Новая песнь Господу

Новая песнь Господу.

Кардинал Йозеф Ратцингер.

АВТОРСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ.

За тридцать с лишним лет, прошедших со Второго Ватиканского Собора, произошли удивительные изменения богословского мышления. Сам Собор был отмечен Бого- и Христоцентризмом: Конституция «О Богослужении» подчеркивает Божественную тайну литургии; Конституция «О Церкви» видит Церковь как проникнутую светом Христовым; Конституция «О Божественном Откровении» подчеркивает первенство Слова Божия, которому Церковь в служении подчинена, и Пастырская конституция «Радость и надежда» излагает христианскую антропологию Личности Христа.

Поэтому еще удивительнее, что вскоре после Собора возникло обширное течение прагматического мышления, которое стремилось обратиться к совсем конкретной «Реальности», понимая под ней только нечто ощутимое, и прежде всего — политические и экономические вопросы. Перед лицом нелегких проблем бедности и несправедливости в мире вопросы о Боге казались вторичными, слишком мало реальными; хотелось их, так сказать, отложить на более спокойные времена, а пока привести мир в порядок.

Разрушение коммунистической системы в Европе неожиданно снова сделало очевидным, что без Бога ничего невозможно привести в порядок и что понятие «Реальности», которое Бога не включает, забывает об основе всякой действительности и потому обречено на провал.

Итак, темы Бога и Христа вернулись вновь, и одновременно стало очевидно, что литургия значит что угодно, только не благочестивую игру. Это — конкретное место встречи Бога с человеком, вступление Бога в нашу историю, в нашу повседневную жизнь. Поэтому правильная литургия — это не вопрос отдельных специалистов, но задача, касающаяся нас всех.

Из этих размышлений родились работы, которые я объединил в книге под названием «Новая песнь Господу». Цель всех этих статей — вести к встрече со Христом и вновь открыть литургию как место Его Присутствия. Только так можно правильно понять и Церковь, поскольку в литургии Христос просвещает ее и литургия является вратами к Его Присутствию. Кто знает Церковь только из дискуссий или книг, тот не знает ее. Там, где она дарит нам Слово Прощения, где дает нам Хлеб Жизни, где объясняет нам Священное Писание и преобразовывает его в молитву, там она нас объединяет, ведет к Новому Иерусалиму, к новому миру.

Я рад, что эта книга может быть сейчас опубликована в России — в стране, которая через великие иконы открыла нам особенный взгляд на Христа и своих святых; в стране, в которой через любовь к литургии всегда сохранялась вера, несмотря на все исторические потрясения.

Благодарю переводчика за его усилия и надеюсь, что он сможет сделать этот текст доступным, а значит, способным вести читателей ко Христу и тем делать мир немного светлее.

Рим, в праздик святых- Кирилла и Мефодия 200.



I. ИИСУС ХРИСТОС СЕГОДНЯ.

1. Предпосылка и цель этого текста.

Этот текст был написан в 1989 году для заключительной конференции летнего курса Университета Комплутенсе, в Эскориале, недалеко от Мадрида. Преподаватели различных богословских дисциплин из разных стран, принадлежащие к разным конфессиям, в течение недели имели возможность представить слушателям весь масштаб современных богословских дебатов вокруг фигуры Христа. В заключение я должен был сделать своего рода синтез сегодняшней христологиии.

Конечно, я знал, что за выделенное мне время смогу упомянуть лишь какие-то черты, указать некоторые направления. Но по каким критериям я должен был делать выбор? Поскольку тема моего доклада содержала содержало ключевое слово «сегодня», то мне показалось, что не следует его понимать только в одном, слишком узком смысле. Христос прежде всего — фигура историческая; в этом смысле у Него есть «вчера», о котором мы не можем забывать: я не мог умолчать о постоянном значении исторического аспекта, которого на конференциях часто касались. Но Христос воскрес; поэтому Он не остался в этом «вчера»: мы встречаемся с Ним сегодня. Даже неверующий не может отрицать, что Христос присутствует сегодня и, что если бы это было не так, то мы не интересовались бы и Его «вчера». Нужно добавить, что вся Весть Христа была направлена на то, чтобы привести людей к «Царству Божию», то есть превзойти временные барьеры. Во вступительной части своего доклада я говорил, кажется, об этих аспектах веры во Христа, как и о некоторых главных образах Христа, обретавших форму в ходе истории.

Но какие черты Христа следовало выделить и подчеркнуть в основной части? И здесь слово «сегодня» давало мне ключ к тому, какой метод выбрать. В то время, когда я составлял этот текст, большая волна богословия освобождения была уже, правда, на спаде, но именно тогда, когда поверхностная актуальность теряет силу, лучше понимаешь, какие образы и идеи переживают политическую конъюнктуру. Прежде всего, это идея Христа-Освободителя, вождя нового Исхода, ведущего свой народ из рабства к свободе. Кроме того, это «выбор в пользу бедных»: бедность Самого Христа означает выбор Бога в пользу бедных. И, наконец, крик о жизни, звучащий в мире насилия, страдания и смерти, крик, обращенный к Тому, Кто может дать ее «в избытке». Мне казалось, что эти три тесно связанных между собой элемента выражают суть нового опыта Христа в нашем сегодня и что наша конференция о Христе должна обратиться к этим трем образам надежды на спасение как практически к трем составляющим современного осмысления Христа.

Но если правда то, что образ Христа «сегодняшнего» должен соотноситься с реальным, «историческим» Иисусом, я должен был задать себе вопрос о связи этих трех образов с библейской фигурой Иисуса. Не было и речи о том, чтобы вдаваться в глубокий научный анализ. Нужно было найти перспективу, которая непосредственно открывала бы связь между вчера и сегодня и которая — при необходимости — указывала бы также, какие поправки свидетельство Писания могло бы внести в наше современное восприятие. Когда я искал эту перспективу, мое внимание привлекла трилогия названий из Евангелия от Иоанна, которая удивительным образом приближается к современной триаде, при этом не совпадая с ней. В Евангелии Иоанна Иисус говорит о Себе как о пути, истине и жизни (14, 6). Легче всего было установить соответствие в том, что касается «жизни». Достаточно спросить себя, как наше нынешнее стремление к жизни связано с тем пониманием ее, которое возвещает Иоанн. Какую жизнь он обещает? Как эта жизнь может достичь нас?

Не слишком трудно было открыть и второе соответствие: путь и Исход не чужды друг другу; Исход есть путь, ведущий от рабства к свободе; именно об этом говорят пять книг Моисеевых, и это является постоянным размышлением всего Ветхого Завета В иоанновом понимании пути есть и многое другое, кроме Исхода, но эта центральная библейская идея, без сомнения, там присутствует. Когда Иисус называет Себя Путем, это утверждение уже содержит в себе некое «богословие освобождения»; Он предстает как истинный Моисей, Который больше, чем Моисей Ветхого Завета: Он не только Тот, Кто ведет нас по пути, указанному Богом, но Он Сам и есть этот путь. Таким образом, углубление этой темы пути приводит нас к новозаветному ядру богословия освобождения, помогая нам различить в нем то, что имеет ценность, от того, что ее не имеет, и тем самым ответить на ключевой вопрос нашего времени (и всех людей).

Я в своем изложении мог, конечно, лишь обрисовать то, что мне казалось (и кажется) важным, а именно то, что проблема Христа-Освободителя — это, прежде всего, проблема, типичная для сегодняшнего дня. Такая постановка вопроса проводит связь между исторической фигурой Иисуса и нашим сегодня, она включает в себя соответствие нашего нынешнего опыта человеческого существования тому, что говорит Библия. Но сама Библия — когда речь идет, в частности, об этой теме — характеризуется связью между Ветхим и Новым Заветами, то есть между двумя этапами Богочеловеческой истории свободы. Главная ошибка богословия освобождения — самых известных его трудов — в том, что они прочитали эту историю наоборот. То есть вместо того, чтобы идти вперед в истории освобождения, как ее дает Библия, в том же направлении — от Моисея к Христу и от Христа к Царствию Божию, — они пошли в обратном направлении. Они не Моисея поставили в ход движения, ведущего ко Христу, а перевернули ход истории, подчинив Христа политическим критериям. Но, делая так, они заблуждались и относительно Моисея, оставив без внимания ту динамику, в которую он вовлекся и которая вела его вперед. По поводу Исхода можно ошибиться, если забыть Ветхий Завет, но можно ошибиться и не признавая новизны Нового Завета. В этой работе я стремился полностью утвердить значение Ветхого Завета, понимая его при этом как путь к Новому Завету, и дать понять как раз то новое измерение Исхода, свободы и освобождения, которое вошло в мир через Христа.

Но даже при том, что установить внутреннюю связь между темами пути и освобождения было несложно и что тема жизни в любом случае находится в центре любой современной проблематики, казалось тем более невозможным найти смысловую связь между темами истины и бедности. То есть казалось невозможным — и как раз в самом центральном пункте — установить соответствие между трилогиями «путь— истина — жизнь» и «свобода — бедность — жизнь».

Чем больше я над этим размышлял, тем больше мне казалось, что именно там и находится место глубинной связи и что тема бедности открывает новую перспективу теме истины. Действительно, тема истины дискредитировала себя в ходе истории своей связью с властью. Христос как раз реабилитировал истину для людей, утверждая ее в мире, лишенном всякой власти, в бедности одного лишь Своего Благовествования. В третьей части своей работы я попытался прояснить это вначале неявное соответствие, заявившее о себе впоследствии тем более очевидным образом.

Я хотел бы еще упомянуть — да простит мне читатель — о двух конкретных высказываниях моей работы, которые мне особенно дороги. Прежде всего, это тема следования за Христом как перевод тематики Исхода в праксис прожитой жизни, где Исход становится доступным и необходимым для каждого. Тема следования страдает от одной христологической и антропологической ошибки, которая все больше и больше распространяется: согласно почти всеобщему мнению, мы можем естественно следовать только за человеком Иисусом, а не за Сыном Божиим Но когда мы утверждаем таким образом разрыв во Христе между человеком и неким сыном Божиим, не имеющим к нам отношения экзистенциально, идея следования оказывается до такой степени обеднена и обесценена, что возвращение к ветхозаветному аспекту, гораздо более широкому, формально кажется неизбежным Тогда становится понятным протест богословия освобождения против христианского понимания «пути», ставшего традиционным. Христианский Исход естественно предполагает следование за всем Христом, полностью, без разделений, то есть включая и следование за Его Божеством. Только так тема освобождения обретает свое подлинное значение, а всякий другой образ видения становится чем-то искусственным и преходящим. Но что значит для человека следовать за «Сыном», вступить на путь, ведущий «одесную Отца»? Мы достигаем вершины христианской тематики освобождения, только ставя этот вопрос, на который я попытался дать краткий ответ, требующий, конечно, более широких богословских и антропологических исследований.

Отсюда — второе высказывание, на котором я хотел бы особо остановить внимание читателя. Речь идет о проблеме, затрагиваемой в конце третьей части: не является ли монофизитство особенно сильным искушением для современного христианства (особенно западного)? Монофизитством мы называем обеднение образа Христа, которое нашло свое теоретическое выражение в Египте в V веке, но угроза которого всегда тяготела над христианским восприятием: угроза отрицания собственно человеческой природы Господа. Человеческая природа Его оказывается как бы растворившейся в Божественной природе, с которой она образует одно целое. Снижать Человечество Христа и видеть в Нем одно лишь Божество — это как раз та опасность, которая может угрожать набожному человеку. В результате религиозного обновления, произошедшего между двумя мировыми войнами, обновилось и восприятие Человечества Иисуса; люди осознали, насколько приторным стало со временем изображение этого Человечества, столь грандиозного и близкого нам в Евангелиях, если слушать их чуть более внимательно. Карл Адам, великий догматический богослов тех лет из Тюбингена, сумел передать современникам свой энтузиазм перед лицом Человека Иисуса, каким Он встретил Его в Библии. Примерно в то же время Юнгман через свои исследования литургии пришел к выводу о том, что победа над арианством (отрицавшим Божество Христа) привела к одностороннему подчеркиванию этого Божества, таким образом соскользнув к некоему монофизитству в христианской молитве, следы которого он беспощадно пытался отыскать, анализируя народное благочестие своей эпохи.

По этому поводу следует ясно сделать двойное различение. Народное благочестие 20-х годов, на которое направлена критика и Адама, и Юнгмана, больше не существует — к сожалению. Поэтому мы не можем использовать их предостережения как свои, учитывая, что даже и в то время они свидетельствовали о несколько одностороннем видении. Другой вопрос, в какой мере их исторический анализ пути, ведущего от Нового Завета к первой Церкви, а оттуда — к нашему времени, пригоден. Эти великие богословы обладали, бесспорно, двойной заслугой: мы обязаны им, во-первых, новым взглядом на библейскую фигуру Иисуса и на Его Человечество, которое захватывает нас, невзирая на прошедшие века; во-вторых же, тем, что они настойчиво отсылали к христологическому синтезу Халкидонского Собора (451 год), который, определив две природы во Христе, соединенные единой Личностью Слова, «неслиянной и нераздельной», раз навсегда сформулировали окончательный критерий всякого подлинного высказывания об Иисусе Христе.

Это так, однако следует добавить, что последующие богословские изыскания также подчеркивали другие аспекты, которые приводят нас к пересмотру или, по крайней мере, к нюансировке многих предшествующих суждений. Я не стремлюсь вступать здесь в спор об «историческом» Иисусе, становящийся все более и более расплывчатым, спор, показывающий все яснее, что восстановление образа Иисуса — просто человека, отделенного от тайны Его Божественной миссии, ни к чему не ведет и саморазрушается. Видные экзегеты, вроде К. Бергера и Р. Пеша, показывают нам, что только библейская полнота образа Иисуса имеет смысл и что кричащая нелогичность попыток свести Иисуса к человеческим, разумным меркам Его эпохи вынуждает нас вернуться к образу Евангельского Иисуса, в котором нет разделения между тем и другим. Более недавние исследования, касающиеся истории литургической молитвы, показывают, что антиарианский ров не столь глубок, как это полагал Юнгман. По его мнению, до IV века литургическая молитва была обращена не к Иисусу Христу и Богу Отцу, но только к Отцу. Это утверждение сегодня не выдерживает критики. Призывание Иисуса Христа тоже присутствует в литургии с самого начала, не говоря уже о личной молитве верующих.

Особенно важно подчеркнуть, что самые недавние исследования ни в чем не уменьшили ни величия, ни нормативного характера Халкидонского Собора, но высветили тот факт, что формула его происходит скорее из своего рода интуиции, конкретный смысл которой был прояснен только на последующих Соборах, особенно на Третьем Константинопольском Соборе (680—681) и на Втором Никейском (787). Христологические очерки первой половины нашего века почти все останавливаются на Халкидоне, но действительно понять Халкидонский Собор мы можем, только перечитывая его уже с учетом последующих. Богословие Максима Исповедника (ок. 580—662) оказывалось все более и более необходимым для правильного понимания веры во Христа великими Соборами. И возвращение его труду принадлежащего ему места в богословских спорах — заслуга Ганса Урса фон Бальтазара. Затем работы М. Ж. ле Гийу, Кристофа Шёнборна и других давали нам возможность все лучше понимать этого великого свидетеля конца эры Отцов.

В период, когда снова начали ставить акцент на Человечестве Иисуса, некоторые богословы дошли до утверждения двух различных «я» во Христе: человеческого и Божественного. Читая Максима Исповедника и тексты более поздних христологических Соборов, мы слышим другой звук; колокола: Максим предостерегает нас, с одной стороны, от унитарного натуралистического учения, как если бы Божественная и человеческая природа слились во Христе в некоего гибрида. Человечество и Божество остаются двумя природами, двумя различными способами бытия, сохраняя каждое свою особость в Богочеловеке.

Но Максим решительно предостерегает нас и от дуалистического понимания, своего рода раздвоения как бы на две параллельные личности. Действительно, дело дошло до вытеснения Халкидонского понимания Личности в область чистой метафизики, иначе говоря, до отрицания единства Личности в конкретном проживании. Нет, настаивает Максим, во Христе нет ни натуралистического смешения природ, ни раздвоения, но совершенное единство на уровне личности, синтез свобод, дающий место единству не естественного, а личностного свойства «Катехизис Католической Церкви» цитирует по этому поводу следующую фразу Максима: «Человеческое естество Сына Божия не салю по себе, но своим союзом со Словом знало и являло в себе все, что подобает Богу» (ККК № 473). Зачем говорить все это? Затем, что я считаю, что мы бьемся с ветряными мельницами, когда продолжаем и сегодня воодушевленно отвергать монофизитскую опасность. Мой собственный опыт заставляет меня сказать, что уже в двадцатые годы эта опасность была гораздо меньше, чем она представлялась крупнейшим богословам того времени в энтузиазме их открытий.

Но это не значит, что о ней можно не говорить. Безусловно то, что сегодня монофизитство не является господствующим течением в христианском мире. Однако нас как раз подстерегает обратная опасность: опасность расколотой, односторонней христологии (несторианства), которая подчеркивает Человечество Христа до такой степени, что забывается Его Божество, которая разрушает единство Личности Христа и интересуется больше всего восстановлением образа Иисуса-человека, да такого, какой больше отражал бы идеи нашего времени, чем истинное лицо Господа. Главной целью этого текста было именно призвать к радикальной перемене наших богословских воззрений, что мне кажется необходимым.

2. Сегодня, вчера и во веки: предварительное размышление.

«Иисус Христос вчера и сегодня и во веки Тот же» (Евр 13,8). Так исповедовали те, кто знал Иисуса в земной жизни и кто видел Воскресшего. Это значит, что мы можем подлинно признать Иисуса сегодня, только если понимаем Его в единстве с Ним «вчерашним»; тогда через Христа «вчерашнего» и «сегодняшнего» мы сможем увидеть Христа Вечного. Встреча со Христом всегда необходимо связана с тремя измерениями времени и преодолением времени в том, что является одновременно его истоком и завершением. Если мы устремимся на поиски истинного Иисуса, мы должны быть готовы к этому крайнему напряжению. Обычно мы встречаем Его прежде всего в нашем нынешнем дне — Таким, Каким Он является в настоящее время, Таким, Каким люди Его видят и понимают, независимо от того, придает ли Он смысл их жизни или же они Его отвергают, — в исполнении Его слова и дела сегодня. Но если мы хотим, чтобы все это не осталось просто каким-то уже подержанным знанием, а стало подлинным признанием, нам нужно вернуться назад и спросить: откуда все это происходит? Кем Он реально был в то время, когда жил среди людей как один из них?

Мы должны быть внимательны к источникам, которые свидетельствуют об этом происхождении, и сверять с ними наш сегодняшний день там, где мы склонны уходить в свои собственные химеры. Это смиренное подчинение слову первоисточника, эта готовность лишиться своих мечтаний и подчиниться реальности — главное условие истинной встречи. Встреча предполагает аскезу истины, смирение слушания и взгляда, ведущие к подлинному восприятию этой истины.

Но здесь нас подстерегает еще одна опасность, которая на путях современного богословия приняла драматические формы. Современное богословие начинается в эпоху Просвещения, когда обращается ко Христу «вчерашнему». Лютер уже сказал, что Церковь подчинила себе Писание и что поэтому она совсем уже не вслушивается в прошлое, ставшее историческим «раз и навсегда», ставшее неповторимым, что она отражает только свое собственное сегодня, упуская таким образом истинного Христа и возвещая Христа лишь «нынешнего», без Его основополагающего и сущностного прошлого, и что, в конечном итоге, она сама себя представляет Христом. Просвещение ухватится за эту идею и будет держаться ее систематически и радикально: только Христос «вчерашний», «исторический» является истинным, все прочее — последующие выдумки. Христос есть то, чем Он был, не более того. Поиск «исторического» Иисуса явно заключает Христа в прошлом. Он лишает Его настоящего и вечности. Мне нет необходимости описывать здесь, каким образом вопрос о том, каким был Иисус, постепенно вытеснил Христа Павла и Иоанна, в конечном итоге приведя к оспариванию Самого Христа синоптиков. Чем более настоящим стремились видеть Иисуса, чем более подлинным, решительно заключая Его в прошлом, тем большей фикцией он становился. Если мы хотим видеть Христа в одном только прошлом, мы не найдем Его, и если мы хотим видеть Его в одном лишь сегодняшнем, мы не найдем Его также. С самого начала Он есть Тот, Кто был, есть и грядет. Будучи живым [Богом], Он всегда был Тем, Кто приходит. Весть, возглашающая, что Он грядет и пребывает, составляет важнейшую часть того, что Он есть; притязание же на все временные измерения само зиждется на присущем Ему при земной жизни знании о том, что Он пришел от Отца, но одновременно пребывает рядом с Ним, то есть что Он имеет отношение к вечности, но при этом Он связал ее с временем. Если мы отказываем себе самим в существовании, которое развертывается во всех этих измерениях, мы не можем Его понять. Если мы видим во времени только мгновение, безвозвратно пролетающее, и живем, как если бы так и было, мы сушностно утрачиваем то, что составляет сам образ Иисуса и того, что он подразумевает. Открытие — это всегда путь. Если мы отрицаем возможность существования, развивающегося во всех этих измерениях, мы закрываем для себя доступ к истокам, что приглашают нас к этому странствию бытия, становящемуся странствием открытия и познания. Святой Августин сформулировал эту мысль в одном великолепном тексте (Sermon 131, 2 - PL 38, с. 730):

«Приди и ты тоже к Христу... Не помышляй о дальних странствиях... Одной лишь любовью, а вовсе не странствием через морские воды мы соединяемся с Ним, Вездесущим. Но поскольку на этом пути будет немало бурь и штормов, самых разных искушений, думай о Распятом, чтобы твоя вера могла взойти на древо. Тогда ты не погибнешь в пучине...».

Попробуем резюмировать то, что было до сих пор предметом наших размышлений: первая встреча с Иисусом Христом находится в нынешнем дне, мы можем встретиться с Ним только потому, что есть люди, для которых Он есть сегодня, а стало быть, это сегодня у Него реально есть. Но чтобы приблизиться ко Христу в Его полноте, а не ко Христу частичному, созданному по прихоти моего восприятия, я должен открыть свой слух Христу «вчерашнему», такому, каким Его открывают источники, в частности, Священное Писание. И если я слушаю Его полностью, не устраняя важнейших аспектов Его Явления во имя некоего порожденного склонностью к догматизации образа мира, я увижу, что Он открыт будущему, увижу, что Он приходит из вечности, охватывающей сразу и прошлое, и будущее, и настоящее. Именно там, где подобное целостное понимание искалось и проживалось, Христос стал полностью «сегодняшним», потому что лишь то обладает настоящей властью над сегодня и на сегодня, что укоренено в прошлом и является силой роста для будущего и что находится за пределами времени, находится в связи с вечностью. Именно таким образом великие эпохи в истории веры каждый раз создавали свой собственный образ Христа и могли поэтому, исходя из своего настоящего, увидеть Его по-новому и признать «Христа вчера и сегодня и во веки».

В древности «Христос сегодня» воспринимался прежде всего в образе пастуха, несущего на плечах заблудшую овцу — человечество. Те, кто созерцал этот образ, знали: эта овца — я. Я пытался повыгоднее воспользоваться своей жизнью, я хватался за то или иное обещание, запутался в непроходимых зарослях и не видел выхода. Но Он взял меня на плечи и, неся меня, Сам стал моим Путем.

Следующий период избрал образ Пантократора, который вскоре уступил место попытке воспроизвести Иисуса «исторического», такого, каким Он действительно был на земле, но с убеждением, что в Иисусе-человеке являет Себя Сам Бог, что Иисус — икона Бога и что через видимое Он дает нам узреть невидимое. В созерцании образа человек превосходит границы, которые без Христа он не мог бы превзойти.

Латинское Средневековье романской эпохи изображало торжествующего Христа на Кресте, делая, таким образом, Крест престолом. Совсем как восточная икона, стремящаяся показать невидимое в видимом, романский крест стремится дать нам увидеть Воскресение в Распятом: благодаря этому наш собственный крест становится прозрачным, являя обетование, которое он в себе заключает.

В готическом искусстве нам полновесно предстает Человечество Иисуса Христа: Крест все больше изображается во всем своем ужасе, безо всяких украшательств, но этот Бог, страдающий невыразимо, страдающий, как мы и больше нас, не озаренный светом близкой славы, становится великим Утешителем и ручательством нашего спасения.

Наконец, в образе Рiета мы видим уже только мертвое тело Христа на коленях у Матери, Которой не остается ничего, кроме Ее скорби: Бог кажется умершим, умершим в этом мире, и утешение, говорящее, что с вечера водворяется плач, а наутро радость, очень далеко: кто может знать, что за Голгофой последует Пасха (Пс 30, 6)?

Учение, содержащееся в этих образах «Христа сегодня», остается в силе, потому что они все созданы благодаря обращению к видению, включающему в себя также Христа вчера, завтра и во веки.

Я так долго задержался на этих размышлениях, потому что они предоставляют методологию, пригодную для того, чтобы приступить к нашей теме. Исходя из опыта и нужд нашего времени, современное богословие предложило нам очень привлекательные для сегодняшнего дня образы Христа: Христос — освободитель, новый Моисей на пути нового Исхода; Христос — бедняк среди бедняков, каким Он является в Блаженствах; Христос Вселюбящий, Чье существо есть «бытие для», Чья самая сокровенная глубина выражается одним словом «для». Каждый из этих образов подчеркивает нечто существенное в образе Иисуса; каждый заставляет нас поставить важнейшие вопросы: что такое свобода и где найти путь, ведущий не невесть куда, а к настоящей свободе, в истинную «землю обетованную» человеческой жизни? Что это за блаженство нищих и что нам следует делать, чтобы и другие, и мы сами достигли этого блаженства? Что такое «бытие для» Христа и куда оно нас ведет? Все эти вопросы являются предметом живейших дискуссий, которые плодотворны всегда, если только мы не ищем решений, исходя исключительно из сегодняшнего дня, но сохраняем взгляд устремленным на Христа вчера и вовеки.

Эти споры представляют собой для нашего размышления как бы перспективу заднего плана. Исходя из того методологического отправного пункта, о котором я упомянул, я постараюсь связать наши сегодняшние вопросы и мысли с библейской схемой, с тем чтобы ввести это напряженное отношение между вчера — сегодня — во веки. Я думаю о важнейших словах Христа Иоанна: «Я семь путь и истина и жизнь» (Ин 14,6). Идея пути, конечно, связана с Исходом, это бросается в глаза. Жизнь стала ключевым словом для нашего времени перед лицом угрожающей «цивилизации смерти», которая на самом деле есть не что иное, как утрата всякой цивилизации и всякой культуры; мотив «бытия для» приходит здесь сам собой. Но вот «истина» не принадлежит к любимым понятиям нашею времени; она ассоциируется с нетерпимостью, поэтому и видят ее скорее как угрозу, чем как обещание. Однако как раз поэтому так важно вопрошать себя о ней и позволить ей вопрошать себя, исходя из Христа.

3. Христос есть путь. Исход и освобождение.

Первый образ, позволяющий нам постичь Христа в наше время, — это образ пути, который мы именуем Исходом в связи с историей Израиля: пути, выводящего к пространству свободы. Этот образ есть выражение в нашем сознании того, что мы не живем в этом пространстве свободы, что мы не там, где действительно наше место. Конечно, новое богословие Исхода развивалось, прежде всего, в связи с ситуациями политического и экономического притеснения. Речь шла не столько о форме управления теми или иными государствами, сколько об основополагающей структуре современного мира, построенного не на взаимной солидарности, а на системе выгоды и господства, порождающей зависимость и тех, кому нужна эта зависимость. Удивительно то, что страны, находящиеся в господствующем положении, никоим образом не удовлетворяются своим типом свободы и своим могуществом: и они тоже чувствуют себя зависимыми от неких анонимных структур, которые их душат, и это как раз там, где форма правительства в наибольшей степени предоставляет свободу. Парадоксальным образом именно те, кто обладает самым большим богатством и располагает наибольшими возможностями движения — в такой мере, какая до сих пор была просто невообразимой, — решительнее всего призывают к освобождению, чают нового Исхода в землю подлинной свободы. Мы находимся не там, где должны были бы быть, и живем не так, как хотели бы жить. Где путь? Как на него вступить? Мы находимся точно в таком же положении, как ученики, которым Иисус сказал: «Куда Я иду, вы знаете, и путь знаете», на что Фома отвечает: «Господи! не знаем, куда идешь; и как можем знать путь?» (Ин 14, 5).

Слово «Исход» в Евангелиях возникает только однажды, в рассказе Луки о Преображении Иисуса. Когда Иисус молился на горе, лик Его преобразился и одежды сделались белыми, блистающими. Появились во славе два человека, Моисей и Илия, и говорили с Ним об «Исходе» Его, который Ему надлежало совершить в Иерусалиме. Здесь непосредственное значение слова «исход» — просто смерть, уход. Моисей и Илия, два великих страдальца за любовь Божию, говорят о Пасхе Иисуса, об Исходе Его Креста. Потому они и являются двумя главными свидетелями Иисуса, предварившими Его на пути Страстей. Оба они — достойные толкователи Исхода: Моисей, выведший Израиль из Египта; Илия, живший в эпоху, когда народ, хотя и находился географически в земле обетованной, образом своей жизни совершил возврат вспять, в Египет (в забвении о Боге народ Израиля жил под владычеством царя-тирана, подчеркивающим несвободу жизни, обратившейся вспять, в состояние до Исхода). Люди отвергли слово, принятое на Синае, закон завета, который и был внутренней целью Исхода: народ отверг его как помеху для свободы, которую хотел создать сам, и эта свобода оказалась худшей тиранией. Поэтому Илия должен символически вернуться к Синаю, пройти в обратном направлении путь Израиля, чтобы дать ему обрести плод Исхода, начиная с горы Господней. В Илии открывается истинная природа истории Исхода: Исход не является ни чисто политическим, ни чисто географическим путем, его невозможно определить его ни на политической, ни на географической карте. Исход, не ведущий к завету, чтобы обрести «землю обетованную» в нем — то есть в жизни, вдохновленной заветом, — не подлинный Исход.

В этом контексте особенно важно сделать два замечания, относящихся к библейскому отрывку. Тогда как Лука вводит свой рассказ, давая весьма приблизительную дату, «после сих слов, дней через восемь», Марк и Матфей с точностью датируют Преображение: через шесть дней после исповедания Петра и обещания ему первенства, последовавшего за ним. Х. Гезе раскрыл ветхозаветный «фон» этого временного уточнения: «И взошел Моисей на гору, и покрыло облако гору. И слава Господня осенила гору Синай; и покрывало ее облако шесть дней, а в седьмой день [Господь] воззвал к Моисею из среды облака... Моисей вступил в средину облака... Божественной славы» (Исх 24, 15-18). Моисея сопровождали первосвященник Аарон и двое его сыновей — Надав и Авиуд (Исх 24,1), подобно тому, как Иисуса сопровождали Петр, Иаков и Иоанн. Лицо Моисея сияло славой этой встречи с Богом, так же как лицо Иисуса «просияло, как солнце». На Синае Бог Сам открывает Себя в словах: «Я есмь Сущий [Ягве]» — в формуле, предваряющей собой десять заповедей. Иисус — живая Тора, сам Завет, в Нем закон становится даром Но хронология Матфея включает в себя еще и другой слой.

Ван Генг и ван Эсбрук подчеркнули, какое место согласно этой датировке оба события — исповедание Петра с обетованием ему первенства и Преображение — занимают в календаре еврейских праздников, что позволяет лучше уловить их смысл. Исповедание Петра совпадает с праздником Йом Киппур, праздником Примирения, за которым следуют пять дней поста, заканчивающихся праздником Кущей, о котором Петр упоминает своим предложением поставить три кущи. Мы можем не говорить здесь специально о том, что это означает в отношении обоих событии и их внутренней связи. Будем держаться самого главного: с одной стороны, у нас есть на заднем плане тайна Примирения, с другой — праздник Кущей, который является одновременно благодарностью за землю и воспоминанием о странствующих без крова. Исход Израиля и Исход Иисуса соединяются: все празднества и все пути Израиля выходят к Пасхе Иисуса Христа.

Поэтому мы можем сказать: «уход» Иисуса в Иерусалим — это истинный, окончательный Исход, где Христос вступает на путь, ведущий к пространству свободы, и Сам становится для человечества этим путем Если мы, помимо того, вспомним, что у Луки вся общественная жизнь Иисуса представлена как восхождение в Иерусалим, все в целом существование Иисуса предстает как Исход, где Он Сам — и Моисей, и Израиль. Чтобы понять все стороны этого пути, нам следует добавить сюда перспективу Воскресения, которое дало возможность Павлу в Послании к Евреям говорить об Исходе Иисуса как о том, что не завершается в Иерусалиме: «...имея дерзновение входить во святилище... путем новым и живым, который Он вновь открыл нам через завесу, то есть плоть Свою» (Евр 10,19-20).

Но Его Исход ведет за пределы всякой тварной действительности в «скинию нерукотвореннную» (9,11), дающую нам доступ к общению с Богом Живым. Земля обетованная, в которую Он входит, — это восседание «одесную Бога» (см. Мк 12, 36; Деян 2, 33; Рим 8, ЗЧсл). Во всяком человеке живет жажда свободы и освобождения; но на каждом этапе этого пути мы осознавали, что был только этап и что ничто, достигнутое нами, не соответствует действительно нашему поиску. Жажда свободы — это голос образа и подобия Божия в нас; это жажда находиться «одесную Бога», быть «как Бог». Освободитель, который хочет быть достойным так называться, должен войти через врата, ведущие именно туда, и все эмпирические формы свободы должны измеряться именно этим.

Но как это происходит? Что в действительности означает Исход? Есть два пути, которые всегда открыты и открываются человечеству. Есть голос змея, который говорит: выйди из своей зависимости, за которую ты сам отвечаешь, стань Богом и отвергни Того, Кто может быть только твоим ограничением. Неудивительно, что часть людей, слышавших о Вести Христа, отождествили Его со змеем и пожелали видеть в Нем Того, Кто может освободить их от прежнего Бога Но не таков Его собственный путь.

Каков же он? Есть две фразы Иисуса, где Он обещает людям, что они будут пребывать одесную Бога. В тексте о Суде Он говорит об овцах, которых царь — Сын Человеческий — ставит одесную Себя и с которыми разделяет Царство. Это те, кто напоил Его, когда Он жаждал, кто дал Ему есть, когда Он был голоден, кто принял Его, когда Он был странником, кто посетил Его, когда Он был болен или в темнице. Все это они сделали Ему, поскольку сделали «одному из сих братьев Моих меньших» (Мф 25, 31-40). Во втором тексте сыновья Зеведеевы просят, чтобы Он посадил их по правую и по левую руку от Него в Его славе. Иисус отвечает им, что только от Отца зависит исполнение подобной просьбы, но условие этого — испить чашу, которую будет пить Он, и креститься крещением, которым Он будет крещен (см. Мк 10, 35-40).

Мы должны помнить об этих двух замечаниях, когда возвращаемся к текстам, идущим в паре: тексте об исповедании Петра и о Преображении.

Оба события объединяет возвещение Смерти и Воскресения, то есть слова Самого Иисуса о Его Исходе, вызывающие прекословие со стороны Петра, видящего Исход совсем по-другому. Иисус отвечает ему сухо: «Отойди от Меня, сатана» (Мф 16, 23). Петр начинает играть роль искусителя, едва став приверженцем Исхода без Креста — то есть Исхода, ведущего не к Воскресению, а к земной утопии. «Отойди от Меня!»: этой попытке свести Исход к эмпирической цели Иисус противопоставляет призыв следовать за Ним. Жизненным эквивалентом идеи освободительного пути является следование за Иисусом — Путем свободы, Путем освобождения.

Но, конечно, нельзя создавать себе слишком узкое представление о следовании за Иисусом, которое находится в центре всего новозаветного богословия Исхода. Чтобы как следует понять, что это за следование, для начала нужно понять образ Иисуса Христа. Нельзя сводить это следование к области морали. Речь идет о христологической категории, и только исходя из этого оно становится также моральным повелением. Но мы неверно понимаем идею следования, если у нас слишком мелкое представление о Самом Иисусе. Если мы видим в Нем только лишь провозвестника более свободной религиозности, более великодушной морали или более совершенных политических структур, мы неизбежно превратим следование за Иисусом к принятию тех или иных идей-программ. Тогда «следовать» будет означать приписывать Иисусу какие-то замыслы и программы, которые мы будем развивать дальше сами и исполнение которых сочтем соединением с Его Личностью. Притязать, что следуешь за Христом, принимая Его программу, столь же произвольно, сколь недостаточно, потому что конкретные ситуации Его эпохи и нашей очень различны; то, что, как нам кажется, мы можем заимствовать у Иисуса, не выходит за рамки самых общих намерений. Поиск прибежища в таком понимании идеи следования, а стало быть, и вести об Исходе, порождается логикой, которая на первый взгляд кажется совершенно очевидной: Иисус был Богом и Человеком, мы же — только люди; поэтому мы не можем следовать Ему в Его Человечестве. Но это значит мыслить очень узко и человека, и его свободу и полностью отойти от логики Нового Завета, где есть этот дерзновенный призыв: «Подражайте Богу» (Еф 5, 1).

Нет, если мы призваны следовать за Иисусом, это не сводится к некоей человеческой программе или к человеческим добродетелям Иисуса, но включает в себя Его путь весь целиком, «через завесу» (Евр 10, 20). Особенность и новизна пути Иисуса Христа состоит как раз в том, что Он открывает нам этот путь, потому что только так мы можем познать свободу. Он способствует нашему движению вперед, к общению с Богом, а потому следование за Иисусом связано с Пасхальной Тайной. Вот почему текст о нем, находящийся в Евангелии сразу после исповедания Петра, гласит: «Кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною» (Мк 8, 34). Это вовсе не узкий морализм, видящий жизнь только с отрицательной стороны, не мазохизм для тех, кто сам себя не выносит. Но мы совершенно не поймем подлинного смысла этих слов, если, наоборот, увидим в них какой-то сверхчеловеческий призыв для героических душ, избирающих мученичество. Понять призыв Иисуса можно только исходя из общего великого Пасхального контекста всего Исхода, проводящего «через завесу». Только в этой перспективе изначальная мудрость Человека, говорящего, что лишь тот находит себя, кто себя теряет, и лишь тот сберегает душу, кто отдает ее, обретает свой смысл (Мк 8, 35).

Поэтому следование за Иисусом можно верно определить в этих элементах, которые мы нашли сформулированными в Его же словах: крещение, чаша и любовь. Отцы Церкви имели в виду как раз всю полноту идеи следования. Достаточно привести текст святого Василия:

«Домостроительство Бога, Спасителя нашего, относительно человека состоит в том, чтобы вывести его из его изгнания, дать ему вернуться к близости с Богом, вырвав его из вражды, порожденной непослушанием. [...]. Поэтому для совершенной жизни необходимо подражать Христу не только в примерах кротости, смирении, терпения, которые Он оставил нам за Свою жизнь, но в смерти. [...] Как же уподобиться Ему в смерти? [...] Какое благо извлечь из подобного подражания? Прежде всего, нужно разбить весь ход прежней жизни. А это невозможно, если не "родиться свыше", как сказал Господь (см. Ин 3,3).

Второе рождение [...] есть начало новой жизни. Так что, чтобы начать эту иную жизнь, нужно положить конец прежней. Действительно, как в спортивном беге туда-обратно остановка, небольшой отдых отделяет забег от возвращения, так же, когда человек меняет жизнь, необходимо, чтобы своего рода смерть вступила между двумя жизнями, чтобы положить конец тому, что предшествовало, и открыть то, что следует....».

Говоря очень практически, христианский Исход подразумевает обращение, которое принимает обетование Иисуса во всей его полноте и готово отдать Ему свою жизнь. Обращение же подразумевает и преодоление самодостаточности, и доверие к тайне, к Таинству — в общине Церкви, — посредством которого Бог входит в мою жизнь как действующее лицо и вырывает ее из ее отъединенности. Обращение — это крест, находящий свое место в Пасхальной Тайне, которая не перестает оттого быть страданием. Августин выразил это своим, неповторимым образом, комментируя текст Псалма 119, 120 (Вульг.): «Пригвозди плоть мою страхом Твоим». «Гвозди эти — заповеди правды; этими гвоздями страх Господень закрепляет в нас эту правду и распинает нас как жертву, угодную Ему». Так вечная жизнь все больше начинает присутствовать в этой жизни и отбрасывает свет Исхода на мир, который сам по себе есть что угодно, только не «земля обетованная». Так Христос становится путем Сам, не только в Своих: словах. И так Он действительно становится «сегодня».

4. Христос есть истина. Истина, свобода, бедность.

Бросим еще хотя бы беглый взгляд на два слова, стоящих рядом со словом «путь», — «истина и жизнь». Это исповедание Христа — «Я есмь истина» — наша эпоха принимает с не меньшим скептицизмом, чем Пилат; она задает тот же вопрос, в котором звучат одновременно надменность и покорность: «Что есть истина?» Человек сегодня охотнее, чем в словах Христа, узнает себя в пятом тропосе Диогена Лаэрция:

«Истины не существует. В самом деле, то, что один находит справедливым, то другой — несправедливым; то, что один считает благом, другой считает злом. Поэтому пусть нашим девизом будет: да воздержимся от всякого суждения об истине».

Скептицизм кажется нам требованием терпимости, а стало быть, подлинной мудрости. Но не будем забывать, что истина и свобода неразделимы. «Я уже не называю вас рабами: но Я назвал вас друзьями, потому что сегодня сказал вам все, что слышал от Отца Моего» (Ин 15, 15). Незнание — это зависимость, рабство: находящийся в неведении остается рабом. Только с того момента, когда открывается понимание, когда мы начинаем постигать сущностное, мы движемся к свободе. Свобода, из которой изъяли истину, — всего лишь ложь. Христос есть истина, а это значит, что Бог делает нас, несведущих рабов, Своими друзьями, даруя нам причастность к знанию, которое Он имеет о Самом Себе. Образ дружбы со Христом нам сегодня особенно дорог, но Его дружба заключается в том, что Он приводит нас к доверию, а область доверия — это истина.

Когда мы сегодня говорим об освобождении от рабства невежества, мы обычно думаем не о Боге, а о «власти знания», об искусстве обращаться с вещами и людьми. Бог как бы вне игры; для проблемы «как жить» Он кажется неважным. Сначала нужно суметь утвердиться в жизни; когда это достигнуто, то можно предаваться и созерцанию. Подобное суждение о знании — проблема не только нынешнего понятия истины и свободы, но и всего нашего времени как такового. Действительно, мы предполагаем, что для организации человеческих дел и устройства нашей жизни безразлично, существует Бог или нет. Он кажется находящимся вне условий функционирования нашей жизни и общества: это знаменитый Deus otiosus истории религий. Но Бог, не имеющий значения для человеческой жизни, — не Бог, потому что Он бессилен и нереален. Если же мир не исходит от Бога и не управляется Им вплоть до мельчайших дел, значит, он не происходит от свободы и свобода не имеет в нем никакой силы; в таком случае, Он — только дополнительный механизм, подчиняющийся необходимым законам, и вся Его свобода — не более, чем иллюзия. В этом смысле, исходя уже из другой перспективы, мы снова сталкиваемся с тем фактом, что свобода и истина нераздельны. Если мы ничего не можем знать о Боге, а Он ничего не хочет знать о нас, то мы являемся не свободными существами в творении, открывающемся свободе, а элементами системы необходимостей, среди которых жажда свободы непостижимым образом не хочет угасать. Вопрос о Боге — это одновременно и равным образом вопрос об истине и свободе.

Так мы вернулись к тому пункту, где разошлись в свое время пути Ария и Церкви; речь идет о специфичности христианства, как и о проблеме способности человека к истине. Ядром ошибочного учения Ария была его приверженность тому представлению об абсолютной трансцендентности, какое он воспринял от поздней античности. Этот Бог не может сообщать Себя. Он слишком велик, а человек слишком мал, поэтому никакая связь между ними невозможна. «Бог Ария оказывается заключенным в Своей непроницаемой свободе, Он не способен полностью сообщать Свою жизнь Сыну. Отстаивая трансцендентность Бога, Арий делает единого и высшего Бога узником Его Собственного величия». Тогда и мир больше не творение Божие; Бог не может действовать вовне, Он замкнут Сам в Себе, как и мир, вследствие этого, замкнут сам в себе. Мир не свидетельствует о существовании Творца, а Бог не может явить Себя. Человек не становится Его «другом», потому что для этого мостика доверия нет места В мире без Бога мы оказываемся лишенными истины, а значит, рабами.

Одна фраза Христа в Евангелии от Иоанна обретает здесь весь свой смысл: «Видевший Меня видел Отца» (Ин 14, 9). Кристоф Шёнборн очень проницательно показал, как в распрях вокруг иконы Христа отражается более глубокая борьба за способность человека к богообщению, а значит, за его способность к постижению истины, и призвание к свободе. Что видит тот, кто видит Иисуса-Человека? Одни — только человека, потому что Бога нельзя уловить в образах. Божественное бытие относится к «личности», которая как таковая не может быть «описана» или изображена. Такое видение полностью противоположно тому, которое утверждено в Церкви как правоверное, то есть как адекватно объясняющее Священное Писание: кто видит Христа, реально видит Отца; в видимом мы имеем возможность узреть невидимое. Видимый образ Христа не должен пониматься статически и в одном измерении, как если бы Он имел отношение только к миру чувств, по той простой причине, что сами чувства есть движение и взлет над самими собой. Тот, кто смотрит на образ Христа, вовлечен в Его Исход, о котором Отцы Церкви ясно говорят, когда речь идет о событии на фаворе. Он ведом Пасхальным путем преодоления и учится видеть в видимом нечто большее, чем видимое. Первая вершина познания была достигнута в труде Кирилла Александрийского, после великих прозрений Афанасия и Григорня Нисского. Кирилл не отрицает, что Воплощение — это прежде всего сокрытие под завесой, сокрытие сияния Слова. Несравненная красота Божества дает увидеть Человечество Христа как, если можно так сказать, «крайнюю немилость». Но это внешнее уничижение как раз открывает величие любви, из которой оно рождается. Дар Себя вплоть до уродства смерти являет любовь Отца... Распятый — это «образ Бога невидимого» (Кол 1,15). Человечество Христа предстает, таким образом, как «ставший видимым образ любви Отца, формой человеческого выражения вечного порождения». Максим Исповедник довел эту богословскую линию до ее апогея, разработав христологию, которая, по сути, есть не что иное, как великое объяснение фразы: «Видевший Меня видел Отца». В Исходе любви Христовой, иначе говоря, в переходе от антагонизма к общности, заставляющем нас пройти через крест послушания, действительно совершилось наше искупление. Этот Исход выводит нас из рабства рьilаитiа, из рабства у самих себя и замкнутости на себе, и, в том же движении, вводит в любовь Божию: «Во Христе человеческая природа стала способной уподобляться любви Божией... Любовь — это икона Бога». Вот почему тот, кто видит Христа Распятого, видит Отца: в этом тайна Троицы. На самом деле, нам здесь следует добавить вот что: если мы видим Отца во Христе, это значит, что в Нем завеса Храма действительно разодралась и внутреннее Бога открыто. Ведь таким образом видимым делается не Единый и Единственный Бог, Бог Монада, но Бог Троица. Тогда человек действительно становится другом, посвященным в самую сокровенную Тайну Бога. Он больше не раб в сумеречном мире; ему ведомо сердце истины. Истина же эта есть путь, смертельная авантюра любви, отдающей жизнь, теряющей себя, — единственный путь свободы.

В период между двумя войнами и в десятилетие перед Вторым Ватиканским Собором крупные богословы, такие, как И. А. Юнгман, Карл Адам, Карл Ранер, Ф. К. Арнольд, говорили о фактическом монофизитстве христиан и видели в нем главную опасность для Церкви своего времени. Оставим открытым вопрос, в какой мере их суждение о своем времени было адекватным. Ясно, что сегодня опасность с точностью обратная: христианству грозит не монофизитство, а новое арианство или уж по меньшей мере новое несторианство, которому, по внутренней логике, соответствует новое иконоборчество. У Максима Исповедника нет ничего от монофизитства; как раз ему мы обязаны преодолением последней разновидности монофизитства — монотеизма.

Для него существенней всего, чтобы мы действительно видели Отца, и именно в Человеке Иисусе. В противном случае все его богословие Гефсиманского сада и Креста, Исхода человечества в Новом Моисее потеряло бы смысл. Но в то же время Максим представляет собой также самую решительную победу над несторианством, отрезающим нас от Тайны Троицы и вновь возводящим практически непреодолимую стену трансцендентности. Если же мы остаемся по эту сторону стены, то мы по-прежнему рабы, а не друзья.

Я добавил бы еще одно замечание. Что касается Христа как Пути, то здесь идеи свободы и освобождения приходят сами собой. Теперь мы видим, что свобода равным образом неотделима от истины. Но не является ли слишком притянутой за волосы, то есть совершенно экстравагантной, попытка установить связь между темой истины и мыслью Христа-бедняка? И однако же связь существует, и очень глубокая. Истина в истории оказалась дискредитированной, и произошло это потому, что была предложена в перспективе господства и стала предлогом для насилия и подавления. Уже Платон предупреждал об опасности того, что человек сочтет истину своей собственностью, а значит, властью и превосходством. Из уважения к величию истины он, исповедуя ее, иронично говорил о «своем собственном несоответствии, которое порождает не скептицизм, а более глубокое доверие». Именно в таких словах Романо Гуардини — в 24 года — резюмировал платоновское понятие истины, определив одновременно свой собственный путь, который всегда отличался страстным исповеданием истины и в то же время собственной сдержанностью. Парадокс Платона между иронией и истиной кажется мне подходом к парадоксу Божественной истины, которая сияет в Распятом под видом самой крайней нищеты и бессилия: Он есть икона Бога, потому что Он являет Его любовь, и Крест Его становится таким образом Его «прославлением». В своем трактате о любви Гийом де Сен-Тьерри нашел драматические слова для выражения этого Божественного парадокса, открывающего истину Бога Троицы, высшую славу, в беспредельной бедности Распятого:

«Бог Сын, образ Бога, увидел, что ангел и человек, созданные по тому же подобию, то есть по образу Бога, но не будучи им самим, погибли, беспорядочно возжелав захватить этот образ и это подобие, и сказал: «Увы, лишь нищета не вызывает зависти. [...] Я предстану перед человеком как презренный, последний из людей, [...] чтобы человек возжелал и стал подражать Моему смирению; через него он скорейшим образом достигнет славы».

Сама истина, настоящая истина, сделалась выносимой для человека, она сделалась его путем, являя себя, тогда и сейчас, в нищете Того, Кто был лишен Своего могущества Не богач, а бедный Лазарь у его дверей представляет Тайну Божию, Сына. Во Христе нищета стала знаком, присущим самой истине, ее внутренним «могуществом». Ничто другое не открыло ей путь к сердцу человеческому, кроме ее подлинного бытия в нищете. Смирение Бога — это врата, открывающие мир истине, и других нет. Только так истина становится путем. Как пишет св. Павел в конце Послания к Галатам, в завершение всей аргументации: его последний аргумент — не слова, а «язвы Господа Иисуса», которые он несет на своем теле. Когда речь идет о том, чтобы определить подлинное христианство, подлинную веру и подлинный путь, последним и решающим критерием остается причастность ко Кресту.

5. Христос есть жизнь. «Бытие для» и любовь.

Скажем несколько слов о третьей составляющей самоопределения Иисуса: Иисус есть жизнь. Лихорадочная жажда, которую мы находим сегодня на всех континентах, породила антикультуру смерти, все больше отличающую наше время: безудержность сексуальных влечений, торговля наркотиками и оружием стали проклятой триадой, чьи смертоносные сети все больше окутывают собой континенты. Аборты, самоубийства и коллективное насилие — конкретные проявления этого синдиката смерти. В то же время СПИД стал как бы образом внутреннего недуга нашей культуры — иммунодефицита. Луша лишилась иммунной защиты. Позитивистское понимание не дает этической иммунной защиты психическому организму, оно лишь выражает гибель этой иммунной психической системы, и психика становится беззащитной добычей лживых обещаний смерти, преподносящих себя под личиной избытка жизни. Медицина делает все, чтобы найти вакцину против разрушения иммунных систем организма, и это ее долг. И все же она может только чуть сузить поле тревоги, но никак не остановить победное шествие антикультуры смерти, если мы одновременно с этим не признаем, что телесный иммунодефицит — лишь крик принуждаемого человеческого существа, образ, в котором выражается истинная болезнь: бессилие души защитить себя в том видении мира, которое провозглашает подлинные ценности нашего человечества — Бога и душу — ничего не стоящими и несуществующими.

Если мы, христиане, удовольствуемся тем, чтобы наблюдать за ситуацией и время от времени произносить какие-то утешительные слова, то мы совершенно бесполезны. Чтобы удовлетворить требования современной эпохи или эпохи постмодерна, недостаточно подражать его моделям и показывать, что мы можем быть и на его стороне. Это ошибочное видение некоего прогрессивного христианства можно было бы назвать смехотворным, если бы оно не было так печально и опасно. Оно лишь сильнее закручивает спираль смерти вместо того, чтобы противопоставить ей спасительную силу жизни. Марксистский анализ, от коего некоторые все еще ждут ответа на противоречия нашей эпохи, — абсурдный анахронизм перед лицом этой власти денег и вожделений, утверждающих дьявольскую триаду секса, наркотиков и коллективного насилия. Не исцеляя глубину душ, эти структурные анализы являются чистым идолопоклонством и лишь еще больше способствуют разрушению внутреннего иммунитета, потому что они стремятся подменить динамизм этоса техникой и механикой (структурами).

Здесь следует вновь открыть специфичность христианства, найти Христа в сегодняшнем дне, снова и по-новому понять, что значат слова: «Я есмь путь и истина и жизнь». Конечно, прежде необходимо точно проанализировать болезнь, но здесь мы не будем говорить об этом. Ограничимся этим простым и сущностным вопросом: почему человек ищет прибежища в наркотиках? Сильно обобщая, мы можем сказать:

он делает это, потому что жизнь, такая, какой она ему предстает, кажется ему слишком бесцветной, мелкой и пустой. Несмотря на все удовольствия, свободы и надежды, которыми ее попытались наполнить, она остается чем-то ничтожным. Становится невыносимо смотреть в глаза жизни, наполненной неустанным трудом, и принимать ее такой. Нам бы хотелось, чтобы она была неиссякающим даром, наслаждением, изливающимся потоками. То есть здесь две стороны: с одной — жажда полноты, бесконечности, которая контрастирует с ограниченностью нашего бытия; с другой — желание достичь всего этого просто, без боли, без усилия. Жизнь должна была бы давать себя человеку, не требуя ответной самоотдачи. Мы могли бы сказать, что процесс этот является отрицанием любви, ведущим к бегству в ложь. Но на деле все происходит от искажения образа Бога: это, по сути, отрицание Бога и поклонение идолу. Бог понимается так, как Его понимал богач из Евангелия, который не мог ничего дать Лазарю, потому что сам хотел быть Богом и все его имения были для него недостаточны. Бог здесь воспринимается по-ариански: для Ария Он не может вступать в какое бы то ни было отношение с тем, что Ему внешне, потому что Он есть лишь полностью Сам в Себе. Именно таким Богом хочет быть человек: Богом, к которому все стекается и который ничего не дает. Поэтому подлинный Бог — враг, конкурент человека, ставшего внутренне слепым. Здесь — последняя глубина его болезни: он избрал себе жилище во лжи и отвернулся от любви, которая в Самой Троице является безоговорочным и безграничным даром Себя. Поэтому Распятый Христос-Лазарь — истинный образ Троичного Бога. В нем это Троичное бытие — любовь и дар Себя — становится видимым так, что ничто не может затмить его.

Может быть, теперь нам легче понять, что означают важнейшие слова Иисуса из Его первосвященнической молитвы, слова, которые на первый взгляд могут показаться каким-то нереальным выражением отделенного от жизни религиозного мира: «Сия же есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа» (Ин 17, 3). В целом мы сегодня неспособны признать, что то, что касается Бога, в высшей степени реально, что это истинный ключ к нашим самым глубоким и насущным нуждам. Но сам этот факт уже свидетельствует о тяжести недуга нашей цивилизации. Невозможно никакое исцеление, если Бог снова не будет признан краеугольным камнем нашего существования. Человеческая жизнь становится подлинной, только будучи жизнью с Богом. Без Него она проходит мимо себя самой и сама себя разрушает. Однако спасительное пребывание с Богом становится возможным только в Том, Которого Он послал, в Нем Он стал Богом-с-нами. Мы не можем сами измышлять это бытие-с-Ним. Христос есть жизнь, потому что Он вводит нас в общение с Богом. Оттуда и только оттуда течет источник воды живой. «Кто жаждет, иди ко Мне и пей», — говорит Иисус в последний день праздника Кущей (Ин 7, 7). Этот праздник воскрешает воспоминание о жажде Израиля в иссохшей безводной пустыне, казавшейся безнадежным царством смерти. Но Христос говорит о Себе как о скале, из которой течет неиссякаемый источник свежей воды: в смерти Он становится источником жизни. Кто жаждет, пусть приходит; разве мир, со всей его властью и силой, не стал подобен пустыне, в которой мы больше не находим живого источника? Пусть жаждущий приходит: Он и сегодня неистощимый источник живой воды. Достаточно, чтобы мы пришли и припали к нему, чтобы евангельская фраза стала нашей: «Кто верует в Меня, у Того, как сказано в Писании, из чрева потекут реки воды живой» (Ин 7, 38). Жизнь, истинную жизнь, невозможно просто «взять», просто получить. Она привлекает нас со всей своей динамикой дара, то есть Христа, Который и есть Жизнь. Пить живую воду из скалы — значит согласиться войти в тайну спасения водой и кровью. А это — полная антитеза тому лихорадочному желанию, что ведет к наркотикам. Это значит согласиться вступить в область любви, то есть в истину. И именно это есть жизнь.

II. ХРИСТОС И ЦЕРКОВЬ. СОВРЕМЕННЫЕ ПРОБЛЕМЫ БОГОСЛОВИЯ. ИХ ВЛИЯНИЕ НА КАТЕХЕЗУ.

Положение веры и богословия сегодня в Европе отмечено реакцией усталости по отношению к Церкви. Противопоставление «Иисус — да, Церковь — нет» кажется типичным для образа мыслей целого поколения. Перед лицом подобного отношения нет большого смысла пытаться подчеркнуть позитивные аспекты Церкви, показывая, что она неотделима от Христа. Чтобы по-настоящему понять нелегкую ситуацию, в которой оказалась в наше время вера, нужно идти глубже. В действительности за столь распространенным противопоставлением Иисуса Церкви кроется, в конечном счете, христологическая проблема. На самом деле это противопоставление, по отношению к которому мы должны занять определенную позицию, выражается не в формуле «Иисус — да, Церковь — нет», а в другой: «Иисус — да, Христос — нет» или «Иисус — да, Сын Божий — нет». Иисус сегодня наводняет Собою все вокруг, в самых разных вариантах: Иисус как ключевое слово политического выбора в критический момент. Все эти явления — не что иное, как выражение разных форм религиозного энтузиазма или страсти, стремящихся ухватиться за таинственную фигуру Иисуса и Его внутреннюю силу, но не желающих и слушать, что говорят об Иисусе Церковь и вера евангелистов, заложившая основу веры Церкви. Иисус оказывается как бы одним из «тех людей, что дают мерку человеческого», по словам Карла Ясперса. Нас в Нем трогает и задевает именно человеческое; исповедание Его Единородным Сыном Божиим могло бы только отдалить Его от нас, сделать Его чуждым нам, оттеснить куда-то в недоступное и нереальное и в то же время отдать Его во власть Церкви, ее ведому. Разделять Иисуса и Христа — значит тем самым разделять Иисуса и Церковь: Христос предоставляется Церкви и кажется ее созданием. Отворачиваясь от Него, мы надеемся обрести Иисуса, а с ним — новую форму свободы, «спасения».

Если же истинный кризис — кризис христологический, то встает вопрос: почему? Каковы корни этого разделения между Иисусом и Христом, о котором говорит уже Первое послание Иоанна, несколько раз упоминающее о тех, кто говорит, что Иисус — не Христос (2, 22; 4, 3), при том, что само Послание практически не делает различия между названиями «Христос» и «Сын Божий» (2, 22-23; 4,15 и 5, 1)? Иоанн называет антихристами тех, кто отрицает, что Иисус есть Христос. Возможно, именно отсюда происходит само слово «антихрист»: оно значит быть против Иисуса как Христа, отрицать Его атрибут Мессии.

Но подумаем о причинах такого отношения в наше время. Их много. Первая из них, скорее поверхностная, но крайне активная, — это желание реконструировать Иисуса «исторического» из Иисуса библейского, дистиллировав Его, исходя при этом как бы из источников, но в то же время против них самих, согласно критериям так называемого современного видения мира и историографии, вдохновленного Просвещением. Предполагается, что в истории может произойти только то, что по сути своей всегда возможно; предполагается, что нормальная причинно-следственная связь не может прерваться, а стало быть, то, что вопреки известным нам законам неисторично. Поэтому Иисус Евангелий не может быть подлинным Иисусом; нужно найти нового, Которого следует прежде «освободить» от всего того, что может найти объяснение только в Боге. Принцип, которым руководствуется такой процесс восстановления образа Иисуса, по очевидным причинам исключает все, что может в Нем показаться Божественным: этот «исторический» Иисус может быть только не-Христом, не-Сыном. Так получается, что с человеком сегодняшнего дня, который соглашается руководствоваться подобными объяснениями при прочтении Библии, говорит не евангельский Иисус, а Иисус Просвещения, «просвещенный» Иисус. Тогда с Церковью покончено: она становится лишь организацией, учрежденной людьми, пытающейся, более или менее умело, более или менее систематично, использовать этого Иисуса. Разумеется, сами Таинства тоже терпят провал: о каком реальном присутствии «исторического» Иисуса в Евхаристии может идти речь? Остаются только знаки учреждения общины, ритуалы, обеспечивающие ее объединение и стимулирующие ее деятельность в мире.

Ясно, что такая редукция Иисуса, выраженная в ключевом понятии «Иисус исторический», свидетельствует об основополагающем решении, касающемся нашего образа мира, и связано с тем, что называют «совершенным взглядом на мир». Мы еще вернемся к этому. Но прежде нужно рассмотреть вторую исходную точку этого разделения между Иисусом и Христом. До сих пор мы говорили об определенном взгляде на мир. Теперь нам нужно принять в расчет одну существующую форму экзистенциального опыта, или, точнее, пробела в человеческом опыте. Скажем проще: человек сегодняшний больше не понимает христианского учения об Искуплении. Ничто в его опыте жизни этому не отвечает. Искупление, заместительная Жертва, удовлетворение — все это ни о чем ему не говорит. Для того, что значили слова «Христос», или «Мессия», нет больше места в его жизни, а потому они — просто пустые слова. Потому и исповедовать Иисуса Христа не имеет смысла. Вот чем объясняется, кроме прочего, поразительный успех психологических толкований Евангелия, становящегося прототипом «освободительного» исцеления психики. Те же самые мотивации объясняют и успех политического объяснения христианства, которым занималось богословие освобождения, практически оставленное сегодня в стороне. Искупление заменено освобождением в современном смысле слова, которое может быть понято либо психологически — индивидуально, либо политически — коллективно и которое также охотно вписывается в миф о прогрессе. Иисус нас не спас, но Он может быть образцом того, как мы можем быть спасены, то есть освобождены. Но раз нет уже того Искупления, Посредником которою Он является, а только какие-то ориентиры для нашего самоспасения, то Церковь в традиционном смысле слова — это абсурд, соблазн. Она не является носительницей никакой миссии, и в этой перспективе миссия, которую она себе приписывает, — просто узурпированная власть. Вместо этого она должна была бы быть местом «свободы» в психологическом или политическом смысле, местом наших желаний, наших мечтаний об освобожденной жизни; она не могла бы направлять ни к чему, что за пределами этой жизни, но каждый раз должна была бы утверждаться в моем личном опыте как освободительная инстанция в этом мире. И тогда всякая несвобода моего существования, всякое неудовлетворение собой падали бы на нее. Такое сведение мира к тому, что доказуемо, и жизни — к тому, что мы можем прожить на опыте, в конечном итоге связано с третьим важнейшим процессом: созданием подслащенного образа Бога; процессом, неустанно продолжающимся с эпохи Просвещения. Кажется почти смехотворным воображать себе, будто наши дела и проступки могут Его интересовать: ведь мы так малы в этой огромной вселенной. Приписывать Богу вмешательство в дела мира значит заниматься чистой мифологизацией. Конечно, существует необъяснимое, но ему находятся другие объяснения, и суеверие оказывается более обоснованным, чем вера; боги — то есть необъяснимые силы, действующие в нашей жизни, до конца которой нам нужно дойти, — оказываются более достойными веры, чем Бог. Если же, в конце концов, Бог не заботится о нас, то исчезает и идея греха. То, что какое-то человеческое действие может ранить Бога, для многих совершенно немыслимо. Поэтому и для спасения в классическом христианском смысле не остается места, поскольку никому не приходит в голову искать причину несчастий мира в своей собственной греховной жизни. Поэтому нет места ни для какого Сына Божия, пришедшего в мир, чтобы спасти нас от греха, и ради этого умершего на Кресте. Вот чем объясняется глубокая метаморфоза в понимании культа и литургии, распространившаяся в последнее время, но созревавшая уже давно: ее первым объектом является уже не Бог, не Христос, а «мы» — те, кто совершает культ. А главным смыслом этого культа, конечно, не может быть поклонение, которому нет места в деистском понимании Бога. Нет речи и ни о каком искуплении, жертве за прощение грехов. Для участников культа речь идет, скорее, об утверждении их взаимной общности, позволяющей выйти из собственного одиночества и отделенности, в которые современная жизнь заключает человека. Речь идет о том, чтобы питать чувства освобождения, радости, примирения, чтобы открыть глазам всех то, что пагубно, и придать новые импульсы действию. Поэтому общине следует самой создавать свою литургию, а не перенимать традиции, ставшие непонятными; община сама себя представляет и сама себя восхваляет. Однако не следует недооценивать и движение в обратном направлении, все более явно утверждающееся, в частности, в поколении молодых: банальность и инфантильный рационализм «самодеятельных» литургий с их надуманной театральностью все больше выявляют их убожество; их несостоятельность бросается в глаза. Сила тайны в них больше не присутствует, а мелкое самоудовлетворение, пытающееся компенсировать эту потерю, не удовлетворяет в конечном счете даже самих «функционеров», тем более тех, кто должен бы больше других чувствовать себя затронутым подобными действиями. Так возрастает поиск подлинного присутствия спасения. Конечно, он идет в самых противоположных направлениях. Большие рок-фестивали как бы снимают тормоза, выпуская на волю витальную силу, это дикарские антилитургии, где человека вырывают из самого себя, так что он может забыть бесцветность и банальность повседневного существования. Наркотики идут в том же направлении. С другой стороны, магия и эзотеризм привлекают все больше и больше как место, где тайна овладевает человеком. Можно сказать, что там, где литургия пронизана светом тайны, возникают новые места веры.

Прежде чем перейти к последствиям этих явлений для катехезы, вспомним о еще одном важном последствии деистического взгляда на мир, все больше распространяющегося среди нынешних христиан, будь то сознательно или не вполне. Такое понимание Бога и Его отношений с человеком особенно влияет на нравственное богословие. В самом деле, богословию тут больше места нет, остается только этика, поскольку Бог не вмешивается ни в жизнь мира, ни в путь человека. То, что вера называет заповедями Божиими, начинает казаться лишь культурным выражением различных исторических типов поведения человека. Можно подчеркивать связи, отношения с другими культурами, эволюцию и противоречия: все это, как кажется, достаточно показывает, что речь идет не более чем о правилах житейской игры, сформулированных тем или иным обществом. Они зависят от оценки человеческого поведения и от целей данной культуры; чем больше они обеспечивают сплоченность общества, его выживание и культурную реализацию, тем более позитивное суждение о них выносится.

Если мы пустимся в такого рода рассуждения, видя в человечестве только субъект, действующий в истории по собственной инициативе, то и другие недостатки современного взгляда на мир также получат более или менее глубокий отзвук. Вера в сотворение видит в мире материализацию мысли Божией. Он — носитель некоей Божественной вести, а потому дает нужные критерии для наших действий. Но если Бог только придал первоначальный импульс, чтобы затем отстраниться, то тогда вещи являются не выражением Божественной мысли и воли, а просто продуктом эволюции, то есть они отмечены исключительно законом выживания и борьбы каждого существа за поддержание своей жизни. Тогда эволюция может научить нас правилам игры самоутверждения вида. А это совсем другое, нежели нравственное указание в смысле древнего «естественного нравственного закона». Эволюция — новый демиург — не знает нравственной категории. Разумеется, богословие не принимает ее концепций, но оно недостаточно размышляет над их значением. От этого возникает как бы некая смутная неуверенность относительно исторического действия Бога и отношений между Богом и Его творением, которые могут иметь только отрицательные последствия для нравственного богословия.

То, что Бог устранился от участия в мире, становится явным, когда Его относят полностью к так называемому трансцендентному измерению и отрицают всякое «категориальное» указание. Бог становится самым общим ориентиром, без настоящего содержания; и определить, что такое нравственность, делается возможно исключительно внутри самого мира. Устранение идеи сотворения влечет за собой то, что человек больше не решается думать о непрерывном существовании главных образов Творения Божия и, с одной стороны, сводит природу к чистой эмпирике, а с другой — растворяет ее в истории, в которой не остается места устойчивым формам нравственности. Вместе с тем мы видим здесь глубокий дуализм между природой и историей, между природой и человеческой жизнью, дуализм, который может быть преодолен только обновлением веры в сотворение. Не будем заблуждаться: тот, кто благодаря вере видит в сотворении обретшие форму мысли Бога и кто поэтому находит в «природе» этические указания, никоим образом не должен оспаривать значение историчности человеческого бытия. Признаем также, что в прошлом нашел слишком уж большое распространение «естественный нравственный закон», к которому мы не можем обращаться без более подробных этических указаний. Кроме того, никогда в достаточной степени не признавалось, что природа человека связана с его историчностью и проявляется всегда в исторических текстах, В этом смысле совершенно необходим серьезный диалог с современными концепциями; нужно по-новому осмыслить это сосуществование между «сущностью» (природой) и историчностью. Замечательные эмпирические знания, добытые естественными науками и науками о человеке, чрезвычайно важны для моральной проблемы, и эту их важность как раз не может отрицать тот, кто не признает чисто формальной этики и поэтому видит в самом бытии источник всякой моральной нормы. При этом учет исторического развития человека не должен заставить нас упустить из виду постоянство, потому что это значило бы отрицать самого человека, растворив его в сменяющих друг друга состояниях, где исчезает как раз типично человеческое и типично нравственное. Нравственное богословие оказывается вследствие этого перед колоссальной задачей, адекватно приняться за которую оно может, только оставаясь богословием, то есть только если Бог, Бог Троица, открывший Себя во Христе, остается его основанием и центром.

Каковы последствия всего этого для катехезы? Прежде всего, я уточняю, что могу говорить только о содержании, а не о методах, в которых я не компетентен. Но возможно, небесполезно будет подчеркнуть приоритет содержания над методом, что несколько забыто в эти последние десятилетия: содержание определяет метод, а не наоборот. Из предшествующих соображений следует также, что мы не имеем права брать как предпосылку согласие относительно Иисуса Христа, как если бы в этом все прекрасно понимали друг друга, и следовало бы затем просто сделать Церковь привлекательной. Не подобает также, сталкиваясь с глухотой многих современных людей, затушевывать великие вопросы веры и бежать в антропологию или пытаться оправдать существование Церкви ее социальной полезностью: каково бы ни было значение ее социальной деятельности, Церковь гибнет, если сердце ее — Тайна — исчезает. Эти размышления приводят к особому выделению следующих важнейших пунктов в сегодняшней катехезе.

1. В конечном счете, все возвращается к вопросу о Боге. Вера есть или вера в Бога, или ее просто нет. Она может даже сводиться к простому исповеданию Бога Живого, из которого вытекает уже все остальное. Поэтому вопрос о Боге должен занимать в катехизации центральное место. Тайна Бога, Творца и Спасителя, должна являться в ней во всем своем величии. Это значит также, что нужно поставить на свое место миф о современном взгляде на мир. Ничто из того, что по-настоящему научно, не является препятствием к вере, в отличие от многих лишь по видимости научных утверждений. Вера в сотворение ничего сегодня не потеряла от своей разумности. Она должна быть открытым окном в величие Божие. Это сотворение не может определяться так, чтобы в нем оставалось место лишь механическим процессам, так, чтобы любовь в нем не имела власти. Бог имеет власть в этом мире именно потому, что любовь — сила, мощь. Или, скорее, наоборот: именно потому, что Бог всемогущ, любовь является действующей силой, силой, на которую мы делаем ставку.

2. Образ Христа должен быть представляем во всей его высоте и глубине. Мы не должны довольствоваться Иисусом «по моде»; через Иисуса Христа мы узнаем Бога, и благодаря Богу мы узнаем Христа, а в этом мы узнаем себя и находим ответ на вопрос: как быть человеком? Где ключ, открывающий дверь к окончательному, продолжительному счастью? Августин не побоялся развить все христианское учение, взяв исходной точкой нашу жажду счастья. Если мы дойдем до самых глубин этой жажды, а не останемся на поверхности, мы приблизимся к Богу, ко Христу.

Когда речь идет о Боге, нужно иметь мужество бороться с современными мифами. Таким же образом мы можем увидеть подлинного Христа, только если разоблачим некоторые псевдоэкзегетические мифы и снова признаем в Христе Евангелий, в Христе свидетелей истинного Иисуса, Который также полностью историчен, в отличие от искусственной фигуры, которую нам часто предлагают под видом «исторического» Иисуса. Здесь нам тоже нечего оспаривать из того, что действительно научно; напротив, современный экзегезис предоставляет в наше распоряжение восхитительное сокровище новых знаний, если только он является разъяснением, а не закамуфлированной идеологией.

Именно в контексте веры в Бога, в Троичного Бога — Отца, Сына и Святого Духа, в контексте веры в Сына, ставшего человеком, великие нравственные вопросы нашего времени, особенно затрагивающие молодежь, обретают свой истинный смысл. В этом контексте будет также ясно, что спасение — нечто большее, чем борьба за политические утопии или психотерапия. В самом деле, мы не сможем нести ответственность, которую накладывают на нас этические требования нашей жизни, если эта ответственность не движима милосердной любовью Божией, изливающейся на нас со Креста.

3. Чтобы подобные высказывания стали понятны и не звучали, как незнакомые слова из чуждого мира, необходимо пространство опыта веры, чего-то подобного катехуменату раннехристианской Церкви. Когда-то это пространство опыта предоставляла семья и приходская община. Семья по большей части перестала исполнять эту функцию, а приходские общины часто оказываются неподготовленными к этой новой задаче, именно из-за того, что семья больше не является носительницей традиций веры. Успех новой евангелизации предполагает создание заново общины, в которой вера была бы живой и где люди могли бы на опыте проживать ее слово как живое и дающее жизнь.

III. ВЛАСТЬ БОГА - НАШЕ УПОВАНИЕ.

1. Основания.

а) Предварительные размышления о природе власти.

Для нас, сегодняшних людей, власть заключает в себе нечто завораживающее и вместе с тем — нечто угрожающее: мечта о власти, мечта о том, чтобы управлять всем по своей воле и таким образом свободно и без страха утвердить себя в мире, присутствует в каждом человеке. Но для большинства людей это остается мечтой. Мы обнаруживаем, что власть — в руках других людей, или, что еще хуже, она предстоит нам как анонимная сила, истинные носители которой остаются неуловимыми. Тогда мы начинаем ощущать власть не как надежду, а как кошмар и угрозу.

Страх, преследующий нашу эпоху в самых разных формах, — это страх перед анонимностью власти, которая, таким образом, ускользает от всякого контроля: страх перед экологической катастрофой, которая из-за динамизма, присущего технике (его, по-видимому, ничто не может остановить), все больше угрожает самим основам жизни. Человек сам создал эту технику, чтобы властвовать над природой, и вот она оборачивается против него и ему угрожает, становясь властью, ускользающей из его рук, господствующей над ним больше, нежели он господствует благодаря ей. И потом, существует страх перед ужасающим арсеналом средств, созданным, чтобы обеспечить власть одного государства над другими или защититься от них, но тоже настолько подчиняющимся некоей динамике необходимости, что вопрос о контроле над ними правительств стал насущным как никогда и новые ожидания разоружения недостаточны, чтобы избавить от страха перед автоматизмом техники и угрозой ее автоматического срабатывания. И, наконец, существует страх перед мощью экономической и индустриальной машины как таковой, угрожающей сделать человека лишь послушным органом, исполняющим ту или иную функцию.

Перед лицом этих форм власти, довлеющих нам, где же власть и сила Бога? Да и есть ли у Бога какая-то власть в этом мире, в мире, ставшем тем, что он есть? Может ли Его власть быть надеждой, невзирая на все эти устрашающие силы, или же Бог сделался бессильным? Возможно, стоит прежде напомнить, что когда-то власть Божия внушала людям чувства, схожие с теми, что охватывают нас перед лицом сил, созданных самим человеком и ставших анонимными. В своей неспособности предвидеть ход развития природы, свою судьбу они чувствовали себя полностью отданными во власть неуловимой, таинственной и, как казалось, чаще всего произвольной силы. Они должны были либо умилостивлять ее поклонением, либо защищаться от нее, держа на расстоянии. Магия — это попытка обрести доступ к этим неведомым силам, чтобы открыть их секрет, чтобы больше не быть перед ними полностью безоружными. Мы заметили, что техника перенесла эти слепые попытки в сферу рационального, пробуя понять, как функционирует природа, с тем чтобы поставить ее себе на службу. Такой подход уже предполагает христианскую демифологизацию мира, благодаря которой человек осознал, что ему не угрожают таинственные божественные силы, но что он живет в мире, сотворенном Богом разумно, и что Бог доверил этот мир нам, чтобы мы своим разумом могли мыслить Его мысли и чтобы, следуя им, научились управлять миром, упорядочивать и строить его. Но, тем не менее, Бог казался все более бесполезным, а в конце концов, даже источником смуты и всяческих помех. Богу оставалась только область субъективного, потому что объективное мы знали и без Него. Но даже и в этой области субъективного Он становится либо просто малозначащим чувством, либо шпионом, подсматривающим в замочную скважину за моей личной жизнью и стремящимся лишить меня свободы. И, каким бы незначительным Он ни стал, тем не менее, Бог остается последней угрозой, мешающей мне свободно осуществить себя. Она должна исчезнуть, а чтобы иметь возможность бороться с ней, нам необходимо вытащить ее на свет. Психоанализ и психотерапия являются этой магией нашей внутренней жизни, где человек сам учится владеть своей душой, чтобы освободиться от опасности, которую представляет собой Бог. Но вывернутая наизнанку душа ничуть не более свободна, а власть, похищенная у Бога, становится властью человека против себя самого.

Так чем же является власть Бога — надеждой или угрозой? Не так уж много осталось людей, еще видящих в Нем угрозу: Он стал слишком далеким, а другие опасности — такими конкретными. Однако обратное действие этого процесса — в том, что даже для верующих все труднее становится видеть в Боге надежду своей жизни и всей нашей человеческой истории и находить в этой надежде силу и поддержку. Поэтому мы должны задать вопрос очень конкретно: есть ли у Бога власть в этом мире? И если да, какого она рода? Где и как она проявляется? Как можно с ней конкретно соприкоснуться? Что она означает для нашей жизни? Что она конкретно значит для священника и любого служащего Ему человека, здесь и сейчас ?

б) Два библейских текста, относящихся к вопросу о власти: гора искушения и гора отправления на проповедь.

Чтобы ответить на этот вопрос, я буду исходить из двух библейских текстов, показывающих подлинным образом, чем не является и чем является могущество Божие. Они проясняют истинную природу надежды.

Первый текст — это рассказ о третьем искушении Иисуса (Мф 4, 8-10). Дьявол возводит Иисуса на очень высокую гору и с нее показывает Ему все царства мира со всеми их соблазнами. Он говорит о себе как о настоящем властителе мира, обладающем всей властью и дающем ее, кому он хочет. Он предлагает Иисусу власть с ее соблазнами — то, о чем говорится в крещальной формуле отречения, посредством которой мы, чтобы стать христианами, должны отречься не только от самого дьявола, но и от его соблазнов.

Соблазн власти — это чувство возможности делать, что я хочу, доставлять себе все удовольствия, какие я хочу, располагать всем, повсюду занимать первые места. Никакое удовольствие не возбраняется, любая авантюра возможна, все падают перед тобой на колени. Ты имеешь право на все, чего хочешь, и можешь достичь всего, чего хочешь. Именно этим лживым «быть как Бог», этой карикатурой подобия Божия дьявол неустанно затуманивает разум человека и пародирует свободу Божию.

Сатана предлагает власть, конечно, по своей цене: власть, которая зиждется на страхе, эгоизме, насилии по отношению к другому, на поклонении самому себе. Но, говорит он, это и есть власть. Другой не бывает. Чтобы господствовать, нужно подчинять, нужно применять силу и угрозы и извлекать свои выгоды. Поэтому как можно освободить мир, если освободитель не имеет никакой силы? Ясно, что Спаситель, если он хочет достичь чего бы то ни было, должен принять предложение власти и соблюдать правила игры. И такое искушение живо на протяжении всей истории. Сильные мира сего неустанно предлагали Церкви власть, а вместе со властью, конечно, навязывали свои правила игры. Но призвание Церкви совсем не в том, чтобы установить мессианское царство, где власть человека выдавала бы себя за Божию и требовала себе поклонения. Ее власть не может и не должна быть политическим господством или таким, какое дает владение техникой. Это не означает осуждение — ни государственной власти как таковой, ни меча правосудия, как видно из текста Послания к Римлянам (13,1-7). Осуждается отождествление власти Церкви с властью государства, власти Бога с властью государства и абсолютизация человеческой власти, которую оно влечет за собой, как если бы не могли и в этой форме власти обрести спасение. Отвергается вполне определенное понятие об освобождении, ложный образ человека и Бога, делающий из Бога карикатуру, а человека сводящий к искушению властью, а значит, лишь к человекообразности.

Остановимся пока на этом и обратимся ко второму тексту из Евангелия от Матфея, где Иисус снова оказывается на высокой горе, и вновь возникает вопрос о власти. Это последняя сцена в Евангелии: Воскресший призывает Одиннадцать на гору, чтобы доверить им миссию и дать обетование на будущую историю. Он снова на горе, но не силой магии сатаны, а силой Божией. Он снова на горе и уже не только видит все царства земные, но и может сказать: «Дана мне всякая власть на небе и на земле». Его власть охватывает уже не только землю, но простирается до неба, поэтому — и только поэтому — говорится о «всякой власти». То, что Он отказался принять от дьявола, теперь реально принадлежит Ему, но совсем иным образом, потому что происходит из другого источника. Он стал Господином неба и земли, Который посылает Своих учеников вестниками и носителями Его власти.

Но откуда у Него эта власть? И какой она природы?

Прежде всего, вспомним, что так говорит Воскресший. Это значит, что Он прошел через смерть, и только так, пройдя через смерть, Он обретает эту власть, приходящую к Нему из извечного мира и ведущую туда; но именно поэтому эта власть охватывает все, а не только видимый мир, небо и землю и время вплоть до его последних пределов и за ними. Иначе говоря, этому последнему явлению, «нагорному», предшествует другой опыт восхождения на гору, который расположен между двумя великими рассказами о пребывании Иисуса на горе и который их разделяет и объединяет. Иисус взошел на гору Распятия как Исаак на гору Мориа.

Если прежде дьявол возвел Его на крыло Храма и на вершину горы, то теперь Он действительно «наверху», «вознесен», но эта «высота» — полная противоположность «высотам» сатаны. Высота дьявола — это высота самовластия, распоряжения собой, не признающего никакой ответственности, это обладание и право на все, становящееся абсурдной ложью, потому что «всё» обладания и удовольствия всегда мелко, это почти ничто, и человек, который создан действительно для всего, очень быстро понимает ничтожество этого ложного «всё». Высота же горы Распятия заключается в том, что Иисус там лишен всякого обладания и всякого права, полностью обнажен, для Него больше нет места на земле. Он лишен всего в полном единении Своей воли с волей Отца Именно так Он достигает подлинно «всего» на самой вершине бытия: в единстве с истинным Богом, Который не является ни деспотом, ни охотником за наслаждениями, но вечной Истиной и вечной Любовью.

Так оказывается восстановлен истинный образ Бога и человека вместо карикатуры, которую предлагал дьявол, соблазняя человека тем, чтобы «быть как Бог». Вплоть до полного земного уничижения Иисус сохранил Свое единство с Богом, Он есть одно с истинной властью, обнимающей землю и небо, время и вечность. Он есть одно с Богом, настолько, что власть Бога стала Его властью. Власть, которую Он провозглашает с вершины горы, отправляя учеников на миссию, проистекает из истоков Креста, а поэтому является радикальном антитезой произвола обладания, права и возможности делать что угодно.

с) Природа власти Иисуса: власть в послушании, власть ответственная.

Однако теперь нам следует еще точнее поставить вопрос какова же в действительности природа этой власти? В какой мере речь в самом деле идет о власти? И чего мы можем от нее ожидать? Поскольку все это достаточно далеко от нашего жизненного опыта, мы должны шаг за шагом, ощупью, постепенно приближаться к реальности этой власти и к ее пониманию.

Я бы хотел начать с лингвистического замечания. Для обозначения этой власти Иисуса Новый Завет не употребляет слово, которое означало бы силу, присущую человеку, некое объективное могущество, которое есть у него в руках, но прибегает к слову exousia, которое по-гречески обозначает право что-либо делать, право на что-то, укорененное в самой юридической структуре государства. Это слово означает возможность действовать, данную человеку правом: мандат, право, разрешение, свобода. Речь идет о полученной власти, происходящей из юридического целого, из организованного правосудия. Поэтому речь идет о поручении, исходящем от власти, которая дает этому поручению основание и поэтому обладает правом голоса. Это власть, исходящая из послушания, укорененная во внутреннем порядке, а потому ответственная. Поэтому само слово, употребляемое в Библии для обозначения власти Иисуса, уже является для нас драгоценным указанием, помогающим глубже понять природу этой власти: это не власть просто силы или техники. Это не власть Голиафа, древнего или современного; она исходит из послушания, а значит, из отношения, которое суть ответственность бытия, ответственность истины и блага. Эта власть смиренна, как напоминает Гимн Христу из Послания к филиппийцам (2, 5-11). Христос не держится за свое равенство Богу, как похититель за добычу, как за наконец достигнутую власть, которая может свободно осуществляться. Внутреннее отношение похитителя, вполне соответствующее расхожему представлению о власти, является на самом деле признаком бессилия: то, что он берет, вовсе ему не принадлежит, именно поэтому он так ревностно защищает свою власть и пользуется ею так жадно. Романо Гуардини очень хорошо проясняет положительное содержание поведения Иисуса, описанного в Послании к Филиппийцам:

«Все существование Иисуса есть преобразование власти в смирение, [...] в послушание воле Отца. Послушание для Иисуса — не нечто вторичное, оно составляет самую суть Его существа...».

Поэтому Его власти неведомы «внешние ограничения, но только внутреннее: [...] воля Отца, принятая совершенно свободно». Его власть настолько полно является самообладанием, «что Он способен отречься от Себя». Мы сказали, что власть Иисуса, как об этом говорит само слово, есть власть, происходящая из послушания. Это значит также, что она должна осуществляться в рамках целого, которому власть причитается как таковому. Но это целое, обладающее правом, обосновывающее эту власть и являющееся ее источником, в конечном счете — не совокупность правил, но воля Божия, то есть самый порядок Блага и Истины, сама Любовь. Поэтому власть Иисуса — это любовь, ставшая властью. Это власть, отрешающая нас ото всего, что мы видим и осязаем, и направляющая к невидимому, к подлинной реальности могущественной Любви Божией. Эта власть — путь, и у нее нет другой цели, кроме как вывести человека на путь, дать ему сделать шаг вперед в любви.

И теперь мы можем заранее упомянуть о третьем аспекте, следствии всего предыдущего: Бог даровал exousia Своей Церкви. Она участвует в полноте власти Иисуса, и всякая власть внутри нее — не что иное как участие в этой полноте власти, полноте, которая является и критерием, и одновременно определяет природу власти.

d) Два типа власти: власть господствующая и власть послушания.

Обобщая все, что мы уже сказали, мы можем заметить: власть Божия конкретно являет себя в мире во власти Иисуса Христа, исходящей из единства воли Иисуса с волей Отца и потому имеющей свою самую глубинную основу в кресте. Власть же Иисуса конкретно проявляется в мире в полноте власти, данной Им Церкви. Прежде чем говорить о практике нашей жизни, о Церкви и священниках сегодняшнего дня, я еще раз обращаюсь к Писанию, к важнейшему тексту, позволяющему увидеть природу ложной власти. Это доказательство от обратного ясно покажет, что значит и чего не значит власть Божия в мире и для людей (Быт 3). Адам вкушает плод, обещающий ему знание добра и зла. Самое главное здесь то, что его совершенно не интересует это знание само по себе, знание как восприятие действительности ради того, чтобы сообразоваться с ней и жить в согласии с ней. Воля, проявляющаяся в диалоге со змеем, как раз абсолютно противоположного направления: Адам ищет знания ради власти. Он ищет его не затем, чтобы лучше понимать язык бытия, не ради более чистого понимания, а значит, более истинного послушания, но потому, что власть Божия становится для него подозрительной и он хочет состязаться с Богом на равных. Он ищет знания, потому что думает, что человек становится свободным, только восстав. Он хочет сам быть Богом, а под этим подразумевает, что не будет больше нуждаться в том, чтобы слушать и слушаться, но, напротив, будет сам осуществлять свою власть. Знание должно служить ему для того, чтобы подчинять и господствовать. Это не та власть, которая делает меня ответственным, она исчерпывается «я могу» и «я располагаю». В ее природе — никого над собой не иметь, все сводить к себе и к собственному потреблению, чтобы достичь «блеска власти».

Так становится ясной тесная связь между этой сценой и тремя текстами, о которых мы уже говорили: гора искушений сатаны, гора Воскресшего-Распятого и упоминание в Послании к Филиппийцам об Адаме, отрицательном образе Христа. История падения показывает, что происходит, когда принимаешь от сатаны предложение власти: она предстает как.

антитеза послушанию, свобода — как антитеза ответственности; знание измеряется даваемой им властью, и всякий этический его компонент отрицается. Вовсе не желая осудить науки о природе и технике как дьявольские, нам следует признать, что нечто от этого образа мыслей все же проникло в современную форму господства над природой. Очень показательна в этом смысле одна фраза Томаса Гоббса: «Знать какую-то вещь значит знать, что можно с ней делать, когда обладаешь ею». Совершенно ясно, что не таково «владычество» над творением, которое Бог вверил человеку (Быт 1, 28-30). Еще до всех экологических дебатов Романо Гуардини — опять он — очень точно определил, что такое это владычество: человек.

«есть господин по благодати и должен осуществлять свое владычество с ответственностью по отношению к Тому, Кто есть господин по природе. [...] Это господство не означает, следовательно, что человек навязывает свою волю данности природы, а означает, что его владение, организация и творчество исходят из знания; знание же есть приятие того, чем сущее является в себе...».

Попробуем теперь собрать воедино все наши замечания и спросим себя еще раз: имеет ли Бог власть в мире и является ли она для нас надеждой? Прежде всего следует сказать, что существует тип власти, без сомнения самый нам знакомый, который противостоит Богу и стремится не испытывать в Нем никакой нужды, даже исключить Его. В природе этой власти — делать вещи и людей чистыми объектами, чистыми функциями на службе нашей собственной воли. Существа и люди не рассматриваются как реальность, имеющая свою жизнь, свое собственное бытие, которое я должен уважать и к которому должен приноравливаться; они рассматриваются только как функции, то есть как машины, как нечто неживое. Поэтому такая власть есть в конечном счете власть смерти, и тот, кто пользуется ею, неизбежно подчиняет ее закону смерти и всего неживого. Закон, который я навязываю другим, становится законом и для меня. Поэтому предостережение Бога Адаму здесь совершенно подтверждается: если вкусишь от плода этого дерева, умрешь (см. Быт. 2,17). Не может быть иначе там, где власть понимается как антитеза послушанию, потому что человек — не господин бытия, даже если есть немало областей, где он может разбирать и собирать его, как машину. Он не может жить вопреки бытию, против него, и когда он заставляет себя в это верить, он подпадает под власть лжи, а значит, небытия, чистой видимости, то есть под власть смерти. Конечно, эта власть может казаться весьма соблазнительной и приобретать впечатляющие формы. Хотя успех длится лишь какое то время, но это время может быть достаточно долгим, чтобы ослепить человека, живущего настоящей минутой. Эта власть не истинная, не подлинная. Власть, основывающаяся в самом бытии, сильнее. Тот, кто на ее стороне, сделал правильный выбор. Но власть бытия — не его собственная, это власть Создателя. Мы же знаем в вере, что Творец — не только Истина, но и Любовь, и эти две вещи нераздельны. Бог имеет в мире власть в той мере, в какой имеют власть истина и любовь. Это высказывание могло бы быть скорее меланхолическим, если бы мы знали о мире лишь то, что можем охватить взглядом за время нашей жизни и в границах нашего опыта. Исходя же из этого нового опыта с Богом и миром, который Бог даровал нам в Иисусе Христе, это утверждение становится утверждением торжествующей надежды. Потому что тогда мы можем также перевернуть фразу: истина и любовь отождествляются с властью Божией, потому что Он не только обладает истиной и любовью, но сам есть Истина и Любовь. Поэтому истина и любовь — это настоящая, последняя власть в мире. Именно на ней зиждется упование Церкви и упование верующих. В этом мире Церковь может быть лишена многого, она может переживать великие и болезненные поражения. В ней всегда немало того, что отдаляет ее от ее истинной сути. Но это всегда будет с нее совлечено. Сама она не гибнет, напротив: то, что ей присуще, являет себя еще более ясно и обретает новую силу. Судно Церкви — это корабль надежды. Мы можем взойти на него с доверием. Сам Господь мира ведет его и заботится о нем.

2. Применения.

На первой лекции мы попытались понять, что такое власть Бога и почему в ней для нас заключена не угроза, а надежда. Теперь мы поразмышляем о жизни в Церкви в целом, а особенно о жизни священника и его помощников. Нам следует задать себе вопрос: как может эта власть найти место в нашей жизни? Как конкретно может она стать надеждой для нас и для людей в этот момент истории? Каковы условия жизни, позволяющие этой надежде найти в нас отклик, стать нашей? В первой части, где речь шла о важнейших вопросах природы власти, мы прибегли к примерам и дали отдельные ориентиры, не притязая на систематическое рассмотрение вопроса. Разумеется, здесь нет и речи о развитии полного учения о христианской и священнической жизни в свете Божественной власти, которая есть надежда. Я хотел бы просто прояснить, без подробной систематизации, некоторые аспекты, которые вытекают из предыдущих размышлений.

а) Вера - врата для власти Божией.

Основная мысль первой лекции может быть резюмирована следующим образом: власть, в смысле полной власти, вверенной Иисусу Христу, есть власть, происходящая от отношения, власть даваемая в послушании и оборачивающаяся ответственностью. Если это правда, для священника и для любого христианина это значит, что он должен быть человеком, сущностно живущим отношением, и прежде всего — отношением с Богом. Священник должен быть верующим, тем, кто пребывает в диалоге с Богом. Если этого нет, любая деятельность пуста. Самое высшее и самое важное, что священник может сделать для человека — это прежде всего его вера Своей верой он дает Богу, Другому, возможность войти в этот мир. Если Же Другой не действует, наше собственное действие всегда недостаточно. Но как только люди чувствуют, что есть кто-то, кто верует, кто живет Богом и с Богом, они тоже находят в этом источник надежды. Верой священника открывается дверь для окружающих его людей: значит, можно верить даже сегодня. Всякая человеческая вера — это вера вместе с другими, потому верующий перед лицом других так важен. Во многих отношениях он также более, чем другие, подвержен риску в том, что касается его веры, потому что их вера связана с его, и ему вместе с ними приходится преодолевать все испытания, которым эту веру подвергает наше время.

Вот почему кризисы Церкви и веры часто глубже и раньше проявляются у священников и монашествующих, чем у верующих Церкви. Есть еще одна опасность: что священник примет мир веры как само собой разумеющийся, что он в нем все растратит, а потом насытится им — сначала как младший брат (из притчи о блудном сыне), потом как старший. Если так произойдет, люди из мира, как раз те, кому опыт пустоты помог найти путь веры, смогут оказать ему ту услугу, какую оказывает возвращение младшего брата старшему. Они познали пустыни мира и вновь, по-новому, открыли красоту дома, которая уже начала тяготить того, кто в нем остался. Поэтому в вере есть взаимные отдача и приятие, когда священники и миряне открывают друг для друга близость Божию.

Священник также должен питать в себе смиренность такого приятия. Он не должен позволять, чтобы в нем родилась надменность старшего брата по отношению к младшему: ведь этому повесе, наслаждающемуся теперь возвращением в отчий дом, неведомо, что такое бремя верности. У нас, священников, подобная гордыня легко принимает форму самодостаточности специалиста: эти верующие, живущие в мире, что они знают о проблемах библейской текстологии и о всех прочих видах анализа веры? Что они знают о злоупотреблениях властью в Церкви и о всех перипетиях ее истории? В деле веры высокомерие специалистов — лишь особая стойкая форма ослепления, ослепления тех, кто полагает, что все знает лучше других. Вера, которая в пустыне обезбоженного мира, перед пустым корытом для свиней, вновь открывает свежую воду Слова Божия и хотя, возможно, далеко не достигает уровня специалиста в проблемах библейской текстологии, но бесконечно превосходит его в своем чувстве сути того, что получает из этого источника. Утомленность старшего брата всегда будет реальностью, но нельзя, чтобы она стала упорствующей, неспособной воспринять чудесные слова Отца: все, что мое, твое. Священник должен веровать перед лицом других, но при этом оставаться достаточно смиренным, чтобы веровать после или вместе. Он укрепляет в вере других, но и постоянно получает от них веру.

Поэтому, когда мы говорим, что даем силе Божией войти в мир, только если сами веруем, это не трюизм. Первым «делом», которое должен совершить священник, является осознание того, что он — верующий по-новому. Вера никогда не присутствует просто сама по себе; она требует проживания. Она ведет нас к диалогу с Богом, включающему в себя и слово, и слушание. Вера и молитва нераздельны. Время, которое священник проводит в молитве и в слушании слова Писания, никогда не является ни потерянным для пастырской работы, ни отнятым у людей. Люди чувствуют, рождены ли действия и слова их священника молитвой, или же это лишь плод работы за столом Превыше всякой другой деятельности он должен вести свою общину к молитве, помочь ей войти в молитву и таким образом вверить власти Божией. И тут тоже есть взаимная отдача и приятие: всякая молитва есть молитва вместе со всей молящейся Церковью, и подлинное слушание Писания возможно только с ней.

Прежде чем углубить эту мысль, я хотел бы затронуть еще один аспект, касающийся веры, который уже был в центре наших размышлений на первой лекции: вера есть послушание. Она есть единение нашей воли с волей Божией, и только так она является следованием за Христом, потому что в Его пути самое главное — это движение, приводящее к полному слиянию Его воли с волей Бога. Спасение мира зиждется на молитве в Гефсиманском саду «Не Моя воля, но Твоя...» — на той молитве, которую Господь передал нам в Отче наш как сердце веры, прожитой на опыте. Но, кроме того, мы касаемся здесь «марианского» аспекта веры и христианской жизни: «Блаженна уверовавшая» — так приветствует Марию Елизавета, Акт веры Марии, сделавший Ее вратами, через которые Бог вошел в мир, и породивший в ней Надежду — «блаженство», — по природе своей является актом послушания: да будет Мне по слову, по воле Твоей; всем существом Своим Я готова служить Тебе. Верить для нее — значит отдать Себя в распоряжение, сказать «да». В акте веры Она передает Богу Свое собственное существование, чтобы Он сделал его сосудом Своего действия. Вера — не какое-то отношение наряду с другими, а расположение всего существа — вхождение в волю Божию, а значит, в волю Истины и Любви. В своей энциклике о Марии папа прекрасно говорит об этой Ее вере во всей ее глубине; то, что он говорит в этом тексте, должно стать для нас случаем вглядеться в Марию и у Нее учиться вере, которая есть послушание всей нашей жизни. Я коснусь только двух элементов энциклики, которые могут привести к более глубокому пониманию веры Марии, а таким образом — и веры в целом, понимаемой как послушание.

Это, прежде всего, ссылка на Псалом 40, 6-8 или Послание к Евреям (10,5-7), где мы находим выражение этого акта послушания Иисуса Отцу, совершающегося в Воплощении и на Кресте: «Жертвы и приношения Ты не восхотел; но тело уготовал Мне [...] Вот, иду... исполнить волю Твою, Боже». Своим согласием на рождение в Ее чреве силой Святого Духа, Сына Божия, Мария отдает Свое тело в распоряжение Бога, чтобы оно стало местом Его действия. Так, в этих словах, воля Марии совпадает с волей Сына. В унисон этому «да» звучит: «...тело уготовал Мне»; Воплощение, рождение Бога становится возможным. Чтобы Бог смог войти в мир, чтобы произошло Его рождение, всегда требуется такое «да», такое совпадение нашей воли с Его волей.

На Кресте эта ситуация повторяется, но в новой и окончательной форме. Мы не видим ничего от сияния престола Давида, отца, о котором шла речь в Благовещении. Вера снова возвращается к послушанию Авраама. «Ты ... тело уготовал Мне; вот, иду...», — эти слова, выражающие совершенную готовность, теперь полностью приняты, и именно тьма, в которой находится Мария, и есть свершение общности Ее воли с Его волей. Вера — это общность Креста, и только на Кресте она обретает свою полноту: место самой полной покинутости есть истинная заря спасения. По-моему, нам нужно совершенно по-новому научиться этой набожности Креста. Она кажется нам слишком пассивной, слишком пессимистичной, слишком сентиментальной, но если мы не будем упражняться в кресте, как можем мы преодолеть его, если он нас поразит? Один из моих друзей, который годами вынужден был претерпевать страшную почечную болезнь и который на опыте прожил, что такое постепенно уходящая из вас жизнь, рассказал мне, что ребенком он особенно любил Крестный путь, да и потом охотно делал его своей молитвой. Когда он узнал ужасный диагноз, он был сначала потрясен, но потом вдруг осознал: то, что всегда было твоей молитвой, теперь становится реальностью, ты можешь теперь действительно идти вместе с Ним, и Он возьмет тебя с Собой в свой Крестный путь. Так он сумел вновь обрести мир, не покидавший его более и заставивший заново засиять его веру. Пользуясь выражением Гуардини, нам следует вновь понять, «какую освободительную силу заключает в себе победа над собой, как внутренне принятое страдание преобразует человека и, как всякий подлинный рост, зависит не только от нашего труда, но и от свободно приносимой жертвы.

в) Писание, место власти Божией, источник надежды.

Вера — это послушание; послушание означает открытие заново истинной природы нашего существа — природы твари; и так мы сами становимся истинными. Послушание означает, что мы признаем основополагающей формой нашей Жизни отношение ответственности, и таким образом власть перестает быть угрозой и опасностью, но становится надеждой. Это послушание обращено к Самому Богу, оно предполагает, с одной стороны, сознательное и живое отношение с Богом, а с другой — делает это отношение возможным, потому что только тот, кто слушается, воспринимает Бога. Но для того чтобы наше послушание стало конкретным и чтобы избежать проецирования на Бога наших собственных желаний, Бог Сам, различными образами сделался конкретным. Прежде всего, в Своем Слове. Послушание Богу есть также послушание Его Слову. Нам нужно обрести уважительное отношение послушания к Библии, которое сегодня часто теряется. Если, изучая и различая источники, анализируя и исследуя предания, каждый человек или отдельные группы создадут свою собственную Библию, которую будут противопоставлять целому Писания и Церкви, то это значит больше не послушание Слову Божию, а апофеоз частных позиций и воззрений каждого при помогли некоей конструкции из текстов, выбор или игнорирование которых зависит, в конечном итоге, от желаний человека. Историко-критический метод экзегезы может быть прекрасным средством для лучшего и более глубокого понимания Библии, если только его приемы используются с той уважительной любовью, которая хотела бы точнее и усерднее познавать дар Божий. Но он искажает свою задачу, когда становится не путем ко внимательному слушанию, а всячески «истязает» текст, чтобы добыть из него ответы, которые он якобы от нас скрывает. В борьбе с рационалистом Евномием Григорий Нисский в IV веке уже дал ответ на эту проблему, ответ, ценный до сих пор. Евномий считал возможным создать понятие Бога, которое было бы совершенно достаточным, которое бы реально охватывало бытие Бога и адекватно его описывало. Григорий ответил Евномию, что тот хотел «заключить неуловимую природу Божию в пяди детской руки». Научная мысль, конечно, стремится к пониманию как раз такого типа. Она пытается взять вещи и явления в свои руки, чтобы манипулировать ими.

«Она превращает всякую тайну в «вещь». Григорий использует глагол physiologein, то есть «относиться подобно отношению естественных наук». Но тайна богословия — это одно, а наука о природных вещах - другое».

Не слишком ли много physiologein в нашем экзегезисе, в нашем современном подходе к Писанию? Не обращаемся ли мы с ним как с лабораторным материалом? Не делаем ли мы его чем-то мертвым, что мы можем собирать и разбирать по своему усмотрению? И что мы делаем с подлинным толкованием, которое видит в Слове не мертвый набор текстов, а слушает в нем Бога Живого, Который Сам говорит? Человеческое слово, чем оно больше, тем больше выходит за собственные пределы и ведет через произнесенное к невыразимому и неисчерпаемому. Насколько же больше это касается Слова, истинным и последним Автором которого является, как мы веруем, Бог. Не следует ли нам снова развивать методы, уважающие эту самотрансценденцию слов, ведущих к единому Слову? Методов, которые были бы открыты к приятию опыта святых в их слушании Слова, то есть опыта людей, не довольствовавшихся одним лишь прочтением Слова, но проживших его во всей его глубине.

Я хотел бы еще раз вернуться к Григорию Нисскому, у которого я нашел образ для описания подобающего отношения к Писанию, образ, аллегорический отправной пункт которого поначалу способен вызвать у нас улыбку, но, будучи воспринятым в своей истинной глубине, может оказаться аля нас очень полезным. Он находится в разъяснениях предписаний, касающихся еврейской пасхальной трапезы. Григорий исходит из идеи о том, что Слово Божие является нашей пищей, и таким образом позволяет себе перенести предписания, касающиеся трапезы, на наш подход к Библии. Два указания кажутся ему особенно достойными размышления: нужно поспешно вкушать мясо, зажаренное на огне, и нельзя перебивать кости. Огонь — это Образ Святого Духа, поэтому не означает ли это предписание, что мы не имеем права изъять Божественную пищу из среды живого огня, что мы не должны дать ей остыть? Не значит ли это, что нам следует читать Писание в огне, то есть в общении Святого Духа, в живой вере, связывающей нас с источником этой пищи? И, наоборот, есть кости, которые мы не можем разгрызть: подавляющие нас вопросы, вопросы, на которые мы не находим ответа. «Какова сущность Бога? Что было прежде сотворения? Что существует вне видимого мира? Какая необходимость диктует все?» Сегодня мы добавили бы сюда множество других, еще более насущных вопросов: «Не перебивай костей» означает: «Предоставим Святому Духу знание вещей...» Григорий разъясняет эти слова, цитируя фразу Сираха: «О лишнем не заботься» (Сир 3, 23). Он мог бы процитировать и святого Павла: «Не думайте о себе более, нежели должно думать; но думайте скромно, по мере веры, какую каждому Бог уделил» (Рим 12, 3; hyperphronein-phronein — sophronein). He перебиваем ли мы зачастую кости Священного Писания, превосходя всякую данную нам меру в своем стремлении «взломать» его? И не принимаем ли мы его слова далеко от огня Святого Духа, живой веры, как остывшую и несъедобную пищу? Если мы еще на мгновение задержимся на этих словах Павла в Послании к Римлянам, мы откроем другой аспект всего. Сохранять веру в своем подходе к размышлению о Божественных тайнах есть для Апостола также включение в меру веры Тела Христова, то есть Церкви. Сегодня даже среди католиков встечаются охотники использовать Писание против Церкви. Конечно, как Слово Божие оно выше Церкви, которая должна постоянно очищаться им и быть им судима. Но Писание не внешне по отношению к Телу Христову: прочтение чисто индивидуальное никогда не сможет проникнуть в его истинную суть. Чтобы существовало подлинное чтение Писания, нужно читать его там, где оно сотворило и творит историю, там, где оно — не свидетельство прошлого, а живая сила будущего: в Церкви Господней и ее глазами, глазами веры. В этом смысле послушание Писанию — это всегда также послушание Церкви; оно становится абстракцией, как только мы пытаемся устранить из Библии Церковь, то есть воспользоваться Писанием против Церкви. Живое Писание в живой Церкви остается действующей силой Бога в мире, силой и властью, неисчерпаемым источником надежды для всех поколений...

с) Полновластие Церкви и власть Бога.

Так мы подходим к другому аспекту темы послушания: к послушанию Церкви. Сегодня нам стало особенно трудно его принять. Как мы уже заметили вначале, во власть имущих, в крупных государственных и экономических институциях нас тревожит и отталкивает их анонимность и неуловимость. Мы боимся могущественных организмов государства, экономики, партий, которые кажутся нам гигантскими спрутами, неотвратимо налагающими руку на отдельного человека. Современное сознание видит в самих Церквах такие аппараты анонимной власти, которые не зовут к надежде, а воспринимаются как опасность. Они воспринимаются как часть установившегося мира, как участвующие в заговоре власти. Люди ищут прибежища от этой возрастающей анонимности и единообразия мира в небольших группах, которые будут названы «базовыми общинами», Церковью, вышедшей из народа, и т. д. Внутри этих групп люди проживают опыт теплых человеческих отношений; там нет законов, а есть лишь взаимопонимание. Маленький оазис человечности, вдохновленный духом Иисуса, казалось бы, открывается нашим глазам, а необоснованные требования и проявления большой Церкви, к сожалению, все время нарушают это видение: эта Церковь пользуется своей властью и со своими устаревшими понятиями безжалостно топчет прекрасный мир группы.

Так группа противопоставляет себя Церкви, община — институции. Община — это место надежды, тогда как институция — выражение угрозы власть имущих. Здесь справедливо сказать две вещи: Церковь нуждается в маленьких общинах, где вера оживает и становится оазисом человечности.

Формы их могут меняться: средние века знали форму братств и третьих орденов, эпоха барокко вновь оживила их, сегодня же возникают иные формы и имена. Это создание общин иногда может становиться источником конфликтов, но в целом оно всегда приветствовалось Церковью, и новое каноническое право решительно поощряет его. Однако правда и то, что последние два десятилетия были отмечены появлением чрезмерного числа новых структур, что вызывает беспокойство. Желание участвовать, само по себе совершенно оправданное, порождает все более и более многочисленные организации, до такой степени, что человек, пытающийся жить попросту как христианин в своей Церкви и не ищущий в ней ничего, кроме общины слова и Таинств, постепенно начинает чувствовать себя неловко. Возможно, что в Церкви диаспоры ситуация лучше, потому что там Церковь не располагает такими возможностями для разрастания этих организаций, столь вездесущих на Западе. Так мы оказываемся перед лицом утраты компетенции, почти неизбежно вызывающей чувство неясности и личного бессилия и легко препятствующей восприятию существенного. Поэтому последующие реформы должны быть направлены не на создание новых структур, а, напротив, на замедление их разрастания.

Но при этом я должен сразу же раскрыть важнейшую ошибку, часто встречающуюся среди священников (которые во всем остальном — достойные люди и ревностные пастыри), говорящих: «Да, молодежь могла бы принять христианство в той форме, какую она видит у нас. Однако впечатление, создаваемое бюрократической Церковью, или Церковью функционеров портит все». Я не буду долго задерживаться на абсурдности таких выражений, как «бюрократическая Церковь» или «Церковь функционеров». Самое абсурдное в этом случае — это противопоставлять две реальности. То, что группа молодежи находит своего духовника более симпатичным, чем епископа, совершенно нормально. Ненормально то, что из этого выводятся две противостоящие друг другу концепции Церкви. Действительно, если принятие христианства больше не относится ко всей Церкви в целом, а только к тому или иному привлекательному ее выражению в лице какого-либо священника или мирянина, то это принятие стоит на песке — на индивидуальном авторитете. Обязанности, присущие вдохновителю группы, включают в себя больше, чем предоставленные ему полномочия. Тогда, если даже в начале это не осознавалось, власть заменяет собой полномочие; собственная власть заменяет собою предоставленную и ту, за которую несешь ответственность. Мы оставляем структуру exousia, о которой говорим в первой части, и теряем самое главное. Суть Церкви не в том, что в ней есть симпатичные люди — хотя это, конечно, всегда желательно — и что всегда так будет. Суть ее в ее exousia: ей была дана власть, полномочие говорить слово спасения и совершать действия спасения, в которых человек нуждается и которые он не может совершать сам. Никто не может присвоить себе «Я» Христа. Но именно от лица этого «Я» говорит священник, когда он произносит: «Сие есть тело Мое» или «отпускаю тебе грехи». Их отпускает не священник — это не имело бы никакой силы, их отпускает Бог, а это меняет все. Но не ужасно ли то, что человеку дается право говорить от имени Бога! Он может это делать только благодаря полномочию, которым Господь наделил Свою Церковь. Без него он — не более чем социальный работник. Это вполне почетная функция, но в Церкви мы ищем большей надежды, которая исходит от большей власти. Если эти слова о полномочии больше не произносятся или если они не раскрывают своего собственного основания, человеческое тепло маленькой группы мало чему поможет. Суть будет утрачена, и группа быстро это заметит. Группа не должна избавлять нас от труда обращения, требующего от нас того, на что мы сами неспособны и что так и только так ведет нас в ту сферу власти Божией, являющейся нашей истинной надеждой.

Полномочие Церкви — это прозрачность для власти Божией, и только так оно может быть нашей надеждой. Вот почему основополагающие решения жизни священника — это акт глубокого послушания, связывающий его внутренними узами с этим полномочием. Община, не любящая сама себя, не может выжить. А носитель функции, оборачивающийся против внутреннего места своего служения, не может ни служить другим, ни реализовать свою собственную жизнь. То, что Церковь, которая в двадцатые годы, казалось, так многообещающе возрождалась в сердцах, предстает сегодня как некая чуждая и закабаляющая институция, происходит от разных причин. Но как может быть иначе, если носитель функции, который воплощает в себе эту институцию, становится стеной, вместо того, чтобы быть открытым окном; если он восстает против нее вместо того, чтобы, в страдании и борьбе своей собственной веры, делать все, чтобы она стала чем-то близким и достойным доверия. Разумеется, такие крайние случаи противостояния нечасты — слава Богу! — в самой грубой форме. И если Церковь жива, значит, что и сегодня, как раз сегодня, в ней есть и множество хороших священников, воплощающих ее в себе как место упования. Но оппозиция существует, и каждый из нас должен непрестанно, с бдительностью и внутренней открытостью, бороться, чтобы не дать себя увлечь в ложном направлении.

Вот, получилось, что тема послушания увлекла меня гораздо дальше того, что я собирался сказать. Я хотел бы поговорить еще о некоторых других видах внутреннего отношения, где власть Божия делается для нас ощутимой как упование в Церкви: аскеза, смирение, покаяние; естественные и сверхъестественные добродетели; а также такие великие служения как martyria (свидетельство-мученичество), diakonia (служение братьям), литургия. И особенно о любви и ее конкретных выражениях в церковной жизни. Я не могу рассмотреть все эти темы. Но я надеюсь, что все это имеется в зародыше в том, что я уже сказал. Действительно, суть власти Божией — это любовь, и именно поэтому эта власть — наша надежда и упование. Всегда может случиться, что священник, а затем Церковь создадут препятствие проявлению этой власти и этой надежде. Этот грех мы должны исповедовать, прося Господа о возможности его превзойти. Но Бог сильнее всего. Он не лишает Церковь ее полномочия. И оно, совершаясь для нас в слове и таинстве, остается сегодня светом, озаряющим нас, надеждой, дарующей жизнь и будущее.

IV. ЗНАЧЕНИЕ ВОСКРЕСЕНЬЯ ДЛЯ МОЛИТВЫ И ЖИЗНИ ВЕРУЮЩИХ.

Празднуем День Господень, когда наша жизнь взошла Им и Его смертью Игнатий Антиохийский, Послание к Магнезийцам 9,1.

1. В чем смысл и ценность Дня Господня?

Это было в 304 году, во времена гонений Диоклетиана. Римские функционеры застали группу христиан, числом около 50 человек, за совершением воскресной Евхаристии и арестовали их. Протокол допроса дошел до нас.

«Когда проконсул сказал ему: "Это ты вопреки декрету императоров и кесарей устроил встречу этих людей?", Сатурнин ответил по наитию Духа Господня: "Мы совершали трапезу Господню, не заботясь [об этом]"».

То, что здесь переведено как «трапеза Господня» , это латинское слово dominicus — «то, что от Господа», слово, которое очень трудно перевести согласно всем уровням значения. Прежде всего, оно означает День Господень, но вместе с тем имеет отношение к его содержанию — Таинству Господа, Его Воскресению и Присутствию в Евхаристическом событии. Вернемся к протоколу. Проконсул настаивает: «Почему (вы так делали)?». И священник дает такой удивительный по безмятежности ответ: «Потому что невозможно, чтобы трапеза Господня не совершилась». Этот ответ абсолютно недвусмысленно выражает сознание главенства Господа над господами. Подобное сознание и давала этому священнику «уверенность» (как он сам говорит) как раз тогда, когда маленькая христианская община подвергалась сильнейшей внешней опасности и была гонима властями.

Ответы Эмерита, владельца дома, где совершалась воскресная Евхаристия, еще более впечатляющи. Когда его спрашивают, почему он допустил в своем доме это запрещенное собрание, прежде всего он ответил, что те, кто в нем собрался, — его братья, которым он не мог возбранить вход. Проконсул вновь настаивает. И второй ответ Эмерита выражает то, что в действительности побуждало действовать таким образом. «Ты был обязан воспретить им войти», — сказал проконсул. — «Я не мог, — сказал Эмерит, — quoniam sine dominico non possumus [потому что мы не можем без Дня Господня, без Тайны Господней]. Перед лицом воли кесарей ясно утверждается «мы не можем» христианского сознания.

«Без Дня Господня мы не можем быть». И это не тягостное подчинение предписанию Церкви, ощущаемому как внешнее; это выражение одновременно внутренней воли и необходимости. Это обращение к тому, что стало центром нашей собственной жизни, к тому, что поддерживает все наше бытие. Это провозглашение того, что стало так важно, что мы должны совершать это, даже рискуя жизнью. Внутренние силы же на это рождаются из огромной внутренней уверенности и свободы. Люди, говорившие так, наверняка сочли бы безумной мысль купить свою жизнь и покой ценой отказа от того, что является основанием самой этой жизни. Они и не помышляли ни о какой казуистике, могущей найти равновесие между обязанностью воскресенья и гражданским долгом по отношению к государству, между заповедью Церкви и смертным приговором, и, таким образом, позволяющей обойтись без культа, который на этих весах оказался бы легче. Для них как раз речь шла не о выборе между одним предписанием и другим, а о выборе между смыслом, обосновывающим всю их жизнь, и жизнью, лишенной всякого смысла. Именно в этой перспективе мы можем понять также слова Игнатия Антиохийского, которые мы поставили эпиграфом к этим размышлениям: «Празднуем День Господа, в который наша жизнь получила благословение от Него и от Его смерти... Как мы могли бы жить без Него?»

При виде всех этих свидетельств, которые приходят к нам от самой зари истории Церкви, «воскресная вялость» нынешних западных христиан может вызвать ностальгические чувства. Конечно, этот кризис случился не сегодня. Его очертания появляются на горизонте сразу, как только человек перестает чувствовать внутреннюю потребность в воскресной Мессе — «без воскресенья мы не можем» — и когда это обстоятельство воспринимается не как внутренняя необходимость, положительная заповедь, данная нам Церковью; с этого момента, как и все обязательства, налагаемые на нас извне, это предписание сужается до такой степени, что от него остается лишь неприятный долг поприсутствовать полчаса на совершении ритуала, который становится нам все более чужд. Проблема, как и под каким предлогом от этого долга избавиться, становится важнее, чем вопрос, почему мы должны его исполнять; так что в конце концов до неисполнения его безо всякой уважительной причины остается только шаг.

Из-за того, что значение воскресенья стало настолько внешним позитивным предписанием, мы сами дошли до того, что спрашиваем себя, стоит ли в наше время придавать такую важность этой теме. В эти времена военной угрозы и социальных проблем, поставленных раскалывающимся миром, разве нет более важных тем даже для христиан — и именно для христиан? В глубине сердца мы действительно иногда задаем себе вопрос, не является ли нашей единственной заботой выживание нашей «ассоциации», оправдание нашей собственной профессии.

Этот вопрос заставляет поставить другой, более глубокий: что такое Церковь реально — только наша «ассоциация» или изначальная идея Бога, от осуществления которой зависит участь мира? В то же время ностальгические сравнения «когда-то» и «сегодня» не соответствуют ни свидетельству мучеников, ни сегодняшней реальности. Самокритика, как бы необходима она ни была, не должна позволить нам потерять из виду, что и сегодня достаточно христиан, которые ответили бы, исходя из своей внутренней уверенности: без Дня Господня мы не можем; то, что от Господа, не должно быть заброшено. И наоборот, мы знаем, что уже с эпохи Нового Завета (Евр 10,25) требовалось настаивать, чтобы верующие не пропускали собраний. Отцы Церкви постоянно жалуются на такое отступничество. На мой взгляд, истинный двигатель нашей суетной индустрии развлечений, бегства от повседневной жизни и поиска чего-то иного — это, пусть чаще всего неосознанная, ностальгия по тому, что мученики называли dominicus, то есть жажда встречи с тем, что рождает в нас жизнь, поиск того, что христиане получили и получают в воскресенье.

Наш вопрос таков: как нам открыть это людям, которые этого ищут, и как нам самим вновь открыть это? Прежде чем начинать искать практические методы и рецепты, в которых мы, конечно, тоже очень нуждаемся, нам, по-моему, нужно самим заново обрести внутреннее понимание того, что такое День Господень.

2. Богословие Дня Господня.

Начнем с самого простого. Прежде всего, воскресенье — это один из дней недели, первый день для христиан, так же, как это было для евреев. Здесь мы непосредственно сталкиваемся с тем, что кажется нам чисто внешним, чисто позитивной нормой, и спрашиваем себя: почему бы не праздновать пятницу в мусульманских странах, субботу в странах с иудаистским большинством населения или еще какой-нибудь день где-то еще? Почему бы даже каждому не выбрать свои день в зависимости от ритма своей работы и стиля жизни? Откуда такая закрепленность именно за этим днем? Идет ли речь о простои условности, цель которой — иметь возможность праздновать вместе? Или все-таки о чем-то более важном?

Воскресенье, первый день, отсылает прежде всего к другому определению даты в Ветхом Завете, вошедшему в Символ веры Церкви: «воскресшего в третий день, по Писаниям» (1 Кор 15, 4). Самое раннее предание сохранило в памяти выражение третий день, а таким образом, воспоминание о пустом гробе и о первых явлениях Воскресшего. Вместе с тем — как раз для этого и прибавляется «по Писаниям» — напоминается, что третий день был предназначен в Писаниях, или, вернее, в Ветхом Завете, для главного события мировой истории, а лучше сказать, рождения в истории мира, в истории, где убивают и умирают, зари новой жизни, входа в эту жизнь.

Это определение третьего дня придает смысл конкретному воспоминанию о дате. В рассказе о заключении Завета на Синае, в Ветхом Завете, третий день — это всякий раз день теофании, Богоявления, то есть день, когда Бог являет Себя и выражает. Это же временное указание, третий день, означает и Воскресение Иисуса как окончательное событие Завета, как истинное вхождение в историю Бога, к Которому Он дает нам возможность прикоснуться, в лоне нашего мира, Который становится «Богом осязаемым», как сказали бы сегодня. Воскресение означает, что Бог сохраняет власть над историей, что Он не отрекся от нее в пользу законов природы. Оно означает, что он не утратил Своего могущества в мире материи и в жизни, определяемой материей. Оно означает, что закон всех законов, всеобщий закон смерти не обладает окончательной властью и последним словом. Последнее Слово есть То же, Какое было первым Теофания, Богоявление в мире — это реальность. Именно в этом смысл выражения «третий день». И произошло это Богоявление таким образом, что Сам Бог восстановил утерянную справедливость и вернул право не только живущим или некоему расплывчатому будущему поколению; Он восстановил право за пределами смерти, право для Умершего и для умерших, для всех. Поэтому теофания — в том, что есть Некто, Кто вернулся из смерти, или, лучше сказать, восторжествовал над смертью. Она совершилась в том, что само тело было принято в вечность, что оно тоже оказалось способным к вечности и к Богу. «Нельзя сказать, что Иисус в каком-то смысле умер в Боге», как любят сегодня говорить, выражая тем самым утрату всякой надежды на реальную власть Бога и на Воскресение Иисуса Подобная формулировка, в самом деле, свидетельствует о страхе слишком приблизиться к естественным наукам в случае, если само тело Иисуса вводится в действующую власть Бога, если мы утверждаем, что сила Божия коснулась подлинного времени.

Но, если бы было так, то получилось бы, что мы отрицаем всякую способность материи к искуплению. А это уже означает сомнение в искуплении человека, который есть нераздельное единство материи и духа. Мне кажется, что теории, которые с виду, кажется, настаивают на целостности человека и поэтому говорят о полной смерти и о совершенно новой телесной жизни, на самом деле являются плохо скрытым дуализмом, который воображает себе некую неведомую материю, тем самым вырывая всю реальность из области богословия, то есть из области слова и действия Бога. Но Воскресение означает, что Бог произносит «да» всему человеку и что Он может это сделать. В Воскресении Бог полностью свершает благословение седьмого дня. Грех человека попытался сделать из Бога лжеца. Грех как бы констатировал, что Его творение нехорошо, что оно пригодно только для гибели. Воскресение означает, что Бог, вопреки провалу греха, являет Себя как более сильного и говорит: «Сие хорошо». Бог говорит свое окончательное «да» творению, принимая его в Себя, и преображает его, несмотря на всяческую хрупкость, в неизменно пребывающее.

Именно здесь нам открывается глубочайшая связь между воскресным днем и Евхаристией. Если все это так, то Воскресение — не событие, которое следует за одними событиями и предшествует другим и которое все более отдаляется во времени. Воскресение в данном случае — начало настоящего, не имеющего конца. Часто мы живем очень далеко от этого настоящего. Мы удаляемся от него тем более, чем более привязываемся ко всему, что преходит, чем более мы в нашем опыте уходим от того, что было открыто на Кресте и в Воскресении как в подлинном настоящем в лоне преходящего: от любви, которая находит Себя в знаках Страстей и так становится нашей жизнью. Вот почему сама Евхаристия как таковая есть День Господень: dominicus, как говорили одним словом мученики Северной Африки.

Вместе с тем здесь для нас открывается связь между христианским воскресеньем и верой в творение. Третий день после смерти Иисуса — это первый день недели, день сотворения, когда Бог сказал: «Да будет свет!» И если только вера в Воскресение сохраняет свою полноту и свой конкретный характер, которые суть полнота и конкретность Нового Завета, воскресенье, его смысл не может остаться замкнутым в чисто историческом аспекте, в истории христианской общины и ее Пасхи. Здесь ставкой является вся материя, все творение — в этот первый день, который христиане называют также восьмым: восстановлением всего. Ветхий и Новый Завет нераздельны именно в понимании Дня Господня. Творение и вера нераздельны, особенно в сердце христианской конфессии.

По разным причинам в богословии часто сохраняется некоторый страх перед прикосновением к теме Творения. Но это ведет к узости, к ограничению веры своего рода идеологией общины, к такой вере, в которой мир отсутствует, и к покинутости мира Богом, — а это смертельная опасность и для веры, и для мира. Однако стон, все более явственно поднимающийся от творения, ставшего просто окружающим миром, должен бы как раз дать нам понять, что в действительности тварь с нетерпением ожидает откровения чад Божиих.

3. Суббота и воскресенье.

а) Проблема.

Тут встает вопрос о связи между субботой и воскресеньем. Это спорный пункт, и в Новом Завете на него не дается однозначный ответ. Только в ходе IV — начале V века постепенно проясняется и определяется решение, которое впоследствии было принято повсюду, но которое сегодня вновь яростно оспаривается. Сам Иисус, как свидетельствует об этом синоптическое предание, неоднократно вступал в конфликт с обычаем Субботы в том виде, как он соблюдался в Его время. Он боролся с этой практикой, потому что видел в ней искаженное понимание Божественного закона. Павел впоследствии воспринимает именно этот образ мыслей: его борьба за свободу от Закона была также борьбой против ограничений еврейского праздничного календаря, в том числе против обязательств Субботы.

Отзвук этой борьбы мы находим в тексте Игнатия Антиохийского, когда он говорит:

«Потому если те, кто жил в прежнем порядке вещей, пришли к соблюдению нового, они соблюдают уже не субботу, а живут согласно Дню Господню, когда Им наша жизнь взошла, Им и Его смертью».

Ритм Субботы и «жизни согласно Дню Господню» противостоят друг другу как два сущностно отличных друг от друга стиля жизни, жизни следующей уже предопределенными путями, и жизни, которая определяет себя грядущим и питается надеждой.

Но как конкретно произошел переход от соблюдения субботы к празднованию воскресенья? Мы можем с достоверностью полагать, что начиная со времени Апостолов день Воскресения естественно предстал как день христианского собрания: это был «День Господень» (Откр 1, 10), когда Господь пришел к Своим, а они устремились навстречу Ему. Собраться воедино вокруг Воскресшего значило, что Он вновь преломляет хлеб для Своих (см. Лк 24, 30-35). Такое собрание было встречей со Христом Присутствующим, движением к Его возвращению и одновременно присутствием Креста, Его истинным Вознесением, явлением отдающей Себя любви. Новый Завет, как и самые древние тексты II века, свидетельствует об этом: воскресенье — день культа христиан. Он вбирает в себя культурное значение Субботы, означая вместе с тем метаморфозу прежнего культа и его превращение в новый, превращение, которым и был переход через Крест и Воскресение.

Однако связь с темой Творения, определяющей для субботы, находит место, хоть и в другой форме, в праздновании именно первого дня недели, то есть дня начала творения. Воскресение связывает начало и конец, творение и восстановление. В великом гимне Христу из Послания к Колоссянам о Нем говорится и как о «Первенце из всякой твари» (1, 15), и как о «Первенце из мертвых» (1,18), через Которого Бог захотел примирить с Собою все. Этот синтез содержит в себе воспоминание первого дня и отныне отметит собой все богословие христианского воскресного дня. Таким образом, все богословское содержание субботы могло в обновленной форме найти место в христианском праздновании воскресенья: переход от субботы к воскресенью очень точно отражает и преемственность, и новизну христианства.

То, что было на практике самым важным отличительным знаком субботы, не могло быть немедленно перенесено на воскресенье: речь идет о ее социальной функции как дне отдыха и свободы от всякого внешнего труда, В течение трех первых веков, когда христианство было религией, запрещенной законом, не могло быть и речи о таком внешнем праздновании воскресенья. В иудеохристианских кругах эта функция осталась закреплена за субботой, которую, вероятно, в этом смысле продолжали соблюдать. Мы не знаем, какой именно была эта ситуация в языческом мире. Поразительно то, что после переворота, начало которому положил Константин, то есть в IV веке, разные источники свидетельствуют о праздновании обоих дней. В качестве примера я приведу два текста из так называемых Конституций Апостолов. Первый из этих текстов говорит:

«Конечно, празднуйте и субботу, и День Господень, ибо первый — воспоминание сотворения, а второй — Воскресения».

А чуть дальше :

«Я, Павел, и я, Петр, повелеваем: пусть рабы работают пять дней, но пусть они отдыхают в субботу и в День Господень, чтобы в Церкви слушать учение веры. В самом деле, для нас суббота связана с сотворением, День Господень — с Воскресением».

Возможно, что тот же автор, взявший себе здесь псевдоним «Я, Петр и Павел», скрывается и под именем Игнатия Антиохийского, которому мы обязаны более полной формой Послания к Магнезийцам, откуда происходит текст, вынесенный в эпиграф этой главы. Он стремится смягчить слишком неистовую атаку на сторонников субботы. Так, под прикрытием имени великого епископа Антиохии он пишет:

«Не будем же праздновать субботу так, как это делают иудеи, довольствуясь ничегонеделанием. Ибо "если кто не хочет трудиться, тот и не ешъ"; (2 Фес 3,10) [...]. Но да соблюдает каждый из вас субботу по Духу, находя удовольствие в размышлении над Законом, а не в отдыхе тела, в восхищении творением Божиим, а не во вкушении вчерашних блюд или в прогулках, не превосходящих предписанную длину, а также не в удовольствии плясать или неразумно шуметь!».

Оставим в стороне вопрос о том, в какой мере эти тексты показательны для всего христианского мира в целом. После первых сражений за то, чтобы прояснить, что именно отличает христианство, чтобы подчеркнуть его новизну и его величие, чтобы выделить особенности обоих дней, субботы и воскресенья, мы во всяком случае наблюдаем также, что люди пытаются, наоборот, показать, что эти две традиции совместимы и найти и той, и другой место в жизни христианина. То же основное направление мы находим у Григория Нисского, когда он говорит, что эти два дня «стали братьями». Из этого сродства он делает, действительно, иные выводы, чем те, что мы встречаем в Конституциях Апостолов: нет больше настоятельной причины разделять духовное «братское» содержание на два дня, достаточно одного, и приоритет с необходимостью оказывается за Днем Иисуса Христа, который есть одновременно третий, первый и восьмой день, выражение христианской новизны и вместе с тем христианского синтеза всех реальностей.

Очевидно, что присутствие субботы в Заповедях Божиих (Декалоге) тоже повлияло на выработку этого синтеза. Для самого Павла, несмотря на всю его полемику с Законом, всегда было ясно, что Декалог как выражение двойной заповеди любви остается совершенно в силе, и, принимая его, христиане верны Закону и пророкам во всей целостности и глубине. Кроме того, было ясно, что после Христа сам Декалог нужно читать по-новому, что его нужно понимать во Святом Духе. Вот что могло послужить толчком к тому, чтобы превратить субботу в обычный день недели и перенести весь смысл на День Господень. Подобное перечтение должно было помочь постигнуть ее смысл и статус более глубоко, чем это делала казуистика — предмет критики и Иисуса, и Павла. Но это перечтение накладывало обязанность постичь и исполнить ее истинный смысл.

в) Богословие субботы.

Но с тех пор мы стоим перед важнейшим вопросом: каково же это истинное значение субботы, остающееся ценным и для нас? Чтобы адекватно ответить на него, следовало бы вернуться к основным текстам Ветхого Завета, касающимся субботы, то есть не только к рассказу о сотворении (Быт 2,1сл), но и к законодательным текстам Исхода (в частности, 20, 8-11; 31,12-17) и Второзакония (а именно 5,15; 12, 9), так же, как и к текстам пророческой традиции (например, Иез 20,12). Я ограничусь поэтому кратким изложением трех основополагающих элементов:

1. Чрезвычайно важно прежде всего то, что суббота представляет собой часть истории сотворения. Можно было бы даже сказать, что образ семидневной недели был выбран для рассказа о сотворении мира именно ради субботы. Завершаясь знаком субботнего Завета, рассказ о сотворении дает понять, что с самого начала сотворение и завет неразделимы; что Творец и Спаситель может быть только Одним и Тем же единым Богом. Он показывает, что мир — это не полное вместилище, в которое потом случайно попадают люди, но что от начала сотворение было совершено ради завета, но и завет не может сохраниться, кроме как занимая свое место в творении. Чисто историческая религия, чистая религия спасения, без метафизики, так же немыслима, если исходить из этой отправной точки, как и набожность, отрезанная от мира, довольствующаяся личным счастьем, спасением индивидуальной души или прибежищем в живой и приятной общине.

Так, суббота призывает, прежде всего, к почитанию и признательности по отношению к Богу Творцу и к Его творению. И если история творения также обосновывает некоторым образом культ, то это означает, во всяком случае, что и культ в своей форме и содержании неизбежно связан с творением. А это значит, что Бог распоряжается всем тварным и мы можем и должны просить у Него необходимое в молитве. И наоборот, это значит, что наше использование тварного никогда не должно приводить к забвению его истинного титула собственности Божией. То есть все эти вещи даны в наше распоряжение не для того, чтобы мы осуществляли над ними какое бы то ни было господство, но ради власти служения, согласно критериям их истинного Господина и Владельца. Там, где уважают субботу или воскресенье, уважают также Творение.

2. Отсюда следует второй аспект. Суббота — это свободный день Бога и день участия человека в этой свободе Бога. Идея освобождения Израиля из дома рабства — центральный мотив субботы, но это нечто гораздо большее, чем воспоминание. Суббота — это не только воспоминание о минувших событиях; это активное осуществление свободы. Именно это основное значение призывает людей и животных, господ и слуг отдыхать, не предаваясь никакому труду. Законодательство, касающееся юбилейного года, показывает, что речь здесь идет гораздо больше, чем о простой регламентации досуга. По случаю юбилейного года все отношения собственности начинаются заново, с нуля, и всем формам подчинения, введенным в ходе времени, кладется конец.

Великая Суббота юбилейного года показывает, каково предназначение каждой субботы: это предвосхищение общества без господства, предвосхищение будущего града. В субботний день нет больше господ и слуг, а есть только свобода всех чад Божиих и облегченный вздох всего творения. То, что является лишь неосуществимой утопией для социального теоретика, есть конкретное требование дня субботы: братская свобода и равенство всех созданий, всей твари. Поэтому суббота является также сердцем общественного законодательства. Раз в первый или в седьмой день всякая социальная субординация исчезает, раз каждые семижды семь лет весь социальный порядок пересматривается, значит, он всегда относителен и подчинен свободе всех и общей собственности. Книга Паралипоменон сообщает нам даже, что Израиль познал изгнание из-за того, что не соблюдал правило юбилея, великое правило субботы, нарушая таким образом основополагающий закон творения и Творца. В этом откате назад все прочие грехи кажутся вторичными по сравнению с этой главной неверностью, по сравнению с замыканием только в мире труда, который человек сам себе создал и который отрицает владычество Бога.

3. И вот открывается третий элемент богословия субботы: его эсхатологическое измерение. Суббота — это предвосхищение мессианского времени, и не только в мысли и в желаниях, но в конкретном акте. Проживание этой предвосхищенной мессианской эпохи открывает врата мира приходу Мессии. Мы «упражняемся» в образе жизни будущего века. Мы привыкаем к Божией манере любить, как Он сам привыкал к нам в Своей человеческой жизни.

Поэтому культовая, социальная и эсхатологическая стороны взаимопереплетаются. Культ, который уходит корнями в библейскую веру, не есть подражание в масштабе ходу мира — что является основной формой природных культов, — он есть подражание Самому Богу и потому — подготовка к будущему миру. Только так мы по-настоящему понимаем особенность библейского рассказа о сотворении. Языческие рассказы о сотворении, на которые он отчасти опирается. все в конце концов имеют целью основание культа, но такого культа, который оказывается заточенным в круге «do ut des». Боги создают людей, чтобы получить от них пищу; люди нуждаются в богах, чтобы обеспечить мировой порядок. Библейский рассказ, как я уже отмечал, тоже должен пониматься в некотором смысле как оправдание культа. Но только здесь культ означает освобождение человека через участие в свободе Божией, и потому — освобождение самого творения, входящего в эту свободу чад Божиих.

с) Христианский синтез.

Если мы вспомним высказывания Иисуса Христа или Его апостола Павла по поводу субботы в свете этих размышлений, станет совершенно ясно, что они оспаривали не истинное содержание субботы. Для них как раз речь идет о том, чтобы отстоять истинный смысл субботы как праздника свободы против практики, сделавшей ее днем несвободы. Но раз Иисус захотел не упразднить субботу в ее подлинном значении, а спасти ее, то христианское богословие, стремящееся устранить это значение из христианского Дня Господня, заблуждается. В своих фундаментальных исследованиях о субботе и воскресенье Вилли Рердорф придерживается мнения, что слияние между субботой и воскресеньем — следствие Константинова поворота в отношении христианства, а это уже означает выносить суждение об этом синтезе. Он полагает, что с тех пор христианские Церкви за малым исключением увязли в этом Константиновом синтезе, и прибавляет:

«Теперь нужно было бы узнать, будет ли у них мужество освободиться от синтеза суббота-воскресенье в момент, когда они должны волей-неволей отделиться от традиций эпохи Константина» (Рордорф, с. XX). Недавние позиции католического богословия еще более радикальны. Так, например, Л. Брандолини считает, что воскресенье родилось из абсолютного противостояния субботе, но что с IV века можно наблюдать движение в обратном направлении, которое привело к постепенной «шабатизации» воскресенья и вследствие этого — к натуралистическому, мегалистическому и индивидуалистическому пониманию культа. Реформа была бы, по его мнению, сегодня затруднительной, тем более что Церковь застряла где-то в Средних веках и, несмотря на все усилия II Ватиканского Собора к обновлению, она вовсе не кажется способной к переменам.

Что в этих рассуждениях справедливо, так это то, что христианское воскресенье не требует отмены всякого профессионального труда в этот день. Оно не исчерпывается социологическим феноменом, предполагающим какие-то особые социальные условия. В этом смысле вполне законно обратить внимание на то более глубокое ядро, которое не зависит от изменения внешней ситуации. Но делать из этого вывод о полном противостоянии между духовным содержанием субботы и воскресенья — значит глубоко игнорировать и Ветхий Завет, и Новый. Одухотворение Ветхого Завета, который является частью определения Нового, есть вместе с тем постоянно обновляемое и всегда новое воплощение. Это не отказ ни от общества, ни от творения, но новое и глубокое проникновение. Проблема понимания истинных отношений между Ветхим и Новым Заветом оказывается здесь основной, как и для всех великих богословских тем.

Современное богословие часто колеблется, с одной стороны, между неким маркионизмом, который хотел бы полностыо стряхнуть с себя груз Ветхого Завета и замкнуться в рамках чисто внутрихристианской специфики, а с другой стороны — возвратом к чисто политическому и социальному толкованию библейского наследия. Синтез обоих Заветов, происшедший в ранней Церкви, - единственный, который воздает должное основной перспективе Новозаветной Вести, и только он может придать христианству присущую ему историческую силу. Если мы отвергаем Ветхий Завет, то есть, в данном случае, субботу, как его творческий аспект и социальную составляющую, то мы делаем из христианства какое-то клубное времяпрепровождение, а из литургии - некое увеселение, которое и дальше будет казаться вышедшим из моды, каковы бы ни были ее прогрессистские прикрасы. Обесценивая таким образом мир, мы теряем отправную точку христианского учения о свободе, искажая вследствие этого и христианское понимание культа, который находит свой изначальный образец в семидневной структуре рассказа о сотворении, которому, действительно, только Пасха Христова сообщила драматический охват. Эта Пасха Христова не устраняет видение рассказа о сотворении, но придает ему всю конкретную значимость. Христианский культ - это предвосхищение общинной свободы, где человек подражает Богу, где он становится «образом Божиим». Но такая свобода может быть предвосхищена только потому, что с самого начала творение было совершено именно в виду этой свободы.

4. Применения.

Настало, наконец, время рассмотреть практические проблемы, которые вновь встают перед нами со всей насущностью. Но нам никогда не следует упускать из виду, что размышления над богословской истиной - само по себе нечто в высшей степени практическое. В своих недавно опубликованных биографических заметках Романе Гуардини признает, что задача, которая в конечном счете представляется ему самой конкретной, а значит, и самой насущной для своего времени, — это задача проявить истину. В годы, проведенные в Берлине, такое отношение стоило ему конфликта с весьма важными собеседниками, вроде президента Университетской Ассоциации д-ра Мюнка и главного капеллана студентов Берлина д-ра Зонненшайна. Задним числом нам следует признать, что каждый из этих трех людей осознавал, что была некая насущная задача, и поэтому выполнял необходимую пастырскую работу. Но если мы теперь, с расстояния в полвека, можем помыслить о примирении того, что в то время было источником разногласий, мы должны признать, никого не осуждая, что страстные и бескорыстные усилия Гвардини ради того, чтобы просто позволить говорить истину там, где царила ложь, оказались действеннее всего со временем и все более открываются как абсолютно практические, вплоть до решения созвать II Ватиканский Собор. Мы будем тем действеннее для будущего, чем меньше мы будем полагаться на свои действия и чем больше — на внутреннюю силу истины, которую мы научимся видеть и которой должны будем уступить слово.

В заключение наших рассуждений, исходя из развитых выше богословских перспектив, я кратко рассмотрю две самые насущные практические проблемы.

а) Воскресные богослужения без священника.

В нашем практическом поведении мы должны руководствоваться двумя принципами, вытекающими из наших рассуждений:

1. Таинство обладает приоритетом над психологией; Церковь — над группой.

2. Если предположить, что эта иерархия соблюдается, поместные Церкви должны всякий раз искать адекватного ответа на ту или иную ситуацию, зная, что их истинная миссия — спасение душ (salus animarum). Именно в таком направлении всей своей работы они найдут черты и своих обязанностей, и своей свободы.

Рассмотрим эти два основных принципа чуть ближе. ß странах миссии, в диаспоре, в ситуациях преследования не новость не иметь возможности совершать Евхаристию в воскресенье и быть из-за этого вынужденными искать какой-то иной возможности войти в церковное празднование воскресенья. У нас сокращение призваний к священству очевидным образом ведет к подобным ситуациям, до сих пор нам практически неизвестным. К сожалению, поиски адекватного решения часто затеняются общинной идеологией, становящейся более препятствием для дела, чем помощью. Например, было сказано: каждая церковь, в которой до сих пор был священник или по крайней мере регулярное воскресное богослужение, должна оставаться центром воскресного собрания данной общины; именно такой ценой Церковь остается центром города (деревни). Поэтому важнее, чтобы община собиралась там, чтобы слушать Слово Божие и служить ему, чем использовать предоставленную возможность участвовать в Евхаристической литургии в соседней церкви.

Это может показаться совершенно ясным, и намерения здесь, без сомнения, самые лучшие. Но так мы забываем самые главные в вере критерии оценки. Такой взгляд ставит опыт общинности, заботы городской или деревенской общины выше дара Таинства. Разумеется, общинный опыт более непосредственно доступен и более прост для объяснения, чем Таинство. И тут велик риск соскользнуть в субъективность опыта из объективности Евхаристии, в социологические и психологические интерпретации из богословских. Последствия же подобной переоценки общины в ущерб реальности таинства очень серьезны: получается, что община служит самой себе. Церковь становится посредником социальной задачи; добавим к этому, что она таким образом служит некоей романтической цели, несколько анахроничной в нашем подвижном обществе. Конечно, вначале люди совершенно счастливы утвердить свою личность в том, что они теперь сами служат в своей церкви, что они могут делать это «сами».

Но они не замедлят осознать, что и находят лишь то, что сделали сами, что они больше не получают, а как бы совершают представление. Но тогда можно вообще обойтись безо всего этого, потому что в воскресном богослужении нет, по сути, ничего, кроме того, что делается в других местах и постоянно. Оно больше не связано с иным порядком вещей; оно — лишь наша собственность. Поэтому оно не может быть носителем той безусловной «необходимости», о которой Церковь всегда говорила. Но подобная оценка логически начинает распространяться и на истинное Евхаристическое богослужение, В самом деле, если сама Церковь, по-видимому, признает, что собрание важнее Евхаристии, то Евхаристия сводится к «собранию», иначе не было бы и речи о том, чтобы поставить их на равных. И тогда вся Церковь впадает в поиск «самопроизводства» и оказывается оправданным печальное видение Дюркгейма, согласно которому религия и культ — не что иное, как формы социальной стабилизации посредством самопрезентации общества. Но как только это осознано, эта стабилизация больше не действует: она может быть успешна только при условии веры в более важную цель. Возвысить общину, так что она становится прямой целью — значит как раз подорвать ее основы. То, что кажется вначале таким блистательным и по видимости таким имеющим отношение к реальной набожности, на самом деле есть полное ниспровержение иерархии ценностей и реальностей, которое через какое-то время ведет к результату, прямо противоположному желаемому. Таинство может построить общину и самого человека только при условии сохранения его безусловности и абсолютного преимущества перед всеми социальными задачами и всеми намерениями строительства психики. Даже менее богатое, менее блестящее и более скучное Евхаристическое богослужение со временем оказывается более действенным «социально» (если позволительно выражаться таким утилитарным образом), чем самопостроение общины, свидетельствующее о реальном социологическом и психологическом навыке. Действительно, речь идет о важнейшем вопросе, совершается ли там нечто, что исходит от нас самих, или мы только осуществляем наши собственные замыслы формирования общества. В отсутствие высшей «необходимости» Таинства свобода становится бесцветной, свободой, которую принимают только потому, что она потеряла всякое содержание.

Если же речь идет действительно о необходимости, то в этом случае, участвуя в богослужении без священника, мы входим уже не в нашу собственную реальность, но становимся жестом общины, которая свидетельствует о нашей устремленности к dominicus, к воскресенью Церкви. Этим актом мы остаемся связанными с долгом и волей церковной общины, а тем самым, с самим Господом. Поэтому решающим вопросом является следующий: где проходит граница между собственной волей и подлинной необходимостью? Разумеется, невозможно провести эту границу абстрактно и однозначно; она всегда будет колебаться в зависимости от каждого особого случая. В каждой особой ситуации только пастырский такт, в согласии с епископом, будет определять, что делать. Могут быть полезны некоторые правила. То, что священник не должен служить в воскресенье Мессу больше трех раз, диктуется не позитивным решением Церкви, но пределами реально выполнимого. Это правило, касающееся предстоятеля; что же до верующих, то нужно поставить вопрос о разумном расстоянии и возможности присоединиться к совершению Мессы в установленные часы. Из этого не следует делать заранее готовую казуистику; следует оставлять простор для принятия решения по совести, с учетом ситуаций и их требований. Важно принимать во внимание все затрагиваемые обстоятельства и ценности, каждую в ее значимости; и чтобы Церковь служила не себе самой, а Господу, принимаемому ею в Евхаристии; она устремляется Ему навстречу в тех ситуациях, когда община без священника стремится получить Его дар.

б) Культура уик-энда и христианское воскресенье.

По-моему, на наших широтах гораздо более реалистично звучит другой вопрос: что мы делаем, когда наши общины в пятницу вечером поспешно покидают места своею обитания, чтобы вернуться лишь поздним воскресным вечером, гораздо позже окончания последнего воскресного богослужения? Как примирить культуру уик-энда и воскресенье, как установить связь между свободой и еще большей свободой, в которую вводит нас День Господень? Думаю, что нам следует поразмышлять об этом гораздо больше, чем мы делали до сих пор: с одной стороны, о подвижном характере пастырской работы и об открытости членов общины друг другу, с другой — о возможности сделать приходскую общину внутренней отчизной, которая уловила бы это побуждение к бегству от индустриального общества и придала ему другую цель, помимо совершения культа. Я действительно придерживаюсь того мнения, что все эти эскапады, свидетелями которых мы являемся, не что иное, как стремление к развлечению, к отдыху, к встрече и к освобождению от груза повседневности, но эти совершенно оправданные желания скрывают в себе, мне кажется, нечто более глубокое: ностальгию по истинному дому в братской общине после опыта враждебной реальности, то есть ностальгию по «совсем иному» перед лицом нашего самопроизводства во всей его пресыщенности.

Воскресная литургия должна была бы отвечать на это стремление. Она обречена на провал, если она хочет конкурировать с «шоу-бизнесом». Настоятель — не режиссер спектакля, а литургия ничего общего не имеет с варьете. Она также обречена на провал, если будет считать себя клубом досуга. Конечно, можно было бы устраивать что-то в этом роде в качестве ее продолжения, на основе встреч, которые она породит. Но сама она должна быть чем-то большим. В ней должно открываться то измерение нашей жизни, к которому все мы тайно стремимся: присутствие того, что мы не можем делать сами, теофания, тайна, а в ней — одобрение Бога, царствующего над жизнью, Того единственного, Кто может сделать ее благой, чтобы мы могли принять ее и нести посреди всякого напряжения и страдания.

Иначе говоря, нам следует найти золотую середину между ритуализмом, где единственный актер непонятной литургии, не имеющей связи с заботами верующих, — это священник, и маниакальным стремлением к доступности и понятности, которое в конечном итоге размывает всякое действие, делая его чисто человеческим деянием, лишая кафоличности и объективности Тайны. Через общину верующих и тех, кто не верует и не постигает, она, как opus Dei, должна быть местом, где сходятся все opera hominum и где они превосходятся, открывая таким образом новую свободу, которой тщетно искать в нашей разнузданной индустрии развлечений.

Продолжая собой то, что есть сама сущность воскресенья, литургия могла бы стать местом свободы, которая является чем-то большим, нежели свободное время и свободное перемещение. И именно этой подлинной свободы мы все ищем.

V. «УСТРОЯЕМЫЕ КАК ЖИВЫЕ КАМНИ»

1. Библейский завет о Храме, устроенном из камней живых.

Выражение «живые камни» взято из Первого послания Петра. Но мысль, которую оно передает, присутствует во всем Новом Завете — она характерна для того, каким образом упование Ветхого Завета преображается и углубляется в связи с Иисусом Христом, Распятым и Воскресшим. В Послании Петра стихи, в которых говорится о доме духовном, устроенном из камней живых, являются частью текста, бывшего, вероятно, древней крещальной катехезой, посвящением в христианскую жизнь, где объясняется внутреннее требование того, что происходит для человека в крещении. Основная мысль, которая выражена здесь,— та, что крещеные оказываются включены в неустанно возрастающее здание, краеугольным камнем которого является Христос, Здесь объединяются несколько тем. Псалом 118 (117), ст. 22, говорит о камне, отвергнутом строителями. В молитве Израиля эти слова были словами утешения и надежды во всех перипетиях его истории. Этот отвергнутый камень, ставший краеугольным, был сам Израиль — народ, ничего не значивший среди сил, вершивших историю; народ, постоянно отвергаемый и годный разве что для свалки истории. Но когда он представал перед своим Богом, он знал, что ведом тайной избрания, знал, что на самом деле он и есть краеугольный камень. Но в судьбе Иисуса Христа этот текст исполнился совершенно неожиданным образом. Удивительно отметить, что, хотя Псалом 118 (117) толковался древним иудаизмом в мессианском смысле, никому не приходило в голову, что он применим к страдающему Мессии. Согласно этому толкованию, пришествие Мессии скорее означало, что Израиль наконец познает торжество, возвещаемое этими строками: он перестанет быть отбросом и станет краеугольным камнем. Но теперь новое прочтение Библии, в общении с Воскресшим, дает увидеть в этом отвергнутом камне пророчество о страдании, предсказание о Христе Распятом, Который, пройдя через Крест, стал краеугольным камнем, сделав таковым и Израиль. Два текста Исайи (28,16 и 8, 14), которые сплавились воедино в этой древней христианской катехезе, углубляют такой подход.

Но в конечном счете все эти слова говорят одно и то же: стать христианином — значит быть включенным в здание, возведенное на отвергнутом камне. Они говорят о страстях и о славе Церкви, которая всегда живет под законом отвергнутого камня и именно так исполняет упование, на котором в конечном итоге зиждется всякая человеческая постройка. В самом деле, она всегда стремится к долговременности, безопасности, к уюту и свободе. Она — противовес смерти, опасности, страху, одиночеству. Поэтому желание человека строить реализуется в создании храма, здания, куда он приглашает Бога. Храм — это выражение стремления человека жить вместе с Богом; жить рядом с Ним и на опыте пережить совершенную общность, совершенный образ общения, навсегда изгоняющий страх и одиночество. Мысль о храме — это истинный мотив, связывающий различные тексты, относящиеся к камню из Первого послания Петра, и параллельные тексты Нового Завета: после ужасающей Иерусалимской катастрофы, когда люди, трагически презрев обетование, сделали Храм местом жестокой битвы, вплоть до Святая Святых, думая, что в конце концов Бог защитит Свое жилище, — после этой катастрофы христианство более, чем когда-либо, поняло то, что оно на самом деле знало со времен Креста и Воскресения, то есть что истинный Храм Божий состоит из камней живых. Оно знает, что истинный Храм Божий цел и нерушим. Христиане знают, что Сам Бог создает его и что в них, уповающих на отвергнутый камень, исполняется первоначальный Замысел Божий, что они сами — Храм.

а) Ветхозаветные корни.

Те несколько фраз Первого послания Петра, где говорится о живых камнях, оказываются, таким образом, включенными в историю, начавшуюся давно, и выражают собой новый поворот, который придала ей христианская вера. Чтобы открыть путь к пониманию присутствия Бога в мире, Его обитания среди людей, а значит, Его Церкви, о которых здесь идет речь, я хотел бы немного прояснить два этапа пути, который к этому привел. Прежде всего, подумаем о начале строительства Храма в Израиле. Ценой многочисленных сражений Давиду удалось наконец обеспечить безопасность своего царства. Его царская власть больше не оспаривается, он живет во дворце, воздвигнутом из кедрового дерева. Израиль завершил свое кочевничество, свои скитания, закончилось время отсутствия земли и гражданства, и теперь он водворился в земле обетованной. Но и теперь, как раньше, как в дни скитаний в пустыне, его Бог живет в скинии, можно сказать, что это Бог, не имеющий постоянного пристанища, Бог — кочевник. Давид ощущает противоречие, анахроничность ситуации, в которой сосуществуют два культурных этапа: Бог как бы оставлен в положении кочующего, и теперь нужно, чтобы Он перешел в новое положение. Он хочет построить для Бога жилище, достойное Его, и пророк Нафан сначала поддерживает его. Но Бог, не медля, обращается к Нафану с такими словами: «Ты ли построишь Мне дом для Моего обитания?» [...] Господь возвещает тебе, что Он устроит тебе дом» (2 Цар 7,5-11). Эти стихи возвещают разрыв и поворот в религиозной истории человечества, вся значимость которых откроется лишь несколько веков спустя. В принципе здесь уже совершен поворот, который все же будет стоить Страстей Иисуса, Сына. Не человек строит дом для Бога, но Бог строит дом для человека. Он Сам возглавляет строительство дома, предназначенного для Него.

Следующие стихи пророчества Нафана ясно говорят, из чего состоит этот дом, устрояемый Богом: он сделан из людей. Смысл этого в том, что царство дому Давидову дано навсегда. Дом будет подвергнут каре за свои грехи, но не разрушен: он пребудет, невзирая на все бедствия, Бог создает и пересоздает его. Этот дом, строение Самого Бога, вечен. Здесь впервые проступают черты Сына Давидова, Который страданием торжествует надо всеми грехами мира и в Котором сила благодати, что сильнее греха, становится живым Присутствием. Не Давид строит, а Бог. Благожелательный во всяком испытании, через и дальше всех губительных последствий греха Он создает царство: царствует Сам и Сам обитает среди людей. Бог остается бездомным, потому что для Него всякая постройка из камня слишком тесна, но тем не менее находит Себе жилище в самом человеке. Его «обитание» (inhabitatio) совершается в благодати, которая строит. Единство обоих Заветов нигде, вероятно, не чувствуется столь осязаемо, как в этой дерзновенной сцене пророчества Нафана В этой основной перспективе Храм Соломона со всеми последующими постройками был лишь промежуточным явлением, как говорит Павел. Один из стихов пророчества Нафана также определенно связан с этим Храмом; мы оставим открытым вопрос о том, относится ли он к более поздней богословской редакции — как предполагают видные экзегеты Ветхого Завета — или представляет собой часть первоначального текста. Во всяком случае, по своему содержанию он находится как бы в стороне от первоначального намерения слов Пророка, отсылает к некоей промежуточной ситуации, которая неизбежна, но при этом должна оставаться промежуточной, а не становиться предметом обетования. Невозможно просто по-человечески «приютить» Бога на этом новом культурном этапе, как если бы Ему нужно было шаг за шагом следовать за человеком в его эволюции. Отсутствие жилища в течение всех лет скитания лучше выразило это, чем установки более развитой культуры, стремившиеся заключить Его в человеческие рамки.

в) Исполнение в Новом Завете.

Только на этом фоне становится понятной сцена очищения Храма, которая, если верить евангелистам, стала исходной и решающей точкой Страстей Иисуса, но, помимо этого, ясно раскрыла всю глубину Его миссии. Без этого события другие тексты о постройке и о камнях живых не увидели бы света, В целом мы слишком заурядным образом представляем себе рассказ о торговцах животными и менялах, изгнанных из Храма. У нас возникает впечатление, что Иисус, охваченный святым гневом, действовал как человек, бросившийся на этих торговцев предметами благочестия и менял и вознегодовавший на подобное злокачественное смешение веры с торговлей. Но на самом деле не все так просто. Дело в том, что римские монеты с изображениями языческих божеств или обожествленных императоров не могли использоваться в Храме. Поэтому нужны были места для обмена мирских денег на деньги Храма. Это был совершенно законный демарш, так же как и подготовка жертвенных животных, которой требовал культ Храма. Значение действия Иисуса здесь гораздо глубже и существеннее. Это действие продолжает собой ту же линию, что и исполненная смысла фраза, сказанная самарянке: «Истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине» (см Ин 4, 23), а не на горе Гаризим или Сион. Жест Иисуса направлен на само существование Храма, это символический пророческий акт, предвосхищающий разрушение Храма. От Мессии ожидали реформы культа (см. Мал. 3,1-5; 1,11), и очищение Храма — это ее пророчески символическое осуществление.

Но какова цель этого действия? Как выглядит новый культ и новый Храм, который Иисус Своим пророческим жестом хочет приблизить? Согласно синоптическим Евангелиям, Иисус сопроводил Свои действия словами из Исайи (56,7) и Иеремии (7,11). У Исайи (56, 7) мы находим слова: «..дом Мой назовется домом молитвы для всех народов». Не нужно забывать, что очищение Храма произошло в нiеrоп, на дворе язычников. Тогда как члены избранного народа могли участвовать в жертвенном культе Израиля, находясь в naos, на широком дворе, вокруг которого должно было быть место для всех народов, чтобы они вместе с Израилем молились Богу всего мира. Это место молитвы народов впоследствии стало торжищем, где продавали животных и меняли деньги. Культ Закона заглушил значение Слова, призывавшего всех людей. Ложный позитивизм послушания Закону украл у народов место для молитвы, которое было для них предназначено. Очищение Храма в позитивном смысле есть открытие Храма народам; это пророческое предвосхищение паломничества народов навстречу Богу Израиля, предмету обетовании. Но объяснение, которое Сам Иисус дает Своему действию, перекликается также со Словом Божиим из Иеремии (7,11): «Не соделался ли вертепом разбойников в глазах ваших дом сей, над которым наречено имя Мое? Вот, я видел это, говорит Господь». У Иеремии эти слова направлены против слепой политики Израиля, который, неразумно переоценив свои силы, не уважал власть Вавилона и рисковал войной, полагая, что Бог неба и земли защитит Свой Храм, что бы ни случилось: не может же Он лишить Себя жилища и места, где Его почитают. Бог становится фактором неразумного политического расчета, Храм — «вертепом разбойников», где люди чувствуют себя в безопасности здесь, на земле. Эта политика привела к первому разрушению Храма и первому рассеянию Израиля. Иисус повторяет предостережение Иеремии в час, когда уже надвигаются похожие политические авантюры и когда, как и Иеремию, Его постигнет участь мученика, потому что Он защищает истинное жилище Бога против его захвата людьми ради земных целей.

Это позволяет также понять загадочный ответ Иисуса иудеям из Евангелия от Иоанна, когда те просят Его дать знак, который подтверждал бы Его власть изменять культ: «Разрушьте [lysate] храм сей, и Я в три дня воздвигну его» (2,18). Иисус неявным образом предвещает конец Храма, а значит, и Закона и, наконец, Завета в существующей форме. Но это столь же таинственным образом переплетается с Его собственной судьбой. Очищение Храма становится возвещением Его смерти и обещанием Его Воскресения. Эта фраза, как бы она ни была точно выражена, была столь несказанно дерзкой, что три первых евангелиста не решились привести ее прямо. Они упоминают ее лишь косвенно, она звучит в устах лжесвидетелей во время суда над Иисусом и в устах тех, кто насмехался над ним около Креста (Мк 14, 58 и Мф 26, 61; Мк 15, 29 и Мф 27, 40). Таким образом, мы знаем, что культовое богохульство, нападка на Храм — сердце религии и поклонения Богу — сыграло важнейшую роль в мученической смерти Иисуса. Стефан, первый мученик в истории Церкви, тоже был убит, потому что затронул Храм, а это показывает, до какой степени это был чувствительный пункт. Но, кроме того, становится также понятно, почему синоптики не решились прямо вложить такие слова в уста Иисуса: это значило нанести смертельный удар попыткам примирения всего Израиля в вере в Иисуса, примирения, в которое первые христиане очень долго верили. Дерзость этих слов смягчалась из стремления к миру. Что же касается Иоанна, то он может себе позволить вернуться к изначальной их остроте, потому что по его мнению, разрыв уже непоправимо свершился.

Но что же в действительности сказано этой фразой? Она предсказывает, что Храм из камня будет заменен живым телом, прошедшим через смерть. Она говорит, что время Храма из камня прошло, что он будет заменен Тем, Кто, пройдя через смерть, воскреснет к новой жизни. Она возвещает, что Он, отвергнутый камень, станет краеугольным в новом доме Божием. Распятое Тело Иисуса, раскинувшего руки, открывшего объятия всему миру (см. Ин 12, 32), — это место встречи Бога с Человеком. Воскресший — это постоянное «обитание» (inнаьiтатiо) человека в Боге и Бога в человеке; Он есть Истина, сменившая Собой образы; Он есть источник духа, дающий возможность «поклоняться в духе и истине». Именно через Него Бог возводит Свой дом. Если отсюда мы вернемся к исходному пункту пророчества Нафана, мы признаем, что на самом деле Иисус не разрушает Ветхий Завет, а только устраняет лишние наслоения, чтобы высвободить ядро, — то есть исполняет обетование в самой его сути. Но, чтобы стать живым камнем в новом доме, нужно пройти через Страсти. Участь краеугольного камня раскрывает общий план здания. Нужно было выстрадать, вплоть до смерти, этот разрыв с позитивизмом и национальной обособленностью Закона. Новое измерение не может быть достигнуто без страдания совершающейся метаморфозы. Когда впоследствии, в проповеди первой Церкви общину называли новым Храмом, зданием Божиим, Телом Христовым, то люди опирались в этом на огромный труд размышления, проделанный, например, в Кумране, где уже известно было это определение общины как Храма. Но только благодаря смерти Иисуса Христа этот взгляд мог обрести реальное значение. Из стилизованного образа он стал реальнее всякой реальности. Духовный храм больше не был духовной манерой выражаться; он стал реальностью, за которую было заплачено Телом и Кровью, Реальностью, Чья животворящая сила сохранится во все века.

2. Как прийти к христианскому строительству Церкви?

Однако настало время спросить себя: разве все это очевиднейшим образом не противоречит тому, что мы делаем здесь? Разве мы не празднуем юбилей постройки из камня, где снова пытаемся привлечь Бога в мир, совсем по-старому?

Не впали ли мы со времен Константина в те излишества, которые Христос Своими Страстями и Воскресением преодолел? Не отдалилась ли Церковь от простоты Иисуса, не пошла ли вспять от пути, на который Он ее пригласил? Не выдаем ли мы за христианское то, что на деле является знаком его упадка? Не должны ли мы вместо того, чтобы праздновать юбилей постройки из камня, мужественно и решительно оставить застывшее прошлое и строить новую общину, которая почитала бы Бога, радикально повернувшись к человеку, сделав его центром наших забот? Не был ли прав автор, который очень умело выбрал заголовок для своей книги по катехетике — «Дом человека», — чтобы побудить нас отвернуться от домов Божиих и обратиться к дому человеческому, какой нам следовало бы строить, чтобы поистине следовать за Христом? Или не должны ли мы, хоть и не так радикально, по крайней мере подумать, что же именно празднуем мы, отмечая тысячелетие того или иного собора? Как должны мы праздновать, чтобы остаться в русле того пути, который ведет от пророчества Нафана к пророчеству о Храме Иисуса, краеугольном камне, отвергнутом строителями?

Прежде чем попытаться ответить, следует рассмотреть, как это выглядело в рождавшейся Церкви. Какие следствия извлекала она из слов и действий Иисуса? Как случилось, что ко времени победы Константина уже существовал тип церковной постройки, готовой для использования? Как это понимали люди? Как согласовались друг с другом дух и камень? По всем этим вопросам написано немало трудов, результаты которых находятся на разных уровнях и частично еще являются спорными.

Я затрону здесь только три темы.

1. Апостолы, как и Сам Иисус, любили Храм как место молитвы. Деяния Апостолов сообщают (3, 1), что «Петр и Иоанн шли вместе в храм в час молитвы девятый» (три часа пополудни), конечно, не для того, чтобы принять участие в вечернем жертвоприношении Тамида, а потому, что это час, когда истинная жертва Тамида и Пасхи умирает обескровленной и они, вместе с общиной, восхваляют за это Отца «жертвой уст». Здесь видны одновременно преемственность и разрыв: в противоположность Кумранской общине они остаются вместе с молитвенной общиной Завета Божия. Но в противоположность прежней, устаревшей форме Закона они молятся в ограде Храма, не участвуя в жертвенном культе. Храм для них — дом молитвы; они идут в ту его часть, которую можно рассматривать как своего рода синагогу, отправную точку синагоги как таковой. Жертвоприношение было связано с Иерусалимом, но дом молитвы мог существовать повсюду. Таким образом, от Храма сохраняется то, что в нем является предвещением будущего: место собрания, место провозглашения Слова, место молитвы. Так, с одной стороны, он утрачивает свой характер исключительности, но, с другой, в нем сохраняется все, что есть в нем всеобщего и что может быть воспринято повсюду. Так Храм перестает по сути отличаться от синагоги — здания, собирающего людей, чтобы вести их к Богу Завета, к Богу Иисуса Христа. Он сохраняет особое значение как первоначальная ячейка всякого собрания, как знак единства истории Божией, совершающейся в веках, но везде, где есть собрание, оно подобно Храму, это и есть Храм. Именно так эта постройка утратила всякую исключительность, хотя никакой измены истории веры, выражавшейся в святилище Иерусалима, при этом не произошло: в нем видят место молитвы всех народов, предвосхищение вселенскости Церкви. Внешне этот поворот наиболее ясно выражается в перемене обращенности молящегося: иудей, где бы он ни находился, молится лицом к Иерусалиму: Храм — это ориентир для всякого религиозного акта, так что отношения должны всегда проходить через Храм, будучи связаны с ним хотя бы обращенностью к нему во время молитвы. Христиане молятся не лицом к Храму, а лицом на восток: восходящее солнце, торжествующее над мраком, символизирует Воскресшего Христа, и вместе с тем христиане видят в нем знак Его возвращения. Своим положением во время молитвы христианин выражает свою устремленность к Воскресшему, Который является подлинным связующим звеном между его жизнью и Богом. Поэтому в течение веков обращенность на восток стала основным законом строительства христианской церкви. Это выражение вездесущности объединяющей силы Господа, Царство Которого, подобно царству восходящего солнца, распространяется на весь мир. Теперь понятно, что становящаяся Церковь никоим образом не отвергала пространство молитвы, место собрания, для того чтобы приобщиться к Слову и к истории веры. Она расширила границы Храма и тем самым открыла новые возможности созидания. Сосредоточенность на притворе Соломона и открытость всему миру не означает конца священных зданий, напротив: поскольку живой дом, который теперь созидается, должен собирать всех людей, то предназначенные для таких собраний дома, места молитвы словно вырастают из земли по всему миру.

2. Когда Константин обнародовал свой эдикт о терпимости по отношению к христианам, строительство церквей уже приобрело вполне определенный вид. Евсевии сообщает, что «...здания, которые прежде были разрушены нечестивыми тиранами, как бы вновь оживали, восставая из долгого смертного опустошения. Мы видели, как из руин храмы снова возводились на бесконечную высоту и обретали красоту, много превышающую красоту тех, что были некогда разрушены». Прежде «дьявол в своей ненавистнической зависти, [...] подобно бешеному псу, [...] обратил свою дикую ярость на церковные камни, думая, что таким образом лишит нас церквей». Поэтому то, что мы видим при Константине, является воссозданием, а не переходом от религии духа к религии камня. Но мы можем спросить себя, на какой идее основывался замысел этих древних построек. Что придает ей смысл и согласовывает с прежним наследием? Учитывая следовавшие друг за другом разрушения, вследствие которых сохранились лишь небольшие фрагменты, этот вопрос остается и, вероятно, останется спорным.

Наиболее убедительным мне кажется тезис, объясняющий самую древнюю конфигурацию христианской базилики богословием мучеников: в своем основном замысле она соответствует приемной зале, где бог-кесарь предстает в обличье, призванном означать епифанию, явление Божественного. Для христиан этот спектакль, устраиваемый императором, был неприемлем: они противопоставляют императорскому притязанию на божественность Царство Божие в Распятом и Воскресшем Христе. Он один поистине является Тем, Кем императоры лишь притязали быть. Так место собрания христиан, где Господь продолжает отдавать Себя Своим в преломленном хлебе и излитом вине, становится для них местом их царского культа — «приемной залой» истинного Царя. Они умирают за эту антитезу. Мученичество как бы оказывается включено в этот план постройки. Если слова Иисуса, относящиеся к притвору Соломона и к синагоге, прежде всего подчеркнули обетование о доме молитвы для всех народов, то теперь подчеркивается, что Бог строит Свой Дом живой через страсти Своих верных. Здесь находит свое выражение то, что отличает христианское ekklesia от еврейской синагоги: ее центр тяжести — не свиток Торы, а Живой Господь; Он созидает ее, и на Нем она зиждется. Христологический момент, делающий Церковь чем-то большим и иным, нежели синагога, вторгается, если можно так сказать, в конфигурацию пространства, проявляет в сфере водимого внутреннее существо Церкви.

3. В ходе истории темы и виды множатся. Конечно, появляются и менее важные, более вторичные и даже негативные. Мне кажется, что здесь позитивно присутствуют две идеи. Первая — это мотив воплощения. Иоанн говорил о плоти Иисуса как о скинии Слова (1, 14). Плоть Иисуса — это Храм, Скиния, Шехина. Парадоксальным образом, для Иоанна плоть Иисуса — это истина и Дух, приходящие на смену прежним постройкам (из камня). Но в христианстве рождается идея о том, что Воплощение Бога — это как раз Его вхождение в материю, начало великого процесса, где вся материя должна стать вместилищем Слова, а значит, и о том, что Слово должно высказать Себя в этом Своем вхождении в материю, что Оно должно отдаться ей, чтобы ее преобразить: отсюда радость, порождаемая тем, что делает веру видимой, радость возведения в мире материи ее знаков. А эта идея влечет за собой вторую: идею прославления, попытки сделать всю землю, даже камни ее, песнью хвалы, предвосхищающей будущий мир. Здания, в которых выражается вера, уже в сердце нынешнего дня являются как бы присутствующей надеждой и полным доверия выражением того, что может наступить.

3. Последствия для нашего времени.

В заключение вернемся к вопросу, который мы уже ставили раньше: какие отношения связывают между собой дом из камня и дом из живых камней? По-христиански ли это — праздновать постройку собора? И если да, что именно в таких случаях мы празднуем? Как нам праздновать, чтобы это было действительно по-христиански? Я хотел бы дать четыре ориентира.

1. Камни возводит в постройку Дух, а не наоборот. Дух не могут подменить ни деньги, ни история. Там, где строит не Дух, камни немеют. Там, где Дух не живет, не действует и не парит, соборы становятся музеями, историческими памятниками прошлого, обладающими печальной, потому что мертвая, красотой. Таков, можно сказать, урок этого праздника собора. Ни величие нашей истории, ни наши финансовые возможности не приносят нам спасения; они могут стать обломками, под которыми мы задыхаемся. Если Дух не строит, напрасно тратятся деньги. Только вера может сохранить соборы живыми, и этот тысячелетний собор вопрошает нас: есть ли у нас та сила веры, которая одна может дать ему настоящее и будущее? В конце концов, не служба охраны памятников — как бы важна она ни была — поддерживает собор, а Дух, Который его создал.

2. Дух возводит камни в постройку, а не наоборот — но это также значит, нравится нам это или нет, что все церкви сущностно взаимозаменяемы и обладают равным достоинством Как только люди объединяются по призыву, как только Он дарует им свое Присутствие в Слове и в Таинстве, исполняется то, что сказано о доме молитвы для всех народов, а также обетование «горницы», места Вечери. Разница «ранга» между разными церквями возникает только на втором уровне строения. Однако она тоже имеет свое значение, даже если оставить в стороне историю искусства Религиозное здание может считать себя особым в двух качествах. Этот особый «ранг» происходит из истории веры и молитвы, которая в нем как бы кристаллизуется. Совсем не безразличен тот факт, что мы молимся в тех же церквях, где наши предки в течение веков возносили к Богу свои прошения и чаяния. В церкви Людгери в Мюнстере я всегда чувствую себя глубоко взволнованным при мысли о том, что в этом месте Эдит Штайн боролась за свое призвание. А ведь это только небольшая кроха истории веры и молитвы, истории грешников и святых, которую запечатлели в себе наши великие старые церкви. Поэтому они являются также выражением веры на протяжении всей истории, выражением верности Бога, о которой свидетельствует преемственность Церкви. И разве можно не быть тронутым при мысли, что тысячу лет назад в своем соборе епископ Майнца произнес те же слова освящения, используя при этом тот же миссал, что и его сегодняшние последователи? Другая черта, которая может отличить храм, — это его место в порядке живой общины, которой является Церковь. Именно это объясняет особое положение кафедрального собора, потому что он — престол епископа, вокруг которого объединяется собрание. Кафедральный собор — это материализованное в камне выражение того, что Церковь — это не аморфная масса общин, что жизнь ее происходит из переплетения, связывающего каждую отдельную поместную общину с Церковью в целом благодаря сплоченности епископального чина. II Ватиканский Собор, так твердо напомнивший о епископальном устройстве Церкви, кроме того, настойчиво и совершенно закономерно подчеркнул значение кафедральной церкви. Отдельные Церкви отсылают к ней, они как бы построены вокруг нее и этим порядком и этой согласованностью участвуют в собрании и единстве Церкви. По той же причине епископальная церковь епископа всего христианского мира — Латеранский собор и собор Святого Петра в Риме — нам особенно дороги: не потому что Бог присутствует там больше, чем в какой-нибудь другой, в том числе деревенской, церкви, а потому что она является выражением собрания, единственности Дома Божия во всех бесчисленных Его домах, разбросанных по Земле. Отвергать эти связи, отрицать эту координацию церквей между собой значило бы отрицать как раз обетование дома Божия для всех народов. Оно исполняется именно в том, что апостольский порядок церковного собрания отражен в координации мест, где отдельные собрания происходят, становясь единым домом.

3. Это значит, что все дома Божии должны быть открыты всем, что они принадлежат всей Церкви — или же вообще не являются церквями. Чтобы сохранить свою христианскую обоснованность, чтобы быть «кафолической» в изначальном смысле слова, церковь должна быть местом, где каждый верующий, откуда бы он ни был, чувствовал бы себя дома. На самом деле эти слова являются выражением миссии Церкви, которая отправилась в свой путь с девизом «стать домом молитвы для всех народов». В одной их своих первых работ, рассказывая о путешествии в Прагу, Альбер Камю совершенно потрясающе говорит о том, что он пережил на чужой земле, о чувстве изолированности, о том, как в городе, где он не понимал языка, он подобен был изгнаннику; и даже удивительная красота церквей была нема и не могла утешить. Для верующего так не должно быть: там, где есть церковь, где есть Евхаристическое присутствие Господа, он чувствует себя в своей отчизне. Но для того, чтобы так было, нужно, чтобы вера проживалась как единение, как единство. Нужно, чтобы люди, вступающие на землю веры, оставили то, что представляет собой только их личную отъединенность, и в живом процессе дали сформировать в себе кафоличность, единение с целым. Нужно, чтобы они стали чужды духу времени и бесчисленным формам шовинизма, чтобы отстранились от этого в той мере, в какой это необходимо, чтобы повсюду церковь стала отчизной для целого, чтобы во всех местах человек находил как бы тот же дом. И тут нам хочется спросить: а как обстоит с этим дело в действительности? Могут ли работающие у нас иностранцы чувствовать себя в наших храмах как дома? Найдут ли они там людей, которые их поймут? Если попытаться понять это как следует, то преодоление себя, которое присутствует, полностью связано с богословием Страстей, с которым мы встретились в начале нашего христианского пути: только тот, кто вступил на путь освобождения от своего «я» и кто сделал в этом направлении хотя бы несколько шагов, может, встретившись с чужеземцем, открыть ему двери дома, который есть его дом. Отцы приводили прекрасный образ: чтобы стать зданием, сочетаться друг с другом, камни должны быть обтесаны, и этот труд не минует людей, которые хотели бы стать домом живым.

4. Вернемся еще раз к главному вопросу о духе и камне, о живом доме и о доме из камня. То, что имеют в виду слова Христа и что продолжит затем первая Церковь, — это то, что мы должны определить как «спиритуализацию», «одухотворение». Но если бы речь шла только об этом, христианство не поднялось бы выше тенденции, которая в эпоху Иисуса существовала по всему средиземноморскому бассейну, как в иудаизме, так и в эллинистическом мире. Особенность христианства как раз в том, что одухотворение в нем есть вместе с тем воплощение. Павел прекрасно сказал об этом: «Господь есть Дух» (2 Кор 3, 17). Именно это отличает христианскую спиритуализацию от любой философской или чисто мистической. Дух, в Котором преобразуется все, что было до сих пор, — это тело Христа Поэтому подлинное раскрытие христианского источника должно противостоять всякой плоской пропаганде одухотворения, подразумевающей Дух без тела и тем самым разрушающей Самого Духа. Кроме того, мы должны, конечно, отвергнуть и обратную ошибку, заключающуюся в том, чтобы ставшее расхожим слово «воплощение» делать оправданием любой формы обмирщения и институционализации веры. В качестве апогея такого богословия воплощения некоторые доходили до того, что считали нужным «крестить» земные вещи. Да, но в таком случае нельзя забывать, что быть окрещенным — значит пройти через трансформацию смерти или вступить в нее, чтобы таким образом устремиться навстречу Воскресшему Христу. Для христианина одухотворить — значит воплотить, но воплотить — значит одухотворить, передать все мирское грядущему Христу, подготовить к будущему состоянию всех вещей, а тем самым приуготовить будущее Бога в мире. У Иринея мы встречаем прекрасную мысль о том, что смысл воплощения состоял в том, чтобы в Иисусе как бы приучить Дух — Святой Дух — к плоти. Можно сказать и наоборот: смысл продолжающегося воплощения может заключатся лишь в том, чтобы приучить плоть к Духу, к Богу, сделать ее способной к Духу, приуготавливая таким образом ее к будущему.

Но что все это значит в нашем контексте? Думаю, что сначала это приводит нас к самому простому, к тому, что находится в сердце всех утверждений Нового Завета: на самом деле прежде всего Сам Бог строит Свой дом, или, говоря более доступным нам языком, сами мы не можем это делать. Подобное утверждение противостоит как убеждению в том, что достаточно определенного объема строительных работ, так и тем людям, что стремятся в перегонных кубах своей пастырской деятельности создать совершенно новую, «химически» чистую Церковь. Дом строит Бог, иначе говоря, он не может быть возведен там, где люди хотят все планировать, все делать и совершать сами. Он не может быть возведен там, где в расчет принимается только успех и где все «стратегии»

измеряются исключительно им. Он не может быть возведен там, где люди не расположены открыть Богу пространство и время своей жизни; там, где люди строят сами и для себя самих. Но там, где люди позволяют «захватить» себя ради Бога, они найдут для Него и время, и место. Они могут дерзнуть воспроизвести сегодня грядущее, жизнь Бога с нами и наше единение Им, делающее нас братьями и сестрами одной семьи. Тогда мы так же естественно принимаем и признаем право на красоту, на прекрасное. И только в таком одухотворении мира — совершающемся в ожидании Христа Грядущего — прекрасное являет всю свою преобразующую и утешающую силу. Тогда мы становимся свидетелями чуда: Дом Божий — это истинный дом человеческий. Более того: он тем больше становится домом человеческим, чем меньше стремится им быть, а просто построен ради Бога. Представим себе на минуту, чем была бы Европа без церквей. Она была бы пустыней утилитаризма, где сердцу не оставалось бы места. Как только люди хотят жить на Земле одни, она становится необитаемой. Ничего не возникает там, где люди хотят созидать только сами и только для себя. Но там, где они соглашаются не занимать все место, подарить часть своего пространства и времени, там возникает дом общины, там рождается нечто от утопии, нечто невозможное на Земле. Красота собора не противоречит богословию Креста, она является его плодом, рождаясь из готовности не строить свой город лишь самим для себя. Конечно, здесь не исключены злоупотребления. Ни одна церковь не является обетованием вечности, ни одна не является незаменимой, любой из них мы лишаемся, если угасает живая сила, питающая ее существование.

«Созидать из камней живых»: если бы прежде не существовали камни живые, то и этих камней здесь не было бы. Но теперь они говорят с нами. Они приглашают нас строить живой собор из камня, быть живым собором, чтобы он жил и действительно возвещал будущее.

VI. ПОДГОТОВКА К ПРЕСВИТЕРСКОМУ СЛУЖЕНИЮ.

Обширные реформаторские идеи II Ватиканского Собора уже содержали в себе зачаток обновленной формации для пресвитерского служения. Но конец шестидесятых годов, когда эта программа должна была стать реальностью, во всем западном мире был отмечен разразившимся повсюду кризисом духовных основ, который уже давно назревал. В перспективе Собора обновление подразумевает одновременно преемственность и изменения, но в революционной атмосфере тех лет казалось, что только изменения несут надежду; а все то, что относилось к традиции, было сочтено бесполезным шлаком, препятствием и угрозой, от которых надо наконец избавиться. Именно таким образом час обновления прежде всего проявился как кризис Люди спрашивали себя, обладает ли еще семинария смыслом, а само ее предназначение — подготовка к священству — многим казалось непониманием Нового Завета: это было словно возвратом к прежнему, прошедшему, отжившему свое время, к тому, что нужно было наконец превзойти.

С тех пор мы уже стали свидетелями первых реакций. Пришлось заново осознать, что человек не может жить устремленным в будущее и развиваться, если не признает преемственности: рост предполагает наличие корней, и новое открытие способно созревать, только если человек не утратил памяти. Вспоминать историю, отмечая годовщины, — вовсе не означает страдать бесплодной романтической ностальгией. Эти празднования плодотворны, когда побуждают нас поразмышлять о том, что пребывает неизменным, способствуя при этом поиску пути, который поведет вперед.

1. Дайте «устроить из себя дом духовный»: подготовка, которая вводит в семью Божию.

Когда я в 1977 году был назначен архиепископом Мюнхена и Фрайзинга, я почувствовал себя брошенным в гущу кризиса и брожения. Число кандидатов в священство в епархии упало. Будущие священники жили в региональной семинарии Бавьера, основанной в 1494 году герцогом Георгием Богатым, при Университете Ингольштадта, впоследствии перенесенном в Мюнхен. Для меня с самого начала было ясно, что одной из самых насущных моих задач было вновь дать епархии свою собственную семинарию, даже если многие задавались вопросом, имеет ли смысл подобное начинание в преобразованной Церкви. Незадолго перед тем, как снова покинуть свою первоначальную епархию, я имел счастье в день святого покровителя епархии, св. Корбиниана Баварского — 20 ноября 1981 года, — в дождливую погоду заложить первый камень здания, которое обещало быть красивым, и таким образом сделать это предприятие уже необратимым.

Думая, какие слова высечь на этом камне, я напал на восхитительные строки из Первого послания Петра, где все благородные титулы Израиля переносятся на народ крещеных: «...устрояйте из себя дом духовный, священство святое, чтобы приносить духовные жертвы, благоприятные Богу Иисусом Христом» (1 Петр 2, 5). Возможно, эти строки были частью крещальной новозаветной катехезы. В них применяется богословие завета и избранничества, которое в Ветхом Завете объясняет событие на Синае новой общине Иисуса Христа.

Они просто определяют, что значит быть крещеным и как Церковь, Дом Божий, живет, обретает форму и возрастает в этом мире. Но может ли семинария для будущих священников иметь более великую и возвышенную цель, чем приведение молодых людей к полному проживанию крещения, к статусу учеников, с тем чтобы они всецело стали живой Церковью? Поэтому мне казалось, что эти строки Петра, обращенные к крещаемым, говорили также обо всем самом существенном, чего можно ожидать от семинарии. Мне кажется, что эти слова совершенно подходят для определения программы и могут служить краеугольным камнем подобному зданию в целом.

Для чего нужна семинария? Как сегодня должна происходить подготовка к священству? Наш библейский текст говорит сначала о постройке духовного дома, созданного из живых камней. В Библии «дом» обычно меньше означает здание из камня и гораздо больше — родню, семью; у нас тоже сохранилось такое словоупотребление, например, когда мы говорим об Австрийском или о Лотарингском доме. Будучи изначально чужими друг другу, христиане должны стать семьей, семьей Божией.

Это преобразование должно было бы очень конкретно происходить в семинарии, с тем чтобы будущий священник был впоследствии способен своей деятельностью собрать людей в единую семью, в общину жизни Божией — в своем приходе или любом другом месте. Такой дом и определяется как «духовный». Это вовсе не означает, как можно было бы подумать, что речь идет о доме в смысле чисто воображаемом, нереальном и неподходящем Слово «духовный» отсылает здесь к Святому Духу, то есть к творческой силе, без которой абсолютно ничто не было бы реальным. Поэтому только будучи духовным, воздвигнутым Святым Духом, дом может считаться реальным Родство, исходящее от Святого Духа, достигает гораздо большей глубины, оно более сильное и живое, чем обычное кровное родство. Люди, которые объединились оттого, что их коснулся Святой Дух, ближе друг другу, чем могли бы быть в силу любого другого родства. В этой перспективе Евангелие от Иоанна говорит о тех, кто верит во имя Слова и благодаря этому обретает иное происхождение: «...которые ни от крови, ни от хотения плоти, ни от хотения мужа, но от Бога» (1,13). Таким образом, он устанавливает отношение с Тем, Кто был зачат не от хотения мужа, но от силы Духа Святого: с Иисусом Христом. Мы становимся «домом духовным», если принадлежим к дому, к семье Иисуса. Вот что дает внутреннее согласие, тот новый образ и новый смысл жизни, что сильнее всех естественных различий и что создает подлинное внутреннее родство.

Как Церковь и как всякая семья, семинария всегда находится в процессе созидания. Она становится единым целым в той лишь мере, в какой люди позволяют Иисусу Христу наполнить их и сделать их домом живым.

Поэтому мы можем попросту сказать, что главная функция семинарии для будущих священников — это предоставить им пространство, в котором всегда могло бы совершаться духовное строительство. Оно обязано быть местом встречи с Иисусом Христом, местом, которое так связывало бы людей с Иисусом, чтобы они могли впоследствии стать Его голосом в наше время. для сегодняшнего мира и людей. Этот основной тезис станет яснее, если мы еще раз вернемся к нашему тексту. Цель — это дом. Чтобы его воздвигнуть, нужны камни — живые камни, поскольку речь идет о живом доме. В нашем стихе глагол «строить», «устроять» стоит в пассивной форме: вы, живые камни, дайте устроить из себя дом духовный. Наша потребность в действии побуждает нас переходить к активной форме: созидать Царство Божие, созидать Церковь, созидать новое общество и т. д. Новый Завет иначе видит нашу роль. Строитель есть Бог или Святой Дух. Мы — камни; для нас строить — значит быть использованным при постройке. Старинный гимн на освящение храма говорит об этом очень выразительно:

Выточенные Божественным резцом,

Отшлифованные ударами шлифовального молота,

Камни образуют здание.

И, скрепленные воедино,

возносятся до вершины,

до того, что становятся все сообща.

великим строением Нового Иерусалима.

Здесь мы касаемся чего-то очень важного: строить — значит быть «устрояемым». Если мы хотим стать домом, каждый из нас должен согласиться принять участь камня, который должен быть обтесан. Чтобы пригодиться в строительстве, мы должны позволить обтесать себя для того места, на каком мы можем быть полезны. Тот, кто хочет стать камнем в едином целом и для целого, должен дать встроить себя в это целое. Он больше не может делать или не делать то, что приходит ему в голову и что кажется ему полезным. Он больше не может безнаказанно идти, куда хочет. Он должен согласиться, чтобы другой опоясал его и повел, куда он сам не хочет (см. Ин 21,18). Евангелие от Иоанна дает нам по этому поводу еще один образ: чтобы принести плод, виноградная лоза должна быть подрезана; она должна позволить себя подрезывать. Путь наибольшей плодотворности проходит через страдание, через очищение (Ин 15, 2).

Наш первый вывод относительно формации будущих священников — тот, что она должна предоставлять больше места воспитанию подлинно человеческого существа. Для этого необходимо прежде всего серьезное обучение тем добродетелям, без которых никакая семья долго не продержится. Для священника это тем более важно, что он должен быть способен не просто жить в семье своего пресвитериума, поместной Церкви и Церкви в целом. Долг его — собирать и сближать в общине верующих людей, которые чувствуют себя чужими друг другу из-за разного происхождения, темперамента, жизненных обстоятельств. Он должен пробудить в людях способность к примирению, прощению и забвению обид, к тому, чтобы они терпели друг друга и были друг к другу великодушны. Он должен помогать им принимать других в их инаковости, быть терпеливыми по отношению друг к другу, проявлять доверие и разумность, сдержанность и открытость, поддерживая нужное равновесие; и многое другое. Кроме этого — и прежде всего — он должен быть в состоянии помогать людям в страдании — как в страдании физическом, так и во всех разочарованиях, унижениях и тревогах, которых никому не избегнуть. Как он будет это делать, если прежде не научится этому сам? Способность принимать страдание и превосходить его — важнейшее условие осуществления человеческого пути; там, где совсем не было случая научиться этому, провал неизбежен. Озлобленность на все и на всех, можно сказать, заражает душу и превращает ее в мертвую, бесплодную почву. Это умение справляться со страданием когда-то и называлось аскезой. Сегодня мы больше не хотим слышать об аскезе. Мы более восприимчивы к другому переводу этого греческого слова на наш язык: упражнение. Каждый знает, что не бывает успеха без тренировки и без владения собой, которое она предполагает. Мы сегодня отдаем всю свою энергию и все свое существо, тренируясь для разного рода соревнований, и таким образом становимся во многих областях свидетелями достижений, немыслимых прежде. Тогда почему же нам кажется таким странным тренироваться для истинной жизни, подлинной жизни, упражняясь в искусстве самоотречения, владения собой, внутренней свободы от собственных страстей?

2. Страсть к истине.

Здесь можно было бы сказать очень многое, но я ограничусь тем, что особо подчеркну один момент: воспитание в истине. Истина часто является испытанием для человека; она, без сомнения, самый мощный двигатель, ведущий к забвению себя и к настоящей свободе. Возьмем пример Пилата. Он прекрасно знает, что обвиняемый, этот Иисус, невиновен, и что по всей справедливости он должен Его оправдать. Ему хотелось бы это сделать. Но эта истина вступает в конфликт с его положением: она рискует навлечь на него неприятности, а возможно, и лишить его места. Из-за нее могут возникнуть волнения; император может неправильно понять все это; и т. д. Поэтому он жертвует истиной, которая не возвышает голоса, чтобы защитить себя, несмотря на то, что поругание истины оставляет у него в душе смутное чувство собственной трусости. Подобная ситуация повторяется в истории постоянно: вспомним еще один пример, обратный предыдущему — пример Томаса Мора. Каким естественным казалось признать за королем верховенство над Церковью! Ни один догмат не запрещал этого явно. Все епископы сделали это; почему же он, мирянин, поставил на карту свою жизнь и увлек за собой всю семью на этот гибельный путь? Даже если он не думал о себе, не должен ли он был, по крайней мере, взвесив все «за» и «против»; поставить семью выше требований своей совести? Подобные случаи попросту высвечивают, если можно так сказать, макроскопически, то, что без конца происходит в нашей жизни в малом. Я могу выпутаться из какой-то ситуации, сделав небольшую уступку не-истине. Или наоборот: принять, что следование истине повлечет за собой огромные проблемы. Как часто это происходит? И как часто мы пытаемся избежать этих проблем? Ситуация Томаса Мора, переведенная в повседневность, создается постоянно: многие говорят так, почему бы и мне не говорить? Зачем мне нарушать покой группы людей? Зачем выставлять себя смешным? Разве мир и покой общества не выше моих претензий на истину? Именно так групповой конформизм превращается в тиранию против истины. Жорж Бернанос, одержимый тайной призвания к священству и преследуемый трагедиями его крушений, драматически описал эту опасность в персонаже епископа Эспелета. Этот всеми уважаемый епископ был профессором университета; он образован и любезен, во всякой ситуации он умеет находить нужное слово, и такое, какого образованный мир как раз и ждет от епископа:

«И все-таки смелость этого находчивого священника вводит в заблуждение лишь его одного. Его интеллектуальная трусость безгранична [...] увы! никто не заслуживает любви меньше, чем тот, кто живет только для того, чтобы быть любимым. Такие души, столь умело применяющиеся к вкусу каждого, — лишь зеркала...».

Бернанос в своем размышлении доходит до самых корней подобного упадка:

«"Я — человек своего времени", — повторяет он с видом человека, уверяющего себя самого [...]. Однако он никогда не замечал, что тем самым каждый раз отрекался от знака вечности, которым был отмечен».

Я готов без колебаний утверждать, что великая болезнь нашего времени — это его обделенность истиной. Повсюду ее заменили успех и действенность. Но такое забвение истины и бегство в конформизм служат миру только внешне. Подобная община стоит на песке. Страдание за истину — необходимое условие подлинной общины. Его нужно принимать изо дня в день. И только в повседневном терпении истины мы внутренне зреем, освобождаемся от самих себя, становимся свободны для Бога.

И здесь опять возникает этот образ камней живых. Петр проясняет внутреннее требование образа, обращаясь к Псалму 118(117), 22, который уже давно стал одним из основополагающих текстов христологии: «Камень, который отвергли строители, соделался главою угла». Мы не будем входить в подробности богословия смерти и Воскресения, присутствующего в этом стихе. Но идея живого камня уже привела нас к признанию того, что строить — значит быть устрояемым, что без пассивной стороны, без претерпевания нет очищения. Для Бернаноса страдание есть само бытие Божественного сердца, и страдания тела и духа — самое драгоценное, что Господь предлагает нам. Отвергнутый камень означает человека, который взял на себя смертное страдание полной и радикальной любви и который тем самым стал пространством для всех нас: стал главою утла, краеугольным камнем, который из разрозненного человечества созидает дом живой, новую семью.

В семинарии для будущих священников, при формировании личности священника мы создаем не невесть какую группу. В этом случае есть опасность, что страстное стремление быть интегрированными будет иметь целью только согласие внутри группы, которому мы пожертвуем своей неповторимостью. Но мы строим не по плану, который создали сами. Мы устрояемы Тем, Кто является изначальным образцом, которого мы должны стараться достичь, — вторым Адамом, о Котором Павел говорит, что Он есть «дух животворящий» (1 Кор 15, 45). Этот план построения оправдывает муки очищения и гарантирует, что речь идет именно об очищении, а не о разрушении. Мы входим частью в это растущее здание, стараясь познать все, «что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетель и похвала» (Флп 4, 8). Мы годимся для этой постройки, когда становимся истинными.

Там, где эта система действенна, семинария становится домом. Без этого общего пути она может быть только жильем для студентов, комнатами, каждый обитатель которых живет, в конечном итоге, только для себя. Именно готовность к очищению гарантирует чувство юмора и хорошее настроение в доме. Там, где ее нет, общая атмосфера становится невыносимо вздорной, становится отвращением ко всему и к самим себе; дни делаются серыми, и радость не возрастает, потому что не находит солнца, которое необходимо ей для роста.

3. Дом и храм: служение Слову, ставшему плотью.

Эти размышления приводят нас ко второй части, где, помимо основополагающей формации человека и христианина, будет идти речь о формации будущего пресвитера. Текст, говорящий о духовном доме, созданном из камней живых, по-прежнему будет служить нам точкой отсчета. Это дом, который Бог созидает Себе в мире и который вместе с тем мы созидаем для Него, — «Дом Божий». Здесь происходит обращение ко всему богословию Храма. Храм — это, прежде всего, место обитания Бога, пространство Его присутствия в этом мире. И именно как таковое он является местом собрания, где всегда заново совершается завет. Он есть место встречи Бога и Его народа, который в этой встрече осознает себя. Он есть место, откуда раздается Слово Божие, место, где установлен эталон Его закона и откуда он становится далеко видимым. Поэтому, в конце концов, он есть место славы Божией. Она является в неприкосновенной чистоте Его слова, но и в праздничной красоте культового действа. Слава выражается в прославлении, которое является ответом на призыв Слова, — ответом концентрированным и предваряющим, ответом, который должен затем находить отражение во всем жизненном поведении, становящемся тем самым эхом Его славы. Когда, в час смерти Иисуса, завеса в Храме разодралась надвое, это означало, что Храм перестал быть в этом мире местом встречи Бога с человеком. С момента смерти Иисуса Его Тело, за нас преданное, стало новым и истинным Храмом. Внешнее разрушение строения из камня в 70 году просто являет перед лицом всей истории то, что в смерти Иисуса уже совершилось. Слова Псалма теперь применимы полностью: «Жертвы и приношения ты не восхотел; но тело уготовал Мне» (Ис 40,7; Евр 10, 5). С тех пор культ приобрел новое и окончательное значение: мы прославляем Бога, становясь единым Телом со Христом, то есть новой, духовной жизнью, в которой Он охватывает нас целиком: и тело, и дух (см. 1 Кор 6, 17).

Мы прославляем Бога и даем сделать себя сопричастными акту любви, совершившемуся на Кресте. Прославление и завет, культ и жизнь становятся одним и тем же, одним неразделимым целым. Час Иисуса, длящийся до сих пор и до скончания дней, заключается в том, что Он с высоты Креста привлекает нас всех к Себе (Ин 12, 32), чтобы мы были «все одно» в Нем (Гал 3, 28).

В новом культе, который постоянно совершается в нашем Пасхальном переходе, заставляющем нас выйти из самих себя, чтобы вступить в пространство Тела Христова, основные элементы, определявшие культ Ветхого Завета, сохраняют всю свою ценность; и только теперь они обретают всю полноту своего значения. Мы уже говорили, что Храм — это, прежде всего, место для слова Божия. Поэтому священство, которое есть служение Слову, ставшему плотью, должно олицетворять слово Божие в его неискаженной чистоте и вечной актуальности. Для священника Нового Завета абсолютно необходимо, чтобы он предлагал не свою личную философию жизни, которая была бы результатом размышлений или чтения, но чтобы он передавал Слово, которое было вверено нам в сочтенные надежными руки и которое мы не должны «повреждать», согласно энергичным и выразительным словам Павла из его Второго послания к Коринфянам (2,17). В этом заключается самый требовательный вызов, который священник обязан принять. Он ярко проявляет весь масштаб и всю глубину того, что означает подготовка к священству. Как священник я не имею права высказывать свои собственные идеи; я — посланник Другого, и только это и придает вес моему слову. «Мы — посланники от имени Христова, и как бы Сам Бог увещевает через нас; от имени Христова просим: примиритесь с Богом» (2 Кор 5, 20). Этот текст Павла и до сих пор подходит, чтобы определить существеннейшую форму и миссию существования священника в Церкви Нового Завета Я должен передавать слова Другого: это значит, что прежде всего я должен их знать, понимать, сделать глубоко своими.

Однако это возвещение предполагает, конечно, гораздо больше, чем отношение телеграфиста, который верно передает чуждые ему слова, не касающиеся его лично.

Я должен передавать слова Другого от первого лица, совершенно лично, и я должен настолько сообразоваться с ними, чтобы они стали моими собственными. Эта весть нуждается не в механическом передатчике, а в свидетеле. Обычно человек рождает мысль, а потом ищет слова, чтобы выразить ее; здесь все наоборот: слово предшествует. Человек открывается ему и отдает себя в полное его распоряжение. Именно в этом процессе обучения, постижения и ответа, который позволяет прожить слово изнутри, и состоит основа всякой подготовки к священству.

В своей книге духовных упражнений отец Кольвентах определяет это подчинение собственного знания учению Церкви как sacrificium. intellectus и продолжает:

«Этот sacrificium отмечает весь духовный труд [...] печатью жертвенности в собственном смысле слова, а значит, отмечает его печатью священства. [...] Способность [...] благовествовать предполагает далеко не только знание, прежде всего — личное единение священника с телом Христа и наше личное понимание передаваемого слова. Как и для левитов, пророков и апостолов, процесс обучения того, кто возвещает слово Божие, — процесс, не имеющий конца, — состоит также в том, чтобы предоставить первое место славе Божией [...]. Священник должен безоговорочно предать себя Слову Божию».

В этой же перспективе отец Кольвентах разъясняет таинственное выражение Павла «облечься во Христа»: облечься во Христа — это и есть процесс нашего отождествления со словом веры, внутренняя живая ассимиляция этого слова, которое таким образом становится нашим собственным, потому что мы сообразовали себя с ним.

Практически это означает, что при изучении богословия интеллектуальный аспект неотделим от духовного. То, что в этом мире есть Слово Божие, которое доступно для меня, то, что Бог сказал и говорит нам нечто, — вот самая поразительная новость, какую только можно себе вообразить. Но привычка слишком притупила нашу восприимчивость, чтобы мы могли прочувствовать то, что есть в этой новости совершенно неслыханного. Недавно я вспомнил маленькую историю, которую Хельмут Тилике рассказывает в своих воспоминаниях. Два студента-филолога, никогда не получавшие никакого религиозного воспитания, оказались слушателями одной из его проповедей в Гамбурге. Больше всего их потрясло совместное чтение «Отче наш», текста которого они до сих пор не знали. Но поскольку все прочие явно знали его, они не решились ни о чем спросить, а попытались найти его сами. Их поиски в муниципальной библиотеке не увенчались успехом. Даже в библиотеке богословского факультета текст отыскать им не удалось. Все это начинало казаться все более и более загадочным, пока, наконец, им не пришло в голову записать «Отче наш» во время радиотрансляции Мессы... «Наконец-то мы достали текст "Отче наш"», — так заканчивают свой рассказ эти студенты о своих долгих и кропотливых поисках молитвы Господней. Впрочем, вся эта история закончилась их обращением в католическую веру. Так в наше время вновь повторяется то, что Господь сказал о вере язычников: «И в Израиле не нашел Я такой веры» (Мф 8,10).

В самой природе призвания к священству — признать поразительную близость Слова Божия во всей его захватывающей красоте и всеми силами отдаться служению этому Слову. Поэтому мы не должны отступать ни перед каким усилием ради познания и признания Слова Божия. Если стоит выучить итальянский ради того, чтобы читать в оригинале Данте, насколько же более само собой разумеющимся должны мы считать овладение оригинальными языками Писания. Любое серьезное историческое исследование естественным образом является частью нашего вхождения в Слово Божие. Путь, ведущий к священству, не может обойтись без дисциплины разума, без дисциплины методического труда. Тот, кто любит, стремится познавать. Никогда ему не будет достаточно того, что он знает о любимом. Поэтому усердие, приложенное к познанию, — это внутреннее требование любви.

В то же время методическая дисциплина, всегда позволяющая отрешиться от личных идей, которые нам нравится лелеять, ради послушания существующей данности, — незаменимый аспект воспитания в истине и достоверности, существеннейшая составляющая этого самозабвения свидетеля, который возвещает не себя, а всецело отдается служению Большему, чем он сам. Набожность, которая хотела бы обойтись без этого усилия, превращается в фанатизм. Строительство без истины — это нечто вроде духовной мастурбации, которой мы не должны предаваться.

Серьезный и дисциплинированный труд ради понимания Священного Писания — основа воспитания священства. Но, конечно, чисто исторического чтения Библии недостаточно. Мы читаем ее не как человеческое слово из прошлого; мы читаем в ней Слово Божие, которое Бог доносит через людей прошлого людям всех времен, с тем чтобы оно стало для них вечно новым Словом их настоящего.

Относить Слово только к прошлому — значит отрицать Библию как таковую. Подобное чисто историческое объяснение, интересующееся лишь тем, что было, логически приводит к отрицанию канона, а значит, к оспариванию Библии как Библии. Принять же канон — значит всегда читать Слово, не сводя его к моменту его создания; значит видеть в непосредственных авторах Народ Божий, носителя и вечного автора Слова. Но, поскольку никакой народ не может быть Народом Божиим сам по себе, то признавать присутствие народа на заднем плане — значит также в нем и через него признавать Бога, истинного вдохновителя его пути и его памяти, ставших Писанием. Только будучи помещенным в такую перспективу, экзегезис становится библейским экзегезисом и богословием. Богословие существует только в той мере, в какой его несет субъект-Церковь, без нее богословия нет. Когда она забывает об этом, богословие становится философией религии: вся гамма богословских подходов становится не более чем нагромождением исторических, философских и прикладных дисциплин; точно так же, как разрушается каноническое право при отсутствии постоянного субъекта {личности), который может нести за него ответственность.

Как только внутреннее присутствие этого субъекта — Церкви в душах начинает слабеть, мы становимся свидетелями процесса распадения: разрушение канона и распадение богословия как такового на ряд дисциплин, едва связанных между собой, становятся неизбежны. В этом колоссальное искушение нашего времени, утратившего чувство тайны Церкви и видящего во всей великой Церкви только самонесущую организацию, которая может координировать религиозные интересы, но сама не входит в религию и выражает себя лишь в непосредственно видимой общине. Вот почему опыт и приятие Церкви — одни из самых главных составляющих подготовки будущего священника. Если во время этой подготовки «Церковь не пробудится в уме и сознании людей», все, в конце концов, останется чисто субъективным. Вера становится делом личного выбора: я выбираю то, что мне кажется еще годным для актуализации. Процессу отрешения от себя, посредством которого я предаюсь слову Другого, больше не находится места. Слово остается моим словом. Я не даю включить себя в Тело Христово и остаюсь сам с собой.

Это значит, что подготовка к священству обязана предполагать всеобъемлющую формацию, включающую в себя самые разные научные подходы. По сути своей, религия Слова есть религия разумная. Философский и исторический аспекты являются ее частью в той же мере, что и пастырское измерение. Но все это может связаться воедино только на основе собственно богословского ядра, которое не может существовать без того, что есть Церковь. Сегодня, в нашу эпоху все возрастающей специализации, поиск внутреннего единства в богословии и сосредоточение всего вокруг общего центра кажутся мне насущной необходимостью. Конечно, богослов должен получить многостороннее образование, но богословие должно быть всегда готово отказаться от всяческой шелухи, чтобы сосредоточиться на главном. Оно должно уметь различать специализированное знание и знание основополагающее. Оно должно, прежде всего, давать органическое видение целого, которое объединяет всю суть. Если якобы образцовое обучение приводит в конце концов лишь к накоплению массы специализированных знаний, не связанных друг с другом, оно терпит провал. Только видение целого дает возможность также признать критерии, нужные для различения духов, для независимости несущего весть. Если он не учится суждению, исходящему из целого, он оказывается беззащитен перед лицом переменчивой моды.

Я подошел сейчас к другому аспекту. Nobis quoque peccatoribis, «и за нас, грешных»: таковы первые слова молитвы из канона римской Мессы, которыми священники молят о себе самих; это всегда наводило меня на размышления. Перед лицом Бога священническое достоинство отступает, и молитва Церкви приходит к самому главному: мы — «грешные рабы». Не думаю, что стоит видеть в этом простую формулу смирения. Здесь происходит то же осознание, которое произошло у Исайи перед Богоявлением: «Горе мне! погиб я! ибо я человек с нечистыми устами... и глаза мои видели Царя, Господа Саваофа» (6, 5); то же самое происходит с Петром, приходящим в ужас от неслыханного улова рыбы: «Выйди от меня, Господи! потому что я человек грешный» (Лк 5,8); то же самое сознание выражалось в прежней (пред-Соборной) литургии, в увещевании епископа кандидату на рукоположение: «К подобному достоинству следует приближаться с большим страхом». Опасно постоянно приближаться к священному, есть риск, что оно станет повседневностью, а потом фатальностью. Столь жесткие слова, с какими Иисус обращался к фарисеям и священникам, напоминают о всегда существующей психологической и социологической реальности: привычка все притупляет, делает банальным. Вспомним двух студентов, разыскивающих текст «Отче наш»: здесь мы воочию видим жажду язычников и наше собственное ослепление. Вот почему в прошлом Церковь всегда считала, что богословие нельзя изучать как любую другую дисциплину, делая ее способом добывания средств к жизни. Это значило бы обращаться со Словом Божиим так, как будто оно есть нечто, принадлежащее нам, хотя это отнюдь не так. Моисей перед неопалимой купиной должен был снять обувь. Мы можем сказать, что тот, кто подвергает себя сиянию Слова Божия, кто занимается этим профессионально, должен, чтобы жить в подобной близости, быть хорошо оснащен, иначе он будет сожжен. История Церкви свидетельствует о реальности этой угрозы: все великие кризисы в Церкви происходили из-за упадка духовенства, для которого посещение священного переставало быть захватывающей опасной тайной жгучей близости к Святейшему, а становилось удобным способом обеспечения своей жизни. Повеление Моисею снять обувь достаточно хорошо выражает необходимость подготовки к тому, чтобы отважиться на авантюру профессионального приближения к Тайне Бога: обувь, сделанная из кожи, то есть из шкуры мертвых животных, означает все мертвое, от чего нам следует освободиться, чтобы быть в состоянии приблизиться к Тому, Кто есть Жизнь. Мертвы отношения, которые становятся препятствием на Пасхальном пути: только тот, кто теряет себя, обретает себя. Священство требует оставить буржуазную жизнь; оно должно «структурно» включать эту «потерю» себя. Именно такого рода размышления объясняют тот факт, что Церковь связала священство с целибатом, безбрачием: безбрачие — это то, что неистово противоречит нормальному ходу жизни. Тот, кто внутренне принимает его, уже не может относиться к священству как к одной из выгодных профессий; он должен так или иначе отказаться от собственных жизненных замыслов, дать другому опоясать себя и повести, куда не хочешь. Прежде, чем принять такое решение, нужно услышать и поразмышлять над Словом Господа: «...кто из вас, желая построить башню, не сядет прежде и не вычислит издержек, имеет ли он, что нужно для совершения ее» (Лк 14, 28). Никто не может выбирать священство только по своей воле, чтобы найти в нем свою жизненную реализацию. Священство предполагает обязательным и главным условием тщательное размышление о том, отвечаю ли я на призыв Господа или ожидаю самореализации. И на протяжении всего пути нужно всегда оставаться в живом общении с Ним. Действительно, если мы отведем от Него взгляд, с нами неизбежно произойдет то же, что с Петром, устремившимся к Иисусу по воде: только взгляд, обращенный на Господа, может быть противовесом этой силе тяжести; но он действительно может ей противостоять. Мы всегда остаемся грешниками. Но если Господь держит нас, «большие воды» утрачивают над нами всякую власть.

Я хотел бы еще раз вернуться к Nobis quoque, молитве священника из римского канона. Священник вспоминает тех, кто указует нам путь, тех, кто стал нашим заступником, прежде всего Иоанна Крестителя, и за ним — дважды семь святых: семь святых мучеников и семь святых дев. Они представляют собой разные географические сектора Церкви и воплощают различные призвания в ее лоне, то есть весь святой Народ Божий. Священник может быть только «несомым» святыми и всей общиной верующих. Мне кажется особенно показательным, что римский канон упоминает святых женщин в этой молитве за священников. Целибат священника ни в коем случае не означает женоненавистничества. Не означает он и отсутствия всяких отношений с женщинами. Внутреннее созревание священника очень существенно зависит от его способности найти правильное отношение к женщине. Он нуждается в поддержке духовных матерей, сестер, посвященных женщин, просто работающих женщин, вдов — которые принимают его миссию и сопровождают его на всем его пути своей добротой и чисто женской бескорыстной преданностью.

4. Слово и Таинство. Место культа.

Наши размышления происходят в рамках идеи Храма живого, в который мы должны быть устрояемы. Храм создан для культа, воздаваемого Богу, для [принесения] жертвы, как говорит нам Первое послание Петра. Мы, христиане, верим в Слово, ставшее плотью. Поэтому священническое служение не сводится к простому проповедованию, к простому разъяснению Библии: то, что от Слова стало видимым, перешло, по словам св. Льва Великого, в Таинства Слово веры — это прежде всего слово Таинства. Так что подготовка к священству должна быть, по сути, подготовкой к служению Таинств, к церковной литургии Таинства. Нам не обязательно входить в длинные рассуждения, потому что все, уже сказанное, мыслилось с точки зрения Таинств. Ясно одно: ежедневная Евхаристия должна быть центром подготовки священника. Часовня должна быть сердцем семинарии, а Евхаристическая встреча должна продолжаться и углубляться в личном поклонении присутствующему Господу. Таинство Покаяния должно быть, так сказать, очищающей головней, о которой говорит пророк Исаия в ведении, определившем его призвание (6, 6). Оно должно быть силой примирения, с помощью которой Господь всегда извлекает нас из состояния разлада и помогает вновь обрести гармонию согласия.

И молчание, и праздничное действо занимают в литургии свое место. Когда я вспоминаю свои собственные семинарские годы, самым прекрасным воспоминанием остаются часы утренней мессы в ее нетронутой свежести и чистоте и праздничные церемонии во всем их блеске. Красоту литургии составляет как раз то, что не мы сами являемся ее актерами, что она делает нас участниками чего-то большего, нежели мы, охватывающего нас и приобщающего к Себе. Еще раз обращусь к канону римской Мессы: в Communicantes он говорит о двадцати четырех святых, напоминающих о двадцати четырех старцах, окружающих Престол Божий на небесной литургии, описанной в Откровении. Всякая литургия есть литургия космическая, дающая нам превзойти наши бедные сборища и вводящая нас в великую общину, обнимающую небо и землю. Именно это сообщает ей ее охват, ее вселенское дыхание. Именно это делает всякую литургию праздником. Именно это делает наше молчание богатством и обязывает нас стремиться к творческому послушанию, которое делает нас способными петь в унисон с вечным хором.

Культ невозможен без культуры: здесь это бросается в глаза. Культура без культа утрачивает душу, но культ без культуры принижает свое собственное достоинство. Если по сути, в основе своей подготовка к священству есть подготовка к литургии, то семинария должна быть также местом широкой культурной формации. Музыка, литература, классические искусства, радостное открытие природы — все это должно найти в ней свое место. Существуют различные дары, и красота семинарии в том, что самые многообразные дары могут влиться в единое целое. Никто не может охватить всего, но никто не должен пассивно соглашаться на бескультурье. Литургия — это встреча с самой красотой, с вечной любовью. Она должна излучать радость в доме, она должна всегда давать возможность преобразить и превзойти тяготы дня. Как только литургия становится центром жизни, мы оказываемся в русле слов Апостола: «Радуйтесь всегда в Господе; и еще говорю: радуйтесь.... Господь близко» (Флп 4, 4-5). Именно исходя из этого литургического центра, и только из него, мы сможем понять, что хочет сказать апостол Павел, когда говорит о священниках Нового Завета как о «споспешествующих радости» (2 Кор 1, 24).

Во времена моей юности еще встречались люди, особенно в деревнях, которые считали, что подготовка к священству состоит в основном в том, чтобы научиться служить Мессу. Они удивлялись, что на это требуется столько времени, даже зная, что нужно выучить латынь, а это дело не из легких. Чтобы ясно понимать вещи, можно сказать, что в конечном итоге подготовка к священству действительно состоит в том, чтобы научиться совершать Евхаристию. Но ведь можно сказать и обратное: Евхаристия существует, чтобы научить нас жизни. Школа Евхаристии — это школа подлинной жизни. Она делает нас учениками Того, Кто один может сказать: «Я есмь путь и истина, и жизнь» (Ин 14, 6). А это делает совершение Евхаристии прямо-таки ужасающей миссией: ведь священник обязан говорить «я» от имени Христа Стать и быть священником — значит постоянно идти вперед по пути этого отождествления. Этот процесс бесконечен, но если мы стремимся к такому отождествлению, то мы на верном пути: на пути, который ведет к Богу и к людям, на пути любви. По этому критерию и нужно судить о любой подготовке к священству.

Кардинал ЙОЗЕФ РАТЦИНГЕР "КАМНИ ЖИВЫЕ"

Перевод с французского: Юлия КУРКИНА Редактор: Людмила МЯЛИНА.

Издательство св. Петра, Санкт-Петербург 2002.




Ратцингер Йозеф