдет в небытие, Евгений и хотел заключить книгу.

ПРОШЛО 30 лет с той поры, когда Евгений замышлял «Царство человеческое и Царство Божие», и мы видим: исполнилось многое из того, что он предрекал. Уже через 10 лет после того, как он описал мечты нигилистов о «новом мире» без любви и благоговения, о мире всеобщего планирования и устрашающей бесчувственности, в США были узаконены аборты, за это время убито почти 30 миллионов неродившихся детей, и всё из практических соображений. А плоть так и не увидевших свет младенцев, по особому распоряжению Президента США, разрешено использовать для медицинских исследований.

«Бесконечное экспериментирование», о котором Евгений писал в начале 60–х, разразилось в том же десятилетии, особенно широко это выразилось в форме всеохватных молодежных движений. В основном они соответствовали этапам нигилизма, о которых писал Евгений. «Жизнеутверждающее» движение хиппи 60–70–х годов — пример витализма, возросшего на руинах почившего либерализма и скупого реализма. В 80–е годы уже вовсю заговорил нигилизм разрушения, и молодежная культура стала дробиться: всякие оттенки пессимизма, анархизма, даже сатанизма отчетливо проявились в музыкальных стилях «панк, «дэд–рок», «трэш», «металл», «рэп». Самые современные молодежные течения, избравшие кумиром, к примеру, богохульствующую «Мадонну», подтверждают очевидность слов Евгения о том, что гуманизм без Бога неизбежно выродится в субгуманизм. Средства массовой информации создали лживый, дразнящий образ «героя», и молодежь тянется к нему. Это ли не исполнение того, что Евгений предрекал в 1961 году: «Сверхчеловек — порождение субгуманизма — личность яркая, но за внешней яркостью — пустота и заурядность, невидимые людям неискушенным».

А годом раньше, в августе 1960–го, он писал: «Современный человек в своем самообожании не гнушается никакими доступными путями, не замечая, что опускается всё ниже и ниже, в самую грязь, куда раньше брезговали ступать. В наш век все самые низменные человеческие наклонности, вся гниль будет раскопана, извлечена на свет и пожрана.» С тех пор человечество опустилось еще ниже. Важно отметить, что если раньше «раскопками» занимались лишь отдельные «просвещенные художники» или их группы, то теперь покопаться в грязи открыто предлагается всем (на телевидении, в театрах, видеосалонах, просто в журналах людям предлагают «развлечься» сценами пыток, убийств, увечий. Такое «развлечение» и есть «зрелище», которое, по словам Евгения, должно придумать, пока люди не начали творить подобное в жизни).

«Духовные» течения, о которых тоже упоминал Евгений, оперились, набрали силу. Движение «новых чудодеев» в 60–70–х возрастало как на дрожжах. Отчетливо проявились все стороны «новой духовности» и «нового христианства». Позже в книге «Православие и религия будущего» Евгений подробно выскажется обо всём этом. Движение «новая эра» — предвестник «века магии» — и стало «зрелищем» для богатых американцев, пресытившихся «хлебом». Духовность, ставящая творение Божье на место самого Бога, появилась лет 10 назад в католической Церкви и согласуется с утверждением Евгения: «В «новой духовности» антихриста будут верить в мир непорочный, в человека, неизведавшего падение». Поверхностные, эклектичные теории, искусственно составленные «с миру по нитке», также изрядно расплодились с тех пор, как Евгений упомянул о них, анализируя витализм. Наиболее известный представитель эклектики — Джозеф Кемпбелл (ныне покойный). Его изыскания в «сравнительной мифологии» убедительны только для тех, кто лишен духовных корней, однако те, кто держатся основ традиционной религии и культуры, без труда обнаружат невежество и пустоту его учения.

В политике остается гадать, не является ли недавнее крушение «железного занавеса» и коммунистического режима в России тем самым «отмиранием нигилистического государства», о котором писал Евгений, после чего установится «небывалый в истории человечества правопорядок». Коммунизм сделал свое дело: разрушил старый мир. Теперь он должен «освободить место» для следующего этапа. Как указывал Евгений, для последних времен будут характерны не национальные раздоры, не коммунистическая удавка на духовной жизни человека, а видимое всемирное «единство» и удовлетворение духовных запросов искусными подделками.

Ровно за три десятилетия до падения Советов Евгений написал трезвящие пророческие слова: «Насилие и отрицание, несомненно, выполнят лишь подготовительную работу. Это лишь часть более обширного плана, цель которого несравнимо хуже, чем цель нигилизма. И если сегодня есть признаки того, что эра насилия и отрицания уходит, это вовсе не потому, что нигилизм «побежден» или «изжит», а потому, что он исполнил свою роль и больше не нужен. Революция очевидно переходит из «злокозненной» фазы в «добродетельную». Нет, она не поменяла суть или курс, просто близка ее заветная цель, и, разомлев от успеха, она взяла передышку, предвкушая скорую победу».

Во время «перестройки» в России глава КПСС заявлял, что коммунизм долее не занимает враждебную позицию ко всему миру, ибо ныне повсюду есть организации, которые, хотя и не называют себя коммунистическими, работают в том же направлении. Масонство, «новая эра», секты иудаизма и псевдохристианства, большинство финансовых и промышленных магнатов, группы «политических интересов» — все жаждут одного: «нового мироустройства, невиданного в истории человечества», отличного от старого порядка с исконно христианскими принципами. Политические руководители США, вольно или невольно, тоже встали под знамя «нового порядка».

В рукописи «Царства человеческого и Царства Божия» Евгений отметил: «Последняя надежда современного человека оказалась на деле очередной иллюзией: новая эпоха после эпохи нигилизма, на которую так уповали, оказалась очередным и последним этапом революции. И движителем ее является уже не только марксизм. Сегодня едва ли каждое правительство в ведущих развитых странах объявляет себя «революционным», едва ли не каждый влиятельный политический деятель, критикуя марксизм, не развенчивает его, а лишь «совершенствует», т. е. по сути дела призывает к тем же революционным целям. Полностью же отречься от революционной идеологии в современном «высокоумном» мире — значит признаться в политическом бессилии.

Нигилизм — это болезнь, которой суждено развиваться до конца, т. е. пока не будут достигнуты цели революции. Некогда они являлись бредом воспаленного воображения небольшой кучки людей, сегодня же захватили умы всего человечества. Царство Божие отдалилось, путь Православия слишком узок и труден. Революция поработила «дух времени», противиться ее мощной поступи современный человек не находит сил, ибо для борьбы нужны Истина и Вера, искорененные нигилизмом».

ПОДВЕРГАЯ современное мышление суровой критике, Евгений хотел не просто показать его фальшь и сравнить с истинным традиционным христианством. Он верил, что помимо Христианской Истины каждый должен распознать в себе неправду, тот нигилизм, который невольно впитываешь в наш пагубный век. «Нигилизм живет в душе каждого, и, если с Божьей помощью не ополчиться на него во имя полноты бытия живого Бога, нигилизм поглотит нас. Мы стоим на самом краю бездны — пустоты и небытия, и, сознаем ли мы или нет, что это за бездна, мы все вот–вот сгинем в ней, ибо мы тоже близки к внутренней пустоте и омертвению. Единственное спасение — прилепиться в полной и безусловной вере ко Христу, без Него мы — ничто».

Евгений работал над «Царством человеческим и Царством Божиим» в ту пору, когда многие мыслители (даже христианские, как Томас Мертон) говорили о кризисе современного мира. Евгений видел, что этот кризис — очевидное следствие отхода от абсолютной Истины, забвения Бога и преодолеть его можно лишь победив врага в душе своей. Евгений писал: «Существует множество «удобных» объяснений этого кризиса, нам предлагается некий «выбор», но что бы мы ни выбрали, поддавшись лживым объяснениям, всё ведет к нашей вечной погибели. Истинный кризис не вне, а внутри нас, и выбор таков: принять или отвергнуть Христа. Христос — вот наш кризис. Он требует от нас всего или ничего, только этот вопрос Он ставит перед нами, только ну него нужно дать ответ. Выберем ли мы Бога, единственно Сущего, или нашу самость, пустоту, бездну, ад? Век наш зиждется на пустоте, и пустота эта совершенно необъяснимо открывает нам, тем, кто способен видеть, кризис всех людей во все времена — он предстает отчетливо и неоспоримо. Наш век велит нам, тем, кто способен слышать, выбрать живого Бога».

Перелом

РАБОТАЯ над «Царством человеческим и Царством Божиим», Евгений попутно написал очерк «Философия абсурда», в котором рассмотрел последствия отхода от Истины в современной культуре. Он утверждал, что «коль скоро смерть становится пределом человеческого бытия, всё в мире обессмысливается: и любовь, и добродетель, и святость». С утратой смысла вслед за утратой веры в Бога и в бессмертие души исчезает средоточие всех вещей. И не удивительно, что многие современные художники и мыслители изображают наш мир бессмысленным, абсурдным, а человека — опустошенным и утерявшим всё человеческое. «Можно сказать, что абсурдизм — последний шаг гуманизма прочь от Христианской Истины. — писал Евгений. — Мир обессмыслился только в глазах тех, кто некогда верил (и, очевидно, небезосновательно) в этот смысл. Другими словами, абсурдизм нельзя понять в отрыве от христианской веры.

Христианство, в первую очередь, — это взаимосвязь всех вещей, ибо Бог христиан упорядочил во вселенной всё сущее, как между собой, так и по отношению к Себе, Творцу. Христианин, чья вера крепка, видит эту взаимосвязь во всех сферах жизни. Для верящего в абсурд всё разобщено, разъято на части, в том числе и сама философия, коей уготован короткий век. Для христианина мир — единое целое, даже те вещи, которые, казалось бы, не связаны друг с другом, — части этого целого. Разъятость в абсурдном тоже, в свою очередь, лишь часть чего‑то большего, взаимосвязанного. Никогда раньше не главенствовала в душе человеческой и в мире сем такая неразбериха и анархия. И неудивительно — человек отпал от Истины, от целостного восприятия мира, что открыто во всей полноте лишь во Христе».

Евгений считал, что творчество художников абсурда отчасти отражает существование без Бога, прижизненный ад, в котором пребывает их воспаленное сознание. В поисках истины очень многие (в том числе и сам Евгений) дошли до этой степени разочарования. Может, поэтому Евгений сочувствовал им более, нежели оптимистически настроенным гуманистам, тем, кто не в силах представить, к чему логически приведет их философия. Однако оставаться на этой ступени — смерти подобно. «Всё вечно и всё взаимосвязано, — писал Евгений. — Посему тщетны усилия сторонников нигилизма и абсурда. И последний для них доказательством явится огонь геенский. Всякая тварь земная, вольно или невольно, свидетельствует о всеконечной связи всего сущего. Связь эта — Любовь Господня, и она является даже в аду. И воистину пыткой эта Любовь Божия обращается для тех, кто отвергает ее».

В ЭТОТ период жизни рождались у Евгения и другие, не менее важные идеи — их можно найти на страницах его дневника, который он вел с 30–го июля 1960 года по 3–е апреля 1962 года. Об истинном искусстве он отзывается как об отражении взгляда художника на «незамутненную» реальность; о XX веке — как об эпохе суеверий; он пишет и об апокалиптическом звере — высшей точке себялюбия, самопоклонения; об олимпийских играх — еще одном средстве «объединения» людей на основе чисто внешних признаков; о национал–социализме, являющемся плодом современной революции, но не противодействием ей; приводит притчу о блудном сыне, как весьма поучительную для нашего времени, а Иуду называет первым «героем нашего времени». Евгений также указывает на верховодство в нашей жизни полового инстинкта, похоти, которая источила всю жизнь человека, вконец поработила его. Подобно тому, как сегодняшний человек напичкан политикой, он также напичкан и похотью, все его помыслы — об удовлетворении полового инстинкта, превратившегося в страшную порочащую силу. Но грядет «всемирный правитель», способный направить эту силу в нужное русло, как некогда сделал Гитлер.

В августе 1960 года на озере Бон Тэмп Евгений записал: «Какая восхитительная тишина! Изредка плеснет птица по воде или подаст голос в лесу. Легкая рябь бежит по озеру. Здесь пребывает Дух Божий, но не следует его отождествлять с самой природой, уподобляясь пантеистам. Чудо, открывшееся мне, так же внезапно может и исчезнуть — будто и не было этого прекрасного видения. Это ли не подтверждает христианское учение: возрадуйся красоте мира сегодня, благоговейно, в страхе Божием возблагодари Творца и не помышляй о дне завтрашнем, ибо завтра — конец света».

В этом описании природы чувствуется влияние китайской философии. Даже размышления о быстроконечности всего земного типично китайские, хотя Евгений и связал их с христианством. Отрывок этот в очень сжатой форме излагает взгляд Евгения на всё сущее. Ненавидел он не мир — творение Божие, а то, во что превратил его человек, возомнивший богом самого себя. «Не мир безумен, а человек», — отмечал он в записках об абсурдном[2]. Но даже среди всей пагубы нашего времени Евгений искал добро. Обратимся опять к дневнику: «Зло не может существовать иначе, как по соседству с Добром. Будь век наш средоточием Зла — не было бы никакого выхода, пессимисты оказались бы правы. Но мы верим, что мир создан Христианским Богом, а не манихейским демиургом, а значит, хотя наша эпоха и являет в основном Зло, она (не столь явно) являет и Добро. Не то мелкенькое добро, о котором твердят «просвещенные» наши мыслители, неспособные заглянуть дальше банального. (Они признают только то, что «дает» человеку эпоха, т. е. являются рабами истории, — это ли не доказательство их духовной слепоты?!) Я говорю о том.

Добре, тайну и чудо которого могут постичь лишь те, кто способен претерпеть самое большое Зло». Искать внутренний смысл современности, писал Евгений, значит «стараться познать не то, что предлагает человеческая немощь, а то, что открывает Бог в Своем величии и непостижимой любви. И пусть скудоумные ломают голову над этим «противостоянием», мы же, христиане, да постигнем его истинный смысл, насколько возможно».

Всё написанное Евгением на озере Бон Тэмп пронизано любовью к природе, любовь эта осталась в нем до конца дней. Лишь любящий Бога способен полюбить творение Его, считал Евгений. «А любить творение нужно таким, каково оно есть, т. е. исходящим от Бога, значит, любя творение, волей–неволей любишь и Бога». В то же время Евгений каялся, что «чересчур» любит природу. Это чувство вины коренилось в его подвижническом видении мира, оттуда же брала истоки его философия. Как бы ни было прекрасно творение Божие, ему рано или поздно суждено исчезнуть, Евгений же чувствовал свою причастность к вечности, к неотмирности. Творение Божие прекрасно, но не совершенно. «Если бы оно было совершенно, — вывел он, — люди бы удовлетворились им и не стремились к высшему».

МЫ УБЕДИЛИСЬ, что еще до обращения в Православие Евгений претерпел немало страданий и понял: исполнение человека, равно и счастье его в мире сем не сыскать. Теперь же, приняв Христа и «умерев для мира» окончательно, он страдал от безумного одиночества. Он понял: христианство по своей природе — подвижничество, само познание Бога — подвиг. Как чужда была эта неотмирность «духу времени», которому поддались даже почитаемые Евгением философы: Бубер, Бердяев, Мертон — все они уповали на некую «всемирную власть», на «устранение войн», на «объединение всего человечества». «И лишь одинокие видят конечную цель. Остальные толкуют ее сообразно своим желаниям. Лишь одиночки живут, подчиняя желания этой цели, познав её, насколько возможно человеку», — писал Евгений.

Себя, он, конечно, причислял к тем «одиночкам», кто более всего страдает от современного мирского зла. Свою жизнь он рассматривал как распинание себя ради Бога. Показательна следующая запись в дневнике: «Те, кто избрал путь христианства, пусть не ожидают ничего, кроме Креста. Так было со времен Христа. Его жизнь нам всем пример и предостережение: каждый должен незримо сораспять себя Христу, ибо это единственный путь ко спасению. Хотим воскреснуть со Христом — должны сперва смириться в Нем, также стерпеть все унижения в безумном мире сем, который нас пожирает и исторгает.

Да, мы должны быть распяты на глазах всего мира, прилюдно. Ибо Царство Христово не от мира сего и миру ненавистно, даже в лице одного человека, даже на мгновение. Мир готов (причем в любое время) принять лишь антихриста.

Не удивительно, что трудно быть христианином, почти невозможно. Никто сознательно не изберет жизнь, в которой чем праведнее живешь, тем быстрее умрешь, потому‑то мы вечно ропщем, стараемся облегчить себе жизнь, пойти на компромисс со своей христианской верой, хотим и в мире сем преуспеть, и жизнь вечную стяжать. Но выбор сделать придется: либо счастье мирское, либо — вечное.

Дай же нам, Господи, силы идти путем Креста — иного для христианина нет».

Томас Манн писал в «Волшебной горе»: «В эпоху, которая не дает удовлетворительного ответа на вечные вопросы «зачем?», «в чём цель?», человек, стоящий выше среднего уровня, должен. нравственно отрешиться от мира, исполниться веры, но такое в наши дни редко и на такое способны лишь герои». Достойное описание Евгения! Ницше, определяя нигилизм, говорил: «Нет ответа на вопрос «зачем?»». И впрямь в современном мире Евгений его не нашел и заключил, что всё общество в большей или меньшей степени заражено нигилизмом. Правда, религия нынешнего общества вроде бы дала ответ, но он, по словам Томаса Манна, неудовлетворителен. Евгений отверг и эту обмирщенную религию, как менее явную форму того же нигилизма. Современные христиане, если даже и приняли ответ Христа на вечный вопрос, т. е. поняли, что жизнь земная — лишь приготовление к вечности, где всё наполняется истинным смыслом и содержанием, жили, однако, по мнению Евгению, словно и не слыхивали о вечности. «Антихрист появится не в обличьи великого бунтаря, — указывал он, — а из среды «вечно правых» людей, христиан, чья вера лишь на словах, кто удобно приспособил религию к мирской жизни, из среды пророков новой эпохи «духовного обновления» в царстве земном».

По мнению Евгения, для таких «теплохладных» христиан Царство Небесное — отдохновенная сень, где обретают «заслуженный отдых» после трудовой жизни, т. е. всего лишь «порождение их чувств, некое утешение тем, кто боится взглянуть в лицо своему неверию». Сам Евгений пришел к христианству после мучительных поисков Истины и понимал, что жить по заповедям Истины значит ежедневно распинать себя. Понимал он и то, что люди слабые, с шаткой верой, ищут в христианстве лишь «душевной приятности», дабы утешиться в мире сем. Они совершают добрые, по мирским меркам, дела, упиваются своим благочестием и совершенно уверены в обилии воздаяния после смерти. О таких хорошо сказал Т. С. Элиот:

Век наш — пора обмельчания, Зло и Добро умалились. Люди душой сократились — Некому Крест понести.

Видя такое христианство «со всеми удобствами», Евгений полнился горечью и отчаянием. Летом 1961 года в Кармеле он дал волю своему чувству в дневниковой записи:

«Кончилось очередное «низвержение в Мальстрем», в жизнь простых людей. Мне оно на пользу: своими глазами увидел живительную среду для антихриста. Повидав кармелских «христиан», понимаешь, откуда берутся все фанатичные антихристианские организации. Люди эти даже не теплохладны, зло, творимое ими, осязаемо, но столь мелочно, что любой, кроме смиреннейшего из христиан, придет в бешенство. Всё безумие, ярость и злоба столетий пестуется в этой уютной и респектабельной, тихой адской клоаке».

Однако христианская совесть не давала Евгению покоя. Он понимал, что и сейчас восстает против Бога, раз одержим такой ненавистью к ближнему. Пытаясь смирить бунтливые чувства, он пишет: Вот ведь как искушает меня дьявол: хочет, чтобы я не увидел в этом смирном адском народце ничего человеческого. Да и возможно ли узреть в них образ Божий?

Весь мир предан лукавому. Господь же дает нам, избравшим стезю христианства, силы претерпеть крест среди этих людей даже ради них. Да, мы слабы, раз идем на поводу у ненависти. Господи, дай нам смирение любить тех, кого — по самым отменным мирским меркам — надобно ненавидеть. Любить ненавистных и есть первая заповедь святого».

Но признав это, Евгений понял, что еще многое предстоит в себе переменить. Да, он убедил себя, что ненавистных надо любить, но еще не отказался от убеждения (хотя знал его ложность), что люди вокруг достойны ненависти. Наконец он пришел к единственному угодному Богу выводу: лучшая жертва Ему — дух сокрушен. «Если заглянуть глубже, то не я ли сам наиболее недостоин ненависти?»

Так, в борьбе, Евгений смирял свою гордыню и бунтарский дух, что, бесспорно, свидетельствовало о его отходе от мира сего. Предстояло закалить и преобразовать себя в огне Божьей Любви. Призывая других к покаянию и смирению, он знал, что должен начать с себя. Он опасался, что, ставя себя над «простыми» людьми, он не увидит своего участия в их «простых грехах», а яростно ополчаясь на «мир весь, который во зле лежит» (1 Ин. 5:19), он лишает себя радости, дарованной ему Богом в этой жизни. В его дневнике появилась такая молитва: «О Боже, не оставь нас, ищущих пребывать верными Тебе в эти последние дни, когда тьма поглощает нас, когда даже мир, который Ты сотворил поистине добрым, гнетет нас грехами и злом, умножившимся за века непослушания и своеволия. Редко мы находим радость в мире сем, который Ты сотворил нам в усладу. Из‑за наших грехов сделался он тяжким бременем. Мы, избравшие путь верности Тебе, сами оплетены грехами и злом, которые влекут мир в бездну.

И всё же вопием к Тебе, Господи, когда весь мир покинул Тебя. Доколе? Доколе, Господи, оставиши нас пребывать во тьме?

Мала наша вера. Знамений жаждем. Слабы мы, а дерзаем увещевать мир, ко грехам коего полностью причастны. Господи, помилуй! И да будет Твое пришествие скорым, ибо ночь не медлит и всякая надежда исчезает с лица обветшалой земли».

УЖЕ ГОВОРИЛОСЬ, что этап столь болезненного неприятия мира был необходим для духовного и философского развития Евгения. Годы спустя, победив гнев и досаду, он улыбался, вспоминая некоторые свои писания той поры, говорил, что был тогда «глупым щенком». И всё же слова, продиктованные целеустремленностью и нравственным отстоянием от общества, обладают поразительной искренностью, юношеским пылом, чего в зрелые годы уже не встретишь. Тон всех последующих работ иной, в них главенствует Бог, противостоящий злу нынешнего времени. Но ни одним своим принципом из ранних работ Евгений не поступился.

Итак, он отринул дух антихриста в мире сем, продолжая свое развитие. И что же дальше? Ему мало обладать православным откровением, мало, отрешившись от всех и вся, писать критические статьи о современном обществе. Возлюбив Истину, страстная деятельная натура Евгения требовала большего. Старый приятель по Академии Джеймс уже воцерковился, но Евгению его приобщение к Церкви казалось пассивным, отвлеченным, следствием его восторженности интеллектуальной глубиной, красотой и пышностью православного обряда. Евгений верил, что одним из недугов современной цивилизации является «поклонение идеям», он считал, что Истина должна войти практически во всю его жизнь. Православие требует умерщвления самости, а Джеймс этого не достиг. Евгений же, умерший для мира сего, возжелал умереть за Истину. Числиться простым православным прихожанином казалось для него чересчур обмирщенным, он жаждал неотмирности, желал войти в сердце Церкви.

Для этого, во–первых, требовался человек, уже приобщившийся сути Церкви и готовый помочь Евгению, и во–вторых, необходимо было дело, коему стоило посвятить жизнь. Ни того, ни другого у Евгения пока не было. Он еще не сблизился ни с одним из православных, истинным хранителем традиций (как Жи Минь–шень в китайской философии), а одна мысль, что придется служить Церкви на какой‑либо платной должности, была ему невыносима. Такое «служение» разрушило бы сложившийся у него образ Православия.

Евгений затосковал. Душа чаяла Царствия Небесного, хотя он понимал, что не выполнил еще своего земного предназначения. Неизвестно, сколько бы ему пришлось терпеть, не случись резкий перелом, внесший определенность в его жизнь. В 1961 году у Евгения серьезно заболел кишечник. Не в его характере было жаловаться, и он переносил страдания молча. Однако дневник отразил его переживания и размышления той поры:

«Почему боль и страдания лучшие учителя, нежели радость и счастье? Ответ прост: радость и счастье учат человека довольствоваться тем, что дает мир сей, а боль и страдания понуждают искать счастья глубже, за пределами мирского. Сейчас мне неможется, и я взываю ко Господу: не для того, чтобы облегчить боль, а чтобы Иисус, Единственный, в Ком мы можем преступить пределы мира сего, пребыл со мной, пока я болен, и чтобы воля Его свершилась во мне. В счастье и радости я не призываю Господа, я доволен и думаю, что большего мне не надо. Философия удовольствия несостоятельна, ибо само удовольствие — преходяще и ненадежно, а боль — неизбежна. В боли и страданиях Христос обращается к нам. Посылая их, Он являет милость, равно и попуская зло — только так мы можем заглянуть за пределы земной жизни, если там и впрямь существует то, чего чают наши сердца.

И сколь безосновательными казались бы эти рассуждения, основанные лишь на воображении человека, не приди Христос и не открой нам, дотоле слепцам, глаза».

Евгению стало известно, что болезнь его считается неизлечимой. Он понимал, что это — наказание за грехи и что ему должно уповать на милость Божию. Однако душа всё еще роптала: что‑то не так, чего‑то недостает. Неужто Бог обрекает его на смерть, не дав возможности оправдать земное существование? Однажды, во время приступа, когда он записывал свои думы, малодушие взяло верх. В Евгении снова проснулся бунтарь, взъярился (хотя и не прямо) на якобы несправедливого Бога, но под конец сокрушенно возопил:

«Мы устали от жизни, ищем отдохновения, поругиваем мир и Того, Кто нас сюда привел и оставил в скуке и пустоте, изредка насылая боль. Почему? Всё от нашей ненависти к Богу, от нежелания стать истинными людьми — образом и подобием Божиим. Что бы мы ни делали, мы либо проклинаем, либо благодарим Бога, нашего неисследимого Отца. Нам кажется, Он никогда не говорит, чего от нас хочет, молчит, когда мы взываем к Его слову, поражает нас язвами, когда мы преуспеваем в праведности и любви, позволяет миру идти своим путем, будто бы не внемлет или не заботится. Впрочем, и эти строки написаны в ненависти и слепоте. Господи, помилуй!»

В один из этих тяжких дней Евгений заглянул в художественный магазин. Задержался у вращающейся витрины с открытками, и взгляд его упал на фотографию старинной сербской иконы Божией Матери[3]. Он начал было молиться, но вновь волной накатил гнев, и Евгений не смог сдержать его. Гнев этот происходил от внутренней неуверенности, напряжения, когда, как ни пытайся, невозможно увидеть, что впереди. Сейчас он вывернул наизнанку всю душу, не скрывая от Богородицы отчаяния: «Ты родила Того, Кто дал мне жизнь! Того, Кто сошел на землю, дабы мы, приобщаясь Его, снедая Его, могли взойти на Небо! Вразуми, наполни смыслом мою жизнь! Помоги раскрыть дарованные таланты! Дай войти в Церковь Сына Твоего, пребыть в Его спасительной ограде, в самом сердце Церкви! Даруй послужить Сыну Твоему!»

В отчаянии он крутанул стенд с открытками и быстро вышел из магазина.

ЧАСТЬ III

Откровение

Стучите и откроется вам.

Мф. 7:7.

БОГ УСЛЫШАЛ отчаянную мольбу Евгения, указал ему путь служения. Помощь подоспела уже через несколько дней. Появился молодой русский, доселе незнакомый Евгению, старше его всего на полгода, также моливший о жизненном призвании. Звали его Глеб Димитриевич Подмошенский. И лишь один Господь ведал — их судьбы связываются теперь навеки.

Жизнь Глеба отличалась от жизни Евгения, складывалась трудно, но в то же время ему было доступно древнее православное мировоззрение, коренившееся в родной русской культуре, исстари богатой духовно.

Когда они повстречались, Глебу исполнилось 28 лет. Роста выше среднего, русоволосый, с небольшой бородкой. Общительный и изобретательный, «душа общества», умел повести беседу, увлечь рассказом. Натура артистическая (сказывалась наследственность по материнской линии), с прекрасным чувством юмора, блистающим порой тонкой «смешинкой» на манер Диккенса. Полагался он больше на интуицию, часто бывал непредсказуем и нетерпелив. Неуемный, жаждущий деятельности, почти всегда бывал занят «по горло». Отчасти под влиянием своего духовного наставника о. Адриана, речь о котором впереди, он научился прозревать человеческую натуру — подчас оценивал личность так, как иной и не помыслил бы. И оказывался прав!

Движимые большими идеями и, как говорится, слепленные из того же теста, что и «голодные художники», в этом они оказались близки с Евгением, несмотря на явные различия в характерах. Кроме того, сердца обоих были неисчерпаемым кладезем любви, только Глеб не стеснялся выражать свои чувства. После прихода ко Христу любовь буквально вскипала в нем, это и привлекало к нему людей. Очевидно, именно Глебу предназначалось вытащить Евгения из темницы горечи и одиночества, отворить его любящее сердце.

В 1961 году, после длительного паломничества по Аляске и Канаде, Глеб посетил Сан- Франциско. Калифорния послужила ему последней остановкой перед возвращением домой в Бостон. Средства на это путешествие он заработал в православных приходах, устраивая показы слайдов на тему «Монашество в современной Америке». В русской общине Сан–Франциско о нем прознали и попросили провести встречи в храмах города. «Так я познакомился, — вспоминает Глеб, — с Марией Шахматовой, бывшей экономкой Приюта свят. Тихона Задонского в Сан–Франциско, основанного величайшим православным подвижником современности, блаженным Иоанном (Максимовичем). Она приняла меня с радостью, как старого знакомого, и сразу же упросила встретиться с одним из ее бывших сирот, чтобы я помог ему поступить в семинарию — он имел явные религиозные наклонности. Вскоре я познакомился и подружился с этим молодым человеком. Звали его В. Т. Он был моложе меня и полон планов: хотел стать миссионером в Норвегии и поступить в Московскую Духовную Академию. Он понимал, что надо нести Православие американцам, и решил представить меня одному из них. Я согласился пойти назавтра, после литургии на праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы.

В тот день (21–го нояб./4–го дек.[4]) я причастился в соборе на улице Фултон, и мы двинулись в путь. Идти пришлось долго. День стоял солнечный, но холодный и ветреный, что обычно для Сан- Франциско. Нам предстояло посетить студента Берклийского университета, пожертвовавшего блестящей карьерой на факультете синологии ради того, чтобы написать книгу по философии нигилизма. Он зарабатывал на жизнь мытьем посуды в ресторане, хотел быть свободным и не связывать жизнь с ненавистным ему академическим миром».

Жил Евгений в квартире на первом этаже. В. Т. и Глеб постучали в окно, но затем увидели, что дверь не заперта, и вошли прямо в большую, довольно темную комнату. Одна стена была увешана иконами, которые освещались лампадой. Перед этими иконами стоял Евгений. Был он в зеленом свитере, с трубкой в руке и, похоже, не очень‑то обрадовался гостям, однако чувствовалось, что он весьма образован и воспитан. Он вежливо поклонился. Как открылось позже, Глеб показался ему знакомым.

Неожиданно Глеб воскликнул «по–апостольски»:

- Мир дому сему!

Евгений взглянул удивленно и настороженно.

- Где розетка? — спросил Глеб.

- Простите, не понял? — еще больше удивился Евгений. Заметив в руках Глеба диапроектор, с которым тот почти никогда не расставался в путешествии, он указал, куда его включить. В ту же минуту Глеб начал показывать слайды, многие из которых сделал сам. Эту серию он называл «Святые места в Америке».

«Перед пораженным Евгением, — вспоминает Глеб, — предстал мир апостольского Православия. Красочные иконы, портреты святых и праведников, виды Елового острова преп. Германа Аляскинского, чудотворные иконы из Шанхая, игуменьи, схимники, скиты в Канаде, монастырь в Джорданвилле и Ново–Дивеевская женская обитель, которая восприняла передала Америке традиции оптинских старцев. Я давал короткие пояснения к слайдам, пытался раскрыть «мученичество» Святой Руси. Под конец рассказал о своем отце, как его арестовали коммунисты, о том, как пришел ко Христу, и что, в конечном счете, привело меня сюда.

Лекция кончилась, хозяин квартиры, Евгений Роуз, будущий о. Серафим, затаив дыхание прошептал: «Какое откровение!»».

Будущий брат

ОТСТУПИМ на несколько лет и проследим жизнь того, кто принес Евгению откровение и кому суждено стать главным человеком в его судьбе.

До 13–ти лет Глеб жил в Европе. Еще до его появления на свет родители бежали от коммунистического режима из России в Латвию. Родился он в Риге 26–го марта 1934 года, и младенцем его крестили в Православной Церкви. Вскоре щупальца коммунизма дотянулись и до Латвии. Когда Глебу было 5 лет, арестовали отца, сослали в страшный воркутинский лагерь, там он и скончался четыре года спустя от голода[5].

Глеба и его сестру Ию воспитывала мать, Нина Александровна. Родословная ее велась из двух артистических семей: дядя по отцу — знаменитый хореограф Михаил Фокин, а дядя по матери, Павел Филонов, — известный художник–авангардист. От Нины Александровны Глеб унаследовал любовь к классическому искусству и особую восприимчивость к изящному.

Неудивительно, что поначалу духовный мир открывался Глебу через эстетические формы. Он пишет: «В раннем детстве я испытал высокую любовь — то ощущение прекрасного, от которого мурашки бегут по спине. Мне было тогда лет 8–10, и скорее всего, навеяли эту любовь напевы и картины природы. Я любил ходить по лесу и собирать букеты цветов. Помню ярко–голубое озеро, множество высоких желтых цветов. Там, в полдень, я впервые услышал жаворонка, он почти застыл в воздухе и только изредка взовьется в небеса или упадет к воде. Пел он неописуемо хорошо. Я замер на месте, красота пронизала всё мое существо. Тогда‑то я и испытал мощный, стихийный, всепоглощающий приток вдохновения и понял, что это — любовь. Была ли это любовь к жизни или жизнь сама казалась мне любовью? Нечто похожее я позднее нашел у Вордсворта: «ярко–желтое безбрежье отражающихся в воде цветов, их колышет ветер, а весеннем небе парит жаворонок, он поет песнь солнцу! В тот момент я почувствовал Бога, Его любовь». Позже я потерял это осязание свободы наедине с природой, вернулось оно лишь десять лет спустя, когда я вновь обрел Господа и любовь».

ВО ВРЕМЯ второй мировой войны Глеб с сестрой и овдовевшей матерью были эвакуированы в Германию, где жили в бедности и неопределенности в лагерях для беженцев. В 1949 году им удалось эмигрировать в Америку, но и там их поджидали лишения. Мать заболела, и 17–летнему Глебу, помимо учебы в школе музыки и искусств в Нью–Йорке, приходилось много работать, чтобы прокормить больную мать и младшую сестру, страдавшую эпилепсией.

Учась в колледже в Бостоне, Глеб, как и Евгений, вступил в период отчаянных душевных поисков. Его мать, из русской инетллигенции, не взрастила его в уповании на Бога. Тяготы и заботы рано легли на его плечи. Он мечтал о направляющей руке и клял судьбу, лишившую его отца. Его мучил вопрос: почему столько сил приходится полагать, дабы прокормить себя и семью? Он признавался: «Я замышлял самоубийство. Мой бунт был не сродни модным капризам битника 50–х годов, богатого мальчика, который, по выражению Толстого, «бесился с жиру». Нет, я страдал, потому что не знал ответа на вопросы, которые казались жизненно важными. Я хотел жить, но должен был знать зачем. Только потому, что родился? Чтобы бесцельно страдать и умереть? Я не просил рождения! Я хотел жить, но уже впал в отчаяние: всё представлялось невыносимо отвратительным. Какое‑то поистине бесовское безразличие охватило меня, подавив даже естественный страх. Это можно назвать «тихим ужасом». Лишь прошедший через такое способен понять и помочь молодым людям, стоящим, как некогда я, на пороге самоубийства. Мне тогда не исполнилось и 20–ти лет».

Только милостью Божией вышел он из такого состояния. Он уже стоял на мосту в Бостоне, помышляя свести счеты с жизнью, как вдруг в памяти всплыли несколько цветных картинок святого, знакомого еще с детства — преподобного Сергия Радонежского. Этот русский подвижник XIV века жил так, как устроил Творец — с Богом в сердце, в объятиях природы. И тоненькая мысль пронзила Глеба: «Попробуй, а вдруг эта простая идеальная жизнь вдали от мирской суеты, в гармонии с природой и есть реальность? Если же и это обман, бред, «опиум для народа» — тогда покончи с жизнью.» Это было перед Рождеством.

В тот же вечер еще один случай отодвинул его от пропасти. Он, замерзший и промокший, плелся по улице, называвшейся Дорогой Симфонии, что в Бостоне. Неожиданно к нему подошел незнакомый человек и предложил билет в Концертный зал, где давали «Мессию» Генделя. Величественный хор «Аллилуйя» воззвал напрямую к его душе, Глеб рыдал от радости и ликования в этой музыке. Благодаря высокому искусству и всепроникающей красоте он начал постигать — не умственно и не логически, — что человек есть дух и что цель его долгих поисков проста — это Бог.

Но только когда Глеб побывал в русском монастыре — всё окончательно прояснилось и стало на свои места. Он впервые столкнулся с верой отцов в ее полной славе. Вспоминая, как приехал в монастырскую церковь в Вербное воскресенье, он пишет: «Когда отворились Царские врата на всенощной Входа Господня во Иерусалим и я услышал величественный громогласный хор, поющий антифоном по обеим сторонам алтаря, я испытал вновь то восхитительное чувство, что и пре генделевской «Аллилуйе», — чувство, которое я тщетно искал во многих церквях, но нашел только сейчас — и оно покорило мое сердце! Я родился заново для жизни во Христе!»

В СВЯТО–ТРОИЦКОМ МОНАСТЫРЕ Глеба взял под свое покровительство молодой и деятельный иеродиакон Владимир. Невысокого роста, с яркими зелеными глазами, преисполненный радости и христианской любви. Глеб вспоминает: «После повечерья отец Владимир предложил: «Давай прогуляемся до кладбища». На нем был клобук и мантия. Он лучился радостью, и дух его, казалось, ликовал. Предложил: «Хочешь поговорим?» А я как раз прикидывал, раздумывал — стоит ли раскрывать самые потаенные уголки своей души? Мы пошли, и он начал: «Давай сначала я расскажу о себе, а потом — ты». И поведал свою историю, которая в чём‑то напоминала жизнь Глеба. Родился он в Черниговской губернии. В 14 лет был угнан германской армией, отступавшей из России. В советское время отец его был атеистом, и мать не позволяла себе говорить детям о религии, но когда пришло время разлуки (как оказалось, на всю жизнь), она открыла ему: «Имей в виду, ты крещеный». В Берлине, будучи «остарбайтером», он выкапывал людей из‑под руин после налетов американцев. Именно здесь, в послевоенной стране, одинокий юноша и обрел впервые Бога. Он повстречал отца Адриана Рымаренко, священника с пылкой верой и вдохновением, собравшего христианскую общину из 40–50 мирян, в основном неимущих русских беженцев, и постоянно питавшего их своей неиссякаемой верой. Именно под его влиянием о. Владимир решил стать монахом еще в Германии, а теперь подвизался в Джорданвилле.

«Говорил о. Владимир очень долго, — продолжает Глеб, около двух часов. Он открыл мне, что движет его душой, свой внутренний мир, и я был несказанно рад, что встретил доступного человека, коего волновали такие же вопросы, кто уделял мне время, снисходил до меня, недостойного, подбадривал и шутил.

Закончил он рассказывать, и взвилось мое сердце, захотелось излить всё, что накипело. «Теперь расскажи о себе», — попросил он. И выплеснул всё: как жил, страдал, мучился сомнениями. Так и произошло мое «перерождение», среди ночи, на дороге между кладбищем и монастырем. Сколько сил дал мне этот разговор!

Неужто мы расстанемся?! Страшно подумать: ведь я встретил человека, которому я дорог таков, каков я есть. Прощаясь со мной ночью накануне отъезда, он перекрестил меня, обнял и поцеловал. Я был потрясен: как же холодно и бездушно я до сих пор жил! А он улыбнулся, повернулся, и его черный клобук исчез в ночи. Я вышел из монастыря, небо было усыпано звездами, стояло теплая летняя ночь, пахло сеном. И я подумал: вот бы никогда не расставаться с о. Владимиром. Утром, уже прощаясь, он повторил те же самые слова: «Не волнуйся, мы не расстанемся вовек».

Отец Владимир открыл для него подвижническую, мистическую сторону православного христианства. Перво–наперво он дал Глебу житие преп. Серфима Саровского (|1833), одного из самых любимых святых земли русской.

Все, кто знал Глеба, заметили после его «перерождения» разительную перемену. До этого он слыл «мрачным Глебом». Теперь же он был внутренне счастлив и окрылен: открылась цель, ясная и неотложная. Он изменился настолько, что, как сам говорил, мир предстал в других красках.

Душа Глеба жадно поглощала русские святоотеческие писания. Он знал, что помимо преподобных Сергия и Серафима было очень много пустынножителей — отшельников, пребывавших в единении с Богом среди бескрайних лесов России вплоть до нашего столетия. И особенно взволновали его жизнеописания старцев Оптиной пустыни, они продолжили традицию пустынников рославльских лесов и представляли в истории современной Церкви одно из самых необычайных явлений. В XIX и начале XX века старцы оказывали огромное влияние на русское общество, вызвав широкое процветание святости. Выполняя древнюю пророческую роль Церкви (Еф. 4:11; 1 Кор. 12:28, 14:1,3), они даром Божьим проникали в людские сердца и целили раны душевные и телесные. Их пророчества и открытые Богом тайны привлекали искателей духовности со всей Руси, их посещали Достоевский, Гоголь, Толстой.

ОПЯТЬ ЖЕ с помощью о. Владимира Глеб познакомился с учеником святого Нектария (одного из последних оптинских старцев), о. Адрианом Рымаренко, кто привел о. Владимира в Церковь. Ныне уже пожилой, о. Адриан со своей матушкой жил в Спринг Веллей в штате Нью–Йорк, где основал Ново–Дивеевскую женскую обитель. Так же, как и в Европе, он духовно окормлял мирян из христианской общины, собравшихся вокруг него.

Вместе со своей паствой о. Адриану выпало много пережить. Во время второй мировой войны его родному сыну осколком от бомбы снесло полголовы. Отец Адриан воспринял этот удар мудро, и пережитое помогло ему еще более поддерживать и утешать окружавших, и люди тянулись к нему. Священник, духовник, проповедник, он привлекал сотни, тысячи душ в Церковь своим богослужением и образом жизни. Он отдавал ее своей пастве. Столько отеческой любви дарил он, что его прозвали «суперсвященник».

Пастырство о. Адриана зиждилось не на его собственных измышлениях, а на всём лучшем, что он унаследовал от своего учителя — старца Нектария. Тот скончался в 1928 году под епитрахилью о. Адриана, и благодать оптинского наследия, несомненно, снизошла на последнего. Подобно своему наставнику, он становится истинным сердцеведцем: взглянув раз на человека, уже мог сказать, что необходимо тому сейчас, причем каждому свое, потребное только ему.

До встречи с о. Адрианом Глеб не знал о нем всего и в первый раз пошел к нему не добровольно, а только в послушание. Глеб говорил, что ему достает духовных наставлений монахов Свято- Троицкого монастыря, однако о. Владимир ответил: «Нет, поскольку ты еще в миру, тебе нужен священник–духовник, который также в миру, но живет во всей полноте христианского подвижничества». Он велел Глебу ехать до Нью–Йорка, дальше вдоль реки Гудзон до маленького женского монастыря. «Не пожалеешь», — прибавил он.

Вспоминая первую встречу с о. Адрианом, Глеб пишет:

«Сначала ехал на поезде до Нью–Йорка, потом на метро через весь город, затем час на автобусе до Спринг Веллей и еще около часа пешком до монастыря. Обитель занимала небольшую усадьбу в пригороде, по соседству с местным аэропортом, и, казалось, стояла здесь совершенно не к месту, равно и не ко двору в моей новой жизни. В Ново–Дивеевской обители я никого не знал и не представлял, что меня там ожидает. В моем воображении рисовались только картины старого Дивеевского монастыря. В то время из православной литературы я прочел лишь чудное полное жизнеописание преп. Серафима Саровского, житие преп. Сергия Радонежского и только начал «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу», сразу пленившие душу поразительной силой. Но в Ново–Дивеевской обители я еще не искал совершенный способ молитвы, как тот странник. Я едва только духовно родился, был восприимчив ко всему и лишь учился жить в атмосфере Церкви, которая еще оставалась для меня неизведанной страной. Не помню уже, кто показал мне дом о. Адриана. Он стоял прямо посередине двора, слева за небольшой белой, еще недостроенной церковью, увенчанной красивым голубым куполом. Перед ней открывалось поле, усеянное белыми ульями. Огромная плакучая ива роняла ветви между алтарной частью храма и домиком о. Адриана: два окна, меж ними — крытое крыльцо.

На мой робкий стук отворила пожилая женщина, матушка, она и позвала о. Адриана. Открылась дверь справа, и он пригласил меня в небольшой, очень уютный кабинет с невысоким потолком. Предложил сесть в кресло у окна, напротив красного угла со множеством старых, почерневших икон и горевшей лампадой. Сам сел на диван у стены, покорив меня душевной улыбкой. Он был высок и очень красив. Ярко–голубые глаза светились радостью, сам же, хотя и серьезен, был необычайно обаятелен. Приехал я не для того, чтобы найти старца, понятие о «старчестве» сложилось позже. В то время мне хватало того, что я получал в джорданвилльском монастыре. Не мучили меня и «неразрешимые» вопросы. Я просто пришел в гости, хозяин понял это и отвечал кратко и незначительно, уделяя больше внимания портретам монахов в клобуках на стенах, нежели беседе. И вдруг он ошарашил меня вопросом относительно одного моего греха. Я был поражен такой прозорливостью, о таком даре я и не предполагал. Он придвинулся ближе и, глядя прямо в глаза, открыл обо мне такое, о чём я раньше даже и не догадывался.

Беседовали мы не очень долго, но я окончательно утвердился: передо мной всезнающий, заботливый и, несомненно, доброжелательный отец, которому ты нужен такой, какой есть, кто не пытается загнать тебя в свои «праведные» узкие рамки. Я плакал, но не только потому, что разговор тронул мое сердце, а потому, что обрел нечто совершенно замечательное, к чему душа стремилась многие годы. Внезапно возникла тысяча давно мучивших вопросов. Отец Адриан рассказал в двух словах, как самому найти ключ ко всем ответам. Объяснил что такое зло; что цель человеческой жизни на земле открывается через ежедневный круг церковных богослужений; поведал, что икона — это окно в Небо, которое мы отворим для себя, познавая святых; что живопись, музыка и все виды искусства — как и молитва — путь к Богу–Создателю; что отношения в семье — это тайна Богопознания; открыл, что такое праведность; что такое мужское и женское естество; что есть Богословие; в чём наш долг перед обществом, перед страждущей Россией и перед Америкой, которую он любил. Но более всего он восхищался оптинскими старцами, чьи лица излучали свет с портретов вокруг меня. Один из них — Нектарий — был его духовным наставником, о чьей жизни в гонимой России написала в журнале, издаваемом в Джорданвилле, матушка отца Адриана. Сам он то и дело ссылался на батюшку Нектария, присовокупляя необычные и даже смешные истории из жизни своего учителя».

Как и для о. Владимира, о. Адриан стал для Глеба духовным наставником — отцом, коего он мечтал обрести. И, несмотря на слабое здоровье и необыкновенную занятость, о. Адриан приложил немало сил, чтобы духовно образовать Глеба. Последний вспоминает, как тот передавал ему учение отцов Церкви о хранении ума и очищении сердца:

«Он нарисовал прекрасный лик чистой девы, которую должны казнить завтра за любовь и веру во Христа. Она идет по темным, сырым, холодным лабиринтам катакомб с мерцающей свечой — только этот огонек поможет ей добраться до тайного места — туда, где христиане празднуют таинство Евхаристии, где она, причастившись Христу, войдет в Его Царство. Всё её будущее в вечности зависит от этого мерцающего огонька, зовущего прочь от безжалостного мира тьмы. С каким же благоговением и трепетом должна она хранить пламя этой свечи, чтобы обрести возжеланную для нее жизнь!

«Дева, — объяснил о. Адриан, — это душа человеческая, обязанная хранить свет познания о Боге и остерегаться всяких неблагоприятных воздействий, способных затмить или даже погасить «свет, пришедший на землю, дабы спасти грешников». Как важно хранить наши чувства, коими мы воспринимаем и познаем жизнь! Наше осязание жизни, наша любовь к ее Источнику должна быть чиста перед Ним, чтобы лучше расслышать Его голос в наших сердцах — средоточии дарованной Богом жизни. Нужно постоянно блюсти, очищать, «протирать» наши чувства, дабы продолжал гореть тот просвещающий нас огонек свечи — «свет Христа, озаряющий всех». Свет этот — Божественная Благодать.»

Отец Адриан поднялся, я видел, как он воодушевлен. Почти шепотом он велел идти за ним.

Дверь позади, очевидно, вела в молельню. Я вдруг ощутил, что это его святая святых, и я удостоился право войти туда. Прямо перед нами, в красном углу — множество всевозможных икон и аналой с раскрытыми книгами, Псалтирью и прочими. Сверху возобладала над всем черно–белая фотография: голова Христа со знаменитой картины Васнецова. Страждущий, изможденный Спаситель в терновом венце словно пронизывал взглядом. Вот объяснение о. Адриану! Святой Лик выражал страдания. Но почему?! Меня никогда не убеждали объяснения страданий, ведь Христос победил боль и смерть. Почему же нам необходимо страдать и впредь? Если уже одна наша приверженность Ему обещает вечное блаженство, почему мы всё еще должны страдать здесь на земле, как в ветхозаветные времена?..

От рубиновых иконных лампад, казалось, пламенела вся маленькая комнатка с низким потолком — настоящая келья старца. Меня охватило необыкновенное благоговение, даже некий трепет. Отец Адриан поклонился святыням и начал мне их показывать, а я также подходил к каждой, кланялся и целовал. Там были крошечные частички мощей киево–печерских святых и др. Особо задержался он на св. Агапите–Целителе, кто всегда помогал ему в недугах; показал св. Иоанна Многострадального, который зарыл себя в землю, дабы избежать искушения; Моисея Угрина, питавшего голодных — то же делал сам о. Адриан в страшное советское время.

В комнате стояла почти осязаемая тишина. Всё это время батюшка говорил шепотом, да иначе и быть не могло, рядом — Святость. Он положил руку на сердце и начал рассказывать о внутренней мирности, внутреннем делании, спокойствии и молчании. Я боялся, что от обилия впечатлений не смогу запомнить всё важное, но не посмел прервать его: теперь, обратясь к иконам, он говорил как бы сам с собой. И тут я неожиданно постиг ту сладость страдания, что оставил нам Христос. Как я не понимал раньше, что эта пронизывающая боль необходима, дабы сохранить чувство приобщения к Святости.

Круговерть мыслей остановилась, они просто растаяли в сосредоточенной молитве. Я внезапно ощутил ответственность за каждое свое слово, мысль, чувство: так легко загрязнить, исказить или даже стереть источаемую вокруг Божественность. Сама боль осознания этого есть сладость, недаром в Акафисте Спасителю Он именуется «Иисусом Сладчайшим». Страх греха — это совершенно отличный вид страха, смелый, героический, можно даже сказать, «бесстрашный страх», когда боишься потерять только лишь вдохновляющее «стояние пред Богом», словно вот- вот умолкнет сладкозвучная струна, связывающая нас с Творцом, и всё из‑за нашей же беспечности, неумения хранить чувства, ибо позволяем им свободно бродить в кромешной тьме лабиринтов падшего мира».

Отец Адриан всегда подчеркивал, сколь важно стремиться ко внутренней тишине, через чистоту и боль сердца. Ее плоды он видел, глядя на своего старца Нектария, тот иногда полностью погружался в надреальный Свет Божества[6]. Но тишина эта — «мирность» — была не сродни бездействию. Многократно повторяя слова старца Нектария, он учил, что христианство — это жизнь, живая апостольская сила.

В один памятный день он привел Глеба в монастырскую церковь, взял за руку и повел к фрескам на стенах, изображавшим святых на небесах. Глеб чувствовал тепло его ладони и видел, как тот лучился радостью. Вышли на улицу — небо переливалось звездами. Внезапно о. Адриан спросил: «Почему Бог волной вынес нас на просторы американской земли? Почему рассыпал нас — словно звезды по небу — среди добрых американцев? Не для того ли, чтобы мы до наступления конца света успели воссоздать здесь жизнь Святой Руси, как свидетельство истинного христианства?» Устраивая обитель, мирскую общину, о. Адриан пытался воздвигнуть как православное небо над Америкой, заронить семена древней православной жизни в почву этой свободолюбивой страны, привнести сюда потерянную внутреннюю тишину. Эти апостольские идеи были абсолютно новыми для Глеба. Отец Адриан буквально открыл перед ним новые горизонты.

В 1958 ГОДУ Глеб поступил в Свято–Троицкую семинарию при монастыре в Джорданвилле. Для сей духовной школы то была пора расцвета. В ней преподавали выдающиеся наставники: архиепископ Аверкий — живой исповедник нашего времени, религиозные мыслители архим. Константин (Зайцев) и И. М. Андреев, богослов прот. Михаил Помазанский. Глеб напитывался здесь живыми традициями Русской Церкви, воплощенными в праведниках, на коих зиждилась и коими творилась Святая Русь.

Когда Глеб познакомился с Евгением, учеба была уже позади, и он серьезно и искренне искал применение полученному богатому духовному багажу, но истинное призвание, как и Евгению, пока не открылось. Его монашеству противилась мать, она грозила проклятием, если тот примет постриг. Под влиянием о. Адриана мысли его обратились к апостольству, к евангельскому делу православного просвещения Америки. Пример он нашел в служении преподобного Германа Аляскинского, монаха–подвижника святой жизни, одного из первых миссионеров на американском континенте. Более того, Глеб увидел в преп. Германе своего святого заступника перед Богом, которого можно попросить об указании дальнейшего жизненного пути (хотя преп. Герман в то время не был еще прославлен Церковью).

Монах Герман прибыл на Аляску из северного русского монастыря Валаам в 1794 году. На отдаленном Еловом острове, в тиши лесов, он жил в полном уединении с Богом и проповедовал Евангелие местным жителям — алеутам, заботился об их осиротевших детях. Здесь же и преставился в 1836 году. Однажды весной, незадолго до окончания семинарии, Глеб впервые прочитал о его жизни в книжице, изданной на Валааме в 1894 году. Позже он вспоминал: «Я был поражен тем, что совсем рядом со мной, на том же материке жил и обрел вечный покой человек высокой святости. У меня даже есть возможность прийти к нему, русскому Святому, — в Америке! Прийти с прошением, с молитвой обо всём, в чём нуждаюсь. Он поможет, укажет, как устроить жизнь в Боге и что мне делать. Но нельзя ехать к нему простым путешественником–туристом. Нужно выстрадать этот путь, без денег, без всего.

Я был поражен не только мыслью, что частичка Святой Руси действительно находится в Америке, душа возгоралась от задумки о. Адриана — взрастить это семя на американской земле, он так вдохновенно рассказывал, так старался воплотить свою мечту в Ново–Дивееве. О Боже! Пустынный остров на Аляске! И там — нетленное тело Святого! Проехать через всю страну, без денег, как заповедано в Евангелии, оказаться рядом с многострадальной Россией, но главное — получить от Преподобного ответ. Всё, как было на Руси! Мысль казалась безумной, но я решил не отступаться.

Примчавшись обратно в монастырь, влетел в келью о. Владимира и заявил: «Только не говорите, что это безумие, выслушайте. Всё равно, сделаю, как решил: окончу семинарию и в тот же день без денег поеду на Аляску просить о. Германа ответить, как послужить Богу. Только не смейтесь!»

«Совсем не безумие, — о. Владимир очень серьезно посмотрел на меня, — твои праотцы (он всегда напоминал мне о них, т. к. мой отец был из Пскова и о. Владимир считал это важным) паломничеством ко святым получали спасение! Я совсем не считаю это сумасшествием или чем‑то смешным. Мысль замечательная. Богом посланная! Попомни мои слова: не успеешь оглянуться, как всё устроится, и ты отправишься в путь. Только после возвращайся прямо сюда». И он с любовью благословил меня.

Я изумился, но поверил, что это от Бога! Так и оказалось. Отец Владимир рассказал, что переписывается с одним старым отшельником с этого острова, архимандритом Герасимом. Я отправил ему письмо и получил приглашение приехать летом. Дело оставалось за малым — найти средства. И мне пришло в голову: по дороге на Аляску давать лекции с показами слайдов, посещая церкви, привлекая семинаристов».

ДЕНЕГ, ВЫРУЧЕННЫХ от лекций, хватило, чтобы добраться до Аляски. Глеб приехал не Еловый остров в августе 1961 года. Проплутав несколько часов в лесу, наконец набрел на старое монашеское поселение преп. Германа. Отца Герасима он встретил в часовне, которую тот поставил на месте землянки Преподобного. В пятистах шагах — Монашеская лагуна и рокочущий океан. При первом взгляде на настоящую келью отшельника Глеб даже испугался. «Я вдруг ощутил, — пишет он, — что всё это неподдельное, как на Святой Руси, очень отрешенное от мира, как и путь самого Германа».

В Свято–Троицкой обители некоторые предупреждали Глеба, чтобы тот остерегся о. Герасима, дескать, тот сумасшедший и — что еще хуже — «неканоничный». Ходили слухи, что он к тому же коммунист, масон и еще невесть кто. Познакомившись с ним, Глеб с облегчением вздохнул: всё — вымысел и наговоры. Отец Герасим оказался простым и сердечным, с огромной любовью к монашеству, несмотря на годы лишений и одиночества. «Я ему очень понравился, — вспоминает Глеб, — у нас оказалось много общего: наши родители были одного и того же сословия, и он также любил моего духовного отца — о. Адриана, с коим переписывался».

Отец Герасим не примыкал ни к одной «политической» группировке иерархов, за что поплатился: его не признавали и даже презирали. Он невыразимо страдал, наблюдая раскол Русской Церкви после революции, но сам не принимал ничью сторону. Говорил: «Я молюсь за всех и поминаю всех». Одна «юрисдикция» обвиняла, что он принадлежит к другой, в то время как последняя причисляла его к первой. На вопрос «Из какой вы юрисдикции?» он неизменно отвечал: «Из Христовой». Отсюда сразу заключалось, что отшельник повредился в уме. Это давало богатую пищу для всевозможных слухов, которые и достигли Глеба перед отъездом.

Глеб убедился, что о. Герасим жил по велению боголюбивого сердца. Молодой паломник очень огорчился, что подлинного носителя духа Святой Руси не ценят и не понимают в Америке. Ни в своей семинарии, ни где бы то ни было он не встречал такого подвижника — пустынножителя, охотно отошедшего от мира и даже принявшего хулу церковной верхушки, для того чтобы жить истинно в Боге, по совести, держась монашеского призвания. На острове о. Герасим находился с 1935 года. Ухаживал за могилой, следил за мощами преп. Германа и поддерживал монашеский уклад жизни «Нового Валаама», как называл это место сам Преподобный в память о своем любимом русском монастыре. И Глеб понял, что перед ним тот самый человек, появление которого о. Герман предвосхитил за сто лет: «Монах, как и я, убежит от людской славы, придет и поселится здесь.»

Поездка на Еловый остров совпала с началом Успенского поста. Отец Герасим устраивал службы у себя в келии и поминал всех людей, встретившихся в жизни. «Список был поистине бесконечен, — вспоминает Глеб, — каждое имя омывалось его слезами. Его пылкая молитва тронула меня до глубины души, она захватила меня — это было взывание к Богу о заступничестве, упрашивание. Я не мог сдержать рыданий, исходивших из самого сердца. Но в слезах ощущалась не печаль, а, скорее, сладость и необъяснимое раскаяние сердца. После молитвы он особенно исполнялся жизни и радости. Угощал меня чаем и испеченным собственными руками пирогом с лососем. Вокруг не было ни души, и только сияющие звезды над гигантскими темными елями могли засвидетельствовать его многолетнее духовное стояние перед Богом».

Прошла неделя, но Глеб еще не нашел в своем сердце ответа на вопрос: как жить дальше. Как бы не пришлось возвращаться домой, так и не достигнув основной цели.

Но вот что случилось. Перед Успением к о. Герасиму приехали его старые друзья из городка Кадьяк. Он был в прекрасном настроении и встречал их очень радушно. Глеб же тем временем отошел к небольшому, заросшему папоротником источнику, из коего в бытность свою сам Преподобный доставал воду. Сев на замшелый пень у журчащего потока, он открыл книгу, взятую из хижины о. Герасима. Это были жития русских подвижников. И вот, наугад перевернув несколько листов, он попал на главу о преп. Серафиме Саровском.

Как‑то в конце 1832 года один монах спросил старца:

- Почему мы не имеем строгой жизни древних подвижников?

- Потому, — отвечал старец, — что не имеем решимости, а благодать и помощь Божия к верным и всем сердцем ищущим Господа ныне та же, какая была и прежде, — и мы могли бы жить как древние отцы, ибо, по слову Божию, Иисус Христос «вчера и днесь той же, и вовеки»».

Словно озарение снизошло на Глеба: дело в том, что он еще не решился полностью сораспять свою жизнь Иисусу Христу, не изжил самость, поэтому Бог молчал. Вскочив Глеб побежал по тропинке, но не к хижине, а в другую сторону и скоро оказался у большой белой часовни. Построенной местными жителями над могилой Преподобного. Упав на гробницу, он принялся истово молиться.

А незадолго до этого, за тысячу миль отсюда, в одно из книжных лавок Сан–Франциско Евгений отчаянно молил Божию Матерь: «Дозволь мне служить Твоему Сыну!»

Как и Евгений, Глеб готов был вырвать сердце, чтобы принести его на жертвенный алтарь. Он обрел решимость, памятуя слова преп. Серафима: «Разрешил себя Господу, предал себя в Его руки, а дальше — будь что будет!»

Вдруг Глеб услышал тихий, мягкий голос, идущий, казалось, из усыпальницы: «Мечтай!» — только одно слово. Может, ему показалось? Может, он сходит с ума? Но нет, он ясно слышал! Не было сомнения! Всё так очевидно: только что он посвятил жизнь Богу, предал себя Творцу, и Господь через святого, о. Германа, спрашивал о его желаниях.

«Пошли мне такого же идиота, как я сам, — взмолился Глеб, — кто бы понял меня, понял, чего я хочу».

И опять он услышал участливый голос: «А еще?»

Глеб едва перевел дух. Если его просьба исполнена, он должен как‑то отблагодарить Святого.

«Даруй мне братство, — произнес он с трепетом, — братство, которое прославит тебя и объявит о тебе миру».

И едва договорив, выбежал из часовни, будучи не в силах более оставаться наедине с такой святостью. Он помчался обратно по тропе к о. Герасиму, коего застал за приготовлением чая для гостей. «Я получил ответ!» — воскликнул Глеб. Тот с почтением перекрестился и сказал просто: «Слава Богу!» — даже и не узнав в чём дело.

Что же все это значило? Когда Глеб просил себе такого же «идиота», думал он прежде всего о жене, разделившей бы его мечты и помогавшей их воплотить. Он был знаком с несколькими благочестивыми девушками, но те скорее желали создать уютный дом, их не увлекали романтические идеи Глеба о жертвенной миссионерской работе. Мать всегда называла его «идиотом» за любовь к несбыточным мечтам, и Глеб решил, что только другой «идиот», как и он сам, может полностью понять его.

Вторая же просьба, родившаяся внезапно в благодарность о. Герману, не имела таких четких очертаний. Он уже подумывал о группе или объединении верующих, которые поддержали бы дело канонизации этого, без сомнения, святого подвижника и помогли бы о. Герасиму создать монашескую обитель на острове. Глеб верил, что пример преп. Германа будет очень убедителен для нового поколения американских богоискателей. Поняв суть столь модного в ту пору настроения неприкаянности, ненужности в среде задыхающихся от материального изобилия молодых людей, Глеб пришел к выводу: сегодня американской душе нужна православная идея подвига, духовного подвижничества, самопожертвования ради высокого, благородного дела. В Новом Свете жизнь уже давно устоялась, но дух пионеров–переселенцев, дух свободных людей, борцов не умер. И в образе отца Германа — смиренного монаха, жившего наедине с Творцом в далекой северной пустыни, в одиночку несшего древнюю святую жизнь новой земле, отечески заботившегося об униженных и сиротах, — Глеб увидел пример для подражания современной Америке, дабы воплотить в делах нерастраченный религиозный пыл.

Глеб отправился домой в день Успения Богородицы. Отец Герасим шел вместе с ним по берегу и рыдал как ребенок. «Не переношу прощаний», — произнес он. Отшельник, живущий в такой глуши, расставался с гостями, как правило, навек.

Уже отчалив от берега, Глеб всё смотрел на одинокого заплаканного монаха на берегу лагуны, благословляющего его. Он чувствовал, что покидает остров другим: «Я понял, что вопреки ожиданиям встретил здесь духовного гиганта, он вдохнул в меня решимость и желание продолжать дело святого Германа, во славу Господню и торжество Его Православной Церкви, и я ощутил, что с Божьей помощью ничто не свернет меня с пути».

ПО ДОРОГЕ в Сан–Франциско он задержался в Канаде, чтобы посетить два скита, возведенные одним поистине святой жизни миссионером, позднее ставшим архиепископом Иоасафом (|1955) (ученик и келейник свят. Феофана Полтавского, Нового Затворника). Березовые и осиновые рощи, окружавшие обители, удивительно напоминали природу России, а в самих скитах еще оставались русские монахи и монахини, носители подлинно монашеского духа.

В Эдмонтоне Глеб навестил и преемника архиеп. Иоасафа, еп. Савву, серба. Тот до самого утра рассказывал ему о сербском духовном возрождении и подъеме, возглавляемым известным иерархом Николаем Велимировичем (впоследствии причисленном к лику святых). Еп. Савва еще на родине сам внес значительную лепту в это движение. Теперь же настал черед Северной Америки. Он чувствовал: пришло время поднять дух отчаявшихся русских людей в свободном мире, ведь они утрачивали свои православные корни. «Он был полон силы и жизни, — вспоминает Глеб, но как бы ни хотелось с ним согласиться, как бы ни проникался я его энтузиазмом, всё же червячок сомнения точил душу. Я понимал: несмотря на всё духовное богатство, которое сохранила Православная Церковь и с помощью которого она могла воспламенить людей во всём мире, истинные ее представители уже обречены на вымирание, они не в силах передать это наследие молодому поколению — их разделяла целая пропасть. В современном мышлении укоренился дух «умеренного» нигилизма, что по своей природе диаметрально противоположно традиционным и истинным ценностям Православия. Искалеченные чувством «второсортности» молодые эмигранты, православные по рождению, неудовлетворенные нынешним неоязычеством, стараются стать «как все» и с горячностью отвергают свои православные корни. Потому‑то и я, даже закончив семинарию, всё еще задавался вопросом: как служить Богу и Его Церкви? Я ясно осознал трагедию нашей духовной жизни: церкви словно «тонущие корабли», полные несметных сокровищ благодати и счастья. Но приспосабливать Церковь к современным меркам значит сквернить ее, ибо по самой природе Православие идеально на все времена — оно ведет в Божественное Царство Вечности. Преобразование существующего порядка жизни практически невозможно, так как весь психологический негероический настрой общества исключает подвижничество, т. е. противоречит основе основ воплощенной православной Истины. Единственная надежда, как я считал, — это подобно Апостолам выйти на дороги сегодняшней Америки, проповедуя в простоте и искренности православное Евангелие Христа. Но и здесь легко сбиться с пути: затронешь новые души, приведешь их в Церковь, и они либо уходят с головой в византийский литургический эстетизм, что не приносит реальных плодов и не меняет судеб современных людей, либо удовлетворяются ролью приемышей в новой, чужой семье, безвольно следуя указке и мало–помалу теряя начальный энтузиазм и запал. Я также хорошо помнил все мрачные предчувствия наших лучших епископов, не советовавших подмешивать «новое вино» в старые евангельские «мехи»».

С такими мыслями Глеб покидал еп. Савву и канадские скиты, которым вскоре, со смертью старых монахов и монахинь, суждено было исчезнуть. В Сан–Франциско он навестил своего друга — смиренного о. Нектария (позднее епископа), который очаровал его воспоминаниями, как говорится, из первых рук об Оптиной пустыни и ее святых старцах. Познакомился он и с братом о. Нектария, церковным писателем Иваном Концевичем, и его женой Еленой Юрьевной, жившими в этом городе. Как и о. Адриан, его брат Иван был учеником оптинского старца Нектария.

В Сан–Франциско состоялась и первая судьбоносная встреча с Евгением Роузом.

На пороге

ГЛЕБ ПОКАЗЫВАЛ свои слайды и не подозревал, что Евгений уже открыт этой жизни. «Это‑то и было ему нужно, — писал позже Глеб, — кто‑то должен был донести ему дух древнего пустынножительного Православия, частица которого сохранилась и в сегодняшней Америке! Даже в Сан–Франциско еще здравствовал святой наших дней — архиепископ Иоанн! Я также мог послужить проводником в этот удивительный мир, который, увы, постепенно исчезал с лица земли — это я особенно выделял в разговоре с Евгением. Мир это пребудет до конца времен, но лишь в катакомбах».

Глеб принялся рассматривать иконы на стене у Евгения и сразу же заметил на видном месте портрет Николая II. Многие знакомые русские стыдились Государя и вообще идеи монархии как чего‑то «устаревшего» и «примитивного». Он удивился: с чего бы это американцу держать портрет Царя, да еще вместе с иконами? Но по ответу Евгения понял, что тот прекрасно представлял себе православный взгляд на монархию и верил, что Государь как властитель «третьего Рима» является последним оплотом христианской цивилизации, стоящим под натиском антихриста. Об этом же говорил св. апостол Павел, согласно коему эта сдерживающая сила должна быть взята «от среды» до того, как объявится антихрист (2 Фес. 2:7–8). Евгений поведал Глебу: расстрел Царя и разрушение христианской империи — явный знак последних времен. Россия сдерживала революцию, а пав, оставила мир беззащитным перед злом.

Стало понятным, почему рядом с царским портретом Евгений поместил икону Михаила Архангела, поражающего мессию сил зла — тот падал, сокрушая мир сей.

Затем Евгений заговорил о «Великом Инквизиторе» Достоевского, о том, что, в соответствии с его взглядами, международные организации, и особенно ООН, обретут духовного главу и псевдорелигиозное содержание.

- Но ООН — всего лишь политический орган! — возразил Глеб. — Как народы могут позволить, чтобы глава одной религии исключительно представлял все остальные?

- Я думаю, им непременно понадобится этакий всемирный авторитет, вроде Папы Римского, — ответил Евгений.

И Глеб вспомнил, что его наставник по джорданвилльской семинарии, архиеп. Аверкий, высказывал те же опасения. Он находился в духовном родстве с одним из пророков XIX века, свят. Феофаном Затворником, предрекавшим катастрофическую русскую революцию. Не удивительно, что владыка Аверкий пришел к таким выводам об апокалиптическом веке и его духовном обмане. Но слышать такое из уст американца казалось, по меньшей мере, странным, особенно в 1961 году, когда православные учения на Западе были известны очень немногим. Глеб поинтересовался, исповедывал ли Евгений Православие.

- Нет, — отвечал тот, — но очень бы хотел.

Вспоминая эту первую встречу, Глеб написал: «Говорил он ясно и очень сдержанно. Был замкнут и необычайно спокоен. В нем чувствовалось благородство. Я ощутил, что эта душа живет в Боге и уже хорошо усвоила первую ступеньку «Лествицы» св. Иоанна — «отречение от мира». Как выяснилось позже, он умер для мира, порвав со всеми соблазнами и естественными стремлениями к обычному мирскому довольству и счастью. Единственным честолюбивым желанием оставалось выкристаллизовать в своем философском уме абсолютную ценность Православия.

Тогда я еще не знал, насколько он любит Христа, видел лишь, что весь его энтузиазм направлен на поиски антихриста, который «уже в миру» (1 Ин.4:3) и заражает своим духом всю планету. Было также явно: Евгений до крайности застенчив. И я пришел к выводу, что должен сделать всё, дабы помочь ему постичь и вместить всю полноту Истины».

ГЛЕБ ПЛАНИРОВАЛ вернуться в Бостон спустя несколько недель, но чувствовал, что нельзя оставлять Евгения в таком состоянии неопределенности. Тот явно не «заигрывал» с Православием, наоборот, был чрезвычайно серьезен. На как ввести его в Церковь? У него мало общения с православной общиной, он — философ «в себе», к тому же выходец с чужбинного берега, и вряд ли сможет полностью сойтись с русскими церковными кругами. Отношения, завязавшиеся между ними во время приезда Глеба, нуждались в дальнейшем развитии. Но кто‑то иной должен был помочь Евгению сблизиться с Церковью.

Незадолго до отъезда Глеба из города его новые русские друзья по Сан–Франциско устроили ему прощальный вечер и преподнесли небольшой подарок. Открывая его, Глеб объявил: «У меня тоже есть кое‑что для вас. Вы знаете, что я приехал сюда, на западное побережье как миссионер — вдохновить людей идеями Православия. Но я не хотел бы служить только русским — для них задача лишь вернуться в Церковь. Православие принесено в Америку, и сейчас можно преподать его американцам. Это поможет не только им, но и нам, кто уже в Церкви. Недавно я познакомился с одним из них, интересующимся Православием. Зовут его Евгением. Это и есть мой дар. Все мы — близкие друзья, и я хочу, чтобы вы помогали ему и направляли. Я заронил семя, а вам его взращивать».

Они пообещали ему исполнить пожелание, и Глеб попросил одного из молодых людей, Димитрия Андрэ де Ланжерона, уделить Евгению особое внимание. Тот согласился.

Устроив всё таким образом, Глеб вернулся поездом на восточное побережье. Приехал в Свято- Троицкий монастырь в день поминовения преп. Германа Аляскинского (13/26 декабря), где его встретил о. Владимир, который немедленно отслужил панихиду Преподобному. Так завершилось паломничество. Глеб опять оказался дома, в Бостоне.

Евгений тем временем жил у своих родителей в Кармеле. Посещал литургии в церкви преп. Серафима в Монтере, куда ровно два года назад его привела Алисон. На этот раз, возможно, благодаря Глебу, он ближе сошелся с Православием, преодолел свою застенчивость и познакомился с о. Григорием Кравчиной — своим первым священником. Тот вырос приюте, полным сиротой, в Почаеве, на Украине, под сенью знаменитой Почаевской Лавры. Смиренный, богобоязненный, он оказался дальним родственником о. Адриана. Служил сейчас в Монтере, где ему было откровение преп. Серафима Саровского — назвать церковь в честь этого святого.

В конце 1961 года Евгений возвратился домой в Сан–Франциско. А в 1962 году, на праздник преп. Серафима (2/15–го января), написал Глебу письмо в Бостон. Это послание хорошо передает его мысли и чувства в то время:

Только что вернулся из Кармела, где провел западное Рождество с родителями. Кармел, если ты слышал, находится в 120 милях вниз по побережью. Место красивейшее, около океана, посреди сосен и кипарисов. Это — большая колония богемных художников и поэтов, а сейчас довольно «модное» местечко для состоятельных людей с определенными культурными запросами. Здесь так и разит «ароматной» светскостью.

Для меня эта мирская атмосфера — урок: она реально отражает «дух века» и взывает к моему смирению, только, боюсь, в смирении я не преуспел. В этой внешней «безобидности» и как бы нейтральности я нахожу явные черты антихриста: псевдоблагочестивая религиозность и самоправедность, поверхностный антикоммунизм, который слишком легко, при желании, разжечь до лжерелигиозных неофашистских идей «крестового похода» якобы во имя сохранения «христианской демократии»; умственная и духовная бесцельность, прикрытая сомнительной моралью и благонамеренным «идеализмом»,. основанным на вере в добродетельную пропаганду «мира» и «братства», идущую с обеих сторон «железного занавеса». Вся эта духовная фальшь кажется мне благодатной почвой, она ждет возделыванием князем зла для установления уродливого, обманчивого «царства мира сего». В самом деле, в этой атмосфере, как и во всём духе века, я чувствую некое ожидание, будто люди чают прихода Мессии, он будто бы появится и разрешит все мучительные сомнения нашего века, сделает людей беззаботными. Люди, кажется, уже готовы пасть ниц перед грандиозной апокалиптической фигурой, «миротворцем», носителем «братства» для всего мира. И одна из первых «братских» идей — забвение Христа и того факта, что «проблемы» нашего века — не внешние, а внутренние, мы сами повинны в них, ибо отвернулись от лица этого, ставшего «ужасным» для человечества Бога. Он «слишком много» хочет от нас и обещает вечность. Но для людей, возжелавших «чего‑то добиться» в этой жизни, вечность невыносима.

Обо всём этом я пишу в книге. Она должна отразить состояние современного человека. Иногда меня пугает масштабность этого труда, мучает мое недостоинство заниматься этим. Вообще, я стал записывать свои мысли еще несколько лет назад, до моего обращения в Православие. Но после моего перерождения и роста в вере чувство ненависти сменилось жалостью и беспомощностью: жалость — к плачевному состоянию мира, отвергшего Христа.

и даже не осознающего этого; мир полон «благожелательных» людей, они несчастны, но даже не подозревают об этом, а если и осознают, то не понимают, почему, и тщетно ищут причину вне себя. И беспомощность — из‑за того, что, как бы ни старался, всё равно не могу общаться почти ни с кем. Хорошо, если удастся передать то немногое, что знаю, или кажется, что знаю, наиболее вдумчивым, особенно молодым, еще не совсем погрязшим в этом лживом мире, они просто потерялись, где искать Истину? У остальных же мой бескомпромиссный тон вызывает враждебность или даже насмешку. А я считаю, что уже слишком поздно говорить об этих вещах «мягко», т. к. существует опасность заблудиться в тумане «новой духовности» Бердяева и ему подобных «благонамеренных» людей, чьи мнения преобладают сегодня. Так что я не уверен, найду ли издателя. Впрочем, и враждебность людей, по–моему, можно обратить им же в пользу: пусть видят, что не все, называющие себя «христианами», удовлетворены расплывчатой псевдорелигиозной «духовностью», о коей кричат сейчас на каждом углу. Я считаю, что необходимо с полной ясностью отразить обманчивость религии «компромиссов», ибо она неверна, и по сути есть только два непримиримых пути: вера в мир сей и в религию собственного «я», что является путем, ведущим к смерти, и вера во Христа, Сына Божия, Кто Один несет в Себе вечную жизнь.

Я бы очень хотел услышать твое мнение и замечания по поводу всего этого.

К счастью, от Кармела всего в 5 миль до побережья. Там есть замечательная маленькая церквушка преп. Серафима, о которой я тебе рассказывал. Я и раньше бывал там на литургии, но на этот раз первым делом направился к священнику — о. Григорию Кравчине (совсем неожиданно это получилось в день св. Евгения). Он нравился мне и своей внешностью, и внимательным совершением литургии. Личная встреча подтвердила мои впечатления. Это чрезвычайно чуткий и интеллигентный человек и, мне кажется, очень смиренный и простой. Будь моя воля, я выбрал бы его духовным отцом. Я рассказал ему о тебе, он о тебе слышал и инетересуется, почему ты не заехал и не показал свои слайды его пастве. Надеюсь, вы еще встретитесь. Я же удивляюсь тому, как мало он известен в церковных кругах, похоже, он держится особняком.

Твой приезд был большой отрадой для меня. Я уже отвык от общения с православными, и поистине тебя привел Промысел Божий. Ты значительно укрепил мою веру и открыл ту духовность, коей живет Джорданвилль. Надеюсь на скорый ответ, молюсь за тебя и прошу твоих молитв.

Твой брат во Христе, Евгений.

В объятиях Отчих

Все современные духовные «отклонения» нельзя рассматривать иначе, как последнюю ступень грехопадения человека. Весь мир словно уподобился Адаму, возжелавшему быть всеведущим, как Бог.

И кто ответит, почему Господь попускает такое? Не потому ли, что в конце времен, как и в начале, мы вновь идем наперекор Его воле?

Без всякой видимой причины покинул блудный сын отчий дом. Но вернулся — и сколько было радости! Может, Господь попустил теперешние смутные времена, чтобы потом возрадоваться, приняв раскаявшихся грешников?

Евгений Роуз. 18–го янв. 1961 г.

Сын же сказал ему: «отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим». А отец сказал рабам своим: «принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги… Ибо этот сын мой был мертв, и ожил, пропадал, и нашелся».

Лк. 15:21–22,24.

Вкусите, и увидите, как благ Господь!

Пс. 33:9.

ДИМИТРИЙ СДЕРЖАЛ обещание часто навещать Евгения. Среди предков Димитрия были французы и русские. Первые принадлежали к одной из аристократических фамилий. Сам Димитрий вырос в Лиме (Перу), знал множество языков и по–английски говорил с французским акцентом. Редко отпрыски дворянских семей получают хорошее религиозное образование, однако его благочестивая родительница, Светлана Романовна, преуспела в этом.

Искренняя вера Димитрия служила Евгению примером. Он увидел естественность православной жизни, коей оказался лишенным в детстве и которую не восполнишь разумом. До конца своих дней Евгений поддерживал переписку с этой семьей: Димитрием и особенно со Светланой Романовной. Последняя окончила свои годы в Ново–Дивеевском монастыре у отца Адриана.

Глеб, Димитрий и близкие им по духу друзья помогли Евгению сделать решающий шаг и «войти» в Церковь. Он уже не боялся погрязнуть в провинциальной «приходской обмирщенности», его окружали молодые русские, мечтавшие служить Православию как непреложной Истине, а не потому, что так заведено в их семьях.

В воскресенье 12/25 февраля 1962 года, в день памяти его небесного покровителя св. Евгения Александрийского, по благословению архиеп. Тихона, Евгения воцерковили через таинство миропомазания. Обряд совершил сан–францисский священник о. Николай Домбровский. Димитрий и Светлана Романовна стали его восприемниками.

Началась литургия. Это была неделя о Блудном сыне, и, слушая евангельскую притчу, Евгений понял: его приход в Церковь именно в этот день — не совпадение. Вспомнились мучительные годы тщетных попыток убежать от Бога: он сам — блудный сын, он согрешил пред Небом и Творцом и недостоин даже называться сыном. Но Отец открыл ему свои объятия, одарил его в полноте незаслуженным сыновством, принял в Отчий Дом — Церковь. На этом «спасительном островке», по словам Евгения, прошлые грехи смывались, он становился свободным, взамен же, как заметила Алисон, «Евгений отринул не только свое прошлое, но всё остальное, в том числе и самость. Он предал себя Богу».

Когда в конце литургии его причастили, благодать настолько чудесно вошла в него, что он погрузился в состояние полнейшего покоя и счастья, почувствовал неизъяснимую «небесную» сладость во рту. Это держалось более недели, не хотелось даже есть. Несколько лет назад он вкусил ада, теперь же ему было дано (причем, в прямом смысле) вкусить Неба. И по прошествии времени, уже став священником и крестя людей, он осторожно интересовался, не испытывают ли и другие чего‑либо похожего? Ответ обычно был — «нет», и он заключил — к нему Господь явил особое милосердие.

В СВОЕЙ ПЕРВОЙ работе поры студенчества в Академии востоковедения он утверждал: «Глубокое знание. тесно соприкасается с личностью познающего, а совершенное сливается с личностью воедино, и мерилом знания является сама жизнь». Теперь Евгений увидел христианство в истинном свете, он не только знал, что Христос существует, он начал жить во Христе. Ограниченное понятие о христианстве Ф. Ницше, бывшее так по душе раньше, сейчас выглядело пустым и расплывчатым, вроде самого поверхностного «либерального протестантизма». Померкли даже Генон и Шуон — мыслители, чтимые им в Академии. Тогда он принимал их более положительные взгляды на христианство. Но оказалось, и они не проникли в самую суть, ибо нужно жить во Христе, познавая Его сердцем.

В январе 1961–го, за год до своего воцерковления, Евгений записал в дневнике: ««И познаете Истину, и Истина сделает вас свободными». Без Истины нет христианства, и без познания христианской Истины нельзя стать христианином. Венец этого познания — не власть, которой желает наука, не утешение, не жизненные удобства, не безопасность или самовозвышение, что суть объективные желания, возведенные в культ. Пик его — свобода, христианская, богочеловеческая, свобода людей — сынов Божьих.

Знание, несущее свободу, находится за пределами субьективно–объективных категорий, это знание, которого человек приобщается всем существом, знание, которое обогащает не только ум, но и сердце и душу. Причем, не исследованиями и специальной тренировкой, но путем предания себя христианской жизни, подкрепленной таинствами, молитвой, постом и общением с другими людьми. Это не то знание, о коем говорят: «Я знаю (или испытал) это или то». Истинное знание проступает во всех действиях познающего, независимо, один ли он или с кем‑то, оно присутствует во всех его мыслях. Христианин желает слиться с Истиной — Иисусом Христом, и поэтому христианин меряется тем, что знает. Кто отвергает Христа — тому Он неизвестен, а кто принимает Его, но не живет полностью христианской жизнью, — не знает Его в «полноте». Только обоженному человеку известно всё, что возможно знать людям. Все же остальные лишь стремятся быть христианами, т. е. знающими».

Все прежние знакомые Евгения помнили, что до сих пор он «полнился каким‑то необъяснимым ужасом». Теперь же они видели его «расцветшим в Православии». С помощью новых православных друзей проявились его лучшие черты — теплота и смирение. Он нашел раздолье сердцу своему, что было недоступно при умственном поиске. Через год он рассказывал Алисон об изменениях в себе: «Когда я писал тебе в прошлый раз, я был уже близок Русской Православной Церкви, но всё же колебался. Я всё еще жил так, как живет весь мир, но потом, хотя я и недостоин, Бог указал мне путь к Себе. Я познакомился с группой горячо верующих русских, а через несколько месяцев был принят в Русскую Православную Церковь и верен ей уже полтора года. Я обрел новую жизнь в Господе. Я теперь Его раб и познал в Нем такую радость, о которой даже и не предполагал, живя по мирским законам». Последние слова, должно быть, исходили от самого сердца. Почти два десятилетия спустя он повторил их в письме к одному молодому искателю истины, в чем‑то схожему с ним самим, пожелал ему того же счастья души: «Я молюсь, дабы Бог открыл твое сердце и чтобы ты сам сделал всё посильное для встречи с Ним. Ты испытаешь счастье, о коем и не мечтал, — в познании истинного Бога сердце сольется с разумом и та единственная открывшаяся тебе Истина не утеряется уже никогда. Помоги, Господи!»

Добрая земля

А иное упало на добрую землю и, взойдя, принесло плод сторичный.

Лк. 8:8.

В 1962 ГОДУ, в День Благодарения Глеб переехал на западное побережье. Поначалу он работал помощником официанта в Сан–Франциско, навещал Евгения, а через несколько месяцев получил место преподавателя русского языка в одном из колледжей Монтерея, что недалеко от Кармела — местечка, где жили родители Евгения. Во времена, когда преп. Герман вступил на территорию русско–американских колоний, Монтерей являлся столицей Калифорнии, и в городе поныне осталось много старинных и исторических зданий. На океанском побережье сохранились еще девственные леса, там Глеб любил гулять. Садился прямо на замшелую землю в каком‑нибудь укромном, тихом уголке, часами творил Иисусову молитву, читал книги о северных русских пустынножителях или об оптинских старцах. Эти бесценные сокровища присылал его духовный отец с Афона, схимонах Никодим, или брал книги у Ивана и Елены Концевичей: будучи духовными детьми Оптиной, они владели бесценными текстами из этого разрушенного монастыря.

Евгений часто навещал родителей и неизменно заезжал к Глебу. Тот вспоминает их первую встречу:

«Я переехал в Монтерей Великим постом. Всё казалось новым и свежим в этом дышавшем историей городе. Особенно поразило обилие цветов ранней весной. Мой бывший товарищ по семинарии нашел мне работу преподавателя в языковой школе. С ним мы и поселились в маленьком коттедже окнами на залив. Наш скромный домик весь утопал в ярко–желтой мимозе. Вскоре Евгений впервые приехал поездом навестить меня. Днем нам удалось осмотреть старый город, хранивший еще воспоминания об американском православном первомученике Петре- алеуте, о коем Евгений не имел, конечно, никакого представления. Он зато показал мне Миссию в.

Кармеле и далекий берег с одиноким монастырем у моря. Там нашли приют монахини, давшие обет молчания и созерцания.»

Друзья часами бродили по морскому берегу, по лесу, и Глеб мучился в догадках. Позже он вспоминал: «Я пытался понять, в чём же причина вдумчивости и сосредоточенности Евгения. Спрашивал, какой фильм или опера наиболее близки его сердцу, какие книги, стихи, философы предпочтительнее? Я не мог постичь, в чём суть, к чему прилежит сердце? Оказалось, ему очень по нраву оперы «Лючия де Ляммемур» и «Турандот», фильм «Сказки Гофмана», некоторые другие произведения, известные и мне. Но мне этого было мало — я хотел разгадать его душу.

Однажды ночью мы гуляли по пляжу в Тихой роще. Погода стояла теплая, и воздух переливался ароматами цветущих олеандров. Море волновалось, светила яркая луна. И тут я ощутил, как взволнован мой приятель. Я уже приготовился ловить откровения его тонкой души. Но ошибся — и на этот раз он остался замкнут и наглухо «застегнут». Все попытки проникнуть в его мир, столь похожий на мой, не удавались, и поэтому я решил сделать шаг первым и обнажить свое сердце, в коем находили себе место великие тайнозрители Божественного мира — подвижники, причем некоторые из них мне были лично знакомы и чрезвычайно дороги. Я трепетал от волнения, когда рассказывал ему об оптинских, валаамских и афонских подвижниках. А он, хотя и молчал, слушал увлеченно, и, к великому удивлению, я почувствовал, что всё это уже ему хорошо знакомо. Не сами факты, нет, — но дух, двигавший этими людьми, дух, столь чуждый нашей холодной современной материалистической реальности и прозаичности американской жизни. Он уже понимал то, что я с таким пылом пытался ему внушить! Откуда же в нем это духовное усердие?! В ту чудную мартовскую ночь мне удалось дознаться лишь, что он знаком с истинным страданием. Но как мог он, дитя южной Калифорнии, располагающей к покою и довольству, постичь это, как он мог приобщиться духу православных подвижников холодного далекого Севера России — оставалось загадкой.

Конечно, я был счастлив и, конечно, видел, что мой собеседник жадно набирается из сокровищницы неотмирных тайн, понимает глубину и сложность моих чувств. Он шел рядом, широко шагая по блестящему песку, спокойный и отрешенный, мыслями далеко за пределами нашего бытия.

И позже, когда мы лазили по мшистым оврагам, собирая грибы, я читал ему по–русски главы из оптинских книг, о рославльских пустынниках, а он всё так же молча внимал величию этих повествований: житиям Зосимы, Василиска и Петра Мичурина Сибирского. На Пасху же я подарил ему жизнеописание оптинского старца Иосифа, включавшее в себя историю о старце Гаврииле Псковском. Следующим было житие блаж. Феофила — юродивого из Киевских пещер. Но Евгений все молчал. Почему? Что мешало ему излить душу? — Видимо, всё оттого, что у нас разные характеры: у меня — открытый, а у него все чувства спрятаны глубоко внутри. Но и таким объяснением я не удовольствовался. Наконец понял: причина его сдержанности проста — у Евгения аналитический склад ума, а сердце — даже более горячее, более восприимчивое и более глубокое, чем мое, но разуму было необходимо всё оценить и продумать, может, даже на шаг вперед и убедиться, насколько всё соответствует «великой целостности» Богом созданного мира и промыслу Господню. Я благоговел: что за редкий, глубокий феномен человеческой природы передо мной! На ум тут же пришел евангельский образ: семя, брошенное в благодатную землю, способно принести стократ! Я понял, что должен, не щадя сил, помочь этому семени прорасти, наперекор всему нашему времени и окружению, противным истинному христианству. Это был гений не к нынешнему веку, ему предстояло жить среди людей, значительно ниже его самого. И сейчас эта тончайшая душа приобщается нашей Православной Церкви, со всеми ее типично русскими слабостями, опасками, недостатками. Конечно, в Церкви полюбят его и постараются использовать в своих целях, но что это даст ему? Будет ли на пользу, позволит ли его личности развиться и расцвести? — Нет, нет, и еще раз нет! Его не поймут, а если и поймут (например, о. Константин из Джорданвилля) — всё равно, что хорошего принесет это общение? Поверив, он может возгореться, а потом разочароваться, потерпеть крушение, потерять веру во все свои идеалы. Но он не отступится, ибо благороден по натуре. Чем помочь? Нужно создать условия для его самостоятельного духовного роста.»

Чудотворец последнего времени

Православный Апостоле для века теплохладности и неверия, облеченный в благодатную силу древних святых, Богопросвещенный тайнозрителю, Питателю сирых, Надеждо отчаянных, на земли же возжегши огнь любви ко Христу в канун печали всеобщего Суда, моли Бога возгрети же сей священный огнь и в сердцах наших.

Тропарь блаж. Иоанну (Максимовичу). Гл. 6.

ГЛЕБ, как мы уже убедились, имел гораздо больше возможностей познакомиться с целой плеядой великих служителей Церкви. Эти «живые звенья» связывали его с православной традицией. Однако и Евгений в ноябре 1962 года повстречался с величайшим из них — архиеп. Иоанном (Максимовичем). Случилось это в Сан–Франциско. Владыку любили — многие русские приехали сюда из Шанхая, где он, будучи епископом местной епархии, собирал на улицах сотни больных и голодных детей, устраивал их в сиротский дом. А затем, когда в Китае произошел коммунистический переворот, вывез всю свою паству сначала на Филиппины, а потом в Америку. В Сан–Франциско он основал для сирот приют свят. Тихона Задонского. Вскоре его назначили епископом в Париж, но всё равно душой он оставался со своими духовными чадами и старался по возможности навещать их.

В 1962 году обстоятельства позволили Владыке Иоанну вернуться к своей пастве. Архиеп. Антоний Лос–Анджелесский, сменивший ушедшего на покой архиеп. Тихона, довел всю Сан- Францисскую епархию до смуты. Он намеренно приостановил строительство нового собора, начатое архиеп. Тихоном. И пока вокруг строительства бушевали споры, стальной каркас недовершенного здания ржавел, а наемные рабочие получали зарплату по контракту и ничего при этом не делали.

Городские прихожане, большей частью духовные дети архиеп. Иоанна из Шанхая, обратились в Синод с просьбой прислать им пастыря, дабы поправить положение. После некоторых колебаний Синод согласился, и Владыка (поначалу временно) был назначен в Сан–Франциско. Православная община сразу ожила, потоком потекли пожертвования на строительство нового собора, создавались комитеты, братства, благотворительные общества и, несмотря на некоторые трудности со стороны старой гвардии архиеп. Антония (речь о которых чуть позже), приходская жизнь закипела.

Евгений ходил к архиеп. Иоанну на службы в старый собор. С появлением Владыки дух храма сразу изменился. Евгений видел, какое усердие новый епископ вкладывал в богослужение, поминая во многих службах сравнительно малоизвестных святых, особенно из западных земель: Галлии (Франции), Италии, Англии и Голландии. В этом маленьком, согбенном старичке таилось что‑то неотмирное. По мирским же меркам, у Владыки было всё «не как у людей»: волосы он не расчесывал, нижняя губа некрасиво оттопыривалась — у него был дефект речи и говорил он нечленораздельно: вместо сверкающей, украшенной камнями, как у других епископов, митры, носил «складную шапку» с иконами святых, вышитыми его чадами–сиротами. Держался он обычно сурово, но часто в глазах мелькал игривый огонек, особенно когда его окружали дети. Они, несмотря на косноязычие Владыки, прекрасно понимали и безгранично любили его. А он, к возмущению некоторых, играл и шутил с ними даже в храме.

Поведением архиепископ походил на тех, кого в Православии исстари называют «Христа ради юродивыми», т. е. отрекшимися от «мудрости мира сего» для постижения мудрости Божией. Конечно, за внешностью юродивого скрывалось нечто большее. От его паствы Евгений и Глеб слышали рассказы, приоткрывающие потаенную жизнь Владыки в Боге. И подчас напоминала деяния апостолов, только сейчас, в наше время.

Владыка вел строгую подвижническую жизнь. Всегда бодрствую пред Богом, он постоянно пребывал в молитвенном состоянии. Ел раз в сутки около полуночи, спал очень мало, причем никогда не позволял себе лечь в кровать, а вконец изнурив себя в молитве, так и засыпал в земном поклоне прямо перед иконами. Очнувшись же, ополаскивал лицо холодной водой и начинал литургию, которую служил ежедневно.

То, что он творил чудеса, знали очень многие. Где бы он ни находился: в Китае, на Филиппинах, в Европе, Африке или Америке — везде по его молитвам исцелялось бесчисленное количество людей. Получая откровения от Бога, он многих спасал от беды, а иногда просто являлся во время сосредоточенной молитвы, объятый Божественным светом, он стоял на воздухе в алтаре.

Но, как позже напишет Евгений, чудеса не составляли самого главного: «Всё это могут вершить и лжечудодеи… Уверовавшие с помощью архиеп. Иоанна пришли к Православию не из‑за его чудес, а по неизъяснимой сердечной тяге».

Евгений слышал рассказы о сострадании Владыки: о том, как он ходил по самым опасным районам Шанхая, подбирал беспризорных детей в притонах и на помойках; о том, как замкнувшиеся, запуганные жестокой войной и революцией детские души расцветали от одного лишь его слова; как он всегда навещал людей в больницах, где и верующие, и неверующие исцелялись благодатью, источаемой им; как он обходил тюрьмы, и закоренелые преступники начинали нежданно–негаданно рыдать, хотя раньше никогда и не видели его; как, бродя ночами по городу, он останавливался у дверей домов, благословлял и молился за людей, а те не подозревали ни о чём и мирно спали.

ВЛАДЫКА ИОАНН в мгновенье ока разглядел страждущую душу Евгения. Тот обычно стоял в дальнем конце храма и истово молился. Архиепископ приглашал его несколько раз подойти поближе к клиросу и алтарю, но молодой американец всякий раз отказывался. Причина известна: его пугала «обмирщенность», свойственная многим клирикам.

Глеб, конечно, понимал, что у Евгения веские причины не выказывать жажды духовной жизни — он боялся прозы храмовой обыденности. Но всё же Глеб чувствовал, его новому другу нужно преодолеть страхи. Избегая «прозы жизни» церковных служителей, можно отдалиться и от самого Источника Благодати, которую дает Церковь. Он попросил Евгения смириться ради Христа: закрыть глаза на всё постороннее и постараться постичь глубину церковных служб. Архиеп. Иоанн, увидев эту покорность ради любви к Богу, подозвал его к себе и посоветовал не обращать внимания ни на кого и ни на что, не относящееся к богослужению. Сам Владыка никогда не позволял себе сказать лишнего слова в алтаре. А вне службы (за исключением, конечно, тех случаев, когда с ним были дети) говорил коротко или просто кивал и показывал жестами.

Вскоре, ободренный архиепископом и близким к нему священником, о. Леонидом Упшинским, Евгений уже читал и пел по–церковнославянски службы на клиросе в Приюте свят. Тихона, являвшимся одновременно и жилищем Владыки Иоанна. Заставляя себя преодолеть природную застенчивость, молодой человек обретал мир в душе, и, несмотря на американский акцент, он быстро освоился на клиросе — клирики стали привечать его.

ЕВГЕНИЮ ДОСТАЛО нескольких наставлений и объяснений Владыки, и в сердце глубоко запечатлелся духовный образ блаж. Иоанна — юноше он виделся подобием самого Христа, образ этот служил ему всю жизнь путеводной звездой. Позднее, набравшись опыта в Православии, он глубже понял суть великого пастыря: «Спросите кого‑нибудь из знавших Владыку Иоанна, что привлекало и привлекает к нему людей, даже не знакомых с ним? — Ответ всегда один: он источал любовь, он жертвовал собою ради ближних по бескорыстной любви к Богу и к ним. Поэтому ему и открылось многое, недоступное другим, — в обычной жизни такого не постичь. Сам же он учил людей, что несмотря на всю «мистику» Православной Церкви, которая ощущается и в житиях святых, и в святоотеческой литературе, настоящий православный христианин должен не «парить в облаках», а смело встречать всё на своем земном пути. Для этого требуется любящее сердце, только тогда человек и встречается с Богом».

Обширные богословские познания архиеп. Иоанна значили для Евгения много меньше того, что Владыка истинно знал Бога и имел с Ним непосредственное общение. Говорил он невнятно, однако смог передать Евгению «Святая Святых» Православия, раскрыл ту область, где слова уже теряют власть. Все богатства Церкви: Богослужения, тексты Священного Писания, иконы, музыка — всё это ступеньки, ведущие к духовным высотам Владыки.

Некоторое время спустя после кончины архиеп. Иоанна Евгений написал статью, ясно раскрывающую значение Владыки в своей жизни. Пишет он из скромности от третьего лица, назвавшись «молодым западным новообращенным». И начинает словами из проповеди, слышанной им в женской обители Владимирской иконы Божией Матери в Сан–Франциско. Настоятельницей там была матушка Ариадна, знавшая блаж. Иоанна еще по Шанхаю.

«Сравнительно недавно, — писал Евгений, — игуменья одного монастыря Русской Зарубежной Церкви, монахиня праведной жизни, произнесла поучительное слово. Происходило это в монастырском храме в праздник Успения Пресвятой Богородицы. Со слезами на глазах игуменья убеждала своих монахинь и пришедших на праздник паломников принимать всецело и всесердечно всё, что несет нам Церковь, так твердо хранящая Священное Предание в течение всех веков своего бытия. «Не надо выбирать, что «важно», а что «вторично», — говорила она, — ибо если человек ставит себя выше и умнее Предания, в конечном счете он может совсем отойти от него. Таким образом, когда Церковь рассказывает нам в песнопениях и иконах о тот, что апостолы были чудесным образом собраны со всех концов земли для погребения Божией Матери, мы, православные христиане, не вольны подвергать это сомнению или перетолковывать, но должны верить в простоте сердца так, как Церковь несет это нам».

На этой проповеди присутствовал и молодой западный новообращенный, изучавший русский язык. Он рассматривал православную икону святых апостолов, принесенных на облаке в Иерусалим проститься с Пречистой Богородицей. Он долго размышлял и задавался тем же вопросом: должны ли мы действительно понимать всё это буквально, как событие–чудо, или это лишь «поэтическое отображение» встречи апостолов по Успении Пречистой Девы… или даже, более того, воображаемая «идеальная» трактовка никогда не происходившего (чем любят заниматься некоторые так называемые «современные православные богословы»)? Слова праведной игуменьи глубоко запали в душу, ему открылось нечто более глубокое в восприятии и понимании Православия, чего не понять умом или чувствами. Сейчас Предание передавалось не из книг, а прямо из «живого сосуда», накопившего этот нектар. И испить его нужно не только мысленно и чувственно, но прежде всего всем сердцем — только так начинают открываться истинные высоты Православия.

Позже этому молодому человеку довелось встретиться и лично, и по книгам со многими нынешними «православными богословами». Те заканчивали современные духовные школы и, став «знатоками», охотно рассуждали: что православно, а что нет; что важно, а на что не стоит обращать внимания. При этом многие считали себя истинными «консерваторами» и «традиционалистами» в вере. Но ни один из них не показался ему столь авторитетным, как та простая игуменья: она, хоть и не была обучена всей этой «премудрости», но слова её доходили до сердца.

И тогда его душа, делавшая в Православии первые шажки, возжелала узнать: как надо верить, что, в свою очередь, означало и кому верить. Он не мог сразу отказаться от рассудочности и довериться всему, что говорят, — во многом он еще оставался человеком своего времени, хотя и познал уже кое‑что. Но, очевидно, и само Православие вовсе не требует этого: писания святых отцов суть живой памятник активной работы человеческого разума, просвещенного Благодатию Божиею. Однако «современным богословам» не хватало «изюминки»: при всей логике и знании отеческих текстов они не могли передать чувство и «вкус» Православия так же просто, как та «необразованная» игуменья.

Нашему молодому человеку посчастливилось узреть цель своих духовных поисков — истинное и живое Православное Предание. Всё это он обрел благодаря архиеп. Иоанну (Максимовичу). Тот учился богословию старой школы и в то же время прекрасно разбирался во всех «веяниях» нашего века, он использовал свой острый ум и доходил до истины в спорных вопросах и ко всему прочему, в отличие от всех нынешних «богословов», обладал простотой и авторитетностью. Качества эти открылись молодому богоискателю с помощью благочестивой матушки Ариадны. Его сердце было покорено, но не потому, что архиеп. Иоанн стал для него «непогрешимым судией» — Церковь Христова не знает подобных понятий. Просто он увидел в этом святом архипастыре образец истинного православного богослова, чье учение исходило от святой жизни и полной укорененности в Церковном Предании. Когда Владыка говорил, его слову можно было верить, хотя сам он разделял очень тщательно «учение Церкви» и собственное мнение, никогда не принуждая принимать последнее, т. к. оно могло быть ошибочным. Молодому человеку стало ясно, что, обладая блестящим умом и разборчивостью, Владыка гораздо чаще соглашался с той простой игуменьей, чем со всеми «учеными богословами» нашего времени».

Живые звенья святости

Поминайте наставников ваших, которые проповедывали вам слово Божие; и, взирая на кончину жизни, подражайте вере их.

Евр. 13:7.

КРОМЕ архиеп. Иоанна и матушки Ариадны в Сан–Франциско жили и другие носители древних православных традиций. Евгений познакомился с ними. Мы уже говорили об о. Нектарии и Иване Михайловиче Концевичах — родных братьях, оба — ученики старца Нектария Оптинского.

Отец Нектарий — высокий, красивый, с веселыми голубыми глазами, длинной светлой бородой и вьющимися волосами до плеч. В молодости отлично плавал и был крепок телом, хотя в старости немного пополнел. Широк и неукротим в жестах, в поступках — самый смиренный, мягкий и благочестивый человек на свете. Он отгородился от всего мирского, не связанного с Церковью, и жизнь его казалась весьма замкнутой. Поэтому он и не выучил английский язык. Владея прекрасным чувством юмора, он рассказывал о своей жизни в России с такой теплотой, что слушатели рады были приобщиться его «маленького мира», где даже самые грустные события преображались в свете христианской любви.

Его душа жила и дышала теплым и боголюбивым духом Оптиной. По приезде в Сан–Франциско он поначалу был в келейниках у другого оптинского «выпускника» — архиеп. Тихона[7]. Наученный архиепископом, о. Нектарий придерживался огромного архипастырского молитвенного правила. Выполнял он его вдобавок к дневному циклу богослужений неизменно до последних дней жизни, бодрствуя обычно до двух–трех часов ночи. Глеб познакомился с о. Нектарием несколькими годами раньше в Джорданвилле и сразу полюбил его. Некогда старец Нектарий вверил юного Нектария попечению о. Адриана. А сейчас о. Адриан вручал своего духовного сына (Глеб переезжал на западное побережье) руководству о. Нектария. «Я передаю тебя из полы в полу», — сказал он Глебу, показав, как переносят младенца.

В 1963 году о. Нектарий, по рекомендации Владыки Тихона, был хиротонисан во епископы и назначен викарием к архиеп. Иоанну. Обоих владык еп. Нектарий полагал живыми святыми, хотя и удивлялся, сколь по–разному выражалась их святость. Архиеп. Тихон почто всё время проводил в келейной молитве, боясь нарушить внутренний покой, Владыка Иоанн не ведал страха, не чурался всего нового, говорил то, что подсказывала совесть, шел на любой риск, даже оставаясь без поддержки.

Старший брат еп. Нектария, Иван Михайлович Концевич, был профессором технических наук и церковным историком. В Православие он пришел также через Оптину пустынь и посвятил себя передаче ее духовного наследия посредством писательства. Добросовестность ученого сочеталась в нем с непосредственным знанием святых. Он первым определил сущность христианского понятия старчества как продолжения пророческого служения древней Церкви. Его классический труд «Стяжание Святаго Духа в путях Древней Руси»[8] — трактат о «внутреннем духовном делании» и историческом его проявлении в России — так увлек Глеба, что он какое‑то время вообще не расставался с книгой и даже ночью клал под подушку.

Подарком судьбы оказалась и Елена Юрьевна, жена проф. Концевича, племянница известного русского церковного писателя Сергея Нилуса, автора книг об Оптиной, открывшего и впервые опубликовавшего знаменитую «Беседу преподобного Серафима Саровского с Н. А. Мотовиловым». Как и муж, она лично знала многих святых и мучеников России. Среди них — старец Анатолий Оптинский. Во Франции же она стала духовной дочерью одного из самых видных русских подвижников и богословов XX столетия, архиеп. Феофана Полтавского. И мало кому известно, сколько трудов положила она, готовя материалы для книг И. М. Концевича — ему в то время приходилось работать инженером, дабы прокормить семью. Женщиной она была волевой, открытой и прямой, именно она открыла Глебу с Евгением сокровищницу Православия — кто бы еще смог это сделать? Когда Глеб познакомился с Концевичами, они жили в крошечной, сырой, полуподвальной квартире, внизу под квартирой епископа Нектария. Оттуда они переехали в маленький домик в Беркли, поближе к университетской библиотеке, там‑то и повстречал их Евгений, приметив в этих высокообразованных людях утонченность и благородство.

«У них не было детей, — вспоминает Глеб, — и поэтому все силы и время посвящались самому дорогому — Оптиной и передаче людям святоотеческого мировоззрения — сущности христианства, которую так быстро утрачивает современный мир. И когда люди забудут о нем совсем, наступит конец света. У Концевичей было замечательное собрание святоотеческих книг. Я приходил к ним и проводил часы в увлекательнейших беседах: мы обсуждали множество самых важных вопросов, и покидал я дорогой сердцу домик на улице Телеграфной всегда в восторженном состоянии, с целой кипой святоотеческих книг, некоторые — из библиотек Оптиной или Валаама. Я вез их домой в поездах и автобусах, прекрасно осознавая: книги эти держали в руках, а возможно, омывали умильными слезами величайшие оптинские монахи и святые старцы! Непередаваемое чувство! Отец Адриан внушил мне мысль: нужно насадить Святость Руси на плодородной американской земле, и книги, над которыми я трепетал, были драгоценными семенами».

Глеб называл епископа Нектария, Ивана и Елену «мои три Концевича». Одни из последних носителей мировоззрения Отцов Церкви и оптинских традиций, они оказали огромное влияние на него с Евгением, со временем передав им свое духовное наследие.

В 1963 ГОДУ в Сан–Франциско появился еще один замечательный человек, духовный сын архиеп. Иоанна, отец Спиридон (Ефимов). Евгению и Глебу он показался самым близким по духу к их дорогому Владыке. Эти два пастыря, конечно, разнились по размаху деятельности, но своей отрешенности от мира и своеобразной «Христа ради юродовости» они, несомненно, сходились. Как и архиепископ Иоанн, о. Спиридон находил необыкновенный отклик у детей, и хотя голова уже поседела, лицо было как у семилетнего ребенка.

С Владыкой Иоанном они подружились еще в Битольской семинарии в Югославии, а в 1963 году архиепископ попросил переехать своего давнего знакомого в Сан–Франциско, поставил его одним из ведущих клириков и инспектором кафедральной приходской школы. Глеб и Евгений впервые увидели о. Спиридона на его первой проповеди в Сан–Франциско. Глеб писал: «Первое наше впечатление о нем сложилось превосходное. Мы сразу поняли: это человек по–детски чистый, лишенный какого‑либо лукавства и неспособный к церковным интригам. Речь его полнилась глубоким богословским смыслом, лицо же излучало неотмирный свет».

После службы Глеб спросил мнение Евгения об о. Спиридоне. Тот ответил, что он очень ему понравился, но «уважающие» себя слуги церкви, несомненно, осмеют его. Действительно, с точки зрения «общепринятого церковного этикета» вид о. Спиридона был престранный. По воспоминаниям Глеба: «Его архимандричья митра или монашеский клобук сидели набекрень, пряди нечесаных волос спадали на глаза, торчали в разные стороны. Мизинцы на руках были скрючены, ряса слишком коротка и из‑под нее виднелись худые ноги в длинных черных носках и огромных башмаках с загнутыми носами. Шагал он резво, при этом заметно хромая, лицо обычно светилось. Сколь дорог и очарователен был этот чудак в прозаической суете нашего обмирщенного общества!»

Другим близким другом архиеп. Иоанна по Сан–Франциско был о. Митрофан — веселый добросердечный священник с румяным лицом. В России он знавал настоящую юродивую — Феоктисту Михайловну и видел, что тот же дух почивает и на Владыке Иоанне. Отец Митрофан женился на благочестивой девушке, ученице старца Нектария Оптинского, дочери священника — одного из Российских Новомучеников. Когда жена умерла, он впал в полное отчаяние. Спас его архиеп. Иоанн. С тех пор тот не расставался с ним, всюду следовал за любимым блаженным архипастырем. Отец Митрофан был искренне предан Владыке, а своей готовностью в любой момент отдать за Владыку жизнь воодушевлял и других.

Святой под судом

Неправо умствующие говорили сами в себе: будем притеснять… праведника…он перед нами — обличение помыслов наших. Тяжело нам и смотреть на него; ибо жизнь его не похожа на жизнь других, и отличны пути его; он считает нас мерзостью и удаляется от путей наших, как от нечистот; ублажает кончину праведных.

Прем. 2:1, 10, 14–16.

К стыду вашему говорю… брат с братом судится, притом перед неверными.

1 Кор. 6:5–6.

Меч души нашей не становится пронзительно острым лезвием, если злоба других не оттачивает его.

Св. Василий Великий.

ПОЧТИ все представители традиционной школы Православия, живые хранители святоотеческого учения, знакомые Евгению по Сан–Франциско, принадлежали к Русской Православной Церкви за рубежом, а митроп. Анастасий, с коим он встретился в ту незабываемую летнюю ночь в Кармеле, являлся ее первоиерархом. Евгений стал горячим последователем этой ветви Русского Православия, ее ревнителем, т. к. в Америке Церковь сия хранила наибольшую из всех остальных приверженность к православным традициям. Ей были чужды экуменические новшества, реформы церковного календаря, компромиссы с коммунистическими режимами, более того, туда входили яркие представители Святой Руси: чудотворцы, пророки, старцы, истинные богословы и философы. Но, как и всякой организации, у нее также были свои заботы. Первой обратила на них внимание Евгения и Глеба Елена Юрьевна Концевич. Евгений вспоминал: «Став православным христианином, я сразу понял, в Русской Зарубежной Церкви есть два типа (или две школы) епископов: с одной стороны — Владыки Иоанн, Аверкий, Леонтий, Нектарий, Савва, с другой — те, кто сейчас занимает господствующие позиции».

С представителем второго лагеря ему удалось познакомиться еще до возвращения Глеба на западное побережье. В то время Евгений уже принял Православие и искал применения своим талантам, вместе с другом Джимом наудачу решил посетить одного человека. То был архиеп. Виталий Канадский. Он приехал в Сан–Франциско и назначил встречи людям, желающим пойти к нему в Монреальский монастырь. Его обитель занималась изданием православной литературы, что, казалось, идеально подходит Евгению.

Двери им открыл стройный красивый мужчина в безукоризненно отглаженной рясе, от него пахло одеколоном. Держался он чрезвычайно обходительно, говорил гладко. Убедившись, что Евгений умен и хорошо образован, он пригласил его в Монреаль. Молодой американец задал несколько вопросов относительно тамошней жизни, но на душе скребли кошки — его поразил взгляд собеседника, холодный и тяжелый, а сам он казался расчетливым, даже зловещим. Евгений решил — всё это не для него.

Позже Глеб спросил:

- Какое впечатление произвел на тебя этот архиепископ?

- Страшный тип, — ответил Евгений, — мне не понравились его глаза.

Когда он познакомился с Владыкой Иоанном, он понял, что архиеп. Виталий — его полная противоположность.

ОКАЗАЛОСЬ, архиеп. Виталий — самый хитрый и напористый «деятель» Русской Зарубежной Церкви — прибрал к рукам всю власть, не гнушаясь разными интригами. В 20–30–е годы, оказавшись в изгнании в Восточной Европе, подобные ему «руководители» Церкви создали мощную группировку, не допуская к власти «чужих». Из‑за них пострадало много выдающихся иерархов: архиеп. Иоасафа перевели из Канады в Южную Америку, где он умер через год из‑за резкой смены климата; архиеп. Аверкия исключили из постоянных членов Синода; архиеп. Леонтия, мужественного миссионера, прошедшего советские тюрьмы, рукоположившего более 300 человек, также отправили в Южную Америку; архиеп. Савву заставили уйти на покой и отстранили от всех церковных дел.

Но самому жуткому гонению подвергся архиеп. Иоанн. И он также побывал некогда в Восточной Европе, но не примкнул ни к одной группировке, совесть его осталась чиста перед Богом. Церковные верхи возмущали многие его поступки: он сослужил с клиром Московской патриархии, «евлогианской» Церкви, Церквей с новым календарем. — на такое отваживались не многие из его коллег. В бытность епископом Шанхайским на литургии он поминал вместе со своим первоиерархом митроп. Анастасием и Патриарха Московского Алексия I. (Когда Патриархия потребовала, чтобы в Русской Зарубежной Церкви на Дальнем Востоке перестали поминать митроп. Анастасия, Владыка Иоанн отказался делать это, хотя остальные епископы уступили требованию. Владыка Иоанн же продолжал поминать обоих: митроп. Анастасия и Патриарха Алексия I. За это его пытались не допустить до богослужений и даже отравить.) Его называли «коммунистом», хотя он не имел ничего общего ни с безбожным советским режимом, ни с реформами церковного календаря, но священников, не сумевших противиться и избежать этого, не переставал считать братьями по вере православной. Он говорил, что нет такого понятия, как церковная «юрисдикция». Всё это, вдобавок к непривычной внешности и поведению, осложняло его деятельность среди иерархов, завидовавших ему: тысячи людей во всем мире почитали его как святого.

И ВОТ в XX веке, в Америке, в Сан–Франциско, Евгений оказался живым свидетелем гонений, которым подвергся современный святой. Горькая то была для Владыки пора. События эти безмерно ускорили его кончину (тремя годами позже). Кульминацией всего стал публичный процесс над ним в Верховном Суде города и округа Сан–Франциско по обвинению его и некоторых других в проведении незаконных церковных выборов и растрате церковной казны.

Нападки на архиепископа исходили со стороны старого приходского совета собора, но, как могли понять Евгений с Глебом, всё действо активно подогревалось «братьями» — епископами из той же Русской Зарубежной Церкви. В приходской совет входили сторонники архиеп. Антония Лос–Анжелесского, члена иерархической группировки, бывшего управляющего Сан–Францисской епархией. Эти церковники старались опорочить Владыку Иоанна и помешать ему как первопреемнику занять пост первоиерарха на смену болящему митроп. Анастасию.

Когда архиеп. Иоанн принимал дела в Сан–Франциско, тогдашний приходской совет, верный архиеп. Антонию Лос–Анжелесскому, не дал ему ознакомиться с финансовыми отчетами, а когда он всё‑таки получил их на собрании совета (хотя кто‑то и пытался вырвать бумаги прямо из его рук), нашел много нарушений.

В начале следующего года Владыка записал: «Великий Пост в Сан–Франциско прошел при большом количестве молящихся и говеющих, и Пасха была встречена с великим духовным подъемом. Взаимоотношения в пастве заметно сглаживались и о прошлогодних конфликтах говорили уже как о «бывших»». Владыка призвал возобновить строительство нового собора, и вскоре после Светлого Христова Воскресения начался сбор пожертвований.

Дела пошли на лад, но тут в приходском совете появились недовольные. При поддержке архиеп. Антония они попытались остановить строительство и сместить архиеп. Иоанна. Поначалу сочинили жалобу на Владыку, эту бумагу разослали епископам и клиру по всему свободному миру. В первую очередь его обвинили в «коммунистических симпатиях» и «приверженности красным», т. к. служа в Шанхае, он поминал Патриарха Московского и одобрил желание одного из своих прихожан вернуться в Советский Союз.

В жалобе ссылались также на «общую неуравновешенность» Владыки Иоанна, «озабоченного лишь духовными делами», и на то, что он не следит за расходованием средств, собранных для строительства собора.

Этот «документ» опубликовали в русскоязычной газете «Русская жизнь» и даже упомянули о нем в одном из ведущих изданий «Хроника Сан–Франциско».

Архиеп. Иоанна неожиданно вызвали в Нью–Йорк в Синод на особое заседание Собора епископов. Обсуждалось положение дел в Сан–Францисской епархии. Враги Владыки из иерархической группировки на основании жалобы приходского совета добились смещения его с позиций правящего архиерея Сан–Франциско, причем самого Владыку даже не пустили на собрание, решавшее его участь — он прождал за дверью более четырех часов.

Новость мгновенно разлетелась по Сан–Франциско, и по возвращении Владыки в аэропорту его ожидали сотни людей. «Возбуждение, — как вспоминает он сам, — было неописуемое». Шум и возмущение продолжались более двух недель, а когда его сторонники обратились в Синод с просьбой изменить свое решение, против них поднялась озверелая кампания, да так, что, по словам Владыки, «возникла опасность рукопашных столкновений. Я, насколько мог, сдерживал, как и само присутствие несколько сдерживало ревность не по разуму. Но, к глубокому прискорбию, то, что было сделано для водворения мира в пастве в течение четырех месяцев, было разрушено в один день, одним ударом».

Друг архиепископа и первоиерарх, митроп. Анастасий позвонил ему, они проговорили около часа и благодаря влиянию митрополита на следующий день Синод отменил свое постановление. Временные полномочия архиеп. Иоанна в Сан–Франциско продлили еще на шесть месяцев. Но всё происходящее ясно показало врагам Владыки — у них есть надежная опора в лице чрезвычайно влиятельных епископов. И они, естественно, пошли дальше.

Настоящая битва грянула в тот момент, когда архиеп. Иоанн призвал к перевыборам церковного старосты и членов приходского совета, назначив их на 9–е июня. Старый совет постарался помешать этому. Прекрасно осознавая, что сторонников Владыки почто вдвое больше, они обратились даже в Городской Суд, добиваясь отмены выборов. 6–го июня сразу по окончании богослужения к архиеп. Иоанну подошел официальный представитель и вручил копию искового заявления с вызовом его в суд.

Друг Владыки, еп. Савва, бывший когда‑то судьей в Сербии, приехал из Канады в Сан- Франциско. Желая помочь собрату разобраться в юридической путанице, он написал доклад на 4–х страницах в защиту архиепископа и вместе с Владыкой пошел в суд. Судья заслушал дело и снял запрет на проведение выборов. Противная сторона тем временем печатала объявления и рассылала письма по домам с извещением об отмене выборов. На руках у них находилась телеграмма от Синода, подписанная самим Верховным иерархом, полная угроз Владыке, если он устроит перевыборы. Опять выручил еп. Савва. Связавшись с первоиерархом, он объяснил всё происходящее и на следующий день получил депешу с согласием делать всё запланированное ранее.

Несмотря на все попытки сорвать, выборы и общее собрание всё же состоялись 9–го июня. Для объективности всё проводилось с использованием счетных машин. Приняло участие более 400 человек, поддерживающих архиеп. Иоанна. Избрали новый приходской совет, и тут же прошло общее собрание. На нем решили незамедлительно возобновить строительство собора.

Отставленный приходской совет снова вызвал архиеп. Иоанна в суд. 250 истцов формально обвинили Владыку Иоанна и новый приходской совет в присвоении церковных денег, собранных для строительства собора, и в нелегальных церковных выборах 9–го июня. Крестный отец Евгения, Димитрий, как член вновь избранного совета, был среди обвиняемых вместе с архиеп. Иоанном. Назначили день суда, а покуда суд запретил продолжать строительство.

К этому времени в Сан–Франциско подъехали некоторые епископы вышеупомянутой группировки. Сразу же присоединились к истцам, специально встретились с их адвокатами и предложили помощь в процессе против архиеп. Иоанна и других ответчиков. При этом один из них, тот самый Виталий, повстречавшийся Евгению год назад, заявил, что прибыл сюда как специальный представитель первоиерарха для примирения сторон. «Практически это выразилось, — вспоминал Владыка Иоанн, — в живом общении архиеп. Виталия с адвокатами жалобщиков и в подаче в суд заявления, что он, как представитель Синода, заявляет о незаконности собрания 9–го июня». Другой представитель высшего духовенства, архиеп. Серафим Чикагский, избегая Владыку и игнорируя приведенные им факты, заплатил одной русской газете и опубликовал в ней статью, в которой утверждал, что знает архиеп. Иоанна очень давно и готов засвидетельствовать последнего как параноика. Архиеп. Антоний Лос–Анжелесский тем временем совершил несколько поездок на север, призывая сторонников усилить деятельность против Владыки.

Когда приблизился день суда, русская община в Сан–Франциско забурлила. На приходских собраниях люди выказывали полное неуважение архиеп. Иоанну, непочтение к сану. Раздавались отдельные выкрики на его сторонников, и особенно на о. Леонида Упшинского — того самого священника, который помог Евгению влиться в церковные службы, — обрушилась горькая оскорбительная брань.

Одна женщина, в то время девочка–подросток, вспоминает: «Архиеп. Иоанн действительно подвергся ужасному гонению. Я помню кощунственные речи людей, готовых уничтожить его. Слушать противно, но и мои родители, к сожалению, были против него. Они поддерживали архиеп. Антония Лос–Анжелесского, стремившегося к власти. Моя младшая сестренка помнит случай, поразивший ее до глубины души. Она рассказывала: «Я была с мамой, а она с другими женщинами бежала за Владыкой Иоанном, ругала его и плевала вслед. Я видела, как моя мама плюнула ему прямо в лицо!» И это сразу после церковной службы!

Я не понимаю, почему люди вдруг возненавидели его. Мы, дети, чувствовали, что он невиновен. Мы понимали друг друга, он любил нас и всегда уделял много внимания. Я помню его: скрюченный, старенький, а глаза чудесные. Росточком маленький! Да и гугнивый. Но что‑то было в нем необыкновенное. Сестра рассказывала, что, когда в первый раз увидела его и он посмотрел ей в глаза, она ощутила благодать.

Епископ же из Лос–Анжелеса — его полная противоположность. Он останавливался у нас в доме, когда ездил на север (хотел заручиться там поддержкой). Мы, дети, и близко‑то подойти боялись. Он держался холодно, чопорно и важно, никогда не разговаривал с нами, детьми, хотя всегда устраивался в нашей спальне, а нам приходилось спать на кухне под столом».

Евгений часто ходил в Сан–Францисский собор. Он внимательно следил, как архиеп. Иоанн откликнется на все интриги и шумиху. В письме к одному из друзей он поведал: «Владыка нравится мне больше других епископов, хотя я почти ничего не понимаю, когда он говорит. Он всегда такого внутреннего покоя и радости, что для души благотворно просто находиться рядом с ним. За последние месяцы я оказался свидетелем нескольких драматических сцен: Владыку окружала возбужденная, ревущая, истерическая толпа (ты знаешь, как могут вести себя русские), но он оставался спокойным, и даже радостным».

Видел Евгений и другое, как паства архиеп. Иоанна из любви к своему пастырю, вырвавшему их из охваченного войной Китая, самоотверженно защищала его. Игуменья Ариадна, полная непосредственного негодования, бесстрашно говорила в соборе о том, что церковная фракция подняла руку на живого Святого. Евгений слышал, как обратилась к общине со словами: тот, кто согласен с ее взглядами, пусть лучше ходит к ней в монастырь на службы. И тогда все вышли из храма и направились прямиком в ее обитель.

В то время Глеб получил незабываемый урок, как серьезно нужно относиться к происходящему. Однажды он ехал из Монтерея в Сан–Франциско со своим коллегой, преподавателем языка Георгием Александровичем Скарятиным, господином средних лет, большим почитателем архиеп. Иоанна. Тот знал Владыку еще с Шанхая и был свидетелем его чудес. Именно Георгий Александрович сумел выхлопотать помещение для сиротского приюта свят. Тихона в Сан- Франциско, а затем основал благотворительный фонд архиепископа и проработал там много лет. По дороге он спросил мнение Глеба обо всём творившемся вокруг, и Глеб довольно наивно ответил, что, конечно, Владыка Иоанн — святой человек, но сам он лично предпочитает не лезть в политику. Георгий Александрович начал волнуясь, разъяснять, что происходит: великого Чудотворца и Апостола современности, настоящего подвижника, шедшего на жертвы ради болящих, бедствующих, молившихся о них денно и нощно, не позволяя себе даже прилечь, как все нормальные люди, мучают сейчас свои же православные, из той же Церкви, и собратья–епископы. Говоря это с огромной болью в сердце, Георгий Александрович всё больше и больше расстраивался, возмущался неслыханным преступлением. Лицо у него побагровело. Глеба тронули его слова, он понял, как беспомощны люди перед безбожием в Церкви. Взволнованная речь его ближнего была не истерикой, а откровением человека с огромным чувством справедливости.

На следующий день он узнал, что Георгий Александрович умер от сердечного приступа. Память о волнующей беседе была свежа, и Глеб почувствовал, что на его глазах человек отдал жизнь, защищая архиеп. Иоанна.

Несколькими годами позже Владыка (уже после кончины) отблагодарил своего верного духовного сына — излечил его вдову от серьезного недуга.

9–го ИЮЛЯ 1963 ГОДА на улицах Монтерея Глеб обратил внимание на один из заголовков. Сообщалось о заседании Сан–Францисского городского суда над русским епископом. В статье помещена была и фотография архиеп. Иоанна в зале суда. Теперь стало совершенно понятно: дело, как и говорил Георгий Александрович, не из разряда мелких внутрицерковных ссор.

Процесс длился 4 дня, и каждый день зал суда наполнялся до отказа. Глеб работал в Монтере и не мог присутствовать, но Евгений ходил на все слушания. Он видел, как епископы и священники, пришедшие защитить архиеп. Иоанна, сели с ним рядом на одну скамью. Кроме епископов Саввы и Нектария, из Южной Америки приехал еще один его друг — архиеп. Леонтий Чилийский. Там же были архим. Спиридон, о. Митрофан и игуменья Ариадна.

С самого начала судья Эдвард О'Дэй, старый добрый ирландский католик, понял, что перед ним не обычный обвиняемый, а истинно Божий угодник, и впервые в истории суда Сан–Франциско судья разрешил обвиняемому произносить молитву перед началом каждого заседания. (Эти сведения получены от адвоката, защищавшего Владыку Иоанна, Джеймса ОГара.

Архиеп. Иоанн, следуя монашескому принципу «не искать самооправдания» на протяжении всего процесса не произнес ни единого слова.

К началу первого слушания неожиданно приехал протоиерей Георгий Грабе — синодальный секретарь, один из самых властных людей группировки епископов. «Бросалось в глаза его постоянное совещание с адвокатами жалобщиков», — писал Владыка Иоанн. На третий день Грабе дал показания в пользу истцов, а на следующий день один из их адвокатов произнес речь, главным образом против архиеп. Иоанна. «Обвинений было столько, — вспоминает последний, — что судья сказал, если рассматривать каждое, дело никогда закончено не будет. Заседание суда было прервано до дальнейшего объявления».

Через несколько дней трое адвокатов истцов улетели в штаб–квартиру Синода в Нью–Йорк, где у них состоялась встреча с архиеп. Виталием и секретарем Синода.

Самым неприятным в этом деле были телеграммы, приходившие якобы от первоиерарха, митрополита Анастасия, из штаб–квартиры Синода. Когда архиеп. Иоанн и еп. Савва говорили с ним по телефону, они всегда находили полную поддержку: он подтвердил полномочия Владыки Иоанна в Сан–Франциско и, как уже упоминалось, в доказательство посылал подписанные депеши. Однако другие послания с подписью митрополита содержали мнения противоположные, подрывающие авторитет архиеп. Иоанна, идущие наперекор всем прежним решениям первоиерарха и позволявшие истцам заявлять в суде, что они «действуют строго по распоряжению Синода». Телеграммы эти посылались прямо истцам и их адвокатам, а один раз — самому судье ОДэю. Владыка Иоанн же узнавал о них последним. Митрополит был тогда уже стар и немощен, и, по предположению архиеп. Иоанна, высказанному в докладе архиерейскому собору, похоже, что телеграммы шли совсем не от него. «Недавно еще славное и уважаемое имя митроп. Анастасия, — писал Владыка, — покрыто позором, ибо противоречивые распоряжения, обращения в суд и другие действия уронили его престиж не только в нашей пастве, но и среди иноверных, т. к. делались от его имени. Мы, ближайшие его сотрудники, знаем, насколько то несовместимо с его личностью, и не можем полностью возлагать на него за них ответственность».

Еп. Нектарий, преданный викарий Владыки Иоанна, также попал в неприятную историю. Он получил депешу якобы от митроп. Анастасия, и, как позже рассказывал Евгению и Глебу, послание показалось ему очень странным. Согласно ему, он должен был тайно, никому не говоря, посадить архиеп. Иоанна на поезд и отправить в Нью–Йорк. Объяснений никаких не следовало, но давалось странное распоряжение: митроп. Анастасию не звонить, исполнять всё беспрекословно, как послушание. Поскольку на телеграмме стояла подпись митрополита и она пришла из штаб- квартиры Синода, еп. Нектарий не усомнился в ее подлинности, но почему‑то почувствовал недоброе. Он дал обет повиновения Синоду, но сейчас это повиновение противоречило его совести. В Сиэтле, куда приехал проведать свой приход, он не мог уснуть, до самого утра бродил по улицам города, усердно молился и в конце концов решил не подчиняться приказу. Позвонил в штаб–квартиру Синода, попросил личного разговора с митрополитом. Ему ответили, что это невозможно, но взвинченный епископ настойчиво требовал, и их всё‑таки соединили.

- Ваше Высокопреосвященство, я прошу выслушать меня. Я не могу сделать того, о чём вы просите, — сказал еп. Нектарий и начал объяснять.

- Минутку, — прервал его митрополит, — вы говорите, это я приказал? Я ничего подобного не говорил.

Неожиданно секретарь Синода, прослушивающий разговор, подключился к ним. Митрополит спросил его:

- Как это возможно? Кто посылал телеграмму?

Секретарь ответил, что они поговорят позже, и повесил трубку.

- Ничего не делайте, — обратился митроп. Анастасий к еп. Нектарию. — Я не писал этой телеграммы, — мрачно добавил он.

Еп. Нектарий рассказывал всё это Евгению и Глебу, уже заметно успокоившись, но всё еще сильно сокрушался, что Синод «попал в руки злых сил».

Ариеп. Иоанн в докладе архиерейскому собору от 23–го июня 1963 года также сообщал о серьезном положении в Русской Зарубежной Церкви:

«Вначале то не особенно ощущалось, т. к. присутствие архиепископа Анастасия и Саввы контролировало исходящее из Синода официально. После же их отъезда и наступления новой сессии дело пошло с неудержимой быстротой. Без проверки, без заслушивания мнения управляющего епархией выносились решения, лишь бы удовлетворить жалобщиков и проявить тем якобы «беспристрастность». Выполнение незаконного постановления Синода грозило большими осложнениями церковной жизни и не только не привело бы успокоению, а наоборот вызвало бы новые осложнения и потрясения.

Создается впечатление, что Синод, вернее лица, которые говорят от его имени, связаны с теми, кто был избран в приходской совет в прошлом году, и во что бы то ни стало хотят удержать их у власти или, по крайней мере, их ближайших сотрудников и единомышленников, будь законным или незаконным способом.

Недовольные существующим положением бывают во всяком приходе, были такие и в Сан- Франциско прежде теперешней смуты. Но создание из них сплоченной группы, действующей то в защиту местной церковной власти, то против нее, то согласно канонам, то в противоречии с ними, но всегда единодушно и упорно, не есть явление только местное, а кем‑то руководится, близким к Синоду.

Тогда становится понятным всё происшедшее в Сан–Франциско, от начала возникновения смуты и по сей день. Становятся понятными и некоторые события, происшедшие в других епархиях.

Какие же последствия? Авторитет Синода почти уничтожен.

То, что делается в Сан–Франциско, быстро распространяется по всему побережью и грозит существованию всей Зарубежной Церкви с отпадением часто чад ее вообще от веры.

С болью приходится наблюдать и видеть развал Зарубежной Церкви, выгодный лишь врагам ее. Мы, ее архиереи, не можем допустить сего, как и того, что одна сорганизовавшаяся группа господствовала над остальным епископатом и любыми средствами проводила то, что желательно ей».

В то время, как архиеп. Иоанн работал над этим докладом, митроп. Анастасий приехал на западное побережье, чтобы найти разумный выход и поддержать Владыку, без вмешательства штаб–квартиры Синода. Именно тогда Евгений с Глебом и встретились с ним на фестивале Баха в Кармеле. Интересна аналогия: судья обдумывал свое решение в суде Сан–Франциско, митрополит размышлял, что делать в этом конфликте, оратория Генделя, звучавшая в тот вечер, называлась «Суд Соломона» и посвящалась именно справедливости правосудия. Тремя неделями позже она восторжествует, и архиеп. Иоанна назначат постоянным иерархом Сан–Францисским и Западной Америки.

А пока, дабы доказать суду беспочвенность обвинений в растрате денег, архиеп. Иоанну и новому приходскому совету пришлось провести дорогостоящую ревизию, наняв известную независимую бухгалтерскую фирму «Прайс, Уотерхаус и К». В конце концов судья ОДэй, не найдя никаких улик финансовой нечестности, снял с Владыки и с других ответчиков все обвинения. Что же касается церковных выборов, судья заключил, что это не государственное дело решать, было или нет одобрение Синода.

Побежденные истцы продолжали выдумывать новые обвинения и подавали заявления в суд на протяжении двух с половиной лет, почто до самой смерти архиеп. Иоанна. Все они каждый раз отклонялись как необоснованные, и наконец адвокат ответчика, Джеймс ОГара мл., заявил суду, что пора знать меру:

«На сегодняшний день ответчика, архиеп. Иоанна, пытавшегося защитить интересы прихода, фракция истцов заставила без надобности понести расходы на общую сумму в несколько тысяч долларов. Задержка в строительстве собора, вызванная этой тяжбой, невероятно увеличила расходы на постройку.

Ни разу за весь процесс фракция истцов не представила суду и частицы достаточных доказательств, подтверждающих их обвинения.

Суду известно о никому не нужных распрях и разногласиях между прихожанами, вызванных необоснованными заявлениями истцов, прямым результатом коих стали сильные волнения на религиозной почве в приходе.

Нормальное течение дел в общине, направленное на укрепление идеалов веры у прихожан, было сильно нарушено шумихой и разладом, возникшим в результате этой тяжбы.

Финансовые убытки, понесенные приходом, должны послужить достаточным основанием суду для отвержения всех обвинений со стороны истцов. Ни назначенный судьей ревизор, ни «Прайс, Уотерхаус и К°» не выявили никаких признаков финансовых злоупотреблений. Урон, нанесенный приходу, как с нравственной, так и с финансовой точек зрения, является почти невосполнимым.

Дальнейшее продолжение безосновательной тяжбы наносит оскорбление самому юридическому процессу».

Осенью 1963 года Евгений писал Глебу: «Как ты, вероятно, слышал, Владыка Иоанн утвержден архиепископом Сан–Францисским, и хотя до мира в епархии еще далеко, по крайней мере наведен какой‑то порядок, и я верю, что постройка нового собора теперь уже не прервется».

Евгений пока так и не понял, сколь страшно случившееся: вроде бы архиеп. Иоанн всё еще оставался правящим архиереем, еп. Нектарий — его викарием, новый приходской совет пребывал у власти и его усилиями наконец закончили новый собор. Таким образом, хотя Евгений и явился свидетелем почти маккиавелевских преступлений, на которые оказался способен даже «святейший» Синод, он всё еще пребывал в наивном заблуждении. Прозреет он лишь по смерти Владыки.

Глеб же так вспоминал события в Сан–Франциско:

«Такая несправедливость к святому человеку, приехавшему из Европы лишь помочь построить храм, надолго оставила рану в душе каждого очевидца».

Сердце архиеп. Иоанна разрывалось при виде всего творимого братьями–епископами. «Я совсем один. — сказал он одному из близких прихожан. — Если услышишь, что я умер, знай — они убили меня».

Присутствуя на суде, Евгений видел Святого. Тот следовал своему Господу на Голгофу. Владыку, подобно Христу, распяли иерархи его же Церкви и их сатрапы. Фарисеи живут и ныне, благоденствуют и занимают ключевые позиции в самой Христовой Церкви. И вслед за Христом архиеп. Иоанн простил им всем. Когда его спрашивали, кто виноват в разладе, он отвечал: «Дьявол».

Живое Евангелие Иисуса Христа, вечное воплощение Истины в жизни людей, было преподано Евгению самым наглядным образом. Видения Святого на Голгофе ему не забыть.

Томас Мертон, хилиазм и «новое христианство»

Не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего.

Рим. 12:2.

ЕВГЕНИИ ЗАКАНЧИВАЛ работу на книгой «Царство человеческое и Царство Божие», и Глеб послал черновик его глав о нигилизме архим. Константину (Зайцеву). Тот был редактором в Джорданвилле, отвечал за русские и английские издания. Проникновенный философ, он, как и Евгений, писал о вероотступничестве. Работа молодого коллеги очень ему понравилась. В отзыве, опубликованном позже в одном русском журнале, о. Константин назвал Евгения «сложившимся церковным писателем».

В 1963 году Евгений задумал статью о Великом Инквизиторе Достоевского и о римском «новом христианстве», по завершении хотел отправить ее о. Константину в надежде на публикацию. Он использовал материал к своей книге. Исписал сотни страниц, но закончить статью так и не удалось. Незавершенной осталась и его книга.

В НАЧАЛЕ статьи Евгений обозначил принципы царствования антихриста, выстроив их в согласии с выводами святоотеческой литературы и произведений православных писателей Соловьева и Достоевского. Он писал:

«Религия Великого Инквизитора есть религия хлеба насущного. В основе ее постулат: все религиозные чаяния людей служат исключительно благоденствию самих же людей. Нетрудно убедиться, что этот принцип, по сути превратившийся из религиозного в гуманитарный, есть жалкая подмена истинно христианских идей. Но всё не так просто: по существу, это самая глубокая и искусная псевдорелигия, ибо взывает к высочайшим чувствам человека, и стоит лишь согласиться с начальной посылкой нового учения — и логика его становится неопровержима для «здравого» человеческого ума».

Религия Великого Инквизитора, — утверждает Евгений, — берет основные христианские ценности: мир, братство, единство, любовь — и искажает их для достижения чисто земных целей. При этом открыто она не порывает с христианством, его только по–другому «толкуют», да так искусно, что искренне верующие во Христа начинают следовать целям обмирщенно–идеалистическим: построению Царствия Небесного на земле.

Евгений определял мирской идеализм нынешнего века, от кого бы он ни исходил: от христиан, оккультистов, коммунистов или западных секуляристов (сторонников исключения религии из школьного преподавания), как форму древней ереси — хилиазм, т. е. вера в то, что Христос придет на землю и будет здесь править со святыми тысячу лет, до конца мира[9]. Более того, хилиазм может означать вообще любую мирскую идею о будущем земном веке полного блаженства и мира. Хилиазм, вместе с нигилизмом его неотъемлемой частью, есть ключ к пониманию духа времени: в этой точке сошлись многие, казалось бы, несопоставимые элементы.

В воззваниях современной Римской Церкви Евгений видел явные признаки переосмысления христианских ценностей, замену их мирскими идеалами хилиазма. Он приводил слова из обращения папы Иоанна XXIII к православным христианам. Тот звал внимать «духу времени», ибо «голос времени — это глас Божий», высмеивал идею приближающегося конца света, обещал непременное водворение «нового порядка в человеческих отношениях».

Библия учит: «Не любите мира» (1 Ин 2:15), а папа Павел VI говорит: «Мы будем любить наше время, нашу цивилизацию, нашу науку, наше искусство, спорт — наш мир». Это безоглядное упование на мир сей искажает представление об истинно христианской любви, а идея внешнего всеединства подменяет духовный, внутренний союз верующих, заповеданный Христом. Папа Иоанн XXIII предвосхищал «единство, основанное на уважении и почитании Католической Церкви». Оно, по его словам, «воодушевит тех, кто исповедует нехристианские религии». Размыслив над этими высказываниями, Евгений приходит к выводу: «Если человечество на самом деле, как провозглашает Рим, идет к видимой религиозной гармонии на земле, то сама религия при этом, несомненно, включит не только христианскую веру, это будет некое соглашение, основанное на терпимости и уважении».

«Вместо христианства нам предлагают лишь «гуманитарный идеализм», — писал Евгений, — поскольку Христианская Истина «испарилась». Но лишь презрев ее, могут объединиться христиане с нехристианами. Идеализм этот извлекает из богатейшей палитры христианства нужные краски и приманивает тех, кто прежде всего верит в человека и земное счастье. Принимая хилиазм, каждый может найти что‑то «по душе»: христиане — Царствие Небесное, но еще в земной жизни; нехристиане — учение о человеке, о «высшей действительности», особо не посягающей на их собственное представление о самих себе и мироустройстве; атеисты приимут вселенскую мудрость, исчерпывающую все религиозные потребности человека. Рим, таким образом, предстает учителем человечества, источником универсального гуманитаризма для «всех людей доброй воли», не задумывающихся особо над основами Христианской Веры — основы всего».

Два года спустя после этой статьи Евгения, 4–го октября 1965 года, папа Павел VI выступил с беспрецедентным обращением в ООН. Оно полностью подтвердило всё сказанное Евгением об Объединенных Нациях Глебу при первой встрече.

«В обращении Папы, — писал Евгений, — о задачах Церкви Христовой вообще не упоминается, а само имя Христа встречается только однажды, и то в двусмысленном заключительном предложении. Слушатели, предполагалось, уже подготовлены. «Вы знаете нашу миссию», — сказал Папа. Далее он говорит о главном стремлении Римской Церкви: Церковь эта «в духовной сфере» должна быть «единственной и всеобщей»!

Только однажды показалось, что в своем обращении Папа говорит близкие к истинному христианству слова. Цитируя завет нашего Господа своим ученикам «идти и нести благую весть всем народам», он объявил, что у него действительно имеется «послание счастья всем народам», представленным в ООН. Но для христиан это может означать только одно: благая весть о спасении, о вечной жизни в Боге. Папа же произнес ошеломляющие слова: «Наше послание можно назвать. торжественным моральным узакониванием этого высокого собрания — ООН», — сказал он. Вот что Римская Церковь предлагает сейчас взамен христианского Евангелия!..

Идеалы Папы не от Господа или Апостолов, не от Отцов Церкви, а скорее от современных рационалистических мечтателей, возродивших древнюю ересь — хилиазм — грезы о золотом веке на земле. Папа упоминает о «новом времени» человечества, о «новой истории — мирной, истинно гуманной, как было обещано Богом всем людям доброй воли». Церковь Христа никогда не принимала этого странного учения. Но зато оно является одной из главных догм масонства, оккультизма и многих родственных сект и даже безбожного марксизма. И чтобы вписать эту сектантскую фантазию в учение Римской Церкви, пресса провозгласила Папу пророком!

Невольно приходит на ум последняя работа русского философа XIX века Владимира Соловьева «Повесть об антихристе» (из «Трех бесед»). Он, ссылаясь в основном на святых Отцов, рисует леденящий душу портрет антихриста — «великого гуманиста», «сверхчеловека», принятого всем миром за мессию.

По Соловьеву, этот мессия завоевывает человечество своей всеобъемлющей и всепримиряющей книгой «Открытый путь ко всеобщему миру и процветанию». В ней смело соединяется почитание древних традиций и символов с радикализмом социальных и политических требований. Книга так ощутимо представляет «светлое будущее», что люди признают: это как раз то, что нужно. Прекрасный писатель, мессия вобрал в себя всё и доступен всем. Тех, кто был обеспокоен отсутствием имени Христа в книге, успокоили — это не обязательно, т. к. она пропитана истинно христианским духом любви великодушия. Далее влиянием «великого мессии» создается «международная ассамблея», образуется новое правительство; его самого единогласно выбирают правителем мира, он издает манифест, провозглашая: «Народы планеты! Я даю вам мир. Давние обещания исполнились. Вечный и всеобщий мир воцарился!»

Евгений продолжает:

«. Папа Павел VI, конечно, не антихрист, но в этой «драме», где он играл главную роль, уже попахивало соблазнами черного мессии. Впрочем, не в Папе дело. Просто наступил расцвет вероотступничества.»

Связь с прошлым

12–го ИЮНЯ 1963 ГОДА, причастившись Святых Христовых Тайн, Евгений вернулся домой. Его ждало письмо от Алисон. Они не общались несколько лет, и Евгений, по собственному признанию, «потерял уже всякую надежду получить от нее весточку». За это время многое изменилось. Она вышла замуж и переехала на ферму в штат Иллинойс. Ее мучили сомнения, и она делилась с Евгением: говорила, что хотя и не имеет никакого разномыслия с христианской истиной, живой веры в себе не чувствует.

Евгений ответил: «Итак, кажется, мы поменялись ролями: я обрел то, что искал, а ты только начинаешь. Что ж, на всё воля Божья.

Я очень счастлив получить от тебя известие и полагаю, что мы списались не просто так, на то есть причина. Я всегда молюсь о тебе и часто вспоминаю».

Евгений рассказал ей о своем вхождении в Церковь и о том, что верит — именно через него Бог желает донести Православие до Алисон. В этом‑то и смысл их нового общения. Он рассказал ей, что Православная Церковь и поныне выпестывает святых, пример тому — архиеп. Иоанн. Заметил, что «средоточие Православия — молитва», и открыл, что до прихода в эту веру он и понятия не имел об истинном значении молитвы и ее силе. Сейчас Бог слышит его и ответствует — какая радость. Сам Господь, Богородица, святые ведут его, указывают путь. «Общение с ними так же естественно, как дыхание… — писал он. — Я говорю об этом так смело потому, что Господь укрепляет меня по принятии Его Пречистого Тела и Крови уверенностью и радостью. Это ясно как день. Всё в мире сем преходяще, постоянен только Бог, Его неописуемое Царство, уготованное нам, верующим. Легко нести бремя Христово следующим за Ним, тяжело оно только неверующим».

Несколько месяцев спустя Евгений написал одной благочестивой молодой женщине, православной американке Нине Секо, попросил ее познакомиться с Алисон. Он сказал Нине, что собирается посылать Алисон православные книги и иконы, но «личное общение с истинными верующими, «странниками» в мире сем, намного полезнее».

Родителям Евгения было не примириться с новой религиозной стезей сына. В 1963 году он писал Алисон: «На прошлой неделе виделся с родными. Они всё больше беспокоятся обо мне. Последуй я мирскому призванию, они были бы счастливы. Какие надежды возлагались на меня! А сейчас я для них — религиозный «фанатик». Мой молодой русский друг из Мотерея показал им несколько слайдов о русских монастырях и церквях в Северной Америке. Родителям они показались «занятными», но старомодными. Их явно ужаснула (отца особенно) фотография старого монаха, прожившего 40 лет, не выходя из келии. С людьми он почти не разговаривал и, вероятно, достиг высокого духовного состояния, а мои родители увидели лишь «загубленную жизнь». Когда я пытаюсь рассказать им о молитве, о духовности, об истинных сокровищах, которые не здесь, а за пределами мира сего, наталкиваюсь только на полное непонимание, они говорят, что чрезмерная религиозность — болезнь. Боюсь, я прихожу в отчаяние в такие минуты. Ну что ж, где бессильны слова, поможет молитва.

Я злюсь и расстраиваюсь, думая о многих протестантских пастырях, выдающих себя за проповедников «христианства». На самом же деле они ведут людей по пути соблазнов и оставляют их полностью неподготовленными для суровой действительности потусторонней жизни. Я познакомился с пастором моих родителей: он ни разу не заговорил о Боге или о религии, а когда узнал, что я пишу религиозную книгу, поспешил сменить тему разговора».

ЕВГЕНИИ всё еще работал над книгой «Царство человеческое и Царство Божие», а хлеб насущный добывал подсобным трудом. В письме к Нине он рассказывал: «Книга моя уже «вырисовывается», хотя работе конца края не видно. Временами руки опускаются, мне кажется, я пишу чрезмерно философски и абстрактно, боюсь, никому это не интересно, читать не станут».

Евгений убирал посуду в ресторане; а мысль его работала. «Я сравнивал, — открывал он Нине, — «плоды» атеизма с плодами веры в истории, духовности, философии, богословии». Однажды, пребывая в философских раздумьях, ничего не замечая вокруг, он разбил целую стопку посуды. Обернувшись на звон и увидев черепки на полу, разгневанный владелец ресторана упер руки в бока и заорал: «Роуз, вы уволены!»

«Я мигом пришел в себя, — писал Евгений, — надо ж, чего‑то хочу добиться в философии, а сам посуду до кухни донести не могу». Впоследствии он убирал посуду в «более пристойном заведении». Но и здесь потерял место. «Хозяева чувствовали: сердце мое не прилежит их делу, и были правы».

Оставаясь без места, Евгений с головой уходил в работу над книгой, пока не кончались деньги. После ресторанной «карьеры» он нанялся дворником, как некогда его отец Фрэнк. Работа в ресторане была легче, но он предпочитал дворничать: спокойнее, да и свободен весь день.

На Рождество 1963 года Евгений хотел посетить монастырь и семинарию в Джорданвилле, но скопить денег не удалось. Позже он очень жалел об этом — не прошло и десяти лет, как там не осталось ни одного великого носителя православной веры. В 1974 году, вспоминая прежний Джорданвилль, Евгений признавал: «Образование в православной традиции угасает.

Джорданвилльская семинария 50–60–х годов служила образцом в современном мире, хоть и немногие сознавали это. Эта духовная школа с 1917 года собрала величайших православных мыслителей из России и со всего света. По созвездию имен с ней мог тягаться лишь Соловецкий концлагерь. Здесь преподавали такие великие люди, как профессор И. М. Андреев и И. М. Концевич, Николай Толберг, архиеп. Аверкий, архиеп. Виталий до него, архим. Константин, о Михаил Помазанский и другие. Почти никого из них уже нет с нами, и с горечью должно признать, что немногие их ценили. А достойной смены нет».

Знакомство с Россией в Монтерее

В ИЮЛЕ 1963 года Нина Александровна, мать Глеба, переехала в Монтерей, где они вместе с сыном сняли дом. Младшая сестра Глеба, Ия, уже жила в Калифорнии более года, в Окланде, и часто навещала их. Таким образом Евгений приехав познакомился со всеми Подмошенскими. Он играл Ие на гитаре, они ходили по грибы в монтерейский парк и, конечно, часами бродили с Глебом по взморью, гуляли по лесу.

Ия, черноволосая русская красавица, под влиянием брата стала благочестивой православной девушкой. Евгений был двумя годами старше, и она сразу полюбила высокого благородного юношу.

Глеб, в свою очередь, побывал у родителей Евгения и расположил их к себе, а когда те узнали об Ие, стали надеяться на скорый брак между ней и сыном. Однажды в воскресенье они пригласили Подмошенских на обед, и обе семьи замечательно сошлись. Это радовало Евгения, ведь до сих пор мать почти не одобряла его друзей, а на Алисон взирала как на чересчур богемную особу. Ия же пришлась по душе, и Эстер уже грезила свадьбой.

Раз Евгений пригласил Ию прогуляться. Она, молодая, счастливая возможностью побыть с ним, щебетала всю дорогу. Евгений почти всё время молчал. После Глеб спросил сестру о прогулке, и она задумчиво произнесла:

- Он уже умер.

- Что ты хочешь сказать? — опешил брат.

- Он уже не здесь, а где‑то далеко. Я не могу объяснить. Он не от мира сего.

Эта неотмирность увлекла Ию сильнее прежнего.

63–ЛЕТНЯЯ Нина Подмошенская стала для Евгения еще одним связующим звеном с Россией и живым подтверждением его философии. Она застала еще дореволюционную Русь, и сейчас рассказывала то, что видела воочию: как воплощалось нигилистическое общество, как порождало на свет недочеловеков. Евгений интересовался мельчайшими подробностями, расспрашивал о законодательной и тюремной системах Советов. Ей было что поведать. У Нины арестовали не только мужа, но и отца, и 20–летнего брата. За неделю пребывания в страшных условиях Вологодской тюрьмы отец потерял все волосы, а брат — все зубы. Безжалостные чекисты — обыкновенные бандиты, искушенные в садизме, — застрелили даже собаку, когда пришли «брать» мужа.

Евгений являл собой благородного слушателя, и Нина Александровна с удовольствием, подолгу и обстоятельно рассказывала истории из своей богатейшей событиями жизни. Она говорила образно и выразительно (сказывались предки–интеллигенты Фокины), а он уподоблялся благодатной земле из евангельской притчи. Она говорила сыну: «Он впитывает всё как губка». Не ограничиваясь рассказами об ужасах сатанинского коммунизма, она выразительно поведала ему о славном предреволюционном прошлом России. «Вы не поверите, — говорила она, — везде стояли церкви, иногда три на квартал. Огромные храмы, самые разные по стилю и окраске. Богатые благотворители строили их в память любимых, а приходы возводили храмы в честь какого‑либо чуда. Повсюду золотом сияли купола. По утрам звонили сотни колоколов, сзывая людей на молитву, наполняя город светом и радостью. Стояли раки со святыми мощами, пред иконами горели неугасимые лампады. Люди часто заходили поклониться святыням и помолиться прямо среди бела дня — церкви не закрывались».

Вышедши из культурной, «интеллигентной» семьи, в молодости Нина не ценила глубокой религиозности былой России. Только когда сын пришел к Православию, она поняла, какое это было великое достояние. Прежде ее учили видеть в русском Православии «религию горничных и лакеев», не более. Теперь она вспоминала, как их домашний повар, поставив готовиться еду, каждое утро шел в церковь, а когда возвращался и накрывал на стол, от него исходила удивительная умиротворенность и покой, что передавалось всему дому. «Простой мирянин, а казалось, среди нас настоящий святой. И таких было великое множество. Велика была Святая Русь! А здесь, в Америке, всё держится на деньгах», — заключала она и похлопывала себя по мнимому карману на бедре.

Евгений в основном соглашался с таким взглядом на американскую жизнь. Культура России была близка его душе, в 1963 году он писал: «Чувствую себя скорее русским, чем американцем». Но есть несколько черт характера, с коими истинный американец не расстанется никогда: это независимость и честность в работе. И что бы Евгений ни думал о себе в то время, он сохранит эти лучшие качества своего народа.

Евгений любил Россию, но считал, что принять Православие не значит «обрусеть». Он писал другим верующим американцам: «Мне очень интересна ваша англоязычная православная церковь. Хочется побольше узнать о вашем священнике. Самому мне вполне по нраву церковно–славянский язык. Но не думаю, что и другие американцы, тянущиеся к вере, захотят пойти так же далеко. Поистине, одной из главных трудностей, с коей я столкнулся в миссионерской работе, остается языковой и культурный барьер. Люди неизменно очаровываются церковно–славянскими службами, но дальше дело не идет. А как в вашей церкви?»

Хотя Евгений хорошо говорил по–русски, они никогда не блистал произношением. Глеб попытался исправлять ошибки, но потом передумал, ведь он американец и нет особых причин делать его совсем русским.

Скорее, наоборот: неплохо бы слегка усмирить прорусские настроения собрата. Они часто спорили о поэзии. Глеб очень почитал английскую романтическую школу: Вордсворта, Колриджа, Байрона и Китса. В Германии школьная учительница давала ему частные уроки английского языка: они разучивали стихи великих английских поэтов. Евгений, однако, небрежительно относился к поэтам–романтикам. В его школе учили, что всё это «сентиментализм», т. е. почти неприлично по меркам нашего времени. Став православным, он еще боле презрел их, т. к. они неправославные, зато неизменно восхвалял русских поэтов, в том числе Пушкина и прочих.

«Что ты знаешь о русских поэтах? Думаешь, что они великие, потому что православные, — говорил Глеб Евгению, — но известно ли тебе, что величайшие из них, такие как Пушкин и Лермонтов, своим творчеством напрямую связаны с английскими романтиками. Без Байрона не было бы Пушкина!» Русские, объяснил Глеб, видели в романтизме своеобразную религиозную глубину, художественное выражение людского воздыхания о Боге. Глеб сумел повлиять на собрата. Позже Евгению особенно нравился Вордсворт. Он часто цитировал его.

ЕВГЕНИИ знакомил Глеба со своей работой над книгой, читал ему некоторые главы. Глеб, конечно, заинтересовался. Евгений глубоко исследовал современную жизнь, что напоминало его прежних учителей: архиеп. Аверкия и архим. Константина. Однако книга показалась Глебу чересчур односторонней. Своей направленностью она повторяла философию о. Константина, с которой Глеб не всегда соглашался. Сам о. Константин приобщился духовности через архиеп. Иоанна и старца Игнатия Харбинского. Прозрев самую суть Православия, он подразумевал, что читатели уже с ней знакомы, и говорил в основном не о христианской Истине, преобразующей человеческую жизнь, а о всеобщем вероотступничестве. Он пришел ко Христу из иудаизма, Евгений — из философского поиска, и оба верили: современному человеку сначала нужно осмыслить, как и почему случился его отход от полноты Истины, и только потом возвращаться к этой полноте. Глеб полагал такой путь ошибочным: если уж люди не знали Христа, Коего покинули, все разговоры об отступничестве бессмысленны. Надо показать самое полноту Истины, все богатейшие православные сокровища, донести наследие веры — преподать жития и писания святых, особенно современных подвижников.

Глеб не соглашался с о. Константином в Джорданвилле, а сейчас «боролся» с Евгением. Из прочитанных Евгением глав книги «Царство человеческое и Царство Божие» Глеб вывел: первое,

Евгений — борец по натуре; второе, он — воитель умственный, а сердце еще не разбужено, осталась и горечь прежних времен, от которой мало помалу нужно избавляться.

- Почему у тебя всё сходится на царство человеческое? — спрашивал Глеб. — Оно и так у меня в печенках сидит. Как же Царство Божие?!

- А о нем, — отвечал Евгений, — сказано в Писании и у святых Отцов.

- Так‑то оно так. Но неужели Царству Божию нет места рядом с царством человеческим? Ведь Царство Божие живо, и мы должны приобщиться его.

Приобщение это Глеб полагал сейчас самым важным для Евгения, потому и рассказывал так много о святых местах, святых людях, таких как архиеп. Иоанн. «Силы, противостоящие Царству Божию, — говорил он Евгению, — лишь нежелательные сорняки (по Евангелию). Господь зовет нас отойти от них, не выдергивать. Прежде всего мы должны принять Царствие Божие, сделать его сущностью нашей жизни».

Доверяю тебе

Дополните мою радость: имейте одни мысли, имейте ту же любовь, будьте единодушны и единомысленны.

Флп. 2:2.

ЕВГЕНИИ размышлял, как жить дальше по завершении книги. Некоторые русские девушки, Ия Подмошенская в их числе, видели в нем жениха, но душа молодого американца прилежала иному. В 1963 году он написал Алисон: «Если будет угодно Богу, через год или два, когда закончу книгу, стану монахом, возможно, священником. Хочу послужить Господу». Несмотря на вдохновенное служение архиеп. Иоанна, в Сан–Францисской общине было на удивление мало готовящих себя к монашеству. Евгений писал: «Здесь мало кто стремится к монашеской жизни или по крайней мере серьезно к ней относится, даже среди русских. К примеру, мать Глеба, видя мою увлеченность, очень «резонно» посоветовала мне выбросить всё это монашество из головы».

Еп. Савва, приезжавший в Сан–Франциско защищать в суде архиеп. Иоанна, хотел основать новый монастырь и подыскивал людей для будущей обители. Евгений, конечно, поразмыслил над такой возможностью и записал: «Сначала закончу книгу, съезжу в Джорданвилль, а уж затем определюсь».

ГЛЕБ также вопрошал себя о будущем. Сейчас он должен оставаться в Монтере помогать матери, а та вдобавок поставила условие: сын может уехать, только купив ей дом и найдя мужа для сестры.

В работе Глебу сопутствовала удача. Он преподавал язык в колледже, был любим студентами: помогали прекрасное чувство юмора и общительность. Его просили продолжать курс, обещали повысить в должности. Но полного удовлетворения он не находил. Чтобы поддержат духовный настрой, он творил Иисусову молитву даже на уроке, про себя, вслух же объясняя грамматику или записывая что‑либо на доске.

Он жаждал воплощения своей «мечты» — того, о чём просил преподобного Германа на Еловом острове. Он уже положил начало миссионерскому Братству для прославления преп. Германа — написал о своих идеях архиеп. Иоанну, стал вовлекать людей, Евгения в том числе. Однако Братство еще не сформировалось, и дальше мечтаний не шло.

Где же тот желанный «идиот», просимый у преп. Германа? Кто пойдет с ним через все тернии миссионерского пути? Угроза материнского проклятия, если он станет монахом, останавливала его, и он подумывал стать женатым священником–миссионером, а супругой и помощником видел свою знакомую по Сан–Франциско, глубоковерующую девушку Соню[10]. Глебу казалось, что они хорошо подходят друг другу. Однако прежде он хотел убедиться в правильности выбора. Любовь должна пройти испытания. «Соне нужно получше узнать мой «идиотизм»», — размыслил Глеб и дал ей свою любимую книгу «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу». Это история русского крестьянина: он путешествовал из города в город, неся с собой лишь Библию, Добротолюбие и немного хлеба, умом же и сердцем постоянно творил Иисусову молитву. Пока Соня читала книгу, Глеб истово молил Бога о будущем, вопрошал, стоит ли им с Соней быть вместе, сможет ли она понять его, разделить его мечты.

«В следующий выходной, — пишет Глеб, — мы встретились в Сан–Франциско. Пошли в маленькое кафе битников, заказали вишневый пирог, послушали Джоан Баэз — она пела старинные английские баллады. Я ждал, что Софья скажет о «Страннике», сам боялся даже заикнуться — в ее ответе всё мое будущее. Мы вышли, я почувствовал, что люблю ее страстно и вдохновенно. Остановил, спросил о книге. Ее лицо помрачнело, она нахмурила брови и с отвращением бросила, что хуже этой книги за всю жизнь не читала! А ведь читала она русский текст, со всею красотою родной речи, с родным, столь умилительным повествованием, с английским переводом не сравнить. Я ахнул — меня словно обухом по голове хватили, и мечты о будущей жизни в миру растаяли как дым. Соня всё поняла и заплакала. И во взгляде я прочитал все ее чаяния: гараж на две машины, дом, полный утвари, престижную работу с 9–ти утра до 5–ти вечера для меня и воспитание симпатичных детей (для нее) — воспитание нормальных детей в ненормальном XX веке. Церковь же останется на задворках нашей жизни, может, раз в неделю, по воскресеньям, чтобы не обременять себя, т. е. совсем потеряет для меня смысл.

Вздохнул глубоко, улыбнулся. Всё кончено. Взял ее за руку, наклонился и поцеловал благоуханную шею, и начал напевать «Мой маленький дружок», пастораль из «Пиковой Дамы». Мы шли через парк Золотые ворота. Я пригласил ее в кино–оперу, что шла тогда в Сан–Франциско. Закат разлился золотым багрянцем по бескрайнему небу. Шли молча, она всё поняла, но еще наивно надеялась, что со временем мое «помешательство» пройдет. Вообще‑то она уважала мои идеи. Быть может, и любила‑то за мою «ненормальность». Любила, но жизнь моя казалась ей не для нынешнего века. Соня не понимала, что и мы — часть поколения битников, бунтующих против того, что некогда отверг я. Очень скоро на этой самой улице появятся хиппи — дети безобразного, вульгарного протеста против ненавистного «старого порядка». Эта чума унесет тысячи невинных жертв наркотиков, секса, мятежных деяний и глупых выходок. Таково царство нигилизма. У нас же есть лекарство от этого недуга — Православие!

Мы шли дальше, напевали Моцарта. Я заплакал, она почувствовала, резко остановилась. Я посмотрел ей в глаза и крепко ее обнял.

Такой близости сердец мы больше не знали, мы стали едины на мгновенье, это был пик нашей любви, миг истины.

Расстались поздней ночью. Подъехали к ее дому, она вышла, я проводил ее взглядом: бежевое пальто, чудные волосы, как у Джоанны Фонтэйн (она походила на эту кинозвезду сдержанным очарованием и серьезностью). Я перекрестил ее на прощанье, понимая, что потерял любовь. Но я любил Бога, а Он требовал меня безраздельно.

Направился к центру города, повернул налево на улицу Ван Несс, вышел к улице Сакраменто. Больше я не плакал. Я похоронил ее в своем сердце и решил молиться за нее до конца жизни. А в жизни меж тем намечался крутой поворот. Я дошел до дома Евгения Роуза, постучал в окно — в комнате еще горел свет. Было поздно, но в квартире громко звучала очень величественная музыка, по–моему Вагнер. Увидев меня на пороге, Евгений изумленно застыл, выжидая, пока я заговорю. Музыка стихла, и я произнес: «Поздравь меня — я только что порвал с последней надеждой на мирское счастье. Я умер для мира, и мне горько, но обратно пути нет!» Упал на диван подле двери и громко зарыдал. Евгений очень расстроился, но когда я рассказал подробнее, одобрил мой шаг и предложил поужинать. Звучала музыка Шопена. Она всё больше и больше напоминала мне похоронный марш. Я остался ночевать, утром уехал в Монтерей. На прощание Евгений серьезно сказал: «Имей в виду, что бы ни готовило будущее, порвав с Софьей, ты полностью предался Господу. Дал обет служить Ему и помогать людям, подобным тебе, вести их в духовном поиске, учить видеть тайны бытия».

Я знал, как огорчится мать, как расстроится о. Владимир из Джорданвилля — он хотел побыстрее сделать меня священником[11], но чувствовал себя победителем и готов был к новым решительным шагам».

ГЛЕБ ПОДОЛГУ пропадал в лесах около Монтерея. Читал жития святых, молился просил Господа о вразумлении. Он вспоминал: «Земной Софии в моей жизни больше нет, мне нужен сотаинник, с кем я имел бы полное единодушие.

Однажды, бродя по взморью, я отошел от океана в лес. Справа меж деревьев просвечивала водная гладь. Я всё брел и брел по мшистой земле, читал житие сибирского пустынножителя Зосимы, временами останавливался из‑за набегающих слез. Заснул я прямо в лесу, а очнулся уже ночью. Стояла высокая светлая луна. Океан поодаль манил своей красотой, серебрясь в лунном свете. Я решил идти на юг вдоль взморья по лесу. Стояла волшебная теплая ночь. Мысли и душа унеслись в совершенно иной мир — в Святую Русь. на гору Афон, недавно я прочел рассказ о. Динасия о том, как он посещал забытых и затерянных пустынников. Я встал на колени лицом к востоку — там в нескольких милях находилась церковь преп. Серафима — и начал горячо и слезно молить Господа о пустыни на чудесной американской земле, где ступала нога преп. Германа. «Неужели наша Калифорния с русской крепостью Росс не способна на это? Почему мы, молодые, должны быть жертвой старшего поколения — их близорукости, личных разочарований, церковной обмирщенности? Почему эта ночь, полная возвышенной мечты, желания и вдохновения, должна кончиться серым прозаическим утром жалкой обмирщенной жизни? Господи, даруй нам побольше «неумудренных», отверженных миром сим, — взывал я, — осчастливь их, открой им то, что открываешь сейчас мне!» Я молился старцу Зосиме, Моисею Оптинскому, всем старцам рославльских лесов, моему любимому Феодору Санаксарскому и Феофану Новоезерскому. Не знаю, долго ли я стоял на этом благословенном мягком мху, лишь яркие звезды и луна внимали мне. Очнувшись, пошел дальше, но вскоре опять упал на землю, поцеловал ее и взмолился: «Господи, не умолчи, пусть более достойный, умный познает Твои Откровения и, поступясь личной выгодой, своим «я», донесет другим это необъяснимое чувство единения с Тобой».

КОГДА Евгений с Глебом бывали в лесу вместе, Глеб воочию убеждался, насколько сходны их чувства. «Было ясно, — говорил он, — Евгений тоже любил природу и его религиозное чувство было связано с ней. Но его любовь молчалива, его стихия — тишина, слушающая творение. Я видел, как природа поглощает его, как и безмолвие, которого он жаждал. Это поразило меня, и я решил поделиться своими «лесными, рославльскими» мечтами. Он принял этот мир как старого знакомого, сказал: «Это то, что я давно искал. Но как воплотить наши мечты?» Мы встали на колени, прочли канон Божией Матери.

Однажды Евгений попросил составить ему компанию прогуляться по лесу неподалеку от городка Саусалито. Сам он бывал в тех местах ранее, подолгу там пропадал. Ранним утром мы встретились на улице Ван Несс, сели на автобус, доехали до Мельничной долины, пошли в лес. Мы собирались заночевать у костра. За весь день мы не обмолвились и словом, ночью пошел дождь, налетел ветер — дрожа от холода, мы укрылись под каким‑то навесом. Евгений словно окаменел — такое уже случалось с ним на взморье: он мог часами неподвижно сидеть, погрузившись в мысли. Я ничего не понимал. К чему терпеть эту ужасную погоду? Костер еще больше нагонял тоску. Облака на нами порозовели. Евгений решил «утешить» меня поджаренным на огне рахат–лукумом, что мне было в новинку, он же, видимо, отведал его в детстве. Вдруг он разговорился. Я горевал из‑за наших неудач: ничего не сделано, мечты об идеалах подвижников Сибири, преп. Германа Аляскинского так и остались воздушными замками. Конечно, пока мы с Евгением присматриваемся друг к другу. Мы не питали иллюзий: характеры у нас почти противоположные.

Проходили месяцы, и совесть все сильнее мучила меня. Казалось, я попусту трачу время. Кроме того, беспокоила судьба книги Евгения «Царство человеческое и Царство Божие». Я отослал несколько частей о. Константину, тому понравилось, он назвал Евгения «сложившимся церковным писателем», но я знал, что хотя эта книга и нужна современным людям, вряд ли кто возьмется издать ее. Крупным коммерческим книжным фирмам она не покажется — уж очень круто обошелся Евгений с нынешним веком, раскритиковал его в пух и прах, назвал предвестником времен антихриста. Церковные издатели также не рискнут: труд слишком обширный, прочитать‑то трудно, не то что опубликовать. Даже о. Константину выговорили за объемистость изданной им книги по христианской философии, кто, мол, из сегодняшних церковных людей заинтересуется ею и купит ее.

Итак, Евгений писал книгу, вкладывал в нее всю душу, но для кого? Кто увидит ее? Еще я знал, что помимо публикации нужно, чтобы люди услышали столь значительного человека, ибо голос его — подмога истинным православным. Думал я и как соединить две пользы: поставить талант Евгения на службу Церкви и ему самому стяжать что‑то полезное для себя в Церкви. Но так, чтобы его пыл не сошел на нет из‑за низкого интеллектуального уровня православных. Клир не принимал и не понимал Евгения во всей его глубине. Я боялся краха его веры, что случалось с некоторыми новообращенными. Едва придя к ней, он мог разочароваться, ибо по настроению совсем не подходил команде «тонущего корабля».

Я знал — выход есть, и пылко молился преп. Серафиму Саровскому. Также помнил духовный закон: в Божией работе нельзя преследовать личных интересов, как делают люди почти повсеместно. Таков Джеймс. Но Евгений — другое дело, он отринул самость ради идеалов, причём сознательно. Он хотел жить для Бога, и только для Бога.

Евгений виделся мне этаким романтиком, «юношей бледным с пылающим взором», такой завянет, сгинет в непогоде жизни, и никто не узнает и не поймет, ради чего он жил. Благородство его заключалось в том, что жаждущая Красоты и Истины душа его страдала, видя в мире противное своим идеалам. И свойство это было врожденным, и его следовало сберечь.

Как правило я добирался до церкви и обратно пешком по берегу. Это около двух миль. Океан всегда дарил мне отдохновение от бушующего страстями мира. На закате пошел ко всенощной. Песок, небо, даже морскую гладь — всё позолотило уходящее солнце. Церковь была как обычно пуста. Священник служил и пел один. Я с удовольствием подхватил. У него был красивый высокий тенор, он знал все монашеские распевы. Чудный человек, но со страхом в душе — все русские постоянно чего‑то опасаются, боятся подвоха. Его же до этого состояния довела «интеллигенция». Подавила настолько, что он отказался от проповедей, а когда всё‑таки отваживался, он превращались в пытку — он боялся сказать что‑то «не так». Как жаль! — он являл собой кладезь мудрости, знаний, человеческой доброты. А те самые люди, которым бы учиться у него, лишь давили и уничтожали на корню зачатки его дел[12].

После одинокой всенощной я отправился домой тем же берегом. Радовался, что освободился от уныния, чувства бесполезности, тщеты православия, царящего в той церкви. Каждый раз я приходил в этот храм и вместо вдохновения исполнялся беспомощностью и тоской: казалось, что мир торжествует, а Христос побежден. И вот такое «унылое» христианство я вынужден носить словно вериги?! Зачем же тогда я молил Господа о помощи Евгению? Просил найти ему место в такой Церкви? А что, если войдя в нее всем сердцем, он затем остынет и превратится в обычного «теплохладного» прихожанина? Не ответственен ли я за его душу? Ключ к этому ответу был следующий: Евгений — «молодое вино», а я должен найти для него «новые мехи», ибо «мехи старые» не годятся для новообращенных, честных в своих устремлениях.

С такими мыслями я возвращался домой. Уже смеркалось. Вдали зловеще догорал кровавый закат, как бы предрекая скорое погружение во тьму всей нашей жизни. Когда я подошел к Рыбацкой набережной, совсем стемнело, засветились неоновые огни рекламы. Я пошел по рельсам железной дороги в направлении консервного ряда и Тихой рощи. Домой с такой ношей грустных дум идти не мог. Я и только я должен найти для Евгения выход из тупика. От этого зависит спасение его души. От беспомощности я горько заплакал. Подошел к врезавшемуся в залив утесу, встал над рокочущими внизу темными волнами, взглянул в бескрайность морских просторов, крикнул: «Господи, что мне делать? Открой мне!»

И вдруг из темной бездны до меня ясно донеслись слова, будто накатили волны с неба и бились, бились о мое сердце: «Книжная лавка. книжная лавка. книжная лавка.» — и подобно волнам морским откатывались восвояси. Поразительно! Я сразу понял суть, еще раз вслушался в себя, повторил несколько раз: «Книжная лавка. книжная лавка. книжная лавка!»

Очевидно, это рука Божья, откровение от Него! О магазине я подумывал и раньше, но идея эта терялась среди множества неосуществимых планов. Сейчас всё увиделось ясно, словно в мозаичной головоломке вдруг стал на место последний кубик. Книжная лавка поможет Евгению с его книгой, Братству преп. Германа и недавно пришедшим к вере людям, идеалу пустынножительства и Православной Церкви — всем в одном. Будущность вмиг прояснилась.

В книжной лавке и поместится наше Братство, провозгласит миру о подвижнике, любителе пустыннического жития Германе. Мы займемся продажей книг, доход позволит купить печатный станок, и мы сможем издать работу Евгения. Затем заработаем денег на землю для скита, положим начало миссионерской работы здесь, потом — на Аляску, воплощать мечты преп. Германа о Новом Валааме на американской земле. Как всё просто, логично и ясно!

Простота эта даже обескураживала. В ту же ночь пришла идея «святых» денег, т. е. прибыль должна быть только от продажи православных книг, вбирающих в себя полноту православной святоотеческой философии, и никаких ересей, никакого «вольнодумства». Я хотел донести людям идею святого «подвижничества» и «святыми средствами» (в противовес церковному принципу — «цель оправдывает средства»). Благословенные «святые» деньги будут тем евангельским камнем, фундаментом, на котором утвердятся все наши труды.

Второе, что пришло в голову, — очень важно единодушие. На практике это значило: не делать ничего по собственной воле, без благословения другого. Это позволяет не подменять волю Божию своей.

Возобладание самости ведет к диктату римских пап или к церковным группировкам.

Мысль об единодушии нужно было проверить: послана ли она Богом или это только мое болезненное воображение? Я решил усерднее молиться, а затем рассказать всё Евгению, первому, даже прежде архиеп. Иоанна. С последним я много делился своими замыслами, когда приезжал в Калифорнию в ноябре 1962 года.

Спустя немного времени я пришел к Евгению. У него сидел Джеймс. Я с порога объявил, что прибыл сюда с самым важным предложением в жизни и прошу уделить мне внимание и время. Мы обратились к иконам и коленопреклоненно пропели канон Богородице. Затем я поделился своими мыслями о книжной лавке — отправной точке нашего Братства, попросил их честно высказать свое мнение. Джеймс сразу скис. Сказал разочарованно: «С этим я не хочу иметь ничего общего. Всё слишком путано, и кроме того, мерзко — соединять религию и деньги».

Я молча повернулся к Евгению. Тот стоял абсолютно спокойно и тихо. У меня же внутри всё кипело. Он проницательно посмотрел мне в глаза и твердо произнес — так, чтобы слышал Джеймс: «ДОВЕРЯЮ ТЕБЕ!»

Как гора свалилась с плеч! Большего мне и не надо! Сейчас я уже знал наверное: вот он, тот самый «идиот», просимый у о. Германа. Я молил святого и получил в ответ: «У тебя он будет». И вот он передо мной.

Я долго не мог унять возбуждения. Но теперь я знал — всё задуманное исполнится: будет Братство, прославляющее о. Германа, он будет причислен к лику святых, будет магазин со «святыми деньгами», затем пустынь. Я куплю дом для матери, мы опубликуем книгу Евгения и однажды обретем на Аляске Новый Валаам.

Ни о чём подобном Евгений и не догадывался. Он всё смотрел на меня пристально с верой. Джеймс сидел, недовольно покачивая головой. Вскоре он ушел. Понятно: ему такая жизнь не по душе, он хочет жить для себя. Может, конечно, поможет нам, но рассчитывать на него не приходится. Но как удивил меня ответ Евгения! Он не сказал, к примеру: «Как ты умен!», «Хорошо придумал!», «Поживем — увидим.» или «Что скажет епископ и другие?» Своим «ДОВЕРЯЮ» он без обиняков показал, что единодушие между нами будет, несмотря на всё различие характеров. Что и подтвердилось в будущем!»

ЧАСТЬ IV

Братство

Ходатайствуй нам скорее умягчение ожесточенных душ наших, испроси нам разумение: что есть воля Божия; и аще ничтоже благо сотворихом пред Богом, да положим начало благое.

Из молитвы преп. Герману, Аляскинскому чудотворцу.

ЕДВА ЛИ не с первых дней в Сан–Франциско архиеп. Иоанн молился перед иконой преп. Германа, прося святого создать и взять под свое имя и покровительство миссионерское Братство. Глеб вспоминает историю иконы:

«Во время посещения Ново–Валаамского монастыря на Аляска я хотел увидеть образ преп. Германа, написанный в иконописной традиции, с нимбом. Но поскольку такового не оказалось, я попросил благословения отца Герасима самому написать подобный. Он благословил, пожелав при этом увидеть фотографию моей работы. Композиция иконы открылась мне во время молитвы у мощей преп. Германа, а сама икона писалась в Бостоне на Светлой седмице следующего года. Отец Герасим одобрил образ и я представил его на суд о. Адриана из Ново–Дивеева и о. Киприана из Джорданвилля.

Так и проехал я с иконой через все Соединенные Штаты, не оставляя мечты о Братстве, до самого Сан–Франциско, где только что был поставлен на кафедру архиеп. Иоанн. Я принес образ в его домовую церковь при Сиротском приюте свят. Тихона и, вручив Владыке, попросил молитв. А он, принявши, поместил его прямо на горнем месте в алтаре, сказав, что будет молиться о Братстве, а когда оно создастся, передаст икону в наше помещение. Так икона сия стала свидетельницей многих литургий, совершенных архиеп. Иоанном.

Тогда же я вручил ему маленький черно–белый оттиск изображения преп. Германа с написанным внизу тропарем. Позже я видел его в рамке на видном месте в кабинете Владыки, где образ находится и по сей день. Г–жа Шахматова рассказывала мне, что Владыка нередко молился перед ним».

Отец Герасим также просил Господа о нас. В 1963 году он писал Глебу:

«Ты делаешь хорошее дело, организуя Братство преподобного Германа, Аляскинского чудотворца! Да поможет вам Бог! Но помните, дьяволу не нравится такое, и он строит всяческие козни тем, кто прославляет богоизбранных праведников. Познал я это на себе, когда переехал на Аляску. Передаю привет всей братии. Да поможет вам Господь и Пречистая Матерь Его».

В ТУ НОЧЬ, когда Евгений произнес слова: «Я тебе доверяю», новое Братство наконец родилось, и братия ощутили совершенно ясно, что свершилось это по молитвам архиеп. Иоанна и о. Герасима. Один из «сирот» Владыки в Приюте свят Тихона Задонского (тот самый В. Т., который и познакомил ранее Глеба с Евгением) стал третьим основателем Братства. Четвертым явился Антоний, серб по национальности, студент семинарии свят. Тихона Задонского в Пенсильвании.

Перво–наперво братия испросили благословение у архиеп. Иоанн на труды. Услышав о книжной лавке, Владыка смиренно указал им, что успех этого начинания будет зависеть не от его благословения, а скорее от собственных усилий братии и от воли Божией. В ответ на просьбу Глеба об архипастырском одобрении он сдержанно написал:

Дорогой Глеб!

Намерение и начинание ваше, несомненно, хорошее и стоящее. Нужно приложить все ваши усилия. Прошу у Господа Его всесильной помощи. Если дело пойдет — Бог благословит.

С любовью,

Архиепископ Иоанн. 28–го августа 1963 года, день памяти св. Моисея Эфиопского и св. Иова Почаевского.

Примечательно, что архиеп. Иоанн послал благословение в день памяти св. Иова — покровителя православной миссии печатного слова и св. Моисея Черного, словно подвигал братию на работу с чернокожими американцами.

Глеб известил о. Герасима, что Братство преп. Германа наконец‑то создано. Для аляскинского пустынножителя это явилось великим утешением. Он пошел на могилу преп. Германа на Еловом острове и отслужил молебен об успехе братии. Вскоре Глеб получил от него письмо, в котором говорилось, что он молит Бога о благословении Братству и выражает желание, чтобы их стараниями «не угасла монашеская лампада на Еловом острове». Братия поняла эти слова как просьбу присылать на Аляску лампадное масло, однако подтекст выражал иное: однажды они приедут на Новый Валаам для продолжения там монашеской жизни. Отец Герасим давно уже мечтал о монастыре на острове, и его последние надежды возлагались на Глеба и новое Братство.

Евгений несколько приуныл, осмыслив значение этих слов. Он стремился к миссионерской деятельности в своем родном штате, где, как ему казалось, может быть наиболее полезен. На Еловом же острове придется думать не столько о миссионерстве, сколько о хлебе насущном, так как средства к существованию были очень ограничены. О поездке туда не могло быть и речи до тех пор, пока Братство не утвердится в Калифорнии и не возрастет людьми, чтобы послать их на другой «фронт».

Вместе с письмом о. Герасим прислал старую медную иконку Богородицы «Всех скорбящих Радосте», найденную на берегу Монашеской лагуны: прежде, по всей видимости, она принадлежала преп. Герману. В посылке также был дар — 25 долларов. Зная, что у о. Герасима почти никогда не водится денег, Глеб и Евгений были тронуты до глубины души. Евгений посоветовал открыть братский банковский счет, что и сделали. Символический акт: Братство преп. Германа Аляскинского началось со «вдовьей лепты», принесенной преемником преп. Германа на Еловом острове.

УЖЕ С ПЕРВЫХ шагов стало ясно, что в работе Глеб и Евгений очень дополняют друг друга. У Глеба зарождались грандиозные планы, он красочно описывал их, Евгений же очень внимательно выслушивал, «мотал на ус», взвешивал своим аналитическим умом и поначалу ничего не говорил. Но затем выносил уже готовое суждение, поражая Глеба точностью, практичностью и предельной простотой. Их поистине свел Промысел Божий, поскольку Евгений без Глеба вряд ли бы решился на какие‑либо смелые начинания, а без Евгения планы Глеба не осуществились бы.

Так, к примеру, однажды Глеб излагал некоторые из своих последних задумок и вдруг помрачнел, замолчал.

- Продолжай, — попросил Евгений.

- Что толку продолжать, — вздохнул Глеб, — всё это — лишь мечты.

- Разве внешние преграды — помеха нашей мечте?

- Но как их преодолеть?

- Всё просто, нужно лишь подумать, — заключил Евгений.

С самого начала братия решила, что их книжная лавка должна быть вне церкви. Глебу очень не нравилось, когда во время службы раздавался звон монет. Он вспоминал Христа, изгоняющего меновщиков из храма (его духовный отец — о. Адриан — даже пытался запретить сбор денег во время службы, но местный епископ его не поддержал). Но православная книжная лавка в отдельном здании в то время представлялась чем‑то утопическим. Насколько братия знала, в Америке пока не было ни одного специализированного «православного» магазина.

В сентябре 1963 года Евгений писал Глебу об идее книжной лавки:

«После некоторых раздумий я пришел к выводу, что твоя идея вполне осуществима. И вот несколько предложений:

Первое — найти гараж или маленький магазинчик в районное Ричмонда. за 30 долларов, не дороже. Лучше с большим окном для витрины; если окна нет, прорубим сами. Поставим столы, книжные полки и, конечно, в углу икону преп. Германа с лампадой, на стенах — виды Джорданвилля и пр. Также повесим доску объявлений, заведем самовар или, на худой конец, чайник в задней комнате. Затем достанем книги, иконы — из Джорданвилля и другую церковную утварь — из разных мест, за малую плату или в рассрочку. Каждый день в магазине будет кто‑то дежурить в определенные часы, причем добровольно и безвозмездно, вся прибыль пойдет на расширение деятельности: будем закупать больше книг для продажи, особенно писаний святых отцов; издадим какой‑либо бюллетень, если дело заладится. Для начала требуется немного денег (за аренду, мебель, краску и т. д.) и 4–5 человек энтузиастов — это самое главное».

В другом письме Евгений сообщил, что уже ищет место для книжного магазина и скоро отправит книгоиздателям список–запрос необходимых книг. «. Как видишь, нужда заставляет быть практичным. Наши радужные мечты воплотятся сейчас или никогда».

Тогда же Евгений приметил еще одно православное братство в Сан–Франциско и написал Глебу следующее:

«Познакомился, между прочим, с группой православных американцев, они тоже пытаются создать здесь братство. Не знаю, почему меня пригласили, но, во всяком случае, удалось посмотреть, какова жизнь других православных. И ответ: НИЧЕГО НЕТ! Они искренни и намерения их благие, но абсолютно ничего не делают. Этакое духовное младенчество — пробавляются «молоком», а о «твердой пище» и не думают. Увидимся — расскажу. По существу, они нам не помеха, т. к. помышляют лишь о «межправославном» понимании и изучении православного «предания» на самом начальном уровне; в остальном тяготеют к экуменизму, но не к миссионерству. Они заняты только собой, пытаясь «осмыслить» собственную религию, мы же собираемся принести миру богатство, коего мы недостойны, но цену которого знаем».

Глеб призвал Евгения смотреть на ситуацию с большим смирением. Он писал: «Мы сами так немощны и грешны. Что мы можем дать миру, чему можем научить? Бог запрещает нам учить кого бы то ни было! Как может слепец вести слепого? Мы можем рассказывать о чудных святых и подвижниках, как они жили. или только пытаться (почти безуспешно) в чём‑то подражать им, в основном же — молиться им, прославлять их и дивиться ими. Мы только пытаемся стяжать Дух Святый в наших сердцах и пусть Господь руководит нами, на всё Его Святая Воля».

НЕ ПРОШЛО и нескольких недель, как Евгений нашел помещение, казавшееся идеальным для их целей. В квартале от Собора, который в то время достраивался, стоял приметный домик на очень оживленной улице. Евгений так описывал Глебу: «Магазин включает в себя просторную комнату с высокими потолками и еще одну поменьше, позади, там будет наша спальня и там позже поставим печатный станок(!). Я уверен — тебе понравится». Плата за месяц составляла 85 долларов, больше, чем рассчитывал Евгений, но, обсудив всё с Глебом, они решили арендовать помещение.

12/25–го января 1964 года в праздник св. Саввы Сербского Евгений договорился с владельцем лавки и в тот же день описал Глебу свои чувства о знамении Господня благодеяния: «Сегодня читал Евангелие, как всегда главу в день, 10–я глава от Луки — та самая, что мы читали вместе, когда возвращались из Кармела почти два года тому. Тогда я открыл Евангелие наугад. «Господь. послал их по два пред лицем Своим во всякий город и место, куда Сам хотел идти. И сказал им: жатвы много, а делателей мало: итак молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою…»

Я думаю, лучше места, чем вблизи собора, не сыскать, не преуспеем здесь — не преуспеем нигде. Само местоположение магазина дорогого стоит — такая реклама!»

На следующий день Евгений внес плату за месяц. «Назад пути нет, — писал он, — пора приниматься за работу».

Глеба радовали воодушевленные письма брата и особенно фраза о том, что настала пора работать. Однако он не соглашался со словами: «Если не преуспеем здесь, не преуспеем нигде». Его настораживали два обстоятельства: во–первых, хотя деловая «хватка» Евгения полезна, похоже, что тот чересчур полагается на нее, а во–вторых, чрезмерно увлекается церковной политикой. В одном из предыдущих писем Евгений указывал, что Братство должно состоять только из членов Русской Церкви за рубежом и поэтому в Сан–Франциско оно должно располагаться возле собора. В ответ на подобные рассуждения Глеб писал:

«Если ты хочешь выделить только наше удачное местоположение, я согласен, но если в нашем деле ты видишь «святость» (что подкрепляешь цитатой из Писания) и «важность» в основном с точки зрения «церковной политики», уповая на ее «мудрость», то я не согласен. Ибо кто мы, с нашим ограниченным и наивным мнением, исполненным греховности и суетности? Что мы сами можем принести с нашими рассуждениями и мудрствованиями, кроме вреда? Все наше упование на Господа и на полное следование Его неисповедимым путям! Действительно, жатвы много, но единственно что мы можем — это стяжать хоть немного ИСТИННОЙ ХРИСТИАНСКОЙ ЛЮБВИ и сострадания (искреннего и сердечного, без манерности, политики, так как всё это от мира сего и отвращает Духа Святаго). Прости меня. Я уверен, что мы великие грешники и не можем ожидать чудес от Бога лишь потому, что мы вдруг решили заняться всем этим. Мы не имеем право говорить, если что и не выйдет: «Пропади все пропадом!» Нет! Уверен, Господь испытает нашу искренность в деле, предпринятом во славу Его. Он покажет, зиждется ли наше вдохновение на камне или на песке, посылая нам трудности, смущения, споры, на чём и проверится любовь Его грешных детей. И по мере возрастания скорбей мы достигнем опытности и только тогда действительно сможем пригодиться в Господней жатве (Рим. 5:1–15)».

В ДЖОРДАНВИЛЛЕ архиеп. Аверкий поначалу не разделял планов Братства, т. к. ему казалось, что Глеб нужен Церкви как священник, либо в миру, либо в монашестве, и в самом ближайшем будущем. Но когда Глеб попросил книги для магазина, архиепископ с готовностью согласился прислать, сказав, что расплатиться они могут с продажи. Это значительно снизило первоначальные расходы.

Получив ключи от магазина, братия перенесли туда икону преп. Германа из Дома свят. Тихона. Священник Сиротского приюта о. Леонид Упшинский, с которым Евгений очень сблизился, зашел в алтарь и вынес икону. Передавая ее братии, сказал: «Она освящена молитвами архиепископа Иоанна». С пением тропаря преп. Герману братия прошли несколько городских кварталов и водрузили образ на видном месте в магазине.

Примерно в это время архиеп. Иоанн посоветовал Глебу поговорить с Петром Губиным — тот заведовал продажей книг в церкви, дабы между прихожанами и Братством не возникло соперничества. Губин отнюдь не считал братию конкурентами, от всего сердца приветствовал их план и показал Глебу свое собрание, состоящее из тысяч книг, некоторые из которых были выставлены для продажи в киоске у входа в собор. «Видишь, сколько у нас литературы, — заметил он, — и мы не можем продать. Прихожане просто не покупают книги». Глеб ответил, что отделенная от церкви миссионерская книжная лавка окажется удачливее, потому что ее смогут посещать не только прихожане, но и все любопытствующие.

Желая всячески помочь братии, Губин сказал, что церковь готова оплатить аренду магазина, таким образом превратив его в соборный киоск. Но, несмотря на явные материальные выгоды этого предложения Евгений отказался. Он знал, что такой оборот дела свяжет их с церковными организациями, комитетами и т. д., а с такой перспективой его американская независимая натура примириться не могла. «Как мы сможем сохранить свободу действий? — писал он Глебу. — . Если книжная лавка будет связана с собором, возникнут юридические осложнения и все благие начинания, вероятно, пропадут втуне».

Оставалось условиться о названии магазина. Один из членов Братства пытался навязать Евгению и Глебу завлекающую вывеску. Евгений возразил: это слишком по–мирски — сидеть и сочинять название. «Лавка должна быть назван просто — «Православные христианские книги и иконы»». На том и порешили.

Богословское обучение

Православие — единственная истинная Церковь Христа, единственно чистое христианское учение. Это налагает на верующих обязательство рассказывать о Церкви прямодушно, не лукавя, с любовью, прежде всего — с любовью к Божией Истине.

Из мирских проповедей Евгения Роуза, 1965г.

ПОКА ГОТОВИЛОСЬ открытие книжной лавки, Евгений занимался другими делами. Неутомимый миссионер, архиеп. Иоанн с помощью своего викарного еп. Нектария и местного духовенства открыл богословские курсы. Занятия проводились несколько раз в неделю в зале на первом этаже в Доме свят. Тихона. Почин имел большой успех — народу собиралось немало. Каждая лекция завершалась оживленным обсуждением. Архиеп. Иоанн читал Литургику, еп. Нектарий — Патристику, о. Спиридон рассказывал о Ветхом Завете. Проходили лекции и по Новому Завету, Апологетике, Истории Церкви, Пастырскому Богословию, Церковному пению и даже по Русской литературе.

Евгений ходил на курсы три года. Поначалу его поражало, насколько слушатели знают Библию. «Русские задают такие наивные вопросы, словно никогда и не заглядывают в Писание», — сказал он как‑то Глебу.

«А они и впрямь не заглядывают, — ответил тот, — не приучены. Богослужения они проводят, сообразуясь с традициями, что, бесспорно, очень хорошо, а вот Писание обходят стороной». Этот пример еще более убедил Евгения в необходимости миссионерской работы, как для тех, кто принадлежит Церкви, так и для тех, кто вне ее.

Архиеп. Иоанн, приметив усердие Евгения, начал подыскивать ему самостоятельную работу. Однажды Владыка предложил провести беседу в Доме свят. Тихона. Всё прошло гладко, лишь под конец начинающему миссионеру выпало первое испытание: некто, подобно герою Достоевского, начал оправдывать вседозволенность. Сам Евгений писал Глебу об этом так: «Моя беседа вылилась в весьма оживленный спор между атеистом Вадимом и мною. Он полностью держался философии «сверхчеловека», обвинял христианство в несостоятельности, т. к. оно утеряло влияние (по мирским меркам), да и сами христиане — далеко не святые. С некоторыми доводами можно отчасти согласиться, но в целом устами Вадима вещал дьявол. Себе же я просто ужаснулся — сколь немощны и вялы мои слова! До чего же шатка и слаба наша вера! И сколько же должно пережить неудач и падений, прежде чем укрепимся в ней!»

В ответном письме Глеб не замедлил подбодрить друга: «Да, мне знакомо чувство, когда сталкиваешься с истовой верой в антихриста, в законы мирской логики. Такие атеисты, как Вадим, помогают нам не расслабляться духовно. И не стоит их осуждать, ибо они не познали «рождение во Христе» и не могут следовать за Господом, как Он заповедал».

В 1963 году архиеп. Иоанн дал Евгению еще одну возможность проявить себя на миссионерском поприще — попросил писать статьи для епархиальной газеты «Православный благовестник», появившийся еще при архиеп. Тихоне. Ранее она выходила небольшим тиражом только на русском языке, но теперь архиеп. Иоанн решил включать в каждый выпуск хотя бы одну англоязычную статью, дабы печатное православное слово дошло и до тех, кто не знает русского языка. Владыка внимательно следил, чтобы ни один номер газеты не оставался без подборки для американцев, и порой справлялся по телефону поздно ночью или спозаранку, сдал ли Евгений свою работу? Он одобрял всё написанное и не делал никаких исправлений.

Так с «Православного благовестника» начались авторские публикации Евгения. Впоследствии (уже посмертно) они вошли в сборник «Царство Небесное». То были короткие, на одну–две страницы, обращения–проповеди на самые разные темы: о церковных праздниках, о житиях святых, об основах духовной жизни. Все они свидетельствовали о возрастании Евгения в православной вере, теперь он больше писал о «Царстве Божием», нежели о «царстве человеческом». Кое–где в «мирских проповедях» он касался мыслей, изложенных в своей книге, особенно по тем философским вопросам, которые, как полагал Глеб, и в ту пору были близки его сердцу.

Годы спустя Евгений так отзывался о своих «мирских проповедях»: «Не знаю, читал ли их кто, но теперь, по прошествии времени, я вижу, что они, хоть и написаны «с чувством», содержат много отвлеченного и умозрительного — сказался недостаток опыта, православного образования и православной жизни. Мне же они сослужили хорошую службу. Я смог разобраться в самых разнообразных вопросах Православия, быстрее развиться духовно. К этому меня «подтолкнул» Владыка Иоанн».

В СВОБОДНОЕ от книжной лавки и добывания хлеба насущного время Евгений предавался любимому занятию — собирал грибы. Он бежал из «бетонных джунглей», столь претивших ему, чтобы быть поближе к природе. Его увлечение хорошо прослеживается в письмах. «Собирался завтра по грибы, — писал он Глебу, — да вот незадача, нужно идти работать (в гостиницу «Марк Хопкинс»[13], опять, наверное, все будут пьяны в стельку). Увы, придется отложить свой «поход» до субботы. Читаю книги о грибах. Оказывается, в наших краях много съедобных и их легко отличить». В другом письме читаем: «Привычных грибов окрест больше нет, но я нашел новые, еще вкуснее. Это — опята, что растут на пнях и на стволах. Здесь их предостаточно».

Однако редкие вылазки «по грибы», конечно, не утоляли его жажды общения с природой. Он писал Глебу: «Хоть на день (завтра, например) убегу от всех и вся в лес». Он с радостью навсегда покинул бы город, но миссионерских дел всё прибывало, — очевидно, пока Господь определил ему жить в Сан–Франциско.

Книжная лавка

Если хотите увидеть живое чудо преподобного Германа Аляскинского — посетите лавку рядом с собором.

Архиеп. Иоанн (Максимович).

ПЕРЕД открытием братия попросила архиеп. Иоанна освятить лавку. Тот назначил день, но, как вспоминает Глеб, «в указанный час на пороге вместо архиеп. Иоанна появилась нескладная фигура о. Спиридона: нечесаные космы, спадавшие на глаза, бурый от времени клобук, короткая ряса, огромные башмаки, походка Чарли Чаплина.

Сперва мы огорчились, что не приехал сам Владыка освятить наши миссионерские начинания. Запинаясь и задыхаясь от волнения, о. Спиридон робко известил нас, что вместо Владыки послали его, что ему, право, неловко и он просит извинить его. Очевидно, подумалось мне, он прочел на наших лицах нескрываемое разочарование. Но, повернувшись к Евгению, убедился в обратном: казалось, он безмерно счастлив видеть этого простодушного и искреннего человека. А уж смиреннее о. Спиридона во всём Сан–Франциско никого не найти.

Отец Спиридон отслужил молебен перед иконой преп. Германа. Потом, поворотившись к нашему малочисленному Братству, произнес трогательное и возвышенное напутствие. Надо сказать, что он начисто лишен слуха, и тенорок его от избытка волнения то прерывался, то сходил почти на шепот. Так что речь получилась, мягко говоря, не совсем обычной. К волнению добавилась и его астма, чувствовалось, что каждое слово, искреннее и доброжелательное, дается ему с трудом, но исходит из любящего сердца. В точности речи его никто не запомнил, но впечатление у всех осталось незабываемое. Прекрасным, богатым русским языком поведал он о целях нашего Братства — лучше не скажешь. И никому более ни до, ни после него не удавалось раскрыть с такой точностью задачу нашей миссии. Получилось так, что он указал нам верный путь. Мы раньше не удосуживались четко обозначить цели, впервые это сделал о. Спиридон. Поразительно, как точно этот русский священник прозрел необходимость нести Православие англоязычному миру и всему вероотступнику–Западу».

27–го МАРТА 1964 года лавка «Православные книги и иконы» наконец открылась. Евгений пропадал там с утра до вечера, частенько оставаясь ночевать (в задней комнате стояла койка). Всю душу вложил он в новое дело, посланное ему в ответ на отчаянную мольбу к Богородице.

Глеб не мог пока оставить работу в Монтерее (на его попечении была мать) и наезжал в лавку помогать лишь по выходным дням. Живя в разных городах, они с Евгением опасались, как бы в заложенном фундаменте Братства не появилась трещина. Дабы поддержать единство духа и цели, они условились молиться каждый день в полдень, где бы ни оказались. Эта обоюдная и одновременная молитва сыграла одну главнейшую роль и помогла Братству выжить в первые годы.

Сразу же они установили определенные порядки, которые помогли преодолеть обычные искушения всякого возжелавшего плодотворной духовной жизни. Одним из них стало взаимное послушание, которому учил старец Паисий Величковский: прежде всякого дела Евгений и Глеб должны испрашивать взаимное благословение. Прочей братии, помогавшей в лавке, такое правило оказалось не по плечу. Кое‑кто открыто воспротивился, дескать, всё это глупости и пустая трата времени. Однако Евгений и Глеб убедились, сколь правило это полезно.

Не забыли и святые деньги, о которых уже упоминалось: деньги, получаемые от продажи богоугодных товаров (духовной литературы, икон и т. д.), шли на приобретение богоугодных же вещей. Пожертвования из неблагочестивых источников братия договорились не принимать.

Такое решение неразрывно связывалось с еще одним правилом: оделять. «Все люди, — говорил Глеб, — делятся на две категории: на тех, кто потребляет, и на тех, кто оделяет. Христиане должны быть в числе последних».

Посему братия отказались от всяческих «поборов». Еще до открытия лавки некий русский поинтересовался у Глеба, не образует ли тот новую религиозную общину. Получив утвердительный ответ, он протянул: «А–а, ну, понятно, значит прибавится еще одна церковная кружка!» Глеб лишь молча стиснул зубы. «Боже упаси!» Поразмыслив, он согласился с упреком русского: «Конечно, все собирают пожертвования, будто это в порядке вещей. Но мы не будем!» В этом их решительно поддержал и архиеп. Иоанн. Братство само будет помогать Церкви, нежели отнимать у нее. А уж Господь позаботится о труждающихся во имя Его.

Еще братия постановили молиться не за конкретных людей, дабы те пополняли Братство, а о том, чтоб Господь Сам посылал Своих избранников. Это помогло Братству не превратиться в закрытый «клуб», доступ куда определялся бы личными симпатиями.

Братия поняли, что потерпевшие крушения на духовном поприще либо не знали этих принципов, либо им не хватало решимости следовать им. Позже Глеб подметил, что людям очень трудно служить Господу, отрекаясь от себя, от самопоклонения. В этом отношении Евгений был бесценным спутником, способным вынести все муки самоотречения. Так, по словам Глеба, они добровольно возложили друг на друга «бремя правил», рушащих самость ветхого человека, особенно болезненным для гордыни было правило взаимного послушания, зато особенно полезным для единения душ служащих Богу, а не себе.

ОБ ОТКРЫТИИ лавки братия сообщили в местной русской газете, Евгений также составил краткое описание их магазинчика, а настоятельница женского монастыря матушка Ариадна напечатала его в виде брошюры. Вскорости они убедились на собственном опыте в правоте Петра Губина: местный православный люд читает мало духовной литературы. В основном посетители спрашивали русскую газету.

Такое положение издавна удручало о. Владимира из Джорданвилля, много трудов положившего, чтобы издать жития подвижников благочестия в нескольких томах. Глеб вместе с Еленой Юрьевной Концевич, дабы пробудить читательский интерес, писали обозрения житий, в том числе и для русской газеты. Архиеп. Иоанн позже благодарил Глеба за эту работу.

В отличие от книг, церковная утварь пользовалась большим спросом среди русских, и Евгений быстро смекнул, что надо запасать разные иконы, ладан, лампады, ризы, киоты. Он даже научился столярничать, чтобы самому делать киоты. Столкнулись братия и с предубеждением русских ко всему новому и необычному. В письме к Глебу Евгений рассказал забавный случай: «Сегодня утром пришла русская женщина и поделилась сплетнями, которые о нас распускают, дескать, мы — коммунисты и лавка полна советских книг. Или будто мы — американские новообращенцы (!). Ну, и в том же духе. Но в конце концов она так расположилась к нам, что купила на 10 долларов пасхальных яиц, икон и открыток, и лишь потом распознала, что я не русский».

Не без помощи этой покупательницы подозрения в русской общине быстро рассеялись. Кроме того, сама внешность высокого, строго одетого, внимательного продавца внушала доверие. Глеб вспоминает, как русские дамы — и стар, и млад — просто «таяли» перед Евгением, отчего тому делалось неловко.

Особенно привечали братию пожилые люди в русской общине. Они даже напечатали в одном из журналов благодарность двум молодым людям, которые, по их словам, пожертвовали своей мирской карьерой ради «нашего древнего христианства».

Как братия и рассчитывали, в лавку стали захаживать и молодые американцы — искатели духовного. Интересующихся Православием присылали и местные архиереи и священники, и матушка Ариадна. А кто заходил и прямо «с улицы». Евгений и на американцев производил большое, но несколько иное впечатление: человека, преданного делу, который взвешивает каждое свое слово. Поверяя ему свои сомнения и мысли, они чувствовали по внимательному и проницательному взгляду Евгения, что он не только внимает им, но и вычленяет философскую сущность сказанного. Отвечал он всегда по существу и без лишнего умствования. Современные американцы, привыкшие каждое суждение об истине «раскладывать по полочкам», чьи взгляды часто очень поверхностны, встречали в Евгении простую, но твердую веру, глубокую и точную мысль. Такая встреча давала им много духовных сил.

Но истинную сокровищницу души Евгения распознали не американцы, а русские. Однажды, когда в магазине дежурил Глеб, вошла женщина и обратилась к нему по–русски: «У вас же здесь гений! Настоящий гений! И никто этого не замечает!» Глеб лишь улыбнулся про себя: значит то, что видел в Евгении он, прозревают и другие.

В другой раз Евгения спросил седовласый господин с супругой.

- Я слышал, здесь работает Евгений. Мне бы хотелось узнать, как ему живется. Я — его бывший учитель, Петр Будберг.

- Евгений много рассказывал о Вас! — обрадовался Глеб.

- Счастлив ли он?

- По–моему, очень счастлив. Он занимается тем, во что верит.

Профессор Будберг кивнул, жена его улыбнулась. Отказавшись от престижной карьеры в научном мире, Евгений обрел неизмеримо большее, то, чего жаждал и сам Будберг, — «довольство души».

- Молодец, правильно сделал! — сказал в заключение добросердечный профессор.

НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ спустя Евгений начал вести летопись Братства преп. Германа. Одна из первых строк гласила: «Сегодня в лавку зашел студент–католик. Ему порекомендовали нас, дескать, здесь скорее можно разузнать о Православии. Несомненно, мы будем расти и мало- помалу превратимся в общепризнанный православный информационный центр, вероятность этого весьма велика».

Евгения радовала всякая встреча с искателями Истины. Обратимся опять к летописи: «Пришел бородатый человек, сказал, что только что принял католичество, но уже разочаровался, не найдя святости в католической Церкви, и собирается податься в мормоны. Секты, вроде мормонских или приверженцев «христианской науки», привлекают тех молодых людей, которые чувствуют отсутствие чего‑то существенного, как в католичестве, так и в протестантстве, от которых осталась лишь ничего не значащая форма — бледня тень христианства. Молодежь ничего не знает о святом Православии, потому и обращается к сектантству, якобы исполненному содержания.

Причем к сектантству тянутся самые серьезные и ищущие молодые люди. Ревностные экуменисты среди католиков и протестантов (да и среди православных), думаю, молодежи не интересны, они погрязли в модных, «современных» течениях, кои суть верхоглядство, а не истинная духовность. Сектантство же не гонится за модой, и те, кто примыкает к той или иной секте, несомненно, хоть путаными окольными путями, стремятся к духовности. И, узнай они о Православии, обретут надежду.

Нашего юного посетителя, похоже, взволновало то немногое, что он услышал о Православии, может, это подтолкнет его к верному пути, и он, наконец, найдет то, что тщетно искал в католичестве. Я дал ему брошюру о преп. Серафиме Саровском. Господи, благослови посеянные семена и взрасти их Своею благодатию. У нас есть теперь возможность сеять больше».

Работая в книжной лавке, братья помогли нескольким людям обратиться в Православие. Одним оказался Чарльз Андерсон, школьный учитель, отец семерых детей. До этого он с женой Сильвией участвовал в католическом движении помощи бедным, начатом Питером Морином и Дороти Дей. Будучи истыми католиками, Чарльз и Сильвия, конечно, немало огорчались переменам, происходившим в их Церкви после 2–го Вселенского Ватиканского Собора.

Знаменательно, что Сильвия познакомилась с Православием в родительском доме, где появился на свет ее сын. Ей попалась книга «Икона и топор» о русской духовности. Прочитав, она поделилась с мужем, и оба они настолько прониклись содержанием книги, что решили дать новорожденному сыну второе имя Сергей, в честь святого земли русской Сергия Радонежского. Чарльз начал подробнее знакомиться с Православием и пришел к выводу, что сохранить истинную веру можно лишь одним путем — принять Православие.

Прослышав о русском женском монастыре в Сан–Франциско, Чарльз и Сильвия отправились туда со своими чадами. Их приветливо встретила монахиня, спросила, как зовут малютку. «Сергей», — сказала мать, и монахиня тут же поднесла его к алтарю, где совершалась Божественная литургия, и священник причастил младенца. По его имени монахиня решила сперва, что семья русская, и лишь после службы открылось, что они не православные. Семью пригласили в главное здание, где настоятельница матушка Ариадна пожелала им побольше узнать о Православии и направила к «двум миссионерам, которые держат книжную лавку».

Так Чарльз и Сильвия познакомились с «Православными книгами и иконами». Они застали одного Евгения, и он сразу их обаял. Некоторое время спустя с помощью Глеба и Евгения вся семья приняла Православие. Чарльз решил взять имя Владимир, под впечатлением жития русского князя, крестившего целый народ. Поддавшись миссионерскому рвению, новообращенный Владимир, желая идти по стопам святого покровителя, вознамерился привести к Православию сотни соотечественников. И начал со своей семьи. Евгений стал их крестным отцом. Впоследствии Владимир немало помогал Братству.

Еще одного помощника братия обрели в лице своего сверстника из Северной Каролины, Лаврентия Кемпбелла. Евгений и его наставил на путь Православия, и для него стал крестным отцом. «Он ли не знамение для нас? — вопрошал Евгений в летописи. — Типичный современный человек, разочарованный скептик, далекий от Бога, прикоснувшись к Православию, претерпел духовное перерождение, попав из обмирщенности на почву христианства, церковной жизни. Конечно, ему еще расти и расти, и корни еще не крепки и не глубоки, однако он уже на верном пути. И нам подтверждение: мы не свернули со своей стези, не сбились на «новое христианство», привязанное к мирской жизни, экуменизму, пустым идеям и ложной любви к ближнему, к которым якобы зовет Господь. Мы же выбрали исконный путь покаяния, подвига, благодати, воцерковления, со святой верой в чудеса. Только такая вера умягчит сердца нынешних людей, обратит их к Богу».

Находились, однако, и те, кто не одобрял расположенности Евгения и Глеба к неправославным искателям духовного. Один православный христианин пенял братии на то, что они зарабатывают деньги на иконах, и не должно продавать освященную вещь язычникам.

Однажды в соборе на всенощной Глеб попросил архиеп. Иоанна разрешить этот вопрос. Владыка ответил: если братия чуют, что икона покупается для святотатства, то дозволять сие нельзя, в остальных случаях не возбраняется продавать ее даже «язычнику». «Икона, — сказал он, — несет весть о Боге, помогает душе встретиться с Ним. Каждой проданной иконой — верующему или атеисту — вы помогаете людям противостоять злу».

Братия нарочно повесили над входом икону Иисуса Христа, дабы каждому посетителю доставалось немного Божьей благодати.

У них был обычай: про себя молить Господа о благословении каждого входившего. На прощание же они осеняли его крестным знамением.

КНИЖНАЯ ЛАВКА не только помогала американцам знакомиться с древним христианством, не только удовлетворяла духовные запросы русских, но и сплачивала православных разных национальностей: греков, арабов, сербов, румын и многих других. После посещения лавки молодым греком, возлюбившим Православие, Евгений отметил в летописи: «Бог посылает нам людей. Что означает каждая встреча? Мы должны, по мере сил и старания, стать местом единения всех православных, верных Церкви, так чтобы получилось общее свидетельство истинного Православия, собрались бы воедино последние верные сыны всех православных народов.

Пока неясно, какую форму примет это единение. Только не «всеохватное» Православие — смесь разных учений и американизация православных народов. Это привело бы к смерти Православия. «Американская Церковь» тоже не подходит, ибо не одни американцы призваны засвидетельствовать православную Истину. Может, вообще не нужно никакой «организации». Главное, чтобы не рушилась связь последних верных сынов Православия на земле, чтобы в силе встретили мы грядущие битвы и искушения».

«Православное Слово»

Каждое слово надобно тщательно взвешивать, ибо на чаше весов — Истина.

Евгений Роуз, 1–ое октября 1964 г.

К СЕНТЯБРЮ 1964 г. братия поняли: приспело время печатать самим материалы по Православию. Евгений еще больше утвердился в своей решимости, когда однажды в пятницу в лавку заглянули два православных священника. Раньше они не приходили. Как отмечал Евгений в летописи: «Оба — современного толка, развязные, чудовищно невежественные, равнодушные к книгам и духовной жизни. Один, похоже, даже не слыхивал о Добротолюбии. Второй посоветовал прочитать: «Неплохая книжица». Если таковы сегодняшние пастыри, на что же надеяться пастве?!

Тем важнее, чтобы голос Православия услышали все жаждущие. Не беда, если поначалу голос этот будет слабым. Пора издавать собственный журнал».

После некоторого поиска Евгений нашел ручной печатный станок за двести долларов (дороже было не по карману). Купил он его на праздник Рождества Богородицы. «Теперь, — гласила летопись, — наши праздные мечтания сменятся насущными заботами, надобно, чтобы станок не простаивал зря». А в письме к Глебу говорил: «Голова кругом идет. Работа застит всё и вся. Чтобы с ней справиться, мы воистину должны быть братьями».

Примерно через месяц появилось их первое печатное слово: одно из духовных наставлений преп. Серафима Саровского. Всё ближе подходили они к воплощению мечты о православном журнале, хотя по–прежнему денег на него не было и в помине. «Нам бумагу не на что купить, а мы замахнулись журнал печатать! Однако будем стараться, и по благословению Божию всё приложится», — писал Евгений Глебу.

ОНИ НЕ РАЗ и подолгу спорили о тематике будущего издания, его объеме и формате. Они сходились в том, что цель — познакомить американцев с первоисточниками православной веры, но читательскую аудиторию представляли по–разному. Глеб полагал, что журнал в первую очередь должен принести пользу молодежи, а Евгений — что журнал должен служить всем, особенно людям умным и ищущим, которым не на что опереться в современной пустой жизни, негде получить пищу для ума и сердца.

«Обращаясь к людям незаурядным, прожившим жизнь, мы столкнемся с их предубеждениями, сложившимися взглядами. С молодыми легче: главное — тронуть их сердца», — возражал Глеб.

Евгений опасался, как бы журнал не превратился в дешевое популярное чтиво для подростков. После долгих споров нерешенным остался лишь один вопрос: нужно ли помещать иллюстрации, в том числе и на обложке. Глебу рисовался в воображении иллюстрированный журнал (причем всякий раз на обложке что‑то новое), подобно тем замечательным российским дореволюционным изданиям, которые довелось видеть ему, но, увы, не Евгению. Тот предлагал обычную, без «картинок», обложку, как у всякого солидного научного журнала. Спорили они долго и горячо, наконец Евгений уступил. Для первых номеров он сам взялся напечатать иллюстрированные обложки.

По его разумению, журнал мог не только всколыхнуть молодых искателей духовного, но и указать, где и как потрудиться ради высокой идеи. В летописи он отмечал: «А что делать с молодыми православными? Это не менее важный вопрос. Сколькие теряют веру, отходят от Церкви? Виной тому всякие танцы, пикники, вечеринки. И оттого, что они предваряются короткой молитвой или душеспасительной беседой, собрания эти не становятся «религиозными» или «христианскими». Всё это суета, она быстро проходит, забывается и никому не помогает возрасти в христианстве.

«Что хочет молодежь? Погоня за удовольствиями, право же, прельщает не многих (разве с тоски, чтобы убежать от действительности). Молодежь полна идеалов и готова служить им. В этом и ответ тому, кто хочет работать с молодыми, приобщить их к Церкви: им нужно найти дело, полезное и неотрывно связанное с их идеалами.

Издание журнала — как раз такое дело. И у нас уже есть помощники, трое молодых русских: Петя, Алеша и Миша. А уж Господь укажет, что делать дальше».

Один из юношей после уроков помогал Евгению с печатным станком. Спустя 25 лет он вернулся и стал разыскивать Евгения, покуда не узнал, что тот умер. Почему так надолго запомнился ему Евгений? Он ответил, что больше не встречал в жизни столь глубоко верующего христианина.

НАЗВАНИЕ журнала подсказал братии Владыка Иоанн. Глеб поначалу хотел наречь его «Паломником» в честь известнейшего русского дореволюционного журнала или в честь любимой книги — «Откровенные рассказы странника». Вместе с Евгением он отобрал пять вариантов названия и отослал их архиеп. Иоанну, чтобы тот благословил по его мнению лучший. 30–го сентября 1964 го. Владыка прислал ответ, предложив совсем иное:

Дорогой Глеб!

Да благословит Вас Господь на втором году Братства во всех его начинаниях. Журнал Ваш неплохо бы назвать «Православным Словом». Прошу Божия благословения Вам и всей братии.

Архиепископ Иоанн.

Типографию братия устроили в тесной задней комнате. Три начальных номера отпечатали на маленьком ручном станке, который приобрел Евгений. Печатать приходилось по одной странице, так что журнальный разворот пропускали через станок четырежды! Набирали текст вручную — труд кропотливый и изнурительный — и поначалу тратили целый день на одну страницу. Евгений же нередко засиживался заполночь и засыпал прямо у станка. Глеб приезжал на выходные дни и тоже работал в полном смысле слова до упаду. А в воскресенье, так и не отдохнув, садился в автобус и ехал в Монтерей — поутру ждала работа.

Начиная с четвертого номера, перешли на электрический станок, который удалось купить на скопленные деньги. Дело пошло немного быстрее, но всё равно приходилось вручную набирать строчку за строчкой и на это уходила масса времени.

Ручной труд, немыслимый в наш век быстрых механизмов, придавал журналу некоторый лоск былых времен, когда почитались ремесла. Евгению пришлось досконально изучить все тонкости типографского дела стародавней поры. Помогал и художественный вкус Глеба. Журналы получались, хотя и скромными по оформлению, но как две капли воды похожими на издания лет давно минувших. Читатель как бы прикасался к чему‑то особенному и неповторимому, к плоду трудов, пронизанных любовью. Годы спустя, когда Братство окрепло и все издания печатались уже современным способом, журнал что‑то потерял в благородстве и красоте.

Целиком посвятив себя выпуску «Православного Слова», Евгений уже ни минуты не мог выкроить, чтобы продолжить работу над своей книгой «Царство человеческое и Царство Божие». Теперь «Православное Слово» должно было дать современному человеку представление о Царстве Божием. Много позже Глеб говорил, что основной труд Евгения нельзя считать незавершенной философской работой, вся она воплотилась в «Православном Слове», более ста номеров которого вышли еще при жизни Евгения, ибо в них сосредоточилось несметное богатство православной литературы.

Хвалила журнал и Елена Юрьевна Концевич за, как она выражалась, «изложение Православия». И впрямь, материал тщательно подбирался и излагался в свете православной веры, в то же время доступным современному читателю языком. Братия терпеть не могли словесного «винегрета», бездумно и нерадиво подобранных разномастных материалов. Только разумным сочетанием старого и нового (в том числе и собственных статей), вдумчивыми комментариями и удачно подобранными иллюстрациями (что тоже немаловажно) добивались они успеха.

Братии хотелось уберечься от возможных ошибок, как‑никак люди они на издательском поприще новые и пока не ахти какие умелые. И помочь им лучше архиеп. Иоанна, святого наших дней, никто бы не смог. Они попросили его критически просматривать каждый номер журнала. Братия также надеялась, что с участием Владыки их миссионерская деятельность премного усилится. Получилось всё, однако, совсем не так, как они предполагали.

Стоило Глебу рассказать Владыке о содержании первого номера, тот, одобрив, незамедлительно приказал: «Печатать!»

В дальнейшем братия едва успевали показывать ему гранки, как сразу получали одобрение.

Глеба такое озадачило. Ведь журнал издается в епархии Владыки Иоанна, так почему ж ему не употребить власть цензора? Замешательство его усилилось после того, как к ним заявился один из читателей с претензией к статье Евгения в пятом номере. В рубрике «Православие в современном мире» он писал о речи папы Павла VI в ООН (о которой уже упоминалось). Негодуя, читатель вернул журнал со своими пометками на полях: в журнале, знакомящем с духовной сокровищницей Православие, вдруг появилась статья, в которой папа римский сравнивается с антихристом! Да кто они такие, эти редакторы, «моськи», облаивающие духовное лицо, уважаемое во всём мире!

Братию очень огорчил такой отзыв, и они рассказали Владыке Иоанну.

— Отчего же, Владыка, вы не посмотрели статью загодя да не предупредили? — спросил Глеб. Евгений молча стоял рядом.

Внимательно прочитав статью, Владыка пытливо посмотрел Глебу в глаза.

- Вы ведь учились в семинарии?

- Учился.

- И закончили полный курс?

- Закончил.

- И Вас, кажется, учил архиепископ Аверкий?

- Да.

- Так разве он не говорил Вам, что в минуты испытания каждый христианин сам отвечает за полноту христианства? Что каждый воцерковленный человек отвечает сегодня за всю Церковь? И что сегодня Церковь гонима врагами как внутренними, так и внешними?

- Говорил, — признался Глеб.

- Вот потому‑то, — продолжал Владыка, — я нарочно не стал проверять ваш журнал.

Архиеп. Иоанн хотел научить их ответственности за то, что они печатают. Иначе они прислушивались бы не к собственной совести, а к чьему‑нибудь мнению. Случись им ошибиться, ответят пред Господом сами, не появиться искушения свалить всё на других. В наше время, учил Владыка, чтобы сохранить христианство, все работающие на ниве Православия должны самостоятельно трудиться во имя Христа. Достойны похвалы те, кто не дожидается указаний, а действует смело.

- Кроме всего прочего, — подвел итог Владыка, — всё вами написанное сообразуется с мнением архиепископа Аверкия. И я, знаете ли, с ним согласен.

Так развеялись сомнения братии. Евгений лишь улыбнулся «счастливому концу», иного дух американца–первопроходца и не допускал. С того дня они с Глебом взяли на себя полную ответственность за печатное слово. Одобрение Владыки они более не спрашивали, хотя часто обращались к нему с тем или другим вопросом, и он им с любовью отвечал. Когда дело касалось богословия, он отсылал их написать архиеп. Аверкию, с кем находился в полном единении душ.

Много дал он им уроков самостоятельности. Так, например, всякий раз, когда он брал номер журнала, то платил за него.

- Владыка, Вы же глава нашей епархии! Берите бесплатно столько журналов, сколько нужно, — предлагали братия.

- Нет, нет, — улыбался архиеп. Иоанн, доставая из маленького кошелька монеты. — Это — ваша работа, и я ее поддерживаю.

Подвиг

Отдай кровь, получи дух.

Св. Петр Дамаскин.

КОГДА журнал только вышел в свет, Евгений опасался, что затраты не окупятся. Велик ли в наши дни спрос на такую литературу? Братия обратились в Джорданвилльский монастырь с просьбой прислать адреса всех, кого заинтересует православный журнал на английском. Нелегкая работа выпала старым русским батюшкам, но они постарались как могли: собрали 37 адресов. Обсуждая планы, Евгений спросил Глеба:

- А кто будет нашими постоянными читателями? На что Глеб ответил:

- Мы должны сами «взрастить» их.

Евгению понравилось. Что ж, вот и испытание силы и характера. И здесь начинать придется «с нуля» самим, лишь уповая на помощь Божью, а не за чей‑то счет, не чьими‑то трудами. Проторенным путем они не пойдут.

Отец Константин рассказал о выходе в свет их журнала в своем русскоязычном еженедельнике «Православная Русь», чем весьма помог. И продолжал сообщать о каждом новом выпуске вплоть до 20–го, непременно расхваливая злободневность тематики и изящное оформление нового издания.

На первом году удавалось продавать менее пятисот экземпляров каждого номера. В дальнейшем тираж возрос до трех тысяч, во многом благодаря тому, что журнал сам помогал расширить рынок англоязычной православной литературы.

Мать Глеба, однако, поначалу не верила в успех дела. Друзьям она говорила шутливо: «Мой сын сам переводит, сам печатает, сам набирает, сам переплетает журнал, сам разрезает страницы, а затем сам же его и читает!»

Некий русский священник, о. Н. М. предрекал братии, что они не смогут прокормиться миссионерской работой с американцами. Несколько времени спустя заглянул в лавку, желая удостовериться в своей правоте.

- Ну как дела? — усмехнувшись спросил он. — Небось нелегко свести концы с концами?

Глеб сознался, что в этом отношении не всё гладко. Священник злорадно потер руки.

- А что я вам говорил! По–моему и вышло! Я знал, что вы по миру пойдете! Затевать здесь такое дело немыслимо!

Когда священник ушел, Евгений постоял, посмотрел ему вслед, а затем ударил кулаком по столу:

- Скорее умру, но не отступлюсь!

В другой раз к братии заглянул сотрудник русской газеты, тоже священник, о. Алексей Павлович. Снисходительно посмотрел на работу братьев, видимо. Сравнивая их дедовские методы со своим хорошо оснащенным издательством. Вскоре в своей газете он напечатал статью о братии: «Воистину труд любви! Двое умных, образованных молодых людей, богословов, печатают журнал на станке XV века. В нашем XX веке люди поворачивают вспять ко временам Гуттенберга. Зачем?»

Прочитав, Глеб подумал: «Он представляет всё так, будто мы нарочно прибегаем к допотопным методам, будто нам по карману современная техника. Он, вероятно, полагает, что мы непременно берем деньги от епархии. Но в том‑то и дело — мы как раз этого и не хотим!»

Он подвел Евгения к иконному углу, велел перекреститься и прочитать статью. Просмотрев ее, Евгений решительно заявил: что бы там не писали про них, он хочет подвижничества. Только подвиг оправдает их работу, только подвиг наполнит жизнь содержанием.

Именно это чувство Глеб и хотел вызвать в друге. Он еще раз убедился, что брат готов и умеет страдать. На этом общем страдании во имя Бога и зиждилось их Братство. Евгений высказал великую истину: без подвига их труд тщетен. Было бы сущим лицемерием печатать на страницах журнала о добровольно взявших бремя страданий ради Царствия Божия и не приобщиться самим — хоть в малом! — этих страданий. Глеб и Евгений пришли к выводу, что без самопожертвования, без полного отречения от мира, их печатное слово не будет иметь духовной силы, не откликнется в душах читателей. «Но если слово это будет напитано нашим потом и слезами, тогда, пожалуй, оно не останется втуне», — говорил Глеб.

Неудивительно, что дьявол искушал братию отказаться от их подвига. Однажды, когда Евгений работал в лавке один (Глеб был в Монтерее), вошел человек и представился членом Общества православного образования. Общество, по его словам, высоко ценит просветительскую миссию журнала и хотело бы помочь братии пожертвованием в 10 тысяч долларов. Взамен Общество хотело бы разместить рекламу на задней обложке «Православного Слова».

В 1965 году десять тысяч долларов были большими деньгами. Братия смогли бы не только решить все текущие финансовые вопросы, но и купить кое–какое современное типографское оборудование. В конце недели, когда приехал Глеб, Евгений радостно поведал ему новость и спросил его мнение. «Что‑то здесь нечисто, — сказал тот, — как, говоришь, называется Общество?» Что могло быть безобиднее Общества православного образования? Но когда Глеб разобрался что к чему, выяснилось, что не так‑то всё и безобидно. Общество ставило своей целью проповедовать работы апостола Макракиса, греческого мыслителя начала нашего века, впавшего в нездоровый мистицизм и начавшего выступать с весьма странными, претендующими на истинность идеями. Поклонники вознесли его превыше всех святых Отцов прошлого, называя его работы «величайшими после Библии книгами». Вот их‑то и хотел рекламировать в «Православном Слове» недавний гость.

Братия поблагодарили Господа за то, что избавил их от искушения, написали вежливый отказ Обществу и продолжали по старинке, вручную набирать тексты[14].

Меж тем газетная статья о «допотопных» печатных методах братии получила весьма забавное продолжение. Как‑то к ним наведался русский, скупщик антиквариата. Прочитав, что братия работают на станке XV века, он возгорелся желанием посмотреть на такую музейную редкость. Велико же было его разочарование, когда взору его предстал дешевый простой станок, выпущенный в начале столетия.

ИТАК, ЕВГЕНИИ и Глеб продолжали свой подвиг, а двое других братий избрали иные пути. В конце концов они, как и Евгений с Глебом, стали иеромонахами: Владимир — Русской, а Антоний — Сербской Церкви, т. е. выполнили обет, данный на встрече Братства 12–го сентября 1964 года — посвятить всю жизнь служению Святой Православной Апостольской Церкви.

И всё же Евгению и Глебу грустно было видеть, как отходят от них былые друзья. Один покинул их внезапно, оставив лишь краткую записку. Узнав об этом, архиеп. Иоанн сказал лишь: «Значит, был нетвердым». А Евгений в летописи пришел к заключению, что «конечно же, Братство должно было пройти суровые испытания».

Второй брат–основатель охладевал мало–помалу. «Мне кажется, ему просто неинтересно наше Братство, — писал Евгений Глебу, — а посему нам с тобой надо работать еще усерднее».

Так и трудились они плечом к плечу до смерти Евгения. Более сотни людей прошло через Братство за эти годы, но лишь двое остались верны завету «держаться до последнего». Время показало, что лишь им посильно нести добровольное бремя.

Американская душа

Христианин любит ближнего своего потому, что видит в нем образ Божий, призванный к совершенству и вечной жизни в Боге; такая любовь не человеческая, но Божественная, прозревающая в людях не только земную смертность, но и небесное бессмертие.

Евгений Роуз.

ОДИН МОЛОДОИ православный, не раз бывавший в лавке, вспоминает: «Не скажу, чтобы я хорошо узнал душу Евгения. Он молчалив, погружен в себя, может, даже застенчив. Помню, никогда не заставал его в праздности. Всё время он бывал чем‑то занят, будь то дела книжной лавки, или участие в утренних и вечерних службах (Евгений ежедневно пел на клиросе в соборе неподалеку), или работа над «Православным Словом». Евгений не знал ни минуты отдыха».

Молчаливый, скромный, исполненный достоинства и серьезности Евгений порой получал шутливые прозвища от Глеба, то «холодной рыбы», то «бездушного американца», за разительно отличавшийся от страстного и порывистого русского характер. В годы становления Братства Глеб не раз и не два убедился, сколь велика душа его скромного друга.

Однажды Глеб, натура типично русская, порывистая, впал в полное и безнадежное разочарование. Была суббота, и он провел весь день с Евгением, набирая текст. Требовалась крайняя сосредоточенность: случись пропустить слово, нужно перебирать целый абзац, а это означало не один час дополнительной работы. И, как назло, их всё время отвлекали посетители. Наконец, они взмолились, чтобы их оставили в покое. «Как же так: просим, чтоб никто в магазин не заходил, а на дверях табличка «Открыто»!» — вознегодовал про себя Глеб.

Когда же и впрямь приспело время закрывать лавку, терпение у него лопнуло.

- Ради чего должен я здесь надрываться! — воскликнул он. — В Монтерее работаю с утра до ночи, чтобы семью прокормить, а в выходные — здесь точно раб спину гну! Ради чего я должен от всего в жизни отказаться?! Даже от толики счастья?! Даже девушек бросил для того, чтобы здесь батрачить. Хватит! Ухожу в город! Пора и мне развеяться.

Евгений невозмутимо выслушал друга. Вкусив «прелестей жизни» куда больше, чем Глеб, он познал им цену и отрекся от них, умерев для мира. Он видел, что друга «занесло» и тот сам не понимает, что говорит.

- Не глупи, — попытался урезонить он Глеба, — всё это пустое, мирские утехи бессмысленны. Истинное счастье и радость как раз в нашем страдании.

Глеб резко повернулся и вышел, хлопнув дверью. Побродив по городу, он решил посмотреть новый авангардистский фильм, «потрясающий и высокохудожественный», по отзывам. Увы, кроме отвращения он ничего не испытал и ругал себя последними словами за то, что допустил в душу подобную скверну.

Часов в 11 вечера он вернулся к Евгению домой. Друг скрючившись лежал в углу под иконами и спал. Глеб сразу всё понял: всё это время Евгений молился за него, дабы он, Глеб, был избавлен от искушения, и так, простершись пред иконами, и заснул в полном изнеможении. Глеб поразился: сколько братской любви сокрыто в «бездушном американце».

От Евгения же получил Глеб и урок сострадания бедным и обездоленным, убедился в искренности автора «Царства человеческого и Царства Божьего», писавшего о христианском милосердии.

Один старый бродяга повадился заходить в лавку и выпрашивать мелочь. Евгений всякий раз, не колеблясь, давал ему четвертак. У Глеба же этот жалкий старик не вызывал ничего, кроме отвращения. Однажды, когда тот, получив «дань», ушел, Глеб попенял другу, дескать, этот нищий, зная слабинку Евгения, не отстанет от него никогда. А у Братства каждый грош на счету, едва хватает, чтобы по счетам платить. А бродяге деньги всё равно не на пользу, наверняка пропьет! «И всё же мы должны ему помогать! — возразил Евгений. — Не дадим мы — не будет и нам, Бог тоже может найти более достойных!»

Несколько дней спустя, когда Глеб работал один, старик появился опять. Увидев, что Евгения нет, и, видимо, чуя, что Глеб его терпеть не может, лишь вежливо поздоровался и вышел.

Тотчас у Глеба взыграла совесть. Снова «бездушный американец» преподал ему урок. Выхватив из кассы доллар, он выбежал на улицу, но бродяги и след простыл. Долго еще стоял Глеб на тротуаре с долларом в руках, а по щекам катились слезы.

Апостольское видение архиепископа Иоанна

Бог попустил русскую революцию, дабы Русская Церковь очистилась и дабы православная вера распространилась по всему свету… Церковь едина, но у каждого народа свое призвание в этом единстве.

Архиеп. Иоанн (в изложении еп. Германа Сен–Денийского).

В САН–ФРАНЦИСКО архиеп. Иоанн основал Русское православное иконописное общество, которое поддерживало традиционную русскую иконопись. Сам Владыка и возглавил это Общество, передав впоследствии бразды правления о. Спиридону. Евгений был казначеем.

Одной из главных своих задач Общество полагало помощь мастеру–иконописцу старообрядческой школы Пимену Максимовичу Сафронову. Более полувека создавал он удивительные, пронизанные светом священные образы. Архиеп. Иоанн хотел, чтобы он выполнил роспись нового собора. В 1965 году Общество пригласило Софронова в Сан–Франциско преподавать иконопись, а 1966 году организовало выставку его работ при соборе, а Евгений с Глебом издали иллюстрированный каталог.

Сколь бы ни были непритязательны задачи Общества, не обошлось без конфликта. В ту пору в Сан–Франциско жил еще один иконописец, по фамилии Задорожный. Он тоже мечтал расписать собор. Исповедовал он совсем иной стиль — современный, реалистический и как мог рекламировал его в статьях для русской газеты. Он пользовался поддержкой одного из влиятельнейших священников в городе, которому претил традиционный «старообрядческий» стиль.

На защиту старой школы встали очень многие, в газете появилась острая статья, изобличающая новую реалистическую манеру как декадентскую. С этим мнением соглашались и Евгений с Глебом, ревнители «истинного и традиционного Православия». Однако и в этом случае архиеп. Иоанн преподал им замечательный урок. Сам он, хотя и ратовал за старый стиль и напечатал статью в его поддержку, всё же смотрел глубже. Евгений вспоминал: «Один из самых ревностных почитателей старины в нашем обществе хотел, чтобы Владыка Иоанн издал указ по всей епархии о единообразии иконописи или хотя бы официально заявил о признании только традиционной школы. Вроде бы, благие намерения. Однако архиеп. Иоанн сказал ему: «Можно молиться перед иконой старой, можно — и перед иконой современной. Главное, чтоб мы молились, а не гордились «хорошими иконами»». В другой раз он заметил, что Матерь Божия плачет и творит чудеса через иконы самого различного письма».

СТАРАНИЯМИ архиеп. Иоанн в конце 1964 года произошло важное событие в Русской Церкви: канонизация святого праведного Иоанна Кронштадтского. Церковь в Советском Союзе не осмеливалась причислить к лику святых чудотворца конца XIX — начала XX века, поскольку он был убежденным монархистом, выступал против всяких «социалистических» движений и даже предсказал революцию и ее кровавые последствия. Поэтому свидетельствовать об его истинном месте среди святых выпало Русской Зарубежной Церкви, и больше всех иерархов способствовал этому Владыка Иоанн. Он обращался к главам прочих Православных Церквей в свободном мире, дабы произвести совместную канонизацию, но те опасались за свою репутацию и положение в политизированных церковных кругах. Это, однако, не остановило архиеп. Иоанна, и он продолжал приготовления, сочинял стихиры в честь нового, горячо любимого святого, дабы исполнить их на церемонии.

Св. прав. Иоанн Кронштадтский, неутомимый проповедник и питатель угнетенных, во множестве творил чудеса. Архиеп. Иоанн имел немало общего с ним. И столь естественно, что один из величайших святых нашего столетия трудился для прославления другого. Помог и Евгений, написав для «Православного благовестника» две статьи о св. прав. Иоанне Кронштадтском.

В ночь на воскресенье 1–го ноября архиеп. Иоанн отслужил торжественную службу — впервые со времен революции в России русский был причислен к лику Святых. Это деяние Православной Церкви в свободном мире заронило надежду в сердца братьев–христиан в порабощенной России. К великой печали Владыки Иоанна на торжество собрались далеко не все. Тем же вечером состоялся бал–маскарад по случаю Дня духов.

«После службы, — вспоминает Евгений, — Владыка отправился туда, где вовсю веселились, нарядившись ведьмами, чертями, вурдалаками и прочей нечистью. Он вошел в зал — собравшиеся словно окаменели. Стихла музыка. В полной тишине Владыка пристально оглядел оторопевшую публику, неторопливо обошел весь зал с посохом в руке. И впрямь, слова были излишни: само появление Владыки пробудило совесть каждого, что было видно по всеобщему замешательству. Так же молча Владыка удалился. А на воскресной службе дал волю священному негодованию и пламенной ревности, призывая всех к благочестивой христианской жизни».

Евгений с Глебом присутствовали как на всенощном бдении, так и на воскресной службе и происшедшее сочли весьма показательным.

- Люди толкуют о русских церковных школах, призывают к какой‑то деятельности, собирают пожертвования, а на то, что прославляется их святой, им плевать, — заметил Глеб. — Неужто и впрямь вся их «деятельность» во имя Бога?

- Вот и нам урок: не сидеть сложа руки, — подхватил Евгений.

ЧУТЬ БОЛЕЕ недели спустя в Сан–Франциско произошло еще одно важное событие, и опять стараниями архиеп. Иоанн, — первое рукоположение во епископы Православной Церкви Франции.

У Владыки были давние (с 1957 года) связи с этой Церковью. В ту пору он жил во Франции и являлся Экзархом Западной Европы. Тогда встретился он с одним из основателей Православной Церкви Франции, о. Евграфом Ковалевским, талантливым деятельным пастырем.

Родился тот в России, в дворянской семье, в 1920 году перебравшейся во Францию. В юности сподобился видения галльской святой IV века Радегунды, она и предначертала его дальнейший путь, указав на его особое предназначение. Вся жизнь его переменилась после этого, и, будучи рукоположен во священники в 1937 году, он посвятил себя восстановлению утерянного Францией православного наследия, прославлению ее древних святых, возвращению обычаев и традиций Церкви. Отец Евграф разыскал и возродил литургический чин, существовавший до подчинения Французской Церкви римскому престолу, галлийский чин св. Германа Парижского. Дабы приютить возраставшую православную общину в Париже, он восстановил старинный собор св. Иринея Лионского и собственноручно написал для него иконы французских святых.

Отцу Евграфу стоило немалых трудов отыскать среди иерархов и духовенства восточных Церквей таких, кто хотя бы в малой степени интересовался и сочувствовал жизни православных христиан Западной Европы. Сколько нападок претерпел он от коллег. Некоторые советовали даже уйти в монастырь, предлагая взять на себя «бремя его трудов». И лишь афонский пустынножитель о. Никон Карульский указал на одного из немногих иерархов, способных понять французское Православие и помочь ему, — на архиеп. Иоанна.

Отец Евграф и Владыка Иоанн различались во многом, но сходились в главном: в непоколебимой верности своему миссионерскому предназначению. Как вспоминает один из их прихожан Французской Православной Церкви, «эти люди, приняв какое‑либо решение, уже не колебались. Архиеп. Иоанн одобрил письмо о. Евграфа к одному французскому священнику из провинции, не решавшемуся примкнуть к Православию, пока оно не получило полноправного законного статуса. Отец Евграф писал: «Думается, причина Ваших колебаний в том, что душа еще не определилась. Становление Православия во Франции началось с того дня, когда я отринул все колебания и сомнения, готовый продолжать дело лишь с двумя–тремя верными единомышленниками»».

В 1958 году икона Архистратига Божия Михаила в церкви св. Иринея начала чудесным образом источать благовонное миро. Владыка Иоанн увидел в этом знамение, т. к. Архангел Михаил исстари считался небесным покровителем земли французской. В 1959 году по просьбе Французской Православной Церкви Владыка Иоанн принял ее под свое архипастырское покровительство и начал деятельно помогать возродившемуся французскому православию: ездил по приходам, освящал церкви, рукополагал во священство, преподавал в богословской школе св. Дионисия, служил галликанскую литургию в соборе св. Иринея и других храмах. Возглавлял Литургическую комиссию, сверявшую православные источники древнего литургического чина галлов. «К этой задаче он отнесся чрезвычайно серьезно, анализируя и проверяя каждое слово, каждый термин, привнесенный из другого языка, — вспоминают единоверцы–французы. — Он любил литургию, не ограничивался теоретическим изучением текстов. Он считал, что лишь служа литургию, можно достойно ее оценить. Сам он свободно владел французским и взялся проводить каждую службу, прежде чем одобрить ее или вернуть тексты в Комиссию для более глубокого изучения».

Показательно, что даже будучи правящим архиереем Французской Православной Церкви, архиеп. Иоанн не стремился подчинить ее ни собственной власти, ни каким‑либо иноземным чиновникам. Он, как и о. Евграф, хотел видеть Французскую Православную Церковь из французов и для французов. Как в свое время он учил Глеба и Евгения с их «Православным Словом» самостоятельности, так и сейчас он прививал то же сознание возрождающейся Церкви. В одном из указов, явив замечательную прозорливость, он писал: «Вышеназванная Церковь является во всём независимой от Европейского Экзархата, возглавляемого мною. Управление и внутренняя жизнь обеих структур автономны, без какого‑либо смешения, и объединяются общей верой и общим первоиерархом».

Архиеп. Иоанну удалось убедить и собственного первоиерарха, митроп. Анастасия в важности возрождения Западной Православной Церкви, но не на правах подопечной Восточной, а путем восстановления самостоятельных национальных Церквей, имеющих даже более древние корни, чем Русская Православная Церковь. Однако убедить других иерархов Зарубежной Русской Церкви оказалось трудно, им мешали шоры привычных, сложившихся в Восточной Церкви представлений. Много сил и времени потратил Владыка Иоанн, пытаясь убедить их, сколь ценен опыт возрождения Французской Церкви и как важно ее всемерно поддержать.

В 1962 году архиеп. Иоанн был назначен главой епархии Сан–Франциско, а Церковь во Франции так и не имела своего иерарха, некому было продолжать дело Владыки Иоанна. Пришло время, как он и предвидел, выбрать епископа из местной паствы. Естественно, выбор пал на о. Евграфа, основателя возрожденной Церкви. 22–го октября 1964 года митроп. Анастасий объявил, что «хиротонией о. Евграфа во епископы Русская Зарубежная Церковь не создает ни новую епархию, ни новую церковную область. Что означает: она имеет честь свидетельствовать о рождении новой Церкви и готова участвовать в становлении древней Православной Церкви Франции».

Увы, сам митроп. Анастасий из‑за преклонного возраста удалялся на покой, а другие иерархи не желали участвовать в хиротонии. В Сан–Франциско Евгений с Глебом наблюдали ропот даже среди былых сторонников Владыки Иоанна: «Конечно, Владыка — святой, но нельзя же заходить так далеко!» В официальных церковных кругах о. Евграф прослыл вольнодумцем и «сектантом», т. е. человеком ненадежным. Знали бы они, что за это «вольнодумство» и чувство независимости и ценил его больше всего Владыка Иоанн.

По замечанию одного француза, «ничто не заставит архиеп. Иоанна отказаться от дела, в котором он видел промысел Божий». Он решил рукоположить о. Евграфа в соборе Сан- Франциско, но поскольку русские епископы отказались сослужить ему, он пригласил румынского иерарха, которого в 1954 году сам возвел в сан епископа, — Феофила (Ионеску). Тот с радостью согласился приехать в Калифорнию.

Приехав в Сан–Франциско, о. Евграф рассказывал нам о древних византийских традициях в искусстве, о том, что они немногим отличались от древних галльских. По богатой жестикуляции мы поняли, что он и сам художник, глубоко прозревающий искусство как язык общения. Позже он прислал нам несколько книг на французском о своей церкви, с фотографиями собственных фресок. Дабы воссоздать образ собора романского периода, он собственноручно расписал ее. Говорил он с нами по–русски, и по речи угадывался человек образованный, дворянин. Личность самобытная, ни в коей мере не «осколок прошлого», и не чурался современности. Настоящий парижский интеллигент, он прослыл чересчур независимым от парижских богословов- модернистов, да и сам он относился к ним с прохладцей. Говорил он увлеченно, что было нам сродни, и мы сразу полюбили его».

Рукоположение началось 9–го ноября 1964 года и длилось три дня. Евгений прислуживал в алтаре и читал по–французски Апостол.

В первый день о. Евграф был пострижен в монахи. Владыка Иоанн дал ему имя в честь св. прав. Иоанна Кронштадтского, только причисленного к лику святых, а также имя недавно канонизированного греческого святого Нектария Пентапольского. Облачил его в рясу и клобук своего предшественника, архиеп. Тихона, также с любовью и сочувствием относившегося к французскому Православию.

Во второй день, на праздник св. Мартина Турского, архиеп. Иоанн служил галликанскую литургию св. Германа совместно с французским духовенством. Вечером совершил приготовительную службу к самой хиротонии, которая состоялась на третий день.

На заключительной по рукоположении встрече Евгений и Глеб познакомились с духовенством и прихожанами из Франции. Евгений беседовал по–французски и с ними, и с новым еп. Иоанном- Нектарием.

Как бы ни охаивали действия Владыки Иоанна недоброжелатели, для церкви Сан–Франциско то были замечательные дни. Русские и не слыхивали о французском святом Германе, не говоря уж о составленном им в стародавние времена чине. Воистину, это был переворот: русская эмигрантская Церковь, знавшая лишь традиционные славянские службы, вдруг услышала нечто непривычное, хотя и величественное, да еще исполненное на французском языке.

Однако едва ли не на следующий день после хиротонии радость была омрачена. Новый Экзарх Западной Европы (член уже упомянутой группировки иерархов) не признал нового епископа и порвал все связи с Французской Церковью. Не мудрено, что покидая Сан–Франциско, еп. Иоанн- Нектарий чувствовал себя сиротой. А в Париже его ждали негодующие письма и от других членов группировки. И защиту он мог найти лишь, покуда был жив Владыка Иоанн. Не прошло и девяти месяцев со дня его смерти, как один из его главных гонителей, архиеп. Виталий, прилетел во Францию, опросил всех недовольных (как некогда во время травли Владыки Иоанна) и лишил Иоанна–Нектария епископского сана, низведя до простого монаха. В недолгие оставшиеся годы жизни тот, однако, по–прежнему проводил епископские службы, ободряясь словами одного из последних писем от Владыки Иоанна: «Я вижу все трудности, как нынешние, так и грядущие. Чем они больше, тем значительнее успех. А любое начинание без трудностей обречено»[15].

ПОЧЕМУ архиеп. Иоанн так непреклонно отстаивал Французскую Православную Церковь, почему пошел почти против всех, но дал ей собственного епископа? Лишь со временем открылось Евгению и Глебу то, что святой провидец постиг намного раньше. Однажды, когда Владыка в очередной раз посетил лавку, Евгений задал давно мучивший вопрос: «Евангелие проповедано уже почти всем народам. Значит ли, что наступает конец света, о котором говорится в Писании?»

«Нет, — ответил Владыка, — Евангелие Христово должно быть проповедано на всех языках мира в православном толковании. Только затем наступит конец света».

Кто‑то из православных французов подметил: «Архиепископ Иоанн обладал исключительно редкой способностью — прозревать всё вокруг во вселенском масштабе». Он знал, что Западное Православие нужно восстанавливать, заново приобщаясь к забытому духовному наследию, и пользовался для этого любой, даже не сулящей успеха попыткой. Вселенское Православие вернулось на Запад, значит нужно помочь ему духовно укорениться, дабы оно возросло и расцвело. В 1960 году, впервые служа литургию св. Германа, он обратился к православным французам с такой проповедью: «Воскресший Христос послал апостолов проповедовать всем народам. Церковь Христова основана не для одного народа или одной страны, все народы призваны к вере в Истинного Бога. Согласно преданию, воскрешенный в 4–й день Лазарь высадился во Франции, спасаясь от иудеев, искавших убить его. С сестрами Марфой и Марией он обосновался в Провансе и проповедовал там. Также странствовали по Франции Трофим Арльский и другие апостолы из числа семидесяти. Таким образом, еще с той давней поры православная вера была известна в Галлии, нынешней Франции. К сей Православной Церкви принадлежат: св. Мартин Турский, великий Иоанн Кассиан — основатель Марсельской обители, где долгие годы являл собою пример подвижничества, также и св. Герман Парижский, св. Геновефа и множество других. Вот почему Православие — вера, не чуждая французскому народу. Это вера исконная, исповедуемая издревле, это — вера отцов.

Искренне, всем сердцем желаем, чтобы Православие во Франции восстановилось и укрепилось. Чтобы оно стало верой французов, а не только русских, сербов и греков. Да возродится Православная Франция и да пребудет с ней Божие благословение!»

Евгений и Глеб прознали, что не только о французском Православии радел Владыка Иоанн. В бытность свою Экзархом Западной Европы он сыграл решающую роль в устроении Православной Церкви Нидерландов. Там он служил Божественную литургию по–голландски, как и прежде в Шанхае — по–китайски.

В КАКОИ бы стране ни находился православный, считал архиеп. Иоанн, он должен молитвенно поминать национальных и местных святых. Везде, где ему довелось побывать: в Китае, Франции, Бельгии, Нидерландах, Италии, Сербии, Тунисе, — он разыскивал и изучал жития местных православных святых, посещал храмы, где хранились их мощи, проводил службы в их честь просил тамошних священников следовать его примеру. Не счесть, сколько житий западных и восточных святых он познал и изучил.

Евгения, поскольку он занимался Востоком, особенно интересовали китайские святые и праведники: мученики Боксерского восстания (1901–ОЗгг.), еп. Симон Пекинский, еп. Иона Хайларский, митроп. Мелетий Харбинский, монахи Михаил и Игнатий (тоже из Харбина). Готовя статьи о них в «Православном Слове», исследуя их жизнь, он нередко обращался с вопросами к Владыке Иоанну, который лично знал некоторых из этих праведников.

С детства постигая жития святых, Владыка, несомненно, использовал их опыт как руководство в собственном пути к святости. Будучи миссионером, он взывал к каждому новому брату или сестре в Теле Христовом, к каждому праведнику, к каждому новому святому — подать помощь небесную в просвещении новых земель. Став епископом Сан–Франциско, он не преминул обратиться к американским святым, в том числе к исконному американцу Петр Алеуту. В 1965 году на праздник Богоявления, благословляя журнал братии, он писал: «Да благословит Господь проповедь «Православного Слова». Христос повелел ученикам: «Итак идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа. Уча их соблюдать всё, что Я повелел вам». Да послужит сия проповедь упрочению истинной православной веры и христианской жизни в Северной Америке, с помощью и по молитвам преподобного Германа Аляскинского, чья святость была явлена на сем континенте, и алеута Петра, принявшего мученичество в Сан–Франциско».

ОСОБЕННОЕ расположение архиеп. Иоанн питал к преп. Герману, небесному покровителю Американской православной миссии. В 1962 году, когда Глеб преподнес ему икону, первое изображение преп. Германа с нимбом, Владыка, не колеблясь, начал почитать ее и молиться перед ней, хотя «официально» преп. Герман еще не был причислен к лику святых.

В 1964 году в день преставления преп. Германа Владыка Иоанн пришел в лавку совершить торжественную службу перед иконой. Тем же днем на следующий год он уже прилюдно провел службу, перенеся икону в собор и повелев петь тропарь святому. Тогда же выразил надежду для Америки в небесном заступничестве преп. Германа. Он подчеркнул во время службы, что хотя тот и не канонизирован, однако творит чудеса: «Если хотите увидеть живое чудо преподобного Германа Аляскинского, посетите лавку рядом с собором — увидите бескорыстный труд, «труд по любви» — отражение традиций Валаама».

Евгения и Глеба удивило сравнение Владыки их малого мирского Братства с Валаамом — великой монастырской общиной, некогда слывшей по всей России центром паломничества. Оба, как и архиеп. Иоанн, понимали, что их лавка — лишь переходная ступень к чему‑то иному. Однажды, расспросив братию об издательских планах, Владыка как всегда пытливо взглянул на Евгения и поинтересовался, что тот собирается делать дальше. Евгений ответил, что не хочет идти в семинарию и будет и впредь нести соотечественникам, ищущим истинной веры, слово о Православии. «Да, да, — кивнул Владыка, — я даже верю, что в Калифорнии будет миссионерский монастырь».

Братия часто слышали о провидческом даре архиеп. Иоанна и не сочли слова его попыткой выдать желаемое за действительность. Евгений горячо поддержал Владыку, чего не скажешь о Глебе. Тот всё еще надеялся, коль скоро Братству суждено стать монашеским, обосноваться на Аляске, на Еловом острове, вместе с о. Герасимом.

В 1965 ГОДУ на Благовещенье архиеп. Иоанн посвятил Евгения во чтецы — первый церковный чин, а о. Спиридона возвел в сан архимандрита. По этому поводу о. Спиридон впоследствии говаривал Евгению: «Мы с тобой связаны воедино Владыкой Иоанном».

Евгений закончил богословские курсы первым учеником, несмотря на то, что все лекции читались по–русски. Стоило Евгению закончить курсы, как Владыка Иоанн закрыл их и больше не возобновлял. Глеб и по сей день считает, что архиеп. Иоанн задумал эти курсы специально для Евгения, чтобы дать широкий богословский кругозор и образование страждущей душе молодого американца, которого он впервые увидел скромно стоявшим в дальнем углу собора. С самого начала курсов провидческое чутье Владыки подсказало ему, как Евгений может употребить богословские познания и как впрямь употребит их.

К 1966 году стало ясно, каким виделось архиеп. Иоанну миссионерское служение Братства в Америке. Вдобавок к их издательским и писательским трудам (а Евгений писал еще статьи на английском языке для «Православных вестей») Владыка попросил братию подготовиться и к службам на английском языке в соборе. Первую такую литургию совершали 1–го января 1966 года. Летопись Евгения гласит: «Архиеп. Иоанн служил вместе с отцами Спиридоном, Николаем, Иоанном и диаконом Николаем. Братия Глеб и Евгений являли собой хор и пели вполне прилично, если не сказать отменно».

Архиеп. Иоанн постановил служить литургию по–английски в первое воскресенье каждого месяца. Сам он неважно знал английский, но был уверен, что полнота Православия должна быть доступной американцам на их родном языке.

ТОГДА ЖЕ подоспела и другая ответственная работа — от духовных наследников Оптиной пустыни, супругов Ивана и Елены Концевичей. В июне 1965 года проф. Концевича мучила смертельная болезнь — рак. «Пока не допишете два тома Вашей трилогии, Вам нельзя умирать», — говорил ему Глеб. Уже написанную книгу «Стяжание Духа Святаго в путях Древней Руси» Иван Михайлович намеревался продолжить томом об учениках старца Паисия Величковского и заключить еще одним томом — об Оптиной пустыни. «Брат Глеб, — с грустью отвечал профессор, — они у меня даже вчерне не написаны. Так, разрозненные записки».

И всё же Глеб отказывался верить: как может Бог попустить этому человеку умереть, когда миру так нужны его писания, пронизанные духом Оптиной пустыни. Как ни молился Глеб. Профессору становилось все хуже, он исхудал. Уже на смертном одре он обратился к Глебу с просьбой: «Не оставьте жену. Помогите во всём, что она попросит. Уговорите ее продолжить мой труд».

После смерти мужа Елена Юрьевна сочла, что и ее жизнь окончена, замкнулась, приближаясь к отчаянию. Глеб понимал: нужно что‑то делать. Нельзя допустить, чтобы прошли всуе дни этой литературно одаренной женщины, носительницы православных традиций, хорошо понимавшей, сколь важна святость в наш век невежества и лжи. Глеб приехал к ней домой в Беркли и велел собирать вещи. «Я отвезу Вас к матери в Монтерей», — сказал он. Поселил он Елену Юрьевну к себе в спальню, стены которой убрал портретами оптинских старцев. Сам же перебрался в гостиную. Усадил гостью за письменный стол, положил перед ней стопку бумаги и ручку и сказал: «Пишите!»

Так, при поддержке Глеба, она создала несколько поистине бесценных работ: жизнеописание преп. Серафима Саровского, новомученицы игумении Софии (с коей была знакома еще в России), своего дяди Сергея Нилуса и многих других праведных мужей и жен, чьи имена и деяния могли кануть в лету. Ей и Глебу удалось даже завершить трилогию профессора Концевича, сведя материалы второго и третьего тома в одну книгу «Оптина пустынь и ее время». Елена Юрьевна скончалась 96–ти лет от роду, пережив мужа на 24 года.

В Глебе она обрела сына, увы, своих детей у нее не было. Будучи натурой сильной, она не просто приняла этот дар Провидения, а решила, что Господь послал ей Глеба, дабы она воспитывала его в духе святоотеческих традиций, кои вошли в ее плоть и кровь. На деле ей, конечно, пришлось воспитывать и Евгения, так как все замечания и советы она относила к Братству, в частности, к издательской деятельности. В последующие годы, особенно после смерти архиеп. Иоанна, Евгений проникся уважением к мудрости и опыту наставницы и нередко просила Глеба узнать мнение Елены Юрьевны по какому‑либо волновавшему вопросу. Сама же она, по словам Глеба, «боготворила» Евгения. Немногословностью, взвешенностью мысли, стремлением сохранить чистоту Православия Евгений напоминал ей мужа. Она прозрела в Евгении то же, что и Владыка Иоанн, и радовалась, видя, как развивается его талант православного писателя.

Успение святого

Скажите людям: хоть я и умер, но я жив.

Архиеп. Иоанн.

28–го ИЮНЯ 1966 года архиеп. Иоанн пришел к братии с чудотворной иконой Курской Божией Матери, перед которой больше ста лет назад молился и получил исцеление преп. Серафим Саровский. Благословив лавку и «типографию» иконой, Владыка заговорил о святых разных стран. Евгений отметил в летописи: «Он пообещал дать нам список румынских канонизированных святых и учеников св. Паисия Величковского. Также заметил, что еще во Франции он поименно записал западных святых (до раскола Христианской Церкви) и подал список в Святейший Синод»[16].

Владыка подробно рассказал братии о св. Альбане, британском первомученике. Достал из маленькой папки краткое его житие и открытку готического собора в городке Сент–Альбани близ Лондона, где тот погребен. Владыка пристально посмотрел Глебу в глаза: понял ли тот, зачем всё это рассказывалось. Подобно большинству святых Западной Европы, св. Альбана нет в православном календаре. Пока архиеп. Иоанн не удосужился отыскать и поименно записать их, восточноевропейские христиане и не помышляли вернуть память о забытых праведниках и молиться им.

Поведав братии о св. Альбане, Владыка напомнил, что назавтра совершается память преп. Тихона Калужского. Глеб и Евгений понимали, сколь значим он для их Братства, ведь о. Герасим (с Елового острова) в России жил в монастыре преп. Тихона. Владыка Иоанн сказал, что отслужит всенощное бдение в часовне свят. Тихона Задонского и спросил, придут ли братия. Испытующе взглянув на них и улыбнувшись, он добавил, что хотел бы видеть их также и утром на литургии, нужно сказать им нечто важное.

Хотя времени было в обрез, Евгений решил пойти на всенощную. После службы Владыка сам подошел к нему и еще раз попросил их с Глебом прийти утром на литургию, хотел сообщить им нечто важное. Но они не пошли утром в церковь — запаздывали с выпуском очередного номера «Православного Слова». Рабочая неделя была в разгаре, и дела полностью поглотили их.

Увы, больше им не суждено было привечать Владыку у себя в лавке. Взяв с собой икону Курской Божией Матери, архиеп. Иоанн отправился в Сиэтл. По дороге заехал в маленький калифорнийский городок Рединг — повидать Валентину Харви, свою духовную дочь еще с шанхайской поры. У нее дома долго смотрел на запад, потом поднял икону и благословил ту сторону. Валентина недоуменно посмотрела, но ничего не спросила, зная, что у Владыки ничего спроста не бывает.

Через три дня он отслужил в Сиэттле литургию. После службы три часа молился в алтаре, затем удалился в свою комнату в приходском доме подле церкви. Вскоре присутствовавшие услышали, что Владыка упал. Вбежав в комнату, усадили его, и он тихо, без видимых страданий, отошел.

Очевидно, он предвидел свою кончину за несколько месяцев. Еще в мае он сказал своей давней знакомой: «Скоро я умру, в конце июня[17], но не в Сан–Франциско, а в Сиэттле». А накануне отъезда удивил одного прихожанина в конце богослужения: «В последний раз к моей руке прикладываешься».

Евгений с Глебом узнали о кончине Владыки через несколько часов. Сразу вспомнили, как хотел он их видеть на литургии в часовне свят. Тихона. Они простить себе не могли, что лишились последнего напутствия.

Обратимся к летописи: «Сейчас все говорят о «духовном достоянии» Владыки Иоанна. Какую лепту может внести наше Братство? Ясно, только делом, что видно и из наших стремлений, и из наставлений Владыки. В последний раз навестив нас, он говорил только о святых: румынских, английских, французских, русских. Не значит ли это, что и мы, следуя примеру Владыки, должны помнить святых Божиих, т. е. знать их жития, постоянно читать их, питая подобным образом свою духовную жизнь, просвещать других устным и печатным словом об этих святых, молиться им».

Несколько времени спустя, еще глубже постигнув завет архиеп. Иоанна, Евгений писал Глебу: «Более всего нам следует научиться у Владыки жить, во всём полагаясь на Господа, — так жил он сам. Он благословил нас и даже — дерзну сказать — радовался избранному нами пути служения Богу. Он, конечно, обладал провидческим даром. Мы можем во всём уповать только на Бога. Он призывает нас на большие дела, а времени у нас мало».

НА СЛЕДУЮЩИЙ день после кончины архиеп. Иоанна братия прислуживали на второй англоязычной литургии. Архиеп. Иоанн успел лишь узаконить эти службы (2 раза в месяц) и провести первую. Братия понимали: Владыка желал бы, чтобы литургии для американцев продолжались.

Вечером в собор Сан–Франциско доставили тело архиеп. Иоанна и началось четырехдневное бдение. Евгений так описывал то время: «После утренней и вечерней служб справлялась торжественная панихида, в перерывах и до полуночи епархиальный клир не переставая читал Евангелие. За полночь начиналось трогательное действо: служители и чтецы читали до самого утра Псалтирь. И после кончины Владыку окружали молодые люди, которых он так любил, они отдавали ему последний долг». Был среди них и сам Евгений. «Все эти дни, — писал он далее, — всё было пронизано необыкновенным духом любви. Мы словно осиротели, потеряв самого близкого, понимающего и любящего человека. Даже заклятые враги приходили просить прощения у того, кто и при жизни не держал на них зла». Друзья же казнили себя за то, что в час испытаний не сумели защитить его. Прозрели: ведь это несправедливость, чинимая в его Церкви, сокрушила его, и они тоже причастны ко злу. И теперь безутешно рыдали, стоя в полумраке собора.

Четырехдневное бдение венчала погребальная служба, состоявшаяся 7–го июля с участием пяти иерархов: епископов Нектария, Саввы, Леонтия, защищавших Владыку в трудный час, архиеп. Аверкия из Джорданвилля и новоизбранного митроп. Филарета. Собор был переполнен — собралось почти две тысячи человек. Шесть часов шла служба, но народ не расходился. Евгений и Глеб в белых стихарях, держа рипиды, прислуживали в алтаре.

«Проводившие службу епископы не могли сдержать рыданий. Слезы струились по щекам, блестели в свете бесчисленных свечей подле гроба. Удивительно, хотя все в соборе как один рыдали, храм наполняла тихая радость», — вспоминает Глеб. Евгений был потрясен до глубины души, увидев, что могучий бородач еп. Леонтий безутешно плачет, как дитя. Позже он так сказал о смерти архиеп. Иоанна: «Покинул землю один из последних истинных Апостолов. Кто же теперь займет его место!»

Завершилась погребальная служба прощанием с усопшим. Евгений, Глеб и другие прислужники едва сдерживали толпу, чтобы дать духовенству попрощаться первыми. Тогда‑то они и стали свидетелями необычного взрыва чувств любимого ученика Владыки, кротчайшего архим. Спиридона. Глеб вспоминает: «На отце Спиридоне было оранжевое облачение и митра, полученная от архиеп. Иоанн. Вместе с остальным духовенством он подошел ко гробу, приложился к руке усопшего, потом застыл в изножии. Наши увещевания и мольбы не помогали. Пришлось оставить его. А люди всё подходили и подходили. Отец Спиридон стоял, вперив взор в одну точку. Нет, не на маленькое высохшее тело под пурпурной архипастырской мантией смотрел он — как бы не связывая его со своим Владыкой, — а куда‑то за изголовье гроба. Что виделось там ему?.. Вот к усопшему уже потянулись миряне, чтобы попрощаться со своим Владыкой, а о. Спиридон по–прежнему статуей стоял подле гроба. Какая‑то женщина, проходя ко гробу, толкнула о. Спиридона — и образ пропал, рассыпался. Реальность — грубая и безжалостная — предстала взору. В глазах вспыхнул гнев, его обуяла страсть. Повернувшись к стоящим рядом, он выкрикнул, будто обращался ко всему миру: «ВЫ УБИЛИ ЕГО! ВЫ УБИЛИ ЕГО! УБИЛИ ПРАВЕДНИКА!» Такого неистовства, такого гнева и таких страшных глаз я не видел никогда. Не забыть вовек, как этот смиренный, спокойный, «безответный» человек, собравшись с силами, восстал против несправедливости мира сего — так гневался Моисей, разбивший скрижали завета. Бог дал своему народу законы праведности, а люди продолжали поклоняться золотому тельцу. Словно избавляясь от обломков тех скрижалей, о. Спиридон решительно тряхнул головой и быстро, ни разу не взглянув больше на гроб, вышел».

Шанхайские духовные дети Владыки Иоанна, сироты, которых он некогда спас и воспитал, обнесли гроб с его телом трижды вокруг собора. Словно тихий свет разлился среди людей. «То был венец тех скорбных и величественных дней, — писал Евгений, — шествие воистину торжественное. Казалось, мы присутствуем не на похоронах иерарха Церкви, а на открытии мощей новообретенного Святого».

Глеб последним прикоснулся к телу Владыки, прежде чем крышка гроба опустилась навсегда. Он увидел залитое слезами лицо архиеп. Леонтия. Взгляды их встретились. Архиепископ светло улыбнулся и произнес: «Теперь у нас свой Святой!»[18]

Мощи архиеп. Иоанна погребли в подвале по алтарем собора, который спешно оборудовали в часовню. Верный ему еп. Нектарий выбрал место упокоения святителя, однако по законам не полагалось хоронить людей в пределах города. Пришлось обращаться к адвокату, Джеймсу ОГара мл., тому самому, кто представлял интересы Владыки на недавнем суде. Он подал прошение, и через четыре дня (случай беспрецедентный!) городские власти внесли поправку в закон: архиереев разрешалось хоронить в храмах. Так определилось место упокоения Владыки Иоанна.

В ночь после похорон Владыки еп. Нектарий благословил Глеба читать Псалтирь над гробом. Двери заперли. Лишь свеча освещала усыпальницу. А забрезжил рассвет, и Глеб увидел в окно лица людей, молящихся Владыке Иоанну, просящих у него небесного заступничества. Один за другим подходили они к окну и, открывая сердца отцу–покровителю, изливали все беды и скорби. Сколь ничтожна смерть перед лицом этой любви! Архиеп. Иоанн распял себя в этой жизни и победил. Да, люди и впредь будут приходить к нему за советом, и он по–прежнему будет помогать им. Величие души, безграничное сострадание не умирает вместе с телом!

И так началось посмертное прославление Блаженного Иоанна, чудотворца последних времен.

Видение скита

Удаляясь от мира, мы должны избирать для жительства места, лишенные случаев к утешению и тщеславию, но смиренные.

Св. Иоанн Лествичник.

ПОСЛЕ КОНЧИНЫ архиеп. Иоанна епархию временно возглавил еп. Нектарий и сразу же взялся за дело: попросил Братство редактировать «Православный благовестник», чему Евгений и Глеб были только рады, оставив за игуменьей Ариадной наборные и печатные работы.

Еп. Нектарий весьма постарался ради увековечения памяти архиеп. Иоанна. Усыпальница Владыки под алтарем собора почиталась как святыня XX века: ежедневно там читалась Псалтирь, по субботам и воскресеньям, а иной раз и в будние дни служились литургии. Отец Спиридон исповедывал, а о. Митрофан совершал литургию.

В усыпальнице стали происходить чудеса. Евгений и Глеб беседовали с очевидцами, записывая их рассказы, дабы потом опубликовать. Показателен случай с русской медсестрой, внезапно ослепшей на один глаз. Врачи постановили, что глаз «омертвел» и его придется удалить, чтобы не воспалился и второй. Она истово помолилась в усыпальнице Владыки Иоанна — и через несколько дней зрение восстановилось. О чуде прознали. Евгений записал рассказ медсестры — так началась «Летопись почитания Блаженного Иоанна», пополнившаяся многими и многими страницами за прошедшие годы.

Вскоре после кончины Владыки Иоанна Евгений вернулся в соборный храм, откуда ушел несколько лет тому по совету Владыки. Теперь уступил настойчивым просьбам регента (хору не хватало теноров), чувствуя, что обязан помочь. Но стоило ему несколько раз спеть, как во сне явился архиеп. Иоанн и напомнил: «Твое место не на хорах, а на клиросе». Евгений признался Глебу, что на душе сразу полегчало. Ему и самому было неуютно высоко на хорах, в отдалении от молящихся. Там частенько велись праздные разговоры, а то и «пропускали по маленькой». Определив Евгению место на клиросе, архиеп. Иоанн, похоже, подготовлял его к монашеству (именно на клиросе читаются все монашеские службы).

Всё чаще Евгений и Глеб подумывали о том, чтобы покинуть город, всё чаще заводили об этом разговор. Когда‑то, гуляя по океанскому побережью, они мечтали о жизни в пустыни, и мечты эти сплотили братию. Сейчас же тяга к пустынножительству сделалась непреодолимой. Очевидно, что Церковь обмирщена и работать на благо ее братия могли лишь твердо уверовав в «неотмирность» монашества.

Они понимали: лишь пустынное монашество сохранило дух древней катакомбной Церкви, и только этот дух поддерживает Православную Церковь, как в вероисповедании, так и в богослужении. Не один год души братии напитывались житиями святых отшельников, как стародавних, так и современных. «Но мало знать о них, — замечал Глеб, главное — следовать их жизненному пути, жить, думать, видеть сущее, как они заповедали. Все восхищаются преп. Серафимом Саровским, однако мало кто задумывается о том, что его образ жизни в ту пору был почти заурядным, самым обыкновенным для тысяч и тысяч молодых людей. Жизнь святого была тяжела, сегодня же его почитатели лишь рассуждают о тяготах, не в силах заглянуть глубже в эту жизнь, ведь благодаря ей и возрос духовно столь восхваляемый всеми святой. Обратившись в Православие (а может, и пока шел к нему), я внимательно прочел житие преп. Серафима. Хотя и опасался: по мне ли такое чтение, ведь я еще не сбросил порочное облачение ветхого человека. Я очень ясно осознал, что только борение в пустыне воспитало его. Пустынь, затвор — вот что составляло суть святости».

ПРЕДСТАВИЛИСЬ БРАТИИ и другие пути помимо пустынножительства. Приехав на похороны Владыки Иоанна, еп. Савва в очередной раз стал сманивать Евгения. Сам он, повествуя о себе в третьем лице, отметил в летописи: «Епископ Савва Эдмонтонский предлагает брату Евгению такой путь: семинария в Джорданвилле, рукоположение, потом, возможно, сан епископа. Так, по его мнению, можно что‑нибудь «организовать», дабы по–настоящему организовать миссионерство. Нашу лавку и журнал он полагает пустой тратой сил. Брат Глеб предвидел такой оборот, на днях он как раз говорил о попытках сбить нас с пути якобы ради большей «отдачи» и «организованности»».

Иное предлагал еп. Нектарий: поступить в монашескую общину, которую он собирался основать в соседнем городке Аламеда, в доме–часовне в честь Курской иконы Божией Матери. Это предложение представлялось более заманчивым: как‑никак монашеская жизнь под водительством самого еп. Нектария, прямого духовного наследника оптинских старцев. Но братия и на этот раз отказались. Во–первых, монастырь стоял посреди города, во–вторых, как говорил Евгений, «согласись мы — и наша миссия печатного слова отойдет на второй план, что мы считаем опасным», и, в–третьих, поскольку еп. Нектарий — иерарх церкви, неизбежная связь с миром повредит монастырской жизни. Евгений как‑то сказал Глебу: «Самая несвободная личность в Церкви — епископ. Он должен прислушиваться к мнению и паствы, и других иерархов. И мнения эти могут быть противны его совести и даже христианству». Братия очень любили еп. Нектария, почитали его своим отцом, но отчетливо видели, что он, по словам Глеба, «связан по рукам и ногам».

Итак, отвергнув пути обычного служения церкви, Евгений задался вопросом: «А каков же наш путь, куда он ведет? Братия никогда словесно не выражали точной цели, скорее шли по наитию, шаг за шагом, день за днем, уповая на Божие Провидение и руководство Владыки Иоанна. Трудами и молитвами (пусть малыми и слабыми) двигались мы вперед, а не «планируя» или «организовывая» что‑либо. И до сих пор Бог благословлял наш путь. Ясно, что он ведет к образованию монастырского Братства и скита (как бы смело это ни звучало), и в дальнейшем к созданию миссионерского центра.

Чтобы осилить такое, требуется духовная энергия. Путь еп. Саввы предполагает, что такая энергия исходит от единого лица — организатора, каким, к примеру, был покойный архиеп. Виталий Джорданвилльский (|1960), в одиночку создавший монашеско–миссионерское Братство в Чехословакии, которое печатало православную литературу. Мы же слабы, и если всё начинание будет держаться на нас, оно провалится. Это вовсе не значит, что мы сомневаемся в Божией помощи — она подается всем страждущим, — а просто трезво оцениваем самих себя.

Но есть и другой путь стяжать духовную энергию. По этому пути мы худо–бедно идем уже два с половиной года. Это путь Братства. Когда «двое или трое собраны вместе во имя Мое», то любая задача по плечу, была бы крепкая вера и взаимная любовь. Времена настали последние, старцев больше нет, только братия, работающие рука об руку, могут чего‑то достичь в таком большом деле, как миссионерство. Согласно апостолу Иоанну, нас должны признавать христианами не по творимым чудесам (сей дар дан немногим), а по взаимной любви, которая должна быть в каждом.

Мы на правильном пути, но он труден и будет еще труднее, когда присоединится новая братия. Владыка Виталий Джорданвилльский начинал с семи братьев, потом их приросло до ста. Но это не самая трудная задача. Самое трудное — объединить первых двоих — мы уже сделали.

Следующая задача — найти землю и исполнить самую дерзновенную и опасную часть замысла — образовать скит. Да поможет нам Бог и наши небесные покровители, монах Герман Аляскинский и Владыка Иоанн!»

К КОНЦУ 1966 ГОДА Евгений уже излагал на бумаге свои задумки скита: пустынная строгая жизнь, требующая духовной силы и выдержки, в которой не остается места собственным пристрастиям.

Насколько возможно, братия должны удалиться как от мира, так и от мирских помыслов.

17/30–го августа Евгений записал:

«Следующий шаг нашего Братства — скит. Стоять он должен на тихоокеанском побережье — там жил и монах Герман, и первые русские, принесшие Православие через Калифорнию в Америку. Да и резкой перемены климата нам лучше избегать. Поэтому и землю надо искать либо в Северной Калифорнии, либо поблизости — между фортом Росс и Гарбервиллем. Самое подходящее место, да и цены тоже — чуть восточнее Лейтонвилля, до Сан–Франциско менее двухсот миль.

С самого начала соблюдать два условия:

1. Независимость. Мы должны как можно более обособиться, памятуя, что вскорости нам предстоит стать полностью самодостаточными. Поэтому — никакой непосредственной связи с внешним миром кроме дороги, да и та, чем дальше — тем лучше. Отсюда следует — никакого водопровода (нужно будет найти свой источник и устроить водохранилище) никакой канализации (хватит с нас и выгребной ямы), никакого электричества от сети (только свой генератор), никакого телефона (вообще никогда!). Естественно, связывать с миром нас будет дорога: съездить в магазин, на почту да в нашу лавку в Сан–Франциско. Потом отпадет необходимость и в этом связующем звене. Это не праздные мечты и не бегство, а единственно возможный и достижимый путь. Всё остальное сулит огромную опасность.

2. Неприхотливость. У нас должно быть как можно меньше «удобств», нам надо учиться полагаться на себя и на Бога, а не на современную технику, жить в согласии с богозданной природой. Что означает: а) никакой горячей воды, либо (при необходимости) греть на плите; б) обычная дровяная печь или камин, может, плита, чтобы кипятить чай; в)никаких холодильников, только погреб в тенистом уголке; г) пользоваться водопроводом только для полива; д) электричество от движка — исключительно для типографских целей; е) отапливать скит хватит печи или камина, занемогших класть подле очага; ж) орудия труда только ручные. Думаю, с этим забот не будет, пока Братство не разрастется.

Разумеется, не следует бросаться в крайности. Если какое‑либо из положений будет мешать жизни Братства или окажется непосильным, его надо отменить. Наш идеал — жить подобно первым западным переселенцам. В каком‑то смысле мы тоже «духовные переселенцы», лишь в малом уступим мы цивилизации: заведем электродвижок (причем поставить его надобно поодаль от церкви келий) да грузовик для необходимых перевозок и доставок (его тоже ставить подальше от зданий)».

Примечательно, Евгений столь точно и скрупулезно обрисовал жизнь скита, хотя никогда не жил в деревне. Братии удалось соблюсти все условия, даже в мелочах. Далее Евгений писал:

«20–го авг./2–го сент. 1966 г.

Практические вопросы, связанные со скитом, разрешимы. Молитвой и усердным трудом двоим- троим под силу воплотить нашу задумку. Беда в другом: кто будет духовно руководить и управлять скитом.

Старцев нет, да и простого настоятеля‑то не сыскать. Кроме Владыки Иоанна, лишь иеромонах Владимир понял и благословил наше Братство. Будь он, по Божьему провидению, нашим настоятелем, мы бы не знали забот.

Без настоятеля же придется очень туго.

6–го ноября 1966 г.

В ближайшие полгода, Бог даст, будет у нас земля под скит. Чем ближе осуществление нашей мечты, тем больше на пути практических «заковык».

Самая важная касается внешней стороны жизни скита — это устав и распорядок. Как только скит появится, отрядим одного из братии (по общему согласию) распределять послушания. Так и работа быстрее пойдет, и всё будет по справедливости. Каждый час должен быть расписан по минутам: богослужения, подъем, трапеза, печатные работы, бытовые дела, поездки, сон, отдых.

Кто не успевает выполнить послушание в срок, должен закончить работу за счет отдыха (задания всем будут раздаваться справедливо).

Пока жизнь в ските не устоится, возможны, конечно, всякие недоразумения.

Братии должно доверять, как их решимости, так и усердию. Мелочные придирки и проверка суть помехи и трата времени.

Пока же у нас в лавке царит расхлябанность, леность, пустословие, несобранность. Это неизбежно, ибо таков мир сей.

В скиту же сразу, даже по выходным дням, установим правила, хотя бы на время: например, за трапезой один из братии читает духовную литературу. Исключить пустословие (говорить только о работе), на праздные разговоры отвести не более получаса в конце дня. Еще: подниматься с рассветом, а то и раньше».

И подводил своим планам итог: «Бог научит нас, покажет, осуществимо всё это или несбыточно». Евгений не забывал благословения архиеп. Иоанна их Братству: «Если дело пойдет, Бог благословит».

Перед решающим шагом

Приобщившись христианства, я добровольно распял свою мысль, но Крест, который я понес, — лишь в радость. Ничего не утеряв, я обрел всё.

Евгений Роуз.

В ЯНВАРЕ 1967 года Иконописное общество снова пригласило в Сан–Франциско Пимена Софронова, только что вернувшегося из паломничества в Святую Землю. По благословению еп. Нектария он написал фрески в усыпальнице высокочтимого им Владыки Иоанна. Уезжая домой в Нью–Джерси, иконописец попросил братию выставить его работы в книжной лавке. Большие образа разместили по стенам и в витрине. Прохожие невольно останавливались, пораженные непостижимым Божественным светом, исходившим от ликов. Но более всего привлекала неописуемо красивая икона Богородицы, ее переливчатое облачение, написанное розовым и зеленым. Многие расспрашивали братию об иконах. О лавке заговорили, участились телефонные звонки — люди хотели больше узнать о Православии.

То был несомненный успех Братства после долгих лет борьбы. Исполнились мечты Глеба с той поры, когда он впервые приехал в Сан–Франциско и прознал о планах архиеп. Тихона строить новый собор. Теперь собор о пяти куполах построен, рядом — православный миссионерский магазин, там приветят любого с широкой городской улицы. Пожалуй, во всей Америке не сыскать проповедников Православия, которые оказались бы «на виду». Книжная лавка превратилась в миссионерский центр, где древние иконы и боговдохновенные писания являли неведающему прохожему непостижимую силу древнего незамутненного христианства.

«Наш магазин, — писал Глеб, — заменял собор, когда там не было служб. Мы участвовали в его жизни, посещали богослужения. Мне, правда, удавалось вырваться из Монтерея лишь по выходным, о свободе я мог только мечтать. Евгений ужасно уставал, все силы отдавал нашему подвигу: вручную набирал и печатал журнал, переводил и писал статьи, следил за работой магазина, где книг прибывало, посещал все церковные службы, отвечал на бесконечные телефонные звонки. Кроме того, многие люди хотели приобщиться Православия с помощью Евгения. Когда я приезжал вечером в пятницу, он доставал карту Калифорнии и вслух мечтал о клочке земли для пустыни, Я понимал: время приспело».

В этой дерзкой задумке Глеба беспокоило одно: а вдруг они с Евгением не смогут всю жизнь держаться друг друга? «Вместе мы бываем не так часто, — писал он своему соратнику, — настоящее «единение душ» еще не образовалось». Глеб хотел, чтобы Евгений еще больше раскрылся перед ним, дабы не осталось невысказанных чувств, и дьявол не сумел бы внести разлад в их отношения. Однако скорлупа обособленности, в которой издавна, со времени отчаянных поисков, привык скрываться Евгений, была еще прочна. Глеб вспоминает: «Словно ребенок, которого долго держали взаперти, теперь он всего боится и никому не доверяет. Приходится заново приучать его к доверию». Глеб не сомневался, что сердце Евгения полнится любовью, и писал ему: «Ты только кажешься холодным, ты просто держишь любовь в узде и не хочешь этого показать. Дорогой брат во Христе, для того, чтобы я был спокоен и не волновался, делись, пожалуйста, даже минутной скорбью или сомнением, неудовольствием или раздражением, делись честно и искренне, чтобы ничто не омрачало нашу работу!. Умоляю тебя, будь прост сердцем со мной и ничего не стесняйся, тогда мы будем духовной опорой друг другу и придем к совершенному единодушию. В духовной жизни тех, кто общается с миром, это — главное. Насколько я могу судить, простосердечие освободит тебя даже от физической усталости и умягчит душу. Говоря твоим «буддистским языком», ты сделаешься более подвижным, гибким в своей силе, о чём и молимся».

Единство их душ было окончательно скреплено в канун поминовения преподобных Сергия и Германа Валаамских, 11/24–го сентября 1966 года. В полночь братия спустились в усыпальницу архиеп. Иоанна и при свечах отслужили всенощное бдение двум Валаамским основателям. Глеб одел Евгения в черный подрясник — облачение чтеца (коим Евгений уже был) и монаха (коим ему предстояло стать). Там, при свидетельстве икон, писанных Пименом Софроновым, братия дали обет верности друг другу на всю жизнь, как бы ни менялось отношение других братьев к их работе. Они дали обет верности Церкви, заветам архиеп. Иоанна и, наконец, дали обет оставить мир и воплотить мечты о пустыни.

После этого словно гора свалилась с плеч Евгения, он окреп духом, глубже и ближе сделались отношения с Глебом. Тот писал ему: «Очень рад, что ты более разговорчив, это на пользу нам обоим, ледок прежних лет, похоже, тает. Слова твои вселяют уверенность, что душа твоя жива. Они помогают и мне обрести уверенность в себе. Каждый из нас должен стать зеркалом совести другого».

Иногда им случалось (что Глеб считал чудом) посылать письма друг другу в одно и то же время, выражая одни и те же мысли и чувства. «Если мы и впредь будем расти в таком единении душ, — писал Глеб, — то укрепившись терпением и смирением, принесем плоды, которые ожидает от нас Господь».

Каждое письмо Глеба к Евгению наполнено духовной поддержкой, желанием укрепить друга, подготовить его к грядущим тяготам:

«Если наша мечта о ските осуществится, это будет чудо. И даже помышлять об этом надо со страхом Божьим, так чтобы умом и душой мы чувствовали себя уже в скиту. Так нужно готовиться к жизни в пустыни. Ведь там дьявол обрушит на нас лавину зла, чтобы сокрушить, и нашим единственным спасением будут накопленный опыт духовной брани с лукавым да взаимная любовь. Верю в тебя, мой возлюбленный брат во Христе, посланный преп. Германом, верю тебе во всём, и единственно прошу Господа о мудрости.

Бог пока не дал нам настоящих помощников, и не известно, даст ли. Поэтому нам нужно не воздушные замки (скиты и монастыри) строить, а исходить из действительности и вершить свое дело.

Жизнь наша коротка, некогда размышлять о правильной, в нашем понимании, дороге, нужно проживать в Боге каждую минуту, чувствуя, сколь необходима Его помощь, жаждать ее.

Перед тем, как пришло твое замечательное письмо, я открыл «Письма о. Макария Оптинского»[19] и вот прочитал: «Не спеши облачаться в монашеское одеяние, пока оно не будет дано тебе, но скорее сам становись настоящим монахом в смирении. прямо сейчас, безо всякого монашеского одеяния.» Он даже завершает письмо словами: «Оставайся там, где ты есть, пока Бог не призовет тебя»».

Однажды Глеб выразил опасение, что Евгений — интеллигент, человек умственного труда — не сможет приспособиться к полной лишений жизни в пустыни, требующей хорошей физической закалки. Евгений ответил в письме:

«Не беспокойся обо мне, «интеллигенте и мыслителе». Приобщившись христианства, я добровольно распял свою мысль, но Крест, который я понес, — лишь в радость. Ничего не утеряв, я обрел всё».

К СЕРЕДИНЕ 1967 года в епархию Сан–Франциско был назначен новый правящий архиерей — архиеп. Антоний. (Не путать с другим архиеп. Антонием, гонителем Владыки Иоанна. Этот во время суда был в Австралии и участия в травле не принимал, хотя и примыкал к группе недоброжелателей архиеп. Иоанна). Мрачные предчувствия завладели братией, вспомнились слова проф. Концевича: «Есть три архиепископа Антония, будьте осторожны со всеми!»

Новый Владыка должен был примирить два лагеря, возникшие вследствии суда над архиеп. Иоанном. «Мир» был достигнут еще ранее у гроба Владыки, когда его недавние враги слезно просили прощения. Возможно, учитывая их чувства, новый управляющий решил ограничить влияние почитателей покойного архиеп. Иоанна и одновременно «утихомирить» их. Он первым делом распустил основанное Владыкой Братство мирян, запретил служить Божественную литургию в его усыпальнице, сделав исключение только для дня поминовения Владыки Иоанна. Запретил он и читать Псалтирь над гробом усопшего во время службы наверху в соборе, хотя только тогда усыпальница и бывала открыта для верующих. Позже архиеп. Антоний прекратил издание «Православного благовестника», заменив его своим журналом «Тропинка», который Евгений назвал «откровенно серым».

Отец Спиридон в сложившихся обстоятельствах оставил свою важную должность в Сан- Франциско и стал вторым священником в соседнем городке Пало Альто, где сослужил молодому, только что из семинарии батюшке.

Еп. Нектарий, будучи викарием нового Владыки, не смел возражать. Архиеп. Антоний сразу «поставил его на место».

Хотя сам Владыка и не имел ничего против архиеп. Иоанна, более того — даже хорошо отзывался о нем, все, состоявшие в Обществе памяти почившего, почуяли в нем чужака. В отличие от предшествующих иерархов: Тихона, Иоанна, Нектария, архиеп. Антоний был политиком от Церкви, держался «своей» группировки. С его приходом в епархии воцарился чиновничий склад мышления.

«Особенно настораживало, — вспоминал Глеб, — что архиеп. Антоний сразу начал прибирать Братство к рукам, будто оно принадлежало епархии. Поначалу осторожно и вежлив, но было очевидно, что он совершенно не хочет понимать, что мы — не собственность епархии, мы намеренно независимы и, можно сказать, непримиримы с само идеей «церковной организации» по мирским меркам».

Глеб наблюдал за реакцией Евгения: как‑то отнесется ко всему этому друг? Конечно, он знал, как претит тому обмирщение церкви. Но, с другой стороны, Евгений лишь недавно стал православным, влюблен во всё русское и хочет делать всё «как полагается». Сейчас это стремление оборачивалось против него, заставляя подчиниться архиеп. Антонию, понуждая «влиться в организацию». Конечно, его успехи на богословских курсах замечены,, так кого же рукополагать во священники, как не Евгения! Духовенство приметило и приветило его, стараясь вовлечь в церковную жизнь. Кто‑то даже предлагал ему стать священником–целибатом. Подлил масла в огонь и Джеймс, внушая Евгению, что у Глеба своекорыстные цели, что он попирает общеприняты нормы Церкви. Глеба, в свою очередь, смущала мать, твердившая, что Евгений бросит его, как только убедиться в его «бесшабашности и непрактичности».

Глеб вспоминал о замечательном уроке, преподанном ему о. Адрианом, когда тот узрел в юноше соблазн сделаться «значительным лицом в Церкви» (после успешной поездки по стране, когда Глеб устраивал показы слайдов и снискал некоторую известность). «Неужели ты хочешь быть как все?» — гневно вопрошал о. Адриан. Таким Глеб никогда его не видел: побагровевшего, со сжатыми кулаками — вот–вот ударит. «Если тебе нужна мирская слава, — заключил о. Адриан, — я тебя больше знать не знаю!»

Глеб понимал, что «чаша сия» не минует и Евгения. «Если ты хочешь почета в Церкви, — сказал он брату, — предупреди загодя. Ибо такая жизнь не по мне. Стоило ли поступаться всем ради того, чтобы превратиться в церковного чиновника? Скучно».

Евгений взглянул Глебу в глаза и ответил, что и сам не желает такого. Цель у него большая. И, слава Богу, что удалось распознать и навсегда отринуть искушение.

Позже архиеп. Антоний сделал Глебу заманчивое предложение: устроить в старом соборе типографию и возглавить ее. «Совсем другой масштаб!» — завлекал он.

Глеб поделился с Евгением. Как быть? Прими они это предложение и не придется больше платить за аренду. Евгений лишь понимающе улыбнулся: «Я не могу работать в такой обстановке».

После смерти архиеп. Иоанна что‑то пробудилось в его душе, вспоминает Глеб. Спала пелена наивности. И раньше подозревая, что не всё ладно в церковном мире, он не знал горя под крылом архиеп. Иоанна и еп. Нектария. Теперь к власти пришел иной человек, чуждый им по духу, видевший в Церкви лишь чиновничий департамент. Годом раньше, вскоре после кончины Владыки Иоанна, Евгений написал ставшие пророческими слова: «Вот и кончилось становление нашего Братства. Истинный праведник, архиеп. Иоанн был любящим наставником, опекавшим нас с первых нетвердых шагов. Сейчас же мы окрепли, идти дальше придется самостоятельно».

Да, коль скоро Братство хотело выжить и спастись от «чиновников Церкви», настала пора «удалиться на лоно природы, в благоуханную пустынь», как говаривал Евгений.

Земля от Владыки Иоанна

В тот край, где нехожены тропы, я истово сердцем рвусь. Там с Господом я пребуду, Создателя приобщусь. В краю том не слышно мира, ни женского смеха, ни слез, Там счастливо как младенец сподоблюсь невинных грез. Я чаю рождения свыше. Пока же — покой принеси.

Трава–мурава в изголовьи и купол небесный в выси.

Джон Клер (|1864)

К ТОМУ ВРЕМЕНИ, — пишет Глеб, — я уже знал, что нам нужно, дабы устроить настоящую пустынь. Необходим лесистый участок. Евгений всё глубже постигает смысл православных богослужений, стремится полностью соблюдать суточный круг богослужения. Мы пришли к единению душ.»

Всё чаще Евгений напоминал Глебу: «Пора уезжать отсюда. Пора жить по–настоящему».

Он начал подыскивать землю. Как и задумывалось изначально, братия принялись за участки на побережье к северу от Сан–Франциско.

Однажды забрались на сотню миль к северу и оказались вблизи городка Гарбервилль. Там меж холмов приметили они большой, красивый, рубленый дом. Холод и туман мешали обозреть окрестности. У дома их встретила приятной наружности женщина средних лет, пригласила зайти, осмотреть жилье. Она спешила продать его и потому просила недорого. Дом был чистый, со вкусом обставлен и убран, хорошо подобраны цвета. Приятно пахло старым деревом и свежим кофе. Доносились звуки классической музыки. Хозяйка оказалась очень любезной и весьма культурной. Она рассказывала гостям, как любит этот красивый и уютный дом, провела их по комнатам, угостила кофе. Попрощавшись, друзья снова окунулись в холодный туман.

- Здорово, правда?! — воскликнул Глеб. — Вот это жизнь!

- Ужасно! — покачал головой Евгений.

- Что ты хочешь сказать? — не понял Глеб.

- Там мирской дух — то, от чего мы бежим, — ответил Евгений. — Этот красивый дом для тех, кто хочет красивой жизни. Но нам‑то нужно совсем другое.

Весной братия снова поехали к Гарбервиллю. На этот раз от автобусной остановки им пришлось идти несколько миль по проселочной дороге. Дошли до участка — большого луга на склоне холма, усыпанного ранними цветами, по которому бежали весенние ручейки. Однако к их разочарованию по соседству стоял дом.

Глеб вспоминает: «После пасхальной службы и ночи в автобусе мы очень устали. Я пошел прогуляться, а Евгений растянулся на траве и тотчас заснул. Я засмотрелся на него: среди весенних ароматов и веселого журчания ручейка на солнечном лугу сладко спал мой брат. Благословив его, я не мог удержать слез: зачем понадобилось ему отшельничество, когда сейчас Церкви так не хватает пастырей? Евгений талантлив, из него вышел бы прекрасный священник, приобщающий людей христианских таинств (что впоследствии и подтвердилось). Но ему, видно, уготована иная судьба. Неужели его предназначение, как он сам желал, — жить отшельником и писать о вероотступничестве людей, в то время как эти люди погибают без пастыря? Он не любил толпу. Глупость и недостатки человеческие его безмерно утомляли. Но тогда зачем здесь я, что мне‑то надо «на чужом подворье»?

Так и стоит перед глазами картина: человек, призванный Богом, словно мертвый среди оживающей природы, мертвый для мира сего, мертвый еще при жизни. Я запечатлел его смерть.

Евгений проснулся. Лицо у него было землисто–серое, усталое. Я понял: долго ему не прожить. Он то и дело торопит меня, подталкивает к работе, дабы пробуждать людей от духовной спячки, помочь им осознать сущее, Истину, совсем недавно познанную им самим, живую и такую близкую. И я почувствовал, услышав призыв Господа! Проповедовать мистическую сторону христианства. Но для этого нам нужно стать самими собою, содрать с себя всё мирское. До чего же наш путь одинок!

За этим путешествием последовало другое: Лаврентий повез нас к местечку Форт Росс. А потом еще — на этот раз вглубь штата. Денег почти не было, поэтому мы просто ездили и приценивались. Мы едва набирали 85 долларов на аренду магазина, а ведь набегали и другие расходы.

Вскоре Евгения известили: продается большой участок «в глубинке», недалеко от деревушки Платина (64 жителя!). И мы решили съездить посмотреть. В воскресенье исполнилась годовщина упокоения архиеп. Иоанна. Мы причастились и долго и истово молились о грядущей поездке.

Назавтра, 3–го июля 1967 года, Лаврентий повез нас на своей машине на север. Путь оказался неблизкий — лишь за полдень мы добрались до городка Красный Утес. Там нас встретил агент фирмы, торгующей недвижимостью, и повез на своем джипе дальше на запад. Летнее солнце еще не клонилось к закату. Встретились ковбои, они гнали стадо по выжженной земле, и нам пришлось остановиться, переждать. Они сняли шляпы, приветливо помахали нам. Евгений светился неописуемым счастьем. На какую благодатную почву пали бы здесь семена Православия, среди этих простых ковбоев, думалось ему.

Ехали с час. Проселочная дорога вела в гору. Вскоре мы остановились и дальше пошли пешком. Дошли до поляны среди старых могучих дубов на северном склоне горы. Неподалеку виднелась недостроенная сторожка: была лишь железная крыша, ни стен, ни пола. Чуть к востоку отстоял флигель с каменной трубой, в традиционном стиле. И больше ничего. Достоинством и величием дышали эти края. День выдался теплый, и прогулка наша удалась. Агент фирмы повел нас по склону вверх, и неожиданно мы очутились на макушке очень красивой горы. К югу простиралось обрамленное скалами плато, и вид открывался столь чарующий и исполненный покоя, что мы слова не могли вымолвить.

Я чувствовал, что творится в душе Евгения. «Мне здесь нравится», — только и сказал он тихо. Даже Лоренс, на которого всегда трудно угодить, умягчился душой и все придирки оставил при себе. Я подошел к агенту, который указывал на великолепную обзорную площадку, расписывая достоинства участка, и спросил: «Сколько придется платить в месяц, если мы сойдемся в задатке?» (За 80 акров хозяин просил 14 тысяч долларов, и горная вершина находилась прямо в центре участка, собственно, половина продаваемой земли. Мы сказали, что стеснены в средствах, и нам решили предложить половину. Вторая половина занимала западный склон, и там была своя речушка.) «По 100 долларов в месяц», — ответил агент.

Я с грустью посмотрел на Евгения. Таких денег нам неоткуда ждать. Мы едва сводили концы с концами: кроме аренды лавки нужно было платить за жилье Евгения, да и мне за дом в Монтерее приходилось ежемесячно выкладывать немало. Грусть защемила сердце, ведь о таком месте мы и мечтали.

У Евгения на лице появилось страшное выражение. Оно помрачнело и застыло, словно Евгений весь ушел в себя. Ясно, значит, он уже принял решение. Здесь он и хотел бы умереть! «Господи! — взмолился я, — ради моего брата, дозволь нам здесь жить!»

Задаток был невелик: хозяин спешил продать землю. Там не было воды, да и само место — глухомань. К западу — национальный заповедник, к югу на 40 миль — ни городка, ни деревушки, ни даже фермы. Вся земля с той стороны принадлежала государству, в лесу водилось много всякой живности, случались и медведи. К северу и востоку землей владел некий У. Д. Сноу, так и оставивший ее в первозданном виде. Воздух был наполнен ароматами смолистой хвои, с запада дул свежий ветерок. Там, в шести милях отсюда, проходила дорога, упиравшаяся в ущелье Бигам. Лучше места не сыскать!

- Ну что ж хорошего, если нет воды? — усомнился я.

- Тем‑то место и хорошо, — ответил Евгений.

Затем агент фирмы повел нас дальше на запад, мы спустились в ущелье. Здесь он показал нам родник, вода сбегала в деревянный короб, а когда он набирался полон, тонкой струйкой бежала дальше. Мы напились холодной, чистой как слеза воды. Перевалили еще за одну гору и оказались в другом ущелье. В теснине меж двумя склонами прилепился домик с огромной плитой. Мы полюбопытствовали, как ее доставили в горы. «На мулах», — последовал ответ.

Мы вернулись к джипу, перебрались через речушку и взобрались еще на одну гору посмотреть другой участок. Однако он ни в какое сравнение не шел с «нашим», с той дубовой рощицей. Необыкновенно поэтичное место! Я клял себя за чрезмерную чувствительность.

У Красного Утеса мы распрощались с нашим провожатым, пересели в машину Лаврентия и покатили домой по раскаленной солнцем необъятной долине Сакраменто. Ее просторы были мне по душе, что‑то похожее на бескрайние русские степи, добела раскаленные солнцем: жухлая трава волнами колышется на ветру, справа — золото и пурпур заката. Было время вечерни, мы спели «Благослови, душе моя, Господа», а солнце садилось всё ниже и ниже, закатные тени густели. Я сидел сзади и видел, как на глаза Евгению навернулись слезы и медленно поползли по щекам. У нас с собой были молитвословы, и мы пели беспрерывно дотемна. Лаврентий довез нас до книжной лавки и отправился домой, еле живой от усталости. На прощанье сказал: «Решайте поскорее. А то надоело попусту взад–вперед кататься. Сегодня вполне подходящий участок смотрели». Постояв у дверей магазина, мы, не сговариваясь, пошли к усыпальнице архиеп. Иоанна, у нас были свои ключи. Припав ко гробу, уже в полном изнеможении начали молиться. В мраморном склепе стояла полная тишина, лишь иногда что‑то потрескивало.

Молились мы не о земле — мы ее уже нашли, — а о прознании воли Божией. Молча мы благословили друг друга, я обнял Евгения и почувствовал, что он плачет. Потом он отправился домой, а я поднялся на балкон нашего магазина, где обычно коротали ночи.

Над дверью висела икона Спасителя. Не шелохнувшись, лишь чуть облокотившись на стеклянную дверь, я испросил Божие благословение. Я ощущал Его присутствие. Не сомневался в этом, ибо сколько чудес уже свершилось здесь. Но настала пора покинуть это место, пора «возрастать в духе». Несомненно, я буду скучать по этим святым для меня стенам. За спиной на улице проносились машины, светились фонари, оживленно переговаривались прохожие — стоял субботний вечер. Я отчетливо слышал голоса, окно над дверью было открыто. Но звуки улицы меня уже не трогали. Да, пожалуй, и ничто мирское. Душа радовалась. Видно, чуяла скорые перемены. Сердцем я знал, что наша лавка — это некая таинственная вершина, на которую мы взошли. Теперь нас ждала очередная — в Платине. Она всю ночь виделась мне в золотистом свечении, с трепещущей на ветру листвой, я так люблю слушать ветер. Так где ж я был?

Евгений той ночью занес в летопись следующее: «Здесь есть всё для вдохновенья: лес, безлюдность (ни души на две мили окрест), горы, снег зимой. Но нет воды. Не это ли нам указ, чтоб брали землю, раз не хотим жить мудростью мира сего».

Рано утром в соборе отслужили литургию. Все, включая меня и Евгения, причастились. После службы еп. Нектарий почему‑то пошел домой приготовить для нас завтрак. Сказал, что принесет его в книжную лавку, где мы и потрапезничаем по–монастырски с душеполезным чтением.

Я спустился в усыпальницу, встал на колени, положил голову на митру архиеп. Иоанна и застыл в молитве: «Господи, яви нам волю Свою!» И тут я услышал голос о. Митрофана (он был туговат на ухо и говорил очень громко). Вдвоем с Евгением они направлялись к усыпальнице. «Женя, — сказал он, — на последнем сходе прихожан мы решили: раз уж ты бываешь на всех службах, предложить тебе место псаломщика[20] и платить по 100 долларов в месяц. Согласен? Тебе ведь нужны деньги, мы в любом случае дадим. У тебя будет один выходной, в пятницу».

Я ушам своим не поверил. Поднялся и увидел их обоих. Отец Митрофан слово в слово повторил сказанное (думал, что я не слышал) и отправился по своим делам. Его окружили люди.

- Что, по–твоему, всё это значит? — спросил Евгений шепотом.

- Может, Господь хочет, чтобы мы жили на этой земле?

- И ты еще спрашиваешь?! Конечно! Видишь, как близок Бог! — радостно воскликнул я и собирался уже уходить. Он стиснул мою руку, заглянул в глаза.

- Это значит, что Владыка Иоанн дарит нам эту пустынь! — и подтолкнул меня ко гробу, чтобы мы смогли поблагодарить нашего благословенного покровителя. Мы приложились к мантии, митре и посоху Владыки. — Никому ни слова! — наказал Евгений. Я, разумеется, согласился.

- Хотелось бы еще раз посмотреть участок. Давай попросим Николаса Марра — он сейчас в Доме свят. Тихона — свозить нас туда, — предложил Евгений. — Что скажешь?

- Когда? Завтра? — только и спросил я.

Сказано — сделано. Поутру Николас повез нас в Платину, пообещав ничего никому не говорить. Добрались мы быстро, взобрались на гору и принялись горячо молиться. Прочли акафист Богородице, молитву архиеп. Иоанну, окропили всё окрест святой водой. Николас, хотя и был погружен в собственные заботы, понял важность происходящего. Утром место предстало совсем иным. Мы прикинул, что и где построить, и к вечеру вернулись домой.

Не прошло и месяца, как земля стала нашей».

Вспашка новины

Распахивайте у себя новину, ибо время взыскать Господа, чтобы Он, когда придет, дождем пролил на вас правду.

Ос. 10:12.

УДАЛИТЬСЯ В ПУСТЫНЬ Глебу не давал обязательства перед родными. Уже много лет на его попечении находилась мать и больная сестра и оставить их он не мог. Мать поставила жесткое условие: сын волен отправляться в пустынь, но сперва должен купить ей дом с видом на океан и найти сестре высокого, красивого и богатого мужа. Дом Глеб купил (за долгие годы работы удалось скопить немного денег), но с замужеством сестры дело обстояло не так просто. Однако и это вскоре разрешилось при чудесном содействии архиеп. Иоанна. Однажды в декабре 1966 года Глеб долго читал Псалтирь в усыпальнице. «Оглянувшись, увидел, что народ разошелся, — вспоминает он, — я оставался один на один с Блаженным. Сердце защемило, и я расплакался, припав к его гробу, накрытому мантией. И вдруг меня пронзила мысль: ведь он жив, предстоит перед Господом, слышит нас, так почему бы не попросить его о помощи в моих нуждах. И я начал горячо молиться о сестре — она так хотела выйти замуж, но из‑за болезни ей трудно было найти близкого человека. Тем временем богослужение наверху в церкви закончилось, усыпальницу сейчас закроют, и я ушел. То было воскресным вечером. А на следующий день сестра сказала, что познакомилась с молодым человеком и, похоже, они понравились друг другу. Вскоре они поженились, родился ребенок, и вот уже много лет они счастливо живут вместе. Самое примечательное то, что познакомились они в тот час, когда я взывал к блаж. Иоанну о помощи».

В 1967 ГОДУ Глеб обрел долгожданную свободу благодаря одному русскому, Сергею Ходсону. «В последние дни перед кончиной его матери, Лидии, моя матушка много помогала их семье. Сергей прослышал, что я мечтаю оставить работу в школе и посвятить себя изданию журнала, — вспоминает Глеб, — он сказал, что хотел бы снять комнату в нашем доме. (Я купил его матери два года назад благодаря заступничеству Богородицы). Моя матушка согласилась. Зная, что сердцем я, по ее шутливому выражению, «в книжном доме на балконе», она позволила мне уйти с работы. Теперь, сдавая комнату, она не знала нужды. А через год господин Ходсон умер, оставив нам немного денег, что тоже помогло. Я сходил в банк, переписал свою часть наследства на мать и сестру — в знак благодарности за свободу. И дом со всеми закладными перешел им. Я же был волен распоряжаться своей жизнью».

В 1967 году на Успение Глеб переехал в Сан–Франциско на улицу Климент, в дом, который снимал Евгений. Они перевезли туда печатный станок, так как в книжной лавке набирать и печатать было трудно — то и дело приходилось отвлекаться. Теперь же они работали по очереди: один в лавке, другой дома, готовя журнал. Дома совершали и богослужения. С тех пор на протяжении оставшихся 15–ти лет жизни Евгений ежедневно вычитывал полный круг суточных служб.

ДАЛЕЕ Глеб пишет: «Конечно, мы полностью были поглощены переездом в Платину. Мы съездили туда еще раз в феврале. Идти пришлось по пояс в снегу — накануне была сильная метель. Лишь к ночи, промокнув до нитки, добрались до места. Тишина, первозданная чистота, ни души окрест. Право, ради этого стоило три часа кряду утопать в сугробах.

Мы решили не затевать строительства до весны. Евгений выучился водить машину, получил права. Мы купили грузовичок. В нашу лавку переехал Филипп Потовка[21] из Мичигана. Стали было прикидывать, что и где строить, но выяснилось, что ни Филипп, ни Лаврентий не горят желанием поддержать нас. Джеймс тоже лишь однажды посетил Платину, понял, что это не по нему.

Зато мы наслаждались. Мы враз полюбили Платину! И Господь являл нам суть и смысл этой затеи. А наш небесный покровитель архиеп. Иоанн помогал в минуты сомнений и слабости.

Мы решили, что сперва на неделю автобусом отправлюсь туда я. А на следующее воскресенье на машине приедет Евгений, отвезет меня к автобусной остановке, а сам останется в Платине, тоже на неделю. Я же буду подменять его в соборе, где он был псаломщиком. Поначалу Евгений боялся отпускать меня одного, однако сама мысль пришлась ему весьма по душе, ведь он любил природу.

2/15 мая, на свои именины, причастившись, я сел в автобус и доехал до Красного Утеса. Оттуда пришлось идти пешком — иначе до Платины не добраться. Прошел несколько миль, потом немного подвезла случайная машина, и снова — с чемоданом в руке — вперед, на своих двоих. Какой‑то пожилой господин подвез прямо до места. Немного поболтав, мы расстались, и я остался совсем один. Вечерело. Признаться, мне было не просто страшно, а жутко, особенно, когда налетел западный ветер, завыл в горах, заскрипели–застонали деревья, заухала сова, заскреблись- зашуршали мыши. Стен у нашего жилища не было, лишь угловые столбы да крыша с навесом для крыльца. Я начал молиться.

Да, я сразу понял: Платина — это то что нужно. Место поистине благоуханное. Аромат незнакомых цветов пьянил. Мало–помалу я начал сооружать стену с западной стороны. В первые дни я решил разведать окрестности, но осторожно: случись что со мной — помощи ждать неоткуда. Несколько раз я даже спускался к дороге, в лавку, справлялся, нет ли письма от Евгения.

Но вот настал знаменательный день. С него, я полагаю, и начинается наша жизнь в Платине. То был день памяти св. Иова Почаевского[22]. Утро выдалось хмурым и мрачным, настроение еще мрачнее — я прикидывал, сколько предстоит сделать, чтобы окончательно переехать. А потом? Как жить дальше? Надо тащить сюда всё наше типографское хозяйство. Появились моя извечная неуверенность, страх, ощущение близкого конца света. Но как‑то не вязалось всё это с красотой вокруг, с ней не хотелось разлучаться долго–долго, всю жизнь, если, конечно, мы раздобудем воду, избавимся от посягательств «церковных чиновников», убережемся от людей и зверей.

Всю неделю с утра до ночи пребывал я в страхе, слезно моля Господа вразумить меня, глупого. Малейший шорох в лесу, даже щебетанье птиц, приводил меня в трепет, воображение рисовало жуткие картины. Ночами же докучали мыши и — еще более — кошмарные сны. Но каждый новый день сулил начало новой жизни. Я наскоро обходил свои «владенья», благословлял всё вокруг, благодарил Господа, давшего нам эту пустынь. По ночам свирепствовал ветер, с треском и грохотом повалило несколько деревьев.

К середине знаменательного дня я уже вымотался и просил Господа лишь об одном: чтобы и сегодня промелькнуло также быстро, как и вчера, чтобы скорее лечь спать и забыться. Вот–вот приедет Евгений и вызволит меня. Вызволит откуда? Кто меня держит, если не я сам? Ведь зачем- то мы решили всю жизнь провести здесь? Неужто все наши задумки — лишь несбыточные мечты, и уход от мира обречен на неудачу? Я устыдился своего малодушия и попытался забыться в работе. Но мысли точно докучливые мухи лезли со всех сторон, и трусливое сердце мое сжималось. Всё валилось из рук, молитва не помогала, дела не отвлекали. Нет, страшило не одиночество, я мог прожить и один, хотя отшельником себя не считал. Мучило меня само житие в пустыни. Единственное утешение: ко мне частенько приходила лань и смотрела с превеликим любопытством.

Смеркаться стало рано, наползли тяжелы грозные тучи, меж деревьев заклубился туман, всё вокруг предстало в еще более зловещем виде. В молитве я обратился ко Кресту, и вдруг меня осенило — у нас же здесь нет креста! Тут же я принялся за работу, решив поставить большой крест при въезде. Получился он больше, чем я предполагал, едва хватило сил поднять. Кое‑как, спотыкаясь, чуть не падая, потащил. Начался дождь. Только он и нарушил мертвую тишину. Таща на себе крест, который сам же соорудил и сам на себя взвалил, я думал: затрачено столько сил, но кому нужен мой труд?

Лопаты у меня не было, глубоко выкопать не удалось. Да, не рассчитал я, крест получился большим, а ямка мелка. Что же делать? Собрав все силы, я поднял крест и поставил его — по крайней мере увижу, сколько еще нужно копать. Всё время, не переставая, я творил молитву Святому Кресту. Водрузив, я увидел с удивлением: крест стоит! Я не поверил глазам, отошел, пригляделся — стоит ровно, хотя ямка на ладонь глубиной, не больше. Я поразился: ведь это чудо! Знамение! Крест стоял, словно его держали Ангелы. Я отошел, земно поклонился трижды, поцеловал его, привалил к основанию попавшие под руку камни и в благоговении удалился, не зная, что и подумать. Несомненно, это было чудо!

Снова припустил дождь, и так всю ночь напролет. Выл ветер, и эхо разносилось по всему лесу.

Той же ночью мне приснился сон. Идет толпа людей, шеренгами человек по десять. Рядом со мной оказался Владыка Иоанн, а по другую руку — мои друзья и знакомые. Все они умоляют меня попросить заступничества Владыки. Я пообещал и, наклонившись к нему, хочу испросить благословения и ходатайства о близких, уже приложился к его деснице, но он вдруг берет меня за руку, глядит прямо в глаза и, в свою очередь, прикладывается к моей руке! Как ни был я смущен и ошеломлен, всё же понял, что он благодарит меня за крест, воздвигнутый в этом диком краю. Я прославил Честный и Животворящий Крест Господень на этой некогда языческой, кишащей бесами земле. Да пребудет здесь во веки Христос и да просветит народ сей!

А заглянув в календарь, увидел: сегодня праздник — воспоминание о небесном Знамении Честнаго и Животворящего Креста во граде Иерусалиме в 351 году, а также память преп. Нила Сорского, пустынника Русского Севера. Я понимал. Что все эти «совпадения» очень и очень значительны. День выдался погожим. Ясное голубое небо, ласковое солнце. Я поспешил посмотреть, что ж сталось с крестом, небось, опрокинул его ураганный ветер ночью. На удивление, он стоял, ровно и твердо. В тот день я ожидал Евгения, и мне очень хотелось, чтобы он воочию убедился — крест стоит вопреки всему!

Этим тихим теплым воскресным утром ждала меня в нашем пустынном уголке еще одна встреча. Помолившись и позавтракав, я пошел прогуляться. Сердце мое было исполнено радости и надежды: всё у нас здесь образуется, и Господь благословит наше дело. Я дошел до «шепчущих сосен» (так теперь называется у нас это место), прославляя Бога псалмами. На обратном пути, приметив большой валун, подобрал, взвалил на плечо — пригодится, укреплю им основание креста. Шел я неспешно, размышляя о преп. Ниле Сорском, о том, как он выбрал совершенно уединенную жизнь. Вдруг где‑то совсем рядом зашуршала листва. Я подумал, что вспугнул лань, и сейчас она пустится наутек. Но всё было тихо. Даже не взглянув, я сказал вслух: «Ну, что же ты не убегаешь, неужто не боишься?» И только тут посмотрел на склон. Посмотрел — и обмер: прямо передо мной, метрах в двух, стояла большая пума и в упор разглядывала меня. Взгляды наши встретились, мы оба стояли не шелохнувшись. До чего ж красивое существо! В сотни раз лучше, чем на картинках или в зоопарке. Воистину, царь зверей, властитель здешних мест, где собирался жить и я. Красивая темно–серая с лиловатым оттенком шерсть, небесно–голубые глаза! Пума стояла на склоне холма, выше меня, ей достало бы и доли секунды, чтобы прыгнуть. Однако она не двигалась, я — тоже. И что делать — ума не приложу. Думаю: если прыгнет, брошу в нее камнем. А вообще‑то я даже был готов принять смерть от такого красавца–зверя, он здесь хозяин, я — незваный гость. Я начал молиться, дабы Господь вразумил тварь Свою и позволил бы мне уйти. Шагнул вперед, глядя в спокойные глаза пумы. Очевидно, я вызывал у нее любопытство. Скорее всего ей не доводилось видеть человека, хоть и созданного править зверями, но слабого и трусливого, боящегося малейшего шороха. Я прошептал пуме ласково: «Ну, пропусти же меня, я боюсь тебя! Я не сделаю зла! Мне лучше здесь жить с тобой, чем с людьми, которые меня обижают». Не знаю, почему мне пришли на ум эти слова. Я сделал еще шаг вперед, повернулся лицом к пуме и продолжал пятиться к дому. Пума не шелохнулась, лишь взглядом следила за мной. Я всё пятился и пятился, тоже не сводя глаз со зверя. Потом ускорил шаг, повернулся и побежал. Пума всё так же недвижно созерцала меня. Прибежав домой, я забрался в спальный мешок и возблагодарил Бога.

Никогда не забыть мне красоты этой Божьей твари: сколько благородства, спокойной уверенности, величия! Воистину прекрасны творения Господни! Крылся в этой встрече и некий тайный смысл, хотя то было не видение, а настоящая встреча с хищником. Страх сковал меня, Божьей волей столкнулся я лицом к лицу со смертью, и каким же потрясением это для меня оказалось. А ведь Он только чуть открыл мне, что такое настоящая пустынь. Теперь, вспоминая об удивительной красоте той Божьей твари, я благоговею перед Господом.

Вечером приехали Евгений и Филипп, а я вернулся в Сан–Франциско. Через неделю он возвратился. Мне не терпелось узнать, почувствовал ли он различие мечты о пустыни с действительностью, пришлась ли она ему по вкусу. Я посетовал на то, как тяжело находиться в соборе, что, несмотря на мою любовь к богослужениям, меня влечет прочь, что этот церковный мир не по мне.

Мы вышли из лавки и отправились на побережье, где располагались богатые особняки. Мы нередко находили там отдохновение после многолюдия в соборе. Вечерело. Небо окрасилось лучами заката. Едва я начал рассказывать ему про крест, как Евгений перебил меня. Когда он с братом Филиппом приехал в Платину, сразу обнаружилось, что тому не по плечу пустынная жизнь. Работать Филипп не любил, несколько раз на дня ездил в город за пивом и после таких «прогулок» был уже не в состоянии что‑либо делать. Вскоре он уехал совсем. Евгений остался один. Он выбрал участок под печатную мастерскую, свалил несколько деревьев, соорудил бревенчатый фундамент, укрепил бетонными плитами. Потом решил немного отдохнуть и помолиться. Вернувшись, хотел было взяться за работу, как в ужасе отпрыгнул: на том самом месте, где лежали бревна, оказалась огромная гремучая змея, — видно, человек вторгся в ее владения. Евгений испугался и растерялся, ведь такая встреча не сулила ничего хорошего. Но затем подумал: змея эта — символ темных сил, которые всячески мешают братии. Он схватил лопату — догадался привезти ее из Сан–Франциско, — помолился св. Георгию Победоносцу, поразившему змия, и одним махом расправился с гадиной. На этом месте выросла печатная мастерская, дабы нести всепобеждающее слово Божие всему англоязычному миру.

Тем же днем под вечер, окончательно вымотавшись, Евгений присел отдохнуть на складной стул. Дверь осталась приоткрытой. Вдруг он увидел на пороге архиеп. Иоанна в черном монашеском одеянии. Не понимая, сон это или явь, Евгений, нимало удивившись, всё же решил заговорить с Владыкой, хотя отлично знал, что тот два года назад скончался. Евгений в те дни испытывал то же, что и я: ему стало казаться, что вся затея с переездом в пустынь совершенно безнадежна. И он поторопился задать Архиепископу несколько вопросов:

1. Будете ли Вы с нами? — Блаженный кивнул.

2. Будет ли Глеб со мной? — Опять согласный кивок.

3. Будем ли мы жить в пустыни? — И снова «да».

4. Будет ли с нами кто‑нибудь из настоящих помощников? — Владыка покачал головой. И, наконец,

5. Останемся ли мы в Платине навсегда? — Опять «нет».

И видение исчезло. Но Евгений после этого исполнился уверенности и закончил: это — благословляющая десница Божия».

Задумчиво облокотясь на парапет набережной, Глеб спросил, как брат толкует видение.

- В Платине нам придется еще труднее, чем в Сан–Франциско, — ответил Евгений.

- Да кто мы такие, чтоб браться за такое дело? — взмолился Глеб, боясь, что они не выдержат грядущих испытаний. — Мы же два идиота! Какой от меня толк! Я немощный грешник!

Евгений положил брату на плечо руку.

- Именно потому, что мы великие грешники, Господь и призывает нас на это дело. И всё у нас получится.

Исход из мира

ДО КОНЦА своих дне отец Евгения поддерживал сына в стремлении к новой жизни. В 1967 году, выйдя из больницы после операции, он написал сыну: «Внимательно слежу за твоим развитием и радуюсь твоей деловой хватке и религиозному рвению. Верю: всё задуманное тобой сбудется. Твой путь в Православие надежен и прям». Не прошло и года, как в июле 1968–го он скоропостижно скончался.

В Кармеле добрейший Фрэнк всегда помогал соседям и братьям–прихожанам: кому ядовитый кустарник срубит, кому что из утвари починит. В день смерти он помогал соседу красить дом. За этим бескорыстным добрым делом его и настиг инфаркт. В последней записке сыну (на обороте письма Эстер) он завещал:

ЖЕНЯ!

ДЕРЖИСЬ НАМЕЧЕННОГО КУРСА.

Папа.

Эстер никак не могла смириться с тем, что не попрощалась с мужем, не сказала ему напоследок и слова. Евгений тотчас же прилетел к матери. Приехали и Эйлин с Франклином. Старший сын привел в порядок финансовые дела матери, но моральную поддержку в час скорби ей оказывал младший «религиозный» сын. Присутствие Евгения очень помогло ей. И, как он признался в письме к Алисон, ему это было тоже очень важно. Прошлые раздоры забылись. Сейчас Эстер меньше всего думала о мирском преуспеянии, ей нужна была вера.

К ЛЕТУ Евгений и Глеб твердо решили переезжать в Платину. «С Божьей помощью жилище наше готово, можно селиться, — писал Глеб, — в печатной же мастерской пока нет ни стен, ни крыши, однако мы решили не тянуть с переездом.

К тому времени местное духовенство уже уважало нас. Архиеп. Антоний даже собирался навестить наш дом и мастерскую. Еп. Нектарий, которого архиеп. Иоанн просил не оставить нас своей заботой и который стал моим духовным отцом (стараниями о. Адриана), мечтал открыть свой монастырь и надеялся, что Евгений присоединится к нему. Он знал, что противлюсь жизни монахов в миру. Отец Николай Домбровский из Аламеды частенько зазывал нас к себе на обед по воскресеньям, — видно, думал, что мы составим хорошую партию его дочерям Алле и Тамаре, очень славным девушкам. Впрочем, все понимали, что сердца наши стремились «неотмирным» подвигом послужить Богу. На переезд требовались деньги, а их не было, хотя мы уже издали несколько книг, да и подшивка за 1968 год была как никогда внушительной. Но Господь снова помог нам. Однажды, вернувшись с ранней литургии, Евгений показал мне десять стодолларовых банкнот. Утром к нему подошла одна набожная русская (она всегда покупала у нас ладан, ее так и прозвали «ладанной дамой») и сунула деньги, сказав, что они нам понадобятся и чтобы мы никому о них не говорили. Значит, Господь видел, что мы готовы к пустыни.

Принялись упаковывать вещи. Чтобы не привлекать внимания, мы по ночам перевозили ящики в заранее арендованный гараж. Забили его до потолка».

Владимир Андерсон вызвался присматривать за книжной лавкой после нашего отъезда. Он учительствовал в местности Уиллитс и обещал на выходные наведываться в Сан–Франциско. В будние дни в магазине должны были работать другие помощники. Хотя на переезд в пустынь братию благословили и о. Адриан, и архиеп. Аверкий, и старец Никодим с Афона, они всё же не решались сказать о переезде еп. Нектарию, боясь, что он огорчится. И верно: узнав об их решении, он расстроился, попрекнул братию, дескать, они «плюнули ему в душу». Выслушав все доводы, он, конечно, понял их, но всё же ему было очень тяжело расставаться с мечтой о монастыре в Аламеде, где главную роль отводил Евгению и Глебу.

Известили они и архиеп. Антония. Тот, по словам Евгения, «пока одобрял их решение».

В августе 1969 года братия наняли большой грузовик и погрузили всё свое оборудование. Глеб вспоминает: «Когда перетаскивали печатный станок, пришел о. Афанасий и посоветовал везти на катках. В первый раз я увидел, сколько любви у него во взгляде. Он глубоко почитал Владыку Иоанна и чуял, что тот незримо присутствует с нами. То же чувствовал и я.

Переезжали мы долго. Наконец, 14/27–го августа, в канун праздника Успения Богородицы мы, как думалось, в последний раз отправились в Платину на грузовике, намереваясь вернуться к вечерней службе и возвратить машину. Жара стояла неимоверная. Грузовик был огромен и неуклюж, не знаю, как Евгению удавалось так спокойно и сноровисто вести его. Чуть за полдень прибыли на место. Пришлось обрезать большие сучья и ветви, чтобы поставить грузовик у фундамента с настилом — полом нашей будущей печатной мастерской. Мы перекусили и принялись за работу. Управившись, мы буквально свалились с ног. Проснулся уже ночью. Вовсю светила луна, высыпали звезды. Ни звук, ни шороха — необыкновенная тишина. Даже птицы примолкли. Ночь ласкала теплом. Несказанное блаженство снизошло на меня. Наверное, вот так и в Раю, подумалось мне. Ни ветерка, однако воздух восхитительно свеж. Чуть застили луну легкие, почти прозрачные, быстрые облачка, лес стоял словно завороженный. Я босиком прошелся по нашей священной земле. Как приятно ступать по ней. Евгений крепко спал в доме, и я решил его не будить. Сейчас всё равно не поедем — опоздали и грузовик возвращать, и ко всенощной. Впрочем, чем здесь не всенощное бдение? И я принялся петь псалмы, слезы сами собой покатились из глаз. Не ведал я тогда, что пройдет не так уж много лет, и в такую же ночь на Успение я лишусь своего сотаинника, своего задушевного друга».

Утром братия выбрали красивое место, принесли книги и начали служить Успенскую заутреню. Вдруг из леса вышла лань и легла рядом, с любопытством оглядывая новых соседей, появившихся здесь с совсем иными целями, нежели их предшественники — охотники. Братия лишь изумленно переглянулись. Но самое удивительное ждало впереди: дошли до места на утрени, когда все в храме встают — на Песни Пресвятой Богородице перед 9–ой песней канона — и лань встала! Кончилась песнь, и лань улеглась опять и не ушла до конца службы. «Как же близок Бог!» — подумалось братии.

Глеб пошел в дом, а Евгений остался еще помолиться в тиши и покое нового обиталища. Теплый ветерок бродил по высокой траве, шелестел в кронах деревьев неживыми листьями, и они шурша падали на землю.

Как выяснилось, горный кряж этот назывался Благородным — чем не подходящее место для человека с таким же именем (Евгений означает «благородный»).

Глеб очень верно подметил отношение друга к этому месту: Евгений и впрямь считал, что здесь, подобно мертвому палому листу, он сможет умереть для мира. Душой он умер для мира давно, но лишь здесь он мог вкусить сладость этой смерти, оставаясь живым для того, что вечно. Как и смерть телесная, смерть для мира — тайна, и постичь ее могут лишь те, кто сам ее пережил. И Евгений навсегда останется тайной для тех, кто его знал. Но то, что непостижимо для людей, ведомо Господу, пред Которым предстал сейчас человек — Его творение, готовясь ко грядущему единению с Творцом. Евгений почитал себя недостойным избавления от мирской суеты, недостойным этой «земли обетованной». Насколько же тогда должен был он умалиться, думая об обещанной Богом вечной жизни! Осенний лес готовился к зимнему успению, чтобы восстать к жизни вечной. И Евгений не мог сдержать слез благодарности: ведь Господь, как и в усыпающей природе, готовил его возрождение через смерть.

На том самом месте, где сидел тогда, обретет Евгений вечный покой. Здесь ожидает он всеобщего Воскресения.

ЧАСТЬ V

На диком Западе

…Вы совершите служение Богу на этой горе.

Исх. 3:12.

ВО ВРЕМЕНА золотой лихорадки в калифорнийских горах, где сейчас братия устроили скит, кишмя кишели поселки старателей. В 40–50–е годы прошлого века тысячи золотоискателей (среди них немало китайцев) с семьями устремились на дикий Запад в городок Уивервилль, выросший как на дрожжах. Он располагался в 20–ти миля от облюбованной братией горы. От Уивервилля пути старателей расходились, в 70–е годы добрались и до Благородного кряжа. Золота там не нашли, зато обнаружили металл куда более ценный — платину. Отсюда и пошло название соседнего поселка. Чтобы кормить добытчиков, скотоводы гнали через горы целые стада, так в честь ковбоя — Дона Ноубла («Благородного») — и был назван кряж.

В 1893 году в речушке Гаррисонова Лощина (в 4–х милях от теперешнего скита) нашли золото. Словно по волшебству вырос одноименный городок, с церквями, двумя школами, несколькими пивными, почтой с двумя дилижансами, возившими ежедневно письма, посылки и припасы для старателей. За 10 лет добыли почти 450 тонн золота. В этих краях небезызвестному семейству Херст и удалось сколотить капитал.

Но миновали дни «золотой лихорадки», опустела Гаррисонова Лощина, деревушка Платина захирела. В полумиле от нее при дороге вырос одноименный поселок. А в горах и по сей день сохранились обветшалые лачуги первых поселенцев, остатки рудников. Их обнаружили Евгений с Глебом недалеко от скита, вдоль тропы, протоптанной животными.

ЗАДОЛГО до белых поселенцев в этих горах жили индейцы, но в XIX веке их согнали с насиженных мест. В 1852 году в 15–ти милях от нынешнего скита белые безжалостно вырезали целое индейское поселение Уинтун, около ста человек мужчин, женщин и детей.

1–го апреля 1971 года Евгению удалось познакомиться с потомком обитателей этих мест. Глеб вспоминает: «Однажды Евгений отправился в город за досками — в ту пору нам необходимо было расширить печатную мастерскую, дабы нести слово Божие ближним. На обратном пути он заглянул в Платину, на почту. Там у окошечка стоял высокий мужчина лет сорока, с красивым суровым лицом, умными глазами. В чертах угадывалось нечто восточное. Не глядя на Евгения, он медленно, нарочито четко и правильно выговаривая слова, спросил:

- Зачем вам целый грузовик досок?

Евгений объяснил: дескать, для строительства мастерской.

- Эта земля принадлежит нам, и строить на ней ничего нельзя, — произнес незнакомец, — если вы надругаетесь над нашей землей, мы вас прогоним.

Евгений смекнул, с кем имеет дело, и ответил:

- Мы — дети Божьи. И строим дом во имя Его.

Мужчина несколько умягчился и сменил тон:

- Что ж, тогда удачи вам, а вообще‑то мне не по душе всё, что здесь творится.

Евгений поинтересовался, не из индейцев ли, некогда живших здесь, его собеседник. Оказалось, что он происходит из племени Уинтун, и его предки жили окрест с незапамятных времен. И сейчас он готов сделать всё, только бы остановить белых. Вернувшись в скит, Евгений рассказал о знаменательной встрече: не иначе, грядут тяжелые времена. Но потом сам улыбнулся: «А разве мы здесь трудимся не во благо тех же индейцев?»

Конечно же, Православие, принесенное преп. Германом коренному населению Аляски, должно стать достоянием и исконных жителей на юге страны. И когда Евгений говорил о приобщении к слову Божьему наших ближних, мне всегда вспоминалась его встреча с потомком того благородного народа».

Одной из самых любимых книг Евгения была «Иши в двух мирах: биография свободного индейца в Северной Америке». Иши — последний из племени Яхи, обитавшего в горах милях в 80- ти от Платины, около горы Лассен. Евгений часто заговаривал о судьбе Иши, а впоследствии обязывал каждого послушника прочитать эту книгу.

Простодушный, близкий к природе Иши напоминал ему Лао Цзы в древнем Китае. Доктор Сакстон Поуп, близко знавший Иши в конце его жизни, писал об индейце так: «У Иши душа младенца, а разум философа».

Евгений нередко отправлялся на поиски наконечников стрел или остатков утвари живших здесь некогда людей. Пребывание белого не запечатлелось на этой земле, нога его, может, вообще не ступала по склонам горы, потому‑то Евгению и хотелось отыскать следы индейцев.

ПРОЗНАЛ он и об отшельнике, белом человеке. Тот 40 лет жил в лесу в нескольких милях от скита, на берегу горной речушки, впадавшей в реку Орлиную. По свидетельству очевидцев, отшельник научился разговаривать с птицами, подражая их голосам. И птицы слетались по его зову «на беседу». Мяса он не ел. Жил покойно и тих — не выносил шума, поясняли знавшие его. Жилище его отстояло от дорог и добраться до него было весьма трудно. Без проводника не найти. Не раз Евгений сговаривался со знавшими дорогу навестить отшельника, но, видно, не судьба. Хотя вспоминал об этом «птичьем друге» частенько, видно, угадав в нем родственную душу.

ВСКОРОСТИ после переезда в Платину братия получили еще одно знамение, что дело их угодно Богу, что их миссия на дальних рубежах нужна.

Как‑то раз, возвращаясь с почты с кипой «Православного Слова», Евгений повстречал старушку, и полюбопытствовала, что он несет. «Мы печатаем православное слово Божие», — ответил он и показал ей журналы. Она удивилась: разве в этакой глубинке можно печатать журнал? «А у нас в горах монастырь и там же печатный станок», — пояснил Евгений. Анна (так звали старушку) удивилась еще больше и тотчас вызвалась посмотреть, как живут и работают братия. Евгений повел старушку с дочерью и еще одной родственницей в скит. Переступив порог печатной мастерской, Анна заметила за станком Глеба и воскликнула: «Всё в точности, как привиделось Джорджу во сне!» Джордж — муж ее дочери Сюзанны — владел небольшой фермой неподалеку, к северо–западу от скита. Он исповедывал взгляды адвентистов седьмого дня и некогда жил в долине Сан–Хоакин. Движимый предчувствием близкого конца света, он вознамерился купить землю в глуши Северной Калифорнии, где можно жить просто, в согласии с природой, печатать журнал, в котором изобличалось бы вероотступничество и напоминалось бы о расплате за презрение пути Божьего. Он уже скопил деньги, подыскал участок недалеко от Платины, но вдруг ему привиделся сон: двое одетых в черное мужчин печатают что‑то на старинном станке — словно вернулись времена Мартина Лютера. И послышался голос: «Там, куда ты собираешься, уже печатается слово Божие».

И Джордж едва не отказался от своего замысла. Решил порасспросить местных, нет ли окрест типографии, но никто ему не указал. Тогда он всё же решился и переехал в Платину.

Анна же, увидев скит, приснившийся зятю, рассудила: «Что ж, значит и впрямь слово Божие». Позже братию навестил и сам Джордж и подтвердил рассказанное свекровью. Православное Братство в Платине явилось для него откровением. Увидев в Евгении и Глебе истинно Божьих угодников, он подружился с ними на всю жизнь.

На дальних рубежах

Не ради покоя и благоденствия обосновались мы здесь, дорогие братия, а ради борьбы, ради брани суровой… Мы собрались в этой тихой обители духа, дабы неустанно изо дня в день сокрушать наши страсти.

Св. Фавст Леринский.

ПЕРВЫЕ ГОДЫ в скиту дались братии особенно трудно. Удалось построить лишь две клетушки: в одной они спали, трапезничали, молились, в другой держали всё печатное оборудование. Зимой бывало отчаянно холодно. Поначалу отапливалась лишь мастерская, потом купили крохотную плиту, на которой готовили. Но тепла она почти не давала, холод проникал сквозь щели в стене. Летом же наоборот — гора дышала сухим, испепеляющим зноем.

Всё приходилось завозить на грузовике, даже воду, т. к. на склонах не было ни ручейка, ни ключа. Спускаться и подниматься на гору оказывалось делом непростым. Зимой снегом заносило дорогу, и в город было не попасть. По весне дорога раскисала — грузовик увязал в грязи. Но даже когда, казалось, ничто не препятствовало, братии не всегда удавались поездки — подводила машина, ведь приходилось довольствоваться старыми изношенными грузовиками, и те не выдерживали тяжких подъемов и опасных спусков. Тогда братии приходилось две мили шагать до Платины и нести воду оттуда. Братия приучились мыть посуду, экономя каждую каплю.

Разумеется, не было ни канализации, ни освещения, печатный станок работал от небольшого движка. В быту братия обходились без электричества, как и замышлял Евгений, — они жгли свечи и керосиновые лампы.

В краткой летописи Братства Евгений отметил: «На земле, подаренной чудесным образом Владыкой Иоанном, даже лишения и тяготы оборачивались во благо, помогали держаться строгой духовной жизни: без телефона и электричества легче отгородиться от суетного мира; без водопровода и прочих городских «удобств» легче настроиться на подвижнический лад, что при «благах цивилизации» почти невозможно; трудности «первобытной жизни», особенно зимой, лишь укрепляют упование на Бога, закаляют братию. Снежные завалы зимой (хотя и нечастые) служили хорошим уроком братии: нельзя полагаться на собственные силы. Лишь в подобные минуты испытаний и можно постичь истинный «вкус» пустынной жизни, этой непрестанной брани подвижников прошлого».

Борьба за выживание отнимала почти всё время, а ведь приходилось еще много печатать — это был единственный источник дохода. В 1971 году Евгений писал: «Все наши силы, как физические, так и умственные, служат лишь одному — печатанию на станке, не менее изнурительному, чем колка дров. Переводить и писать самим удается урывками, в минуты отдыха от типографских работ. Я не жалуюсь, как знать, может, именно в этом путь ко спасению!»

Богослужения задавали тон каждому дню. Трижды (по монастырскому уставу) собирались на молитву — в этом, как ни в чём другом, могли они уподобиться древним, столь любимым пустынникам, о которых много читано.

Братия старались поддержать в скиту молитвенный настрой. Особенно ревностно следил за этим Евгений, не допуская никаких мирских привычек и послаблений. В монашестве не разрешалось празднословить, сидеть развалившись или закинув нога на ногу.

В пище братия отличались редкой неприхотливостью. Еще до пострига отказались от мяса, позволяли себе лишь иногда рыбу. Во время совместных трапез один читал что‑либо из духовной литературы, пока другой ел. Это опять же соответствовало монашеской традиции: насыщать одновременно и тело, и душу. Читались книги Сергея Нилуса об Оптиной пустыни или жития оптинских старцев (русских изданий было предостаточно).

Обычно Евгений слушал молча, читая, также воздерживался от оценок. Однако, всё узнанное наматывал на ус. Иной раз Глебу не терпелось узнать мнение друга, но тот отвечал лишь, что книги рассказывают о жизни, какой она должна быть и была, это сейчас христианская жизнь всем в диковинку. Глеб удивлялся: Евгений никогда не выискивал что‑то необыкновенное, вроде видений, откровений, явлений Божественного света — всего, что так пленяло самого Глеба. В душе же Евгения он не нашел на это отклик. Тот говорил, что и без зримых чудес всё достаточно ясно.

УСТРАИВАЯ скит, братия преследовали более чем скромные цели. Они не помышляли о большом, известном и «прославленном» монастыре, сама суровая жизнь воспрепятствовала этому. Братия намеренно не опубликовали ни строчки о ските. Поначалу они не были ни монахами, ни тем более священниками, посему и не пытались играть роль духовных наставников.

Но нужен ли постриг, чтобы почувствовать все тяготы и радости монашеской жизни? Они не тешили себя надеждой, что, удалившись от мира, разом отринут все мирские искушения. Из святоотеческой литературы они знали: пока живы мирские впечатления, страсти не отпустят и в пустыни. На своем опыте убедились: воспоминания о мире усилились, стали докучать пуще прежнего с тех пор, как братия удалились от людей. В мирской жизни впечатления быстротекущи, одни сменяются другими, а в тиши скита всё запечатленное ранее в памяти оживает и давит сто крат сильнее. Порою помысел делается невыразимо приятнее и соблазняет куда сильнее реальности.

Глеб вспоминает: «Наш первый год в пустыни оказался совсем не таким, как мы ожидали. Несказанный покой вокруг в природе лишь подчеркивал суету, царящую в наших душах. На белой скатерти каждая складка приметна, так и в нашей новой жизни всякая мелочь, привнесенная из мира, бросается в глаза на фоне тишины и покоя».

В святоотеческих писаниях указано, что подвижников гнали из пустыни не столько козни дьявола, сколько собственный страх, дьяволом разжигаемый. Глеб заметил, что главным недостатком Евгения было малодушие — он быстро уступал разочарованию и унынию. Цепкий ум Евгения без труда «схватывал» все истинные, в том числе и грядущие невзгоды и заботы. И зачастую они, казалось, перечеркивали его самые заветные замыслы, так что опускались руки перед «морем бед». В такие минуты он говаривал, что «ничего не получится», и Глебу приходилось увещевать друга, а то и выговаривать ему.

Сам он тоже полнился страхами, но иного толка, порожденными типично русской неуверенностью в себе[23]. Его страшили не трудности, а собственная неспособность справиться с ними. Его приходилось всё время подбадривать, утешать, выслушивая сетования, — эта роль выпала Евгению на долгие годы. Он успокаивал, вразумлял брата, оставаясь невозмутимым.

- Неужто тебе меня не жалко! — сокрушался Глеб.

- Ни капли, — отвечал Евгений, — ты счастливейший человек на свете!

Тяжким испытанием, выпавшим братии в первые годы скита, явилось издание журнала — в лесу, в первобытных условиях. Мало того, что печать сама по себе — нелегкий труд, братии нередко доставалось и похлеще: сломается в дороге машина, груженная бумагой или типографской утварью, — и приходилось на руках втаскивать в гору тяжеленные свинцовые шпоны и ящики с металлическими литерами.

Работа с печатным станком требовала от братии безграничного терпения. Случись сломать или вывихнуть палец, и увечье останется на всю жизнь. Но стоило Глебу завести привычные сетования, как Евгений сразу же обрывал друга: «Ты что, хочешь вернуться в мир? Да?» или: «Хочешь воздаяния сейчас или на Небе?» На что Глеб отвечал: «Конечно, на Небе. Но нельзя ли получить хоть малую толику сейчас?» Евгений лишь качал головой: «Выбирай — сейчас или потом».

Небесные знамения являлись братии нечасто и нежданно, но всегда в решающую минуту. Наглядный пример — случай с линотипом (братия купили его в 1970 году). Конечно, по сравнению с набором вручную работа упростилась, но и линотип порой «капризничал», к тому же для него требовался электродвижок и пропан. Однажды, когда Евгений набирал на линотипе (работать приходилось с раскаленным на газе свинцом), сломался движок. Несколько часов ушло на починку, но к тому времени остыл свинец. Когда всё снова было готово к работе, отказал линотип! Такой оборот уже не удивлял, братия привыкли тратить больше времени на наладку техники, нежели на самое печать. Но в этот раз терпение у Евгения лопнуло.

- Хватит с меня! Сколько часов ковырялся, и всё без толку! — взвился он.

- Это козни дьявола, — ответил Глеб, — он зол на нас, вот и пытается досадить. Принеси‑ка святой воды.

Братия сняли со стены деревянный крест, окропили станки и стены святой водой. И вдруг и линотип, и электрический движок, даже печатный пресс заработали сами собой!

В другой раз у братии сломался грузовик — ни вперед, ни назад. «Мы возблагодарили Бога, — вспоминал позже Евгений, — и принялись таскать в ведрах воду для скита (неподалеку обнаружили источник). Стали ходить в магазин, на почту и за бензином пешком. Очень трудно, зато очень полезно! Потом в разгар печатания очередного номера «Православного слова» отказал движок. Свое отчаяние я излил Глебу: «А вдруг всё, что мы затеяли, неправильно?!» Но не прошло и дня, как из Сан–Франциско приехал дьякон с двумя механиками (хотя и слыхом не слыхивал о нашем бедственном положении), они подлатали наш грузовик, перегнали его в город для настоящего ремонта, а нам оставили свой, на нем мы отвезли в починку движок и только что напечатанные копии журнала для рассылки».

Случалось, Господь уберегал братию и от серьезных увечий. Вот случай, описанный молодым русским священником–очевидцем (хотя себя он и упоминает в третьем лице):

«Однажды, взбираясь на гору, Евгений упал и покатился по склону, мимо Глеба и его спутника. Ударившись спиной о валун, Евгений исчез в кустах — никто и глазом моргнуть не успел. Не иначе, покалечился Евгений, руки–ноги поломал. Однако он преспокойно вышел из кустов, объяснив спасение свое заступничеством преп. Германа Аляскинского. Все трое пропели тропарь блаж. Герману и пошли дальше!»

БРАТИЯ познали истинную цену своим огорчениям, испытаниям, искушениям. Евгений сказал однажды: «Святые Отцы учат, что во всём надо видеть полезное для нашего спасения. Научимся — спасемся!

Взять хотя бы самый «бытовой» пример: сломался печатный станок. Пока он работал, стоишь и сердце радуется: странички все аккуратные, чистые, красивые. И уже пленяют мечты: увеличится тираж, журнал будут читать во всех странах. А тут, глядишь, станок и «забарахлил»: «жует» и «выплевывает» страницы как попало. Они слипаются, рвутся. И мечты о большом тираже тают на глазах, даже немногие дополнительные экземпляры уничтожены, станок сделался орудием пыток. И собираешь все силы, прибегаешь к Иисусовой молитве, чтобы успокоиться и наладить станок. И хотя эта работа радости и удовольствия не приносит (не то, что 5 минут назад, когда любовался красивыми страничками), она очень полезна для духовного роста, помогает сосредоточиться и повести борьбу. Но стоит поддаться настроению, захочется разнести станок в пух и прах — и битва проиграна. Не в том победа, чтобы побольше журналов напечатать, а в том, над чем трудится душа. Прекрасно, если, спасая себя, душа сумеет спасти и других. Но если, спасая печатным словом души ближних, губишь свою — это уже скверно».

Подобные слова он высказывал в отношении одного монаха, получив от него письмо. Тот, имея большое состояние, возмечтал о «миссионерской деятельности». «Он отчаянно нуждается в помощи, — писал Евгений, — и готов заплатить любые деньги, чтобы выписать себе духовного наставника, хоть из Европы. По правде говоря, мы уже потеряли всякую надежду на успех его поиска. Вывод из всего этого один: чтобы труд на ниве Православия дал плоды, нужно избирать узкую, почти непроходимую тропу, с молитвой, слезами и потом прокладывать себе путь. Когда слишком много свободы, денег, выбора и замыслов — всё легко пустить по ветру.

Так нам ли не благодарить Господа за все тяготы и испытания — лишь в этом наша надежда!»

В ПЕРВЫЕ годы отшельническую жизнь братии в молитве и трудах почти никто не нарушал. Изредка наведывались их знакомцы, знавшие о ските. Одним из первых навестил их архиеп. Антоний, но, видно, так и не понял, зачем братия сокрылись в горах. Глеб настоятельно просил Евгения растолковать всё Владыке, чтобы тот понял и чаяния американской души.

Наезжал и еп. Нектарий. С ним всё был иначе: братия видели в нем единомышленника, его присутствие помогало им выстоять, выдержать все напасти и искушения.

Глеб вспоминает: «Всякий раз, завидя Владыку Нектария, мы, словно дети, ожидающие гостинцев, с радостью бросались к воротам, звонили в колокола — как и положено встречать архиерея. К безграничному уважению примешивалась радость «живого» общения. Владыка служил молебен, благословлял нас и в заключение произносил краткое назидание, не забывая посетовать на свое слабое здоровье, на церковную жизнь и на обстановку в мире. Слово его порождалось не архиерейским самомнением, но святоотеческим смиренномудрием. Поэтому так западал нам в душу его духовный опыт, столь необходимый всем нашим современникам.

Еп. Нектарий вспоминал Святую Русь, Оптину пустынь, встречи со старцами, коим вскорости суждено было стать новомучениками. Вспоминал он и много забавного, созвучного и нашим дням. Умел подшутить и над собой. Многое из рассказанного свидетельствовало о глубокой наблюдательности, в том мне виделось влияние о. Адриана. Доводилось нам слышать и немало трогательных историй, нередко и у рассказчика, и у слушателей глаза были на мокром месте. Владыка не задавался целью разжалобить нас, просто он, как обычный, наделенный чувствами человек, любил жизнь и ценил свободу. Конечно, грустно было ему наблюдать людскую суету, но устремляясь к горнему, он умел сочувствовать и разделять чужую боль.

Выслушивая исповедь, он опять уподоблялся о. Адриану, может, не был так проницателен и точен в выявлении греха, но в сострадании к кающемуся он, пожалуй, даже превосходил своего наставника.

Он не оставался ночевать в скиту (не позволяло здоровье) и нередко приезжал опять поутру, к богослужению. Всякий раз, прощаясь с Владыкой, души братии скорбели — так разлучаются любящие друг друга люди. И когда, согласно иерусалимскому типикону, колокола возвещали об отъезде еп. Нектария, когда он из окошка машины осенял братий крестным знамением, они чувствовали себя осиротевшими. Но полнились они и другим чувством — довольством от вкушения чудесной духовной пищи — этакий праздничный обед с десертом! У нас сразу прибывало сил для грядущей борьбы с суровой действительностью, теплело на душе, прояснялся мысленный взор: не напрасны, не бессмысленны все наши страдания».

По стопам преподобного Паисия

Как хорошо и как приятно жить братьям вместе!

Пс. 132:1.

ХОТЯ, как говорил Евгений, они и были «духовными первопроходцами» в современной Америке, братия сознавали, что они не одиноки, что затея их отнюдь не нова, она проверена многовековым опытом. Конечно, братия понимали, что полностью воспроизвести жизненный уклад великих православных отшельников не удастся. Но читая о них, обращая к ним молитвы, хотя бы в малом разделяя их подвиг, братия непостижимым путем приобщались жизни этих святых угодников, черпали силы для своей брани. Да, они начинал битву, в которой их великие предшественники уже победили.

Говоря словами Глеба: «Старцы святые были путеводными огоньками во мраке нашего малодушия и соблазнов, их свет помогал маленькому скиту не сбиться с пути».

Живя в пустыни, братия чувствовали духовное родство с русскими подвижниками XVIII‑XX веков. Евгений и Глеб продолжали их традиции, восходившие к преп. Паисию Величковскому (†1794)[24], он возродил на Руси святость. В XVIII веке православное монашество держалось главным образом внешних форм подвижничества, а «умное делание», таинственная жизнь в Боге, т. е. суть святоотеческого учения, была забыта. Юношей отправился Паисий на Афон, дабы воскресить это учение, и после долгих поисков обнаружил бесценные рукописи, о которых не ведали даже тамошние монахи. Всю жизнь Паисий посвятил переписке, переводу и распространению этих текстов, собрание коих под названием «Добротолюбие» было позднее издано на различных языках.

Старец Паисий оставил миру бесценное духовное наследие, указал путь монашеству, во многом повлиял на течение православной жизни. Ученики его понесли в народ дотоле доступные лишь немногим святоотеческие традиции, всколыхнули монашескую жизнь. Сколько святых с той поры подарили Румыния, Россия, Афон! В России возродился Валаамский монастырь, преп. Герман Аляскинский был в духовном родстве со старцем Паисием[25]. Да и Оптина пустынь не достигла бы своего величия и славы, не будь ее старцы непосредственно вдохновлены учениками преп. Паисия Величковского.

Самым важным для Глеба и Евгения являлось то, что их собственные духовные наставники — о. Адриан, о. Герасим, Иван и Елена Концевичи, о. Митрофан, еп. Нектарий — донесли традиции старца Паисия до наши дней. «Невзирая на мои слабости и промахи, — писал Глеб, — я взращен моими любимыми учителями по образу, начертанному преп. Паисием».

Евгений необычайно воодушевлялся, когда во время трапезы читались житие или писания преп. Паисия, видно чувствовал, что их призвания с этим святым схожи: оба неистово искали Истину, а найдя, положили всю жизнь, чтобы донести ее до других людей. Евгений написал однажды, что «жизнь преп. Паисия особенно важна нам еще и потому, что почти в наши дни нашелся человек, живший по древним святоотеческим заповедям. Это жизнь Святого в теперешние времена. Духовность той поры мало отличалась от нынешней: искушения, выпавшие ему, во многом знакомы и нам; вопросами, которые мучают нас, задавался и он, более того, он ответил на них». Борьба преп. Паисия на стезе монашества была понятна и близка Евгению: многое из этого он познал на своем опыте. А высокое духовное трезвение и сердцем выстраданное покаяние великого старца стали для Евгения образцом в его христианском служении.

Евгений утверждал, что «для православных христиан XX века преп. Паисий Величковский — важнейшая фигура в современном святоотечестве. Не только по святости жития, не только потому, что он, как и св. Григорий Палама, отстаивал важность непрерывного творения Иисусовой молитвы, и даже не потому, что ученики его способствовали расцвету монашества в XIX веке (самый яркий пример тому — оптинские старцы). А потому, что сумел обратить взгляды православных к истокам Святого Православия, что суть основа духовной жизни, как в прошлом, так и в настоящем, как для монахов, так и для мирян».

Истоки эти — Священное Писание и учение святых Отцов — питали Евгения с Глебом, уберегали от многих духовных бед, подстерегающих пустынножителей: от козней дьявола до греховности своего падшего естества. За выживание духовное приходилось бороться не меньше, чем за физическое. Старец Паисий наставлял свою монастырскую братию:

«Егда же удалитеся от внимания и чтения отеческих книг, то ниспадете от мира Христова и внидет в вас мятеж, молва и неустроение, душевное смущение, колебание и безнадежие, друг же на друга роптание и осуждение: и за умножение сих изсякнет любы многих, паче же мало и не всех: и аще сия тако будут, разоритися имать вскоре и собор сей, первее душевнее, по времени же и телеснее».

ЕЩЕ ДО УХОДА в пустынь братия избрали житие и учение преп. Паисия своим духовным руководством. Сама же идея скита с двумя–тремя братьями, живущими едино, подсказана была опытом великого старца.

В юности живя на Афоне, Паисий несколько времени жил отшельником. Однако же навестивший его старец схимонах Василий из румынского скита Пойана Мэрул отсоветовал юноше до поры отшельничество. Он поведал:

«Всё монашеское жительство разделяется на три вида: первый — община, второй именуется царским или средним путем, когда, поселившись вдвоем или втроем, имеют общее имущество, общую пищу и одежду, общий труд и рукоделие, общую заботу о средствах к существованию и, отвергая во всём свою волю, повинуются друг другу в страхе Божием и любви. Третий вид — уединенное отшельничество, пригодное только для совершенных и святых мужей.

Лучше, живя вместе с братом, познавать свою немощь и свою меру, каяться и молиться перед Господом и очищаться вседневною благодатию Христовой, нежели, нося в себе тщеславие и самомнение с лукавством, прикрывать их и питать уединенным жительством, которого и следа, по слову преп. Иоанна Лествичника, им нельзя видеть вследствие их страстности. И великий Варсонофий говорит, что преждевременное безмолвие является причиною высокоумия».

Средний, или «царский», путь называется еще скитской формой монашества. Такое ярмо, писал преп. Паисий, не столь тяжело, но смиряет более, чем жизнь анахоретом или большой монастырь:

«Царским же путем ходити советует св. Василий Великий: сиречь, со единем или двема имети пребывание; понеже таковое житие удобнейшее есть многим, яко не толико великаго терпения, якоже во общежительстве требующее, но есть мало отраднейшее. Еже бо повинутися во всем единому своему отцу или с ним живущему брату, не толико есть чудно, и меньше терпения треба».

Выслушав румынского старца, Паисий признал, что ему и впрямь лучше выбрать «царский» путь. По Божьему промыслу он получил такую возможность, встретившись с молодым монахом Виссарионом. Как и Паисий, тот пришел на Афон в поисках духовного наставника, но не преуспел в этом. Встретив Паисия и побеседовав с ним о духовном, Виссарион задумался: «Что прочее ищу?» Житие преп. Паисия так описывает эту сцену: «Виссарион паде Паисию на нозе со слезами, и моляше отца, да примет его в послушание: Старец же ниже слышате хотяше, да будет кому начальник, сам бо под началом быти хотяше. Той же прилежнее припадая со многими слезами, три дни неотходне моляше приятии его. Отец же, видя таковое брата смирение и слезы, умилися и приклонися прияти его, не во ученика, но в друга, еже житии средним путем в двоих, и ему же Бог дарует более разумети во Святом Писании, друг другу открывати волю Божию, и подвизати на делание заповедей Божиих, и на всякое благое: отсецати же друг пред другом волю свою и разсуждение, и послушати друг друга во благое, душу едину и предложение едино имети, и вся к состоянию живота своего имети обща».

Сам же Паисий так рассказывает о том, как выбрал «царский» путь и в чём его суть: «Не обретши же, за многия благословные вины, где бы повинутися, умыслих царским путем житие свое проходите, со единым единомысленным и единодушным братом: вместо же отца, Бога имети себе наставника, и учение святых Отец, и повинутися друг другу, и послужити: душу едину и сердце едино имети, и всё к состоянию своего живота имети обща, ведяща сей путь монашества свидетельствуем святыми Отцами от Священного Писания.

Таковому же моему брату предложение Богу поспешившу, прииде на Святую гору, мне во всем единомыслен брат. и начат житии со мною единодушно. И тако, благодатию Христовою, отчасти душа моя обреете некую отраду и многожеланный покой, сподобльшуся и мне окаянному, поне след некий видети пользы святаго послушания, еже друг ко другом имехом чрез отсечение наших волей, вместо отца и наставника имущее святых Отец наших и повинующееся друг другу в любви Божией».

В этом коренилось правило, введенное Евгением и Глебом с первых лет в скиту, — «взаимное послушание». Вместо послушания богоносному старцу, они подчинялись друг другу, внимая учению святых Отцов, отсекая свою волю и мнение перед лицом брата. В скиту, в отличие от жизни мирской, они испрашивали благословения друг у друга на любое дело. Это помогало не только отсекать своеволие, но сохранять главное условие монастырской жизни — единение душ.

До переезда в Платину братия приобщились еще одного древнего монашеского принципа — откровения помыслов. Как некогда Паисий с Виссарионом, так и Евгений с Глебом в отсутствии духовного отца поверяли друг другу смущающие их помыслы. Их объединяло одно дело, единодушие. Для иных людей, не достигших духовного родства, такое правило лишь во вред: могут родиться греховные, осудительные помыслы. Посему рекомендовать его всем не стоит.

В 1970–м ИЛИ 1971–м ГОДУ Евгений написал Устав Братства, из коего видно, что в основу положены заветы преп. Паисия:

«Цели Братства преп. Германа Аляскинского, основанного по благословению блаженной памяти архиеп. Иоанна (Максимовича):

1. В монашеской жизни как можно более соответствовать традициям и духу православных пустынножителей всех времен, в особенности недавних: пустынников Северной Фиваиды, оптинских и валаамских старцев, обитателей скитов и пустыней Сарова, Санаксара и Брянска, равно и прочих родственных им по духу. Подобно им бежать мира и всего мирского; жить во взаимном послушании, в лишениях, отрекаясь от своей воли, поддерживая друг друга на узком пути ко спасению; изначально не ставить жизнь Братства в зависимость от какой‑либо организации или лица извне (согласно завету преп. Паисия Величковского), но общим советом находиться в послушании старшего из братии; следовать лучшим традициям Русской Православной Церкви, особенно тем, которые передал архиеп. Иоанн (Максимович).

2. Постоянно напитываться духовно житиями святых Отцов Православной Церкви, донесенных преп. Паисием и оптинскими старцами; переводить их на английский, вразумляться ими и применять их мудрость в своей жизни.

3. Распространять святоотеческое православное учение среди всех жаждущих, главным образом с помощью печатного слова; подвигать людей на то, чтобы строили на этом учении свою христианскую жизнь.

Каждый пункт Устава отражал житие преп. Паисия: старец не только учил взаимному послушанию и изучению святоотеческих книг, но и сам позже распространял учение святых Отцов, печатая книги у себя в монастыре.

ПРИМЕР МОНАСТЫРСКОЙ духовной жизни преп. Паисия нашел много последователей за два века: не счесть святых во всяком православном краю. И на американской земле возрос преп. Герман Аляскинский, так почему же, задавались вопросом братия, не расцвести святости в Америке? Конечно, имя преп. Паисия неизвестно подавляющему большинству американцев (в том числе и православных), и братии выпало «пахать новину» дикого Запада в Платинской пустыни, дабы заронить семена мудрости преп. Паисия для грядущих поколений.

Природа

Каждом цветику, каждой былинке Великий Художник указал, где расти! Сколь удивителен мир Божий, природа, сотворенная Им.

Архим. Герасим (Шмальц).

«МОЖНО ЛИ ПЕРЕДАТЬ чувства человека, внезапно осознавшего, что владеет миром, что вся великолепная и многоликая природа — его вотчина, его наследство, его достояние, и он поставлен над нею царем, властелином? Кто в наше лукавое время так глубоко постигает, что не только живет за счет земли, но и сам — часть ее, связующее звено меж созданием и Создателем?» — вопрошал Глеб.

Евгений вкусил этой тайны, и природа открылась пред ним книгой Божией премудрости, заветом Его любви к грешному человеку. В одном из писем он замечал:

«Мир погружается в анархию, человек опускается ниже скота, а мы здесь живем в истинном раю, где твари бессловесные — наши ближайшие соседи — постоянно прославляют Творца самим своим существованием. Недели три тому назад мы нашли при дороге полуживого олененка, принесли домой, напоили молоком. А поутру отнесли на холм, откуда он, видимо, и упал. (Мы бы оставили его погостить подольше, но суровый здешний закон этого не позволяет.) Два дня спустя навестила нас мать–олениха (она каждый день приходила подкормиться) и привела показать нам своего детеныша, несомненно того самого. Трогательная картина, словами не описать. Олениха нас совсем не боялась, даже кормила малыша шагах в десяти, и до нас доносился их «разговор» — нечто вроде тонкого блеяния. А недавно впервые на нашей горе мы увидели медведя, он торопливо взбирался по склону. Куда уж такому «деловому» топтыгину совать сахар, как советовал Владыка Нектарий! Прославляет Господа даже наша заклятая врагиня — гремучая змея, красивейшее создание с золотистой в ромб кожей, по–царски величавое, хотя и зловещее. На прошлой неделе пришлось четверть часа сражаться с одной из них, наконец выманили из беличьего дупла и обезглавили. Тем самым спасли беличью семью. Они как раз меняли «жилье», и самец помогал самке перетаскивать детенышей. Разумеется, у нас заботы и поважнее, чем праздно созерцать всю эту красоту, но как мы благодарны, что в нашем укромном уголке воочию можно наблюдать Божие устроение природы».

Вскоре после переезда Евгений занялся огородом — хотелось хотя бы отчасти обеспечить себя пищей. Он писал: «Конечно, перво–наперво огород пострадает от нехватки воды. Попробуем мульчировать почву, чтобы уменьшить испарение влаги. Хоть немного, но всё‑таки она накапливается за зиму (снега и дождя достает), и что‑нибудь да уродится». Огородничал Евгений до самой смерти. Он с удовольствием возделывал землю, дивясь чуду Божьего творения в нежных побегах. Однажды в урожай братия собрали 360 помидоров. Хуже было с фруктовыми деревьями.

- каменистое взгорье им не по нраву, — однако Евгений всё же попытался выращивать свои любимые смоквы. Гости поражались: как при такой острой нехватке времени Евгений умудрялся ухаживать за огородом. А он лишь улыбался и напоминал старинную китайскую пословицу: «Истинный философ полжизни проводит с книгами, полжизни — с лопатою».

Любил Евгений и смену времен года. В апреле 1971 года он писал: «Весна в этом году запоздала, зацвели лишь малые кусты. На верхушках дубов только–только проклевываются листочки — нежно–розовые — и желтые цветы, из них со временем появятся желуди. Очевидно, разгар весны придется на середину мая. В прошлом году впервые в жизни всю весну провел на лоне природы. Сколько радостных впечатлений!»

Любовь к природе у Евгения проснулась еще в детстве: он собрал тогда целую коллекцию осьминогов, частенько ходил по грибы. Теперь же, оказавшись с природой наедине, он, как ученый–исследователь, скрупулезно записывал перемены в погоде, в растительном и животном мире, составлял таблицы температурных колебаний, отмечал дожди и снегопады, облачность, ветер. Одна колонка предназначалась для примечаний. Например, в феврале–марте 1972 года там значится: «Снег уходит, остались лишь маленькие островки. На крыжовнике уже набухают почки, в лесу появились первые цветы, очнулись после зимней спячки ящерицы, вот–вот распустятся листья на конском каштане, дикой сливе…»

Евгений, изучая свой край, натолкнулся на некоторые любопытные факты. Он, в частности, писал: «К югу от нас на полторы тысячи квадратных миль — ни души. Даже охотники и туристы в редкость. Если верить справочнику «Деревья Калифорнии» вплоть до 20–х годов нашего столетия в этой части Калифорнии и флора и фауна были почти не изучены».

СЛЕДУЕТ ДОБАВИТЬ, что отношение Евгения к природе не изменилось с юношеской поры. Тогда, на берегу озера он сказал, что боится чересчур соединиться с природой, ибо и она — от мира сего. Он терпеть не мог фотографию, приукрашивающую природу, неестественно яркие краски. Ему это казалось ложью, вымыслом, попыткой отобразить живое мертвящими средствами, казалось еще одним проявлением хилиазма: попыткой создать рай на земле. Тому же, по его убеждению, способствовала реклама. К примеру, пищу показывали невыносимо соблазнительной.

- реклама не только манила, но призывала к удовольствию.

Удивительно, несмотря на то, что наш герой тщательно избегал поклонения природе, он как никто любил ее! Впрочем, самые великие жизнелюбы — те, кто на пороге жизни. Малыш, пришедший из небытия, радуется всему вокруг бездумно и естественно. А возрастает и пресыщается жизнью, и лишь во время опасной болезни или после смерти близкого снова начинает замечать драгоценность жизни, которую он принимал как должное. Так и с Евгением. Чуя преходящесть всего сущего, он глубоко постиг Божественное мироустройство и крепко его полюбил, ибо любовь — высшее знание.

Ревнители Православия

Многие из высокочтимых, как патриарх, падут.

Блаж. Иероним.

В ИЗДАВАЕМОМ журнале братия отстаивали чистоту православной веры, защищали ее от отступников, в особенности из среды иерархов Православной Церкви. В этом отношении главным спорным вопросом являлся экуменизм. По толкованию Церкви древних времен, греческое слово это означало: привести всех людей к осознанию полноты и чистоты Истины. Сегодня же значение переиначено до противоположного. Ради внешнего формального единства тщательно сохраняются и приукрашиваются мелкие «истинки» в ущерб Истине, которая отходит на задний план, растворяется. Евгений усматривал в этом очевидную подготовку к воцарению антихриста, о чём недвусмысленно предупреждали святые Отцы. В истории Церкви не счесть исповедников, положивших жизнь ради того, чтобы спасти Церковь от ереси и заблуждения, чтобы сохранить ее — спасительный ковчег человечества — в непорочности. Но также немало и «просвещенных» иеарархов, которые ради слияния всех Церквей закрывают глаза на царящие там заблуждения.

Наиболее открытым сторонником экуменизма был патриарх Константинопольский Афинагор I. В 1967 году он попытался объединить православную и католическую Церкви, не обязав последнюю отказаться от ложных взглядов и учений. Один из его последователей в Патриархате писал позже: «Раскол, происшедший в 1054 году между православной и католической Церквями, более недействителен. Он вычеркнут из истории по обоюдной договоренности, скрепленной подписями патриарха Константинопольского Афинагора I и папы Павла VI». В декабре 1968 года патриарх Афинагор объявил, что внес имя папы Павла VI в диптих (помянный список), подчеркивая его единение с Православной Церковью. Поскольку в Православии, в отличие от католичества, нет «непогрешимого» главы, Патриарх мог осуществить свой замысел лишь с согласия всего православного мира. Нашлись те, кто превозносил патриарха Афинагора, провозглашал его «пророком» современности, призывал причислить его к лику святых еще при жизни (!). Однако большинство верующих не поддержало его. Как и в прежние времена, когда иерархи предавали православную веру, пятнали ересью, ее спасали от скверны люди, возлюбившие веру. Евгений и Глеб опубликовали несколько статей, выявляя заблуждения Патриарха, призывая его вернуться к исконному Православию. Поскольку они жили в Америке, то сочли необходимым печатным словом воззвать и ко главе Греческой Церкви в США, архиеп. Иакову. Тот безоглядно следовал за патриархом Афинагором, величая его «духовным отцом православного Возрождения», участвовал во всех экуменических съездах и богослужениях.

Как истинному философу, Евгению было мало знать о заблуждениях современного экуменизма, сознавать его чуждость для истинной, исповеднической Церкви Христовой. Ему хотелось выявить причины, почему люди, подобные патриарху Афинагору I и архиеп. Иакову, держались взглядов, которые влекли неизбежную смену традиционного курса Единой Святой, Соборной и Апостольской Церкви. Ответ он нашел в высказываниях самих иерархов.

Мы уже знаем отношение Евгения к «новому христианству» — смеси идей гуманизма и обмирщенного идеализма, — за которое открыто ратуют нынешние папы римские. Нетрудно представить, как больно было Евгению видеть иерархов своей же Православной Церкви на поводу у пап, с теми же новомодными идеями. В 1970 году в письме к священнику, предложившему написать статью на эту тему, Евгений замечал:

«Несколько лет тому назад я сам начал исследовать так называемые основные философские направления XX века, кое‑что записал, кое‑что так и осталось в замыслах. Однако глубоко и серьезно изучив вопрос, я понял, что несмотря на анархию современной философии, всё же можно выделить ее «основное направление». И стоило мне вникнуть в его суть (выраженную еще Ницше и Достоевским: «Бога нет, человек стал богом и поэтому всё дозволено», т. е. девиз современного нигилизма, анархизма, антихристианства), как всё сразу стало на свои места: и современная наука, и литература, и искусство отчетливо являют признаки этой же «философии».

На днях читал статью архиеп. Иакова в «Православном обозрении» за июль–август «Новая эпоха?» и вдруг прозрел суть «иаковизма». Ведь это же махровый хилиазм! Какая еще философия способна оправдать чудовищные и глубочайшие перемены, извращающие Православие? Только та, которая провозглашает совершенно новую историческую эпоху, «новое время», при котором все взгляды и принципы прошлого обесцениваются, и нам предлагают руководствоваться лишь гласом нового времени! В прошлых номерах «Православного обозрения» о. Патринакос защищает Афинагора, не ученого–богослова, не приверженца древнего учения, а пророка, чьи суждения (еретические по сути) нельзя предавать анафеме, ибо он опередил свое время и живет уже в новой эпохе. Афинагора уже цитируют, приводят его слова о «третьей эре Святого Духа» — откровенный хилиазм! Лидером в отстаивании подобных идей был Николай Бердяев, а ранее — Иоаким Флорентийский, истоки же надо искать у последователей Монтеня. Сама мысль о «новой эре» (new age) за последние два века вошла в плоть и кровь нашей жизни, люди как помешанные уповают на «прогресс», в этом уповании и зреет зародыш революций (от французской до большевистской), из этого упования выходит современный оккультизм (сегодня так расхожи толки об «эре Водолея», астрологической послехристианской поре). А распространением своим эти взгляды обязаны, очевидно, масонам (в Америке есть издание одного из их подразделений, которое так и называется «Новая эра»)[26]. С горечью должен отметить, что масонская символика оказалась даже на долларовых купюрах, от девиза до недостроенной пирамиды, в коей недостает 13–го и последнего камня! С точки зрения христианства, это философия антихриста, готового перевернуть весь мир с ног на голову, «нарушить череду времен». Сама идея экуменизма пронизана этой ересью, стремлением «преобразовать» Церковь.

Недавние, мягко говоря, «изыскания» Константинополя означают либо полное уравнение «новой эпохи» с Царствием Небесным (волк возлежит рядом с агнцем), либо признание нового времени и нового христианства, объявляющего все прежние принципы устаревшими пережитками. Провозглашается новая нравственность, новая религия (весна христианства!), преобразование Церкви, не нужно более современному человеку молиться об урожае или погоде, ведь он сам теперь повелевает стихиями[27].

Всё это точнехонько укладывается в доктрину хилиазма, дескать, сейчас, т. е. с 1917 года, мы живем уже не в Константинову эпоху[28]. И неспроста: именно на заре той эпохи, в золотой век святоотечества, и была низложена ересь хилиазма[29]. Революция покончила с Константиновой эпохой, а «преобразование» христианства грозит покончить с Церковью, благодатным орудием Божьим для спасения человечества, предлагая общественное евангелие. В статье Иакова ни слова о спасении, его заботит только мирское».

Призывы и мольбы одуматься неслись к иерархам не только с Платинских гор, однако Патриарх не изменил свой курс. Лучшие сыны Православия выступили против него, в том числе и греческий ясновидец, старец Филофей (Зервакос), и почти всё афонское монашество, однако на стороне патриарха Афинагора был могучий союзник — «дух времени». Достаточно вспомнить афоризм его соратника, папы Павла VI: «Глас времени — глас Божий» и сравнить со словами великого православного исповедника IV века св. Афанасия: «Знайте, что служим не времени, а Богу!»

Совет Евгения и иных ревнителей Православия уместно вспомнить православным владыкам и сейчас, 30 лет спустя. Правда, кое‑что стало подвигаться в их сознании: неправославные Церкви всё дальше и дальше отходят от основ христианства, и иерархи Православия воочию видят, в какой тупик завела их экуменическая деятельность за последние 30 лет. Недавний протест православных участников модернистского Национального Совета Церквей против избранного курса — уже шаг вперед. Будь Евгений жив, непременно порадовался бы этому.

Всё современное христианство на Западе уже пронизано этими мирскими, неприкрыто хилиастическими идеями. А самые либеральные православные Церкви (вроде Американской Митрополии) подхватили эту заразу первыми. Неспроста почти все в Митрополии так легко приняли автокефалию, «независимость». Они просто не понимают сути происходящего.

На днях я прочитал очень умно составленную статью об иконоборчестве VII- VIII веков. До 7–го Вселенского Собора в Православной Церкви не было четкого учения об иконах, и вопрос, считать ли иконоборцев еретиками, оставался открытым. Больше спорили о второстепенном: об обрядности, о церковной «практике». Тем не менее Церковь (в лице горячих сторонников и почитателей икон) полагала, что иконоборчество — губительная ересь. Они положили свои жизни на защиту Православия, а позже богословы изложили учение об иконах, издавна жившее в сердце.

Церкви. Это торжество Православия состоялось на 7–ом Вселенском Соборе. Иконоборцы были отлучены за ересь. Похоже, нечто подобное происходит и сейчас, только в большем масштабе и на более сложном уровне. Те, кто тонко чувствует Православие (живя благодатной жизнью, приобщившись его сокровищ: житий святых, святоотеческого учения и т. д.), воюют с врагом — ересью, которая еще точно не обозначена и не выявлена. Проклюнулись лишь ее некоторые стороны: хилиазм, общественное евангелие, обновленчество, экуменизм. Их можно распознавать, им можно противостоять, но в целом битва ведется «вслепую и те, кто взращен не на житиях святых, а на новомодных журналах, вроде «Заботы» или «Молодой жизни»[30], кому Православие не вошло в плоть и кровь, не понимают толком, из‑за чего разгорелся сыр–бор, почему столько шума из‑за «пустяков», которые ни одним Собором не признаны ересью.

ВИДЯ ВЕРООТСТУПНИЧЕСТВО иерархов разных православных Церквей, Евгений считал, что необходимо привлечь как можно больше людей в лоно Русской Православной Церкви за рубежом — последнего оплота Православия. Об этом он неоднократно писал. Нашлись и молодые соратники, среди них о. Пантелеймон, американский грек, иеромонах, ровесник братии, Глеб свел с ним знакомство еще в 1960 году. В ту пору о. Пантелеймон пытался вместе с друзьями по семинарии основать монастырь, но Греческая епархия не разрешила. Позже, когда Евгений и Глеб уже переехали в Сан–Франциско, Глеб предложил о. Пантелеймону вступить в Русскую Зарубежную Церковь, но тот возразил: Церковь эта официально не признана, так как отказывается идти под начало Церкви в Советском Союзе. На что Глеб ответил, что достаточно сознавать суть коммунизма, чтобы понять, почему появилась Русская Зарубежная Церковь. Отцу Пантелеймону — греку по происхождению — известны были гонения турецких завоевателей на Греческую Церковь, и он считал, что они сопоставимы с гонениями коммунистов на верующих.

Глеб обратился к Евгению, дабы тот, как более знающий, разъяснил духовную и философскую сторону коммунизма и его разницу с турецким игом. «Отец Пантелеймон — славный человек, — сказал ему Глеб, — и радеет о том же, о чем и мы, — хочет взрастить Православие на американской земле, чего так ждут новообращенные в Америке. Помоги ему».

К 1970 году его монастырь был уже известным духовным центром, где печатались святоотеческие работы и тексты церковных служб на английском.

НА ГОРЬКОМ ОПЫТЕ Евгений убедился, что козни нынешнего лукавого времени не так легко распознать, от них не избавиться, просто «вступив в Русскую Зарубежную Церковь». Он постиг, что даже в самых «консервативных» Церквях прижился некий особый либерализм, в недрах даже самых антикоммунистических Церквей.

Позже Евгений так сформулировал эту мысль:

«Суть либерализма тесно связан с насущной бедой всех православных Церквей — потерей неповторимой благоуханности Православия, «оскоплением» Церкви, «организация» подменила Тело Христово, убеждая, что таинства и схождение Божией благодати можно также «сорганизовать». Логика и разум недостаточны, чтобы преодолеть эти препятствия, нужны долгие страдания и опыт — мало кто способен на такое».

Апогей братства

Мраком житейским одержими сущее, твоим небесным посещением внезапу умом нашим прияхом озарение, преподобне отче Германе, тем же на твое предстательство к Богу упование наше возложихом.

Стихира малой вечерни из службы преп. Герману, Аляскинскому чудотворцу.

«НЕ ОБЪЯСНИТЬ, как Святой, почивший более сотни лет назад, вдруг появляется в жизни человека, буквально вторгается в нее, становится неотъемлемой частью. Порою он даже видим и слышим этому человеку, ибо Святые не умирают», — пишет Глеб.

Ему вспоминается судьбоносный день в 1961 году. Тогда рассказ о преп. Германе круто повернул всю его жизнь, равно и жизнь Евгения, — повернул навсегда.

«Стояла ранняя весна. Великий пост. Подходила к концу моя учеба в семинарии. В воскресенье после литургии у меня выдалось свободное время. Наконец‑то, подумал я, удастся прогуляться по полям, по лесу окрест Свято–Троицкого монастыря, прочитать книжицу, купленную у русского торговца прошлым летом на Троицу. Книжечка, немало повидавшая на своем веку, называлась «Отец Герман, американский миссионер». То было подлинное 1894 года издание Валаамского монастыря — жизнеописание преп. Германа. Я в ту пору ничего не знал о нем, видел лишь портрет. В православном мире к 1961 году о преп. Германе уже мало кто помнил. Православная Церковь в Америке не удосужилась перевести его житие на английский, да и среди русских его редко вспоминали. Лишь простые алеуты на Аляске свято хранили память о нем, его высказывания, почитали его как святого.

День выдался отменный. Хотя небо затянули облака, поля и долы дышали весной. Снег уже почти везде сошел, бежали веселые ручейки, зацветали крокусы. Повсюду зарождалась новая жизнь, природа пробуждалась ото сна. На память пришло замечательное стихотворение великого Тютчева:

Еще в полях белеет снег, А воды уж весной шумят — Бегут и будят сонный брег, Бегут и блещут и гласят.

Они гласят во все концы: «Весна идет, весна идет! Мы молодой весны гонцы, Она нас выслала вперед!»

Весна идет, весна идет! И тихих, теплых майских дней Румяный светлый хоровод Толпится весело за ней.

В тот день, читая житие преп. Германа, я неожиданно прозрел: здесь, на этой самой земле, где я сейчас стою, на далекой Аляске захоронено сокровище, частичка Святой Руси, миссионер- праведник монах Герман!

Подобно пробуждающейся природе, пробуждалась и моя душа. И поводырем к новой жизни послужила эта маленькая книжица. Сердце мое исполнилось вдохновением, мне вдруг стало ясно, почему мы оказались в Америке — чтобы донести всем ее людям весну, животворящую весну, — сокрытую в каменистом берегу Аляски. И мне предстояло вызволить ее из‑под камней, чтобы воссияв она растопила хлад современной жизни, чтобы на месте вечных снегов взошли и распустились цветы, целые хороводы цветов».

Тогда‑то и пришла Глебу мысль совершить паломничество на Еловый остров, дабы обрести бесценное сокровище, и молясь подле могилы преп. Германа, получить от него указание, как жить дальше. Мы уже знаем, что у могилы преп. Германа по сути и зародилось будущее Братство — не прошло и месяца, как Божий Угодник свел Глеба с Евгением. Да и сам Евгений получил неожиданное прозрение от преп. Германа: во время показа слайдов «Святые места Америки» он впервые увидел аляскинского старца — и душа его прозрела. Он принял преп. Германа, и сердце его прилепилось к Православной Церкви.

Преп. Герман открыл братиям их призвание. Теперь им предстояло осуществить мечту Глеба. Высказанную у могилы святого: явить миру его святость, дабы, будучи причисленным к лику святых, он стал оплотом Православной Америки. В первом же номере «Православного Слова» братия опубликовали его жизнеописание на английском (нежданно–негаданно Глеб нашел его в библиотеке Гарвардского университета, статья называлась «Отец Герман, аляскинский святой»). Оно давно уже стало библиографической редкостью, составил его историк, занимавшийся Северозападным побережьем, Ф. А. Голдер. В 20–е годы он напечатал жизнеописание о. Германа малым тиражом — чтобы разослать знакомым как рождественский подарок. В 1914 году, проводя исследования в России, он посетил Валаамский монастырь, где и записал рассказ монахов о жизни о. Германа. Хотя сам он и не принадлежал к Православной Церкви, будучи истинным ученым, Голдер отнесся к подвигу старца с пониманием и первым — задолго до официального признания — назвал его святым.

Братия снабдили труд Голдера комментариями, исправлениями, добавили описания чудес преп. Германа (все факты они собирали сами). Одно из них записал Глеб, возвращаясь с Елового острова в Калифорнию. Отец Герасим рассказал ему об алеутке Александре Чиченевой, которая в 1907 году у могилы преп. Германа исцелилась от страшного недуга (костного туберкулеза). Она даже потом прислала на Еловый остров свои костыли, дабы подтвердить исцеление. Отец Герасим сказал, что живет она в Сиэттле, и Глеб вознамерился отыскать ее, ибо путь его лежал через этот город. Но сделать это оказалось не так легко: она давно вышла замуж, сменив фамилию. Поздно ночью Глеб, однако, разыскал ее дом. «Не успел я переступить порог, — вспоминает Глеб, — как меня поразило незримое присутствие преподобного Германа. Женщина оказалась наполовину алеуткой, приятной наружности, весьма и весьма худой, было ей около 60–ти лет. Заговорила она горячо и с охотой — боялась, что никто так и не узнает о чуде, что о нем не напишут, ведь кто теперь помнит блаженного Германа?! Со слезами на глазах она подробнейше описала то волнующее событие.

Передо мною сидела замечательная христианка, верующая душа, из тех, кого отвергает, пытается сломить мир сей. Она плакала от радости и благодарности, что кто‑то помнит о. Германа, кто‑то удосужился разыскать ее, недостойную. Она рассказала, что много лет назад о. Герасим прислал ей засушенные цветы с Елового острова, и время от времени эти цветы благоухали, особенно в канун каких‑либо замечательных перемен в ее жизни — словно преп. Герман подавал знак, что он рядом. Она показала мне исцеленную ногу. (Она, правда, так и осталась короче другой — последствие тяжкого недуга в детстве). Расстались мы большими друзьями.

Вернувшись домой, я отпечатал ее рассказ, перевел на русский, послал ей оба варианта — чтобы удостоверила их правдивость своей подписью. Что она и сделала. А несколько лет спустя она преставилась. Сестра усопшей прислала мне фотографию, сделанную вскоре после чудесного исцеления, и приписала: «С того дня, как исцелилась в часовне о. Германа, сестра ни разу не пользовалась костылями. Она выздоровела полностью и могла даже танцевать!»»

В 1968 году, незадолго до переезда в Платину, братия издали отдельной книгой очерк Ф. А. Голдера вместе с рассказом о 16–ти чудесах святого. То была первая книга Братства, первая книга об о. Германе на английском (да и на русском, во всяком случае в XX столетии). Братия, конечно же, хотели привлечь внимание к святости этого Божьего угодника и тем самым обосновать необходимость причисления о. Германа к лику святых. В предисловии они привели веские причины для его канонизации, указав, что в дореволюционной России он почитался наряду с великими подвижниками и святыми.

ОТДАВ ДАНЬ своему небесному покровителю, братия взялись за другое дело, на которое их тоже подвигнул преп. Герман еще несколько лет тому назад.

В день памяти святого в 1963 году, вскоре после того, как будущее Братство получило благословение архиеп. Иоанна, Елена Юрьевна Концевич дала Глебу рукопись (на русском языке), умоляя напечатать. То была работа ее покойного дяди, Сергея Нилуса. Тому не удалось издать книгу в Советском Союзе, и он попросил племянницу опубликовать ее на свободном Западе. Она поклялась исполнить просьбу дяди. Теперь же, получив отказ от церковных издательств, она возложила последние надежды на Братство.

Глеб покидал дом Елены Юрьевны воодушевленным: неспроста она дала ему рукопись в день поминовения преп. Германа. Он тут же написал Евгению: «В рукописи говорится о его (Сергея Нилуса) впечатлениях о духовной жизни Оптиной пустыни, это по сути продолжение изданной в 1916 году книги «На берегу Божьей реки» — имеется в виду речка, на берегу которой стоит Оптинский монастырь. Напечатать книгу как можно скорее — вот что самое важное! Я думаю, сам о. Герман ведет нас к этому! Что же побудило Елену Юрьевну обратиться ко мне? Она боялась, что умрет и некому будет заниматься изданием книги. Теперь нам ясно, что делать!»

Публикация этой книги Братством имела огромное значение и для России, и для всего мира. На ее страницах увидели свет ранее опущенные пророчества преп. Серафима Саровского из «Бесед с Н. А. Мотовиловым». Сергей Нилус обнаружил «Беседы» незадолго до революции, но церковная цензура не пропустила пророчества старца, не осмелилась обнародовать эти откровения. Преп. Серафим предрекал, что перед концом света «архиереи так онечестятся, что главнейшему догмату веры Христовой и веровать уже не будут», тогда‑то Господь воскресит его, как некогда воскресил семь отроков из Ефеса. Святой старец затем перейдет из Сарова в основанный им Дивеевский монастырь и «там откроет проповедь всемирного покаяния». Сергей Нилус так и не увидел изданной свою книгу «Великая Дивеевская тайна».

В 1969 году Братство наконец смогло напечатать вторую часть книги «На берегу Божьей реки» — на русском языке, и хотя тираж составил только 400 экземпляров, семя было заронено, и в России мало–помалу прознали о пророчествах преп. Серафима Саровского. А 23 года спустя, с падением коммунистического режима, слова святого старца знали уже повсеместно. В 1993 году его мощи были вновь чудесно обретены и торжественно перенесены в Дивеево, где они и находятся ныне, «Великая Дивеевская тайна», вопреки опасениям Сергея Нилуса, не пропала втуне, а издана Церковью в России миллионным тиражом и беспрепятственно продается.

Сейчас Глеб объясняет всё это помощью преп. Германа: «Его заступничеством смогли мы открыть миру «Дивеевскую тайну». Ведь преп. Герман — современник преп. Серафима, возможно, они даже знали друг друга. И перво–наперво преп. Герман повелел нам предупредить Америку о грядущем конце света с помощью пророчества, пришедшего с его Родины».

ВСКОРЕ после выхода в свет книги Сергея Нилуса «На берегу Божьей реки» братия переехали в скит. Несколько месяцев спустя, 12–го октября 1969 года, в воскресенье, оба, по предложению Евгения, отправились разведать окрестности, спустившись со своей горы далеко в ущелье. А на обратном пути поняли, что заблудились. Полезли выше, чтобы определить, где находятся, но — увы! — не помогло. Надвигалась ночь, а с ней и холод. Братия понимали, что, не отыщи они дорогу, никто их в такой глухомани не найдет, во всяком случае в живых — они окоченеют до смерти. «Вот оно! Вот где Господь определил нам покинуть мир сей! А сколько еще нужно бы сделать!» — думал Глеб.

Однако братии всё удалось отыскать знакомую грунтовую дорогу, которая и вывела их на вершину горы. До скита они добрались едва живые от усталости, в царапинах — пришлось продираться через колючий кустарник. Через несколько дней они получили известие: на Аляске скончался о. Герасим. Почил он как раз в тот самый злополучный день, когда братия проплутали в горах. И это не случайно. Пусть на малое время, но они всё же испытали чувство покинутости в безлюдных дебрях — то же, что в течение 35–ти лет героического уединенного подвижничества испытывал о. Герасим. Как жаль, что при его жизни не удалось им исполнить его мечту — основать монастырь преп. Германа на Еловом острове!

НЕ ПРОШЛО и года, как сбылась другая долгожданная и долго вымаливаемая мечта о. Герасима — вселенская православная Церковь причислила о. Германа к лику Святых. Это ли не высшая награда трудам Братства — значит исполняет оно свое предназначение!

Канонизация преп. Германа замышлялась еще в 1939 году. Тогда Русская Зарубежная Церковь в Америке под водительством митроп. Феофила (Пашковского) поручила комиссии из трех иерархов исследовать жизнь о. Германа и сотворенные чудеса. Возглавлял комиссию ныне покойный архиеп. Тихон Сан–Францисский.

Его преемник, архиеп. Иоанн (Максимович) тоже немало сделал для прославления преп. Германа. В августе 1963 года, благословляя будущее Братство, он сказал Евгению и Глебу: «Скоро канонизируем и преподобного Германа». Годом позже, готовясь прославить другого святого земли русской, Иоанна Кронштадтского, архиеп. Иоанн переговорил с видным деятелем Американской Митрополии, Владыкой Иоанном (Шаховским), чтобы заручиться его поддержкой. Он предложил, коль скоро Зарубежная Церковь канонизирует о. Иоанна Кронштадтского, почему бы Митрополии не канонизировать о. Германа, ведь Аляска подпала ее влиянию. Обе Церкви признают новых святых и, молясь обоим, получат их благодатное заступничество. Увы, это бескорыстное предложение было отвергнуто, архиеп. Иоанн (Максимович) так и не дожил до прославления преп. Германа.

В 1970 году, однако, Митрополия решила его канонизировать, предсказание Владыки Иоанна сбылось 27–го июля/9–го авг. на острове Кадьяк на Аляске. Русская Зарубежная Церковь согласилась признать это, проведя одновременно церемонию прославления в кафедральном соборе в Сан–Франциско[31].

Евгений и Глеб в посте и молитве решили написать особую службу в честь преп. Германа и совершить ее во время канонизации. Глеб отмечает: «Любопытно, так же как некогда неожиданно я открыл для себя житие преп. Германа, а потом вдруг обнаружил его жизнеописание на английском в библиотеке Гарварда, так и сейчас — неожиданно у нас все вышло быстро и ладно. Мы сразу же, написав, выпевали каждую строку по гласу. Подготовили два варианта: на церковнославянском и на английском. И попеременно слагали то славянский, то английский текст».

Братия отослали свое сочинение в Литургическую комиссию, и гимнограф еп. Алипий отредактировал его, добавил несколько своих стихир. Русский текст был сперва напечатан в Джорданвилле, английский — в Платине (сначала в «Православном Слове», затем — отдельный оттиск). «Мы постарались сделать эту службу образцовой», — пояснял Евгений.

Накануне канонизации в скит заглянул еп. Нектарий и, предваряя события, рассказал братии, как поучал его старец о предстоянии святых: «В Оптиной пустыни старец Нектарий наставлял меня в келейном совершении «оптинской» пятисотницы — молитвы по четкам: «Ты только подумай, сколь великое дело — молитва святым! Ведь когда ты произносишь: «Все святые, молите Бога о мне»[32] — в тот же миг в Царстве Божием все до одного Божии угодники падают ниц перед троном Вседержителя и вопиют: «Господи, помилуй!»»

Слова еп. Нектария словно открыли братии глаза. Им вдруг увиделось, как всё связанное с преп. Германом ладилось и спорилось, неспроста так легко написалась ему служба, так неожиданно быстро подоспела и канонизация.

Однако в Сан–Франциско братия приехали с тяжелым сердцем. Глеб поясняет: «Если истинно хочешь послужить Богу, становишься необычайно одиноким. Очень скоро возникает столько препятствий на пути и чувствуешь постоянное противостояние. Воздух наполнен нечистыми духами, они мешают святым возрастать и укрепляться на земле, борются с ними не на жизнь, а на смерть, ибо, как только числом святые превзойдут бесов, наступит Страшный Суд, и будут новая земля и новые небеса. Святые направляют силы к добру, к Царствию Божию, и на пути они сразу сталкиваются с противной силой тех, кого апостол Павел называет «духами злобы поднебесной» (Еф. 6:12). И сам воздух от них делается напоен враждой.

Пока мы сочиняли службу в нашей глухой пустыньке, особенно сильно ощущалось присутствие преп. Германа, а духов злобы и вражды не замечали. Но едва приехали в Сан–Франциско, сразу повеяло такой враждебностью, что мы упали духом. В этом городе сатана уже не таится, он верховодит толпами, он проник повсюду. И бесы противились святости, как архиеп. Иоанн (Максимовича), так и преп. Германа — первого святого заступника земли американской».

ВО ВРЕМЯ торжественной службы все недобрые чувства отошли — их поглотила благодать, сошедшая от новопрославленного святого. До чего ж радостным было это событие! Первое прославление Православного Святого Америки, да и всего западного полушария! Наверное, с таким благоговением прославляли 67 лет назад на Руси преп. Серфима Саровского. В специальном (по этому случаю) номере «Православного Слова» Глеб писал:

«Великий святой Серафим Саровский приветствовал всякого во всякий день по–пасхальному: «Христос воскресе!» и в ночь своего преставления пел пасхальные гимны, несмотря на то, что зима была в разгаре, и предрек собственное причисление к лику святых, что должно было обернуться великим праздником: «Радость моя, что за радость нас ждет, когда среди лета запоют Пасху». И верно: все присутствовавшие 19–го июля/1–го авг. 1903 года при канонизации преп. Серафима Саровского, а их было много тысяч, от Царя до простолюдина, отмечали необычайный праздник в душе, воистину пасхальные торжества. Предрек преп. Серафим и то, что вскорости ожидают Россию великие и долгие бедствия, страна потонет в крови, народ будет тяжко страдать, многих русских судьба разбросает по всему белу свету. И вот теперь, во времена предсказанных смуты и гонений, истинно православные. во второй раз познали «Пасху посреди лета», при канонизации современника преп. Серафима — преп. Германа Аляскинского — в соборе Сан- Франциско. Никто из присутствующих, разумеется, не чаял такого чуда. Но после службы в субботу вечером и, разумеется, после воскресной литургии общий настрой можно было выразить такими словами: «Будто снова Пасха пришла!»

Люди съехались отовсюду. Из Нью–Йорка прибыл митроп. Филарет, из Джорданвилля — семинаристы. Приехал из Бостона и Глебов друг о. Пантелеймон. По просьбе Глеба о. Владимир (из Джорданвилля) привез частицу мощей преп. Германа (его зуб), некогда подаренную ему архим. Герасимом.

Евгений с Глебом привезли несколько коробок с текстом службы преподобному — оделить верующих во время канонизации. Икона преп. Германа, принадлежащая Братству, покоилась во время богослужения на гробе Владыки Иоанна. И сам Владыка молился когда‑то перед этой иконой, приближая знаменательный день прославления преп. Германа.

В субботу на всенощной братия стояли на клиросе и пели стихиры. Ни стар ни млад не утомился во время долгой семичасовой службы — столь велика была воистину пасхальная радость.

Вершина богослужения пришлась на субботнюю утреню, после полиелея. Глеб так описывал прославление: «Верующие толпились с зажженными свечами. Распахнулись Царские врата, и собор озарился светом. Как вспоминал архим. Киприан: «Из алтаря вышел митрополит и сослужащие епископы, за ними архимандриты, игумены, протоиреи, священники, дьяконы, иподьяконы и множество причетников от мала до велика. В центре, на аналое, украшенном цветами, в окружении горящих свечей лежал образ преп. Германа, убранный лентами, под белоснежным покрывалом, там же находились и частички его мощей и гроба. Все взгляды устремились на аналой. Пропели «Аллилуйя», полиелей, к аналою подошел митрополит, широко перекрестился, развязал ленту, снял покрывало, и хор духовенства грянул: «Величаем, величаем тя, преподобне отче Германе.» Величание откликнулось многократным эхом, будто исходило из- под соборного купола, где изображен Господь Саваоф в окружении херувимов и серафимов. Тут же величание подхватили на клиросе, на этот раз по–английски. Пока продолжалось песнопение, четверо дьяконов кадили подле иконы святого, храм наполнился чудесным благовонием ладана, который привез архим. Пантелеймон. Сам же он умащивал икону ароматным маслом по традиции афонских монастырей.

В сиянии свечей, в клубах курящегося ладана, в золотом киоте — как в окне — предстал лик простого монаха, ныне небожителя, собеседника ангелов! И впрямь, для Америки, для всего мира сейчас открылось еще одно окно в Царствие Божие, обрамленное чистым истинным Православием. И, приложив немалый труд, в нем можно узреть вечность, вдохнуть благоухание вечной Пасхи».

В эти торжественные минуты Глеб взошел в алтарь, чтобы побыть наедине с преп. Германом. «Я открыл боковую дверь, взглянул на фреску преп. Германа на стене, исполненную по нашему заказу. Начал молиться и неожиданно ощутил, что здесь мой отец — я был сиротой, принятым в заботливые руки преп. Германа, как некогда он призрел на Еловом острове алеутских сирот.

Мне вспомнилось первое виденное в жизни пострижение в монахи, в Джорданвилле в 1954 году. Новопостриженному дали имя Герман в память основателя Валаама. В то время мне подумалось: «И мне бы так». Сейчас, предстоя перед преп. Германом, я умолял его: «Пусть это станет моим уделом! Прими меня монахом! Сегодня твой день, твой час». Тихо подошел Евгений. Я сказал:

- Решено — буду молить о монашеской жизни. Но тебя не принуждаю, это касается только меня.

- И я хочу стать монахом, — прошептал Евгений.

Мы вышли из алтаря и вернулись на клирос, принялись читать канон святому. Я — на церковнославянском, Евгений — на английском. Сзади подошел и положил нам руки на плечи еп. Нектарий. Я обернулся: он стоял с непокрытой головой, весь в слезах. «Какая минута! Чудесная, благословенная минута в вашей жизни! Это апогей, апогей вашего Братства! Своими руками, своим трудом вы добились этого! Вы потрудились во славу батюшки Германа, и Господь наградил вас! Вы написали службу преп. Герману, вы прочитали ее в такой торжественный час прославления святого! Счастливцы! Вдумайтесь: сейчас открылось новое окно в небеса! Когда вы возглашаете «Все святые, молите Бога о мне», преп. Герман вместе с другими угодниками бьет челом перед троном Господним, как говорил оптинский старец Нектарий. Святой молится о вас — и Господь внемлет»».

НАЗАВТРА СЛУЖИЛИ две литургии. Одну — протоиерей о. Николай Домбровский, а братия пели на клиросе, другую — архиерейскую — митроп. Филарет с пятью дьяконами, сослужили четверо иерархов и тридцать два священника. Верующих собралось еще больше, чем накануне. Собор был переполнен.

После литургии отслужили молебен преп. Герману, обошли крестным ходом вокруг собора. Евгений с большим блистающим крестом, в белом стихаре вышел во главе шествия из парадных дверей храма на залитую солнцем улицу. Вынесли хоругви и иконы. Потом 12 старейших протоиерея вышли с иконой преп. Германа и частичкой мощей в особом ковчежце. Следом — иерархи, причетники, монахи, монахини, верующие. Кадили дьяконы, не смолкало пение — неудивительно, что крестный ход привлекал внимание прохожих. Огибая собор, люди проходили мимо усыпальницы Владыки Иоанна и иконы Братства. Останавливаясь, дьяконы возглашали литии, окропляли всё вокруг святой водой.

По завершении дневных служб в соборе была прочитана грамота, дарованная Братству[33]. В ней Церковь официально выражала благодарность и указывала дальнейший путь более четко, чем представлялось братии, очерчивая сопряжение отшельничества в скиту с миссионерской работой, что, собственно, своей жизнью на Еловом острове являл преп. Герман. Евгения особо порадовало то, что грамота по сути узаконивала существование Братства в пустыни. В частности в грамоте говорилось:

Ныне, когда совершается предчувствованное еще простыми алеутами, ожидавшееся монахолюбцами, подготовленное собирателями жизнеописания подвижнического и возвещаемое священноначальниками прославление ПРЕПОДОБНОГО И БОГОНОСНОГО ОТЦА НАШЕГО ГЕРМАНА АЛЯСКИНСКОГО, да возрадуется чистою и смиренною радостью о Господе доброе БРАТСТВО ВАШЕ.

Вы усердно знакомили читателей ваших изданий с образом старца, освятившего своими подвигами острова — сперва Валаамский, а затем Кодиакский и особенно Еловый, где до конца дней своих молился за тех, кому здесь, в Америке, был и нянькой и отцом, преподобный Герман.

В той же западной части Северной Америки, где жили в суровых условиях современники и соотечественники Преподобного, вы создаете уголок для молитвенно–трудового подвига.

В живом же общении с американцами, жаждущими наставления, вы были и, надеемся, будете Братством миссионерским. Молитвенно желая Братству расти и плодоприносить еще и еще, Архиерейский Синод призывает на вас Божие благословение.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ АРХИЕРЕЙСКОГО СИНОДА.

Митрополит Филарет.

После того, как грамота была прочитана, все спустились в трапезную, где разделили скромный монашеский обед, слушая чтение жития преп. Германа. Глеб вспоминает: «Мы собирались с Евгением сесть в углу, рядом с позвавшим нас о. Владимиром, но неожиданно мой друг о. Пантелеймон взял меня за руку, сунул клочок бумаги и сказал: «Возьми, спрячь и никогда никому не отдавай». Когда мы сели, он пояснил: «Я увидел на ступеньках бумажку, подобрал, прочитал и понял, что это послание тебе». В этот момент о. Владимир взглянул на меня, видно, почуял — происходит нечто необыкновенное. Я развернул листок, то была страничка из русского журнала за 1935 год. На ней изображен преп. Герман в лесу подле своей землянки, рядом — большой крест. На обороте приводилось письмо архим. Герасима: он рассказывал о планах возрождения монашеского скита на Еловом острове, о том, как он построил хижину и часовню на месте прежнего жилища и упокоения преподобного. Щемило сердце при мысли, что о. Герасим, живший в неописуемой бедности, умудрился построить свою маленькую обитель лишь с помощью таких же бедняков — алеутских рыбаков. В том письме, которое мне выпало прочесть впервые столько лет спустя, о. Герасим говорил:

«Часовня на могиле о. Германа еще не достроена. Размеры ее 4 на 5 метров. Стены деревянные, изнутри обшиты фанерой. Два окна. Всё просто, как в скромной келье преп. Германа. Впрочем, я хочу устроить подобие греческого параклиса: маленькую молельню без иконостаса, только с завесой. Посмотрим, получится ли. Но я безмерно счастлив, сбылась моя мечта: на том месте, где 40 лет жили и светил людям великий праведник, молившийся о грешном мире, выросла часовня. Так хочется возродить всё близкое сердцу, всё поистине святое — здесь, на этой земле, ибо у меня на Родине всё порушено. Как хочется увидеть дорогой скит, полнящийся молитвой, близ могилы святого старца. Скит. Господи, помоги!»

Прочитав, я взглянул на Евгения. Всё ясно: в день причисления о. Германа к лику святых. Выполнив наше первое задание, мы тут же получили еще одно — от самого святого! — построить скит на Еловом острове»[34].

ТО, ЧТО еп. Нектарий назвал «апогеем» Братства, предполагало дальнейшее развитие. Очевидно, преп. Герман, сведя братию, определив им жизнь отшельников и миссионеров (как жил и сам), услышит и их молитвы, подвигнет их стать, как и он, монахами. И ждать им не награды (вроде грамоты), а Креста, который нужно понести с благодарностью Богу. Валаамский монах Герман, попав в американскую глухомань, познал нищету и одиночество, равно и гонения от властей мирских и церковных. И коль скоро братия вознамерятся идти по его стопам, им тоже предстоит разделить монашеские скорби святого старца, как довелось его мужественному последователю о. Герасиму.

Постриг

Сколько людей живут вроде «по правилам и законам», однако совершенно не по–христиански. Ведь христианской совести не указ ВСЯКОЕ требование церковных властей, сколь бы «каноничным» оно не признавалось…

О. Серафим (Роуз).

Только послушание из любви делает отрадным все труды, к каким оно обязано.

Свят. Феофан Затворник.

СО ВРЕМЕНЕМ о братии, поселившейся в горах, прослышали ревнители монашества и не замедлили с любовью и заботой откликнуться. Например, мать Мария (Стахович), старушка- монахиня из Ново–Дивеевского женского монастыря. Она приняла постриг еще от последнего валаамского старца, иеросхим. Михаила Слепого. В 1959 году она написала ему (жившему тогда в Псково–Печерском монастыре) письмо с просьбой молиться за Глеба об укреплении его монашеского стремления. Отец Михаил умер в 1962 году, однако будущее Братство было осенено и молитвами валаамского старца. Много лет спустя, уже в Платине, братия получили от матери Марии чудесную икону Спаса Нерукотворного с Валаама, некогда подаренную ей о. Михаилом. Ей хотелось, чтобы братия приняли постриг именно перед этой иконой, тем самым пополнив валаамское монашеское братство. Она также прислала им биографию о. Михаила, написанную ею собственноручно, и несколько памятных вещей с Валаама. Она полагала, что жизнь братии в Платине продолжает традиции ныне закрытого Валаама, и наказала, что, коль скоро они сами станут валаамскими, им надлежит молиться за возрождение старого Валаама.

ПОСЛЕ ПРОСЛАВЛЕНИЯ преп. Германа братия почувствовали, что настала пора принимать постриг и тем самым стать еще ближе к своему святому покровителю, валаамскому монаху. Этот их шаг свидетельствовал бы новоявленному святому, что они делают всё, дабы осуществить его мечты о монашестве в Америке.

По православному обычаю на постриг нужно получить родительское благословение. Матери Глеба и Евгения уже смирились с сыновним выбором и не колеблясь благословили их. (Эстер, поговаривают, не преминула похвастать перед родными: «А мой сын купил целую гору!»)

Глеб обратился к архиеп. Антонию — главе епархии — с просьбой приехать к ним в скит и совершить постриг. В письме он цитировал житие преп. Сергия Радонежского, когда угодник просил настоятеля о. Митрофана о постриге: «Отче, смилуйся, постриги меня в монахи. С детства я прилепился сердцем к этому, но не пускал долг перед родителями. Теперь же я свободен и жажду монашеской пустыни, как олень в лесу стремиться на «источники водные»». Согласно житию, совершив постриг, о. Митрофан оставил Сергия одного в пустыни. Того же чаяли и братия.

Вскоре, получив письмо от Глеба, в скит пожаловал архиеп. Антоний, отвел Глеба в сторону, чтобы наедине расспросить его, ибо больше доверял русской душе. Евгений такой оборот дела встревожил, так как, по его же словам, «во всём у нас с Глебом было полное единодушие, ничего мы не делали без взаимного благословения».

Архиепископ беседовал с Глебом в маленькой библиотеке:

- Мы не собираемся открывать большой монастырь. Можно ли нам просто продолжать наше дело, но уже монахами?

- Можно, — кивнул Владыка. — Ничего против монастыря в своей епархии я не имею.

- Но я же сказал, мы не замышляем епархиальный монастырь.

Архиепископ, очевидно, не обратил на эти слова должного внимания. Он лишь повторил свое мнение об епархиальном монастыре и, видимо, прикидывал, какую пользу принесет будущий монастырь его «организации», то бишь епархии. Он спросил, как будет называться Братство, и Глеб ответил, что оно так и останется просто Братством.

- Ну, раз уж вы устраиваете монашескую общину, она должна носить имя, — заметил Владыка.

Глеб предложил «пустынь», так в России назывались уединенные монашеские поселения, как.

Саровская и Оптина пустыни. Архиепископу понравилось: Синод не усмотрит никаких отклонений от общепринятых норм и правил.

Далее Глеб пояснил, что они не собираются становиться иеромонахами, т. е. священниками в монашестве.

- Нет–нет, вам придется принять рукоположение, — настаивал архиепископ.

- Но мы не собираемся расширять монастырь, — вновь подчеркнул Глеб, — да и в священники мы пока не годимся. Мы просто хотим вдали от суеты продолжать свое дело.

- Что же, мне придется испросить благословение в Синоде, — заключил архиеп. Антоний.

- Обещайте, что не станете принуждать нас ко священству, — взмолился не на шутку взволнованный Глеб.

Архиепископ пообещал, заметив, что братии надо бы поставить телефон.

- Так мы для этого и удалились в пустынь, чтобы избавиться от мирского! Поставь телефон — и конец пустыни!

- Монастырю телефон необходим, — заявил Владыка Антоний, — так положено!

Да, говорили оба явно на разных языках. В письме к братии Елена Юрьевна Концевич предупреждала: «Ради Бога, не принимайте пострига. Вас превратят в крепостных те, кто и понятия не имеет об истинном православном монашестве!»

Глеб же поверил обещанию архиеп. Антония оставить братию в покое. Но Елена Юрьевна не ждала ничего хорошего: группировка иерархов, в которую входил этот архиепископ, погубила не только Владыку Иоанна, но и ее духовного наставника во Франции, свят. Феофана Полтавского. Это было то же «чиновничье мышление» в Церкви, что в свое время больно ударило даже по оптинским старцам, о чём г–жа Концевич знала от очевидцев. Всё это так духовно чуждо идеалам исконной веры, на которых она выросла.

«Архиеп. Антоний непременно захочет сделать из вас иеромонахов, — неоднократно предупреждала она в письмах. — Вас отправят в мир приходскими священниками, используют для укрепления епархии, и платить вам придется, поступаясь истинными монашескими принципами».

Спустя месяц после прославления преп. Германа Аляскинского архиеп. Антоний снова приехал в скит и велел братии следовать в Сан–Франциско: там портному нужно снять с них мерки, дабы сшить монашеское облачение. Владыка прибавил, что на материал уже потрачена тысяча долларов.

- К чему это?! — ахнул Глеб. — Перед зверями в лесу красоваться?

- Тебе нервы лечить надо, — бросил Владыка, — мне важно, чтобы мои монахи выглядели красиво.

Глебу вспомнилось, что однажды сказал ему о. Адриан о тех, кто приезжал к нему в монастырь.

принять постриг. «Не монашество привлекает большинство из них, а возможность возвыситься над людьми, облачившись в красивые рясы. А ведь истинное монашество как раз в противном: в покаянии, в тяготах, в служении страждущим».

Слова Владыки Антония обеспокоили Глеба: неужто они, отошедшие от мирских законов, не имеют хотя бы права на свободу выбора? Евгений еще больше расстроился. В письме он отмечал: «Владыка буквально потряс нас, когда поинтересовался, собираемся ли мы переезжать в более «обжитое» место, с водопроводом и прочими удобствами, ради благополучия будущих собратьев. До чего же трудно было растолковать ему, что никто пока и не думает к нам присоединяться, а если кто и решится, то не водопроводом и удобствами прельстятся. А самое главное: земля эта досталась нам при явной помощи Владыки Иоанна после наших горячих молитв к нему».

Намерения архиеп. Антония сильно поколебали решимость Евгения принять постриг.

- Что‑то он замышляет, — поделился с братом Глеб. — Наверное, Синод поручил ему выжать из нас побольше. Что будем делать?

- Может, убежать?

- Куда? Мы и так убежали от мира, так он нас и в пустыни достает.

Братия встревожились не на шутку из‑за «несбыточных надежд» их правящего архиерея и тут же написали ему письмо, подробно изложив свои принципы. Евгений вспоминал: «Мы недвусмысленно дали понять, что какой бы официальный статус мы ни получили (монастырь или какой иной), работать мы сможем лишь при полной независимости от правящего архиерея». Архиепископ также ответил письмом, выразив на словах понимание и пообещав никоим образом не подвергать братию «архиерейскому нажиму». Успокоенный этими посулами, Евгений записал: «Долее, вплоть до дня пострига, не посещали нас смута и подозрения — так полагались мы на слово Владыки Антония, на благословение и незримое присутствие Владыки Иоанна, на правильность нашего пути (по которому вели нас воля и сила куда больше наших)». Вдохновлял братию и пример монастыря о. Пантелеймона: присоединившись к Русской Зарубежной Церкви, он не потерял независимости.

14/27–ое октября — день пострига — выдался спокойным и солнечным, хотя до этого десять дней кряду лил дождь. В пять утра, едва забрезжил рассвет, приехали еп. Нектарий и о. Спиридон. Епископ был бледен и встревожен:

- И в Синоде, и повсюду только о вас и говорят. Сообщается, что недели не пройдет как вас рукоположат в священный сан и скоро придется вам отсюда съезжать. Настанет конец пустыни.

- Вы шутите? — не поверил Глеб.

- Не может такого быть! — изумился Евгений.

- Не верится, — поддакнул Глеб. — Ведь архиепископ Антоний обещал, неужто обманул?

Отец Спиридон, по обыкновению неприбранный, но излучающий благодушие, пытался успокоить братий: никто насильно не заставит их быть священниками.

- Я вас в обиду не дам, — заключил он. Братию тронула такая забота наикротчайшего о. Спиридона, кого после смерти архиеп. Иоанна самого задвинули на задворки церковной жизни.

- Вот как расплачиваетесь вы за то, что отказались постригаться у меня, — продолжал еп. Нектарий.

- Глеб еще раз терпеливо объяснил, почему они попросили главу епархии постричь их в монахи:

- Если б наш постриг совершили Вы, архиепископ Антоний Вашими руками постарался бы вылепить из нас, что ему хочется. Он знает, что мы любим Вас, но он также знает, что Вы ему подвластны, и мы не хотим из‑за него ссориться с Вами.

Конечно, на душе у братии кошки скребли — что их ждет?

- Может, всё‑таки архиепископ сдержит слово? — с надеждой сказал Глеб.

Еп. Нектарий напомнил, что еще не поздно всё отменить.

Через полчаса приехал Владыка Антоний с дьяконом. Глеб сразу же спросил, остается ли их договоренность в силе, на что Владыка ответил утвердительно.

- Значит, Вы не принудите нас ко священству?

- Нет, — ответил архиепископ. Владыка Нектарий стоял рядом и испытующе смотрел на него.

Скитская церковь была еще не достроена, так что обряд совершали под открытым небом.

Собралось с дюжину друзей, в том числе Владимир Андерсон и кое‑кто из тех, кого братия знали еще со времен книжной лавки.

Когда братия встали перед церковью для пострига, о. Спиридон накрыл своей мантией Глеба, а еп. Нектарий — Евгения. Они стали «мантийными старцами» братии — так называют крестных отцов в монашестве. С этого дня они неразрывно связаны со своими духовными детьми и ответственны за их души перед Богом.

О принятии монашества Евгений писал: «Несомненно, с Божьего благословения сделали мы столь решающий шаг в жизни, по сути приняли второе крещение».

Как и завещала монахиня Мария, братия давали обет перед валаамской иконой Спасителя.

В монашестве братия получили новые имена: Глеб стал о. Германом — первым монахом, принявшим имя только что прославленного преп. Германа Аляскинского, а Евгений — о. Серафимом в честь преп. Серафима Саровского. Снова в жизни двух братьев два великих святых оказались тесно связаны[35].

После пострига новоявленные монахи в черных рясах, клобуках и мантиях вместе с присутствующими совершали крестный ход вокруг церкви. Поскольку колоколов не было, один из прибывших взял кастрюлю, ложку — чем не перезвон?! Еп. Нектарий радостно присоединился к нему — кастрюльные крышки служили ему литаврами.

- К чему это всё? — недовольно бросил архиеп. Антоний.

На что простодушный Владыка Нектарий по–детски воскликнул:

- В нашем полку прибыло!

ОДНАКО РАДОСТЬ продолжалась недолго. Когда все собрались за столом прямо под открытым небом, архиеп. Антоний объявил, что решением Синода открыт скит преп. Германа Аляскинского и что сам он будет временно исполнять обязанности настоятеля. Последнее заявление насторожило новых монахов: решение Синода явилось для них полной неожиданностью.

Покончив с «официальной» частью, архиеп. Антоний решил тут же испытать смирение и послушание братии. За обедом он велел Глебу, т. е. отцу Герману, почитать из «Лествицы» о монашеском послушании, а также слово «Темница». После трапезы Владыка нетерпеливо попросил гостей оставить его с монахами Германом и Серафимом, еп. Нектарием и архим. Спиридоном. Сразу же тон его изменился, заговорил он твердо, обращаясь вроде бы к обоим новым монахам, но глядя лишь на о. Германа.

- Постриг принять — это не в парикмахерскую сходить, — изрек он. — Вы дали обет послушания, и пора от слов к делу переходить. Ваше первое послушание — рукоположение во священство. Отца Германа на этой неделе, а о. Серафима на будущей рукоположим.

Еп. Нектарий побледнел и потупился, не в силах вымолвить ни слова.

- Готовьтесь, отцы, — продолжал Владыка Антоний. — Вас уже ждут приходы в Сакраменто и Калистоге.

- А как же быть с этой землей? — спросил Глеб.

- Мы ей применение найдем.

- А как же наше «Православное Слово»?

Архиепископ лишь пожал плечами:

- Кому это нужно?!

Он полагал, коль скоро журнал выходит на английском — следовательно, и пользы от него нет.

Зная слабинку русской души — совестливость, неуверенность в себе, робость перед «начальством», — он сперва замышлял подавить независимость о. Германа. Однако с американцем такое не прошло. Отец Серафим, не дожидаясь, пока спросят его мнения, заговорил сам, пылко и даже сердито. Стукнув кулаком по столу, он рявкнул на архиепископа:

- НЕТ! НЕТ! НЕТ!

То были его первые слова в монашестве.

А о. Германа сразу же замучила совесть. Всё их Братство зиждилось на трех словах, сказанных ему Евгением несколько лет тому: «Я ТЕБЕ ДОВЕРЯЮ!» И сейчас брат доверился ему, а их обманули, заманили в ловушку. Архиепископ вознамерился отобрать у о. Серафима его собственную землю, на которой тот хотел оставаться до скончания дней, землю, купленную им самим в своей стране! Эта мысль более всего удручала о. Германа, и, не выдержав, он разрыдался.

- Я предал тебя! — только и сказал он брату. Архиепископу же напомнил о данном обещании, но тот лишь отмахнулся.

- Я обещал до пострига, пока вы были еще в миру.

- Выходит, монашество — это ловушка?! — не выдержал о. Герман. — Чего тогда стоит наше послушание?!

- С вами невозможно говорить, — покачал головой архиепископ. А о. Герман продолжал:

- И ради чего Вы тогда приехали к нам в глухомань, если после пострига нам придется покинуть эти края? Мы поклялись жить и умереть здесь! А ради Вашего высочайшего каприза придется закрыть журнал и лишить людей слова о пустынножительстве.

Владыка Антоний презрительно отвернулся и обратил взор на еп. Нектария:

- Ну что скажете, Ваше Преосвященство?

- Вы давали обещание отцу Герману? — в свою очередь спросил тот.

- До пострига, — повторил архиепископ. — Теперь же всё иначе.

Отец Герман безутешно рыдал: что же делать? Дается первое послушание, и его невозможно выполнить. Он повернулся, ища защиты, к о. Спиридону. Тот улыбнулся, подбадривая, и сказал самое мудрое в сложившихся обстоятельствах:

- На «нет» и суда нет.

В поисках доводов архиеп. Антоний сказал, что монахам надлежит принимать святое причастие каждое воскресенье, а потому их нужно немедленно рукоположить. На это еп. Нектарий возразил:

- А как же Антоний Великий, Пахомий Великий, святая Мария Египетская, да и прочие пустынники прошлого? Ведь они долгие годы жили отшельниками и не виделись со священниками.

- Те времена прошли, — отрезал Владыка Антоний. — И тем обычаям пора положить конец! Мы слишком грешны и без толку пытаться подражать святым. Здесь монахам надлежит причащаться! И я не потерплю, чтобы мои монахи были лишены причастия!

- А вы разве не получили наше письмо с цитатой из преподобного Сергия? — спросил о. Герман. — Он жил отшельником и не причащался.

- Это было давно, а сейчас другое время.

Разрешилось всё с помощью отца Спиридона.

- Буду приезжать и причащать их, — смиренно предложил он.

- Монахам положено причащаться каждое воскресенье, — стоял на своем архиепископ. Отец Герман возразил, дескать, в Джорданвилльском монастыре нет такого правила, но Владыка пропустил его слова мимо ушей.

- Так Вы готовы наезжать сюда каждую неделю? — обратился он к о. Спиридону.

- Хотя бы раз в две недели, — попросил тот. Еп. Нектарий шепнул что‑то на ухо Владыке Антонию, и тот густо покраснел. Поднявшись, еп. Нектарий заключил в сердцах:

- Вы делаете большую ошибку!

- Да, пожалуй, я кое‑что не учел, — удрученно признал архиепископ. — Но что же мне сказать в Синоде?

- Как есть, так и скажите, — посоветовал мудрый епископ. — И всё само собой образуется.

Очевидно, архиеп. Антоний за спиной братии что‑то уже пообещал Синоду.

Вскоре владыки встали из‑за стола, оставив о. Германа и о. Серафима с глазу на глаз.

- Что будем делать? — спросил о. Герман брата. — Как и всякий русский я готов смириться. Мы привыкли терпеть и уступать, нас сломили. Да ты‑то американец, ты‑то вырос свободным человеком.

— Они — старики. с них и спрос невелик, — раздумчиво и сочувственно произнес о. Серафим, от чего на душе у о. Германа полегчало. — А у нас свой путь, и я невероятно счастлив, что мы умерли для мира.

Отец Серафим надеялся на лучшее, что с помощью друзей — еп. Нектария и о. Спиридона — конфликт будет исчерпан.

Вскоре вернулся архиеп. Антоний, сказал, что пора ехать, благословил обоих монахов и сел в машину. Склонил голову, закрыл глаза рукой и прошептал: «Что же делать?» Потом поднял взгляд на о. Германа: «Тебе нужна скуфья». Снял свою, отдал новопостриженному и укатил прочь.

КОГДА ВСЕ РАЗЪЕХАЛИСЬ, на душе у братии было очень невесело. Отец Серафим, обессилев, валился с ног. Отец Герман заглянул в «северный уголок» их печатной мастерской. «Будь жив отец, — размышлял он, — не остался бы в стороне от моих бед, помог бы».

В иконном углу висел портрет о. Назария Саровского, игумена Валаамского. Во время молитвы о. Германа поразило: а ведь их постригли в монахи в день именин игумена Назария[36]. И это не случайно: старец Назарий был духовным отцом их небесных покровителей — преп. Германа Аляскинского и преп. Серафима Саровского.

«Ты — мой отец! — молил о. Герман. — Защити меня».

Спустя некоторое время он попросил о. Серафима съездить за почтой. Их ждало письмо от В. Т. (кого, сироту, спас архиеп. Иоанн), некогда познакомившего Глеба с Евгения. Сейчас В. Т. был иеромонахом, жил некоторое время на Афоне. Братии он сообщал, что вскорости приедет в Сан- Франциско и хотел бы отслужить литургию в скиту преп. Германа. Увы, ему так и не удалось задуманное, однако предложение пришлось весьма кстати, утешило братию, которым пеняли на то, что некому служить литургии у них в скиту. Да, Господь не оставлял их в час испытаний.

Вскоре после пострига ощутили братия и внутреннюю перемену, значит, поистине обряд нес в себе Божью благодать. Отец Герман говорил: словно огонек в сердце зажегся. Оказалось, что и о. Серафим испытывал то же. Сколь бесценен этот огонек любви, усердия и вдохновения в многотрудной монашеской жизни!

И как знать, не символично ли произошедшее с о. Германом тем же днем. Со свечой в руках, нагнувшись, разыскивал он что‑то на полу, как вдруг прямо перед ним на метр вскинулось пламя.

Отец Герман, не успев подумать, дунул и — каково же было его изумление! — огонь вмиг унялся. Как выяснилось, возгорелись письма о. Герасима, но пострадали, к счастью, лишь уголки конвертов. Братия восприняли случившееся как благословение архим. Герасима по случаю их пострига, равно и письмо одного из сирот, пригретых архиеп. Иоанном, они приняли как благословение самого Владыки.

Еп. Нектарий, заночевавший неподалеку — в Рединге, поутру навестил братию и отслужил литургию. Потом несколько часов кряду рассказывал им поучительные истории и давал отеческие советы. Под влиянием его рассказов об Оптиной пустыни братия стали выполнять правило келейной молитвы, т. е. в обычный круг молитв они включили пятисотницу — Иисусову молитву вкупе с другими, и чтение одной главы Евангелия и двух глав из Посланий апостолов.

АРХИЕП. АНТОНИЙ провозгласил «открытие» скита, братии вовсе не хотелось становиться очередным церковным учреждением. Отец Серафим в письме к другу указывал: «К твоему сведению: мы никого не пытаемся завлечь в наш скит. Мы не собираемся устраивать большой монастырь. Мы здесь для спасения души и публикации «Православного Слова». Найдутся еще такие же «чокнутые», захотят присоединиться, что ж, возможно, Господь и благословит открыть монастырь. Будет благословение, будет и пища, как духовная, так и материальная. Коль скоро монастырь здесь будет угоден Богу, всё само и устроится. Так мы полагаем».

Хотя отцы и не искали собратьев, да и не особо в них нуждались, они никого и не отвращали. «Мы осознаем полностью, что жизнь монашеская не будет легкой, и мы должны быть готовы взять на себя ответственность (хотя и нежеланную) монахов–миссионеров, т. е. привечать духовно ищущих американцев, дабы те «нарушали» наш благословенный покой, хотя бы для того, чтобы узреть, сколь мы недостойны. Мы готовы принять всё, что пошлет Господь: малую или большую миссионерскую общину, или полное одиночество «двух сумасбродов — лесных отшельников» — так или иначе мы будем продолжать дело, на которое нас подвигнул Владыка Иоанн и которое привело нас сюда, — распространение православного печатного слова, особенно англоязычного».

Да, братия воочию убеждались, как сбывается предсказание архиепископа Иоанна о миссионерском монастыре в Калифорнии. Подтвердила это и Валентина Харви, с ней братия встретились в Рединге, когда ездили по делам. Узнав о ските в Платине, Валентина вдруг поняла, чем объяснялось «странное» поведение Владыки в ее доме на пути (как оказалось, роковом) в Сиэтл. Тогда он молился, обратившись лицом на запад, как раз к Платине, словно прозревал ее за 40 миль.

Памятуя еще об одном предсказании Владыки Иоанна, о. Серафим записал в летописи: «Неоднократно архиеп. Иоанн называл наше Братство «отражением Валаама», что казалось совсем неуместным — столь скромна и обмирщена была наша книжная лавка. Очевидно, думалось нам, Владыка Иоанн говорил так из‑за нашего небесного покровителя, преп. Германа. Теперь же его прорицание открылось нам полностью: о. Герман Аляскинский причислен к лику святых, существует скит его имени, один из монахов носит имя нового святого с Валаама, постриг двух братьев пришелся на именины настоятеля Валаама — игумена Назария, на первом месте в нашем иконостасе — Спас Нерукотворный с Валаама, оттуда же братии достались и другие реликвии, они сподобились составить Патерик валаамских старцев. Это ли не исполнение пророчества архиеп. Иоанна, несмотря на всё наше недостоинство. Слава Тебе, Господи!»

Послушание во пагубу

Не бойтесь ни льва, ни благородного леопарда, даже страшную змею можно обратить в бегство. Лишь одно страшно, поверьте, — плохие епископы! Не трепещите перед высотами сана. Ибо многие облечены саном, да не все имеют благодать.

Св. Григорий Богослов.

НАПИСАВ МАТЕРИ о своем постриге, о. Серафим вскорости получил ответ:

Дорогой Евгений!

Ты принял монашество — это очень важный шаг. Меня это не очень удивило, ведь решение свое ты обдумывал довольно долго. Ты уже взрослый и сам знаешь, что хочешь от жизни и в чём сможешь принести наибольшую пользу. Раз теперь ваш скит признан, так сказать, официально, всем, кто там живет, тоже нужен какой‑то статус. Многого, хотя я и христианка, я не понимаю. Странным и необязательным мне кажется отношение к пище, одежде. Например, как работать в рясе? Неудобно же, она цепляет за всё, да и чистить трудно. По–моему, можно было бы обходиться обычной рабочей одеждой — кто вас там на горе увидит! — а Господь простит. Желаю тебе успехов и да благословит вас обоих Бог на любом поприще.

А нельзя ли и мне келью? От одной женщины вреда не будет. Всё равно для меня ты всегда останешься маленьким «Уги», однако надеюсь, твой труд рано или поздно заметят, ты получишь материальное вознаграждение и жизнь твоя не окажется сплошными ухабами и рытвинами. Привет Глебу.

Целую. Мама.

Неудивительно, что Эстер не поняла высоких устремлений пустынножительства. Да и не беда: все связи с мирским окончательно порваны. Беда в другом: братий не понял архиеп. Антоний, он- то как раз и не собирался порывать с обмирщенной жизнью. И вопреки надеждам о. Серафима, по- хорошему дело не кончилось. Самые большие потрясения ждали впереди. Вот как сам он описывает ту пору:

«В канун Рождества 1970 года мы — против своей воли — отправились на 3 дня в Сан–Франциско, дабы причаститься на праздник, засвидетельствовать почтение архиепископу, навестить Елену.

Юрьевну Концевич (ей нужно было переговорить с о. Германом), коротко повидать наших матерей в Монтерее. Покидали мы скит с тяжелым сердцем, вопреки собственному желанию. Одна мысль, что придется предстать в церкви в наших мантиях (думалось, это обязательное условие), убеждала нас в собственном фарисействе, желании приумножить то уважение и даже благоговение (неоправданное, конечно), которое испытывали к нам многие в Сан–Франциско. Находясь вдалеке, они, разумеется, не видели наших промахов и недочетов и уважали не столько нас, сколько наше дело. Однако нам уже долго не давали покоя слова Спасителя: «Горе вам, когда все люди будут говорить о вас хорошо!»

По дороге заехали в Рединг — забрать крупную деталь взамен сломавшейся в нашем печатном станке, потом — в Беркли, возможно, Елена Юрьевна Концевич согласится поехать с нами в Сан- Франциско. Она и впрямь дожидалась попутчиков. В общем, в церковь мы попали лишь ко всенощной, не успев поприветствовать Владыку, хотя и знали, что он в этом очень щепетилен. Мы сразу прошли в алтарь и спросили у архиепископа благословение. После службы он поинтересовался, останемся ли мы у него, но мы уже договорились, как всегда, остановиться у дьякона Николая (вместе мы совершали молитвенное правило, надеясь еще ярче возжечь Божественную искру у него в душе — она сулила пламя великого труда во благо Христовой Церкви.)

Рождественским утром, как и в былые годы, мы пошли на раннюю литургию, после чего собирались сразу же отбыть в Монтерей. Но один из друзей нашего Братства уговорил нас остаться на обед. Затем, думалось, зайдем к Владыке. Однако мне не удалось дозвониться до него, а уже смеркалось, и мы решили, что поедем сейчас в Монтерей, а завтра за полдень на обратном пути повидаем и Владыку. Всю вечерню мы прочитали в машине.

Объяснение с нашими матерями прошло на удивление гладко, и поутру возвращаясь из Монтерея, мы почуяли, что уж Владыка Антоний нас так легко не отпустит. По дороге заехали в церковь преп. Серафима, где о. Григорий Кравчина готовился к литургии, недолго поговорили и поспешили в Сан–Франциско к Владыке.

Дело в том, что пока мы были в Монтерее, позвонил Лаврентий Кемпбелл и предупредил, что Владыка очень сердит и к его, Лаврентию, неудовольствию старается опорочить нас всякими вымыслами. Что ж, мы представляли, что нас ожидает.

Чуть за полдень приехали мы в Сан–Франциско и застали Владыку за трапезой. Он принял нас чрезвычайно холодно и за обедом мы едва обмолвились словом.

Потом он позвал нас к себе, точнее, повел о. Германа наверх, а мне пришлось два часа дожидаться внизу. Меня это несказанно огорчило: я знал, что брата моего сейчас подвергают психологической обработке, чтобы сломить его чувствительную, легкоранимую русскую душу, а мне придется лишь смиренно принять итог «переговоров», поскольку я — «бесправный» американец. Предчувствие не обмануло — всё именно так и замышлялось! Я принялся молиться, особенно нашему «истинному» Владыке — Иоанну[37], и столь истовой молитвы я от себя давно не слышал. Взглянув на портрет Царя–мученика, я и к нему воззвал о помощи! Я понял, что мы пали жертвой сильнейшего монашеского искушения, и в то же время возрадовался, что на нашем ровном доселе пути появились препятствия, что кому‑то и мы стали в немилость, хотя впору было опасаться за само существование нашего скита, всего нашего дела».

А меж тем архиеп. Антоний привел о. Германа к себе в кабинет, запер дверь, спрятал ключи в карман, поставил на середину комнаты стул, указал гостю сесть, направил свет яркой неоновой лампы прямо ему в лицо. Сам же сел за стол, и в темноте о. Герману было его не разглядеть — слепила лампа.

- Вы замечены в непослушании, — сурово заговорил Владыка. — Срамите меня, появляетесь в миру в мантиях.

Отец Герман смекнул: Владыку смутило то, что «его» монахи так выделяются среди местного клира. Но не он ли сам настоял, чтобы братия появились в миру?

- Вы позорите не только монашество, но и мою епархию, — продолжал архиепископ. — И само собой разумеется, вам нельзя иметь во владении землю. Однако земля у вас есть! А случись вам умереть путешествуя, например, и земля достанется государству. Вы оставили завещание?

- Нет, — признался о. Герман. — Земля наша уготована для пустынножителей, отшельников.

- Не смешите! Какие в наше время отшельники! — и Владыка заявил, что о. Герман впал в прелесть, напомнил, что монахам не позволяется иметь собственности, и потребовал, чтобы он отписал всю землю ему, Владыке, но на имя, которое тот носил в миру, — А. Медведев.

Отец Герман опешил.

- Но почему же на Ваше имя? Ведь вы же тоже монах.

- Синод назначил меня вашим настоятелем. И я по праву требую от вас послушания — пишите дарственную на мое имя!

- Но мы Вас не выбирали, — напомнил о. Герман, — а согласно монашескому уставу братия сама избирает игумена.

Его несказанно возмутило притязание архиепископа на их скит и землю, заработанную своим трудом и подвигом!

- Это я вас должен монашескому уставу учить, а не вы — меня, — отрезал архиепископ.

О дальнейшем о. Серафим пишет так:

«Владыка виртуозно сыграл на струнках русской души, он кричал, угрожал.. грубо ругался, всё повторял о. Герману, что «постриг принять — это не в парикмахерскую сходить». В конце концов он довел о. Германа до слез, едва не до припадка. Вконец отчаявшись, тот повел разговор с Владыкой в той же манере и с ужасом увидел, что тому по душе такая словесная перепалка и что он лишь принял роль сурового настоятеля, грозящего употребить власть и т. д. Отец Герман воспротивился новому решению архиепископа, благословившего их скит ранее как независимую церковную организацию, и потребовал, чтобы их оставили в покое. На что Владыка громогласно объявил: «Ну нет, в покое я вас не оставлю!»»

Кроме прочего, он запретил братии писать кому‑либо или приглашать кого‑либо без его благословения, а все их издания повелел представлять лично ему для цензуры. «Что Вы меня мучаете?!» — не выдержав, воскликнул о. Герман.

В дверь стучали, то был о. Серафим. Архиепископ поспешил к двери, вспомнил, что запер ее, вернулся к столу отыскать ключи. Отец Герман напомнил Владыке, что тот сунул их в карман, и архиепископ бросился к двери, впустил о. Серафима. Подвинув ему стул рядом с о. Германом, сам уселся за стол. Он явно утерял кураж, — ведь свободного американца не застращаешь, как русского. Отец Серафим сразу заметил, его брат плакал.

- Отец Герман чересчур впечатлителен, — попытался объяснить архиепископ. Потом принялся перечислять «прегрешения» братии: не явились к нему за благословением на поездку в Монтерей, не остались на позднюю литургию, хотя их ждали и верующие и он сам, не остановились у него и так далее в том же духе.

Позже о. Серафим вспоминал, что его особенно поразило: «Архиепископ выразил неудовольствие, что в недавнем письме мы предложили Устав Братства[38] ему на одобрение (что, собственно, мы обговорили с ним много раньше). Сейчас же он заявил, что Устав должны предлагать не мы ему, а он — нам».

В тот памятный день о. Герман сказал брату:

- Представляешь, что он требует? Чтобы мы переписали землю на его имя!

- Зачем? — удивился о. Серафим.

- Чтобы целиком и полностью от него зависеть. Он хочет забрать у тебя твой собственный клочок американской земли, в который ты вложил столько труда, а тебя вышвырнуть вон! Нет, с меня хватит!

- Пошли отсюда, — и о. Серафим взял друга за руку. Они спускались по лестнице, где их нагнал архиеп. Антоний. По словам о. Серафима, «гнев Владыки сменился на милость, по крайней мере так казалось. Прихватив мимоходом дешевый торт и две бутылки вина, он сунул это нам — «благословил» на прощанье». Тем «допрос под пыткой» и кончился.

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ СПУСТЯ, вспоминая события того дня, еще не оправившись от потрясения, о. Серафим написал: «Скажу лишь, что такого разочарования я не испытывал за всю жизнь. Никогда не затянется эта рана. Владыка спустил на нас с о. Германом свору своих бесов. Как всё это скверно. Он играет в старца, в настоятеля, и игра эта отвратительна. Наша вера во Владыку полностью и безвозвратно утеряна. Возможно, мы ничего не понимаем в монашестве, однако твердо верим, что в христианской Церкви взыскания, правомерно налагаемые начальством, должны встречаться с пониманием и доверием, без конфликтов. Владыка Иоанн не раз наказывал меня, но я всегда чувствовал, что наказание справедливо, и каждое шло мне в пользу. Но сейчас же. нас словно вывернули наизнанку, мы не находим покоя, ибо насилуется сама наша совесть. Уже неделю мы совершенно выбиты из колеи и с отчаяньем ожидаем своей участи и участи «Православного Слова».

Владыка Антоний, вопреки нашей договоренности еще до пострига, возомнил, что в полнейшем его подчинении, поскольку он якобы «настоятель». Такое заблуждение может уничтожить плоды наших семилетних трудов, а зиждется оно лишь на поверхностных суждениях Владыки о нас.

Мы, очевидно, видимся ему очередной «единицей» его епархии, где он не столько управитель, сколько диктатор, и мы шагу не можем ступить без его благословения. Такое представление сложилось у него не сразу, он поначалу выведал все наши слабинки, а сейчас решил нанести решающий удар и подчинить нас. Уже давно проявлялось его нежелание видеть нас и нашу работу в истинном свете, ему хотелось, чтобы мы стали винтиками в отлаженном им механизме епархии.

Возжелай мы какого владыку в наставники, давно бы уже сами пошли под крыло еп. Нектария — ему так хотелось, чтобы мы основали монастырь. Но дабы сохранить независимость, мы как зеницу ока хранили непричастность к церковным организациям, хотя уважали Владыку Нектария и поныне поддерживаем с ним самые хорошие отношения. Коль скоро нашему скиту необходим, по рекомендации Синода, наставник, так лучшего и не сыскать, тем более, что он и без того обещал навещать нас всякий раз на пути из Сан–Франциско в Сиэтл. Не хотим мы ссориться и с Владыкой Антонием, лишь бы он не вмешивался в наши дела. Неужто он не понимает, что свобода порождает дружбу, а рабская зависимость — скрытую вражду!»

Монахи чутко прислушивались к завету преп. Кассиана Римлянина. Еще в V веке он говорил: «У Отцев из древности существует такое изречение. что монаху всячески надобно избегать женщин и епископов. ни тот, ни другая уже не допустят ему более иметь покоя в келье, или заниматься богомыслием, созерцать чистыми очами святые предметы». Отец Серафим добавлял: «Конечно, епископы и монахи могут работать и во благо Церкви и друг друга, но только будучи полностью независимыми! Таково наше глубокое убеждение».

Братии не отказать в объективности: они пытались взглянуть на положение вещей глазами архиеп. Антония. Отец Герман защищал Владыку перед о. Серафимом, дескать, он неплохой человек. И диктаторство не присуще ему вообще, а лишь в этом частном случае, из‑за поверхностного суждения. Отец Серафим же писал: «Владыка Антоний не остановится ни перед чем, лишь бы настоять на своем, с нами и с любым, и не по злому умыслу, а по крайней убежденности в собственной власти и неограниченных правах. Нам остается лишь скорбеть. Ведь мы искренне любим и жалеем нашего архипастыря. Его боятся, но близких людей у него нет, в нас он видит лишь безропотных и покорных исполнителей его воли. Нам такое не подходит! Владыка Иоанн благословлял нас на совершенно иное».

Хотя и Владыка Иоанн, и Владыка Антоний уповали на дисциплину и послушание, их принципы разнились в корне. Отец Серафим писал: «Для архиеп. Антония главное — собственная власть, власть иерарха Церкви. И ведь нас об этом предупреждали. Еп. Нектарий говорил, что архиеп. Антоний не потерпит ничьей самостоятельности у себя в епархии». Опять же, стремление к неограниченной власти диктовалось не властолюбием Владыки, а его уверенностью, что так лучше для всей церковной организации. Он полагал, что любовь и взаимное доверие несовместимы с послушанием. Подчиненные должны подчиняться, и если необходимо — идти вопреки своей совести ради иерархов лишь потому, что они иерархи. Более того, уничтожать личную инициативу — прямая обязанность владык, по мнению архиеп. Антония. Это вполне естественно и нормально, а владыки тем самым еще и благодетельствуют своим подчиненным, взращивая в них «смирение». Ну, а когда они станут окончательно «ручными», так сказать, полноправными «членами партии», их можно с большой пользой употребить во благо «организации», т. е. епархии.

Отец Серафим писал: «Мы понимаем, что Владыка Антоний руководствовался самыми благими побуждениями, увещевая нас как укрепить собственный авторитет, так и принять от него наказание, дабы стать «настоящими монахами» (в его понимании). Более того, он посулил нам такую же карьеру, предрек, что и мы будем карать непокорных. Отец Герман, не удержавшись, воскликнул: «Избави Бог!»»

И пастырство Владыки Антония носило отпечаток лжестарчества, губительного духовного недуга, описанного еще в XIX веке свят. Игнатием (Брянчаниновым), позднее исследованного проф. И. М. Концевичем. Иван Михайлович пишет о старчестве истинном и ложном, равно и о плодах того и другого: «Предавшие себя всецело водительству истинного старца испытывают особое чувство радости и свободы о Господе. Это лично на себе испытал пишущий эти строки[39]. Старец — непосредственный проводник воли Божией. Общение же с Богом всегда сопряжено с чувством духовной свободы, радости и неописуемого мира на душе. Напротив того, лжестарец заслоняет собою Бога, ставя на место воли Божией свою волю, что сопряжено с чувством рабства, угнетенности и почти всегда уныния. Мало того, всецелое преклонение ученика пред лжестарцем вытравливает в нем личность, хоронит волю и таким образом отучает его сознание от ответственности за свои действия».

Истинным старцем был, к примеру, архиеп. Иоанн. Но старцами не становятся сразу же, как только добиваются высокого положения или власти. В письме к о. Герману Елена Юрьевна Концевич писала: «Апостол Павел считал пророчество даром (1 Кор. 4:10). Так вот, старчество — это дар пророчества… дар Духа Святого, и никто не понимает этого».

Касательно понятий архиеп. Антония о смирении и послушании о. Серафим писал другу: «Ты знаешь нас хорошо и понимаешь, что мы уважаем и подчиняемся законным церковным властям и что никогда не пытались подчинить себе других (разве что в этом наш большой недостаток), не искали церковных должностей или чинов. Но коль скоро «смирение» и «послушание» в том, чтобы совершенно постороннему человеку отдать труд нашей жизни, наша совесть с подобным не смирится.

Такое «послушание» ведет к обмирщению и незаконно духовно, что очевидно. Мы ученики Владыки Иоанна, он вдохновил и благословил на нашу работу с самого начала и по сей день пребывает с нами, в чём мы твердо убеждены. И всякий успех наш дарован по его благословению. Он научил нас: дух превыше правил и уставов, превыше церковной дисциплины и всего прочего. Если послушанием ли, верностью ли букве закона, фанатизмом ли в каком добром деле дух человека сломлен или уничтожен, значит, что‑то в таком послушании заложено чудовищно неправильное. Владыка Антоний уже обвинил нас в непослушании и своеволии. Мы признаем, что многогрешны, но в данном случае на нас возводят напраслину. Всякая добродетель бессмысленна сама по себе, она должна найти приложение в определенных обстоятельствах, общих делах, плодотворном труде. Например, основании действующего монастыря (как в Джорданвилле) или публикации «Православного Слова» и всеми связанными с печатью тяготами. Семь лет продолжаем мы миссионерский труд, не жалея сил и жертвуя собой, во всём соблюдая послушание Церкви и друг другу, ни разу не явив «своеволия», прислушиваясь к мнению друг друга, выполняя общее дело. Это единит нас, без этого мы просто не выжили бы. Только во взаимном послушании и по благословению Владыки Иоанна смогли мы выстоять столько лет, и теперь Церковь призывает нас расширить деятельность, дабы принести больше плодов».

О плачевных результатах лжестарчества Владыки Антония о. Серафим упомянет в письмах еще не раз: «Владыка мягко стелет, да жестко спать. Он уничтожает дух. Он умеет примирить, но душит любое доброе начинание». Один из священников так и назвал его «удавителем души». И о. Серафим написал: «Мы дали этому священнику текст акафиста св. равноап. Нине, тайно вывезенный из СССР одной монахиней. В свободном мире текста этого нет. Владыка Антоний, услыхав о нем, тут же забрал его, сказал: «Его нужно утвердить» — и больше об этом акафисте никто не слышал».

Еще один случай, приведенный о. Серафимом: «С месяц назад нас посетил некий священник и прямо заявил: «Владыка Антоний уничтожил мою духовную жизнь». Это, конечно, преувеличение, ибо и сам священник должен заботиться о своей духовности. Однако столь разнятся эти слова с его же высказыванием несколько лет тому назад: «Владыка Антоний спас меня, без его поддержки и настояния я бы не только не стал священником, но и вряд ли бы сегодня оставался в Церкви». Вот наглядная разница: один епископ вдохновляет, другой — подавляет под видом внешней правильности».

Из всех жертв Владыки Антония больше всего досталось его викарному еп. Нектарию. Клика иерархов ни во что его не ставила, не принимала всерьез. Некогда на него возлагали большие надежды как на сторонника их «партийной линии», но глубоко разочаровались, когда еп. Нектарий вместе с иерархами Леонтием и Саввой встал на защиту архиеп. Иоанна. Теперь же член этой группировки стал его непосредственным «начальником». Когда звонил телефон, душа у него уходила в пятки: не Владыка ли Антоний? Он сам признавался о. Герману и о. Серафиму, что Владыка Антоний не дает ему и шагу ступить самостоятельно. Какой я епископ? — сокрушался он. — Я — кукла Владыки. Вы счастливы, вам есть кому пожаловаться, а вот мне — некому. Знали бы вы, какую безысходность вызвал он в душе моей!»

В 1971 году еп. Нектарий с сердечным приступом попал в больницу, но и там архиеп. Антоний не оставил его в покое. Отец Серафим писал: «Жестокое (хотя и не злонамеренное — он просто не может иначе!) преследование Владыкой своих монахов наглядно видно из его посещения еп. Нектария в больнице. Он так усугубил состояние почти умирающего, что сестра выдворила Владыку Антония из палаты! Пред лицом смерти еп. Нектарию труднее всего было принять несправедливое обращение Владыки, не огорчившись. Еп. Нектарий избрал путь кроткого повиновения, но мы такой путь не приемлем!»

БРАТИЯ ПОНИМАЛИ, что диктаторская хватка Владыки Антония повредит их ревностному служению. И никакой логики в действиях Владыки они не видели. Отец Серафим писал: «Перед Богом Владыка Антоний не имеет права брать ответственность за дело, с которым незнаком, тем более, что и английского языка он не знает. Он не сделал ни одного замечания относительно «Православного Слова», даже не читал журнала (сам признался); о нашей жизни он представления не имеет, равно и о нашем молитвенном правиле. Ничего не спросил об этом даже в день пострига. Он понятия не имеет об американцах, о задачах американской миссии, а с нами ни разу об этом не посоветовался. Даже в благодарственной грамоте Синода нас благословили как миссионерскую организацию. Нам же для исполнения своего монашеского и миссионерского призвания необходима свобода и доверие, чтобы мы писали для тех, кому находим необходимым, чтобы в трудный час могли созвать людей, чтобы обладали необходимой властью укротить смутьянов. Короче: мы не можем ждать, пока некто, сидя за тридевять земель, соблаговолит принять за нас решение, руководствуясь лишь собственными предположениями».

Еще более беспокоило братию требование архиепископа о цензуре. Отец Серафим писал: ««Православное Слово»нельзя подвергать никакой цензуре, на то у нас есть благословение Владыки Иоанна. Сам он лишь изредка давал совет, когда мы сами просили разрешить наши сомнения. В противовес этому Владыка Антоний считает: что бы ни происходило в его епархии — на его ответственности, и допусти его до нашего «Православного Слова» — журнал превратится в «орган епархии», и, без сомнения, он не позволит печатать определенные статьи, а цензура его будет произвольной и несостоятельной».

В первую очередь, как полагали братия, архиеп. Антоний будет избегать острых углов церковной политики. Некогда он говорил им: «Нельзя раздражать Афинагора». Как слова эти шли вразрез с советом Владыки Иоанна «открыто обличать патриарха Афинагора, даже если людям такое придется не по душе». Отец Серафим писал: «Знал бы Владыка Антоний, как крепко мы «раздражаем» в «Православном Слове» Афинагора, он бы немедленно запретил наши статьи как «вносящие разлад», равно и всякое прославление Владыки Иоанна (особенно в русскоязычных материалах).»

ПО СЛОВАМ о. Серафима, братия «изрядно испугались» — над Братством сгустились тучи. Не одну ночь провели монахи без сна. Кому и что смогут они доказать? Вся власть мирская — на стороне Владыки Антония. Отец Серафим рассуждал так: «Владыка — видная фигура в Синоде, и уже только поэтому нам не сдобровать. Разве трудно представить нас там зелеными самонадеянными молокососами, горделивыми, непослушными, ненадежными?»

Он попросил совета, написав о. Пантелеймону, которому удалось отстоять монашескую независимость. Отослал письмо и архиеп. Аверкию, посетовав на «ужасное положение».

В марте 1971 года братия получили указ архиеп. Антония (очевидно, разосланный по всем приходам епархии). В нем в частности говорилось: «Нами открыт мужской монастырь. Настоятельство монастырем возлагается мною на меня же. Братии надлежит издавать журнал «Православное Слово». в качестве послушания. Дальнейшие распоряжения о деятельности монастыря последуют».

Прочитав указ, о. Серафим отметил: «Сбылись наши худшие опасения — Владыка Антоний прибрал наш скит к рукам».

Случилось это во время Великого поста, братия отдавали много сил долгим богослужениям, строгому воздержанию. Указ словно искушал их впасть в полное отчаяние. Но Господь их не оставлял. Из записей о. Серафима видно, что «не прошло и дня, как совершенно неожиданно явился Владыка Нектарий с Курско–Коренной иконой Богоматери[40]. Враз схлынула тревога, сменилась радостью, мы почувствовали, что с нами Бог. Владыка отслужил молебен, причастил нас запасными Дарами (было время вечерни, и мы еще не прикасались к пище), позволил взойти с иконой на вершину горы. Господь благословляет нас непрестанно!» Случилась эта радость в день именин архим. Герасима, и братия увидели в этом знамение — не покидает их небесный предстоятель, преп. Герман Аляскинский.

Указ архиеп. Антония понуждал братию к конкретным действиям. Отец Серафим записал: «Если мы хотим бороться с нашей невыносимой кабалой, медлить нельзя. Дай мы слабинку сейчас, не успеем оглянуться, как окажемся «послушными» и бездушными истуканами, неспособными зажечь сердца людей».

Отец Серафим немедля написал еп. Лавру, другу о. Германа по Джорданвилльской семинарии. Подтвердив, что Братство не приемлет указа Владыки Антония, о. Серафим далее говорил:

«Не в наших намерениях затевать борьбу или настраивать кого против Владыки — у него, несомненно, свое объяснение всему произошедшему. Мы лишь хотим внести ясность: как бы ни складывались наши отношения с Владыкой ранее, отныне мы не можем поддерживать с ним никаких связей. К нашему скиту, если Синод даст ему монастырский статус, он непричастен, и скит не является собственностью епархии. Наше Братство, очевидно, вскорости пополнится, но с назначением Владыки в настоятели нам придется отговорить будущую братию или посоветовать другой монастырь — это лучше, нежели помогать Владыке в осуществлении его совершенно несбыточных затей. Скажем откровенно: желающих вступить в «его» монастырь не находится, потому‑то он и решил загрести жар нашими руками.

Возможно, все изложенное покажется Вам дерзким, и Вы посоветуете набраться терпения, принять волю Владыки как послушание или попытаться договориться с ним. Ответим прямо: никакого компромисса! Владыка Антоний не прислушивается к нам: наверное, полагает, что мы не вправе что‑либо советовать ему. Свои намерения он обнаружил полностью, и покуда он имеет над нами власть, недоверие, подозрительность и безысходность не оставят нас. Таковы плоды противозаконного самозванства».

Отец Герман меж тем изливал душу, поверяя свои беды и заботы женщине, которую уважал беспредельно, — Елене Юрьевне Концевич. И что бы братии ни прислушаться к ее мудрому предостережению! Впрочем, они не жалели, что приняли монашество. Елену Юрьевну было не обмануть. Она не только поняла суть лжестарчества архиеп. Антония, но и заглянула глубже. За Владыкой стояли силы, перед которыми ему приходилось держать ответ. Елена Юрьевна поведала братии, что могущественная группировка епископов в Синоде настроена против них, считая их «ненадежными»: уж слишком защищали и почитали братию Владыку Иоанна. По словам о. Серафима, архиеп. Антоний пребывал в «страхе смертном» перед влиятельнейшим членом группировки, архиеп. Виталием Канадским. Видимо, архиеп. Антоний убедил свое «начальство», что полностью подчинил братий «партийной линии». Всё это характерно для приспособленчества, указала Елена Юрьевна, для которого «партийная линия» превыше Бога, и линия эта всячески узаконивается. «Всё не так просто, — предупреждала она, — отрекшийся от сергианства на словах, может следовать ему в делах».

В письмах о. Германа к Елене Юрьевне, как и у всякого русского, преобладали чувства, поэтому он просил написать и о. Серафим, чтобы обрисовать положение вещей беспристрастно. Приводим полностью одно из его писем — в нем ясно изложены древнейшие принципы монашеской независимости:

Дорогая Елена Юрьевна!

Вы знаете, что уже не один месяц пребываем мы в беспокойстве из‑за дальнейшей судьбы нашего Братства, да и всей нашей миссионерской работы в Церкви. В письмах о. Германа к Вам описываются более наши теперешние треволнения, нежели основополагающие принципы, которые подвигали и подвигают нас на дела.

Пишу к Вам по–английски, дабы избежать столь присущей русскому стилю чувственной окраски и изложить как можно короче и яснее наши обстоятельства и чаяния. После Владыки Иоанна Вы с Иваном Михайловичем стали нам наставниками, и до чего же горько: у Вас на глазах наша миссионерская деятельность может и закончиться.

Конечно, сейчас нам угрожают, и угрозы весьма серьезны, но нетрудно понять их причины. Всё просто: управляющий епархией не понимает ни нас, ни нашей работы, он лишь пытается использовать нас в своих целях. Правда на нашей стороне, мы не нарушали ни духовных, ни церковных канонов. Глупо (да и невозможно) «открывать монастырь» против воли двух живущих там братий. Указ о монастырях нашего Синода дает монахам право самим избирать настоятеля, да и суть монастырей в Православии в том, что они — независимые духовные центры со своей обособленной жизнью, без вмешательства епископов, если, конечно, те не возьмутся переиначивать установленный порядок и всю церковную жизнь. Таков монастырь в идеале. потому‑то монастыри и вдохновляют веру православных, что являют молитвенную и проповедническую жизнь во Христе без помех мирского бытия: мелочных приходских забот, капризов епископов и тому подобного.

Наша ошибка в том, что с самого начала мы не выступили на защиту этого краеугольного принципа. Владыке подумалось, что мы дали слабинку и он сможет из нас веревки вить. Ошиблись мы и доверившись ему поначалу. Признаем Вашу полную правоту касательно архиепископа. Теперь же мы полны решимости бороться за независимость, которую Церковь по канонам обязуется обеспечивать монастырям.

Монашеское послушание — никоим образом не рабство, иначе бы Церковь разделилась на «рабов» и «тиранов». Такое в разные времена пытались осуществить, но попытки эти исходили не от Церкви и не от монашества. Все православные христиане, и особенно монахи и монахини, пытаются отсечь свою волю и вести жизнь богоугодную. Но склоняться перед тиранией, которая разрушает богоугодные дела и гасит искру монашества в душах своих жертв, значит насмехаться и издеваться над Православием и монашеством.

Нам такое не пристало! Заявляем об этом решительно и в полном послушании Церкви и законным церковным порядкам. Молимся о том, чтобы твердость наша не повлекла раздора, чтобы мы и впредь жили, не нарушая буквы, ни духа церковных правил. Однако памятуем, что правила были уготованы человеку, а не человек — правилам, и что превыше всех законов дух, их породивший. И дабы сохранить этот дух, мы готовы поступиться буквой того или иного закона, коль скоро с его помощью пытаются сокрушить нас и наше дело. По сути, если строго блюсти букву каждого правила, православных христиан и вовсе не останется! Даже епископ в Сан–Франциско и сам «неканоничен», поскольку не дозволяется переводить епископов из одной епархии в другую (кстати, это положение недавно вызвало немалые распри в Греческой Церкви). Также несоответствует канонам рукоположение во дьяконы до 25–ти, а во священство до 30 лет, т. е. почти все наши батюшки «неканоничны».

Поверьте, несмотря на недавние невзгоды, мы не сломлены духом. Напротив, коль скоро под угрозой оказалось само наше существование, мы еще больше уверились, что избрали верный путь по благословению и при поддержке Владыки Иоанна. И мы перенесем все страдания, а если Господь призовет, примем и мученичество. Нынешние испытания, выпавшие нам, еще раз подтверждают, сколь неугоден дьяволу наш путь, поскольку он истинен.

Похоже, Вы склоняетесь к тому, что нам не удастся идти по этому пути, приняв монашество. Мы же, напротив, уверены, что лишь в монашестве, со всеми тяготами и испытаниями, ему присущими, дело наше расцветет и принесет самые обильные плоды. В миру всё было просто: мы много трудились, но не ведали нападок и невзгод. Теперь же всё трудно: нас гонят со всех сторон, испытания и искушения на каждом шагу. С точки зрения духовности, это доказывает, что наш путь сейчас правильнее, чем когда‑либо.

Мы слабы и грешны и замахнулись не дело много выше наших сил и талантов. Господь, однако, умножает нам помощь, и мы идем вперед, с горестями, но в уверенности, что с нами Бог, не оставляет нас и Владыка Иоанн. И сейчас Господь не оставит нас, коли дело наше Ему угодно, не даст свернуть нам на тропу псевдоправославия!

Слава Богу за всё! Ни на минуту не сомневайтесь: мы не оставили пути, на который нас благословил Владыка Иоанн. Молитесь о нас, дорогая Елена Юрьевна, не разуверяйтесь в нас, не оставляйте нас без мудрых назиданий! С любовью во Христе, нашем Спасителе, многогрешный монах Серафим.

Р. S. Уже написав эти строки, довелось о. Герману и мне прочитать речь Владыки Виталия (Максименко)[41] при наречении его во епископы. Он в частности говорит о том, что вдохновило его на великие подвиги в молодые годы, на чём зиждилась его духовность. Мы сходимся с ним во всём, хотя и не свершили и сотой доли того, что удалось ему. И пример его достоин подражания. Мы полностью уверены, что только таким путем можно принести пользу Церкви Христовой. Фарисеи, конечно, уличат Владыку в «своеволии» и «непослушании», однако он столько свершил во имя Церкви, пребывая в ней! Каждое деяние его пронизано огнем яркой духовности, коей недостает сегодняшней Церкви. Как хотелось бы нам так же возгореться сердцем!

Из речи при наречении еп. Виталия Джорданвилльского (1934 г.):

«Не скрою от вас, да вы и сами, богомудрые отцы, а особенно блаженнейший мой авво, знаете, что всю жизнь я избегал занятий уже налаженных, дающих обеспечение, положение и почет, а предпочитал работать там, где ни я никому не мешаю, ни мне — никто: предпочитал своими силами добиваться того, в чём был убежден, что считал своим идеалом. Предпочитал препоясываться сам и ходить, аможе хотел, работать так, как был убежден.

Большую часть жизни я отдал церковно–народной работе в Почаевской Лавре[42], при типографии преподобного Иова[43], а в последнее десятилетие — восстановлению этой самой типографии на Карпатах среди русского народа. Здесь я был сам хозяин, сам и работник».

Со временем, по словам о. Серафима, братия стали «спокойнее и тверже». Он писал: «Мы прозрели. Столько произошло за этот год, столько прояснилось.»

Перемирие

Превыше всего берегите благословение Владыки Иоанна.

Еп. Нектарий.

В НАШИ ДНИ преобладает мнение, — отмечал о. Серафим, — что монастырь — это сборище случайных людей, объединенных единой, вполне определенной задачей, которую ставит перед монастырем Церковь: быть ему летней резиденцией епископа, или «туристической базой» для причта, или просто поставщиком рабочей силы для церковных нужд. Монахи — те, кто добровольно пошел в «рабство», чья личность полностью подавлена «начальством» якобы во имя послушания и кого церковные организации могут использовать по своему усмотрению. Самые расторопные выбиваются в иерархи, кому везет меньше, идут на приход священниками и уж только круглые дураки остаются в монастыре, разве что пасти коров. В таком образе монашество предстает чем‑то вроде духовной гимнастики (поклоны, послушания и пр.), и упражнения эти нетрудно выучить в «монастыре», а выучив, так же нетрудно сделаться монахом любого другого монастыря, одаривая всех и каждого плодами своих духовных упражнений, мало- помалу поднимаясь по иерархической лестнице. Повезет — станешь епископом и тогда волен сам муштровать других. Но НЕТ! Монашество в истинном своем виде — это выраженное стремление души ко спасению, а общая жизнь в монастыре предполагает единство разных людей в помыслах и чаяниях душ, их желание стать одним целым, каждая клеточка которого подвигает другую ко спасению».

Сколько бы ни черпали братия убедительных примеров подвижничества из житий отшельников и монахов–миссионеров, находились люди, кто не верил, с подозрением относился к «извилистому» пути, избранному братией. Одним из таких был иконописец о. Киприан. В Джорданвилле он взял на себя труд лично остепенять тех, кто отходил от бытующих церковных устоев, считал такой отход прелестью, т. е. духовным заблуждением. В том же духе воспитал он и немало «удачливых» служителей церкви. В том числе двух епископов. За такую усердную бдительность его прозвали «милицией прелести». В 1971 году он написал отцам в Платину: «Немедленно собирайте вещи и приезжайте к началу поста в Джорданвилль. Я пришлю к вам в помощь Потовку. Положение ваше критическое, и вы вот–вот впадете в прелесть. К тому же Джорданвилль вымирает, и через 10 лет здесь некому будет работать. Приедете вы, и возможно, ваш пример вдохновит и других».

В связи с этим письмом о. Серафим заметил: «Само собой, мы восприняли его как очередное искушение. Со дня пострига мы их изведали немало, но устояли».

Грозил «прелестью» и архиеп. Антоний. В том же году о. Серафим писал: «Владыка передал следующее: коль скоро своим поведением на Рождество мы доказали, что над нами нависла опасность впасть в прелесть (?!), он просит нас не упрямиться и принять священство. Где же логика? Разве «впадающих в прелесть» просят стать священниками? Конечно, мы всерьез не принимаем ни обвинение в прелести, ни предложение о нашем священстве как о пути служения Церкви. И то и другое продиктовано людьми, которым чуждо наше дело и которые не стремятся помочь нам полностью проявить наши способности. Им важно — как и всякому стороннему наблюдателю — показать нас, так сказать, во всём блеске, и поставить нас в зависимость. Ясно же, что священник много теснее связан со своим епископом, нежели простой монах. Подобные шаги лишь еще раз убеждают нас в правоте нашего дела и стремлении сохранить нашу независимость от Владыки Антония. Чем отдавать ему во власть монастырь, лучше вообще упразднить нашу обитель — и то больше пользы».

К радости отцов, от других епископов он получили поддержку. В ответ на обстоятельное письмо о. Серафима к еп. Лавру, тот написал: «Скорби, выпавшие вам, только подтверждают, что вы заняты делом богоугодным. Наберитесь терпения, не идите войной против Владыки Антония, докажите делом, что Указ Владыки неприемлем для вас». Со своей стороны Владыка Нектарий пообещал, что воспрепятствует всяким действиям, вредящим Братству, и если в Синод поступит на него жалоба, то не иначе, как от самого архиеп. Антония. Отец Серафим отмечал, что они с о. Германом получили от Владыки Нектария большое утешение.

Отцов очень беспокоило, что, официально «открыв» их скит, Владыка Антоний объявил об упразднении Братства преп. Германа. Цель — поставить о. Германа и о. Серафима в зависимость от своего благословения, а не благословения архиеп. Иоанна. С таким положением решительно не соглашался еп. Нектарий: «Ни за что не позволяйте Владыке Антонию лишать Братство имени. От этого порушится благословение Владыки Иоанна, в коем вы до сих пор черпали силы. Превыше всего берегите благословение Владыки Иоанна! В этом содержится вся ваша сила».

И отцы продолжали печатать разные материалы, как и раньше, от имени Братства преп. Германа, а на первой странице журнала над оглавлением по–прежнему значилось: «Основан по благословению Его Высокопреосвященства архиепископа Иоанна (Максимовича)».

К ИЮЛЮ 1971 ГОДА в воздухе запахло переменами. Отец Серафим вспоминал: «Из Сан- Франциско дошли вести, что Владыка Антоний, похоже, прознал о нашем к нему отношении, но решил нас некоторое время не трогать, дабы не пошатнулась его репутация «миротворца». Может, его убедил Владыка Нектарий, может, архиепископ и сам смекнул что к чему. Во всяком случае вскоре мы убедились, что слухи не напрасны. На праздник Вознесения Господня нам не удалось поехать в Сан–Франциско (сломался грузовик), и сколь велико было наше удивление, когда поутру к нам пожаловал сам Владыка Антоний! Словно визит его в порядке вещей, словно главе епархии и не пристало в такой праздник проводить богослужение в кафедральном соборе (там сейчас служил еп. Нектарий). Он сказал, что хотел навестить нас сразу же после Пасхи, однако собрался только сейчас. Мы насторожились, однако, уповая на милость Божию и предстояние Его святых, с благодарностью приняли духовные дары Божественной литургии и причастие. А дальше — что Бог даст: мы надеялись, что произойдет наконец «выяснение отношений» с Владыкой и всё разрешится.

После литургии за трапезой Владыка сказал, что вместо чтения нас ждет «большой разговор». Отослав водителя Владыки отдыхать, мы изготовились слушать. К нашему изумлению, он и сам был неспокоен и нервозен. Собственно, разговора и не вышло! Он расспросил о нашей пасхальной службе, не укорил за то, что мы не очень‑то рвались в Сан–Франциско. Оповестил о грядущей службе в Форте Росс на будущей неделе, не намекнув даже, что мы должны показаться «на людях». И ни словом не обмолвился о «послушании», «прелести» или о чём‑либо подобном.

Потом Владыка отправился отдохнуть ко мне в келью, где на видном месте висел листок с русским текстом, читая который мы приободрялись: «Ставропигиальное[44] миссионерское Братство преп. Иова Почаевского — Владыка Виталий». Мы с о. Германом договорились: если архиеп. Антоний приехал как «миротворец» и не станет ворошить прошлое — и мы промолчим, как советовал еп. Лавр. После отдыха Владыка бегло осмотрел нашу типографию и, натужно улыбнувшись, ни с того ни с сего вдруг признал, что, возможно, чем и обидел нас раньше. Мы промолчали. И он уехал.

Положение наше после его приезда не изменилось, разве что установилось зыбкое перемирие. И скоро ли грянет следующая битва, мы не знаем. Приходится выжидать на боевых позициях.»

ОЧЕРЕДНАЯ АТАКА, по мнению отцов, должна была последовать после того, как они напечатали на русском языке краткое жизнеописание архиеп. Иоанна. До сих пор в России о нем мало что знали — он считался личностью противоречивой. На издании книжицы настоял о. Серафим. Сам же набрал текст (вручную!), так как не было возможности пользоваться кириллицей при работе с линотипом. Наблюдая за братом, проводившим долгие часы за утомительной и кропотливой работой, о. Герман диву давался: вот он, труд любви американца, чтобы несчастные закабаленные русские могли прочитать о своем, пока непрославленном святом на русском языке. Однажды о. Герман спросил, ради чего брат делает это. «Русские нам дали так много. Открыли нам Истину. Так что долг платежом красен», — ответил о. Серафим.

Когда братия приехали в Сан–Франциско на пятую годовщину кончины архиеп. Иоанна, то привезли с собой и несколько ящиков с только что напечатанными книгами, один экземпляр подарили архиеп. Антонию. Русские набросились раскупать их, и к концу литургии Владыка заметил такую книжицу в руках почти у каждого. «Что это значит? Без моего ведома книга продается в моей епархии?!» — вопросил он.

После службы все отправились на обед к одной из прихожанок. Владыка же сказал отцам: «Я еду домой читать вашу книгу. Вы оставайтесь здесь и никуда ни шагу, покуда я всё не прочитаю». Через полчаса он позвонил из своей резиденции: «Еще не закончил. Я обнаружил кое–какие неточности. Никуда не уходите». Отцам оставалось лишь ожидать, теряясь в догадках. Прошло еще полчаса. Снова звонит Владыка: «Всё прочитал. Очень хорошо. Даже прослезился под конец».

В 1972 году, когда отцы присутствовали на ежегодной литургии в усыпальнице архиеп. Иоанна, разговор о книге неожиданно возобновился. Владыка Антоний заявил, что, хотя он лично и одобрил биографию, поступают жалобы и ему хотелось бы примирить стороны. Его волновало мнение врагов архиеп. Иоанна в Сан–Франциско. Позже о. Серафим писал по этому поводу: «Перед ним житие святого вселенского значения, покровителя всей русской диаспоры, а он страшится отзывов местных интриганов! Это ли не наглядно не показывает узкий, «епархиальный» подход к Церкви, если не сказать большего!..» Владыка Антоний постарался приуменьшить значение Владыки Иоанна, дескать, события слишком свежи в памяти, столько противоречий. На что о. Герман, не утерпев, ответил:

- Владыка Иоанн — святой! Чудотворец!

Архиеп. Антоний возразил:

- Ну, об этом мы меж собой можем говорить, но не на людях!

И добавил:

- Не печатайте о Владыке Иоанне, покуда живы его враги.

- Но к той поре не останется в живых и его друзей, — возразил о. Герман, — и нечего будет печатать.

- Вот тогда и печатайте, что хотите! — заключил Владыка.

Нетрудно было понять смысл его слов: тогда можно будет сочинять «беззубые» истории, ведь утеряется главное — свидетельство очевидцев об истинной жизни святого, жизни беспокойной, волнующей.

Покинули Сан–Франциско отцы в печали. «Шесть лет, как почил Владыка Иоанн, — писал о. Серафим, — а искорка Православия среди русских прихожан угасает! Однако вот же Богом данная помощь, чтобы искорка возгорелась! Мы подумали: почему так много препятствий и ограничений в прославлении неоспоримого Святого и Чудотворца наших дней? Ведь до прихода Владыки Антония, когда временно епархией управлял еп. Нектарий, литургии служили чаще. Почему бы не установить традиционные паломничества!

Что на это возразить? Мы не осуждаем Владыку Антония. Его положению не позавидуешь. И без него нашлось бы несколько иерархов, которые вообще бы запретили литургию в усыпальнице. Но этот путь ведет к умерщвлению Православия, искусственному снятию всех «противоречий». Молодое поколение таким оскопленным Православием не привлечь. Молодых может вдохновить лишь «героизм» таких личностей, как Владыка Иоанн, лишь такими примерами можно возжечь сердца к Православию».

Отцы пожаловались еп. Нектарию на запрет, наложенный Владыкой Антонием на публикацию материалов о жизни и чудотворениях архиеп. Иоанна. В ответ еп. Нектарий встал, перекрестился и сказал:

- Будет грехом с вашей стороны, если вы, получив свидетельства и лично их проверив, не воспользуетесь свободой печати в свободной стране и под каким‑либо видом не напечатаете этого.

В этих словах — призыв к действию. Отец Герман невольно воскликнул:

- На что решиться? Один иерарх разрешает, другой — запрещает, и всё в одной епархии! Что же делать? Стану печатать — буду гоним!

Еп. Нектарий вновь перекрестился и ответил:

- И слава Богу за это!

Чтобы искра не угасла

Когда ревность ослабеет, рука не поднимается, нога не ходит… церковь не мила… Видите, какая беда от ослабления первой ревности?.. Храните же ее — и не позволяйте ей ослабевать в вас.

Свят. Феофан Затворник.

ВОЛЕЙ архиеп. Антония Братству выпали тяжкие испытания, само существование Братства оказалось под угрозой, однако отцы укрепились духом. И не только. Пережитое ими было достаточно частым явлением в Церкви: изначальное рвение и усердие гаснет в обстановке обмирщенности, интриг, под натиском «общественного мнения». Одолев это препятствие, отцы теперь были в силах помочь и другим, находящимся в таком же бедственном положении. Так о. Серафим писал к одном русскому священнику, утопавшему в приходских заботах:

«Необходимо сострадать и снисходить к своей пастве, к людским слабостям, но в первую очередь пастырь должен вести прихожан, наставлять их на правое дело, подвигать их к высотам духа, внушать, что православные не столько по рождению или принадлежности к православной организации, сколько по непрестанной борьбе за верность Христову учению. Как никогда, православные пастыри сегодня должны остерегаться упования на Церковь как организацию, а уповать на главного нашего Пастыря Иисуса Христа, на небесный мир Божьей Истины и Его святых — от них силы и вдохновение на правильное пастырство. Пастырь — это не только исполнитель треб для людей православных лишь потому, что они члены некоего прихода. Напротив, он должен постоянно напоминать им, как легко потерять «вкус» Православия, если не бороться, не стремиться к горнему. Эту беду предвидел еп. Феофан Затворник и печалился, что никто вокруг не видит того же. Уже в XIX веке начал теряться «вкус» Православия, и сколько утеряно с той поры!

Сами мы, по милости Божией, живем тихо, вдали от «приходских забот», и оттого нам особенно дорог наш идеал Православия. Живи мы в Сан–Франциско на приходе, боюсь, быстро бы приуныли и опустили бы руки. Здесь же сама пустынь вдохновляет нас. Безлюдность, дикая природа заставляют вспоминать пещерных отшельников, их чудесную свободу, которая и есть истинная православная жизнь (вкупе с отрешением от самости). В миру такое обрести намного труднее, и потому и желаем Вам в первую очередь постоянно душою пребывать в сферах горних, а уж потом — «приобщаться жизни своей паствы»».

Был еще один человек, нуждающийся в поддержке. Отцы знали его еще по Сан–Франциско. Молодой, недавно принявший Православие, учившийся в семинарии. Но он полагал, что ему там не место и пребывал в растерянности: на что употребить жизнь. Над ним смеялись и глумились, как над всякой «белой вороной» — такому ни за что не сделать «карьеры» на церковном поприще. И тот безропотно всё сносил «ради смирения». Но, как заметил о. Серафим, в сердце у этого юноши жило не смирение, а просто–напросто фатализм.

Семинарист написал отцам о своих невзгодах и получил исполненный любви ответ. Письмо о. Серафима было теплым и открытым (сколько потрудился о. Герман, чтобы «вытянуть» эти качества друга на свет Божий! Помогла этому и жизнь в пустыни, где можно воспарить духом). Во–вторых, в каждой строке чувствовалось пережитое о. Серафимом за последний год:

Дорогой брат во Христе!

Возрадуйся о Господе!

. Что можно сказать в письме? Куда лучше обстоятельная беседа. Но даже издалека рискну предположить: в глубине души у Вас нет никакой растерянности. Обстоятельства жизни, отсутствие вдохновляющего примера и наставника — вот в чём причина Вашей духовной неустроенности.

В глубине души Вы истово жаждете подвига, как и всякий только что пришедший к Православию. Вы ревностно служите Церкви и со слезами радости благодарите Бога, открывшего Вам доселе неведомый небесный мир. Это помогает узреть Его Церковь, равно и увидеть, в какой скверне Вы некогда жили. Всё, очевидно, понятно и без слов. Ведь и я, подобно Вам, только в начале пути!

Вы исполнены решимости целиком, без оговорок предать себя Православию. Вам хочется не просто «служить Церкви» или найти место в одной из церковных «организаций» (возможно, Вам такое даже претит), а отдать все силы, всю душу Господу. И каким же путем этого достичь? Кажется, что некому указать Вам, некому возжечь Ваше сердце. Вы живете в обстановке обыденности: Церковь становится привычной, почти непременная карьера, т. е. продвижение по служебной лестнице; клика влиятельных иерархов со своими шуточками и грешками, но страшнее всего — способных умертвить живую душу, потушить в ней искорку веры. Не позволяйте этого, не оправдывайтесь смирением, терпением, послушанием или какой иной добродетелью. Увы, они могут превратиться в пустой ритуал. А искорку веры христианской надобно всегда поддерживать. Некоторое время она, конечно, еще будет теплиться, но надолго ее не хватит. Если нет ничего вдохновляющего, она скоро потухнет. Вы сделаетесь вечно недовольным брюзгой, бездушным истуканом, никому не нужным. И в том будет Ваша вина.

Более всего мы опасаемся, как бы «общественное мнение» не определило Вас туда, где Вам совсем не место, и у Вас может не найтись сил вырваться, Вы навеки погрязнете в мелочах церковной жизни или — того хуже — Вам всё прискучит, Вы разочаруетесь и вовсе покинете Церковь. Пока же искорка веры жива у Вас в душе, Вы призваны сохранить ее, передать ее другим, пожать плоды на ниве Христовой. И не забывайте, что путь Ваш может показаться необычным! Не позволяйте никому загонять Вас в прокрустово ложе «смирения» и «послушания», особенно тем, кто не знает и не хочет знать, что происходит в душе Вашей, кто лишь пытается направить Вас по проверенному пути, «как всех», что Вам не подходит.

Не забывайте Владыку Иоанна, молитесь ему! Он — наша путеводная звезда. Порой и мы падаем духом, дескать, не одолеть нам привычных и косных воззрений, вероятно, и впрямь.

Церковь — такое же место службы и нечего там искать вдохновения себе и другим, дескать, путь наш рискован, лучше бы умерить наш пыл, покориться чьей‑то воле и стать «смиренными слугами» Церкви. И тогда мы вспоминаем Владыку Иоанна, и сразу наша жизнь вновь обретает смысл, а всё привычное и рутинное обессмысливается, но если оно возьмет верх, то сбудется грозное предсказание Владыки Иоанна в 1938 году: православные русские из пределами России исчезнут с лица земли. Вспомнив же Владыку Иоанна, мы берем жития святых и Отцов Церкви и в них черпаем вдохновение.

И много позже о. Серафим вспоминал, как научал его архиеп. Иоанн жить больше «небесной областью»: «Очевидно, сам Владыка всё время пребывал в сферах горних. Помнится, однажды он так говорил в одной проповеди о жизни духовной и созерцательной: «Вся наша святость зиждется на том, что мы твердо стоим ногами на земле, и, будучи на земле, постоянно умом устремлены ввысь». Всякий раз, навещая нас в книжной лавке рядом с собором, он непременно дарил нам некое откровение, чем безмерно воодушевлял. Придет, бывало, достанет из маленького портфеля, к примеру, образок св. Альбана и его житие. Он искал и находил то, что помогало возгореться душе, и это не имело ничего общего с повседневной «административной» жизнью епархии. Говорили, что он плохой управитель. Не знаю. Не верю. Всякий написавший ему получал скорый ответ, причем на языке писавшего. В этом Владыка был очень щепетилен. Но больше его влек мир иной, им он жил, в нем черпал вдохновение. Что идет вразрез со стремлением иных иерархов превратить Церковь в «дело», сосредоточившись на управленчестве и экономике, т. е. сугубо мирском. Стоит увлечься этим — и искра погаснет, утеряется духовность. Архиеп. Иоанн своим примером заставляет нас устремляться духом и мыслью ввысь. И понимаешь в конце концов, что иного пути нет! Если Вы православный христианин, то выдюжите, и пусть люди называют Вас «полоумным», «чокнутым» или еще как, Вы не измените своей жизни и приобщитесь Небес».

ЧАСТЬ VI

Блаженный сотаинник Владыки Иоанна

Будьте мудры как змии, и просты как голуби.

Мф. 10:16.

«ИЗ ВСЕХ ЗНАКОМЫХ ближе всех по духу блаж. Иоанну был смиреннейший архим. Спиридон, — вспоминал о. Герман. — Со стороны не увидеть, не различить таинственной духовной связи меж ними. Даже отыщи мы ключ к разгадке их уз, мы не смогли бы добраться до их истоков. В церковном языке есть слово, точно выражающие эти узы, — сотаинник, т. е. разделяющий с кем- то тайну монашеского пути.

Много уже написано о юродовости блаж. Иоанна, за коей скрывались ниспосланные ему свыше дарования. Писали и о том, что, живя горним миром, он не слишком заботился о мнении окружающих, не следил за внешним видом, вел себя «неподобающим образом», кое‑кто считал его немного «не в себе». Он же, прозревая жизнь глубже, чем окружающие, находил больше понимания у простодушных детей, нежели у высокоумных взрослых. Писали о его даре ясновидения. Всеми упомянутыми качествами обладал и о. Спиридон, сотаинник Владыки Иоанна».

Отец Спиридон сдержал слово, данное отцам при постриге, и наезжал в скит, как только позволяло время, причастить о. Германа и о. Серафима. «Чаще всего, — вспоминает о. Герман, — он приезжал один, на автобусе. Потиры и свою архимандричью митру вез в простом пакете. Мы встречали его на конечной остановке. Порой ему приходилось ждать нас очень долго, он смиренно сидел, как всегда по–детски улыбаясь, не замечая мирской греховной суеты, бушевавшей вокруг. В руке у него старенькие четки, некогда принадлежавшие архиеп. Иоанну, с коими Владыка не расставался.

Со временем о. Спиридон стал наезжать раз в месяц, а то и два, и гостил у нас с неделю. Он служил Божественную литургию, устраивал беседы. Проповеди его — краткие и значимые — поражали нас: он выискивал либо малозаметные и непонятные отрывки из евангелий, либо редкое жизнеописание, либо забытую традицию. Он любил рассказывать о Святой земле, о Царской семье, сербских и грузинских святых. Особенно о грузинских: один из них был небесным покровителем его сестры, а отец их живал в Грузии. Сколь радостно было нам черпать из бездонного кладезя памяти..

Отец Спиридон любил монашескую жизнь и удивительно много знал о монашеских обычаях — он был истинным монахом, а свою жизнь в миру считал лишь временной отлучкой из монастыря. Приехав к нам в первый раз, он повесил в церкви свою мантию, да там и оставил ее, видимо, чтобы мы всегда чувствовали его рядом. То же он сделал и со старенькой митрой».

Однажды некий русский мальчуган из детского лагеря скаутов случайно увидел о. Спиридона за молитвой (он был исповедником скаутов): «Это было в походе. За деревьями я вдруг увидел силуэт человека, сидящего на табурете. Присмотрелся: да это же наш дорогой отец Спиридон. В руке он держал икону преп. Германа. Батюшка беспрестанно крестился и пристально глядел на икону. Много позже, когда я познакомился с основателями Братства и увидел, какие духовные узы связывали их с ныне покойным о. Спиридоном, мне вспомнился этот эпизод, и я понял, что плодотворная деятельность Братства зиждилась на молитвах таких вот святых монахов- подвижников, как о. Спиридон».

СМЕШНОЕ, едва ли не «шутовское» обличие, которое о. Спиридон являл миру, вводило в заблуждение, и неудивительно, что люди и не подозревали, сколь прозорлив и тонок душой этот провидец, подобный в этом архиеп. Иоанну. И как бы ни скрывал он свой дар, кое‑кто замечал его. Отец Герман писал, что «в Братстве убедились в этом не раз и не два. Когда нужно было разрешить какой‑либо спор или сомнение, особенно в церковных терминах, как перевести на современный английский язык то или иное понятие из православного учения или выбрать материал для журнала, редакторы, не придя к единому мнению, обращались к о. Спиридону. Телефона у нас не было, приходилось прибегать к письмам. А если и пытались дозвониться из придорожного магазина, то чаще всего безуспешно: о. Спиридон был в отъезде, либо в больнице, либо в школе городка Пало Альто, где преподавал. Отсылали письмо с вопросами и забирали корреспонденцию на наше имя (ее оставляли в магазине). И непременно среди писем находили весточку и от о. Спиридона, в которой он — нежданно–негаданно! — отвечал на волновавший нас вопрос, о котором мы только что поведали в письме!»

Лишь на лоне природы, вдали от мирской и церковной суеты проявлялась истинная суть о. Спиридона. «Он весь светился неописуемой чистотой, словно дитя полнился радостью жизни, — вспоминает о. Герман. — Не забыть вовек тех минут, когда передо мной открывалась душа о. Спиридона. Эти редкие, случайные мгновения запечатлелись в сердце навсегда.

Как‑то вскоре после Пасхи (уже в конце 70–х) наша соседка г–жа Шнайдер подарила нам две пары белоснежных голубей. Они порхали с дерева на дерево по всему монастырю, залетали на звонницу, важно прогуливались по церковному крыльцу, где мы сыпали им зернышки. В ту пору, в самом конце весны, и посетил нас о. Спиридон. Был он болен и немощен. А природа вокруг, напротив, являла возрождение жизни, ликовала буйным цветом. На черных дубах проклюнулись листочки, нежные розоватые. Безоблачное голубое небо довершало поистине праздничный вид.

После того, как о. Спиридон совершил литургию, мы принялись готовить еду. Обычно о. Спиридон удалялся в келью, сегодня же присел отдохнуть на церковное крыльцо, погрузившись во внутреннее созерцание. Рядом без страха расположились голуби, и он заговорил с ними. Я увидел это, случайно выглянув в окно. Вот сидит человек в естественном окружении, в совершенном неотмирном покое. И голуби олицетворяют Божественную кротость этого человека. Без сомнения, он думал о блаженном архиеп. Иоанне, тот также «водил дружбу» с голубкой.

Не знаю, долго ли сидел он, но я неотрывно глядел на него — хотелось навеки запечатлеть в памяти эту картину. Ведь сейчас приоткрылась тайна этого человека, тайна, которую сам он не откроет. Я знал, что сейчас ему видится нечто другое, чем нам, он заглядывает в мир иной. Мы все лишь копошимся в мире сем, толком не сознавая свою причастность ко всеобщей гармонии, о. Спиридон же ощущал ее всем существом. Он всегда держался поодаль от всякой мирской суеты, к которой нас приучают сызмальства. Мир, который он созерцал сейчас, неизмеримо больше нашего, ничтожного и суматошного.

Я подозвал о. Серафима, дабы и он узрел, хоть на миг, откровение монашеской тайны».

Рай в пустыни

Молчаливый муж есть сын любомудрия, который всегда приобретает многий разум.

Св. Иоанн Лествичник.

Не всякий безмолвник смиренномудр, но всякий смиренномудрый — безмолвник…. Смиренномудрый во всякое время пребывает в покое, потому что нечему привести его ум в ужас…. И если можно так выразиться, смиренномудрый несть от мира сего…

Св. Исаак Сирин.

С ИСКРОЙ, возгоревшейся в сердцах отцов после пострига, они, ведомые о. Спиридоном, всё глубже постигали тайны монашества. И плоды их пустынножительства не заставили себя ждать.

Послушаем о. Германа: «Внимание наше мало–помалу обратилось к жизни вокруг. Мы увидели ее такой, как она есть, без шор человеческих мнений и суждений. Выл ветер, менялась погода, а с ней и настроение, шумел лес, гомонили птицы, копошились зверушки. Всякое дыхание дерева или растения исполнилось большого значения. Умирилась душа. Глаза стали прозревать сущность вещей, а не только внешнее, броское. Нас посещали любящие и готовые помочь друзья, но были они, пожалуй, даже в обузу: докучали своими поверхностными суждениями, заботой о преходящем, мирском, слепотой к истинно сущему. Какая же радость ложилась на сердце, когда вновь воцарялись покой и тишина, которая красноречивее любых слов».

Старец Зосима Сибирский, чьи письмена и житие во многом подвигли отцов на пустынножительство, писал о пустыни: «Как можно в точности описать все те внутренние духовные чувствования, которые до такой степени усладительны, что никакое благополучное царствование не порадует так и не успокоит, как пустынное житие! Ибо когда не видишь и не слышишь и не водишься с миром заблудшим, то и спокойствие находишь, и ум естественно устремляется весь к единому Богу. Нет в пустынном пребывании ничего такого, что бы препятствовало или отвлекало от богослужения, или мешало заниматься чтением Священного Писания и питаться углублением в богомыслие, напротив, всякий случай и всякий предмет побуждают здесь простираться к Богу. Кругом дремучий лес, за которым весь мир скрылся: только к небу чистейший и незаграждаемый путь, привлекший взоры и желания сподобиться переселения в тамошнее блаженство. Но если взоры сии обратятся и на землю, рассматривая всю тварь, всю природу, то не менее восхищается сердце сладкою любовью ко Творцу всяческих, удивлением Его премдрости, благодарением Его благости: даже приятное пение птиц возбуждает к славословию и песнопению молитвенному. Вся тварь содействует безмерному духу нашему соединяться с Творцом своим!»

Далее старец Зосима пишет: «Аще ли же бы кто изшел побеждаем и убеждаем будучи любовию Божественною Христовою, таковому уже воистину мню я в рай пребывание он свое имать».

Это познал и о. Серафим. Отец Герман вспоминает, как однажды, проснувшись после кошмарного сна, он поспешил к брату — поделиться своими страхами.

- Мы чокнутые! — вскричал он. — Что мы забыли здесь, в этой глухомани?!

Отец Серафим спросонья потер глаза и ответил:

- Что ты, мы же в Раю!

По мирским меркам такое заявление просто невероятно! Жалкие хижины, летучие мыши, гремучие змеи, скорпионы, ни капли воды окрест. Вряд ли, по представлениям XX века, это можно назвать раем. Впрочем, слова о. Серафима заставили задуматься о. Германа: «Зная, что такое византийское Православие, понимаешь и смысл сказанного. Мы здесь для того, чтобы воссоздать Рай в сердцах наших. Но если смотреть взглядом обмирщенным, то, разумеется, мы здесь лишь теряем время».

Отец Герман вскорости приметил и в своем сотаиннике черты неотмирности, столь присущие о. Спиридону. Утром до богослужения о. Серафим имел обыкновение обходить монастырские «владения». Заря только золотила кроны раскидистых дубов, а о. Серафим уже ходил меж деревьев, благословляя и даже целуя их.

— Что это? — спросил о. Герман. — Зачем целовать деревья?!

Отец Серафим лишь взглянул на него, улыбнулся и пошел дальше.

Как никто на этой старой земле, отягощенной грехопадением человеческим, знал он, что дни ее сочтены, что исчезнет она в мгновение ока, преобразуется в землю новую. И в этой новой земле о. Серафим пребывал уже сегодня — это и засвидетельствовал о. Герман, наблюдая ежеутренние его обходы: «Он хотел умереть, слиться с этой землей, которую ждет преображение. Он целовал дерево, ибо в этом угадывалась неотмирность, ведь деревья, согласно учению св. Григория Синаита, изначально созданы нетленными в Раю».

ДЛЯ ТОГО, чтобы познать этот преображенный мир, уготованный человеку с начала времен, о. Серафим преображался сам. Цель монашества — перерождение ветхого человека в нового, неотмирного, и неспроста столь почитаем монашеством праздник Господня Преображения.

Но о. Серафим сознавал, что само по себе преображение не произойдет. Он не ждал, когда добродетели сами посетят его, он без устали трудился, стяжая их, в уверенности, что Господь даст ему силы. Каждый день шла непрестанная невидимая брань: недремлющим оком нужно следить за всеми уловками падшего человеческого естества и упреждать их. Отец Серафим жил согласно завету Св. Макария Великого, он сам перевел слова святого на английский и записал в дневнике: «Но приступающему ко Господу надлежит, таким образом, прежде всего, даже против воли сердца, принуждать себя к добру, всегда с несомненною верою ожидая милости Господней; надлежит принуждать себя к любви, если кто не имеет любви; принуждать себя к кротости, если кто не имеет кротости; принуждать себя к тому, чтобы милосердым быть и иметь милостивое сердце; принуждать себя к тому, чтобы терпеть пренебрежение, и когда пренебрегают — быть великодушным, когда уничижают или бесчестят, не приходить в негодование. Надлежит принуждать себя к молитве, если не имеет кто духовной молитвы. В таком случае Бог, видя, что человек столько подвизается и против воли сердца с усилием обуздывает себя, даст ему истинную кротость, утробы щедрот, истинную доброту, и одним словом, исполнит его духовного плода».

Главное средство духовного перерождения — покаяние, осознание греховности всем сердцем, прозрение самых скрытых грехов и готовность жизнь положить, чтобы искоренить их и измениться. В этом — цель монашеской жизни. Отец Серафим указывал, что «грех — не просто категория неблаговидных дел, отказавшись от которых мы станем «безгрешными», а, скорее, цепи и кандалы, которыми мы опутаны и из коих окончательно не выбраться в этой жизни. Чем глубже Православие входит в нашу жизнь, тем более греховными мы себя ощущаем, тем невыносимее эти кандалы, тем отчетливее видны путы. И выходит: тот, кто меньше грешит, чувствует за собой большую вину, нежели грешащий часто».

Каждый год Великим постом о. Серафим брался перечитывать «Исповедь» блаж. Августина и всякий раз рыдал, видя глубочайшее покаяние святого. Некоторые места в книге он подчеркивал, о. Серафим явственно видел в описаниях блаж. Августина свою жизнь, приход к вере через бунтливое ее неприятие. Некоторые эпизоды словно взяты из его жизни и писаны его рукой.

Смиряясь в постоянном борении, каясь, о. Серафим истово восхвалял Господа и величие Его творения. Началось преображение старого падшего мира, началось у него в душе. Постепенно очищаясь, пребывая в молении и духовном бдении, он чувствовал, как сердце его расцветает райским цветом. Воистину, Царствие Божие он взрастил в сердце своем.

ГЛЯДЯ, КАК, глубоко задумавшись, о. Серафим гуляет по лесу, о. Герман мысленно отмечал: вот человек, обретший свое место. Он не корчится в муках одиночества, а воспаряет, ибо имеет мир собственный, которому раздольно в пустыни.

Еще о. Герман заметил, что о. Серафим всегда весел. Не обязательно счастлив, но весел. Святые, по словам самого о. Серафима, «постоянно и премного счастливы, ибо обращены к небесам, где чают себе места. И всё мирское для них предстает в свете Божественном. А если случится им узреть зло, бесовские козни, скуку, обмирщенность и уныние или столкнуться с тяготами жизни, они не придают этому первостепенного значения».

Отец Герман говорит: «Отца Серафима не интересовал мир сей, ни на минуту не забывал он о мире ином. Он сразу мог определить, что существенно, а что нет, и отмечал всё мелкое и низменное. Это стало его навыком, привычкой. Обладая сильным характером, он умел сосредоточиться на самом важном. Из всего этого я заключил, что его невидимая брань началась задолго до нашей встречи».

Более всего поражало о. Германа то, что его сотаинник никогда не суесловил. Св. Антоний Великий писал: «Умен тот, кто Богу угождает и больше молчит, и если говорит, то говорит немного — и только нужное и Богу угодное».

Отец Герман, напротив, склонен был поразглагольствовать о тех или иных сторонах их жизни и работы. Отец Серафим ценил брата как носителя святоотеческих традиций и не пенял ему на многословие, но слушал молча. Тем, вроде бы, и заканчивалось, однако, к изумлению о. Германа, несколько времени спустя о. Серафим вдруг огорашивал его точной и замечательно лаконичной формулировкой того, что брат столь многословно пытался объяснить.

Отец Герман вспоминает: «Я ясно видел, что слова мои он «переваривал» не только разумом, но и сердцем, причем именно сердцем чуял то, что не подскажет ум и книги. Уровень мышления был у него совсем иной. Мысль сочеталась с молитвой, и Матерь Божия не оставляла его. Ему открывалось многое, но рассказать всего он не мог — его бы просто не поняли. Оттого‑то он и говорил мало, как ни упрашивал я поделиться плодами размышлений».

Отец Герман вспоминает удивительный случай из давнего времени, когда он только–только свел знакомство с о. Серафимом (тогда просто Евгением) и о Братстве еще не помышлял. Как‑то они провели ночь у костра на океанском побережье. На небе высыпали звезды, и далеко на горизонте поблескивали буи. Евгений молча сидел несколько часов кряду. Потом повернулся, искоса взглянул на Глеба. Лицо у него было серьезным. «Я знаю тебя и знал раньше, знал, что ты придешь».

Глеб понимал, что слова эти не о «перевоплощении душ», еще ранее из разговора об этом он уяснил, что Евгений полностью держится православных взглядов. Слова его означали скорее всего, что он прозревает действительность на более высоком уровне, в ее связи с вечностью. Позже о. Герман спросил, как людям удается предсказывать будущее, и о. Серафим так и ответил: нужно взглянуть на мир с некоей высоты. «Оттуда, с неба, видишь идущего человека и знаешь, куда он держит путь, задолго до того, как он придет, — пояснят о. Герман. — В ту ночь о. Серафим сказал, будто знал меня раньше, потому что видел соединение наших судеб с высоты неотмирной, поднебесной. И для него такое было в порядке вещей.

В миру он чувствовал себя чужаком. В отличие от меня, в нем не кипел жажда жизни, потому‑то он и достиг таких высот, шагнул за пределы человеческого сознания».

Часто о. Серафим заговаривал об Истине, и всякий раз о. Герману казалось, что речь идет не о принципе или идее, а о чём‑то живом. Однажды о. Герман застал друга в Церкви: тот, стоя на коленях, истово молился. Отец Герман полюбопытствовал, о чём его сотаинник молится, и о. Серафим ответил, что мир отвращается от Истины, измельчала она в сердцах людей. Отец Герман поразился: какими же категориями надо мыслить, чтобы молиться об Истине!

Заставая о. Серафима в глубоком размыслительном созерцании, о. Герман говаривал в шутку: «Да ты настоящий молчальник!» (Ибо молчальники созерцают горнее непосредственно). Отцу Серафиму не нравилось, когда брат называл его так. Он даже в сердцах заявлял, что вообще не понимает значения этого слова. Конечно же, он не хотел, не познав сердцем, относить его к себе. Он ненавидел всё показное и фальшивое. Духовную жизнь должно начинать на грешной земле, полагал он, исполняясь смирения и осознания своей духовной немощи. В юности он писал: «Человек, считающий себя самодостаточным, в дьявольской ловушке, а тот, кто мнит себя «высокодуховным», и вовсе — осознанно или нет — прямой пособник сатаны».

В любви к Истине о. Серафим более всего уповал на «трезвение ума», т. е. на непредвзятое видение мира. Таково было состояние Адама в Раю, объяснял он: «Адам пребывал в трезвении. Он видел мир вокруг в истинном свете. Не было присущей нашему времени раздвоенности: видишь одно, а измышляешь совсем другое».

Святые и подвижники убедительно показали, что можно вернуть то состояние Адама до грехопадения. Потому‑то и удавалось им жить в дремучих или пустынных уголках, как в Раю. В простоте сердца своего близился к этом состоянию о. Серафим. Глядя на себя, он не упивался собственной «духовностью», двоемыслия у него не было и в помине. Но чем ближе восходил к горнем, тем сильнее чувствовал, что не достоин его.

ОТЕЦ СЕРАФИМ дорожил каждым днем, который удавалось провести в лесу. Вероятно, он чувствовал то же, что и любимый им отшельник преп. Кирилл Белозерский, который нашедши укромный уголок, уготованный ему Богородицей для спасения души, воскликнул: «Это покой мой на веки, здесь вселюсь» (Пс. 132:14). Даже на день о. Серафиму претило покидать душеспасительную пустынь. А когда приходилось ездить в город, он старался управиться как можно быстрее: не снижал скорости на горных дорога, не задерживался нигде, выполнив порученное, тут же спешил домой. Особенно он не любил ездить в Сан–Франциско. После злополучной поездки на Рождество (выполнить свои обязательства перед архиепископом, как думалось отцам) оба решили: больше никаких «парадных» выездов! По обычаю преп. Сергия Радонежского и других пустынножителей, они справляли праздники Рождества и Пасхи у себя в скиту, а накануне (или сразу после) ездили причащаться. В этом им как мог помогал о. Спиридон. Он наезжал к нам на Светлую седмицу. В Сан–Франциско отцы наведывались раз в год, на литургию в усыпальнице архиеп. Иоанна в день его поминовения.

В «Православном Слове» о. Серафим писал: «Воплощенное в жизнь христианство (и, в первую очередь, монашество) требует жизни на одном месте и самозабвенной борьбы за Царствие Божие. Конечно, и Господь может призвать на иное поприще, обстоятельства могут вынудить к переезду. Однако лишь при огромном желании вынести всё ради Бога, не пытаясь убежать, увильнуть, может прорасти семя духовности и дать обильный плод. К сожалению, при доступности современных средств связи можно и сидя на одном месте пребывать в мелкой многозаботливости, пренебрегая главным: вмешиваться в чужие дела, участвовать в церковных склоках вместо того, чтобы употребить все силы на спасение души в этом падшем, греховном мире.

Известны слова из книги «О постановлениях киновитянам» преп. Кассиана Римлянина «избегать женщин и епископов». Женщины — искушение плотское, а епископы — искушение тщеславным предложением принять священство, приблизиться к высшим иерархам. И сегодня предупреждение это кстати, разве что для монахов XX века можно еще добавить: бегите телефона, путешествий и сплетен, ибо эти средства «общения» привязывают к миру сему, гасят ревностный пыл и превращают монаха (даже в его уединенной келье) в игрушку мирских страстей и прихотей».

Один из любимых философов о. Серафима, Лао Цзы, точно подметил: «Чем больше путешествуешь, тем меньше знаешь».

Однажды о. Герман спросил друга, куда бы тому хотелось съездить.

- Никуда, — последовал ответ.

- Как? Неужто даже на Афон?

Отец Серафим напомнил слова еп. Игнатия (Брянчанинова) о том, что Афон нужно носить в сердце своем. И прибавил:

- К тому же, мы создаем свой Афон в Америке. Жаль только, времени мало.

ПРИЕЗЖИЕ из шумных городов диву давались: неужто в современной Америке сыскалось такое место, как Платина? Один молодой человек, едва взойдя в монастырские ворота, исполнился благоговения: он увидел двух монахов в черных рясах, долговолосых и бородатых, несколько хижин, за ними — безмолвный лес. Пока отцы беседовали с ним, не раз озирался на обступивший лес — густые кроны сокрывали от мира монахов, чьи молитвы, как встарь, возносились прямо к Богу. Молодой человек попросил разрешения обойти скит. И глядя, как он, потрясенный увиденным, удаляется по тропинке, о. Серафим произнес: «Это — наш человек!»

О подобных гостях отцы отзывались коротко, они, мол, «ухватили суть». Однако суть эту, т. е. идеал пустынножительства, было нелегко доносить до людей. Отец Герман напечатал рассказ о своих странствованиях по скитам Канады, подвигнув одного молодого русского на подобное же путешествие. Через несколько месяцев он приехал к отцам и поведал о своем разочаровании. «Вы так расписали канадские скиты, так красиво, так поэтично, — говорил он, поднимаясь с отцами на гору, — а я нашел там всего хижины–развалюхи да несколько старых русских монахов и монахинь. Поумирают — и там вообще ничего не останется. Зачем Вы всё так приукрасили? Ведь это неправда!»

Отец Герман ответил, что, возможно, он и придал больше видимого величия святым местам Америки, но только лишь затем, чтобы показать, сколь значительны возможности Православия у них на родине, чтобы поднять молодежь на труд, дабы возможности эти не пропали втуне. «Семена монашеского пустынничества уже взошли в Америке, и всходам не дают погибнуть как раз те самые старики и старушки, которых Вы видели в полуразвалившихся скитах. И если традиции умрут вместе с последними русскими монахами, не их в этом вина — они сделали всё, что смогли, их жизнь в пустыни прошла в борении и молитве. Вина ляжет на нынешнее поколение православных, не уберегших оставленное им наследие».

Вечером, когда молодой человек уехал, отцы задержались в трапезной. Отец Герман, по обыкновению, принялся сетовать:

- Какой смысл в нашей работе? Как мы покажем идеал пустынножительства? Людям не то что принять, просто понять наши замыслы нелегко! Для них это тайна, о которой сколько ни читай — разгадки не найдешь! Может, это вообще «не по зубам» теперешней американской молодежи? Мы толкуем с ними о возвышенном, пытаемся их воодушевить, а они видят приземленную действительность нашей жизни: постоянное борение, лишения, отсутствие почти всех благ цивилизации. И решимость их иссякает, они отступают. Так в чём же тогда смысл нашей жизни здесь?

- Ты очень хорошо сам ответил на этот вопрос сегодня, когда мы забирались на гору, — сказал о. Серафим. — Мы отвечаем за себя. Старики сделали, что смогли. Слово за нами.

ТРУДНЕЕ ВСЕГО многочисленным посетителям скита было смириться с отсутствием телефона. Особенно Валентине Харви. Она часто приезжала из Рединга на богослужения к отцам. Однажды пожаловалась еп. Нектарию: «Живут тут в лесу два монаха, в холоде и голоде. Я договорилась с телефонной компанией, где работаю, чтоб в монастыре бесплатно поставили телефон, а о. Герман и слышать ничего не хочет, «только через наши трупы», говорит. Но почему?!»

Еп. Нектарий улыбнулся и поведал ей следующее: «Оптинский монастырь отделяла от города река, и добраться можно было только на лодке или пароме. Что, конечно, причиняло весьма значительное неудобство: в ледостав и ледоход до Оптины не добраться, а с ростом монастыря росло и количество паломников. Монахи, однако, не торопились строить мост. Наконец, горожане предложили всем миром самим перекинуть его бесплатно. Монахи вежливо отказались, объяснили: они покинули мир и не хотят, чтобы связь с ним опять наладилась. Что мост в Оптиной, что телефон в Платине — всё одно: это связь с мирским. Когда в России воцарились большевики, они сразу же построили мост и закрыли Оптину пустынь».

Но не только мирянам трудно было понять желание отцов избегать легкодоступной связи с миром. Попенял им на отсутствие телефона и о. Пантелеймон (его монастырь располагался в красивом особняке в Новой Англии). Однажды, навестив отцов, он заметил:

- У вас чудесная обитель, но долго вы так не продержитесь. Американские юноши просто не перенесут столь суровых условий.

- Чем же нам их облегчить? — спросил о. Герман, ожидая, что о. Пантелеймон заговорит о канализации, центральном отоплении, электричестве и подобных «удобствах».

- Вам, дорогой мой, нужно телефон завести!

- Телефон? Зачем?

- Чтобы созваниваться со мной.

- И от этого условия жизни станут менее суровыми? Каким образом?

- Тогда я смогу посоветовать вам каждый раз что‑то конкретное.

Стоявший поодаль о. Серафим изумленно воззрился на друга.

- Чего ради мы должны заводить телефон? Чтобы поддерживать связь с ним? — он кивнул вслед вышедшему о. Пантелеймону.

- Ты лучше меня знаешь зачем, — ответил о. Герман.

- Тогда не будем больше к этому возвращаться, — решил о. Серафим.

Провожать о. Пантелеймона отцы вышли к воротам, округа огласилась колокольным звоном. Когда машина скрылась из вида, отцы пошли обратно. Отец Серафим был удручен.

- Чем ты опять недоволен? — спросил о. Герман. — Нас, несчастных идиотов, посетил в этой глухомани едва ли не самый значительный представитель православного монашества в Америке.

- Нам с таким монашеством не по пути! — с сердцем произнес о. Серафим. — Мне оно претит!

О. СЕРАФИМ не мирился с образом монашества, нарисованным мирским воображением: чинные монахи, каждый шаг которых исполнен духовности, восторженные паломники, монастырь — уютное местечко, предназначенное для «отдохновения души». В Платине же всякая постройка казалась незавершенной. Отцы ставили стены да крышу — лишь бы укрыться от ветра и дождя, — хотя не всегда удавалось даже это. Впрочем, они и не помышляли о настоящем, «солидном» монастыре. Это было лишь пристанище для христианского борения — жизнь в этом мире быстротечна. Даже церковь, над которой немало потрудился Господа ради дьякон Николай (по своему же настоянию), так и не была достроена. Внутри, в полумраке, от темных стен веяло чем- то домашним, было уютно. Однако зимой холод пробирал до костей. «Бытует мнение, — отмечал о. Серафим, — что в церкви должно быть тепло, ибо разве можно ощутить радость богослужения и причастия, когда мерзнут ноги. Люди упрекают нас, дескать, нельзя со стылыми ногами возжечь сердце. Но суждение это неверно в корне. Святые Отцы веками жили в самых неблагоприятных условиях. Разумеется, не нужно устраивать добровольную пытку и нарочно студить ноги, но это тем не менее весьма помогает трезвению в духовной жизни, помогает оценить то, что имеешь, а не принимать все блага как нечто само собой разумеющееся».

Отец Герман вспоминает: стоило ему заикнуться о замерзших ногах, как о. Серафим напоминал ему, что, принимая страдания в церкви, он уподобляется жизни Божьих угодников, которым молится. И холод мало–помалу отступал.

СОВРЕМЕННОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ о монастыре нередко связано с ожиданием духовной радости, умиротворения и покоя, православное учение предполагает совсем иное: паломничество верующих по святым местам — подвиг всеочистительного Покаяния, добровольные тяготы, в том числе и пеший многодневный путь до обители. Да и те, кому приезд в Платину принес больше всего пользы, искали там не отдохновения, а пусть и не великих, но трудностей. Они добровольно отказывались от привычной, в холе и неге, американской жизни.

Нелегко приходилось о. Серафиму со случайными посетителями: они заезжали из любопытства. Но и с ними он держался учтиво, принимал их во имя Христа. Хотя о. Герман подмечал, какими трудами это ему дается, и часто брал хлопоты на себя. Отец Серафим облегченно вздыхал, осенял себя крестным знамением и спешил в келью — писать очередную статью.

В полное замешательство привел он однажды некую посетительницу. В огненно–красном платье разгуливала она по территории монастыря в сопровождении о. Серафима, явно тяготившегося спутницей.

- Как, должно быть, скучно вы живете! — воскликнула она. — Ни телевизора, ни радио, даже телефона нет! И как вы терпите?!

- А нам некогда скучать — дел по горло, — отрезал о. Серафим.

Позже, когда праздная любопытница уехала, он сказал о. Герману: «Богатый город привечает людей пустых, бедных сердцем, а богатых душой гонит. Бедная пустынь принимает богатых душой и позволяет им приумножить свое богатство».

Святоотеческая мудрость

Когда в осеннюю ясную ночь гляжу на чистое небо, усеянное бесчисленными звездами столь различных размеров, испускающими единый свет, тогда говорю себе: таковы писания отцов. Когда в летний день гляжу на обширное море, покрытое множеством различных судов с их распущенными парусами, подобно белым лебединым крылам, судов, бегущих под одним ветром, к одной цели, к одной пристани, тогда говорю себе: таковы писания отцов. Когда слышу стройный многочисленный хор, в котором различные голоса в изящной гармонии поют единую песнь божественную, тогда говорю себе: таковы писания отцов.

Свят. Игнатий (Брянчанинов).

О. СЕРАФИМ ПИСАЛ: «Никогда прежде не было столько лжеучителей, как в нашем злосчастном XX веке, богатом материалистическими искушениями и бедном разумом и душой. Самые нелепые, бредовые взгляды, ранее безоговорочно и повсеместно отринутые культурными людьми, сейчас находят «теоретическое обоснование» и непременного «учителя». Кое‑кто из них даже являет (или сулит) «духовную силу» или ложные чудеса, как оккультисты или «целители». Но чаще современные учителя способны предложить лишь неудобоваримую смесь разных идей, полученных якобы из «космоса» или от современных самозваных «мудрецов», познавших более, чем все светлые головы прошлого только потому, что живут в наш «просвещенный» век. Итоге философия раздробилась на тысячу школ, а христианство — на тысячу сект. Где же в этом безбрежном океане отыскать истину, если ее вообще возможно отыскать в наш вконец заблудший век?

Лишь в одно обители можно найти источник истинного учения, берущий начало от Самого Господа, не иссякший за долгие годы, живительный и поныне, учение это передается неизменным и ведет всего его исповедующих к вечному спасению. Православная Церковь Христова — вот как называется этот источник милости Духа Святого, а ведут нас к нему, к этому Божественном учению, святые Отцы Православной Церкви».

Именно святоотеческим учением о. Серафим обогащал, напитывал свою душу, воспаряя на свободе пустынножительства, и за годы усерднейшей вдумчивой работы над книгами приобрел обширные знания. Всякое свое сочинение он сопровождал обширными цитатами из святоотеческих источников, как древних, так и современных, как Восточной, так и Западной Церкви. Многие из ни трудны для понимания и никогда не переводились на английский.

Однако о. Серафим не пытался стать «специалистом по святоотечеству». Таким «специалистам», писал он, зачастую чужды истинные святоотеческие традиции, для них это лишь способ заработать на жизнь. Как всегда о. Серафим, чтобы получить полное представление об изучаемом, старался копнуть глубже. Ему мало было знать учение, ему важно было стяжать мысль святых Отцов, т. е. научиться думать и смотреть на жизнь, как они. Как часто в современном Православии стараются переиначить веру, чтобы она соответствовала мышлению сегодняшнего человека. Отец Серафим делал обратное: переиначивал свое миропонимание, дабы соответствовать мышлению святых Отцов, дабы во всей полноте вобрать 2000–летний опыт христианства, начиная с катакомб.

В разговоре с новообращенными в скиту о. Серафим указывал, как приступать к приобщению святоотеческой мысли. Первое и главное — преемственность, она вырабатывается духовной дисциплиной, основанной на мудрости святых Отцов. Это не просто послушание какому‑то учению ради самого учения, а осознанное накопление мудрости, изложенной Божьими угодниками. Внешне эта преемственность — приобщение к Божественной мудрости — происходит через наше участие в ежедневных богослужениях, дошедших из прошлого. Конечно, в разных церквах службы разные, соответственно и плоды молитвы имеют разную силу.

Преемственность также предполагает чтение духовной литературы, к примеру, за трапезой. Чтобы успешно противостоять миру, точащему наши души, нужно получать постоянные «впрыскивания» неотмирности. Стоит хоть на день их прервать — и мирское задавит, на два — поглотит совсем. Вскорости заметим, что и мысли у нас уже обмирщенные, и мы всё меньше и меньше этому противимся, всё меньше и меньше в нас неотмирности.

«Впрыскивания чудесного душеполезного напитка — это, так сказать, внешняя сторона преемственности святоотечества, внутренняя сторона — то, что называется духовной жизнью. Духовная жизнь вовсе не подразумевает витания в облаках непрестанной Иисусовой молитвы или каких‑то особых ритуалов. Она означает применение законов духовности в сложившихся обстоятельствах, условиях. Законы эти познаются долгие годы: нужно внимательнейшее читать святых Отцов, записывать всё, показавшееся особо важным, задумываться, как применить это в своей жизни. При необходимости пересматривать свои взгляды, дополняя их мудростью одного, другого святого Отца. Ни одна энциклопедия не даст такого. Но и святоотеческое учение — не просто перечень мудростей. Нельзя, решив узнать всё о том или ином предмете, раскрывать святоотеческие книги только по оглавлению. Читать нужно понемногу, «впитывая» каждое слово, и не торопиться: сколько можешь, столько и успевай. По прошествии лет перечитаешь вроде бы знакомы страницы, и они подарят много нового. Так, мало–помалу начинаешь «примерять» эти духовные заветы к себе. И с каждым новым прочтением книги будешь всё глубже и глубже постигать ее.

Отец Николай Депутатов[45], один из тех, кто горячо любит святых Отцов, читает их книги, подчеркивает запомнившееся, выписывает, говорит: «В минуты уныния, досады или безысходности я открываю записные книжки и читаю что‑либо, некогда вдохновившее меня. И вдохновение возвращается. Ибо душа, повторно напоенная живительным словом, повторно обретает и вдохновение. И так можно «подзаряжаться духовно»».

О. СЕРАФИМ УКАЗЫВАЛ, что святоотеческое учение вне времени: «Православие не меняется изо дня в день, из века в век. Глядя на католичество или протестантство, замечаешь, как устаревают или «выходят из моды» некоторые их духовные писания. Кое–какие возвращаются, кое–какие забываются. Неоспорима их связь с миром сим, призыв к человеку конкретной эпохи, а точнее, к «духу времени». С православными святоотеческими писаниями дело иное. Стоит нам принять полностью православные взгляды — основы христианства, заповеданные самим Христом и святыми апостолами, — как всё воспринимается, будто написано сегодня. Читаешь св. Макария Великого, жившего в пустынях египетских в IV веке, и слышишь: он говорит для тебя и сейчас. Да, он жил в других условиях, но обращается прямо к тебе, говорит языком, понятным через века. У него те же устремления, то же мышление, те же искушения и грехопадения, что и у людей сегодняшних. Таковы и прочие святые Отцы, прошлых лет и нынешние, например, св. прав. Иоанн Кронштадтский. Все святые говорят с нами на одном и том же языке — языке духовной жизни, который должны научиться понимать и мы».

Отец Серафим подчеркивал: «Подлинное, неизменное христианское учение передается нам устно и письменно, не прерываясь, от духовного отца к сыну, от наставника к ученику. Во всякое время в Церкви были святые Отцы, во всякое время передавалось будто бы утерянное святоотеческое учение. Даже сегодня, когда многие православные отвернулись, остались его истинные хранители, и они передают учение тем, кто жаждет его. Как важно нам, последним христианам, получить вдохновляющий пример и руководство святых Отцов недавней поры или наших дней, тех, кто жил в таких же условиях, что и мы, и тем не менее сберег в целости и сохранности первоначальное нестареющее учение». Особенно он выделял в этом отношении двух русских духовных писателей: еп. Игнатия (Брянчанинова) († 1867) и еп. Феофана Затворника (†1894)[46]. «Оба говорили с людьми на языке их времени, т. е. конца прошлого века. Все соблазны той поры были известны им, особенно хорошо разбирался в них свят. Игнатий, кто изучил литературу Запада, преуспел в инженерных науках, знал новейшие теории в математике. Видя современное состояние западной философии, они противопоставляли ей Православие, разрешили многие спорные вопросы. К примеру, еп. Игнатий написал труд об аде и состоянии души после смерти, понятный и западном человеку. Эти двое, равно и те, кто, изучив их работы, последовал им, передают традиции Православия предельно доступно.

Взглянем же на себя: если ощущаем рвение к Православию, но не имеем связующей «ниточки» со свят. Игнатием (Брянчаниновым) или свят. Феофаном Затворником, то подвергаем себя опасности оторваться и от других святых Отцов. Преемственность нельзя прерывать».

Именно будучи верным сыном святых Отцов современности и недавнего прошлого, начиная с архиеп. Иоанна (Максимовича) до святых Игнатия (Брянчанинова), Феофана Затворника, Паисия (Величковского) и других, о. Серафим стал и верным сыном Божиих угодников древности. Он не только принимал от них мудрость Православия, но и сам передавал ее своим современникам. И, конечно, дело не в одном знании святоотеческой литературы, о. Серафим сроднился со святыми Отцами сердцем и мыслью.

Проследив его духовное развитие, можно выделить некоторые черты, помогшие ему преуспеть там, где споткнулись другие:

1. Отторжение от мира сего. Вкупе с благородством и перенесением страданий, неотмирность развивалась в о. Серафиме с юношеской поры до зрелых лет в пустыни, когда он начал жить подобно святым Отцам. Он никогда не старался поступить «как все», не гнался за философской модой, дабы его услышали и признали. Когда дело касалось.

святоотеческого учения, идущего явно вразрез «с духом времени», с современными богословскими, философскими и научными теориями, о. Серафим не боялся излагать его прямо и откровенно. Пытаясь донести его до людей нашего времени, он не «разжевывал», не «облегчал» и не загонял его в рамки общих определений, чтобы «упростить» слушателям задачу. Он писал: «Надобно жить по святоотеческому учению, даже зная, что мир сей отвергнет нас, что жить в нем нам придется изгоями».

2. Прозрение времени. Отец Серафим отчетливо видел суть нигилистической философии и ее корни. Он понимал, что все, в том числе и он сам, заражены ею, но только осознав недуг, можно излечиться. Прочие современные православные мыслители попадали в хитроумные ловушки мира именно потому, что не видели недуга в себе.

3. Смирение. «Нужно обратиться к святым Отцам, чтобы стать их учениками, чтобы вобрать учение об истинной жизни, о спасении души. — писал о. Серафим. — Отцы будут направлять нас, научат, как смиряться, не полагаться на собственное обмирщенное мнение, хотя в наше злокозненное время сам воздух напитан этим. Отцы научат нас уповать на Божиих угодников, а не на мир сей. В них найдем мы истинных отцов, столь редких сегодня, когда «во многих охладеет любовь» (Мф. 24:12), отцов, единственная цель которых — привести своих детей, т. е. нас, к Богу, в Царствие Божие, где мы пребудем в несказанной радости, беседуя со святыми, подобными Ангелам».

4. Любовь. Любящему сыну и в голову не придет «быть мудрее мудрецов», т. е. тех, кто дал ему жизнь. Но именно этот принцип, как выяснил о. Серафим, является камнем преткновения для многих людей, мешает во всей полноте принять дух святых Отцов, дух Православия. Помеха эта порождена рационализмом западного мышления: стремлением всё «взвесить», «разложить по полочкам». Отца Серафима отвращал такой холодный, умозрительный подход к Православию, ему была по душе непосредственная, как у дитяти, идущая от сердца вера в святоотеческую мудрость. Также всей душой, «по–детски», тянулся он к Богу, и воспитал, и развил в себе такую способность. Простота сердца присуща христианам вообще, но особенно — прозорливым святым Отцам. Отец Серафим понял, что нынешним православным (чаще новообращенным) можно уповать лишь на пыл собственного сердца, чтобы идти к вере с любовью, а не отвергать в Православии то, в чём не успевает сразу разобраться разум, напичканный предвзятыми и субъективным оценками. «Можно найти много необъяснимого и «нелогичного» в трудах святых Отцов, — говорил о. Серафим, — потому‑то и нельзя подходить к ним с обычными рациональными мерками. Нужно подняться выше, а для этого требуется умягчить сердце, сделать его более чутким. Коли мы православные, нам нельзя жить холодным разумом, успокоенным сердцем, «правильными» поступками. Истинное христианство — иное!»

5. Практичность. Отец Серафим понимал, сколь необходимо правильно применять учение святых Отцов, сообразуясь с условиями жизни каждого человека. В нескольких статьях о том, как надо и как не надо читать святых Отцов, он говорил и об умствующих богословах, и о неопытных обращенных: и те, и другие черпают из кладезя святоотеческой мудрости, но духовно не обогащаются, а вскармливают свою гордыню, чтобы стать «мудрее мудрецов», или — того хуже — без основательной подготовки и руководства начинают следовать духовным наставлениям. С помощью многочисленных цитат из святых Отцов о. Серафим объясняет, с какой готовностью люди попадают в капкан заблуждений, полагая себя достойными разных откровений, видений и пр. «Нам надобно подходить к святым Отцам со смиренным желанием начать духовную жизнь с низшей ступени, и не помышлять о стяжании состояний, присущих высокой духовности, до которой неимоверно далеко. Надобно помнить, что главная цель в чтении святоотеческих трудов не в том, чтобы «получить духовную радость и наслаждение» или укрепиться в сознании собственной праведности, стяжать высшую мудрость или особое «созерцательное» состояние, а в том лишь, чтобы сделать первый шаг на пути добродетели. И к чтению этих трудов должна подвести человека сама жизнь, тогда он извлечет больше всего пользы». Отца Серафима очень тревожили отзывы о православных конференциях, на которых молодежи преподносилась «духовность со всеми удобствами», читались доклады, посвященные, например, «обожению», т. е. понятиям, которые студенты могут уразуметь, но не готовы воспринять сердцем и духом, ибо не знают основы основ жизни Православия — постоянной духовной работы, стремления отойти от мира сего, в котором вырос и воспитан».

6. Сердобольность. В этом — главный залог успеха о. Серафима, стяжавшего мудрость святоотечества. Он подчеркивал, что «страдание — действительность нашего бытия, первая ступенька подлинной духовной жизни». Следуя примеру архиеп. Иоанна, распинавшего себя в этой жизни, о. Серафим научился выносить страдания с благодарностью Господу, и это приносило плоды. Страдание, употребленное во благо, очищает сердце: «блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Отец Серафим указывал, что «правильно принимает страдания только то сердце, которое смиряется перед ними во имя Высшей Истины, ибо знает, что Истина эта способна помочь не только перенести страдания, но и преобразить их в нечто совсем иное». По словам св. Марка Подвижника, «память о Боге сопровождается болезнованием сердца о благочестии; всякий же забывающий о Боге бывает самоугодлив и бесчувственен». Это любимое изречение о. Германа. Впоследствии он говорил, что опытно постиг, что такое «болезнование сердца», живя бок о бок с о. Серафимом.

«Святоотеческое учение о сердоболии, — писал о. Серафим, — имеет сегодня первостепенное значение, ибо слишком много сейчас умствований, теснящих опыт чувств и духа. Отсюда и поверхностность, и банальность, и легковесность в изучении святых Отцов в наши дни. Без серьезного анализа их учение невозможно применить в чьей‑либо жизни. Можно достичь высочайшего понимания умом святоотеческой мудрости, можно вызубрить множество цитат из святых Отцов на все случаи жизни, можно испытывать «духовные откровения», вроде бы схожие с описанными в святоотеческих книгах, можно даже умозрительно представлять «рытвины» и «ухабы» на духовном пути — и всё же без болезнования сердца человек останется бесплодной смоковницей, пустым «правильным» всезнайкой, приверженцем всех новомодных духовных течений, не знающим и не умеющим донести истинный дух святоотечества».

ВПЕРВЫЕ ОТКРЫВ для себя мудрость святых Отцов, еп. Игнатий (Брянчанинов) писал: «Что в первую очередь потрясло меня в работах Отцов православной Церкви? Гармония, чудная, великолепная гармония. Восемнадцать веков их уста свидетельствовали об одном всеобщем Божественном учении!»

Подобным же образом пришел к мудрости святых Отцов и о. Серафим. Как и еп. Игнатий, он в мучительных и тяжких поисках Истины сбросил шоры современного «знания». Как и русский святитель, он следил за всеми новейшими философскими течениями и видел, как захлестывает мир сей волна безбожия. Как и свят. Игнатий, о. Серафим видел оба мира: и современной мысли, и мудрости святых Отцов, от которой современный человек удалился. И русский святой, и американский подвижник сумели навести мост меж двумя мирами. В своих работах каждый, сообразно времени, указывал людям пути, как с наибольшей пользой применить святоотеческую мудрость, как читать их книги сообразно замыслам авторов: в простоте и трезвении, без сложных и чуждых «толкований», порожденных современной мыслью, неглубокой и быстропреходящей. Можно сказать, о. Серафим сделал для XX века то, что еп. Игнатий (Брянчанинов) — для XIX. И работы его не заслоняют труды старшего собрата, а лишь дополняют их.

Предваряя жития и писания святых Отцов для читателей XX века, о. Серафим говорил: «В наше время нет неразрешимых задач — на всё можно найти ответ, внимательно и уважительно читая святых Отцов: будь то вопрос сект и лжеучений, столь распространенных сегодня, или раскол Церкви, дробление ее на разные «юрисдикции», лжепророки, якобы возрождающие духовную жизнь, или коварные искушения «благами цивилизации», сложные философские вопросы вроде «эволюции» или очевидные вопросы совести и морали, как аборт, эвтаназия, «контроль рождаемости»; скрытое вероотступничество либерализма и приспособленчества, подменившего Церковь — Тело Христово — чиновничьей организацией или неприкрытое «обновленчество», от введения нового церковного календаря до «протестантства с восточным обрядом». К ответам на все эти вопросы нас могут привести лишь святые Отцы прошлого и настоящего».

В работах о. Серафима по популяризации святоотеческого учения прослеживается весьма редкая в современных книгах черта — предельная честность. И перед святыми Отцами, и перед читателями, и перед собой. Беззаветная любовь к Истине выделяла его среди прочих писателей, стремящихся поразить воображение какой‑либо оригинальной, но пустой богословской теорией или дразнящих вероятными духовными откровениями. Отец Серафим писал: «Подлинное учение святых Отцов содержит истины, от которых зависит наша духовная жизнь или смерть. Суть проста, ее можно выразить несколькими словами: «Братия и сестры, вот — Истина. Давайте же с благодарностью пострадаем ради нее».

Заявление, несомненно, «невдохновляющее», однако находятся люди, готовые заплатить эту цену. После публикации статей о. Серафима о святоотечестве в «Православном Слове» в Братство пришло письмо от одного молодого человека из Голландии, ревностного христианина: «Читаю святых Отцов, и мне открывается новый мир, отличный от того, в котором мы живем. Сердце мое жаждет этой прекрасной жизни. Жаль, у меня нет крыльев, чтобы перенестись в пустынь. Пусть песнь песней — Свят! Свят! Свят! — разнесется по всему белу свету!»

Обновленчество

Кто не изволяет со всей любовию и желанием в смиренномудрии соединиться с самым последним (по времени) из всех святых, имея к нему великое неверие, тот никогда не соединится и с прежними и не будет вчинен в ряд предшествующих святых, хотя бы ему казалось, что он имеет веру и всю любовь к Богу и ко всем святым. Он будет извержен из среды их, как не изволивший в смирении стать на их место, прежде век определенное ему Богом, и соединиться с тем последним (по времени) святым, как предопределено сие ему Богом.

Св. Симеон Новый Богослов.

ОТЦУ СЕРАФИМУ выпало жить в то время, когда среди ученых и философов модно было порассуждать о «возрождении святоотечества». Само по себе явление отрадное, ибо многие редкие и малоизвестные книги святых Отцов получили известность в современном мире. Но таилась в этом и опасность. Отец Серафим сам познакомился с православным учением непосредственно от святых и, как ни огорчительно, неизбежно разошелся во мнениях с учеными и богословами, не изведавшими такого приобщения. По его словам, они «вырабатывали совершенно новый подход к Православию», и само время требовало, чтобы о. Серафим высказал свою точку зрения.

Это новое поколение ученых вышло первоначально из так называемой «парижской школы» православной мысли, представителями ее были в основном русские интеллигенты. Еще в России многие из них (например, Петр Струве, переведший на русский «Капитал» Маркса) немало потрудились на благо революции. Видя все ее ужасы, эти люди покаялись в своем увлечении марксизмом, но поздно — зло свершилось, и господам этим пришлось покинуть Россию. В Париже они основали эмигрантское землячество, замышляя вернуться к культурному и духовному наследию России. С Православием вышло иначе: они, скорее, домыслили его, нежели вернулись к старым традициям. Они свысока взирали на «простое благочестие простолюдинов» и полагали своей обязанностью, как люди высокообразованные, «возвысить» и «облагородить» Православие. Самыми выдающимися представителями «парижской школы» были русские философы Николай Бердяев и о. Сергий Булгаков. Они защищали целую систему взглядов, осужденных позже Церковью как в Советском Союзе, так и в свободном мире. Следующее поколение религиозных философов держалось более умеренных и осторожных взглядов, уже не принимая учений, противных Церкви, однако направленность их работы оставалась прежней. Некоторые из них переехали в Америку вместе с багажом своих воззрений. Виднейшим их представителем был о. Александр Шмеман.

Он приехал в Нью–Йорк из Парижа в 1951 году и вскорости стал неоспоримым авторитетом в Американской Митрополии. Многое, по его мнению, предстояло изменить. Как и его предшественники, он критиковал «старомодное благочестие», особенно дореволюционной России, полагая, что подобная «набожность» (даже само слово он употреблял с уничижетельным оттенком) — результат «культурных наслоений». Современным ученым предстоит оценить их заново и удалить слой за слоем. Шмеман утверждал, что Православие попало в «западное пленение», что в его богословии в последнем столетии преобладало «западное влияние». Он высказывался за поиск «новых путей православного богословия», за «переосмысление истории» и тем самым за «восстановление Православия в его чистом виде». В этом он видел задачу нового богословского «движения», возникшего в 20–х годах, — заменить старое, «отжившее» понимание Православия. Как писал о. Серафим: «Для Шмемана всё Православие — череда необычайно важных «проблем», разрешить которые способны лишь редкие ученые головы».

Шмеман полагал, что Православие только выиграет, если отринет «старомодное» мышление. Он и иже с ним хотели, чтобы Православие признали авторитеты современного богословия и экуменического движения, чтобы Православие участвовало в диалоге с западным христианством и смело, по–новому подходило к обсуждаемым «проблемам». Конечно, чтобы достичь этого, требовалось идти в ногу с современной богословской модой, жонглировать примелькавшимися словечками вроде «кризис», «освящение мира» (термин, введенный Шарденом).

Одним из «прогрессивных» направлений христианской мысли считалось принижение так называемой «личной добродетели». Начало этому положил Томас Мертон, а Шмеман внес свою лепту, заявив, что благочестие Православия сделалось чересчур эгоцентричным и индивидуалистичным, т. е. нацеленным только на спасение одной собственной души. Однако Шмеман не заходил в своих выводах столь же далеко, как Томас Мертон или патриарх Афинагор, он не принимал всех подобных ответвлений современной философской мысли, а старался объединить их в некоем высокодуховном синтезе с Православием[47]. Очень скоро Шмеман снискал широкое признание как «деятельный и искусный глашатай Православия».

Отец Герман познакомился с книгами о. Александра Шмемана, еще учась в Джорданвилле. Он вспоминает: «Приехав в Джорданвилль, я прочитал три книги, послужившие моему обращению в Православие: житие преп. Серафима Саровского, житие старца Амвросия Оптинского и «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу». Я обнаружил, что самое интересное в Православии — его подвижники, они проясняли смысл сказанного Иисусом Христом о Царстве Божием. А потом кто‑то посоветовал мне: «Хочешь знать сегодняшнее Православие — читай Шмемана». Я так и поступил, но скоро чтение это мне прискучило. Я не отступился, но, увы, результат оказался тот же. В чём же загвоздка? Наконец я понял: о. Александр говорит о Православии обще (хотя и велеречиво), а подвижники — исходя из реально пережитого опыта. И мне подумалось: эка важность — просто читать книги и рассуждать о них! Так и я могу. Только вот представление мое кажется «плоским», а не «объемным», как у святых, ибо они искали и обрели Царство Божие и Божию праведность. И свой опыт они пытаются донести до нас, и лишь наше дремучее невежество мешает постичь его».

Отец Серафим еще более непримиримо отнесся к современной богословской науке. Однажды, когда о. Герман читал ему какой‑то богословский журнал, он вознегодовал: «Начитаешься такого и начнешь принимать всерьез, невольно умалишь те духовные книги, которые дали тебе жизнь!» Из любви к Истине о. Серафим, как известно, отказался от светской карьеры, покинул научный мир, лишь забавляющийся разными теориями. Сейчас перед ним было то же самое, только забавлялись не с наукой, а с самым для него дорогим — православным христианством. Как и другие современные ученые, нынешние богословы тщились сначала «добить» предмет своего исследования, затем выхолостить его и расчленить для более «удобного» изучения. Зачастую их дискуссии сводились к жонглированию богословскими терминами вне конкретного приложения.

Конечно, какие‑то работы удавались им больше, другие — меньше. Но, как отмечал о. Серафим, «идеи, заложенные в лекциях, статьях, на удивление слабы, лишены всякой духовной силы». В «Православном Слове» он писал: «Православие сегодня — и священство, и богословы, и верующие — обмирщилось. Молодежь живет в удобных уютных домах и ищет такую религию, которая бы соответствовала их самодостаточной жизни — иной они не знают; профессора и лекторы пребывают в «научном» мире, где, увы, ничто не принимается всерьез, ничто не является вопросом жизни и смерти, и сама атмосфера пропитана духом самодостаточности и обмирщенности. При подобном существовании в искусственных, тепличных условиях невозможно затронуть сокровенные уголки души, сколь бы воодушевляющими ни были провозглашены истины Православия или откровения святых: и говорящий, и слушающий обращены к мирскому, и глубокого отклика — столь естественного для православного христианина — в их душах не найти.

В среде русских эмигрантов «богословов» новой школы (тех, кто поспевает за всеми философскими модами, щеголяет цитатами из наисовременнейших авторитетов католичества или протестантства, готов примириться с обыденностью современной жизни и, особенно, жизни научного мира) метко назвали «богословами с сигаретой». Слово их мертво, ибо сами они — от мира сего и взывают к миру в обстановке обмирщенности. И порождают лишь пустые, выспренные речи, а отнюдь не идею православного подвига».

Говоря о 80–летнем о. Николае Депутатове из Австралии, «живом связующем звене» со святоотеческими традициями, о. Серафим отмечал, что таких подлинных богословов «не сыскать ни в православных академиях, ни на престижных «богословских конференциях». Их можно найти в «глубинке», да и не станут они величать себя «богословами». Равно и не считают дело свое — передачу святоотеческих традиций — чем‑то особенным, большим, нежели просто «верностью святым Отцам». Но именно эта верность, это смирение и отличает носителей истинной традиции Православия, именно этих черт и не хватает самым известным и именитым сегодняшним «православным богословам»».

ЕЩЕ В 1957 ГОДУ о. Серафим прочитал у Рене Генона о тех современных ученых, кто интересуется традиционными религиями только «чтобы найти нечто сообразное их собственным взглядам» и на этом основании доказывать: они, мол, держаться истинных и глубоких корней, «а все прочие ответвления — более поздние, искажающие первоначальное учение». Отец Серафим понимал: это типичный подход теперешних православных богословов. Они не пытаются восстановить Православие в ныне утраченной людьми чистоте, а «обновляют» его, подгоняя под мерки сегодняшних весьма субъективных доктрин. На словах не принимая новейшего преобразования Церкви, они на деле смыкаются с протестантами, о которых Генон писал: «Предавая Божественное Откровение человеческому толкованию, протестантство по сути отрицает его. Оно породило пагубное «критиканство», ставшее в руках так называемых «историков религии» грозным оружием против самой религии».

В своей книге «Введение в Литургическое богословие» о. Александр Шмеман подверг критике самую суть православного богослужения, исходя из взглядов протестантства, нежели Православия. Он опирался на западные неправославные источники, однако утверждал, что избежал «западного плена» в литургике. Он отвергал традиционное православное о «богоначертанной и провиденциальной» истории богослужения и рассматривал его как результат простого исторического развития. Как и богословы–протестанты, он с сомнением отзывался о переменах в начале Константиновой эпохи, дескать, они означали не новую форму выражения прежнего исконного благочестия, а «перерождение восприятия богослужения и отклонение от первохристианских литургического духа и форм». Истинное, «эсхатологическое» богослужение, как он полагал, во многом подменено «мистериальным благочестием», толкованием символов и «индивидуальным освящением», в чём зачастую «повинно» монашество. Соответственно, и богословский смысл служб суточного круга он находил «затемненным вторичными пластами устава» и возродить его — полагал задачей современных богословов. «Вторичными пластами» Шмеман считает как раз то, от чего уже отказалось протестантство: таинство Евхаристии как личностное освящение; разделение на клир и простых верующих; выделение церковных праздников; прославление святых, почитание мощей и т. д. Отец Александр всё это обозвал «культом мистерий» и «культом святых». Он усомнился в «окончательной литургической состоятельности Православия», резко осудил современное «литургическое благочестие», заявил, что Церковь находится «в литургическом кризисе».

Неудивительно, что книгу Шмемана высоко оценили неправославные богословы. Однако других, как, например, о. Михаила Помазанского, одного из наставников о. Германа в Джорданвилле, взгляды Шмемана встревожили. Отец Михаил, получивший богословское образование еще в дореволюционной России, счел себя обязанным отозваться на книгу Шмемана. Написанную им статью о. Серафим перевел на английский и опубликовал в «Православном Слове». По мнению отцов Серафима и Германа, написана она была превосходно: беспристрастно и четко изложены основы Православия в противу искаженной картине, представленной Шмеманом.

О самом авторе «Введения в Литургическое богословие» о. Михаил писал: «Он отдает дань методу, целиком господствующему в современной науке: он, оставляя в стороне идею благодатного осенения, мысль о святости созидателей богослужебного строя, ограничивается целым рядом причин и следствий. Так позитивизм вторгается ныне в христианскую науку, в область истории Церкви во всех ее разветвлениях. Но если позитивный метод признан как научно- рабочий принцип в науках естественных, то его никак нельзя приложить к живой религии, а значит и ко всем областям христианства и Церкви, поскольку мы остаемся верующими».

Трудно сказать, был ли в душе о. Александр таким ярым протестантом, каким казался, или он лишь пытался привлечь внимание неправославных богословов, употребляя модный «научный» стиль с претензией на «объективность». При канонизации преп. Германа он сам испытывал в высшей степени, что такое «культ святых», заявив, что ощутил «всю суть веры». Отец Серафим так прокомментировал его слова: «Сердцем он всё еще православный, однако ум его нацелен на «реформу» Американской Митрополии и Православия в целом, и грядущим поколениям просто не удастся испытать чувств, которые изведал Шмеман. Справедливости ради следует сказать, что, возможно, сам он и не видит себя в роли «реформатора», а лишь грядущие поколения, души менее искушенные и еще более далекие от подлинно православной жизни, вынесут богоборческий вердикт, основываясь на протестантских воззрениях о. Александра Шмемана». Как писал Рене Генон, «восстание против традиционного мировоззрения на полпути не остановить».

Необходимо отметить, что все «реформы» Шмемана суть искренние попытки поднять дух современной приходской жизни. В одной из статей он указывал, что «финансовая несостоятельность Митрополии обнажает и отражает несостоятельность духовную, равнодушие и упадничество». Он совершенно точно определил недуг, как заметил о. Серафим, но прописал не то лекарство. Правящий иерарх Митрополии, Владыка Ириней, пытался как‑то спасти положение и сохранить хотя бы частично литургическое богослужение Русской Церкви. Однако Шмеман считал, что даже эта малая часть кажется прихожанам бессмыслицей. Отец Серафим писал: «Он (Шмеман) готов переписать типикон (устав богослужений) в свете современных исторических познаний. Короче говоря, богослужения должны соответствовать уровню духовно несостоятельных людей! Шмеман бросается «из огня да в полымя», ратует за новый типикон низшего порядка, но ведь и его последующие поколения прихожан Митрополии сочтут «бессмысленным» и чересчур «строгим»!»

Отец Серафим также отмечал, что «новые поколения православных приспосабливают веру к своему низкому духовному уровню — таково, за редким исключением, «веяние» современности».

Подтверждением служит подготовительная встреча к 8–му Вселенскому Собору, созванная в 1971 г. радетелями реформ. Он должен был сыграть роль 2–го Ватиканского Собора, только для православных. Один из докладов назывался «Пересмотр церковных предписаний, касающихся поста, в соответствии с требованиями нашего времени». В нем предлагалось — коль скоро большинство православных не соблюдает всех установленных Церковью постов — облегчить сами посты, «дабы избежать конфликтов верующих с собственной совестью из‑за нарушения церковных правил».

«Такой подход совершенно чужд Православию, — писал о. Серафим. — Он являет собой очевидное и неприкрытое подражание реформистскому духу католической Церкви. Там дело кончилось почто полной отменой постов. Православное правило пощения служит не для того, что предотвратить «конфликты с совестью», а для того, чтобы призвать верующих на стезю смиренной, но вдохновенной христианской жизни. И если им не по силам следовать по этому пути, они по крайней мере сознают, сколь далека их жизнь от образца, от извечной незыблемой нормы. Порочный современный принцип самодостаточности, провозглашенный римскими папами, либо «попускает» верующим отход от этой нормы (что уже проникло и в некоторые православные Церкви), либо изменяет саму норму, чтобы облегчить задачу верующего — и тот опять доволен собой: ведь он «соблюдает все правила»! В этом суть различия мытаря и фарисея: православный всегда чувствует себя грешником, ибо соответствует высоким требованиям Церкви (как по форме, так и по существу); «современный» человек ищет покоя в самооправдании, а не угрызений совести из‑за своего нерадения».

Отец Серафим понимал, что исцеление от этого недуга не в «хирургическом» расчленении Православия, а в воссоздании единого учения, цели, к которой стремились бы люди. Он писал: «Мы — христиане последних времен — далеки от нормальной благочестивой православной жизни.

Сколько ж нужно сил и усердия, дабы к этой жизни вернуться! Но сколь вдохновляет путь к ней! «Просвещенные умы» критикуют православное благочестие, тем самым уводя людей от главного. Отец Серафим указывал, что сейчас нужен «священник «старого уклада», сердце у которого пламенеет Православием и кто так радеет о спасении своей паствы, что не попустит им грехи и мирские привычки, но понудит к высокой духовности».

С БОЛЬЮ В СЕРДЦЕ смотрели о. Герман и о. Серафим на попытки Шмемана создать «американскую» Церковь. Поскольку у Америки нет глубоких, прочных православных корней, пресекать связь с живой традицией — губительно. По словам о. Серафима, Шмеман торил дорогу новому, лишенному корней Православию, и грядущие поколения американцев «даже не узнали бы, чего лишились». Он хотел построить чисто американское, совершенно независимое Православие, основанное на современном научном богословии, а не на живой передаче духовной мудрости ее святыми носителями. Отец Серафим на своем опыте убедился, сколь животворяща такая передача: не будь ее, он бы не приобщился самого сокровенного в православной жизни, ради чего отринул всё мирское. Исчезни эта связь — и ее не восстановить.

Шмеман не придавал значения живым носителям православных традиций, «связующим звеньям со святоотечеством». Св. Симеон Новый Богослов учил, что только благодаря им можно соприкоснуться со святыми древности. Шмеман полагал, что идея «Святой Руси» — не более, чем тоска по романтическому прошлому. А ее святые сыны, занесенные Божественным промыслом на берега Америки, — не более чем кучка эмигрантов, чье влияние весьма ограниченно и чье устаревшее мировоззрение, основанное на «благочестии последних времен», не подходит «к современной миссии православного богословия». И как опровержение тому всего в 20–ти милях от Шмемана жил о. Адриан, живой преемник оптинских старцев, сам стяжавший дар ясновидения и духовного наставничества. Он без предубеждения относился к мыслителям вроде Шмемана, однако тот, зная об о. Адриане, предпочитал черпать мудрость из новомодных источников.

На примерах богословов нового поколения о. Серафим впервые увидел, сколь опасны взгляды тех, кто «мудрее мудрецов», как мешают они передавать живую традицию. Он писал: «В наше смутное время, когда от имени Православия выступает целый сонм самых противоречивых глашатаев, важно понять, кому из них можно доверять, кто представляет истинное Православие. Мало ратовать за Православие святых Отцов, нужно самому проникнуться исконным традициями, не просто заново открыть их на лекциях в современных академиях и семинариях, а получить их непосредственно от живого носителя святоотеческой мудрости. Тот, кто умно толкует ее, не обязательно проникается ею, умудрен лишь тот, кто не полагается на собственное суждение, а постоянно спрашивает своих духовных наставников, как правильно подходить к святоотеческому учению».

После смерти архиеп. Иоанна таким наставником для о. Серафима стал архиеп. Аверкий — именно к нему отсылал братию за советом Владыка Иоанн. Отец Серафим отмечал, что «архиеп. Аверкий твердо держится святоотеческих традиций — таких среди нынешних православных отцов осталось совсем мало. Будучи учеником великого богослова XX века, архиеп. Феофана Полтавского, он сам не только несет, но и передает истинное святоотеческое учение — не прерывается непосредственная связь с прошлым, которому грозит забвение нынешним поколением молодых «богословов», затмивших мудрость святых отцов своим горделивым умствованием. В последние годы голос архиеп. Аверкия как никогда громок и суров. ибо он пытается донести истинное учение до православных христиан, которые почти утеряли «вкус Православия»».

Писал о «новых богословах» и сам архиеп. Аверкий: «Увы! Как мало в наше время, даже среди образованной публики, а порой и среди современных «богословов» и священнослужителей, таких, кто понимал бы, что такое Православие и в чём его суть. Об этом они судят поверхностно, формально, наивно, не замечают ни глубины его, ни всей полноты его духовного содержания».

Истинного исследователя святых Отцов, архиеп. Аверкия, отличало от «толкователя» святоотеческого учения наших дней еще то, как он относился к православным взглядам на пророчества о конце времен. Продолжая линию истинных пророков, он смело говорил многое, что коробило привязанных к мирскому людей. Современное богословие, само донельзя обмирщенное, на такое было уже неспособно. Отец Александр Шмеман, к примеру, писал: «Если христианская вера действительно эсхатологична, это не значит, что она апокалиптическая. Апокалиптичность мышления — поистине ересь». Не только архиеп. Аверкий, но и все святой жизни люди четко и определенно говорили о грядущих испытаниях и кознях лукавого. Современные богословы, которым чужд традиционный взгляд, обзывают пророков «неврастениками» и «пораженцами».

Отцу Серафиму было ясно, что современное «научное» богословие никак не совместить с понятием о монашестве. Все попытки ранее кончались неудачей и по вполне очевидным причинам: современное богословие размыто и абстрактно, монашество — конкретно и жизненно; первое — рассуждение о сложных богословских «проблемах», второе — простота сердца; первое — порождение мирского мышления, второе идет вразрез с мирскими мерками. Конечно, из всех ученых богословов наших дней, Шмеман обладал наиболее «живым» представлением о Православии в Америке, но это лишь немного поднимало верующего над обмирщенным современным христианством. Такой взгляд не способен вдохновить верующего взойти на ступень лествицы Божественного восхождения — ступень самоотречения.

На словах Шмеман высоко ставил монашество, на деле относился к нему с недоверием из‑за «изьянов», т. е. пагубного влияния благочестия и церковных традиций, чего Шмеман не принимал. Монашеское подвижничество, по его убеждению, шло вразрез с «православием мирян», замышляемым им. Он не понимал, что именно монашество со своими традициями и подвигнет мирян на жизнь истинно христианскую. Отец Серафим писал: «Церковные богослужения построены по образцу монастырских служб, потому что именно монашество наиболее ярко выражает идеал, к которому устремляется вся Церковь верующих. Во всякое время именно состояние монашества лучше всего определяет духовное здоровье как Церкви в целом, так и любой конкретной Церкви. И соответственно этому: чем сильнее тянутся приходы к идеалу монастырских служб, тем выше духовность проводимых там служб».

ОТЕЦ СЕРАФИМ ОТЧЕТЛИВО видел окончательное расхождение современного богословия со святоотеческим Православием. Судил он по плодам: традиционное Православие даже при его «культурных наслоениях» и «замутненности» и поныне дает миру святых; «обновленное» Православие при всех его претензиях на «чистоту» и более обширные знания дает миру, в лучшем случае, лишь умных людей. Отец Серафим отмечал, что оно утеряло ощущение духа благочестия, т. е. ту атмосферу, в которой взращиваются святые.

Ученые богословы старались воодушевить новое поколение православных американцев «новыми задачами православной науки», о. Серафим — подвижничеством: «Главное — жить духовной жизнью, а не рассуждать о ней». Именно подвиг позволил величайшим проповедникам, этим «живым звеньям святоотечества», самим приобщиться святости и именно подвиг породит новых святых на американской земле. По словам архиеп. Аверкия, «Православие — вера подвижническая, она призывает к аскетическому труду для того, чтобы с корнем вырвать греховные страсти и насадить христианские добродетели. Преп. Иоанн Лествичник и другие святые Отцы учили: прежде, чем делать первый шаг в богословии, человек должен победить свои страсти».

Почти в каждом номере «Православного Слова» о. Серафим и о. Герман помещали житие того или иного подвижника, истинного боговедца. Отцы знали, что в первую очередь людей к подвижничеству приведет любовь к самим подвижникам. Однако в новомодных богословских журналах не найти и следа этой любви. Отец Серафим замечал, что без любви к святым православный, что слепец, не знает, куда идти, ибо святые суть пример для подражания.

В 1973 году отцы принялись публиковать жития пустынников Северной России, а до того положили немало трудов, чтобы собрать эти жития по крохам из редких труднодоступных источников. Цель их — по их же словам — показать примеры «не мертвой истории, а живой традиции». Не успели они опубликовать всю серию, как один из ведущих богословов попенял им в печати на то, что они, дескать, «влекут в несуществующие пустыни», а сами жития, по его разумению, взывают к романтическому прошлому, ничего общего не имеющему с современными условиями жизни. Наконец, когда все жития были собраны и опубликованы отдельной книгой под названием «Северная Фиваида», о. Серафим счел возможным ответить на критику: «И впрямь, почему мы должны воодушевлять современную православную молодежь примером Северной Фиваиды, более привлекательной и доступной нынешнему ревнителю веры, нежели выжженная египетская пустыня?

Прежде всего, описываемая нами монашеская жизнь не бесследно канула в лету, и по сей день возможно найти православный монастырь, исповедующий традиции святых Отцов, и сегодня можно вести подобную жизнь православного монаха, исполненную самоукорения, — сколь же далека жизнь современных подвижников от жития древних Отцов. Однако и в нашем бесплодном XX веке истинно и с умом ищущий обретет свою «пустынь».

Впрочем, книга наша предназначена не только этим счастливцам. Всякий православный христианин обязан знать жития пустынников, равно и мучеников, дабы вдохновиться примером христианской борьбы в собственной жизни. Всякий должен знать о Валааме, Соловках, Свири, Сии, Обноре, Белом Озере, Сорской пустыни, о людях, которые жили там и еще до восхищения на Небо уподобились Ангелам. Они вели истинно православную духовную жизнь, к коей призван каждый православный — в меру его сил и обстоятельств жизни. Всякий христианин почерпнет вдохновение в житиях этих людей, в их борьбе, в их неотмирности. И ничего «романтического» в этом нет. Кого и можно назвать «романтиками», так это нынешних «обновленцев», «парижских реформаторов». Они отвергли подлинные православные традиции и тщатся провозгласить святым всё мирское, предать духовные традиции в угоду «жизни мира»[48], заменить истинно православное миропонимание обмирщенной подделкой, основанной на современной западной философии. Духовная жизнь в подлинно монашеских традициях — норма нашей христианской жизни, и недурно бы знать о ней до пришествия ужасного последнего дня, когда нас призовут к ответу за нерадивую жизнь. И судимы будем не за то, что не знаем модных богословских словечек, а, несомненно, за то, что избегали духовной брани на пути к спасению. Коли нам не под силу жить по меркам святых, надобно хотя бы умножить наши, пока, увы, слабые попытки бороться, дабы приблизиться к Богу, наши горькие слезы покаяния, наш непрестанный упрек себе за то, что столь далеки мы от примеров совершенства, кои Господь показал нам в своих чудесных святых».

В БОЛЕЕ ПОЗДНИХ РАБОТАХ (предназначенных не столько богословам, сколько простым православным) о. Александр Шмеман сумел дать практические наставления, не вникая в критику «изъянов» традиционного Православия[49]. Но и для него, и еще более для его последователей святоотеческой преемственности не существовало. В лекциях неоднократно ссылаясь на преп. Серафима Саровского, о. Александр Шмеман лишь частично мог оценить великого старца, не в силах проникнуться его подвижническим и провидческим духом (что, к примеру, подтверждается «Великой Дивеевской тайной»), так как сам прервал духовную связь со святыми наших дней, даже с теми, которые следовали духовным заветам самого преп. Серафим Саровского[50] и жили невдалеке.

Им выпала тяжкая задача — сохранить живую связь времен в православной Америке, оттого столь непримиримо высказывались они против «обновленчества». «Шмеманизм» представлял реальную угрозу, но мудрые отцы умели не смешивать явление и личность. Нельзя принять или смириться с извращением Православия, но можно простить человека. Отец Серафим не питал к Шмеману личной вражды, напротив, даже уважал его за твердое стремление донести православную веру до соотечественников–американцев. Опасаясь, что о. Александр может истолковать критику как личное оскорбление, о. Герман вскоре после смерти о. Серафима навестил его, склонился перед ним в земном поклоне и испросил прощение своему покойному брату. Отец Александр Шмеман, чей смертный час тоже был не за горами, с готовностью простил о. Серафима[51].

Так, Божией милостью души о. Серафима и о. Александра примирились для будущей жизни. Нет доказательств, что Шмеман хотя бы частично принял взгляды о. Серафима, однако, несомненно, он отдавал ему должное: как‑никак о. Серафим — плод американского Православия, которому.

Шмеман посвятил большую часть жизни. Отец Серафим — не эмигрант, родившийся еще в XIX веке в России, кто призывал американцев к православному благочестию старого уклада, а чистокровный американец, взращенный в миру среди множества религиозных течений, понятия не имевший о Православии. Сызмальства его воспитывали в духе «американской мечты», которую он отверг. Незадолго до смерти о. Александр Шмеман ознакомился с жизнью о. Серафима, жизнью американского православного монаха, и сказал: «Вот человек, за которым будущее».

Пустынь за задворках

Говорят, слышал я, будто невозможно навыкнуть добродетели без ухода вдаль и убегания в пустыню, и удивился, как вздумалось им неопределяемое определить местом. Ибо если навык в добродетели есть восстановление сил души в первобытное их благородство и сочетание воедино главнейших добродетелей для свойственного ей по естеству действования; а это не со вне приходит в нас, как нечто вводное, а прирожденно нам от сотворения, и чрез это входим мы в Царство Небесное, которое, по слову Господа, внутри нас есть: то пустыня излишня, когда мы и без нее входим в Царствие — чрез покаяние и всякое хранение заповедей, что возможно на всяком месте владычества Божия, как поет Божественный Давид: «Благослови, душе моя, Господа на всяком месте владычества Его» (Пс. 102:22). Преп. Никита Стифат.

ХОТЯ ОТЦЫ И ЗНАЛИ, что пустынь в лесных дебрях определена Господом местом их трудов во имя спасения, они не рассчитывали, что каждый гость непременно последует тем же путем. Они понимали: большинство тех, кого вдохновляло пустынножительство и жития святых отшельников, пребудет в миру, ибо именно такие обстоятельства Господь назначил им, чтобы идти ко спасению.

По определению о. Серафима, «пустынь — убежище от мирских потрясений и соблазнов, место неустанного духовного борения во имя Царствия Небесного». Это положение неоспоримо — жизнь в пустыни и впрямь располагает к совершенствованию души, но еще важнее внутреннее расположение души, ощущающей себя в «изгнании». Это состояние могут стяжать все христиане в любых обстоятельствах и условиях жизни.

Как мы уже видели, пустыннический идеал связан исторически с мировоззрением катакомбных первых христиан — мировоззрением сознательной веры, преобразующей жизнь человека, сохраняющей его ум и сердце от мирской пагубы. Отец Серафим часто приводил слова св. Макария Великого: «У христиан свой мир, свой образ жизни, и ум, и слово, и деятельность свои; инаковы же и образ жизни, и ум, и слово, и деятельность у людей мира сего. Иное дело — христиане, иное — миролюбцы; между теми и другими расстояние велико». Отведав небесной сладости пребывания во Христе, христианин призван к неотмирности, к отречению от своего падшего естества, к приобщению, как говорил преп. Никита Стифат, «пустыни страстей», т. е. бесстрастия, что позволит человеку подняться над мирской суетой.

Рассказывая о пустынниках русских лесов — Северной Фиваиды, о. Серафим указывал, что миропонимание пустынников следует воспринимать всем, кто следует за Христом, и в монашестве, и в миру. «Глас Северной Фиваиды зовет нас, — писал о. Серафим, — если не уйти в пустынь (такая удача выпадает некоторым и сегодня, ибо остались еще на земле леса), то хотя бы сохранить «благоухание» пустыни в сердце своем, сердцем и умом пребывая с Божьими угодниками, подобными ангелам, сделать их своими ближайшими друзьями, молитвенно беседуя с ними; сторониться увлечений и страстей мира сего, даже если они возобладают в религиозных учреждениях или вовлекут кого‑либо из иерархов; помнить первым делом, что принадлежишь горнему граду Иерусалиму, граду Небесному, к которому устремлены все дела и помыслы христиан, и уже во вторую очередь — о принадлежности к падшему миру сему. Вкусивший однажды благоухание пустыни, восхитительное чувство свободы во Христе, трезвение в беспрестанной борьбе, никогда уже не удовольствуется ничем мирским, а воскликнет вслед за Иоанном Богословом: «Гряди, Господи!» Дабы услышать: «Ей, гряду скоро!» (Откр. 22:20)».

ВОТ ЧТО ХОТЕЛИ донести до людей в своих книгах и журнале о. Серафим и о. Герман. И неудивительно, что сподобились и конкретными делами помогать христианам в жизни. Об их помощи Владимиру Андерсону уже упоминалось. Он и его семья не только спасали собственные души сознательной христианской жизнью, но и помогали спастись другим. Пережив тяжелое сиротское детство, Владимир всю жизнь помогал обездоленным. Работая в католической благотворительной общине, он с женой Сильвией кормил, одевал и давал приют бездомным. Бродяги не обходили стороной их дом при дороге — знали, что там их ждет вкусная еда и ночлег. Владимир порой брал целые семьи, если видел, что они нуждаются в помощи. Ненавязчиво, личным примером он обратил многих в христианство и Православие.

К этим богоугодным трудам Андерсоны добавили и книгопечатание. Сколько книг выпустил Владимир с сыновьями в семейном издательстве «Православные книги»! В основном духовную классику, давным–давно не переиздававшуюся.

С помощью Владимира пришел к Православию и еще один вдумчивый богоискатель, Крейг Янг. Католик, школьный учитель, как и Владимир, он разочаровался в римской католической Церкви после внезапных и неоправданных перемен 2–го Ватиканского Собора. Познакомились Владимир и Крейг в 1966 году в Сан–Франциско на учительской конференции. Узнав о сомнениях Крейга, Владимир предложил ему открыть душу Православию. Крейг внял словам друга, и случай вскорости представился — похороны архиеп. Иоанна. Они обернулись высоким и благоговейным прославлением православного святого, и у Крейга осталось неизгладимое впечатление. Не раз заглядывал он в книжную лавку братии, писал им, когда они перебрались в Платину. В 1970 году Крейг решился принять Православие. Однако его жена Сюзанна и мысли не допускала, чтобы оставить католичество. Крейг решил свозить жену в усыпальницу архиеп. Иоанна, ибо именно на похоронах этого святого человека ему открылась таинственная сила Православия. Встав на колени перед ракой, Владимир безмолвно молил Владыку Иоанна привести к Православию семью. Помолившись, он подошел к Сюзане. И она не осталась равнодушной к благодати, которой была преисполнена усыпальница, заверила мужа, что поддерживает его решимость принять Православие. Изумленный Крейг тут же поблагодарил архиеп. Иоанна за столь быструю помощь. Тем же годом он, Сюзанна и их маленький сынишка Ян присоединились к Православной Церкви. Крейг принял имя Алексей в честь Алексея, человека Божия.

Он с семьей уже два года жил в местечке Этна (750 жителей) на границе штатов Калифорния и Орегон. На сотни миль окрест не было ни православных церквей, ни православных прихожан. Алексей призадумался: не переехать ли обратно на побережье, поближе к Сан–Франциско, чтобы не отрываться от Церкви. Он написал о своих раздумьях братии в Платину и получил такой ответ о. Серафима: «Уповай на Господа, уповай на волю Его, приведшую тебя из города в маленькое селение».

В обитель преп. Германа Алексей приехал впервые в 1971 году. По дороге заблудился, потом отказала машина. Добравшись до скита пешком, он поведал о своих злоключениях. Отец Герман сказал, что это — доброе знамение. И на недоуменный вопрос Алексея пояснил, что путь Православия труден, каждый шаг делается в борении.

Понимал ли тогда Алексей, почему люди в здравом уме предпочли жить в столь «невыносимых» условиях: на горе, кишащей змеями, без воды, в лачугах с худыми крышами? Чуял ли, что христианство, выросшее в катакомбах, в тех же «невыносимых» условиях по плечу лишь немногим?

Но, как стало ясно позже, Алексея привлекала жизнь в борении, избранная отцами. Он правильно воспринял их слова о том, что христианство подобно айсбергу, и почти все судят о нем лишь по видимой верхушке, которая возвышается над водой и так легко истаивает под солнцем. Отцы рассказали ему о силе христианского вероисповедания, когда в самых «невыносимых» условиях, как, например, в Советском Союзе, человек всё же остается с Богом, сокрыв свою веру от сторонних глаз.

Во второй раз Алексей приехал уже с женой и сынишкой. За чаем посетовал на свою учительскую долю — ему претило то, что он, как современный учитель, должен был насаждать в душах и умах детей. Отцы прониклись участием к Алексею и его семье — милым и совестливым людям. Оставшись наедине с о. Серафимом, о. Герман воскликнул: «Мне они нравятся!»

Перед отъездом Алексей зашел попрощаться.

- Не торопись! — остановил о. Герман. — Поклонись иконам на дорогу. Ждите меня в церкви.

Алексей вышел, а о. Герман обратился к о. Серафиму.

- Что мне сказать им?

- Что на сердце, то и говори.

Перекрестившись, о. Герман вошел в церковь и запел: «Всех скорбящих Радосте», главный гимн собора архиеп. Иоанна, его подхватили и Алексей с женой (они выучили мелодию и слова по магнитофонной записи службы).

Глядя на гостей и размышляя, с чего начать, о. Герман заговорил об о. Адриане, удивительном священнике: куда бы ни забрасывала его судьба — в Киев ли, Берлин, Вендлинген или штат Нью- Йорк, — он собирал и сплачивал православные общины. Даже в тяжелейшее военное время в Германии о. Адриан сумел стяжать внутренний покой, утерянный было после православного детства, сумел создать условия и настрой, с которым он и его паства могли жить христианской жизнью во всей полноте ее благодати. И теперешняя его община на севере штата Нью–Йорк духовно процветает, потому что он воспитал в людях сознательную православную философию жизни. Находясь в миру, и он и его паства были свободны от организации и бюрократии, он сам создал островок Православия в мирском океане. Церковные организации пытались использовать его в своих целях, однако о. Адриан работал в основном вне установлений. Он не любил мертвящую чиновничью атмосферу, в которой задыхалось большинство приходов. Всё это казалось ему ненастоящим, поддельным, истинное он находил только в жизни, напитанной учением Христа, неподвластным мирской логике.

Отец Герман указал, что движителем всей жизни общины о. Адриана был круг ежедневных богослужений, совершать который он присоветовал и Алексею с женой, даже дал им конкретное правило: из восьми ежедневных служб они должны совершать хотя бы одну — 9–ый час.

Напутствие о. Германа глубоко тронуло Алексея. «Теперь у меня есть пример для подражания, — сказал он, — большего мне и не нужно».

А вернувшись домой в Этну, он устроил пустынь у себя на заднем дворе. Ежевечернее он с женой и сыном шел в часовню, которую разместил в маленьком сарае с помпой — водокачке и назвал в честь святых Адриана и Наталии[52]. Там они вычитывали девятый час, к которому потом добавилась и вечерня.

Перемены в их жизни заметили соседи. Однажды к ним подошла жившая рядом женщина и спросила: «Простите за любопытство. Каждый день вечером я мою посуду и вижу, как вы спешите к водокачке. А выходите через полчаса, и лица у вас спокойные, светлые. Что вы там делаете

«Приходите — увидите сами», — последовал ответ.

Несколько времени спустя эта женщина с дочерью — приверженцы пятидесятников — зачастили на богослужения к Янгам. Одна из коллег Алексея, прознав о православной общине, тоже захотела принять участие в их ежедневных службах. Со временем и эти, и некоторые другие люди приняли Православие. После встречи с ними о. Серафим писал: «Православное слово доходит до американских сердец, пусть пока до немногих. И как же заботливо нужно их пестовать!»

АЛЕКСЕЯ ПРИВЛЕКАЛА самостоятельная работа, ответственность за православных в своей общине. Но не только. Чувствуя в себе способности мыслителя и писателя, он в 1971 году написал и отослал отцам в Платину религиозный очерк. Он спрашивал мнение отцов, дабы увериться, не рано ли начал писать.

Отец Серафим ответил: «Никоим образом не считаю Ваше желание написать статью «тщеславным и дерзким». Очевидно, только таким способом Вы можете разобраться в собственных чувствах и мыслях и развить их. Мне даже видится, где статья Ваша будет к месту — в газете под названием «Православная Америка». Помимо новостей в православном мире, просветительских материалов, комментариев на злобу дня с православных позиций, там должен быть раздел, в котором делились бы мыслями и надеждами дети православной Америки. Увы, такой газеты не существует! Как знать, может и появится со временем».

Замысел православной газеты в Америке по образу «Православной Руси» исходил от о. Германа. Отцы не подозревали, что, вскользь упомянув об этом, они всколыхнут волну воодушевления у Алексея. В ответном письме он рассказал отцам о своей задумке более скромного и несколько иной направленности периодического издания — отсюда и иной формат, и название.

Отец Серафим поддержал Алексея, указав на необходимость издавать больше православных книг и журналов на английском языке. «Но прежде, чем напечатать первую строчку, всё следует тщательнейшим образом продумать и. выстрадать! Наш опыт подсказывает, что важнейшее для такого издания — иметь собственное «лицо», собственный краеугольный принцип и способ его выражения. «Лицо» проглядывает не только в содержании, оформлении, редакционной политике, но также и в стиле, важно и то, кто стоит за изданием данного журнала или газеты. Важнее не столько имя, сколько деятельность и склад характера: ученый муж, проповедник, учитель, рупор той или иной «юрисдикции», новообращенный, несущий слово к таким же, как он сам, и т. д. Важно и то, кому предназначен журнал или газета: интеллигенции, «широкому кругу» читателей, новообращенным. Определить всё это очень и очень непросто, но должно хотя бы чувствовать, что у издания есть некая направленность, что это не просто случайный набор разнообразных материалов.

Мы с о. Германом были бы рады помочь советом (вот уж где одна голова — хорошо, а две лучше), хотя бы и общим, либо отзывом о конкретном материале. Основное же бремя «творчества» ляжет на Ваши плечи и плечи Ваших сотрудников, ибо создать свое «лицо» — дело непростое. Оно должно быть не искусственной маской, а выражать определенное стремление выполнить определенную задачу. Лучших советчиков Вы найдете среди себе подобных, так и получится издание для новообращенных силами новообращенных».

Свое детище Алексей назвал «Никодим» в честь святого, которому Христос сказал: «Если кто не родится свыше.» Выходил самодельный журнал раз в три месяца и рассказывал в основном о заботах мирян и «рожденных свыше», т. е. тех, кто приобщился Православия. Отец Серафим много помогал Алексею: переводил статьи, сочинял рецензии, в письмах к Алексею наставлял его в духе православного трезвения.

НА ПРИМЕРАХ миссионерской и издательской работы Владимира и Алексея отцы убедились воочию: зароненные ими семена дают первые всходы самостоятельной православной деятельности. Посетив очередной раз Этну, о. Серафим отметил: «Побеги Православия там принялись хорошо. пока община развивается правильно, являя собой островок Православия».

Этот первый «побег» на древе Братства заставил отцов выработать принципы мирских православных общин в современных условиях. В одной из статей для «Православного Слова» о. Серафим обратился к учению и личности о. Адриана (к тому времени архиепископа), дабы наглядно определить эти принципы: «Суть православной жизни — благочестие, что, по определению оптинского старца Нектария[53], исходившему из прямого значения слова, есть «воздаяние чести тому, что от Бога». Это не просто правильное учение, это проникновение Господа в каждую клеточку повседневности, это жизнь в трепете и страхе Божием. На таком основании строится православный быт, под коим разумеется не только поведение, привычки и обычаи православных, но и сознательная духовная борьба человека, для которого Церковь и ее законы — средоточие всех дел и помыслов. В сознательном приобщении жизни, ритм которой задается кругом ежедневных богослужений, и образуется подлинно православная община, со своим особым ощущением неотмирности, радости и душевного покоя. Непричастным или не полностью причастным Православия трудно вообразить такое, легче отмахнуться: дескать, это субъективное ощущение. Но ни один из тех, кто всем сердцем принял жизнь православной общины, монашеской или мирской, не усомнится в этом православном чувстве».

Вскоре после этого, как эти строки были напечатаны, Алексей показал отцам письмо на ту же тему от некоего православного в Греции. Отец Серафим ответил далекому корреспонденту: «Ваши письма чрезвычайно интересны. Мы немало думали о православной общине и кое–какие мысли изложены в последнем номере «Православного Слова». Однако полностью высказаться на страницах журнала невозможно — читатели наши еще слишком незрелы, а замысел православной общины весьма привлекателен, хотя никто толком не готов к тяготам и лишениям, с коими неизбежно столкнется, отсюда — безнадежность и разочарование после первых же шагов.

Но если смотреть трезво и не ждать от мирской общины того же, что и от монашеской, ею не следует пренебрегать, в наши дни община православных мирян может сыграть очень важную роль. Сегодня приходская жизнь в противоестественно больших городах, среди неслыханных и невиданных ранее искушений, ненормальна для Православия. У нас есть в Нью–Джерси знакомый священник, весьма ревностный православный, у него многочисленная паства, немало молодежи. Он пишет, что ведет неравный бой: молодых прихожан своих он видит час–другой в воскресенье, да в субботу на вечерней службе или занятиях церковной школы. Всю неделю они подвержены влиянию совершенно чуждому: школьной среды, телевидения и пр. совершенно естественно желание создать обстановку, в которой Церковь бы больше влияла на молодежь, в этом нет ничего «странного», ничего от «прелести», как многие полагают».

Верующие из общины в Этне приезжали в Сан–Франциско хотя бы раз в год, чтобы приобщиться святых Христовых Тайн. Для каждодневных «духовных впрыскиваний» они читали духовную литературу и ходили на богослужения в свою домашнюю часовню. Отец Серафим писал, что ежедневные богослужения (пусть и не полный круг) — краеугольный камень православной общины и ее самая приметная отличительная черта.

В серии статей о богослужебном уставе о. Серафим пытался развеять «расхожее и неверное мнение, будто православным христианам не дозволяется проводить богослужения без священника, без него, дескать, верующие беспомощны и «неспособны к молитве», а сегодня всё чаще и чаще паства остается без пастыря». Он привел призыв архиеп. Аверкия ко всем православным: собираться вместе для молитвы, даже когда нет священника, и заключил: «Общая молитва мирян может и должна совершаться как можно чаще и в приходах, лишившихся пастыря, и там, где верующих очень мало и они не в состоянии содержать священника, и в удаленных от церкви местах, где еще не сформировался приход, да хотя бы и в семье, где нет возможности ходить в храм по воскресеньям и праздникам».

Вскоре Алексея стали смущать всё возрастающие пастырские заботы. Отец Серафим в письме с любовью приободрил его: «Не пугайся новых обязательств, новых людей, встречающихся на пути. Господь попустит лишь то, что по силам понести, да и что же нам, бедным христианам, остается, как не помочь хотя бы в малости тем, кто жаждет истины? Так потрудимся же ради других, ведь им порой не к кому обратиться в бесплодной пустыне современной жизни, нас же ждет отдохновение в жизни грядущей, но сперва нужно взрастить и собрать плоды на духовной ниве и сберечь их от зла! Даже в бедах наших и горестях, к коим нужно всегда готовиться, Господь посылает нам, недостойным, превеликую радость!»

Отец Серафим полагал, что маленькая община выстоит благодаря тяготам и заботам, выпавшим в жизни ее братьям и сестрам. В летописи он отметил: «Всем взрослым в общине досталось немало страданий. Это залог их твердой веры в Православии». Поэтому и обратился он к ним однажды со словом о «сердоболии», святоотеческом учении о том, как принимать тяготы и горести, что суть путь ко спасению. Страдание, указывал о. Серафим, есть благорасположение Господне.

КОНЕЧНО, маленькая группа людей, живущая по заветам первых катакомбных христиан и святых Отцов, совершающая богослужения в часовне на водокачке, вступала в противоречие не только с миром сим, но и с укладом «церковных организаций». Отцы понимали: случись новой «пустыни на задворках» объединиться с чиновничьей структурой архиеп. Антония — ей придет конец. Маленькая миссия, пасомая о. Серафимом и о. Германом, взращивалась на принципе катакомбных христиан и только так и могла выжить.

Не желая настраивать Алексея против Владыки, отцы никогда не рассказывали ему о своих конфликтах с архиеп. Антонием. Он был новичок, идеалист, и отцы старались оградить его от церковных интриг и распрей. Похоже, в этом была их ошибка — Алексей оказался неготов к последовавшим потрясениям.

Надо признать, что отцы в общем и целом разъясняли Алексею отличие истинных авторитетов от ложных. Придя в Православие из Римско–католической Церкви, Алексей невольно привнес в свое новое православное сознание прежнее отношение к власть придержащим в Церкви — по- католически, как к папе римскому, но отцы полагали, что придет время и сама жизнь поставит его перед необходимостью пересмотреть свои взгляды. Его вера в непогрешимость церковных авторитетов особенно проявилась в статье о церковной иерархии.

Когда Алексей начал расширять свою часовню, о. Серафим предостерег от попыток добиться признания и одобрения, получить официальный «статус»: «Работайте без оглядки на архиеп. Антония. Конечно, его нужно будет известить, когда вы откроете церковь. Узнай он о вас сейчас, решит, что вы уже готовы открыть церковь — в этом и заковыка, ибо такое вам пока не по плечу. Не торопитесь величать свой обустроенный сарай церковью, не стройте больших планов. Пока вы лишь кучка православных, а не «приход» или нечто «официально зарегистрированное» в епархии».

Несколько лет после смерти о. Серафима Алексей вспоминал: «Отец Серафим решительно противился моему вовлечению в привычную, так сказать, «нормальную приходскую жизнь», даже в Русской Зарубежной Церкви. Не раз он говорил и писал: «Не учите русский язык. Иначе окунетесь во все суды–пересуды и соблазнитесь в них участвовать. И бегите приходских советов! Бойтесь как проказы всяких церковных интриг!» Конечно, он ратовал за то, чтобы мы с семьей ездили причащаться Святых Тайн в разные приходы, но предостерегал от приходской деятельности, которая, как ему казалось, отвлечет меня от истинного «призвания», ниспосланного Господом, — миссионерства печатным словом и проповедничества. В итоге многие русские православные величали меня «старообрядцем»!»

В письме к греческому знакомцу о. Серафим пояснял, почему таким общинам, как у Алексея, следует избегать церковной обмирщенности: «В современных условиях надобно сознательно избегать участия в суете мира: лучше жить в малых городах, освободиться от пут телевидения, газет, телефона и пр. И еще: избегать обмирщенности самой Церкви, т. е. не погрязать в будничной приходской жизни.

Община в Этне никоим образом не идеал и не пробный камень, она возрастает в естественных условиях, чрезвычайно благоприятных для самосохранения Православия, хотя главное, разумеется, в их усердии. Парадокс в том, что они, на свое счастье, удалены от православных приходов и, следовательно, не изведали их рутинной жизни, они не воспринимают Церковь как нечто само собой разумеющееся, не кивают на церковные власти, которые якобы отвечают за службы и прочее. Люди в Этне вынуждены сами проводить богослужения, и службы им только дороже от этого. Каких трудов стоит им добраться до священника, чтобы причаститься — и они превелико ценят это счастье, буквально в страхе и трепете «зарабатывают» свое спасение. Нам, американцам, Господне благословение и в том, что Православие для нас внове, а значит, и более ценимо. Всякий новый перевод жития или новая служба — откровение и возможность самостоятельно приобщиться этого сокровища.

Мы чувствуем, хотя и не можем пока логически обосновать, что в будущем Православие сохранится как раз благодаря таким малым общинам, объединившим людей с полным единомыслием и единодушием. История XX века уже доказала, что не стоит уповать на «церковную организацию». Не говоря уже о проникающей туда ереси, там всё больше главенствует дух мира сего. И архиеп. Аверкий, и еп. Нектарий наказывали нам готовиться к грядущим временам новых катакомб, когда Божия благодать долее не пребудет на «церковной организации» и останутся лишь разрозненные кучки верующих. Наглядный пример — Советская Россия, и на улучшение рассчитывать не приходится, ибо времена неуклонно ухудшаются».

В ПИСЬМЕ К АЛЕКСЕЮ о. Серафим отмечал: «Благодарите Бога за возможность жить уединенно и независимо, ибо так Православие может истинно войти в повседневную жизнь». В другом письме он так отозвался о журнале «Никодим»: «Мы рады видеть семена подлинного Православия, его всходы, столь необычные и непривычные для Америки: община мирян, не поддавшихся обмирщению, они хотят отыскать глубокие корни веры, понимая, что не сродниться им с миром сим. Людям этим, в отличие от многих иных, мало держаться «православной точки зрения», они ищут ответы у святых Отцов, и не на заумные богословские вопросы, а на насущные, жизненные. В вашей общине Православие не просто прибавлено к американскому образу жизни со многими реверансами, оно не «разжевано» для иноверцев, не втиснуто в ряд официальных религий. Православие само изменяет жизнь, а православные — вызов миру сему, они отстоят от всяческой мирской суеты, но вызов этот обоснован и очевиден».

В то же время о. Серафим понимал, сколь хрупок этот драгоценный сосуд — жизнь такой общины, сколь сильны козни дьявола, дабы ослабить и уничтожить подобные общины. «Без постоянной сознательной православной борьбы любая, самая лучшая община превратится в этакую «теплицу» с искусственным православным «климатом», в которой лишь внешние проявления Православия «дарят радость», входят в привычку, а душа не меняется, пребывает в лености и довольстве, вместо того чтобы учиться спасаться в борении. Сколько примеров: становится община процветающей и известной и теряет драгоценное рвение и единодушие первых трудных дней. Нет рецепта богоугодной православной жизни. Всякое ее внешнее проявление может оказаться фальшивым, всё зависит от состояния души, трепетно предстоящей Богу, во всём поступающей по закону Его, превыше всего ставящей то, что от Бога».

Отец Серафим ревностно молился о том, чтобы православные Этны оставались такими, как есть, со страхом Божьим и любовью к ближнему, чтобы и впредь ценили «живые звенья святоотечества», как еп. Нектарий. Навестив их в ноябре 1975 года, о. Серафим отметил в летописи: «Маленькая и слабая община отчаянно борется, чтобы жить в духе истинного Православия и благочестия. Сейчас для этого самая пора. Вырастет община и утеряет столь важное единомыслие и единодушие или «привыкнет» к Православию, как к чему‑то обыденному. В начале недели их посетил еп. Нектарий, чем весьма воодушевил, а о. Серафим после вечерни (в перестроенной часовне) провел беседу о том, как важно хранить православные традиции. Связующим звеном могут послужить даже новые Царские врата из храма Казанской иконы Божией Матери в Сакраменто. Смастерил их Алексей Макушинский. Он пел в хоре св. прав. Иоанна Кронштадтского, чудесно исцелился у мощей св. Василия Блаженного. Да сохранит Господь единство умов и душ этих людей!»

Община, сплоченная смирением и ежедневной молитвой, эта «кучка православных в глухомани» — пример тем, кто ищет тихий островок неотмирной христианской жизни в бурном море нашего материалистического общества постхристианских времен.

Взрывоопасный догмат

Создавши по образу Твоему, Человеколюбче, человека, и умерщвлена грехом преступления ради, распенся на лобнем, спасл еси.

Воскресный канон, глас 3, песнь 4.

Яко непобедимому оружию, щиту непреобориму, и яко скипетру Божественному, поклонимся Кресту Твоему, Христе, Пресвятому, им же мир спасеся и ликует Адам.

Стихира на Воздвижение Честнаго и Животворящаго Креста Господня.

Церковь охраняется от заблуждения своим литургическим богословием.

Прот. Михаил Помазанский.

В 1973 ГОДУ О. СЕРАФИМУ волей свыше случилось защищать Церковь от чуждого нового влияния, которое, по его словам, не только разрушительно по сути, но «может привести к полной катастрофе». Речь идет о догмате искупления, ложное толкование которого было выдвинуто в начале нынешнего века первоиерархом Русской Зарубежной Церкви митроп. Антонием (Храповицким). После раскола 1054 года западные богословы трактовали искупление как «морально–правовую» категорию, против чего решительно выступил митроп. Антоний. Но он впал в другую крайность, полагая, что наше искупление греха и смерти произошло не посредством страданий и смерти Христа на Голгофе и Его воскресением (как испокон веков полагали святые Отцы), а посредством «мучений душевных и сострадательной любви» в Гефсиманском саду.

Предводительствуя «избранным ученым монашеством», митроп. Антоний считал, что Крест имеет скорее поучительное, так сказать, прикладное значение, дабы темные, невежественные верующие, неспособные уразуметь «мучений душевных» (что, по его мнению, и породило искупление), прониклись страданиями физическими. Отец Серафим, некогда и сам относившийся к «избранным ученым умам», быстро узрел возможные последствия такого взгляда — он порождал «снисходительное отношение ко Святому Кресту». Отец Серафим писал: «Тут разделение православных христиан на две категории — масса и элита, которая не нуждается в Кресте. Похоже на тайное общество масонов. Против этого — все святые Отцы, Богослужения, Литургия. Все ставят в центр Голгофу. Вообще это очень похоже на западных протестантских писателей его (митроп. Антония) времени, Эллен Уайт, основательницу секты адвентистов 7–го дня, и других».

Митроп. Антония знают и помнят как любящего пастыря, человека весьма незаурядного, однако очевидно, что в богословии он не отличался точностью. Отец Серафим писал: «Хотя митроп. Антоний и любил говорить о возвращении к первоистокам, Отцам Церкви и т. д., но, как особенно явствует из его «догмата», здесь он неверен этому: он принадлежал скорее к литературной интеллигенции, чем к святоотеческой школе, как оптинские Отцы».

В 1925 году новый «догмат» стал выдвигаться как официальное учение Русской Зарубежной Церкви и вызвал всеобщее смятение. Иерархи, приверженные святоотеческим традициям, вынуждены были вступить в защиту истинного учения об искуплении.

Серьезными полемическими работами против нового толкования догмата откликнулись Владыка Феофан Полтавский (соучредитель Русской Зарубежной Церкви), архиеп. Серафим (Соболев), перешедший позже в Болгарскую Церковь, святой афонский старец Феодосий Карульский. Их стараниями новый «догмат» так и не был официально утвержден. Да и следующее поколение иерархов единодушно отвергло его, а некоторые даже посчитали за ересь. Среди них и архиеп. Тихон, и архиеп. Иоанн, и архиеп. Аверкий, и архиеп. Леонтий, и архиеп. Виталий (Максименко), еп. Савва, еп. Нектарий, прот. Михаил Помазанский, архим. Константин (Зайцев), И. М. Андреев, И. М. Концевич, равно и многие иные ревнители святоотеческих традиций. В то же время, по словам о. Серафима, все они «были весьма расположены к митроп. Антонию и сочувствовали ему». Изобличая несостоятельность его ошибочных суждений, они не переносили свой суд на личность. Архиеп. Иоанн, к примеру, горячо любил митрополита и написал совсем не «воинственную» статью, высветив лучшее в учении митрополита — любви Христовой и вместе с тем поправив его.

Совсем по–иному приняли новый «догмат» в иерархической группировке, для которой превыше всего были покой и безопасность. Не обладая духовной свободой Владыки Иоанна и его сторонников, клика епископов безоговорочно уверовала в провозглашенный догмат. Они и мысли не допускали, что их первоиерарх может ошибаться.

В работе, критикующей новый «догмат», архиеп. Серафим (Соболев) писал:

«Сам митроп. Антоний был чужд стремления, свойственного еретикам, распространять свое учение во что бы то ни стало. Он исполнил нашу просьбу и не печатал более ничего в защиту своего взгляда на искупление. К сожалению, в душе своей он от него не отказался. В 1933 году я беседовал с ним наедине относительно его догматического учения и заявил ему вновь, что оно не согласно со Священным Писанием и учением святых Отцов. На что он ответил, что его учение согласно с Божественным откровением. Более беседовать об этом с митроп. Антонием мне уже не пришлось.

Но если сам митроп. Антоний не настаивал на распространении своего учения о сострадательной любви, как средстве нашего искупления, то об этом распространении стали заботиться его последователи».

Елена Концевич отмечала, что отношение к «догмату» разделило иерархов, несогласные стали подвергаться нападкам и ограничениям. Был изгнан, отправлен на покой и объявлен сумасшедшим архиеп. Феофан — за доклад в Синоде о догмате. Впрочем, мы уже убедились, какова участь тех, кто не примыкал к пресловутой группировке и не поддерживал «догмат».

И не только Елена Концевич обратила внимание отцов в Платине на тревожное положение в Церкви. Брат ее мужа, еп. Нектарий, премного пострадал из‑за нового догмата, за который в Синоде особенно рьяно ратовал архиеп. Виталий Канадский. Когда на синодальном собрании обсуждался вопрос об официальном признании догмата, еп. Нектарий, обыкновенно кроткий и смиренный, не вытерпел и решительно заявил, что догмат разрушает самое основание Русской Зарубежной Церкви и дает повод прочим Церквям обвинять ее в ереси — и совершенно справедливо! Его поддержали и архиеп. Афанасий, и чуть позже архиеп. Андрей (он не присутствовал в тот день на собрании).

Тогдашний Владыка митроп. Филарет выслушал еп. Нектария и снял вопрос о «догмате» с повестки дня[54].

ЭТО ДЕЛО ТЕМ НЕ КОНЧИЛОСЬ. В начале 70–х годов вопрос о «догмате» всерьез угрожал православной миссии среди коренных американцев. В монастыре о. Пантелеймона прославлялся главный защитник нового догмата — архиеп. Виталий, его считали там истинным богословом и наилучшим иерархом в Русской Зарубежной Церкви. Поначалу о. Серафим и о. Герман полагали, что о. Пантелеймон и иже с ним заблуждаются в своей оценке лишь потому, что не знают всех сложностей жизни Русской Церкви — в его монастыре были в основном американцы и греки. По мнению о. Серафима, «архиеп. Виталий — не русский по духу, нет в нем простого благочестия и веры, присущих почти всем русским епископам и священникам. Сам же он гордится тем, что более «утончен и изощрен», чем они, и тщится преобразовать Синод, дабы соответствовал его мировоззрению. Будучи хитрым интриганом, он сделался самой влиятельной фигурой в Синоде (это он десять лет назад возглавлял травлю архиеп. Иоанна (Максимовича), коего не терпел именно за отсутствие «утонченности» и «управленческих способностей»). Образование он получил в иезуитской семинарии, иезуитом по духу и остался, хотя внешне держится традиций. Мы знакомы с ним лично, и многие уважаемые иерархи предостерегали нас».

Архиеп. Виталий заручился помощью о. Пантелеймона в издании нового журнала «Лоза истины», намереваясь сделать из него официальный печатный орган Русской Зарубежной Церкви на английском языке, презрев уже существующие «Православное Слово» и «Православную жизнь» (в Джорданвилле). От потребовал от всех приходов поддержать его новое издание и обязал подписаться на него. Отец Серафим заметил позже, что старания его не увенчались успехом. Журнал оказался «удручающе неудачным, что, собственно, мы и предрекали, зная, что и как пишет на русском архиеп. Виталий. Он не понимает, что нужно сегодняшнему читателю, и публикует лишь то, что сам считает «злободневным», чтобы самому предстать во всем блеске своей «утонченности» и щегольнуть перед образованной молодежью. И итоге он смешон, ибо католики куда более поднаторели в том же самом».

После выхода в свет второго номера «Лозы истины» о. Серафим пытался предостеречь о. Пантелеймона и его сподвижников от опасного сотрудничества с архиеп. Виталием:

«Скажем прямо: мы не верим, что Владыка Виталий способен дать «единое на потребу». До сих пор его взгляды, изложенные и опубликованные на английском, — «правильны», но в русских публикациях он раскрыл себя полнее, и очевидно, что его «правильности» недостает искорки, некоторого трудноуловимого и трудноопределимого «благоухания Православия», — возможно, единственной черты в будущем, по которой будут распознавать и прилепляться к Православию. Не «правильность», а именно искорка привлекает людей, и коль скоро ее нет у Владыки Виталия — не возжечь людских сердец!»

Более всего встревожило отцов то, что Бостонский монастырь, столкнувшись с архиеп. Виталием и прочими иерархами из вышеназванной группировки, сам начал пропагандировать «догмат», цитируя самые сомнительные положения из писаний митроп. Антония и выдавая их за лучшие образцы богословия XX века. В монастыре находился английский перевод «Догмата искупления», и один из монахов писал, что они надеются издать эту работу.

В ЯНВАРЕ 1973 ГОДА о. Пантелеймону нужно было ехать на западное побережье на конференцию в один из приходов, тесно связанный с монастырем. К тому времени у о. Пантелеймона уже было много последователей среди духовенства и прихожан по всей стране, в основном из новообращенных. Для о. Никиты, приходского священника, к кому и собирался ехать о. Пантелеймон, это было большим событием, о грядущей конференции он даже уведомил через газету. Ждал он и о. Серафима с о. Германом, тоже полагая их своими сторонниками: они опубликовали хвалебные статьи как об о. Пантелеймоне, так и об о. Никите, назвав последнего «ревнителем Православия». Отец Никита послал в Платину два билета на самолет с припиской: «Непременно приезжайте!»

Обоим отцам было не приехать: в скиту гостил 12–летний крестный сын о. Серафима. Да и покидать свою обитель не хотелось. Тем не менее отцы решили, что о. Серафим поедет. «Нужно раскрыть им глаза на «догмат»», — сказал ему о. Герман. Поддержал поездку и еп. Нектарий, посоветовав подготовить доклад о «догмате».

Отец Серафим написал тезисы доклада по–английски, а более полно — на русском, для еп. Нектария. В первый и последний раз в жизни сел он в самолет и вскорости встретился с о. Пантелеймоном на конференции. Прочитал ему свой доклад, убедительно показав, что: во–первых, святые Отцы никогда ничего подобного не поддерживали (впрочем, сторонники «догмата» сами признавали это, но объясняли это тем, что за многовековую историю святые Отцы просто не смогли до этого «додуматься»); во–вторых, «догмат» порождает раскол — лишь «избранным», окончившим духовную академию, будет посильно понять, как мы действительно искуплены от законов греха и смерти; в–третьих, «догмат» низводит почитание Креста до мелкой сентиментальности; в–четвертых, происходит смешение того, что относится к человеческой, а что к Божественной природе Христа. В заключение о. Серафим сказал:

«Одним словом — пропасть несуразиц, их нельзя защитить, можно лишь извинить как проявление богословской увлеченности любящего пастырского сердца. Защищать «догмат» значит отказаться от святоотеческого в угоду «творческому» богословию митроп. Антония, опирающегося на собственный разум и чувства».

Отец Михаил Помазанский писал к отцам в Платину, что Православная Церковь защищена от этого нового учения своей литургикой, ибо бесчисленные древние тексты церковной службы изрядно указывают на искупление, осуществленные через Крестные страдания и Воскресение. Отец Серафим указал также, что «признание «догмата» открывает путь не только «творческому» богословию, но и многим реформам. Например, пересмотру богослужений. Уже если святые Отцы «недоучли» значение Гефсимании, когда составляли церковные службы, то эти службы должно пересмотреть, дабы устранить этот недостаток».

Отец Серафим убедительно просил о. Пантелеймона не публиковать английский текст о догмате, и тот согласился, не удержавшись, впрочем, от недоуменного вопроса: «Скажи, дорогой отец, неужто такой великий иерарх, как митроп. Антоний, и впрямь заблуждался?»

Позже обнаружилось, что о. Пантелеймон передал английский текст архиеп. Виталию — для печати. Тот опубликовал его в 1979 году и своем предисловии пошел еще дальше, чем сам автор «догмата», возведя «догмат» в абсолют, умалив значение Креста. Цитируя самые неудачные положения из книги, он называл новый «догмат» «истинным Божественным откровением», «гласом всей Православной Церкви», «чудом богословской мысли», «вершиной богоданной мудрости». Новый «догмат» сравнивался по значению с догматами Халкидонского Собора. Владыка Виталий подтвердил самые большие опасения о. Серафима, выразив желание создать новые церковные песнопения, которые бы в отличие от старых утвердили бы новый «догмат». Возобладай в Церкви мнение архиеп. Виталия, и частное заблуждение превратилось бы в страшную силу, в орудие создания богословия нового христианства, без Голгофы и без Креста. От христианства остался бы лишь фасад, лишь видимость истинного учения, таких подделок было немало и в прошлом.

Хотя «догмат» еще не был официально утвержден, архиеп. Виталий своим архипастырским влиянием всячески его рекомендовал, создавая видимость, будто фактически «догмат» уже принят. Этого больше всего и опасался о. Серафим. По его словам, «в миссии англоязычного Православия появилось препятствие, мешающее главному — знакомить с православным учением по наследию святых Отцов».

Создавшимся положением более других был удручен еп. Нектарий. А вскорости он узнал, что уже продается новая книга о «догмате» в одном из приходов о. Никиты, вверенных ему архиеп. Виталием. Еп. Нектарий кротко попросил о. Никиту воздержаться от продажи этой книги, на что тот ответил: «Владыка, да будь вы хоть ликом Христос — указания нам посылаются из Бостона» (т. е. от Владыки Виталия). Тогда еп. Нектарий пожаловался архиеп. Антонию. Но тот, будучи предан иерархической группировке, разделяя ее веру в «догмат», ответил, что книга будет продаваться. Еп. Нектарий настаивал, однако, на своем, грозя даже уйти на покой. Архиеп. Антоний прищурился и спросил: «А кто ж тогда, Ваше Преосвященство, позаботится о Вашей сестре?» Возразить несчастному старику было нечего. Лиши его архиеп. Антоний и без того скромного жалования, кроткий епископ, не умевший говорить по–английски, не смог бы прокормить слабую здоровьем сестру Веру, жившую при нем.

К отцам еп. Нектарий приехал совершенно «выпотрошенный» и чувств своих не скрывал: «Кроме вас у меня никого нет. В Сан–Франциско так одиноко! Ни за что не покидайте Русскую Зарубежную Церковь! Если уж вас выдворят — тогда ничего не поделаешь, но сами добровольно не уходите! Чтобы, когда объявят «догмат» учением Церкви, вы смогли встать на ее защиту. Поклянитесь, что послушаетесь меня!»

Хотя отцы и сомневались, что дело зайдет так далеко, они понимали, каково пастырское бремя епископа, давшего на хиротонии обет хранить учение Православное Церкви незапятнанным. И они также пообещали исполнить его волю. Время, однако, показало, что еп. Нектарий не преувеличивал опасность. Сегодня, более десяти лет после его кончины, архиеп. Виталий печатает огромным тиражом и посылает в ныне свободную Россию материалы о новом «догмате», тем самым смущая верующих. Исполняя клятву, данную еп. Нектарию, Братство преп. Германа предприняло ответные шаги: напечатало полный русский текст доклада отца Серафима о «догмате»[55], статьи архиеп. Серафима (Соболева)[56] и архиеп. Феофана Полтавского[57] о догмате искупления и историю их протеста против «взрывоопасного» учения митроп. Антония.

Обновленчество справа

Традиционализм — совсем не то же самое, что подлинная верность традиции.

Рене Генон.

Фанатизм стесняет образ мыслей человека, истинная вера дает ему свободу.

Св. Макарий Оптинский.

ИЗ ВСЕ СОВРЕМЕННЫХ философских доктрин, с которыми довелось столкнуться Алексею Янгу — сначала простым учителем, а потом директором школы — самым могущественным явилось учение об эволюции. Он видел, что многие родители не понимают самых убедительных научных доводов, опровергающих эту теорию, как не понимают и того, что учение это (зачастую намеренно) используют, чтобы подорвать основы христианского мировоззрения.

К таким родителям он решил обратиться со статьей, дабы раскрыть им глаза и показать, какую пищу для ума получают их чада. Он отослал статью на рецензию о. Серафиму, получил вскорости его замечания и благословение напечатать статью в «Никодиме».

А несколько времени спустя, к несказанному удивлению отцов, пришло весьма неодобрительное письмо о. Никиты по поводу этой статьи. Согласно воззрению отцов Бостонского монастыря, «эволюция — тема запретная», и о. Никита очень огорчился, что Алексей посмел высказаться против такого общепризнанного явления, как эволюция, о. Никита решил, что имеет дело с дерзким выскочкой, не освободившимся окончательно от «католических» замашек, а посему недостойным выступать с печатным словом. Платинским же отцам написал, что «прекращает всяческую помощь «Никодиму»».

Отец Серафим в годы своего становления глубоко изучал эволюционизм, его общественные, философские и духовные корни и пришел к заключению, что нынешние критики Алексея толком сами не понимают, что такое эволюционизм, ни с научной, ни с религиозно–богословской точек зрения. Алексею он написал: «Статья Ваша, видно, тронула нечто важное. По правде говоря, мы удивлены, что люди, так пекущиеся о делах церковных и экуменических, не дали себе труда задуматься над столь важным вопросом, как эволюция. Очевидно, они полагают, что вопрос этот вне сферы церковной жизни».

Отец Серафим посоветовал Алексею отнести незаслуженную критику на счет простой неосведомленности авторов, а не их ошибочных взглядов. «Ввязываться в полемику не стоит, — писал он, — лучше подготовить более аргументированное изложение этого вопроса». Отец Серафим также предупредил, что статья, несомненно, добавит Алексею «дурной» славы. Впрочем, не стоит огорчаться и «уходить в глухую защиту».

Но этим дело не кончилось. Алексей захотел напечатать в «Никодиме» статью о туринской плащанице, рассчитанную на читателей–католиков. Он отослал материал на отзыв о. Серафиму, и тот в письме отсоветовал печатать ее в первоначальном виде: обилие католических терминов введет в заблуждение православных. Увы, письмо запоздало: статья уже появилась в «Никодиме». Алексей, поразмыслив, решил, что на правку статьи уйдет слишком много времени и средств, а он не располагал ни тем, ни другим.

Статья о плащанице добавила критикам Алексея «улик»: вот, он как был католиком, так им и остался, не покаялся. Отец Серафим вспоминал: «Мы отослали о. Никите два письма в защиту Алексея. Признавая его ошибки, мы просили отнестись к нему так, как относился к нам Владыка Иоанн: он доверял миссионерам, одобрял их, не загонял в прокрустово ложе шаблонов, не подчинял признанным авторитетам. К великому нашему огорчению, о. Никита ответил, что в этом вопросе Владыка Иоанн допустил ошибку и что новообращенным иногда следует «давать хорошую взбучку»».

С подобными взглядами о. Серафим сталкивался не раз и не два. Он писал: «Мы пришли в ужас, узнав, что о. Пантелеймон с год назад предложил, чтобы миссионерской работой и священниками руководил Владыка Виталий, дабы избежать «ошибок» прошлого. Да, с «ошибками» будет покончено (хотя и это еще надо доказать), равно и с самим православным миссионерским движением в Русской Зарубежной Церкви. Точка! И никакой уже более терпимый иерарх не поможет. Страшен сам принцип «искоренения ошибок»».

Вскорости Алексей получил «открытое письмо» на 21–ой странице из Бостонского монастыря касательно напечатанных статей. Отец Серафим по этом поводу заметил:

«Автор письма поступил с Вами нечестно, использовав авторитет монастыря в борьбе с одиночкой. Автор следует всем новомодным философским течениям, но это всё преходяще. Монастырю сослужит плохую службу увлечение быстроменяющейся модой в ущерб истинно важным философским вопросам сегодняшнего дня. Молитесь Владыке Иоанну, чтобы наставил Вас. Помните: не всё зависит от «мнения» некоторых людей. Да и в трудную минуту многие вступятся за Вас».

«Открытое письмо» было напечатано в газете и разошлось по всей стране. Несколько лет спустя о. Серафим дал такую оценку действиям Бостонского монастыря и его приверженцев:

«Не тому огорчились мы, что они выступили против статей, а тому, как они это сделали. Из долгой переписки с Бостоном мы поняли, что они не допускали инакомыслия по важным вопросам: православная точка зрения, по их мнению, должна быть едина — во имя эволюции (!) и против «Плащаницы». Мы полагали, что православный люд имеет, по крайней мере, право обсудить эти вопросы в дружеской обстановке. Но Бостон считает, что вместо обсуждения всем должно признать мнение православных авторитетов. После этого они начали советовать всем «держаться подальше от Этны», ибо Алексей Янг — обычный католик. Увы, мы знаем людей, которые последовали этому совету.

Огорчились мы в первую очередь из‑за того, что увидели: в недрах нашей Церкви создана политическая партия, и те, кто «не соответствует партийной линии», устраняются, предаются забвению или — того хуже — ими начинают пугать других.

Памятуя о русской традиции долготерпения, мы не предавали огласке то, что видели, не питали вражды к о. Пантелеймону и о. Никите — всё еще надеялись, что это лишь «недоразумение» и со временем всё образуется».

К 1973 году о. Серафим и о. Герман стали подмечать, что не только создана «политическая партия», но используются чисто политические уловки для достижения цели. К примеру, в 1972 году один из священников пресловутой группировки вдруг предложил Алексею Янгу объединить «Никодим» с их газетой, дескать, они рады будут помочь Алексею «облегчить» его труды.

«Нам показалось это странным, — вспоминает о. Серафим, — и мы посоветовали Алексею продолжать независимое издание. Потом уже догадались: таким путем группировка хотела прибрать к рукам «Никодим», чтобы в печать не проникало ни строчки, не согласованной с «партийной линией». Позднее «партия» предложила англичанину Эндрю Бонду помочь в распространении его издания «Старый стиль» в Америке, правда, с одним условием: ни одной статьи без их одобрения печататься не будет. В 1973 году мы тоже обратились к ним за помощью в распространении русскоязычного журнала, который мы в ту пору замышляли (правда, дальше замысла дело не пошло). Они, однако, потребовали также права печатать этот журнал. Мы поняли, что даже наши русскоязычные материалы пройдут непременную цензуру в Бостоне, и добро бы у русских, а то у новообращенных американцев, едва знакомых с русским языком.

Другой излюбленной политической уловкой партии были оговоры: распространялся слух, дескать, такая‑то статья или такой‑то человек «не соответствует партийной линии». Например, после публикации статьи о плащанице Алексей получил несколько писем от «группы товарищей» с уведомлением, что они отказываются от дальнейшей подписки на «Никодим». Вместо дружеской критики — ушат ледяной воды. Алексея в ту пору так огорчило подобное отношение, что он бросил бы издавать журнал, не поддержи мы его: отношение верующих у нас совсем не такое оскорбительно холодное»[58].

Итак, на многих примерах отцы воочию убедились, что новая партия, проводя свою линию, намеревается подчинить не только новообращенных американцев в Русской Зарубежной Церкви, но и самих русских.

«Сама попытка эта столь чужда православной духовности, — писал о. Серафим, — столь отвратительна, будто в Церковь нашу прокралось иезуитство». И не случайно, верхушка партии, принадлежа Русской Зарубежной Церкви, подпала влиянию архиеп. Виталия, получившего иезуитское образование. «Страшно смотреть, как кучка иерархов пытается утвердиться в Синоде, «используя» архиеп. Виталия, и как в свою очередь «использует» их он, заявляя русским, что великие греческие богословы (а не простые русские батюшки!) являются его защитниками и последователями».

На примере таких политиканов от Церкви, как архиеп. Виталий, в «партии» хорошо усвоили иезуитский принцип: цель оправдывает средства. Отец Серафим вспоминал, как в 1973 году на конференции он услышал об этом от одного из священников, но не придал особого значения его словам. Только позже понял он, сколь опасна клика. Священник тогда сказал, что «ради правого дела можно пойти на обман, подлог». Грустно, но мы убедились, как действует этот принцип, как оговаривают члены группировки тех, кто им не по душе, передергивают факты, критикуя неугодных, и т. п. Чтобы опорочить Алексея, они стали приводить выдержки из якобы написанного им. Отец Серафим посоветовал Алексею «трезво и спокойно отнестись к клевете, коль скоро в ход пошли несуществующие письма, и не отвечать на нее, как и подобает честному человеку. Пусть делают и говорят, что им вздумается».

Более прочего «открытые письма» группировки убедили отцов, что дела в Церкви обстоят совсем не благополучно. С 1973 года письма эти стали сочиняться уже не только против верующих Русской Зарубежной Церкви, «критике» подвергались даже ее глава и некоторые из иерархов.

«Письма эти оставили у нас гадливое впечатление, — писал о. Серафим. — Будь они даже справедливы в частностях, недопустим их тон, самоуверенный и глумливый, с оттенком холодного презрения».

Многие из этих писем являли собой целые трактаты, дабы поразить читателей эрудицией, хотя долгие богословские отступления почти не относились к теме письма. Один молодой новообращенный из Англии, получив подобную отповедь в свой адрес, огорчился не на шутку. Отец Серафим показал ему, что за этим письмом скрывается «холодное и расчетливое стремление самоутвердиться — и все под маской елейного благочестия и смирения.» Отец Герман, человек русский и прямой, прочитав письмо, лишь сказал: «Писавший это не верит в Бога». Он имел в виду, что всё святое, духовное, каноничное гнусно использовано в письме для целей тайных и совсем иного свойства. Нет в письмах православного сердца и духа. И ответа они не заслуживают. Ответь им хоть слово, эти врали его тут же переиначат и извратят.

Отец Серафим назвал подобное отношение «любованием собственной духовностью в зеркале». Он подметил, что все письма «партийцев» написаны словно одной рукой — так близки они по духу, хотя некоторых авторов отцы знали лично и особой идейностью не отличались. «Недавно, — писал о. Серафим, — натолкнулся на письмо из Бостона 12–летней давности. Как разительно отличается оно от нынешних. В ту пору монастырские подвижники были заняты трудами обыденными, некогда им было письмотворчеством баловаться. Так что же за эти годы произошло?!»

ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ утвердить свои взгляды повсеместно в Русской Зарубежной Церкви, клика иерархов не удовольствовалась открытыми письмами, а принялась планомерно подрывать авторитет наиболее почитаемых православных наставников недавнего прошлого. Главным образом они ополчились на западное влияние в богословских писаниях — в соответствии с новомодными течениями. Как заметил о. Серафим, начиная со св. Никодима Афонского до архиеп. Аверкия, почти всем был приклеен ярлык «схоластов» и вменено в вину «западное влияние». «Партийные идеологи» пытались внушить верующим, что лучше разбираются в богословии, чем св. Нектарий Пентапольский, чем св. прав. Иоанн Кронштадтский (говоривший о «заслугах» Христа), архиеп. Иоанн (повелевший написать церковную службу западному святому блаж. Августину) и все оптинские старцы. Один из новых богословов даже сказал о. Герману, что работы свят. Феофана Затворника «с перекосом», т. к. автор пользовался западными источниками. Отец Серафим писал, что «подобные мнения только вредят делу возрождения христианской жизни, питаемых из чистых родников православной традиции».

Как и предполагал о. Серафим, шумиха вокруг «западного влияния» основывалась на полуправде. «Отец Михаил Помазанский, — писал он, — да и другие добросовестные богословы охотно подтвердят, что «западное влияние» коснулось богословских книг последнего периода русской и греческой истории, но «влияние» это было лишь внешним, не затронувшим сути православного учения. Иначе пришлось бы признать, что Православие утеряно в последние века и лишь сейчас стараниями «новых богословов» обретается Православие святых Отцов. И если согласиться с тем, что такие великие богословы, как митроп. Филарет Московский, еп. Феофан Затворник Вышинский, еп. Игнатий (Брянчанинов), архиеп. Аверкий, прот. Михаил Помазанский, равно и учение, которое они преподают в наших семинариях последнее столетие, не имеют отношения к Православию, тогда наше положение почти безнадежно, и где тогда искать авторитет, к которому прилепиться, дабы избежать ошибок и заблуждений нашего времени. «Новые богословы» учат: мы покажем вам, что истинно, мы растолкуем вам святых Отцов, мы привьем вам правильные взгляды. У нас лучшие переводчики, толкователи, православнее самих православных, и свят. Феофана Затворника, и митроп. Филарета Московского, и архиеп. Аверкия и всех прочих. Опасную игру затеяли «новые богословы»: подрубают сук, на котором сидят, зато и в этом верно следуют за архиеп. Виталием, ведь он заявил, что лишь его наставник, митроп. Антоний (Храповицкий), первым вызволил Православие из западных пут своим «догматом» искупления».

Отец Серафим убедился, что ярые ревнители «уставничества» в Православии смыкались в конечном счете с обновленцами вроде о. Александра Шмемана. И те, и другие разрывали связь времен, выкорчевывали ростки древнего святоотечества, взошедшие в недавнюю пору, почитали лишь себя истинными авторитетами. Богословы новой «уставнической» школы утверждали, что в силах отсеять все схоластические примеси богословия и вернуться к вере святых Отцов. То же самое сулил и Шмеман. В письме к одному священнику о. Серафим указывал, что «такой подход приведет к протестантству. Вы обнаруживаете изъян в православном богословии и полагаете, что лишь вы и ваши приверженцы способны его устранить, избавиться от «католического пленения» и вернуться к подлинным истокам. Само понятие «католического пленения» обыгрывается Шмеманом и его сторонниками с целью уничтожить идею преемственности традиции. НЕ УГОДИТЕ В ЭТУ ЛОВУШКУ! Немало выдающихся богословов последних веков пользовались терминами, которые сегодня кому‑то не по душе. Но из этого вовсе не следует, что святые Отцы пребывали в «католическом пленении» и их надобно опорочить. В те же термины они вкладывали иной смысл, нежели католики, поэтому и спорить, собственно, не о чем».

Писал о. Серафим и о том, что «нормальному, без «перекосов», Православию не страшны влияния извне». Все нужное и ценное оно преобразует и впитает, а зашоренные «партии» сами отсекают себя от Православия.

Отец Серафим назвал узколобое уставничество «обновленчеством справа». Он писал:

«Православие по–бостонски — не что иное, как правое крыло «парижского православия» — реформированного, «правильного», порожденного человеческой логикой, вне святоотеческих традиций. Это страшное искушение нашего времени».

В одной из статей о. Герман обозначил отличительные черты «обновленного» (слева и справа) православия: «С налетом злободневной критики, по форме слова блестящи, изящны и безукоризненны, но нет в них любви, чувства родства к тем, кто передавал традиции, а значит, нет и корней, живой связи со святоотечеством, даже когда можно связаться непосредственно с носителем этих традиций».

Говоря об отсутствии корней у неотрадиционалистов, о. Серафим писал: «Они всё пытаются создать сами, не опираясь на авторитеты прошлого и традиции. А их корни — это сегодняшняя Америка, отсюда и современный стиль писем и полное непонимание значения, религиозных основ и содержания «эволюции». Мы уже убедились на примерах (особенно, когда «традиционалисты» пытаются толковать о русской духовности, в чём ничего не смыслят), сколь легковесны их суждения, подкрепленные лишь впечатлениями и прихотью, но никак не солидными богословскими знаниями. Русским старцам они не верят (равно и греческим, как нам кажется.) Постоянно хвастают, что только они «великие богословы», отыскавшие утерянные традиции. Однако богословие их примитивно и поверхностно, особенно в сравнении с работами великого богослова истинного святоотеческого Православия — нашего о. Михаила Помазанского из Джорданвилля, мыслителя тонкого и глубокого. «Молодые таланты богословия» его просто не замечают. Мы сами, не будучи богословами, нередко прибегали к советам как о. Михаила, так и других богословов, которых мы уважаем, кому доверяем. Мы знали, что получим верные ответы на все вопросы, не полагаясь на свое, возможно, ошибочное суждение».

Одним из объектов нападок новых богословов был катехизис XIX века митроп. Филарета Московского, который в отличие от более позднего катехизиса митроп. Антония (Храповицкого) давал истинное учение об искуплении. Работу митроп. Филарета называли и «католической», и «ужасной», хотя именно этот катехизис архиеп. Иоанн неизменно рекомендовал новообращенным.

Нападкам подвергались и некоторые святые, которых новые богословы считали неправославными, а то и вовсе еретиками, и предлагали изъять их имена из календаря. Как огорчился о. Серафим, прочитав в газете бессмысленную ругливую статью о горячо любимом им блаж. Августине. Всех, почитающих этого святого, статья объявляла «невеждами в богословии» с «католическими душами». Отец Серафим в письме к Алексею Янгу отметил, что среди «невежд» оказались и архиеп. Иоанн, и св. Никодим Афонский, и все последователи греческой и русской богословской традиции XIX и XX веков, не говоря уже об Отцах 5–го Вселенского Собора. «Во всем мире православные почитают блаж. Августина святым, хотя и оговаривают его (богословские) заблуждения, так же, как и в случае со святым с Востока Григорием Нисским».

Бесцеремонные нападки на блаж. Августина показали о. Серафиму, что «новые богословы» сами не вправе обсуждать богословские вопросы. «И не потому, что не умны или не начитаны, — писал он, — а потому, что уж больно рьяно тщатся доказать всегда свою правоту. Нет, это совсем не в духе православного богословия». В другом письме читаем: «Истинная православная позиция в том, чтобы, усомнившись в чьих‑то взглядах, задаться вопросом: а что думают по этому поводу наши старцы? Что писали святые Отцы недалекого прошлого? И лишь уважительно осмыслив их мнения, получить собственное представление о том или ином вопросе. Всякий, кто читал «Исповедь» блаж. Августина и проникся состраданием, вряд ли охотно изымет его из календаря. Ибо в «Исповеди» пылкая вера и любовь, т. е. именно то, чего так недостает в церковной жизни сегодня!.. Именно благодаря «Исповеди» блаж. Августин столь важен нам, «пленникам Запада» и его философии».

Любопытно отметить, что архиеп. Иоанн относился к ошибкам в учении блаж. Августина о милости так же, как и к «догмату» митроп. Антония, то бишь как к частному заблуждению, которое не следует ни принимать, ни защищать, но нельзя и использовать для обвинения праведника в ереси. Отец Серафим вспомнил, как однажды он спросил архиеп. Иоанна, как следует относиться к «догмату», и Владыка незамедлительно провел параллель с блаж. Августином. Из той беседы о. Серафим вывел: «Если считать блаж. Августина еретиком, таков же и митроп. Антоний, если же принимать последнего, невзирая на его заблуждения, тогда следует признать и блаж. Августина». Такое понимание шло вразрез с логикой «новых богословов»: отрицая блаж. Августина, они превозносили митроп. Антония как единственного учителя в нынешние времена, свободного от «западного влияния».

И еще одного святого неотрадиционалисты тщились «изъять из календаря» — последнего императора Византии Константина XII. Когда о. Герман и о. Серафим напечатали свой первый церковный календарь, следуя традициям православных календарей России, один из новых богословов в письме потребовал «удалить этого еретика», очевидно, вменяя св. Константину в вину присутствие на «западной» литургии. Отец Герман едва не уступил требованию, но о. Серафим твердо сказал: «Давай сначала посоветуемся с архиепископом Аверкием». Вскорости от него пришел ответ, подтвердивший, что император Константин XII «замечательный» святой, те же, кто его не признает, — «щенки в богословии». И о. Серафим решил — быть этому святому в календаре!

- Вот ты и попал в «западный плен», — подшучивал о. Герман.

- И хорошо! — откликался о. Серафим. — Значит, я вместе со святыми Отцами, которых обвиняют в том же.

Под западным влиянием, как объяснил он о. Герману, находятся именно те, кто ставит мнение одного человека (их «партийного» лидера) выше достоверной традиции. Именно из‑за такого неверно истолкованного «послушания» и возникли богословские заблуждения в современной католической Церкви. В одном из писем он сетовал:

«Неужто Православие в Америке так зашорено, что должно повиноваться диктату какого‑нибудь специалиста–знатока и неукоснительно следовать «партийной линии» в любом вопросе?! Это противоречит тому, чему учил Владыка Иоанн, всей его миссионерской деятельности».

Такую зашоренность, узость взглядов о. Серафим назвал «уставничеством» или «недугом правильности». Болезнь эта, как он видел, очень заразна среди людей молодых, как новообращенных, так и урождено православных. «Сверхправильные пастыри дают простые ответы на сложные вопросы, что весьма привлекает тех, кто еще не тверд в вере. Многие новообращенные тянутся к «правильности» как младенец к соске. По–моему, им куда полезнее для спасения души чуток отступить от «уставничества» да прибавить в смирении».

Современный, узкологический подход «сверхправильных» богословов ставится выше простого верования православных греков «старой традиции». Отец Серафим понимал, что и многострадальным русским новый подход совершенно чужд. Он писал: «Всем этим «мудрецам» недостает главного в православной жизни, на что указывали святые Отцы, — страдания. Новая «мудрость» рождена в праздном умствовании, в бесплодных и бессмысленных спорах. Истинно глубокой является мудрость выстраданная (какую Господь ниспослал нынешней России), хотя она и не даст «красивого» ответа на всякий глумливый вопрос. Так давайте проникнемся этим страданием. И милость Господня пребудет с нами!»

«НОВЫЕ МУДРЕЦЫ» нашли простой ответ даже на такой сложный вопрос, как взаимоотношения разных православных Церквей. «Уставники» утверждают, что все Церкви, держащиеся нового календаря или свободных экуменических взглядов, — еретические и «ущербные». И вообще, их нельзя назвать Церквями, а их таинства благодатными.

Между прочим, ведущие из новоявленных «мудрецов» до вступления в Русскую Зарубежную Церковь принадлежали как раз к одной из новых «еретических» Церквей, к новостильной Греческой Архиепископии, и были ею отстранены от священнослужения. Русская Церковь приняла их из любви, полагая, что кара незаслуженна. Защищали их и о. Серафим с о. Германом. Однако сами отлученные отцы измыслили так: дескать, Греческая Церковь не несет благодати Божией, а потому и не вправе лишить их сана! По их логике выходило, если признать благодатность Греческой Церкви, следует признать и правомерность их наказания, то бишь пожизненный запрет на священнослужение. Их холодная «правильная» логика не допускала прощения или иного выхода.

На беду у одного из них брат всё еще продолжал служить в Греческой Архиепископии. Приехав однажды в Платину, этот «правильный изгой» гордо заявил о. Герману: «Конечно же, я не молюсь за брата!» Речь шла о поминовении православных во время литургии. Ошеломленный о. Герман тут же пошел к о. Серафиму:

- Представляешь! Он говорит такое о родном брате, их обоих рукополагал один и тот же епископ!

Отец Серафим лишь оторопело воззрел на собрата, потом сказал со вздохом:

- Что ж, он и в этом «правильный».

А мать о. Германа, слыша подобные истории о «сверхправильных», сказала однажды: «Ну, может, они и православные, да только христиане ли?»

Когда в «Православном Слове» появился призыв помочь голодающей Уганде (а положение там было аховое: не хватало одежды, не говоря уж о духовной литературе и иконах), один из «уставников» спросил отцов в письме, а уместно ли считать братьями православных африканцев, ведь они приняли новый календарь, принадлежат к новой «безблагодатной» Церкви, и нужно ли таким помогать. «Лучше я, чем могу, посодействую достойной православной семье или организации», — писал он.

- Ну, как бороться с этим равнодушием и высокомерием? — воскликнул о. Серафим, прочитав письмо.

- Даже еретику, на смертном одре взывающему о помощи, мы не вправе отказать! — сказал о. Герман.

Точка зрения «радетелей устава» на благодать, точнее, на безблагодатность, доставила немало хлопот Русской Зарубежной Церкви. Заправилы этой группировки представляли дело так (особенно впечатлительным новообращенцам), будто иерархи Русской Зарубежной Церкви считали ее единственной в мире истинно православной, остальные же Церкви — «безблагодатными». Отец Серафим заметил по этому поводу: «Наши иерархи никак не желают внести ясность в этот вопрос, отделить черное от белого. Убежден: наши епископы — все до одного! — и не помышляют называть эти Церкви «безблагодатными». Напротив, признают за ними благодать Божию, во всяком случае не отрицают ее».

В Греции представители уставничества решили наладить «политические» отношения меж Русской Зарубежной Церковью и наиболее радикальной группировкой радетелей «старого стиля» (календаря) — «матфеистами», которые предавали анафеме не только Церкви, перешедшие на новый календарь, но всякую с ними сотрудничавшую. Однако затеявшие интригу сами от нее и пострадали: «матфеисты» разобрались, что Русская Зарубежная Церковь совсем не такая, какой хочет себя показать, и сочли ее чересчур «либеральной».

. В 1976 году в разгар буйствования «уставников» о. Серафим объяснил в письме к одному из новообращенных, почему ему не по пути с этими новыми «ревнителями» веры:

«Их «непреклонность» в церковной политике выходит на первый план, а духовность остается на втором. Не мудрено, случись, например, мне призадуматься над тем, как и чем «правильнее» сегодня выражать ревность о вере, — и покоя в душе как не бывало. За одним вопросом последует другой: с какими Церквями порвать, как к этому отнесутся люди, что скажет Греческая Церковь (и, собственно, какая из?), каково мнение митрополита? У меня уже не останется ни времени, ни желания черпать вдохновение в пустыни, в книгах святых Отцов, в чудесной жизни угодников прошлого и настоящего, жизни в мире горнем. Конечно, в наше время нельзя игнорировать вышеприведенные вопросы, но, право же, не стоит забывать о главном».

В ТУ ПОРУ о. Герман опасался, как бы «сверхправильные» не возобладали и не стали бы задавать тон среди новообращенных в Православие американцев. Отец Серафим, однако, не разделял таких опасений, хотя самого его и ранил радикализм, совративший немало людей. Он приводил слова Авраама Линкольна: «Можно одурачить всех на некоторое время, можно одурачить некоторых навсегда, но всех навсегда одурачить невозможно».

По тому, как разворачивались события, о. Серафим предрек: со временем «сверхправильные» усилят свое влияние и устроят великий раскол, этакий путч внутри Церкви, однако успехом он не увенчается, и кончат бунтари маленькой, закосневшей в своих догмах сектой, и никакого влияния у них уже не будет. «Всё кончится как кошмарный сон, — писал он Алексею, — пока же нам предстоит немало пострадать. Похоже, нас крупно предали. Мы долгие годы верили, что люди эти с нами единомышленны и единодушны и беззаветно трудятся на ниве миссионерства в Америке. На деле же все эти годы они лишь прославляли себя, обманывая доверие простодушных русских епископов, священников и мирян. Боюсь, что и наши публикации прошлых лет о «ревности в вере» помогли взрастить такое чудище!»

Разочарованы, разумеется, были обе стороны. Вожди новой «партии», взлелеянные во многом стараниями платинских отцов, полагали, что те теперь присоединятся к их движению и станут выполнять «указания из Бостона». Велико же было их разочарование, когда они наконец поняли, что отцы не поступятся независимыми взглядами. Поначалу партийцы думали, что о. Серафим жаждет «правильности», как и они. Но то было заблуждение — о. Серафим жаждал Истины, а это совсем иное. Он писал:

«Они построили себе карьеру в Церкви на зыбком, хотя внешне и красивом фундаменте: на предпосылке, будто главная опасность для Церкви в недостаточной строгости. Но нет, истинная опасность сокрыта глубже — это потеря аромата Православия, чему они сами и способствуют несмотря на всю свою строгость. Не спасет она нас, коли не «осязаем» и не «обоняем» мы Православия».

В последующие годы о. Серафим положил немало сил и затратил уйму времени, объясняя «уставничество», вновь призывая вернуться к православному сознанию, дарованному нам святыми Отцами. Отец Серафим противопоставлял последнее всем разновидностям богословия неотрадиционалистов. Нужно было не просто писать статьи, но тщательно продумывать ответы тем, кто обращался с вопросами о «новой волне» в Церкви.

Позже о. Герман признает, что, пожалуй, то была пустая трата времени. По словам самого о. Серафима, обращались к нему «студенты, играющие в Православие», которым просто хотелось выделиться в своей среде. Способных глубоко и серьезно мыслить, подобно о. Серафиму, не было. Их совсем не интересовали слова о. Серафима, тем более, если они расходились с «партийной линией». Похоже, он мог удачнее распорядиться своим временем, душевными и умственными силами.

Но так ил уж напрасны были его старания? Как мы уже убедились, «бацилла правильности» (в разных, куда более утонченных формах, чем описанные) грозила многим — это и впрямь великое искушение для православных последних времен, когда «остывает любовь людская». Ведь «правильность» входит в само понятие Православия, то бишь правой, правильной веры. Ключевой вопрос современности, стоявший перед о. Серафимом, таков: «Как остаться правильным (православным) верующим и не впасть в упоение от собственной праведности?»

Ответив на этот вопрос, о. Серафим весьма помог своим современникам выбраться с обочины на дорогу Православия. Он сам лицом к лицу столкнулся с «правильным» экстремизмом. Не будь этого, его статьи и впрямь оказались бы малополезными: рассказ о собственном опыте помог другим избежать тех же ошибок. Теперь же его обращение к современникам звучит отрезвляющим предостережением от скатывания влево или вправо на обочину обновленчества, от слепого следования букве закона, от чисто внешнего «традиционализма», лишенного сути — любви! «Под любой оболочкой может скрываться подделка», — писал он.

Не следует приуменьшать и значения этой борьбы для роста его собственной души. Ведь и он начинал как «ревнитель Православия», и необходимо было проникнуть в суть этой ревности, пройти многолетний путь страданий, дабы получить правильный ответ, дабы сбросить путы холодного, умозрительного, доступного лишь «избранным» понимания христианства, не изменяя, однако, делу истинного Православия. В итоге, как мы убедимся, он добьется редкого сочетания качеств: непреклонного борца за истину и чуткого, доброго православного сердца. Отсутствие именно этих качеств отличает ревнителей мертвящего «уставничества» от истинных носителей живой традиции, таких, как иеромонах Серафим, как архиепископ Иоанн.

ЧАСТЬ VII

Дети

Ушло дитя любви… Нет, не мертва она, В небесной школе дочка пребывает. Там наша тщетная забота не нужна, Там Сам Христос малютку наставляет.

Генри Уордсворт Лонгфелло.

СРЕДИ ТЕХ, КОГО взяли на попечение супруги Андерсоны, была и многодетная незамужняя женщина, весьма неуравновешенная по характеру. Назовем ее Джулией. От трех отцов прижила она троих сыновей. Обратившись в Православие, она прожила у Андерсонов больше года. Средний сын, красивый паренек–мулат (выберем ему имя Феофил) очень сдружился с ровесницей, дочкой Андерсонов, очаровательной белокурой девочкой Маргаритой. В 1969 году девочка тяжело заболела. Доктора лишь разводили руками. Поражен был весь организм, и, стараясь вылечить один недуг, они усугубляли другой. Маргарита таяла на глазах, очень страдала, и надежды на выздоровление уже не оставалось. Безутешно рыдали родные. Владимир и Сильвия решили в столь трудное для семьи время отослать старших детей, дабы те не находились постоянно под гнетом горя. 12–летнюю дочь Сильвию они отправили в женский монастырь в Сан- Франциско, 11–летнего Томми (крестного сына о. Серафим) — в Платину. В скиту мальчик оказался очень полезен по хозяйству отцам. Каждый день он пешком ходил в школу далеко внизу, у подножия горы. 3–го ноября 1972 года, почти год спустя после приезда Томми, отцы получили печальное известие о кончине Маргариты.

Отец Серафим отвел мальчика в трапезную, усадил и принялся объяснять, как души невинных детей, вроде Маргариты, восхищаются Богом сразу на небеса. Мальчик смекнул, куда клонит его крестный отец.

- Она умерла? — спросил он.

- Нет, она вознеслась на Небо, — и о. Серафим не смог сдержать слез. Заплакали и о. Герман с Томми.

На следующий день все отправились к Андерсонам. Сильвия обратилась к ним с просьбой, подсказанной Томми, попросила разрешения похоронить дочь в монастыре. Ее бы утешала мысль, что всегда можно приехать в этот тихий уголок и побыть с дочкой. Отцы согласились и незамедлительно получили разрешение от местных властей.

Отпевание усопшей проходило в женском монастыре в Сан–Франциско, где некогда Владимир непосредственно познакомился с Православием. Вокруг гроба, сделанного Владимиром собственными руками, собрались монахини. Маргарита лежала в белом платьице, лицо ее запечатлело невинность и покой, многие русские монахини плакали. «Она словно ангел», — говорили они. Шестеро детей Владимира со свечами стояли подле гроба, слушая молитву по почившей сестре. К стоявшим подле гроба о. Герману и о. Серафиму подошел верный друг Маргариты, Феофил.

- Можно я буду жить у вас? — спросил мальчик.

- А почему вдруг? — спросил о. Герман.

- Хочу жить в лесу, а не в городе. Мама согласна, теперь дело за вами.

- Ты же знаешь, у нас сейчас Томми гостит. Вот он уедет, тогда милости просим, — сказал о. Герман.

- Честно?

- Честно!

Неожиданно на похоронах возникло досадное осложнение: архиепископ Антоний отказался благословить погребение девочки в Платине. Отец Герман угадал причину: будет при монастыре кладбище — значит, монастырь останется там навечно. Потому‑то Владыка и отказал. И так все несколько долгих часов ожидали перед открытым гробом, что же делать дальше. Монахини очень огорчились: несмотря на то, что они умастили тело миром и ароматическими маслами, уже ощущался запах разложения. Наконец, священник позвонил архиеп. Антонию и сказал, сколько бед причиняет тот отказом. И Владыке пришлось уступить.

Гроб поставили на монастырский грузовик и повезли в Платину в сопровождении сыновей Владимира: Томми и Базила. На протяжении всего долгого 5–часового пути мальчики пели «Христос воскресе из мертвых.» и другие церковные песнопения, дабы поднять дух и поддерживать память о Рае. Приехав в монастырь раньше других, они поставили гроб посреди церкви. Подъехали Андерсоны. Отец Герман сказал: «Нам нужно денно нощно бдеть возле усопшей. Пусть все по очереди читают над ней Псалтирь».

Меж тем Сильвия выбрала место на склоне горы, чуть выше скита, вырыли могилу. Вечером в скит заглянул Валентина Харви. Она была незнакома с Андерсонами и, конечно, не подозревала, что у них умерла дочь. Поэтому была поражена, войдя в церковь и увидев гроб, вокруг которого стояли дети со свечами. Не случайно в тот день заглянула она в скит. Так совпало, что много лет спустя ее дочь выйдет замуж за сына Владимира, Базила.

Маргариту в ту ночь не оставили в одиночестве. Отцы и все Андерсоны попеременно читали Псалтирь. Утром гроб вынесли. Впереди процессии шел один из сыновей Андерсонов с крестом, свитым матерью из роз. Отцы Серафим и Герман не могли оторвать взгляда от поднимающихся в гору. Нежные детские лица, озаренные мерцающими огоньками свечей, тихий покойный лес, вызолоченный поздней осенью. «Чудесная картина, верно?» — шепнул о. Герман собрату.

Когда усопшую предали земле, о. Герман обратился к семье: «Вы счастливые люди, что дочь ваша и сестра упокоилась здесь, в свободном краю. Вас не преследуют, как в Советском Союзе, за то, что соблюдаете православный обычай и хороните дочь подобающе, за то, что приходите молиться сюда. Счастливы вы и потому, что та, которая недавно жила среди вас, сейчас на Небе молится о вас. Одной нашей предстоятельницей пред Богом прибавилось, и мы вверяем ее Господу».

Исполненные этого светлого чувства, присутствующие долее не скорбели, а радовались как на Паху: попрана смерть, в Рай возносятся усопшие. В тот день благодать Господня пребывала на всей семье Андерсонов, и они чувствовали это. Точно спустилось в этот укромный уголок небесное облако и окутало всех. Стоя у могилы со слезами радости на глазах, Сильвия сказала отцам: «Сегодня — самый счастливый день в моей жизни». Плод чрева ее пребывал сейчас на Небесах в молитвах о ней, оставшейся на земле. Едва Андерсоны распрощались с отцами и отбыли, пошел дождь — еще один знак благодати. А отцы размышляли над Божиим Провидением: первая девочка, переступившая порог их монастыря, обрела там вечный покой.

ТОММИ АНДЕРСОНУ так полюбился скит, что в 1974 году он вернулся и стал ходить в школу в Платине. Но окончился и этот год, настала пора уезжать, мальчик прощался с отцами со слезами на глазах. «Сохрани его Господь истинным христианином!» — пометил о. Серафим в своей летописи. Впоследствии Томми поступил в семинарию, завел семью, растя детей в Православии, и навсегда остался другом платинских отцов. Навещал их и старший сын Джулии, порой оставался в ските на месяц и долее.

Но кто поистине обрел там второй дом, так это маленький Феофил. Отцы чувствовали, что его привела к ним Маргарита, ведь именно на ее похоронах мальчик впервые попал в скит. Ее маленький друг был «трудный» ребенок, ему выпало немало испытаний в жизни. Отца он не знал и, будучи единственным темнокожим ребенком в семье, чувствовал, что не такой, как все. Воспитанием его, по сути, никто не занимался, жизнь была безотрадной — не мудрено, что он так захотел жить в скиту.

В июне 1975 года о. Серафим забрал мальчика из Сан–Франциско и с той поры заменил ему отца. Как и братия, мальчик не отличался кротким нравом, и о. Серафим выражал свои опасения о. Герману, не слишком ли поздно они взяли мальчика. Конечно, за личиной дерзости и бунтливости они прозревали в нем любящее сердце.

Как было уговорено с его матерью, через год мальчик должен был вернуться в Сан–Франциско. По дороге он стал плакать, просить разрешения пожить в скиту подольше. Отец Серафим не смог отказать ему, не возражала и мать.

И с той поры у отцов появился незаменимый помощник по хозяйству. Сил он не жалел: спозаранку растапливал печь, готовил пищу, колол дрова, помогал в типографии. Отец Серафим находил время, чтобы заниматься его образованием, от истории до мировой литературы. Из любви к звездам купил телескоп и начал учить Феофила и других ребят астрономии. За несколько лет он даже научил Феофила читать по–церковнославянски и переводить на английский церковные службы.

Исстари на Руси сироты считались Божьими детьми, под Его покровительством и водительством. Попав в скит по провидению Божьему, Феофил нашел столь необходимую детскому сердцу любовь. Да и у о. Серафима потеплело на сердце — обязывала забота о Божием дитяти. Конечно, из‑за своего приемыша о. Серафим пролил немало слез и провел не одну ночь без сна. Возможно, мальчик не заметил и не оценил этого, но Бог видел всё: это помогло спасению о. Серафима.

Больше любви открывалось в его сердце — больше приходилось и страдать. В дальнейшем немало «трудных» детей подолгу живало в скиту, набираясь пользы от простой, естественной и покойной монастырской жизни. В 1978 году по договоренности с родителями и учителями в скит приехал русский паренек Сергей, у него не клеилась жизнь ни в школе, ни дома. Отец Серафим и ему помог не отстать от школы. Много позже отец мальчика писал письмо: «Не знаю, как и благодарить Вас, о. Серафим. Вы так много делаете для Сергея. Он счастлив, душа его умирилась, он полюбил работу. Из несчастного ребенка он превратился в цветущего юношу. Спасибо Вам и о. Герману».

Когда рядом дети, сердце умягчается. Возможно, кто‑то скажет: не монашеское это дело — воспитывать детей. Однако и у самого преп. Германа были крестные сыновья, мальчики- полукровки от матерей–алеуток и отцов — русских торговцев мехами на Аляске. Дети оставались у него, жили в отшельническом покое и тишине, напитываясь христианской любовью и благочестием. Платинские отцы, не задаваясь такой целью, невольно следовали по стопам своего небесного покровителя. Наблюдая много лет, они пришли к выводу, что детям легче приспособить себя к жизни в скиту, нежели взрослым, уже отравленным «удобной» жизнью и мирскими благами. Отец Серафим любил детей за простоту, прямодушие и чистоту. О своих монастырских приемышах он сказал однажды: «Они — мое утешение».

Новые братия

Первое и главное в монашеской жизни — доверие, которое приходит с опытом.

О. Серафим (Роуз).

Носите бремена друг друга, и таким образом исполните закон Христов.

Гал. 6:2.

ПРИМЕЧАТЕЛЬНО, что о. Серафим и о. Герман, последовав в монашестве примеру взаимного послушания преп. Паисия и его сотаинника Виссариона, прожили уединенно вдвоем четыре года, потом к ним присоединились новые братия. Ровно столько же прошло времени, прежде чем к преп. Паисию и Виссариону стали примыкать люди. В житии преп. Паисия говорится:

«Но не долго наслаждахуся таковаго, тихаго, сладкаго по Бозе, душе же утешного и безмолвного жития, точию четыре лета, и мала более. И друзии по братии, приходящии от мира во иночество, видящее таковое наше любовное с братом сожительство, ревностию возревноваша к таковому же житию себе прилучити».

В 1973 год накатила первая волна желавших избрать монашескую стезю. Вначале был крестный сын о. Серафима, Лаврентий. Сами братия никоим образом не пытались привлечь людей, дабы те делили их судьбу. «Прежде всего потому, что жизнь в единодушии, которую мы ведем в условиях материальной скудости и необустроенности, по плечу лишь людям свободным, жаждущим этого», — объяснял о. Серафим. Однако такие нашлись, и отцы приняли это как Божие провидение. Получив известие о скором приезде очередного страждущего, о. Серафим записал: «Дел здесь хватит больше, чем на четверых. Хорошо, что Господь посылает нам помощников. Но каждая пара рук — это еще и душа, безмерно глубокая, и мы молим Господа, чтобы не направить ко злу посылаемых нам, а чтобы Его силой укрепить узы любви и братства».

С РАСШИРЕНИЕМ Братства о. Серафим всё более уповал на о. Германа. «Это тот человек, который сможет привести к единству душ и мыслей, ибо сами мы, бедные американцы, этого не достигнем, поскольку еще наша православная вера не окрепла». Однажды в отсутствии о. Германа он сказал братии: «Нам надобно ценить отца Германа. Он — провидец».

Энергичный о. Герман стал главой, настоятелем общины, а тихий о. Серафим — ее духовным водителем, он предпочитал разговаривать с глазу на глаз. Каждый вечер он задерживался после службы, чтобы выслушать всё «наболевшее» у каждого брата. И этот обычай они позаимствовали у преп. Паисия Величковского — святой Отец не расставался с ним и тогда, когда возглавил монастырь. Он установил исповедание помыслов, дабы на корню пресекать дурные наклонности, пока их не разжег дьявол. В житии преп. Паисия говорится:

«Исповедание помыслов от всех, паче же от новоначальных, на всяк вечер да бывает к духовным отцам. Яко исповедание есть основание истиннаго покаяния и грехов прощение, и надежда спасения душе, с печалию о гресех истинно кающейся. Аще же случилось бы между братьями некое смущение, то отнюдь в той же день да будет истинное примирение, по писанию: солнце да не зайдет во гневе вашем».

Как уже говорилось, правильный подход к «исповеданию помыслов» способствует единодушию, столь необходимому в монашестве, неправильный подход наносит непоправимый ущерб. Еп. Нектарий, повидавший на своем веку и то, и другое, предостерегал отцов от неосторожного использования этого правила, и они приступали к нему со страхом Божиим и трепетом. Отец Серафим давал всем исповедующимся простой бесхитростный совет: «Смотри за собой в оба! Познавай себя!»

Один молодой человек, приехавший в монастырь в 1975 году, так вспоминал наставления о. Серафима: «В феврале я крестился в Лос–Анжелесе и, как все новообращенные, желал получить от Православия самого наилучшего. И обрести это собирался в монашестве. В начале лета я приехал в монастырь преп. Германа. Настоятелем о. Серафиму было назначено ежевечернее после службы выслушивать мои помыслы. Признаюсь, первые дни я побаивался его. Казалось, он видит меня насквозь, читает самые сокровенные мысли. Впрочем, он относился ко мне заботливо и сострадательно. Протестантство не подготовило меня к исповеди, а жаль, иначе мои беседы с о. Серафимом были бы плодотворнее. Мы спокойно и сдержанно беседовали, в основном о жизни души. Конечно, о. Серафим дал мне очень много, заложил основу веры, дабы выстояла она во дни испытаний, ожидавших меня».

В 1973 ГОДУ в празднование церковного Нового года (1/14–го сентября) о. Серафим написал обнадеживающие строки: «Новый год. Братия живут в согласии, монастырская жизнь в глуши их воодушевляет. Подобная жизнь в «единодушии», построенная на полной откровенности и послушании, в этом веке утеряна на Руси, и лишь чудом, Божией милостью мы возрождаем ее. На прошлой неделе нас посетил архим. Спиридон, дважды отслужил литургию, напитав братию духовной радостью и силой».

Желавшие испытать себя на монашеском поприще начинали как «трудники» и лишь после некоторого обговоренного испытательного срока получали подрясник и скуфью послушника. Послушничество обычно длится три года, и после учебы, исполнения послушаний и иных испытаний можно принять постриг. Как и в прочих монастырях, в скиту преп. Германа послушникам не полагалось разговаривать друг с другом, ни с гостями–мирянами. Главное внимание концентрировалось на внутреннем сосредоточении, а не на внешнем. Отец Серафим отмечал: «Священному Преданию и житиям святых отводилось особое место в образовании ума и сердца. В трапезной всегда читаются духовные наставления, у каждого брата — определенное ему индивидуально духовное чтение».

С первых дней братия постановили, что не будут «отпускать» послушников по просьбам епископов. «Нам важна душа человека, а не «нужды церкви или рабочие руки»», — пояснял о. Серафим.

Случалось, что в обители жило одновременно до 14–ти человек, каждый со своими заботами и запросами. Отцы хотели напитать их души «твердой» духовной пищей, но понимали: учить с позиций «своего мнения» Православию нельзя. Как говорил преп. Паисий: «Кто имеет братию под своим водительством, не должен наставлять и поучать по своему разумению и проницательности,. но в согласии со святыми Отцами».

Перед о. Германом и о. Серафимом встала задача растолковать последующему поколению жизнь, столь отличную от мирской. Раз новые братия выбрали стезю служения Господу, отцам необходимо было донести до них святоотеческое учение о самоотречении.

Ради этого о. Серафим принялся выборочно переводить на английский из основных святоотеческих работ. Одной из таких оказалась «Руководство к духовной жизни, в ответах на вопрошение учеников» пустынников VI века Варсонофия и Иоанна. Он выбрал цитаты для каждого в отдельности брата, живущего тогда в обители. Он обнаружил, что святые Отцы прошлого задавались теми же вопросами, что и сегодняшние ревнители христианства, а их ответы разбивали укоренившиеся домыслы и заблуждения. Старцы показали природу греха: фарисейства, расчетливости, осуждения, лени, плотских мечтаний, отсутствия внутреннего бдения. И указали практические пути их искоренения и обретения добродетели.

В румынском монастыре Драгомирна преп. Паисий во вечерам собирал братию в трапезной и читал им свои переводы из святых Отцов. Отец Серафим сейчас делал то же самое. Обращаясь к работе святых Варсонофия и Иоанна, он замедлял чтение, дабы донести до слушателей каждое слово.

Отец Герман был безмерно рад: какое смелое наставление молодым. Он сказал брату Лаврентию: «Поистине исторический момент: древних отцов–пустынников — из VI века! — теперь знают еще в одной стране. Впервые переведен их труд на английский! Теперь наши братия смогут вырасти духовными великанами».

Однако в последующие месяцы братия один за другим покидали монастырь. На очередное чтение к о. Серафиму пришло в трапезную лишь трое.

- Что‑то духовные семена святых не взошли, — посетовал о. Герман. — И почему бы?

- Почва скудна, — ответил о. Серафим.

Отец Серафим прилагал евангельскую притчу о сеятеле к Америке, почве каменистой и скудной (Мк. 4:5–6). В отличие от Старого Света здесь нет глубоких корней, нет «глубины земной». Мудрое слово люди принимают с радостью, но без глубокого осознания, поэтому оно и иссякает быстро в душе, и когда приходит время понести скорби и лишения ради богоданной мудрости, чахлые всходы святоотечества в душах людей не выдерживают, опаляются солнцем и увядают.

Отец Серафим был убежден, что бороться с американским верхоглядством можно, насаждая постоянство и приверженность делу, потому он неоднократно повторял и монахам, и мирянам, сколь важно каждодневное богослужение и чтение Священных книг. «Истинно, важнейшей добродетелью в наше время является долготерпение. Без него мы пропадем», — писал он.

Сколько еще людей пройдет мимо них с о. Германом в поисках монашеского призвания. Отец Серафим как духовный наставник набирался опыта, выделял главные качества души, определяющие успех или неудачу подвизающихся. В статье о монашестве в древней Галлии он писал: «Тогда, как и сегодня, интерес к монашеству зиждился в основном на праздной мечтательности, оторванной от повседневной борьбы, унижений, необходимых, чтобы выковать истинную евангельскую духовность». Он отмечал, что монашествующие Отцы как восточной, так и западной Церкви «указывали на необходимость простой работы, видя связь готовности работать с истинным смирением к стяжанию духовности. Рвение к работе — мерило духовного развития. Соблюдение этого принципа и придает некоторую «обыденность» и даже «грубоватость» жизни настоящего православного монастыря в наши дни. Попавший в такие «экстремальные» условия послушник сразу обнаружит, сколь велика его тяга к праздности и покою». Суровых испытаний в послушничестве аввы Дорофея (VI в., Египет) и более близкого, почти современника, оптинского старца Иосифа, ни один из нынешних легковесных искателей монашества не выдержал бы. По словам о. Серафима, «они часто покидают монастырь под предлогом «недостаточной духовности», не понимая, что лишают себя духовной пристани, что в праздных скитаниях «идеального монастыря» не найти. Лень — не самый страшный грех искателей монашества. Но без любви к труду они никогда не смогут вступить на путь монашеского борения, не поймут простейших истин духовной борьбы».

Чрезмерное подвижническое усердие запрещалось в монастыре, дабы послушники не впали в прелесть, преувеличивая свои силы, но и простая монастырская дисциплина, отсутствие «удобств» служило хорошей проверкой силы духа послушников. Отец Серафим понимал, как трудно молодым людям отрешиться от привычной жизни своих сверстников в миру и встать на подлинно монашеский путь борения. Он писал: «Несмотря на то, что цель монашества — неотмирность, он существует в мире сем и, разумеется, отражает современную нам жизнь. Избалованные, самодовольные и себялюбивые юноши (а в основном приходят такие) тащат за собой весь мирской «багаж» отношения к жизни, привычки, что в свою очередь влияет на жизнь монастыря. Конечно, ополчаясь на них, можно свести на «нет» их влияние, но стоит дать послабление — и любой самый строгий монастырь незаметно, мало–помалу подпадет влиянию мира.

Истинное православное монашество по своей природе враждебно современному принципу «удобности». Монах постоянно в работе, он не дает себе поблажек, а жертвует собой, предает себя сердцем и душой горнему. В этом и состоит главное отличие от мирской жизни, основанной на принципах хилиазма (призыв облегчить, обустроить земное бытие человека). Сознательное предание себя борьбе с этими принципами и обычаями современной «удобной» жизни встречается ныне редко, да и не всегда это безопасно. Поэтому неудивительно, что сегодняшнее монашество слабо — оно отражает общую слабость Православия в современной жизни».

ВСЕХ ПРИЕЗЖАВШИХ отцы привечали с любовью и заботой, и как же огорчительно было для них, когда их воспитанники отрывались от истоков монашеской жизни, едва прикоснувшись! Многие поначалу были преисполнены самых серьезных намерений и успевали добиться немалого в скиту. Но «хоть дух силен, плоть немощна», и весь образ домонастырской жизни звал, тянул назад. Самих о. Серафима и о. Германа не поработила культура современной Америки, не раздавил мир сей. Но у каждого были на то свои причины: о. Серафим всегда чурался общества, пронизанного материализмом, а о. Герман детство провел в Германии, позже в заботах о матери и сестре ему было некогда искать личных удовольствий.

Один из послушников, соблазнившийся былой «хорошей» жизнью, покинул монастырь, никого не предупредив, оставив подрясник во дворе. Потом вернулся, покаялся. и снова убежал. Так повторялось не раз и не два. Отец Серафим жалел юношу. В летописи он отметил: «Сколь хрупка у молодых любовь к Православию и решимость не отступать!» И далее: «Сохрани наши послушники страх Божий в сердцах своих, решись они служить Богу невзирая ни на что — отошли бы все тяготы и искушения, и ничто бы не мешало им спасать свои души».

Отец Серафим всячески избегал роли «богоносного старца» в отношениях с молодыми послушниками, он знал, что нужно воспитать у них доверительное отношение и открытость в общении с духовным отцом. «Будущему монаху важно научиться не доверять собственным суждениям, — писал он, далее цитируя постановления киновитянам преп. Кассиана Римлянина. — «. Если хотим последовать евангельской заповеди и быть подражателями Апостола и всей первенствующей церкви, или Отцев, которые в наши времена последовали добродетелям и совершенству их, то не должны мы полагаться на свои мнения, обещая себе евангельское совершенство от этого холодного и жалкого состояния; но последуя стопам их, должны стараться не обманывать самих себя и так будем исполнять монастырское благочиние и постановления, чтобы нам отречься от этого мира»».

Этот монашеский принцип был испытан веками. И у себя в монастыре о. Серафим находил ему достаточно подтверждений. Отошедшим от этого правила было уже не суждено вернуться на монашескую стезю.

Показательный пример одного молодого человека, которого отцы привели к Православию. Посетив почти все православные монастыри в Америке, он приехал в Платину, вознамерившись провести там целый год. Через неделю он переменил свое решение и задумал поехать на Гавайи. Его усовестили, и он согласился задержаться еще немного, но сказал: «Я не отступлю от своего решения, на душе у меня покой». Отец Серафим увидел в этом наглядный пример слепоты и глухоты ко всему, кроме собственного «мнения», которое неизвестно откуда залетает в голову. Брат этот немало помог в типографии, но прошел месяц, и он отправился, куда и замышлял. В тот день дождь лил как из ведра. Юноша подошел к отцам и сказал: «Всё работаете? Ну–ну, это дело хорошее. А я хочу от жизни наслаждений». Вскоре он прислал письмо: «мнение» его о жизни на Гавайях оказалось ошибочным, никому он там был не нужен, заботы, докучавшие в монастыре, не оставили его и в миру. Отец Серафим вынужден был признать, что «можно подвести лошадь к воде, но заставить пить нельзя». Однако его заботило, что станет с душой его духовного чада. Оставалось только желать, чтобы Господь ниспослал ему «благотворные страдания». После принятия Православия брат этот был чист душой, полон идеалов. После «загула» в мире духовно переменился, что запечатлелось и в его облике. Отцы, приехавшие его встречать на конечную автобусную остановку, не узнали бывшего брата.

Описал о. Серафим и другой случай. Один из братий весьма преуспел на пути к монашеству. На Преображение после всенощной, после проникновенной проповеди о. Серафима, на вершине горы, он едва сумел спуститься — слезы радости застили глаза. «Да сохранит Господь в нем это доброе чувство, да не остынет сердце его», — записал о. Серафим. Не прошло и двух месяцев, как брат этот захандрил. Он пенял отцам, что те совершают службу неканонизированному святому (игум. Назарию Валаамскому), негодовал на богослужениях, которые раньше приводили дух в радость. Несколькими днями позже он и вовсе покинул монастырь. «Вот наглядный пример того, как стремление стать «мудрее мудрецов», самонадеянная критика приводят к утрате благодати Божией, — писал о. Серафим, — охладев духом, сей брат очень скоро увидел огромную разницу во взглядах своих и Братства и вернулся в мир. Кто там будет духовно наставлять его? Господи, научи нас вести брань с нашими сокрытыми страстями и пребывать в страхе!»

Но и в миру отошедшие братия не преуспели в духовности, как убедились отцы. Один из «блудных сынов» напомнил о. Серафиму бесплодную смоковницу. «Господи! Сподоби нас принести плоды, а не терять зеленые листья!» — молил о. Серафим.

Он понимал, что упование на собственное мнение — результат глухоты и слепоты к воле Божией. Достаточно смиренно размыслить над обстоятельствами жизни, и сразу увидится воля свыше, нужно только вооружить глаза верой. Например, проскитавшись две недели, один из братии вернулся в монастырь, голодный и холодный. Отец Серафим подметил: «Накануне его ухода мы читали Евангелие: «Никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для Царствия Божия» (Лк. 9:62). А накануне возвращения — притчу о блудном сыне».

Святоотеческое правило — не обольщаться собственным мнением — полезно не только монахам. Однажды, когда за трапезой сидело 19 человек (православных священников и мирян), о. Серафим заметил, «сколь различны их духовная направленность и заботы. И сколь безрадостна судьба тех, кто уповает на свои силы. Только те, кто не думает о своей «умудренности», а мнение свое полагает недостаточным, могут надеяться на духовный расцвет».

ОТЕЦ СЕРАФИМ, прожив плечом к плечу с о. Германом не один год, придавал огромное значение единению душ, и как трудно ему было принимать тех, кого это вообще не трогало. Сам он не жалел себя в работе, и до чего ж невыносимо ему было наблюдать праздность и суесловие братии, ждущих, что кто‑то придет и распорядится, что им делать дальше. Еще хуже того, когда они вдруг затевали мелочные — даже и не по монашеским меркам — споры. Однажды, услышав, как «старший» брат громогласно выговаривает Феофилу за то, что тот, чистя зубы, «истратил много талой воды», о. Серафим сказал, что подобные стычки «порождают разрушительный дух». О том же говорил авва Дорофей, наставлявший земляков — монахов–египтян:

«Каждый из нас оставил, что имел; имевший великое, и имевший что‑нибудь, и тот оставил, что имел, каждый по силе своей. И приходя в монастырь, маловажными вещами исполняем пристрастие наше (в нашем случае — талая вода). Однако мы не должны так делать: но как мы отреклись от мира и вещей его, так должны отречься и от самого пристрастия к вещам и знать, в чём состоит сие отречение, и зачем мы пришли в монастырь, и что значит одеяние, в которое мы облеклись; должны сообразоваться с ним подвизаться, подобно Отцам нашим». Чтобы добиться единодушия в монастыре, нужно, чтобы братия видели перспективу общего дела, верили в общую цель и четко ее представляли, радовались возможности работать ради нее на любом поприще. Противоположность этому — «своекоштное» монашество, неправильное по форме объединение людей без общей цели, где всякий делает, что ему вздумается, живут этакими старыми девами и холостяками. Об одном из искавших такого прибежища о. Серафим писал с болью сердца: «Он просто ищет теплый уголок, где бы ему не мешали, где он мог бы жить своей жизнью. Послушание для него — чисто внешнее, и только в необходимых рамках, дабы не пошатнуть сове маленькое благополучие, не прикипая сердцем к делам Братства. Сейчас уже очевидно, что его цели расходятся с нашими, но он пока держится за нас душевной привязанностью. Нам претит мысль отсылать его прочь, чтобы искал себе истинных единомышленников (хотя, очевидно, он их не найдет), но не хочется и тащить такой «балласт», требуя от него, что он должен исполнять добровольно. Его выходки порой донельзя опустошают меня и о. Германа, ибо он ставит под сомнение всю нашу жизнь, толком не поняв и не оценив ее. Да, эта жизнь трудна, требует великого борения, невероятной душевной чуткости и напряжения — ее легко порушить».

ЗА ДЕСЯТЬ ЛЕТ через Братство прошло более 50–ти человек. Духовное руководство, забота о насущных потребностях людей, не говоря уже о запросах их души, требовали от отцов огромных сил. Отцы пришли к заключению, что «чем больше людей, тем меньше толку». По очереди ломался то один, то другой старый грузовик, и требовалось их чинить. Однажды о. Серафим бросил: «Сперва дьявол портит нам машины, потом — послушников».

Терпеть у себя «своекоштных» монахов — тяжкий крест, но еще тяжелее видеть, как лишают себя богоданной возможности подлинные искатели монашества, которым не хватило упорства. Отец Серафим премного огорчался и однажды даже сказал о. Герману: «Хоть бы они вообще больше не приходили!» Новые братия никак не выучивались ни единодушию, ни взаимному доверию — краеугольным принципам Братства. Помнится, именно это предрекал Владыка Иоанн, привидевшись о. Серафиму много лет назад.

И всё же не напрасно несли отцы этот тяжкий крест. «Мы убедились на опыте, — писал о. Серафим, — что всякий, пришедший к нам с добрым сердцем и живой верой в преп. Германа и архиеп. Иоанна, всё же получил некое духовное утешение — по вере своей». Кое‑кто из братии раскрылся характером, развил свою личность. Отец Герман сам испытал это, когда принял Православие. Он говорил: «В Джорданвилле все монахи на вид одинаковые, а по сути — разные, у каждого свой, отличный от других, неповторимый внутренний мир. В мирянах я заметил обратное: они все разные внешне, зато в душе у всех одно — печать обмирщенности».

Был среди братии один, которого поначалу сочли полоумным. Монашеское окружение преобразило его. Очевидно, суетный, пестрый, наэлектризованный мир, завораживающее влияние телевидения были губительны для его простодушной натуры. Оказавшись вне мира сего, этот брат уверился в своих силах, стал хорошим, совершенно нормальным человеком. Подметили отцы перемены и в его облике. Раньше паренек был вечно насуплен, глядел исподлобья. Теперь же чело разгладилось, в голубых глазах появилась улыбка.

Несомненно, Господь затронул его душу. Однажды этот брат, белый как полотно, прибежал к о. Герману и рассказал следующее: он работал на большой тяжелой машине перед монастырем, как вдруг явственно услышал голос: «Отойди!» Без раздумий он послушался, и в тот же миг тяжелый механизм сорвался с подпорок и рухнул наземь. Не отойди брат в сторону, его бы смяло в лепешку, искалечив, а то и лишив жизни. Он сказал, что познал теперь, что такое Ангел- хранитель.

У О. ГЕРМАНА И О. СЕРАФИМА забот, как говорится, был полон рот, хотя поначалу они и не помышляли «основать монастырь». Всякого человека они привечали как дар Господень, хотя порой, судя чисто по–человечески, люди эти были «совсем не подарок». Всякого, кто возжелал встать на стезю монашества, они принимали, следуя завету преп. Паисия: «Не отвергну никого из приходящих ко мне». Они также держались правила — никого не выгонять, разве что поведение того или иного брата становилось буйным и угрожало другим. Коль скоро Господь посылал им брата, не их дело решать, сколько ему пробыть в монастыре. Они жили и трудились с уверенностью: если брат не приживется, он сам это поймет и уйдет. Отцы старались каждому дать как можно больше, какие бы тяготы и невзгоды ни сулило это им самим. По словам преп. Паисия: «Новый брат — новая молитва».

Пустынь для американок

Вдали от шума и суеты мира, в тихих монашеских убежищах, в пустынных местностях, наводящих на мысль о вечности, тысячелетие жены Святой Руси трудились ради своего спасения. Стремясь прежде всего приобрести смиренномудрие… Они старались быть невидимыми, незаметными, скрытыми в тихих кельях за монастырскими стенами, расположенными за отдаленными реками и озерами, в забытых скитах, спрятанных в зеленых чащах, в тени плакучих ив и березовых рощ, которые одни только и слышали их тихую молитву и нежное пение и видели их созерцающими свадебную горницу их Божественного Жениха, Христа.

Игум. Герман (Подмошенский).

ОТЕЦ ГЕРМАН ВСПОМИНАЕТ: «Порой о. Серафим бывал столь отрешенным, безмолвным, что казалось, он никогда не выйдет из этого состояния. Природу он ценил как источник непостижимого соприкосновения с Богом и, пребывая в ней, погружался в пучины собственного внутреннего мира. Как утешительно видеть, сколь глубоко радовался он, созерцая пустынь. Я нередко задумывался: неужто более нет молодых американцев, чувствующих столь же глубок, способных разделить его радость?»

Со времени знакомства с о. Адрианом о. Герман (в ту пору просто 20–летний юноша Глеб) начал общаться с американцами, недавно принявшими Православие. Отец Адриан познакомил его с тремя своими подопечными — они жили в деревеньке близ Ново–Дивеевского монастыря. Прощаясь тогда с Глебом, о. Адриан настоятельно просил его не только помогать новообращенных в переводах с русского, но и заново, с позиции их восприятия учиться Православию. Их новый взгляд чрезвычайно полезен тем, для кого Православие сделалось «прописной истиной». «Кто знает, доколе Господь будет попускать нечестивость, расползающуюся по Америке. Времени терять нельзя, нужно передавать людям опыт православной жизни, а это непросто — из‑за различия культур. Как‑то привьется побег Православия на новой ветви?» — говорил о. Адриан.

Дружбу с теми новообращенными о. Герман пронес через всю жизнь. Особенно сблизилась с Братством уже упоминавшаяся Нина Секо — она также всем сердцем чаяла православной жизни, о которой рассказывал о. Адриан. В результате многолетней переписки с платинскими отцами она тоже приобщилась монашества.

В 1973 ГОДУ Нина приехала в Сан–Франциско с восточного побережья. Зная о ее монашеских устремлениях, люди посоветовали обратиться в русский монастырь, но, будучи американкой, она боялась, что не приживется там. Отец Серафим подбодрил ее в письме, указав: «Храните в тайне свое чаяние монашества, живите в согласии со всеми, помогайте страждущим (но упаси Вас Бог навязывать помощь!), молите Бога и нашего предстоятеля Владыку Иоанна указать Вам скорейший исход из мирской суеты. Не нужно сейчас стараться всё «обустроить». Достаточно иметь в сердце горячее желание пустыни, в чём мы постараемся помочь».

Позже Нина посетовала в письме, что удручена церковной жизнью в мире. Отец Серафим написал в ответ:

Дорогая сестра во Христе Нина!

Приветствую Вас о Господе!

По тону Вашего письма чувствую, что Вы нуждаетесь в «назидании». Вряд ли смогу дать его Вам, однако, как и все американцы–православные, я замахиваюсь на большее. Попробую написать Вам несколько строк.

Вы правы, положение в Сан–Франциско (в церковной жизни) малорадостное, и не пытайтесь приспособиться или сделать вид. Не мудрено, что Вас это огорчает, однако именно в такие минуты и проверяется добродетельность. Нельзя предаваться унынию, разувериться из‑за своей «неопытности». Спросите себя: а может, всё не так уж безнадежно? Вы не случайно оказались там, хотя, возможно, и не в соответствии с Вашими планами. Может, Вам в глубине души и собственные чаяния уже начинают казаться безумством? Когда такое случается со мной, я задаюсь вопросом: «А есть ли у меня выбор? Не большее ли безумство жизнь всего остального мира? Так что держитесь и благодарите Бога, что он испытывает Вашу веру.

Чтобы Вас не поглотил мелочный церковный мирок, СОЗДАЙТЕ МИР СОБСТВЕННЫЙ, ВНУТРЕННИЙ. Он, по сути, и есть подлинный церковный мир подвижников и пустынников, всех тех «чудаков», которые на дают угаснуть искре в нашей душе. Сегодня, когда пустынь уже нечто несвойственное Церкви, голоса пустынников особенно важны. Значит ли это, что мы должны уподобиться им? Нет, просто мы любим их и хотим, чтобы хоть в малом жизнь наша напоминала их, если, конечно, Господь смилуется о нас, а не погубит во грехах наших, самости и мраке кромешном.

Отец Серафим и о. Герман знали, что в дореволюционной России монахинь было в три раза больше, чем монахов. Для американок православное монашество у них на родине, по сути, только- только зарождалось, и негде было следовать пустынническому идеалу, что было весьма прискорбно: женщины не только могли бы там преуспеть в жизни духовной, как и мужчины, но они были еще более приспособлены к подобной жизни, ибо независимы от церковной иерархии. Леса на севере России помнят немало великих святых пустынниц. Платинские отцы рассудили: а почему бы американкам не иметь свою пустынь? Тогда они еще не знали, что осуществлять это выпадет им.

В ФЕВРАЛЕ 1975 ГОДА Нина приехала в Платину и сказала отцам, что всё больше подумывает обосноваться на лоне природы, в тишине. Она нашла подругу–единомышленницу, стедентку- вокалистку Барбару Мак–Карти. Отец Серафим отмечал: «Обе стремятся к отшельничеству, к жизни неприхотливой. Сколько же им предстоит претерпеть поначалу: расстаться с упованием на собственные силы, непрестанно бороться, вырабатывать смирение и доверие».

Барбара пришла к Православию в 1968 году, и ее увлек идеал монашеского отшельничества после того, как в одном из первых номеров «Православного Слова» она прочитала о затерянных скитах в Канаде. В 1972 году она оставила занятия вокалом и отправилась в паломничество по этим скитам. В 1974 году поехала в греческий монастырь на острове Хиос, где пробыла более года.

5–го июля 1975 года Барбара и Нина приехали в Платину в первый раз. Отцы сразу же проводили их в церковь. После молитвы Барбара подошла к о. Герману:

- Мне нравится пустынь. Здесь хорошо. Возьмите меня сюда.

Отец Герман видел, что женщина не шутит, но не вполне понимал, что она имеет в виду. «Может, появилась еще одна душа, которая хочет потрудиться во благо нашего общего дела?» — подумал о. Герман.

- Обещайте, батюшка, что пострижете меня в монахини и оставите здесь.

- Обещаю! — не вдумываясь в суть, посулил о. Герман. Отозвав его в сторону, о. Серафим прошептал:

- Ты понимаешь, что говоришь?! Она — женщина, а у нас мужской скит!

Отцу Герману вспомнились и праведница из жития св. Фруктуозия Испанского, и Мария Олонецкая, и Анастасия Паданская и другие пустынножительницы прошлого.

- Почему бы не поделиться мечтой об отшельничестве с такими же жаждущими? — спросил он о. Серафима. — Почему бы не облечь в дело праведное желание, коль скоро мы можем этому поспособствовать?

Отец Серафим кивнул, перекрестился и, улыбнувшись, отошел: конечно, он положит все силы ради дела высокого, вольного и исполненного духовной красоты — ради устремления души, тоскующей о монашеской пустыни.

НЕ ПРОШЛО И ДВУХ НЕДЕЛЬ, как Барбара вернулась в скит по своей воле. Полпути от Рединга она шла пешком, ночевала в лесу. Три дня провела в домике для гостей неподалеку от монастыря, напитываясь духовными советами аввы Дорофея и немного работая. Желание удалиться от мира лишь усилилось. Отцы побаивались, как бы она, увлекшись, не потеряла трезвение православной жизни и, как могли, остужали ее излишнее рвение. Из скита она уехала с намерением обосноваться с Ниной в Этне и зажить тихой полумонашеской жизнью. В Этне Нина жила недалеко от Янгов, а Барбара — на золотом прииске, принадлежащем тетке Сюзанны Янг. Когда женщины в следующий раз приехали в Платину, о. Серафим рассказал им о «православной жизни в страхе Божием и трепете и вместе с тем в покое, трудах и молитве, и чтоб находилось время и для миссионерской работы, и чтобы было единомыслие с теми, кто примкнет впоследствии».

В октябре Барбара тяжело заболела, и ей пришлось вернуться домой, в штат Огайо. Заехав в Платину, она почти не находила сил говорить и уехала в слезах.

Однако следующим летом она вернулась! Ее намерения не изменились, а наоборот, окрепли. С неделю она жила в монастырском доме для гостей и, казалось, была весьма довольна своим послушанием: ей назначили рыть яму для фундамента еще одного домика на другом склоне горы, где вскоре суждено было появиться скиту св. Илии. Она исправно посещала и службы, и трапезы, а во время работы любовалась горами и ущельем.

О помощи Братства Барбаре осуществить мечту о. Серафим писал: «Что это — наша «забава» или начало ее новой жизни? Одному Богу известно. Похоже, такова наша участь: делать что‑то, из ряда вон выходящее, чтобы не погасла искорка духовного борения, чтобы не потерять из виду главной цели. И тем немногим, кто нас «разгадал», мы просто обязаны помочь».

Алексею Янгу он писал: «Барбара чувствует себя хорошо. Сейчас пишет письмо матери. С «церковно–политической» точки зрения, ее пребывание с нами «чревато опасными последствиями», и если кто из «официальных кругов» спросит, дадим такой ответ: мы стараемся привить ей «вкус» к пустыни и в то же время сдерживаем ее порыв уйти в отшельницы. Отец Герман разрешает ей отсутствовать не более трех дней кряду, чтобы она не пропадала из виду. Один Бог знает, к чему приведет ее столь страстное желание пустыни, мы не хотим это желание ни тушить, ни загонять в узкие рамки «готовых советов». Покамест этим летом мы одни, и молодых душ, гораздых к соблазну, поблизости нет. Примеры из русской истории XX века показывают: тех, кто радеет о таких «сумасбродах», самих потом начинают преследовать, впрочем, нам это хорошо известно».

Еп. Нектарий с любовью благословил Барбару, велел ей крепиться: «Уповай на Бога, и путь твой будет светел».

ДУХОВНОСТЬ БАРБАРЫ коренилась в ее тонкой артистической натуре. Как и платинские отцы, она чувствовала близость к природе. Она не расставалась со своей любимой книгой «Духовные поучения» св. Макария Великого, из которой явствует, что высокая цель всегда сочетается с трезвым, «сугубо земным» ее воплощением. Святоотеческая литература и любовь к музыке помогли Барбаре увидеть в суровой природе Платины красоту Божьего творения, которой она сама причастна. Но мало только лелеять это чувство в собственной душе, хотелось поделиться им с другими: так певец всем существом своим впитывает величие музыки, получает вдохновение свыше и несет его слушателям. Редкие свободные от молитвы минуты она посвящала переводу Священного Предания с греческого, переписывала русские тексты о монашеском пустынножительстве для «Православного Слова», иногда даже сама набирала их в типографии, когда отцы бывали перегружены работой.

Но при первой же возможности исчезала в своей сокровенной пустыни. Порой она молилась всю ночь напролет, и с рассветом ветер и эхо доносили до отцов ее голос.

«Припоминаю такой случай, — пишет о. Герман. — Церковная смута отразилась в ту пору и на Братстве. На душе было неспокойно, напряженность и неопределенность нависли тучей, и Барбара была в курсе наших дел. Однажды она попала мне «под горячую руку», и, поведав о наших невзгодах, я попросил ее некоторое время не приходить. Она послушалась и ушла в лес. Только тогда до меня дошло: возможно, она голодна и пришла за провизией. Я написал записку с извинением, захватил кое‑что из снеди и отнес в лощину. Так на дереве висел короб, где оставляли пищу для Барбары.

Смеркалось. Я спустился по склону, выискивая взглядом обусловленное дерево, и никак не мог найти. Вдруг из‑за горы донеслось чудесное пение. То была знаменитая ария Элеоноры из последнего акта «Силы судьбы» Верди, ария–мольба «Боже, мира, мира, мира прошу». В то смутное время не придумать было молитвы уместней.

Пение парило по всей лощине и уносилось к подножию горы. А над ее вершиной зажглась первая вечерняя звезда и проклюнулся серп месяца. И мне подумалось: «До чего же благодарна эта душа за нашу жизнь, даже обделенная хлебом насущным!» Никто из новой братии не выказывал такой любви к пустыни, так серьезно не руководствовался в жизни учением святых Отцов.

Опустилась ночь. Ария сменилась мелодичным византийским песнопением в сокрушении души. «Как поделиться мне с ней той малой толикой Афона, что сокрыта в сердце?» — подумал я, слушая греческие напевы.

Несколькими годами позже мечта моя исполнилась. Мой афонский духовный наставник, схимонах Никодим, благословил монашескую мантию для этой американки, отдавшей себя и свой чудный голос Создателю».

Меньшие братья

О Боже, расшири в нас чувство товарищества со всеми живыми существами, с нашими меньшими братьями, которым Ты дал эту землю, как общий дом с нами. Да уразумеем, что они живут не для нас только, но для себя самих и для Тебя, что они наслаждаются радостью жизни так же, как и мы, и служат Тебе на своем месте лучше, чем мы на своем.

Св. Василий Великий.

ОДНАЖДЫ УТРОМ, вскоре после переезда отцов в Платину, округа огласилась громким кукареканьем.

Отцы вскочили, бросились в трапезную и. увидели на столе петуха! Они терялись в догадках: откуда он взялся, как проник в трапезную? Петух же продолжал кукарекать.

Тут из‑за дверей раздался смех. Оказалось, что их друг, дьякон Николай, по пути увидал красавца петуха и решил купить в подарок отцам. Приехал он ночью и поместил петуха в трапезную.

В лучах рассвета петух предстал во всей красе: оперение блестело и переливалось на солнце золотом, пурпуром, синим и ярко–зеленым. «Никогда ничего подобного не видел, — признавался о. Герман, — будто из иного мира к нам залетел».

Петуху явно нравилось на новом месте. Он быстро освоился и уже по–хозяйски разгуливал по двору. Он стал «третьим братом» в скиту, и его «послушанием» было будить братий по утрам на молитву. Он приучил их доверять ему больше, чем будильнику. Петух, пробуждающий к молитве, — образ евангельский, он напоминает о предательстве и покаянии ап. Петра. Неспроста на Руси петухов называют «Петя».

В семье о. Серафима, когда он был ребенком, держали кур, и он построил новому гостю курятник, а к зиме съездил в город и купил четыре белоснежных курицы, с тем, чтобы в скиту не переводились свежие яйца. Курятник помещался рядом с кухней, и куры были всегда на виду. Сколь точен был их распорядок дня: они забирались на насест не раньше захода солнца, а просыпались точно с рассветом. О. Серафим также заметил, что у кур разные характеры, разная походка, они по–разному ищут пищу, кудахчут. Одну из них, самую «говорливую», он прозвал «Певуньей», другую — бойкую и задиристую — «Драчуньей», а ее всегдашнюю жертву — «Золушкой». Даже имея куриные мозги, можно остаться «личностью»! Бала у о. Серафима любимица, которую он кликал по–русски — «Румянец». Она не отходила от него ни на шаг.

К весне курятник перенесли подальше. Место кур заняли другие «братья меньшие». Однако покой в жизнь пустыни внес именно «золотой петушок», и случайным посетителям не понять причины.

ПРОЖИВ В ПЛАТИНЕ не один год, отцы не заводили ни собак, ни кошек, в строгости своей полагая, что скит — неподходящее место для домашних тварей. Но в один прекрасный день Нина Секо привезла подарок. Она попросила о. Германа закрыть глаза и подставить руки. Открыв глаза, он увидел у себя в руках серого котенка. Отец Герман хотел было отказаться, но практичная Нина спросила, не докучают ли отцам мыши. «Ну, что ж, — обратился о. Герман к котенку, — поймаешь за час мышь — останешься, не поймаешь — придется распрощаться».

Новый гость деловито устремился под дом. Не прошло и 15–ти минут, как перед Ниной и о. Германом появился котенок с мышью в зубах. Добычу свою он сложил у ног о. Германа. Что ж, послушание выполнено — котенок остался. А вскоре появились и другие.

Давно уже подметили отцы, что окрест водятся гремучие змеи. Порой о. Герман находил смертоносную гадину даже в своей келье прямо в клобуке или на кровати. Однако появились кошки, и змей стало меньше. Отцы смекнули: раньше змей привлекало обилие мышей, поубавилось мышей, значит, змеям поживиться нечем. Таким образом, из нежелательных в монастыре «домашних тварей» кошки превратились в тружениц, блюстительниц чистоты.

Поскольку «неканонично» давать какому‑либо животному имя святого, отцы присваивали кошкам название того или иного места, связанного с жизнью святых. Так, кошка, приблудившаяся в день поминовения преп. Германа Аляскинского, получила кличку «Аляска»; объявившаяся на праздник св. Феодора Тирского, звалась «Тирой» и т. п. Грустноглазая дымчатая кошка, подобранная в день прославления иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радосте», соответственно была и прозвана — «Скорбящей».

Постоянной спутницей о. Серафима сделалась Тира. Пестрая мелкая кошечка стала воистину матриархом кошачьего клана, никто не смел ей перечить. Даже в келье о. Серафима она вела себя по–царски. Удобно устраивалась у него на коленях, когда он, к примеру, печатал какую‑нибудь статью, и он боялся пошевелиться или встать, чтобы не потревожить гостью. Однажды, зайдя в одну из рабочих комнат, он увидел, что Тира принесла котят прямо среди бумаг на его редакторском столе!

НО СОБАК о. Серафим любил куда больше. Конечно, ни одна из них не могла заменить ему любимого четвероногого друга детских лет Дитто, но в один прекрасный день на монастырский двор забежал большой рыжий, с черным «воротником» пес, похожий на немецкую овчарку. Он быстро подружился с отцами. «А что, может оставим его?» — с сомнением спросил о. Серафим. Но у собаки был ошейник, значит и хозяин, поэтому отцы повесили объявление в магазине в Платине. Вскоре хозяин и впрямь объявился. Приехал на грузовике, чтобы забрать своего Мерфи. Пес виновато припал к земле, с ужасом глядя на хозяина, — видно, не сладко ему жилось, не видел он ничего, кроме брани и побоев. Отцу Серафиму было жаль расставаться с псом.

Но несколько дней спустя Мерфи снова объявился! И снова приехал грозный хозяин. «Живо в машину! — скомандовал он и ударил пса. — Если снова к вам прибежит, оставляйте у себя!» — сказал он напоследок.

Ждать долго не пришлось. Через 15 минут Мерфи вернулся. Отец Серафим втайне ликовал. «Мирское» собачье имя поменяли, отныне пса звали «Свир», ибо впервые он появился на праздник преп. Александра Свирского. Более благодарного существа отцы, по собственному признанию, не знавали. Может, таким пес стал настрадавшись. Он был необыкновенно умен, в глазах светились доброта и смирение. Всем‑то он хорош: и проводит, и поиграет, и приласкается, и защитит. Он отвадил от монастыря медведей и пум, хотя лаял очень редко и никогда — без причины. Известны случаи, когда он помогал заблудившимся братьям найти дорогу к монастырю.

Отец Серафим редко ласкал Свира. Пес прекрасно понимал хозяина и без слов. Тому достаточно было пристально взглянуть в преданные собачьи глаза — так он некогда смотрел в глаза Дитто.

ЖИЛИ В МОНАСТЫРЕ и павлины, они разгуливали по двору, отыскивая корм. По весне у них отрастали на хвостах дивные переливающиеся перья — творение Божественной десницы, образ красоты, искусства Создателя. К сожалению, не выжили голубки, коих так любил о. Спиридон: однажды ночью они стали добычей сов.

Окрестные олени сделались почти ручными. В монастыре они чувствовали себя в безопасности: охотники там не угрожали. В одном из писем о. Серафим заметил: «В разгаре лето, охотничий сезон, и олени держатся поближе к нам. Сейчас я сижу во дворе, а подле меня — пятеро оленей, вот трое пьют из нашего «родника»».

На глазах у отцов из крошечной малютки выросла красивая лань. В июне 1972 года о. Серафим писал: «Два дня тому назад наша недавняя малютка родила двух оленят — и прямо против церкви! Не прошло и полдня, как мать их нам «показала», причем они уже, хотя и не твердо, держались на ногах. Любопытно: «малютка» не устроила им никакого «гнезда». Поводила их по двору, потом они заснули — кто где, сама же она легла поодаль. Три дня не уходили они со двора — значит, «доверяют» нам. Случайно раз увидели олененка под «деревом св. Герасима», где висит икона, — очень трогательное зрелище».

Из всех оленей о. Серафим выделял одного — светлого (отчего и получил прозвище «Белан») крупного самца, отличавшегося величественной красотой. Грудь у него поросла пушистой белой шерстью. Горделиво, по–царски шествовал он по лесу, признавая в монахах друзей. Подходил совсем близко, позволял себя гладить, ел с рук.

Однажды, когда охотничий сезон был в разгаре, на дороге к монастырю показался джип. Белан разгуливал по монастырскому подворью и, ничего не подозревая, пошел на шум. Один из братьев бросился вдогонку, крича на ходу: «Стой, Белан! Назад!» Джип остановился. Сидевшие в нем, конечно, увидели оленя и, конечно же, услышали крики. Белан, однако не остановился, миновал церковь и не успел отойти трех метров, как грянул выстрел. Красавец–олень упал замертво. Подоспел о. Герман. «Что вы делаете?! — закричал он, указывая на знак «Охота запрещена», — здесь частные владения!» Но охотников, которые были явно навеселе, это не вразумило. Один из них нацелил еще дымящееся ружье на о. Германа. «Что‑что ты сказал?!» — угрожающе вопросил он. Отец Герман не стал вступать в бессмысленные препирательства и ушел. Вскоре охотники убрались восвояси.

Отец Серафим был потрясен нелепым и жестоким убийством Белана. Войдя в церковь, он горько зарыдал. Также горько плакал он над своим любимым псом в детстве, не изменилась за годы его детская душа.

УЖЕ ЖИВЯ В СКИТУ, братия узнали о некоторых «опытах», проводимых в Советском Союзе. Касались они влияния животных на людей. Большевики полагали, что кошки, собаки и прочая домашняя живность (кроме скота) — «буржуазные пережитки», и в некоторых районах их вообще истребили. Много лет спустя психологи сравнили поведение людей из этих областей с другими, теми, которым дозволялось держать живность. Так вот: люди, лишенные «общества» братьев меньших, были подавлены, нервозны, более склонны к самоубийствам. Вывод напрашивался сам собой: животные своим присутствием оказывают целительное влияние на человека.

Отцы убедились в этом на собственном опыте. При напряженной работе в скиту они получали от животных отдохновение и облегчение от трудов. Порой к отцам в типографию забредала кошка, самостоятельно открыв дверь, или вдруг семья малиновок вила гнездо прямо под окном — и разом спадали оковы мирских забот перед неоспоримым чудом Божьего творения, напоминая, что и человек — частичка этого творения. Какое зверью дело до сломанных грузовиков, печатных прессов, наборных машин, их не волнуют заботы церковные или денежные, столь обременявшие отцов.

Отец Герман говорит: «Жизнь у нас простая, близкая к природе, и у животных в ней свое место. В современной обмирщенной обстановке, напротив, они лишены естественной среды, живой силы, им неуютно в рукотворном людском мире. Вглядитесь в глаза зверушек: они не просто милые пушистые игрушки, а существа, которых надобно принимать всерьез, у них свое мироощущение. Они, кажется, вот–вот обратятся к нам: «Водите же в мир Божий! Вы принадлежите вечности!»»

В минуту покоя, вспоминает о. Герман, у их с о. Серафимом ног собирались «братья меньшие»: Свир приветливо помахивал хвостом и преданно смотрел в глаза, рядом тихо пристраивалась Киса, кошка с красивыми белыми лапками.

- Как ты думаешь, — спросил о. Серафима в одну из таких минут о. Герман, — в чём смысл всех этих животных?

- Чтобы напомнить нам о Рае, — ответил о. Серафим.

Православный уголок Америки

Нужно изучать церковную службу и церковный устав, так как красота христианского богослужения и глубина выше ангельской, это связь земли с Небом. Это хор Ангелов и людей, стремящихся к соединению своих сердец с Богом и воли своей с волей Божией.

Старец Захария (Троице–Сергиева Лавра)

ПОПАВ ВПЕРВЫЕ в Свято–Германовский скит, еп. Нектарий оглядел всё с благоговением, с благодарностью перекрестился и сказал: «Это чудо!»

В России на глазах еп. Нектария безбожники–бандиты, захватившие власть, поразившие всю страну как чума, закрыли Оптину пустынь. В Америке он явился свидетелем того, как Русская Зарубежная Церковь, оторванная от колыбели российской духовности, начинала утрачивать «вкус» неотмирности. (Как помнит читатель, дело дошло до преследования собственного иерарха- чудотворца!) Видел еп. Нектарий и то, как задыхается епархия Сан–Франциско под гнетом чиновничьего мировоззрения. В этом городе в 60–е годы поднялся на его глазах «прилив стихий вероотступничества», по выражению свят. Игнатия (Брянчанинова). И посреди всей этой мирской суеты существовал монастырь преп. Германа, затерянный в лесной глуши, никому не известный, с двумя молодыми монахами, один из которых к тому же был новообращенным американцем. Не мудрено, что Платина показалась еп. Нектарию чудом. Он говорил, что там «живет дух Оптиной пустыни».

В то же время он предостерегал отцов от самомнения и гордыни. В 1975 году, когда они приехали к нему в Сан–Франциско, он сказал: «Не думайте, что всё достигнуто вашим трудом и заслугами. Это — дар Божий». Его родной брат, проф. И. М. Концевич, любил говорить, что в Оптиной монахи «перед Богом на цыпочках ходят». Там шутки или подтрунивание братии никогда не перерастали в злословие или насмешку. Они воздерживались от осуждения, празднословия, от всего, что могло бы нарушить их внутренний покой Богоприсутствия. Еп. Нектарий подчеркивал: «Монахи хранили благодать Божию как бесценное сокровище». В проповеди отцам еп. Нектарий не удержался от слез при словах: «Храните как зеницу ока уединение свое и единодушие. И да не зайдет солнце во гневе вашем».

В 1974 году еп. Нектарий приехал в скит на Преполовение, утешил братию. «Не поддавайтесь трудностям, разномыслию и прочим напастям, — напутствовал он, — каждый день проживайте, уповая на Бога, не беспокоясь о дне завтрашнем. Идите избранным путем, вдвоем ли, вдесятером ли. Да останься хоть только один из вас — пусть в радости служит Господу. Он определил вас в нужное место».

Даже мать о. Германа, ранее противившаяся устремлениям сына, поняла, что он выбрал верный путь. Приехав как‑то повидаться с ним, она сказала: «Я чувствую, ты здесь живешь в благодати Божией».

Когда в декабре 1973 года о. Герман вернулся из поездки в Джорданвилль и рассказал о ней, о. Серафим понял, как много Господь дал их Братству. В день памяти преп. Германа о. Герман прочитал там вдохновенную лекцию перед двумястами молодыми людьми — так начались традиционные Свято–Германовские паломничества в Джорданвилльском монастыре. Сколько душ он воспламенил тогда, сколько заронил семян истинной духовности. Размышляя об этом в летописи, о. Серафим указал: «Молодежь томима духовным голодом и жаждой истинного, пламенного Православия. Православие наносное отомрет. Мало кто из иерархов понимает это! Многие в Церкви поглядывает на наше Братство с корыстной надеждой, но положение наше как ни у кого свободно — вот что по–настоящему обнадеживает, несмотря на всякие препятствия. Нам так много нужно успеть, напечатать столько книг на русском и на английском, причем каждой поддержать искру вдохновения и задать верный тон».

Отец Серафим также порадовался, что собрат привез ободряющие вести от иерархов с восточного побережья. Он писал: «Архиеп. Аверкий благословляет все наши дела, поощряет нас, и митроп. Филарет подчеркивает, что мы выбрали правильный путь. Благословляет нас и архиеп. Андрей (в прошлом — о. Адриан). А следует из этого вот что: не стоит огорчаться из‑за неразумения церковных властей, из‑за Синода, который мыслит категориями «организованности» и «церковной политики». Нужно смело идти по пути, на который нас благословил архиеп. Иоанн».

В 1975 году на «мирские» именины о. Серафима (13–летие пребывания в Православии) о. Герман произнес проповедь. Упомянув свят. Алексия, строителя московского, он сказал братии, что им также должно строить, а не разрушать православный храм в своей душе, так и в совместном житии. Отец Серафим откликнулся в летописи на эту проповедь: «Нам нельзя унывать, нельзя мудрствовать, когда о. Герман растолковывает нам законы духовной жизни, равно нельзя и бездумно относиться к собственной духовной жизни или принимать всё дарованное нам как должное. Случайностей в жизни нет — всё происходит по Божьему промыслу или попускается ради нашего спасения, отражая наше внутреннее состояние и потребности. Сколько ж надо трудиться в страхе Божием, что сознательно обустроить это уголок Православия в Америке, не для нашего личного довольства, а во благо американского Православия».

С ТАКИМИ МЫСЛЯМИ отцы и пытались преобразовать свою жизнь по законам неотмирности. Чтобы полнее ощутить связь со Святой Русью и ее Божьими угодниками, отцы дали названия своим жилищам в честь крупнейших русских монастырей. Так, келья о. Германа на вершине горы называлась «Валаам», а келья о. Серафима, выстроенная им собственноручно в 1975 году, — «Оптина». Последующие строения названы в честь Саровского и Глинского монастырей.

В 1974 году прошел слух, что скит посетит сам первоиерарх, митроп. Филарет. «Он ужаснется нашей обстановке! — сокрушался о. Герман. — У нас даже приличной комнаты для Владыки не найдется». Тогда юный Томас Андерсон предложил построить новый дом, «достойный царя». Отцу Серафиму мысль понравилась.

Но митрополит так и не пожаловал. А замысел Томми воплотился в лучшем, чем предполагалось виде: решили построить часовню в память о погибших мученической смертью Царе Николае II и его семье. 4/17–го июля, в день поминовения монарших мучеников, отцы окропили святой водой место для будущей часовни. Отец Серафим, как и во всех монастырских стройках, взял на себя составление проекта и плотницкие работы. Остальные во главе с о. Германом помогали. К ноябрю часовня была готова, стены ее украсили фотографиями Царя и его семьи, подаренными госпожой Макушинской. Для человека стороннего всё это было непонятно, о. Серафим осознавал это, но тем не менее записал: «Закончили раму для царского портрета, покрасили стены в синий цвет — и всё готово для торжеств. Конечно, немногих воодушевят эти «торжества в глухомани», да и сама мысль поставить среди леса Царскую часовню. Но мы и впредь должны оставаться «чокнутыми» в глазах мира, дабы не утерять рвение и принести плоды».

Расчистили братия место окрест и для будущих «скитов». Каждый носил имя какого‑либо святого и пока представлял собой расчищенную поляну или просеку, где можно было бы проводить богослужения. Кое–где вырыли даже котлованы для фундаментов грядущих часовен или келий. Каждый скит помечался иконой на дереве, деревянным крестом или аналоем. Замышлялись «скиты» св. Илии Пророка, св. Иоанна Предтечи, св. Иоанна Богослова, св. Харитона, преп. Серафима Саровского, старца Зосимы Сибирского, свят. Тихона Калужского. Последний жил анахоретом в дупле, и братия в его честь также выделили «тихоново дерево». Еще два скита были названы в честь великих кельтских монастырей — Линдисфарна и Ионы.

Поименовали и окрестные горы и холмы. Так, вершина с милю на запад от монастыря получила имя преп. Паисия Величковского, в обиходе же прозывалась «Паисиевой горбушкой». Гору над монастырем, на вершине которой установили крест и аналой, назвали горой Преп. Германа в честь одноименной горы на Еловом острове. Еще одной присвоили имя Афона. Гора на юге, доселе именовавшаяся в миру Черной, прославила теперь Пресвятую Богородицу. На Покров в 1974 году о. Серафим записал: «Пятеро братии и один паломник взошли на Черную гору. Открывшийся вид всколыхнул душу. Наш спутник — из молодых «хиппи», и, видимо, Православие еще не коснулось его души. Мы так и назвали гору — Покровской, а другую гору, с луговиной на вершине (около 2000 метров высотой), — в честь св. Романа Сладкопевца и св. Иоанна Кукузела — сегодня день их памяти».

К каждому скиту в день памяти святого совершался крестный ход с хоругвями. Отцы старались выполнить завет о. Спиридона: «Пусть будет больше крестных ходов, ибо они освящают все вокруг». Вот как некоторые из них описываются в летописи о. Серафима:

«10/23–го июля 1974 г. Праздник Коневской иконы Божией Матери и преп. Антония Киево- Печерского. После утренней службы пошли крестным ходом на кладбище, где на весь день оставили поминаемую икону. Каждый из братии нашел в тот день время прийти на кладбище помолиться. Лучи солнца, отражаясь от иконы, золотят лес, чудесным образом освящая всё вокруг. В этот день мы поминаем и создательницу этой иконы, рабу Божию Татьяну, упокоившуюся год назад».

«28–го июля/10–го авг. 1974 г.. Память св. Люпуса Троянского. С нами крестным ходом идут и паломники. Вместе мы устанавливаем Крест в Линдисфарне, там будут поминаться западные святые. Во вторник славим св. Германа Оксерского. Отслужили вечерню, прошли Крестным ходом к Линдисфарну».

«19–го марта/1–го апр. 1975 г. На закате устроили крестный ход в Линдисфарне, выкопали котлован под фундамент часовни св. Ионы. Иной раз думается: мы сумасшедшие! Однако наши мечты здесь, на горе, небезосновательны, нужно только двигаться вперед и вперед, как бы противны наши действия ни были мирским «здравому смыслу» и «мудрости». Мы лишь сеятели, Господь знает, что мы пожнем».

«19–го июля/1–го авг. 1976 г. Память преп. Серафима Саровского. Крестный ход в Линдисфарн. Там о. Серафиму вручают икону св. Мартина Турского и землю из монастыря в Линдисфарне (привезенные Алексеем Янгом из Англии). Потом начали читать акафист в скиту св. Илии Пророка, но помешал ливень — пришлось дочитывать в церкви.

А в канун дня Илии Пророка рокотал гром, сверкали молнии и дождь лил как из ведра.

20–го июля/12–го авг. 1976 г. Илия Пророк. Крестный ход к скиту святого. Молились о дожде: чтоб миновала опасность пожара и чтоб воды всегда было в достатке. Утром светило солнце. Днем же загрохотало, сыпал дождь с градом — все склоны гор побелели. Четыре дня кряду потом шел дождь — это ли не ответ Илии Пророка на наши молитвы.

23–го окт./15–го нояб. 1976 г. Канун упокоения старца Зосимы (Верховского) Сибирского. При лунном свете совершили крестный ход по «зосимовой дороге» до западных пределов монастыря, помолились об упокоении старца и о том, чтобы удалось купить земли к западу, если, конечно, на то воля Божия». (Имелась в виду вторая половина участка, который некогда сторговывали братия. Ее удалось выкупить лишь в 1981 году).

Большой крестный ход состоялся и тогда, когда привезли главные иконы для церкви. Их несли на руках от подножия горы до самого скита. Иконы эти работы Пимена Софронова и были некогда отобраны архиеп. Иоанном для нового собора в Сан–Франциско. Он молился перед ними ежедневно, но после его смерти иконы заменили на новые.

Братство же сохранило их (вместе с прежними Царскими вратами, также ценимыми Владыкой Иоанном) в память о своем основателе.

В КРУГЕ ЕЖЕГОДНЫХ СЛУЖБ в скиту выделялись праздники Господские и Богородичные. Отмечались они в бедности, простоте и великой радости. События земного бытия Христа и Его Матери каждый год заново переживались, они не уходили в историю, они принадлежали вечности.

В Крещение Господне отцы и братия обходили пустынь, окропляя всё вокруг святой водой. Это продолжалось не одну неделю кряду. Описывая Крещение в 1976 году, о. Серафим писал: «Радостный праздник с крестным ходом к местному «Иордану» — сосуду с водой на пне посреди нашего необустроенного источника. Освятили там воду. И восемь дней подряд до отдания праздника совершали крестные ходы. Каждый пил из «источника». 7–го января — крестный ход вокруг «Валаама» и до будущего скита св. Иоанна Предтечи (к востоку от «Оптиной» за ущельем), место для него только что подготовили о. Герман и брат Феофил. 10–го января в праздник св. Павла Обнорского (пустынножитель Северной Фиваиды (^ 1429)) мы прошли крестным ходом вокруг всей нашей горы, а также «Афона», горы преп. Германа, скитов «Валаама», св. Ионы, «Оптиной», окропляя всё вокруг святой водой. В воскресенье 12–го января — крестный ход к скиту св. Илии Пророка с мощами св. Феодосия Великого, общих житий начальника (|529). Благодарим Господа за дарованную нам свободу, за возможность бороться, работать и видеть плоды своей работы (мы столько успели напечатать за последнюю неделю: два номера журнала и брошюра об архиеп. Андрее вышли почти одновременно)».

На Преображение — праздник в честь явления Господня на горе Фавор — монастырская братия собралась на вершине своей горы и отслужила всенощную перед воздвигнутым там крестом. После службы, сидя под звездным небом, братия слушали о. Серафима: он делился размышлениями о преображенном Царствии Небесном, к которому надо себя готовить. В 1974 году о. Серафим так описывал праздник Преображения: «Несмотря на сильный ветер и холод настроение у всех приподнятое. После службы все расселись на большом валуне и принялись слушать о преображении человека и мира в грядущие времена, о двух противоположных измерениях: о пространстве, столь бесконечном, манящем и пугающем, и о времени, столь кратком, призывающем нас убояться собственной нерадивости в приготовлении души ко спасению за нашу мимолетную жизнь».

Слова эти, сказанные под бескрайним небом, среди бесконечных лесистых горных кряжей, проникли глубоко в сердца слушателей, пробудив сладостную тоску по Создателю.

Рождество в заснеженном лесу — всегда счастливая пора. Западное Рождество ныне сопровождается ужасной коммерческой и рекламной шумихой, и хорошо, что оно отстоит от православного почти на две недели — шумиха к тому времени уже стихает, не достигает затерянного в лесах скита. Можно полностью сосредоточиться на духовном содержании праздника, всю ночь напролет распевая старинные гимны о Рождестве Христовом. Не забыли в монастыре и старых обычаев: подносить друг другу подарки, украшать ёлку (даже церковь бывает убрана еловыми лапами), к чему так привычна душа западного человека. По разумению отцов, особенно важно это для детей. У Феофила и его брата Матвея в жизни не было ни ёлки, ни рождественских подарков — мать возражала против всего этого. В 1974 году о. Серафим написал: «Рождество Христово прошло в мире и покое в обществе трех братий и паломника Матвея.

Позади неделя предпраздничных хлопот. Отец Серафим и Матвей отправились в лес и, утопая в снегу, выбрали ель и нанесли еловых лап. Срубал дерево собственноручно Матвей (впервые в жизни у него ёлка на Рождество!). Сам праздник мы провели в Царской часовне. Всем приготовили подарки, а потом о. Серафим рассказал о старце Макарии Оптинском. Вечером — праздничный ужин, чтение вслух «Рождества в Англии» Вашингтона Ирвинга. Сколь же блекло и по–язычески справляют там праздник, разве сравнить его с православным Рождеством!»

На следующий год выбирать ёлку в лесу отправились о. Герман и Феофил. Раздав подарки, братия включили магнитофон и стали слушать ораторию Гайдна «Сотворение мира». Отец Серафим отметил у себя в записях: «Весьма воодушевляет. Да, тем годом о. Герман положил немало труда, чтобы создать праздничную обстановку для каждого».

В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ к таким праздникам, как Рождество, начинают готовиться загодя. Разворачивается широчайшая рекламная кампания, суета достигает предела. Но минула праздничная дата — и ничего, кроме объедков, обрывков оберточной бумаги, не остается. В Православии празднуют целую неделю, торжества идут и в церкви, и вне ее. А Пасху празднуют еще дольше.

Пасха — «Праздников Праздник» — самая светлая и радостная пора, и готовятся к ней все шесть недель Великого поста. Братия стремятся очистить сердца от всякой скверны. Службы постом долгие, по 7–9 часов в день, много покаянных молитв, чтений из святых Отцов, даже вне церкви стараются не расставаться с душеполезной литературой (каждому брату во время Великого поста вменяется в послушание прочитать ту или иную книгу). Вся обстановка располагает к покаянию, внутреннему трезвению и сосредоточенности. В церкви читаются в основном книги монашеского толка: «Лавсаик», «Лествица», «Душеполезные поучения» св. аввы Дорофея, рассказы св. Пахомия и его учеников (из «Отеческого Рая»). По традиции на богослужениях читают из творений Ефрема Сирина, но, так как на английский не была переведена, отцам пришлось заменить ее классическими произведениями западного Православия, читали «Беседы» св. Григория Великого, «Невидимую брань». «О постановлениях киновитян» св. Иоанна Кассиана, «Правило» св. Пахомия Великого, «Северную Фиваиду». Отец Серафим Великим постом всякий раз перечитывал «Исповедь» блаж. Августина в дополнение к иным книгам.

Те, кто, подобно о. Серафиму, видел в тяготах Великого поста не наказание, а возможность очиститься душой, стяжали сладостное, Богом посланное сокрушение сердца. В 1975 году после первой, самой строгой, недели Великого поста, когда почти совсем не принимают пищи, о. Серафиму довелось провожать нескольких паломников к подножию горы. Идти приходилось по пояс утопая в снегу. Возвращаясь уже один (а до скита было около двух миль), о. Серафим почувствовал «изнеможение и глубокую радость». Тело его пребывало в слабости, зато дух воспарил. «Сила Моя совершается в немощи!» (2 Кор. 12:9)

В Страстную седмицу перед Пасхой братия, следуя обычаю оптинских старцев, проводили особый обряд на заутрени. Царские врата медленно открывались, за ними представало многоцветное сиянье лампад, выставленных перед Святым Престолом, и братия исполняли старинное песнопение: «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный, и одежды не имам, да вниду в онь; просвети одеяние души моея, Светодавче, и спаси мя». Еще ребенком будучи в Оптиной пустыни, еп. Нектарий присутствовал при этом трогательном и редком обряде. Он научил этому и братию, тем связав их еще более крепкими узами со святым монастырем.

После 1970 года, когда архиеп. Антоний потребовал, чтобы братия приехали на Пасху в Сан- Франциско, они встречали этот светлый праздник у себя в лесном скиту. Окруженные Божией природой, монахи могли без помех извне предаваться праздничной радости. Словно знаменуя Воскресение Господне, к Пасхе распускались первые цветы, и отцы убирали церковь сотнями ярких соцветий.

С теплым чувством вспоминали они свою первую Пасху в скиту в 1971 году. Поскольку ни епископ, ни священник не приезжали на этот праздник к ним служить литургию, отцам пришлось самим за несколько дней до торжеств отправиться в Сакраменто — причащаться Святых Тайн.

Всякий раз, оказавшись там, о. Серафим навещал бывшего алтарника и хориста св. прав. Иоанна Кронштадтского, ныне уже престарелого иподьякона Алексея Макушинского. Отец Серафим подробно расспрашивал о св. прав. Иоанне: каков он был на вид, как служил в алтаре, и боялся пропустить хоть одно слово живого свидетеля и современника о великом святом Руси. Отец Серафим словно лично общался с ним в такие минуты.

. Алексей был учеником новомученика о. Измаила Рождественского и его брата Михаила. Сколько порассказали платинским отцам супруги Макушинские об этих братьях–исповедниках, побудив их составить жизнеописание новомучеников и опубликовать его в «Православном Слове». Сидя в уютном доме Макушинских перед самой Пасхой, о. Герман разглядывал фотографии отцов Измаила и Михаила — их потом присовокупят к жизнеописанию. Отец Герман попросил: «Мы справляем Пасху у себя в лесу, нельзя ли нам позаимствовать эти портреты, дабы мы могли разделить пасхальную радость с этими святыми людьми?» Макушинские с радостью согласились.

Пасху в этот год о. Герман описывает так: «Всю ночь напролет молились мы в холодной церкви и закончили службу обессилев. Лицо у о. Серафима было зеленовато–серым от поста и недосыпа. На как радовалась его душа! Встречали мы праздник лишь вдвоем. Сели за праздничную трапезу. Отцы Измаил и Михаил, их светлые лики, также были рядом с нами. Памятуя о Святой Руси, стонущей сейчас под игом коммунистического рабства, мы помолились братьям–исповедникам и почувствовали: они сейчас с нами и тоже приобщаются пасхальной радости.

Мы разрезали куличи — их испек сам о. Серафим. Он, конечно, мастер на все руки, но, скажем прямо, в пекарском искусстве не преуспел. Каждый год пек куличи и каждый год одно и то же: они подгорали снаружи, а внутри не пропекались. Но разве это важно! С нами Бог, святые, мученики, наша пустынь.

Отобедав, я пошел прогуляться и увидел, как из‑под снега тянется к свету первоцвет. В ту минуту счастливее меня не был на свете!»

В последующие годы отцы встречали праздник с новой братией, отчего торжественности прибывало. Отец Серафим написал о Пасхе 1975 года следующее: «Целую неделю шли длинные службы, и наконец шестеро братий собрались на всенощную в Пасхальную ночь перед Христовым Воскресением. А поутру четверо взрослых братий пошли смотреть, как «танцует» солнце (только о. Серафим подоспел вовремя и увидел это), радостно поднимались в гору, не убоявшись колючего ветра и заснеженных склонов (температура тогда была около нуля). Весь день не смолкал колокольный звон, и все пребывали в праздничном настроении. Потеплело. Разъяснилось. Такая погода держалась всю Светлую седмицу, и после утренней службы мы всякий раз совершали крестные ходы к вершине горы, к скитам преп. Серафима Саровского, Илии Пророка, Линдисфарну, новому роднику и вокруг монастырского подворья».

Духовное бдение, строго соблюдаемое Великим постом, продолжалось и на Пасху. Не уследив, легко впасть — после вкушения такой радости — в состояние подавленное, мрачное. Отец Серафим спросил одного юного новообращенного после первой Пасхи, встреченной им в пустыни:

- Понравился тебе праздник?

- Ну, еще бы! Замечательно! — восторженно ответил тот.

- Так сбереги это чувство, — сказал о. Серафим, вторя еп. Нектарию. — Не расплескай по каплям Благодать Божию! Сохрани ее вот здесь, — и о. Серафим приложил руку к сердцу юноши.

Первая неделя Пасхи — Светлая седмица — самая радостная. В 1975 году по ее завершении, в воскресенье Фоминой недели о. Серафим записал: «Как и в прошлом году, день выдался отменный, небо очистилось, хотя вчера шел дождь. Ярко зеленеют проклюнувшиеся на дубах листочки — поздняя в этом году весна, равно и поздняя Пасха. После службы братия пошли крестным ходом на Преображенскую гору, там читали из Евангелия, о. Герман произнес проповедь, предостерег новообращенных от обычных в начале пути ошибок, рассказал, какие плоды должны принести православные. Затем мы продолжили крестный ход к скиту св. Харитона, где и позавтракали, а брат Фома (Томас Андерсон) читал из Евангелия, подаренного ему на именины. Потом прозвучали пасхальные поздравления. Далее взрослые братия спустились с хоругвями к монастырю, в сопровождении игруньи–кошки. Один из паломников пошел к «Валааму» послушать магнитофонные записи священных песнопений. Отец Герман остался на горе с детьми (Фомой и Матвеем) на «пикник»: рисовали, слушали музыку, проповеди. Трогательно было видеть, как все трое внимали голосу любимого Владыки Иоанна с магнитофонной ленты. С Божьей помощью такие праздники принесли достойные плоды! Вдохновенное было время!»

Кульминация Пасхи наступает на 50–й день по Воскресении Христовом в праздник Троицы и Духов день. Как на Рождество и в Пасху, церковь убиралась ветвями деревьев. Поскольку день этот в ветхозаветной традиции соответствует празднику хлебного приношения (Лев. 23:16), стены украшались дубовыми ветвями, а пол посыпался травой. Читались коленопреклоненные молитвы, призывающие схождение благодати Святого Духа.

В монастыре появился обычай потчевать на праздники своими, «местными» яствами. В дни памяти преп. Германа (15/28–го нояб. и 12/25–го дек.) монахи пекли особое печенье–крендельки — таким преп. Герман оделял сирот, и гороховый пирог — известно, что старец выращивал горох на Еловом острове, а пославший его в Америку митроп. Гавриил любил потчевать гостей в Великий пост гороховым пирогом. Готовил его обычно келейник митрополита и друг преп. Германа, старец Феофан. Иногда платинские отцы даже баловали себя сёмгой с Аляски в день памяти преп. Германа.

На праздник сорока Севастийских мучеников (9/22–го марта) в России издавна принято было печь «жаворонков» — олицетворение весны, ее первых вестников. В Платине же гонцами весны были не жаворонки, а ящерицы! Так что в тот день вдобавок к «жаворонкам» о. Серафим пек и «ящериц», что безмерно нравилось детям.

Наконец, годовщина упокоения первого оптинского старца Леонида (11/24–го окт.) издавна отмечалась в самой Оптиной пустыни блинами, даже если выпадал постный день. Последний оптинский старец Нектарий сообщает, что умирая старец Леонид завещал в монастыре поминать его «утешением» для братии (т. е. чем‑то вкусным), поэтому в этот день и пекли блины. Обычай этот после закрытия Оптиной пресекся, пока, к великой радости еп. Нектария, его не возродили в Платине. В 1974 году, в день поминовения старца Леонида, когда поели блинов, о. Герман вдохновенно рассказал всем о первом оптинском старце. «Хроника» о. Серафима откликнулась: «Да хранит Господь яркий поминальный огонь духовности в наших сердцах!»

ПРАЗДНИК БЛАГОВЕЩЕНИЯ 25–го марта/7–го апр. 1975 года о. Серафим описал так: «Пятеро братии пели в холодной церкви — служба была прекрасной и согревающей душу, она включала в себя и нашу будничную службу Великого поста, и поклонение Кресту. Конечно, немалого борения стоит оставаться православными, соблюдать посты, подолгу петь в церкви — зато какая награда ожидает нас!»

Изредка отцы получали знамения Божественного благоволения: духовные утешения, помогавшие преодолевать тяготы, например, блаженное отдохновение после трудов в конце дня. Когда заботы и невзгоды, казалось, вот–вот сокрушат, когда вроде не оставалось сил, вдруг в душе вспыхивал радостный огонек: он возгорался не от каких‑то внешних обстоятельств, а от духовной сути самой жизни, подвига братии, от Божией благодати, явленной в церковных службах.

Их о. Серафим любил больше всего, ведь только в них он приобщался жизни совсем в другом измерении, без которого всё земное существование оказалось бы бессмыслицей. Для него церковные службы являлись ступеньками в вечность.

У людей, всю жизнь исповедующих Православие, со временем появляется чувство обыденности: посещение церкви становится привычным долгом, во многом утерявшим смысл, — этаким испытанием на выносливость. С о. Серафимом ничего подобного не случалось. Ни на одной службе он не пребывал в праздности, из каждой минуты богослужения извлекал пользу. Его собрат вспоминает: «Отец Серафим — натура очень чуткая, и он всегда знает, чего хочет. Поэтому каждая церковная служба обогащала его».

А приходил он в церковь уже в 5 утра, заставляя себя подняться с кровати и выйти в холод во тьму (зимой светает намного позже). Он твердо стоял на том, что каждый день должно совершать полный круг богослужений. Порой он сокращал лишь чтение Псалтири, но ни одной службы не пропускал. В первые годы, когда отцы жили в скиту одни, они неукоснительно следовали этому правилу, даже если приходилось весь день пребывать в городе. Тогда службу проводили прямо в машине по дороге: о. Серафим сидел за рулем, а о. Герман читал стихиры. Эта традиция — богослужение в пути — продолжалась и когда Братство пополнилось новыми людьми. Один из них, немало поездивши с о. Серафимом, вспоминает: «В основном мы читали молитвы Пресвятой Троице, разные тропари (особенно святым угодникам). Завершали мы обычно прославлением Богородицы. На обратном пути непременно пели тропарь преп. Герману, когда подъезжали к скиту. Отец Серафим знал все эти тексты наизусть и пели мы их не только путешествуя, но и при всяком удобном случае». Один из братии вспоминает, что в дороге каждый сидящий в машине по очереди вслух читал Иисусову молитву, отсчитывая по четкам.

Отец Серафим следил за тем, чтобы в ежедневных трудах и заботах каждый брат не лишался полного круга богослужений. Когда кто‑либо по занятости пропускал службу, о. Серафим потом повторял ее отдельно для этого брата.

Церковная музыка входила в жизнь о. Серафима неотъемлемой частью. Святые Отцы учили, что музыка — самая близкая душе форма общения, именно музыкой полнится душа, входящая в Рай. И, конечно, наиболее духовна церковная музыка. «Самая утонченная классическая музыка подводит душу к молитве, — говорил о. Герман братии, — а музыка церковная — это музыка молитвы». Поэтому в монашестве, о. Серафим более не стремился слушать классическую музыку, хотя некогда она оказала на него решающее воздействие — привела к Богу. В первые годы в скиту он вообще не слушал классики. Много позже, когда появились молодые братия, он купил магнитофон и записи классических произведений, дабы души молодого поколения, изуродованные грубыми современными ритмами, могли приобщиться к высокой музыке.

Многих американцев–новообращенных особенно привлекали византийские духовные песнопения, их минорные звучания исполнены таинственности. Отцу Серафиму более по душе были простые русские церковные песнопения. Но своего мнения он не навязывал и полагал глупым спорить «что лучше, русская или греческая церковная музыка». Величие русского церковного пения (и особенно древнего знаменного распева) затрагивало самые сокровенные струнки его души. Мелодии вкупе с литургической поэтикой, слушаемые им многие годы, вошли в плоть и кровь, всеми фибрами душе он был настроен на эту музыку.

Вне богослужений в церкви о. Серафим хранил память Божию, непрестанно творя Иисусову молитву, работал ли, гулял или отдыхал. То же настоятельно рекомендовалось и братии. С начала существования скита отцы Серафим и Герман установили строгое монашеское правило: входить в комнату с Иисусовой молитвой. В старину таким образом монахи остерегали себя от козней бесов, являвшихся в келиях пустынников нежданно–негаданно.

Уже говорилось, что о. Серафим и о. Герман, следуя традиции еп. Нектария и оптинских старцев, исполняли правило «пятисотницы», т. е. читали дополнительные к церковным службам молитвы: 300 раз Иисусову молитву, 100 раз — Богородице, 50 — Ангелу–хранителю, 50 — всем святым. Отец Серафим обычно совершал это правило по ночам, перед иконами в красному углу своей кельи (она была построена в 1979 году), голубой свет лампадки тихо озарял образ Владимирской Божией Матери. В такие минуты он открывал сердце перед Господом нашим Иисусом Христом, перед Пресвятой Богородицей — к Ней он питал особую любовь. Одним небожителям известно, сколько слез пролил он, сколько земных поклонов положил перед святыми образами в тиши своего лесного пристанища.

Как бы ни были ему дороги минуты молитвенного уединения, они никогда не заменяли молитв церковных — о монахах и братии. Архиеп. Аверкий подчеркивал: «Святые Отцы называют уединенную молитву каждого «дыханием для верующего», общие же молитвы — дыханием всей Церкви, Тела Христова». Платинские отцы следили за тем, чтобы каждый живший в монастыре читал и пел на клиросе — не подобало стоять обособленно в углу. Однажды, когда братия на клиросе славили Господа, о. Герман подошел к одному, нарочито вставшему в стороне, и пригласил присоединиться к братии.

- Не отвлекайте меня, я молюсь! — с озлоблением бросил тот. Отец Герман взглянул и сказал:

- Признайся: когда я подошел к тебе, ты не молился, ты вершил свой суд, верно?

Брат признал правоту о. Германа. Урок пошел ему на пользу, и он присоединился к братии на клиросе.

КАК НИ ЛЮБИЛ о. Серафим богослужения, как ни изучил Типикон, он никогда не стремился к «буквоедству», «слепому уставничеству». Он повидал на своем веку многих, увлеченных соблюдением «буквы закона» настолько, что они забывали молиться, или того хуже — теряли душевный покой и равновесие, видя, как кто‑то «делает всё неправильно». Отец Герман шутливо называл таких людей «жевателями Типикона».

О Типиконе о. Серафим написал несколько статей для «Православного Слова». Он отмечал: «Нужно четко представлять, что имели в виду святые Отцы, вдохновленные Святым Духом, когда составляли богослужения — это делалось ради блага верующих, ради нашего блага. Внешняя сторона: исторический аспект, различие русской и греческой школ и пр. — должны остаться на втором плане. Выучив все эти премудрости, можно стать «знатоком» Типикона, но это сегодня не самое главное. Богослужение должно стать духовной пищей верующих, напитывающей их, подготавливающей к вечной жизни. Всё остальное — вторично! В православном христианском мире сегодня отчаянное положение, и «слепое уставничество» — непозволительная роскошь. Куда лучше, познав, насколько возможно, высокие требования, выдвигаемые Церковью, и признав недостаток знаний, пеняя себе на это, тем не менее молиться и петь во славу Господа, с посильной любовью и жаром сердца».

Слова о. Серафима нашли живой отклик и одобрение читателей. Сами же отцы извлекли столько пользы для духа ежедневными молитвами, что хотели и других подвигнуть к подобной духовной жизни, насколько хватит сил. И неважно, в миру или в монастыре. В статьях о Типиконе о. Серафим пытался обосновать необходимость более частых богослужений. «В дореволюционной России, — писал он, — ежедневно служились не только вечерня и утреня, но и повечерье, полунощница и часы. Очевидно, что норма Православия, которой надобно следовать и сегодня. Литургии по воскресным и праздничным дням и службы накануне — это минимум, черта, за которой о православном благочестии уже не приходиться говорить. И эти дни надо проводить подобающе. Сохранились еще приходы и семьи, в которых днем по воскресеньям поют акафисты, но традиция бывшей боголюбивой России — собираться семьями на воскресенье или праздник и петь псалмы или иные религиозные произведения[59] — забыта, утонула в водовороте современных страстей. А много ли сегодня христиан, предпочитающих всенощную накануне праздника (или вечерню) светским развлечениям?..

Поняв, сколь далеки мы от идеальной (т. е. нормальной) православной жизни в быту и в храме, не стоит предаваться унынию, напротив, мы должны с удвоенным желанием познавать и искать этот идеал, насколько позволяют нам условия нынешней, весьма рассеянной жизни. Прежде всего нужно помнить, что идеал этот достижим, и от нас не требуются сверхчеловеческие усилия или необычайно высокое «духовное стояние», без чего, будто бы, нельзя приступать к молитве во славу Божию.

Для мирян, погрязших в делах житейских, такое представляется почти невозможным. Насколько же важно для них тогда извлечь максимум пользы для себя из радостного и всевдохновляющего труда, который Церковь предлагает страждущим душам — ежедневного цикла богослужений. Даже малое, но регулярное участие в нем «выделит» православного среди других людей — ему откроется особый дар думать и чувствовать, что по сути и есть жизнь Христовой Церкви на земле».

Отец Серафим писал всё это, исходя из собственного опыта — он создал уголок Православия в Америке. Почему бы не множиться таким уголкам: сойдутся несколько православных, истинно любящих Бога, и пусть начинают (со священником или без) служить Ему, преданно и верно.

Новые американские паломники

Для Церкви и религии монастыри что университеты, лицеи или клиники для науки. В наши дни основать один традиционный монастырь куда полезнее, нежели открыть два университета или сотню гимназий.

Константин Леонтьев.

В ОБЩЕСТВЕ, где чтили и соблюдали православные традиции, монастыри всегда были большим подспорьем в духовной жизни мирян. Отец Герман вспоминал, как некогда архим. Константин (Зайцев) говорил семинаристам в Джорданвилле, что приходы в миру удовлетворяют минимальные духовные потребности верующих, не пытаясь объять необъятное. Полноту духовной жизни мирянина обеспечивали монастыри, куда мирской люд совершал паломничества. Именно в монастырях им давал закваску «неотмирности» для повседневной сугубо мирской жизни.

И вот старинная традиция православных — паломничество — пришла и в Америку. В первые годы Братства отцы рассказывали о нем на страницах «Православного Слова» в серии статей «По святым местам Америки». Отец Герман даже составил карту для паломников. Он подчеркивал: «Сегодняшний американский паломник не шагает тысячи миль по бескрайней стране, как в былые времена — с посохом и сумой, в которой Библия, Добротолюбие да сухари, чтобы с голоду не помереть. А в сердце — образ сияющих белизной монастырей, созданных в напоминание о небесном граде Иерусалиме. Современный паломник чаще предстает в облике обычного туриста, праздного и любопытного. Путешествует он в удобной машине с мягкими сиденьями, истинному подвигу просто не находится места в жизни, а он необходим настоящему паломнику. Увы, такова сегодняшняя действительность. Так что же делать нынешним американцам? В сердце подлинного богоискателя никогда не угасает мечта найти небесное пристанище для души. Современный американский паломник должен обрести равноценную замену подвижническому странничеству предков. Именно этой цели служат монастыри сегодня, дабы хоть в малой степени вернуть утерянные традиции».

В летописи о. Серафима немало сведений о паломниках, особенно молодых, посетивших монастырь преп. Германа. Многие пришли, потому что просто не знали, на что употребить свою жизнь. Они также, как некогда и сам о. Серафим, пытались отыскать ее смысл. Каким‑то неизвестным отцам образом их монастырь попал во всемирный каталог как духовная община, где люди живут по принципу: «Назад — к природе!» Благодаря этому посетили монастырь и многие неправославные. Не прочитай они каталога, и не знали бы о существовании Платины.

С теми, кто истинно искал Бога, о. Серафим, изменяя своим привычкам, подолгу беседовал, приглашал прогуляться — так и мешать никто не будет, и можно полюбоваться природой. Он водил их по нижнему гребню кряжа, где стояли большие византийские кресты и откуда открывалось безбрежье гор и холмов. Один молодой человек, которому посчастливилось побывать на такой прогулке, вспоминает: «С о. Серафимом в эти минуты можно было говорить обо всём. Он столько знал в разных областях и самое жизнь но всякий раз он сводил разговор к духовности». Нередко о. Серафим беседовал с паломниками, с каждым в отдельности, усадив их не бревно под сенью раскидистых дубов, что росли подле монастыря.

Жизнь многих людей в корне изменилась после поездки в монастырь. В феврале 1976 года о. Серафим записал: «Из Бёрлингейма (Калифорния) на выходные дни приехал юный паломник. Пробыл до понедельника, на богослужения откликнулся всем сердцем, по душе ему пришлась и наши тишина и покой (в те февральские дни выпало много снега). Помогал нам рассылать свежий номер «Православного Слова». Два года как в Православии, с 19–ти лет, осенью хочет поступить в Джорданвилльскую семинарию. Вернувшись домой, написал нам: «От всей души благодарю вас за доброту и помощь. Выбор свой (поступить в семинарию) я сделал у вас в скиту. Я молился преп. Герману, и вот из семинарии пришел положительный ответ на мой запрос. Знаю, что не достоин такого призвания, но да поможет мне Бог исполнить Его святую волю». Отец Герман научил его вести дневник, показал, как записывать о своей духовной жизни. В следующем письме юноша сообщал: «Я понял, что душа может умириться, когда Господь изымет тебя из мира и определит в угодное Ему место. Сколько радости я стяжал у вас в монастыре, прозрел, увидел, что так называемые заботы жизни мирской делают с душой — пленяют ее, заслоняют Бога. Вернувшись домой, увидел, сколь пагубен мир. Да не оставит вас Господь Своим благословением! Надеюсь, что вы умножите помощь православным последних времен, неся им истинное православное слово!»» Позже этот юноша стал иеромонахом.

Платинские отцы и их скит помогали также и монашествующим укреплять дух и надежду, особенно тем, кто по тем или иным причинам жил в миру. Один — монах из Сан–Диего, инвалид от рождения (у него бездействовали руки). Тихая и смиренная душа эта несла свой крест безропотно и терпеливо. На третий день в монастыре ему показали только что построенную келью в лесу. Там, записал о. Серафим, «укрепились наши узы дружбы и единодушия, и монах стал нашим братом, хотя и жил в миру».

Порой скит навещали целыми семьями, как водилось встарь в истинно православных странах. На протяжении всей истории, когда семьи обосновывались вблизи монастырей, это порождало множество забот и волнений: понятно было желание мирян вкушать плоды монашеской покойной жизни и не отказываться от семейных утех жизни мирской. Часто это смущало и самих монахов, их тоже вдруг тянуло вкусить «сладостей мирских», что по сути означало смерть монашества, исход из обители, которая прекращала существование.

К счастью, у платинских отцов такой заботы не возникало. Тому способствовала строгость их жизни. И здоровое, плодотворное общение братии с семьями паломников продолжалось. В 1974 году в день поминовения преп. Германа за трапезой один из гостей встал и сказал от лица своей семьи и от лица всех паломников, бывших в ту пору в ските, что они все «живут мечтой о следующей встрече с отцами и дорожат каждой минутой, проведенной в скиту».

Те же чувства питали к скиту и Андерсоны. Когда они приехали в Платину в третью годовщину кончины своей дочки Маргариты, о. Серафим отметил в дневнике: «Им так не хочется уезжать, вот до чего крепки наши узы».

БЫЛИ СРЕДИ ПАЛОМНИКОВ и те, в которых угасла искорка духовности. О двух молодых православных, приехавших в скит на несколько часов из Сакраменто, о. Серафим написал следующее: «Вот типичный пример «потерянности» нынешнего поколения. Просто «числиться православными» мало, люди привыкают к вере, перестают ценить дарованное им свыше. Паренек помладше хотел было задержаться у нас на несколько дней, но убоялся. Может, недолгое знакомство с нашим скитом поможет им вернуться к истинной вере. Я побеседовал с ними, мы вместе пропели канон Богородице».

Другой паломник пребывал в подобном же состоянии, но по иным причинам. Он недавно приобщился Православия, прежде увлекался восточными религиями и даже провел несколько месяцев на горе Шаста (в ста милях от Платины) — центре оккультных учений. Потом полтора года пробыл в Бостонском монастыре и, наконец, женился. Как отмечал о. Серафим в летописи, «изначально человек этот приехал в Калифорнию, чтобы вновь посетить Шасту, навестить приятелей по увлечению оккультизмом, но, увы, никого не нашел. Ему хотелось «осесть» в каком- нибудь городке, но он понимает, что это — несбыточная мечта, а не трезвая мысль. Он, похоже, совсем «выдохся»: полностью подчинившись «старцу», потерял себя. Наши «провинциальные» православные семьи в Калифорнии куда благополучнее духом».

Таков пример неправильного наставничества в Православии. Нагляден также пример монаха- католика, безропотно принявшего все новые веяния 2–го Ватиканского Собора. Был он добр и щедр — истинный христианин, однако о. Серафим подметил, что «нет огонька в истомленной душе», будто кто‑то сказал: «Всё, война окончена! Ты побежден!»

Отцы как могли старались возжечь потухшую искорку в душах. Но они не насиловали волю людей, не пытались наполнить «новым вином старые мехи». К примеру, один из паломников так и уехал, вроде бы не проявив ни к чему интереса. Отец Серафим написал: «Мы и не старались воспламенить его душу, по опыту знали, что человек должен сам, без давления извне, сделать выбор, тогда польза будет несомненная».

Мы уже убедились, что более всего о. Серафиму тошно становилось от людей поверхностных, «нахватавшихся вершков», но мнивших себя умнее мудрецов. Такие в Православии долго не задерживаются.

29–го августа 1975 года скит посетили трое англиканских монахов. Годом раньше они арендовали дом и устроили монастырь. Отец Серафим писал: «Устав у них только определяется: это смесь англиканского и бенедиктианского монашеских правил, к тому же вольно истолкованных.

Прознав, что корни гостей в «кельтском христианстве» (их предки из Англии), отцы с упоением стали рассказывать им о св. Гутберте и прочих западных святых, но скоро поняли, что ни об этих Божиих угодниках, ни — тем более! — о восточных святых гости ничего не знают.

Назавтра, в субботу о. Серафим повел их на гору, к скиту Илии Пророка, по дороге завязалась беседа. Но гости особой любознательности не проявили, вопросов почти не задавали, без особой радости воспринимали слова о том, что в Православии — ответ на их поиск, ищите и обрящете. Очевидно, им хотелось «своего христианства», равно и «своего монашества», чтобы душе было «удобно», как они сами выразились».

В трапезной они не прикоснулись к еде отцов, не стили пить их воду, даже пользоваться их ножами и вилками. Достали принесенные с собой пластмассовые коробочки со снедью. В церкви стояли особняком, бубня свои молитвы в противовес идущему богослужению.

К вечеру они объявили, что им придется уезжать ранее намеченного срока, чтобы причаститься в англиканском монастыре завтра поутру. Стало ясно, что «удобной» жизни в Православии они не увидели — слишком много оно требует от человека, «ошеломляет», как признались они сами. В субботу утром они не пришли в церковь, а провели свою службу в доме для гостей. Потом уехали: в белых сутанах (которые они сменяют либо на черные, либо на серые), с бритыми головами, наперсными крестами, в сандалиях на босу ногу — очевидные чужаки в Православии, решившие пойти «своим путем». Отец Серафим напутствовал их так: «Только, пожалуйста, не смешивайте Православие с иными учениями. Либо изучайте его, либо не трогайте вообще, ничего не заимствуя: ни икон, ни Иисусовой молитвы, ничего».

Через неделю братия получили письмо–отповедь: их обвинили в гордыни, насмешничестве, в самомнении и пр. Особенно задело гостей то, что братия почитают святым Царя!

Не послушав совета о. Серафима, они таки «взяли на вооружение» Иисусову молитву (которая, очевидно, не мешала им «удобно» жить) и даже написали о ней статью.

ИЗ–ЗА ТОГО, что «Православное Слово» так решительно и бескомпромиссно отстаивало Православие, некоторые люди просто боялись ехать в монастырь, полагая, что подвергнуться там нападкам «правых» (по их мнению) православных. Конечно, это было досадным недоразумением, ибо отцы с готовностью помогали всякому желающему глубже укрепиться в вере, независимо от его отношения к православной Церкви. Некоторые из паломников принадлежали к так называемой «некононической юрисдикции», т. е. их не признавали «официальные» православные Церкви, либо потому, что эти новые группы только что народились, либо — что бывало чаще — они чем‑то не угодили иерархам, не уместились в прокрустово ложе «общепринятых взглядов». Если отцы видели, что их гости оказывались в таком «гонимом» положении из‑за собственного упрямства, они, конечно, мало чем могли помочь. Но если участь гонимых зависела от обстоятельств (например, непонимание со стороны чуждой духовной верхушки или собственное непонимание православных традиций), отцы давали всё, что было в их силах. Некоторых паломников так притесняли и гнали, что, слушая их рассказы, отцы скорбели всем сердцем. Один из них, священник «неканонической юрисдикции», остался с приходом лишь в пять человек. «И он не знает, что делать, — писал о. Серафим, — то ли оставаться священником, а на жизнь подрабатывать в каком‑нибудь отделе социального обеспечения, то ли «стать монахом», то ли еще что. Он изголодался по общению, по хорошему разговору с теми, кто испытал нечто подобное. И мыслями, и духом он чувствовал себя одиноким. В Бостоне и Джорданвилле он уже побывал. С «Православным Словом» познакомился в 1970 году в нашей книжной лавке, его тогда привлек портрет Царя Николая II на обложке — теперь такой же висит у него на стене, и батюшка чтит Царя Николая как мученика. Дух Платины его, похоже, растрогал, однако одному Богу известно, что ждет его в будущем. На меня он произвел благоприятное впечатление — он истинный, честный американец, в душе его может укорениться Православие. Но лишь Богу известно, осуществиться ли это».

Куда менее обнадеживали о. Серафима те, кто пребывал в «официальных, правильных» Церквях — в них он видел больше самонадеянности и гордыни. Сознавая свою «правильную линию», они не ведали страданий изгоев. Об одном паломнике, поступившем в семинарию, он написал: «После лет, проведенных в Американской Митрополии, обретя ее образ мышления, он стал ревностным слугой. Синоду (другими словами, Русской Зарубежной Церкви), мы же видим в нем лишь самомнение, он совершенно не чувствует пульса жизни нашей Церкви сегодня»

ПОМИМО ИСКАТЕЛЕЙ духовности забредали в скит и те, кто пытался найти просто нормальную жизнь: наркоманы, бывшие преступники, люди психически неуравновешенные, потерявшие себя в этом мире, не умеющие к нему приспособиться. Всемирный каталог подсказал и им путь к монастырю, впрочем, много было гостей и из православных семей, прихожан православных церквей.

«Не здоровые имеют нужду во враче, но больные» (Мф. 9:12), Господь проводил много времени, наставляя изгнанных и отверженных, а мир платил ему непониманием. Так и платинские отцы много сил и времени отдавали, чтобы вдохнуть силы и надежду изгоям общества. В начале монастырской жизни о. Серафим предвидел, что к ним потянутся больные духом и телом, во многом из‑за того, что больно само наше время и из‑за того, что религия исцеляет. Потому увечные и толкутся у храмов. Отец Серафим даже подумывал: а не в этом ли особое призвание Братства преп. Германа? Ему вспоминалось, что храм возле книжной лавки величался иконой Богородицы «Всех скорбящих Радосте». Он также проводил сравнение меж трудами Братства и его основателя — блаж. Иоанна: он тоже привлекал и врачевал души многих неблагополучных людей, зачастую их направляли к нему другие иерархи Церкви. Но о. Серафим понимал, сколь опасно Братству общаться с таким «контингентом», и поэтому решил не привлекать кого‑то особо. «Но если пришли, мы обязаны им помочь всемерно. Кто знает, может, наше Братство — не своими силами, конечно, ибо мы в этом талантов особых не имеем — сделается последним прибежищем для тех, кто не нашел его в таких «нормальных» обителях, как монастырь Святой Троицы в Джорданвилле.

Да, мы не наделены ни талантом врачевания, ни знаниями психологии или духовным прозрением. Всё, что мы можем дать, — это наш труд на винограднике Божием, Истину Православия — тем, кто готов ее принять. Работа, молитва до изнеможения не позволят дьяволу свободно вторгнуться в нашу душу, и ему придется прибегать к средствам более грубым (пожар или стихийное бедствие, которое порушит всё нами созданное) и прямолинейным, с чем также прямо можно и бороться».

Подвиг помощи бедствующим редко вознаграждаем, а иногда — когда встречаешь нрав свирепый — и опасен. Но долгие годы, проведенные о. Серафимом в одиночестве и страдании, обострили его чуткость к тем, кто пострадал в жизни. Ведь он сам познал, что значит быть если не изгоем, то чужаком в обществе.

Все приходящие к нему в страдании чувствовали: он найдет для них время. И о. Серафим жертвовал отдыхом, драгоценным уединением, засиживался в церкви после вечерних служб с какой‑нибудь заблудшей душой при скудном свете свечей.

Однажды погостить неделю–другую к ним приехал из другого монастыря человек, по словам о. Серафима, «душа неспокойная и помраченная», с глубокой раной в сердце, но с личиной непроницаемости. Послушания он выполнял как робот, иной раз вскрикивая, оттого что «бесы бьют».

- Что будем с ним делать? — недоумевал о. Герман.

- Я займусь им, — ответил собрат.

Отец Серафим пытался «разговорить» гостя, но лицо того словно окаменело, жесты однообразны, как у механической куклы, ответы односложны. Через два дня удалось добиться от него живого человеческого отклика: он улыбнулся. Но потом вдруг сбежал, оставив чемодан и несколько книг. Напрасно ждали его отцы: беглец так и не вернулся. «Один Бог знает, как помогать таким, — с тяжелым сердцем писал о. Серафим. — Но если подобные ему будут приезжать, мы должны попытаться сделать всё».

ИНЫЕ ПРИЕЗЖАЛИ в Платину после встречи с отцами в миру — тем изредка приходилось отлучаться из монастыря. Вот характерный пример. Как‑то весной 1974 года молодой бородач по имени Гэри сидел в публичной библиотеке города Рединга. Было ему 23 года, он возвращался из Мехико в Вашингтон — из очередного скитания в поисках смысла жизни, на что потратил пять лет. Все его пожитки — рюкзак, оставленный на автобусной станции, да пакет с бананами (кто‑то из жалости сунул ему в магазине). Денег у него почти не осталось. Он понуро подпер голову руками, облокотившись на стол: видно, ни одна из прочитанных философских и религиозных книг не дала ответы на его вопросы.

Минут через десять он увидел длинноволосого и долгобородого человека в поношенной черной рясе — тот прошел к стеллажам и начал просматривать книги. На вид он был еще беднее, чем Гэри. Тогда Гэри подошел, протянул ему пакет с бананами: «Для вашей общины или, может, вы по- другому как называете».

Отец Серафим поблагодарил, отобрал книги и пошел прочь. Уже на улице его бегом нагнал Гэри. Мог ли он знать, что человек в черной рясе четыре дня назад отпраздновал Пасху, и радость Воскресения Господня всё еще пребывала на нем? Отец Серафим вспоминал: «Поговорив с ним несколько минут, я убедился в его искренности. Ночевать ему было негде, и я пригласил его к нам, пусть поживет несколько дней, наберется азов Православия. Он сразу согласился и прожил у нас до воскресенья, посещал все службы, читал, работал, с открытым ртом слушал всё, что мы рассказывали о Православии. До этого он пребывал в отчаянии и был буквально потрясен, найдя людей, которые еще верят в Бога, верят искренне. Пасхальные песнопения тронули его сердце, и он попросил разрешения подпевать «Христос воскресе из мертвых». Он уехал от нас, до конца не осознав, какой переворот произошел у него в душе, но мы‑то видели — лучик света коснулся его сердца».

Прощаясь с о. Серафимом на автобусной станции, Гэри заплакал. «Не знаю, что со мною будет, — сказал он, но вы заронили надежду, и я так вам благодарен, что вы навели мост меж моей душой и Иисусом Христом».

Днями позже о. Серафим продолжил записи о Гэри: «почему‑то у меня к нему доброе, хорошее чувство, такие «обыкновенные» американцы тянутся к Православию, сами того не сознавая. Да благословит его Бог. Как я сказал Гэри, за пакет подаренных бананов он может стяжать Царство Божие!

Невольно вспоминаю слова Спасителя о Нафанаиле: «Се воистину израильтянин, в нем же лести нет». Таков же и истинный американец: честный, прямодушный, простой, который принимает Святое Православие естественно. И жатва на этой почве только–только начинается. Несомненно, «православных американцев» будет немного, но, воистину, именно лучшие сыны Америки жаждут услышать добрую весть Православия.

Встречая таких «сторонних» людей, как Гэри, кого Православие ошеломляет, начинаешь еще более ценить те сокровища, которыми мы, недостойные, обладаем и которыми нам нужно щедро делиться».

Курс православного выживания

Но в том‑то и заключается главное отличие православного мышления, что оно ищет не отдельные понятия устроить сообразно требованиям веры, но самый разум поднять выше своего обыкновенного уровня, стремится самый источник разумения, самый способ мышления возвысить до сочувственного согласия с верою.

Иван Киреевский.

ЛЕТОМ 1972 ГОДА отцы, дабы преподать своим паломникам основы Православия, устроили трехнедельные курсы под названием «Ново–Валаамская Богословская Академия», в честь Нового Валаама — поселения преп. Германа на Аляске. Первыми студентами стали четверо молодых новообращенных. Отец Герман произнес вступительное слово о том, как избежать «шараханий», столь типичных для только что обретших Православие, и получать Православие во всей его полноте.

Далее в течение трех недель о. Герман вел занятия по пастырскому богословию, по литературе — «очень наглядно», по отзыву о. Серафима, который, в свою очередь, прочитал лекции о развитии западной философской мысли, начиная с великого раскола Церквей и до наших дней. По просьбе «питомцев» Алексея Янга, все лекции были записаны на магнитофонную ленту, всего получилось 17 часов записей. К каждой лекции или беседе о. Серафим составлял подробные тезисы, привлекая огромный исторический и философский материал и собственные исследования из работы «Царство человеческое и Царство Божие». Теперь этот плод созрел; к ранним исследованиям добавился опыт православной жизни. Отец Серафим сейчас лучше, чем ранее, мог изложить свои знания так, чтобы они практически помогали современным людям. Курс своих лекций он назвал «курсом выживания», поскольку считал: чтобы выстоять в нынешнем мире и не утерять Православия, нужно хорошо знать всякое вероотступничество, прозреть, почему современный мир таков, как есть. Для того чтобы уцелеть самому, нужно знать уловки врага. Отец Серафим называл свои лекции также «курсы православной самообороны».

Один из его студентов вспоминает, как вскоре после крещения попал на лекции: «Каждый день послушники и паломники собирались в Царской часовне, затаив дыхание, боясь пропустить хоть слово, слушали о. Серафима. Говорил он не сухо и не цветисто, а просто, доступно каждому, неторопливо, обдумывая каждое слово. Нам также предписывалось изучать и светские источники. Мы ездили в библиотеку округа Шаста и брали немало книг».

ВО ВСТУПЛЕНИИ К ЛЕКЦИЯМ о. Серафим указывал: «Наше время вообще опасно, а для вступающих в Православие — вдвойне, так как очень легко впасть, грубо говоря, в «духовное обезьянство», т. е. внешне во всём подражать православным, даже гордиться своей «сверхправильной» позицией, а в душе оставаться неизменным, не возрастая в вере, а принадлежа в основном миру сему, который зиждется на антихристианстве. А коль скоро люди эти не возрастают в вере, то и не видят, в каких отношениях истинное Православие с миром сим, за который они цепляются. Но уж если серьезно принимать Православие, то до конца, без оговорок, оно должно объять все сферы жизни. Иначе, Православие — всего лишь очередная религиозная секта, отличная от других (например, мормонов) только внешними атрибутами. Взглянув на все эти секты, убеждаешься, что они все на одном и том же уровне, им недостает глубины и различие их — только в вероучениях. Если Православие такая же секта, то оно не истинно. Но именно потому, что Православие есть Истина, оно способно в корне изменить человека. Впрочем, чтобы дойти до такого обобщенного понимания Православия, нужно постоянно развиваться, постигая его вглубь и вширь.

Предлагаемые лекции осветят наиболее важные философские течения. Мы поговорим о самых значительных фигурах западной мысли, кто помог сформировать современное мышление. Не знай мы всего этого, при всей нашей православности можем угодить в беду, ибо каждый из нас погружен в водоворот философских течений, формировавшихся 8–9 веков, и, не зная их истории, не распознать, как они влияют на тебя, какое из них истинное, а какое ложное. Следует подходить к ним очень и очень непредвзято, ибо даже в простом «православном фундаментализме», приверженец коего твердит: «Вот, во что я верю, а всё остальное — зло», сокрыта большая опасность: неосуществимо — жить в мире и не соприкасаться с ним, ведь ваши дети ходят в школу, вы читаете газеты, общаетесь с людьми, у которых разные убеждения и вера, даже у некоторых наших единоверцев, возможно, нет четкого представления, во что они верят. И если не иметь правильного представления о происходящем в мире, незаметно для вас в ваше Православие будет привнесен вкус разных новомодных идей. Вы по воскресеньям будете ходить в церковь, а в будни жить по совсем другим меркам, что приведет к катастрофе. Чтобы избежать ее, последуем совету св. Василия Великого и начнем выбирать из мира крупицы мудрости, там, где она есть, глупость же отметать, твердо зная, почему это глупость».

СТАРАЯСЬ ПРИВИТЬ своим ученикам православное понимание современной западной цивилизации, о. Серафим опирался на работы своего предшественника, также изучавшего этот вопрос, русского философа XIX века Ивана Киреевского. «Будучи взращен как мыслитель на Западе, — писал о. Серафим, — проучившись в Германии у самых передовых философов, Киреевский, конечно же, «насквозь пропитался» западным духом, а затем искренне, всей душой приобщился Православия. И сразу заметил, что совмещать одно с другим не удастся. Он задался целью понять, почему взгляды эти так разнятся и каков ответ должна дать душа, поставленная перед выбором». Киреевский был не просто философ, он также нес живую православную традицию, непосредственно связанную с духовным наследием преп. Паисия Величковского, сам он являлся учеником старца Макария Оптинского, а его жена была духовной дочерью преп. Серафим Саровского.

Обширно цитируя работы Киреевского, о. Серафим проследил развитие современного вероотступничества: с Великого церковного раскола до современной философии Запада. И доказал, что внешний, неглубокий рационализм берет верх над внутренним постижением сути вещей. Когда Рим принадлежал ко Вселенской Церкви, пристрастие католиков к сухой логике еще удавалось сдерживать. Но когда Рим отошел от Православия, логика окончательно возобладала, что повлекло за собой целую систему заблуждений и ошибок, не позволявшую разглядеть истины, не вмещавшейся в рамки логики.

Киреевский писал:

«С этой точки зрения для нас становится понятным, почему западные богословы, со всею рассудочною добросовестностью, могли не видеть единства Церкви иначе, как на наружном единстве епископства; почему наружным делам человека могли они приписывать существенное достоинство; почему, при внутренней готовности души и при недостатке этих наружных дел, не понимали они для нее другого средства спасения, кроме определенного срока чистилища; почему, наконец, могли они приписывать некоторым людям даже избыток достоинства наружных дел и вменять это избыток недостатку других, тоже за какие‑нибудь наружные действия, совершенные для внешней пользы Церкви (система индульгенций и принцип «избытка деяний святых» Римской Церкви)».

Отец Серафим высказал такое предположение: на протяжении всей истории дьявол использовал разные умозрительные теории и модели, чтобы «протащить» вероотступничество. Взгляды католической Церкви подходили для этой цели: «Оторвавшись от Православия, католичество оказалось предоставленным самому себе и начало развиваться по своим принципам. Оно породило новую философию, которая, набрав силу, теперь захватила весь мир».

Огромные изменения произошли в Сердневековье — эпоху, как считал о. Серафим, порожденную исключительно в западноевропейских условиях. Ни христианские страны Востока (Византия или Россия), ни Индия, ни Китай такой эпохи не знали. Древняя цивилизация там, управляемая «доморощенными» мирскими идеями, сменилась современной — господством идей Запада.

Средневековая схоластика «разложила по полочкам» всё христианское учение, подчинило его логике. Отец Серафим отмечал, что «логичность стала главным мерилом истинности, живые источники веры — вторичным. Под влиянием таких взглядов западный человек утерял и живую связь с Истиной. Христианство, низведенное до логической системы, стало порождением человеческой мысли. По сути, это — попытка человека своим разумом создать нечто лучшее, чем христианство. Таково, например, Ансельмово доказательство бытия Божия. Ансельм явно «мудрее» святых Отцов древности».

КИРЕЕВСКИЙ ПИСАЛ: «Римская Церковь. отпала от истины только потому, что хотела ввести в веру новые догматы, неизвестные церковному преданию и порожденные случайным выводом логики западных народов. Отсюда произошло то первое раздвоение, заложенное в основу западного вероучения, из которого развилась сперва схоластическая философия внутри веры, потом реформация в вере и, наконец, философия вне веры. Первые рационалисты были схоластики». «XIX век завершил процесс «развития», начатый в IX веке», — подыт