Обратная сторона Соляриса

Часть 1. Исцеление нелюбви


… а мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие, … потому что немудрое Божие премудрее человеков, и немощное Божие сильнее человеков.

/1Кор 1,23-25/


Вряд ли кто из зрителей русского «Соляриса» станет спорить, что это – самая романтическая картина из всей мировой кинофантастики. Режиссеру Андрею Тарковскому удалось без особых спецэффектов создать гимн жизни и любви из литературного сюжета, порожденного, как и вся фантастика, бегством от жизни в мир абстрактных идей. По причине диаметрального расхождения мотивов Станислав Лем даже обозвал в сердцах дураком русского режиссера: Какая еще любовь?

Откуда здесь взялся образ матери, то есть родины, то есть России?!

Вот это действительно вопрос не в бровь, а в глаз, экзистенциальный в высшей степени, а не как абстрактные проблемы «соляристики». Вопрос даже не в том, где в тексте романа Тарковский нашел место для этого образа. Нет, почему он вообще взял философский роман Лема для своего фильма? Ведь у Тарковского все фильмы про Россию и про любовь к матери. Скажем, «Жертвоприношение» – пророческий сюжет о принесении в жертву всего самого дорогого, включая родной дом, чтобы спасти мир от термоядерной версии Апокалипсиса. Хотя это другая тема, отметим, что премьера «Жертвоприношения» состоялась в день Чернобыльской катастрофы.


Откуда взялась в «Солярисе» эта дополнительная глубина, разница творческих потенциалов, вызвавшая гром и молнии соавтора? И почему роман сразу же стал намного более популярен в России, чем на Западе и в самой Польше? Там Лема любят и ценят за Йона Тихого и пилота Пиркса, за тонкий юмор, а не за глубокую философию. А в России за пять лет сняли сразу два фильма по одному роману.

Кроме того, советская цензура вычеркнула из финала романа самую ценную, по мнению Лема, философскую идею о «несовершенном Боге». Но без этой философской рамочки успех романа в России был сильнее. Почему?

Конечно, высокое мнение Стругацких о романе приятно, но замысел Лема был заточен совсем в другую сторону. Он-то рассчитывал на диалог с европейским кругом писателей и философов, и на вхождение в этот престижный круг. А «эти русские» своей бурной позитивной реакцией сломали весь сценарий и первоначальный замысел. В чем же он заключался? Эту логику не так сложно восстановить, просто исходя из символики имен и образов трех главных героев, не считая Хари.

Вот скажем, какие ассоциации всплывают при имени Сарториус? У нас – практически никаких, но для европейского интеллектуала 1960-х годов цепочка имен выстраивается однозначно. Сарториус – герой одной из пьес Б.Шоу, нобелевского лауреата, отказавшегося от денежной части премии. То же самое вслед за британским драматургом сделал французский писатель и философ Жан-Поль Сартр. Для установления первого контакта нам осталось только привести одну цитату из главного романа Сартра «Тошнота»:

«Если бы меня спросили, что такое существование, я по чистой совести ответил бы: ничего, пустая форма, привносимая извне, ничего не меняющая в сути вещей. И вдруг на тебе – вот оно, все стало ясно как день; существование вдруг сбросило с себя свои покровы. Оно утратило безобидность абстрактной категории: это была сама плоть вещей, корень состоял из существования. Или, вернее, корень, решетка парка, скамейка, жиденький газон лужайки – все исчезло; разнообразие вещей, пестрота индивидуальности были всего лишь видимостью, лакировкой. Лак облез, остались чудовищные, вязкие и беспорядочные массы – голые бесстыдной и жуткой наготой».

Там в романе у Лема был еще эпизод, когда Кельвин выдумывает способ проверить сам факт своего реального существования. Тоже, как и вязкий образ Океана – Экзистенции, очевидная попытка вступить в диалог с Сартром и в его лице с атеистической частью культуры Запада. Однако, попытка заведомо неверная. В целях самоуспокоения Кельвин делает явную логическую ошибку, пытаясь обрести веру в себя и в существование мира через логические вычисления.

Не стоит считать, что Лем мог допустить этот просчет не намеренно. Скорее, это указание на проблему мышления Сартра и иже с ним. И в сюжете романа диалог Кельвина с Сарториусом не складывается. Зато с самого начала и до финала идет активный диалог героя со Снаутом, причем Снаут выступает посредником между двумя коллегами, а в финале – между Крисом и Хари.


Теперь можно уверенно трактовать имена еще двух участников пьесы. Если драматургу нужно имя, олицетворяющее не просто христианство, а его западную, европейскую ветвь, без различия католиков и протестантов, то вряд ли найдется лучшее сочетание, чем Крис Кельвин. Так что можно предположить, что в подтексте у Лема речь идет о налаживании диалога между либерально-атеистической, рационально-материалистической ветвью европейской элиты и ее консервативной, традиционалистской частью. Прямой диалог, без посредника, невозможен, поэтому роль Снаута так важна.

Но кто такой этот Снаут? Сам он объясняет свое имя увлечением родителей космической техникой – «сопло» по-английски snout. Но боже ж мой, разве стали бы из-за такой мелочи в Голливуде менять Snout на политкорректное Snow? Конечно, не из-за космического, а из-за другого, грубого значения имени – «Носатый». Впрочем, у версии Снаута есть еще одна аллюзия в виде известной шутки – «Нет такого слова, которое не могло бы стать еврейской фамилией».

Кроме того, предложение партнера сразу же называть его прозвищем «Мышонок» выглядит столь же типично. Самоуничижение по видимости для самого Снаута компенсируется иным значением латинского «musculus» - Мышца. То есть орудие Бога.

Наконец, несмотря на повествование от лица Кельвина автору не удалось скрыть наибольшую симпатию к Снауту, а может, и не хотелось. Не только поляки, но и в целом европейцы не склонны к глубинной рефлексии. А еще они, по большей части, не имеют за душой тысячелетнего духовного опыта пророческого обращения к коллективному бессознательному. Поэтому немаловажна роль евреев в диалоге европейцев между собой и с соседними цивилизациями. Пример польского еврея из Львова Станислава Лема вполне нагляден.

Стоит напомнить и о времени создания романа – начало 1960-х, то есть глубокий раскол, стена среди континента и самое начало пути к будущему объединению Европы. В этом смысле роман Лема стал частью философского основания, а фильм Тарковского появился в самом начале хельсинкского процесса, ведущего к единству Европы, впрочем, также за счет жертв со стороны России.


Есть ли символический смысл у имени единственной героини романа, и второй героини фильма – Хари? При подготовке голливудской экранизации Лем, не полагаясь на сообразительность американцев, раскрыл анаграмму Harey – Rheya, то есть греческая богиня, дочь Урана – Неба как Космоса. Неземная Хари – вполне себе порождение космического Океана.

В ипостаси жены Кроноса или матери Зевса героиня романа точно не выступает, но Рея известна в греческой мифологии также и тем, что, будучи во Фракии – на краю Ойкумены, излечила Диониса от убийственного безумия. Ровно то же совершает Хари-Рея по отношению к Крису, несущего в себе это дионисийское безумие. И то правда – западная цивилизация, что католики, что кальвинисты, что атеисты, слишком часто впадала и впадает в грех смертоубийства. То крестовые походы, то охота на ведьм, то жестокие войны. Вполне прозрачный намек на дионисийство, сменившее имя и обрядившееся в подаренные Реей литургические ленты, но так и не усвоившее библейских заповедей.

В ипостаси целительницы Реи героиня романа имеет определенный психотерапевтический успех. Очень важно проявление подсознательного желания избавиться от девушки после удовлетворения желания полного обладания – любви и покорности вплоть до самопожертвования. Желание быть любимым без какой-либо взаимности. Впрочем, сериал о Джеймсе Бонде – тоже сплошное проявление основного европейского инстинкта. Как и сюжет первой части «Фауста».

Снаут в шутку называет Фаустом не Кельвина, а Сарториуса. Однако если есть разница между европейскими консерваторами-традиционалистами и либералами-атеистами, то не в отношении к женскому началу или к покоренным странам и народам. Разница лишь в проявлении общего недуга – где Кельвин испытывает страх перед своими убийственными фантазиями, там Сарториус наслаждается предвкушением жестокого опыта. А может, особой разницы и вовсе нет, если вспомнить, что западный либерализм ведет свой культ «свободы» от римского культа Либера, то есть того же Диониса, только свободного от греческих сантиментов и изящества.

И все же, несмотря на божественные анаграммы и ассоциации имен (Хари – одно из имен солнечного бога в индуизме), у европейского читателя это имя должно, прежде всего, ассоциироваться с известной шпионкой. И правда ведь – новая Хари заслана Солярисом на Станцию под видом давно умершей женщины, чтобы вступить в контакт с Крисом, выведать его реакцию, спровоцировать на действия. Шпионка, наделенная чарами любви – страшное оружие мести. А может быть наоборот – единственный шанс на Контакт, посредник между несовместимыми цивилизациями.

Лем очень подробно описывает атомизированное состояние ученого сообщества, разодранное теоретическими спорами. Появление «шпионки» Хари на Станции, где царит такое же взаимное непонимание, стало основой, практической опорой для посреднических усилий Снаута, завершившимися объединением усилий ученых, за счет жертвы собой «дочери Неба».

Много места в романе уделено доказательству человеческой природы Хари. Различие проходит где-то очень глубоко и невидимо. С учетом общности в роли посредников Хари и Снаута, эта параллель выглядит как рассуждение об общности европейских ценностей и для евреев, которые к тому же несут в глубинах своей культурной природы великую силу. На мой взгляд, эта апология вполне уместна для польского еврея и европейского писателя.

На этом постижение замысла Лема можно считать исчерпанным. Вряд ли он хотел сказать больше, чем могли понять сами европейцы. А других адресатов у изначального замысла «Соляриса» и не было. Однако же, откуда-то Тарковский извлек образ второй героини? Или может быть первой?


Впрочем, у Лема в польском тексте романа есть еще один персонаж женского рода – планета Солярис. Это при первом переводе на русский планета стала океаном и сменила пол. Может, Тарковский просто вернул родину-мать на законное место, но уже в образе женщины?

Станислав Лем как-то сделал важное признание в том, что писал «Солярис» не так, как все предыдущие книги. Вместо рациональной переработки предшествующих культурных образцов – самое настоящее иррациональное откровение. Когда писатель лишь записывает то, что ему открывается. Так творили все великие писатели и поэты, потому и «Солярис» – это великая литература, а не просто фантастика.

Восприятие образов подсознания через фильтр сознания – вещь всем знакомая по сновидениям. Многие глубинные смыслы стереотипами нашего сознания отторгаются и не усваиваются, поэтому архетипам и прочим «активным элементам» подсознания приходится мимикрировать под нечто «кошерное», удобоваримое для сознания. Например, духовные и душевные ипостаси своей, европейской цивилизации получают образы людей, а неразличение таковых в соседней, русской цивилизации делает ее образ бесформенным, тревожным, опасным как «живой океан». По сути, художественное творчество – есть сон, увиденный как реальность в некотором переходном, сумеречном состоянии разума. Булгаков в «Театральном романе» примерно так же обрисовал свою писательскую работу – записывать звучащие и увиденные образы.

Замысел романа, с культурными ипостасями европейской цивилизации как действующими лицами, послужил автору ключом к «книге жизни», тому самому плану «на тысячу лет», который существует объективно и независимо от нашего сознания. Совпадение образов и сюжетных линий с теми образами, что есть в подсознании у читателей, вызывает освобождение духовной энергии, ощущаемое как эстетическое удовольствие. Судя по тому, что русские читатели получили большее удовольствие от романа, для них таких совпадений ключа с глубинным культурным кодом случилось больше, чем для европейцев.

Соответственно, можно утверждать, что Лем, сосредоточившись на своем сугубо «европейском замысле», не осознал глобального значения многих образов и деталей, относящихся к более широкому и глубокому контексту. Поэтому и обиделся на Тарковского, который эти образы и детали увидел и проявил в фильме.


Вот, скажем, Гибарян – в романе участвует в виде хладного трупа и культурного наследия, да еще в виде призрака в одном из эпизодов. Армянская или византийская фамилия указывает на южное направление, но очевидно отсылает к «гибернации» трупа в холодильнике. Однако кроме умершего духа рядом все еще живет некая часть души Гибаряна – еще одна дочь матери Солярис.

Гибарян – старший коллега и наставник Кельвина, но в «европейском замысле» Лема не участвует. В более широком контексте и масштабе этому «умершему от стыда» герою соответствует византийское православие. В этом случае понятно, почему он умирает незадолго (по меркам истории) до активного столкновения западной цивилизации с «матерью Солярис». При этом именно дух Византии был во главе «исследователей» и даже первым применил к «живому океану» жесткие меры. Не будем томить читателя ожиданием уже проговоренного истолкования образа матери у Тарковского как России – огромного, необъятного и непонятного для соседей материка на стыке многих цивилизаций.

Образ негритянки, как и все персонажи, отражает некую социальную идею, в данном случае достаточно очевидную – рабство. Мертвый дух Византии обратился Османской империей, где жизненный тонус державы поддерживали рабы – янычары или мамелюки, и даже наследники трона были сыновьями рабынь. Можно даже подсказать подходящее имя для любимицы Гибаряна – Роксолана.

В глобальном контексте западное христианство шире своего ядра в Европе, как и либеральный «сарториус» имеет свой центр на другом берегу Атлантики. Его «гость» из соображений приличия вовсе не показан, только намеки в виде детских шагов и соломенной шляпки на уровне роста подростка. Впрочем, кроме Лема в мировой литературе есть и другие, менее щепетильные авторы, как Набоков. Диковатая девочка-подросток под опекой аморального духа, исторгнутого старой европейской цивилизацией – ёмкий образ для недавно вовлеченной в исторический процесс Северной Америки.

Заметим, что для России обрисован образ от противного – древний, необъятный материк, всегда нависавший над цивилизациями. И посреди него, в отдельных видимых европейцам или византийцам просветах – образ огромного ребенка, то есть новорожденной цивилизации, еще не умеющей координировать свои движения и эмоции. Такой видели будущую Россию гости Новгорода или Киева во времена, описываемые византийскими апокрифами Гибаряна, оставшимися в наследство Крису и Снауту.


Судя по реакции Лема на замысел Тарковского, он и сам не заметил, что описал в планете Солярис все наиболее существенные признаки русской цивилизации. Начать с того, что по меркам прочих цивилизаций никакой жизни на этой «планете», тем более разумной, и вовсе не должно быть при столь резком континентальном климате. Зимой слишком холодно, летом зачастую слишком жарко и сухо. В книге этот нестерпимый контраст температур обусловлен сложной орбитой планеты вокруг двух солнц, горячего и холодного. И все же, несмотря на убийственный климат, «она вертится», Солярис, и не просто сама живет, но еще загадочным образом стабилизирует обращающиеся возле нее «солнца» цивилизаций Запада и Востока. Роль России как цивилизационного «термостата», вбирающего и растворяющего негативные энергии – это не только моя идея, об этом писал еще Юнг, да и Лев Толстой в «Войне и мире» неплохо обрисовал.

Чередование «белых» и «красных» периодов в истории России, между которыми короткие тесные промежутки смут. Сначала восходит «белая звезда» с Запада, опаляя западные края материка-океана, затем новое солнце Востока, то в виде империи Чингисхана («владыки Океана»), то в виде антизападного ига советской власти, а за ними – опять палящее «солнце свободы» с Запада.

Вечное коловращение и влияние Запада и Востока, многих соседних цивилизаций порождает зыбкость и недолговечность сложных форм на поверхности российской политики. То вдруг ниоткуда всплывет и нависнет мрачная громада опричнины и растает вскоре почти без следа, а на ее месте возникнет благостное царство Федора Иоанновича, тут же сменяемое грубо сколоченными «европейскими» декорациями периода Смуты. Так же быстро взойдет и закатится звезда Земских соборов, быстро расцветут и заглохнут аптекарские сады и прочие образцовые заведения Измайловского острова. Даже каменные дворцы Петербурга, поставленные на века, регулярно тонут в тумане и кажутся миражами.

Нет ни одной устойчивой формы и постоянно только регулярное образование новых форм, включая имитацию заимствований. Однако и здесь есть оговорка – «живой океан» не копирует живых людей. Несмотря на обилие в России немцев, греков, евреев, армян, русские заимствуют у них все что можно, подчеркнуто оставаясь гостеприимными хозяевами и держа предупредительную дистанцию. При этом иностранцу нужно очень сильно постараться, забыть про все правила, чтобы попасть в общении с русскими в опасную ситуацию. И в этом описание Лемом реакций «живого океана» вполне адекватно. Но так же верно, что «океан» провоцирует носителей чужой культуры на проявление обратной, тёмной стороны. Еще одно верное наблюдение, что в отрыве от России любая часть «русского океана» быстро хиреет и не проявляет своих чудесных (чудовищных) свойств.


Однако что-то мы увлеклись лишь одной героиней – «матерью Солярис», а про Хари забыли. Между тем ее образ, как и многие женские образы в романах-притчах, тоже соответствует достаточно большой стране, хотя и не столь необъятной, как ее приемная мать. При этом страна вписана в европейский контекст (сюжет романа), трижды рождается и умирает, но при этом дочерней страной для России будет лишь во второй и третий разы. Вообще говоря, если страна с таким сложным сюжетом истории найдется, то и не надобно иных доказательств наличия в романе историософской притчи.

Искать далеко не пришлось, поскольку рождение Станислава Лема во Львове в 1921 году произошло лишь немного позже присоединения города к польскому государству, возрожденному из части Российской империи. Как привилегированное меньшинство в экономически развитой державе поляки получили от пребывания в России мощный импульс к национальному возрождению. «Фантом» межвоенной Польши обладал такой энергией и амбициями, что европейские державы от греха подальше поспешили от нее снова избавиться. В романе для этого использована ракета, которая в фильме похожа на немецкую Фау-2, испытания которой проходили под Краковом. Так что даже эта «космическая» символика имеет земной прототип.

Третье рождение Польши происходит опять вопреки желанию Криса (то есть континентальной Европы), и снова по желанию и под контролем «матери» России. Заметим, что даже эпизоды с выламыванием двери и попыткой самоубийства имеют соответствия в истории послевоенной Польши. В 1956-х и 68-м в «народной» Польше происходят беспорядки, а в 1978-м с избранием польского папы Иоанна Павла II она достигает цели полного контакта с «Крисом».

В начале 1980-х происходит первая попытка «самоубийства» ПНР – «ненастоящей Хари». При этом снова экономические преференции, мощная энергетика от России и политическая изоляция от Европы способствовали возрождению национального самосознания и столь сильной любви к католицизму, какой в других частях Европы и мира давно уже не сыскать. Впрочем, и в России тоже официальные гонения на церковь способствовали возрождению интереса к христианству.

После того как Хари обрела самостоятельность в решениях, то ради Криса и по совету Снаута она готова вновь, на тот раз добровольно и окончательно уйти со сцены. Суицидальная политика «евроскептиков», самоизоляция заокеанского Сарториуса (неявно провоцировавшего Хари на ссоры с Крисом), а главное – мировой кризис, массовая эмиграция и тяготение новых земель к Германии вполне могут привести к растворению Польши в Европе. Это не я, это Лем подсмотрел в «плане».

Так что мелодраматическая линия Хари, до смерти безнадежно влюбленной в «мужа», в сюжете романа толкуется однозначно и особой сложности не представляет. Пожалуй, единственное, в чём можно углубить понимание этого образа – это соотнесение мифической Реи с поколением титанов, предшествующих богам Древней Греции. Боги – это духовные ипостаси цивилизованного общества, тогда титаны – это промежуточное состояние между первобытным хаосом и цивилизацией.

Недавно я рецензировал книгу Н.Кленова «Несостоявшиеся столицы», где обосновано это предгосударственное состояние славянских земель в виде промежуточной формы так называемых «славиний», упомянутых в записках византийских писателей. Одной из таких славянских земель, имеющих сложную внутреннюю структуру, но не имеющих государства как инструмента для внешней политики, была славиния польских племен по Висле и Бугу. Это и есть «первая Хари», она же титанида Рея. Но это уже максимум, что можно аналитически выжать из этого образа.


Вернемся лучше к бесконечно более ёмкому и лестному образу России как «живого океана» в глазах окрестных цивилизаций:

«Все это склоняло ученых к убеждению, что перед ними — мыслящее чудовище, скажем, нечто вроде исполински разросшегося, опоясавшего всю планету, протоплазматического моря-мозга, который проводит время в невиданных по своей широте теоретических рассуждениях о сущности мироздания, а наши аппараты улавливают лишь незначительные, случайно подслушанные обрывки этого извечного, глубинного, превосходящего всякую возможность нашего понимания гигантского монолога».

Психологически важно, что иностранцы не находят в русском обществе привычных и необходимых им «клеточных» форм социальной жизнедеятельности. Впрочем, «живой океан» всегда готов немедленно по предъявлении образца имитировать эти внешние формы для взаимного удобства общения. Однако никаких серьезных ограничений на самих русских эти формы не налагают, в то время как для немцев следование порядку является формой существования, если не смыслом. Есть наглядный пример из истории Семилетней войны, когда штаб русской армии был атакован и выведен из сражения. По европейским правилам войны это был бы и конец действиям армии, поскольку немец без начальства не бывает. А русские солдаты продолжали биться и, главное, сами принимали верные решения без участия генералов.

Есть подозрение, что эта антицивилизованная («анти» – по-гречески «вместо») психологическая основа «русского океана» гораздо древнее, чем даже славянские славинии, родившиеся на стыке и из баланса двух римских цивилизаций. Причиной является та самая полная неприспособленность жестких условий для рождения цивилизации, то есть каких-либо постоянных правил. Следуя строгим правилам, в Северной Евразии можно только умереть, а выжить помогает только интуиция, творчески ломающая любые правила. По особому мерцанию звезд в зимнее солнцестояние, по другим столь же зыбким приметам можно угадать, какие из регулярных катаклизмов произойдут этим летом, а каких не будет. И уж, исходя из этой интуиции, сеять рожь, а не овес, собирать грибы, а не ягоды, или вовсе готовить лошадей и лодки к дальним переходам.

Помогала выжить и способность тонко наблюдать и повторять технические действия соседей – не только других племен, но и животных. Не случайно самоотождествление русских с медведем, столь же искусным в добывании разной пищи. Впрочем, выживание в суровых условиях в речных поймах на границе лесов и степей, по соседству с разными племенами невозможно без еще одного вида глубокой интуиции – развитой эмпатии, способности по первым жестам предугадать эмоции, мысли и действия любого партнера. Отсюда это умение держать дистанцию на минимальном расстоянии и повышенная внимательность к чужакам, на грани внешних проявлений влюбленности, но при сохранении трезвого самоконтроля. Вы спросите, причем здесь Лем? Но все эти узнаваемые детали переполняют описание «живого океана» в книге.

Более того, не менее внимательный (хотя и по другим причинам) Снаут совершенно правильно выводит, что «океан» не только проникает в мысли и чувства чужаков, но и старается найти и высветить самые потаенные уголки подсознания, невидимые или скрываемые цивилизованными гостями от себя самих. А это уже отдельная историософская тема, которую Станислав Лем так наглядно обозначил в литературе, пожалуй, первым.


Откуда, собственно, берется в мировых цивилизациях этот порядок, общее следование сходным правилам, распространенное на огромных просторах. Это сейчас есть радио, кино, ТВ и Интернет, а при зарождении европейской цивилизации, Византии или Леванта от края до края нужно было добираться месяцами, да еще в условиях острой внутривидовой борьбы с соседями.

Есть серьезное подозрение, что упомянутое в книге скрытое или тщательно скрываемое, «инкапсулированное» ядро психики, которое «океан» так легко извлекает и воплощает наяву, является основой для такой регулярной идентичности. Речь идет о некоем глубинном неврозе, лежащем в основе коллективных действий народов, принадлежащих к одной и той же цивилизации. Для европейской цивилизации таким общим неврозом является психический феномен, получивший название «стокгольмского синдрома». Жертвы насилия начинают боготворить насильников и, более того, участвовать в таком же насилии. Их дети и далекие потомки несут в себе это переживание как неосознаваемый невроз, регулярно прорывающийся в дионисийском разгуле страстей. Собственно, мы в романе и имеем описание Лемом болезненной «любви» жертвы к насильнику, пусть даже насилие было сугубо психологическим, но не менее убийственным.

Есть подозрение, что европейский невроз и его первые носители – пракельты родились вместе с ледниковыми озерами на стыке будущей Европы с евразийским материком, вместе с железом из этих озер и первыми железными орудиями. Впрочем, для перехода в бесчеловечное состояние и превращение орудий труда в орудия убийства нужны были еще и наркотики, причем в умеренном количестве, не убивающем, но смещающем психику. Севернее и восточнее Карпат спорынья не успевает вызревать, южнее – ее вызревает слишком много, так что граница распространения кельтских названий (Галич, Галац), похоже, не случайна. И будущая Европа родилась там же, где и Лем. Впрочем, это уже точно фантазии на тему…

Вернемся к плодотворной идее Лема насчет «инкапсулированных» неврозов, характерных для каждой из описанных цивилизаций. Для Европы, пусть даже и поменявшей имя своего «несовершенного бога» Диониса на Христа, базовый невроз обрисован очень выпукло. Для почившей византийской цивилизации, так же переименовавшей своего Митру, базовым неврозом является агрессивная манипуляция людьми, то есть работорговля или иначе навязчивая идея природного превосходства над другими.

Этот византийский невроз после разрушения своего очага расползся по миру, в том числе стал основой для кальвинизма и прочих протестантских версий христианизированного дионисийства (либерализма). Центр этого уже двойного невроза переместился морскими путями на Запад, через Венецию, Испанию, Амстердам, Лондон и ныне пребывает в США.

Навязчивая идея Сарториуса столь постыдна, потому что совмещает оба невроза – европейский и византийский. Англосаксонская цивилизация предпочитает вступать в союзы с самыми нецивилизованными племенами, используя их против цивилизованных соседей, преждевременно помогая им стать «взрослыми», рассказывая им вместо знаний сказки, как Льюис Кэрролл девочке Алисе. А когда очередная подруга глобального «педофила» созревает до брачного возраста, как в свое время Вьетнам или нынче Ливия, то ее по-европейски геноцидят, жестоко насилуют. Очень удобно – незрелая рабыня терроризирует соседей и зреет для садистских утех.

Можно еще отметить, что мертвый Гибарян является фетишем для живой вроде бы «негритянки», бывшей рабыни. Такого рода «некрофилия» - это образ общего невроза для народов Леванта, поклоняющегося теням давно умерших великих цивилизаций. Впрочем, и самое первое государство, здесь же возникшее, было по внешней форме ритуалом поклонения первой мумии обожествленного умершего вождя и, по сути, кладбищенской организацией.

Что касается интимной тайны Снаута, то из уважения к Лему и по его просьбе, я не стану раскрывать ее явно. Достаточно сказать, что восточные евреи сочетают в себе левантийский и византийский неврозы, а ашкенази добавляют к ним еще и европейский синдром. Собственно, поэтому диаспора так органично вписывается в любую авраамическую цивилизацию, обладая ключами к их глубинным тайнам. Парадоксально, но зависимость сразу от трех неврозов дает большую степень свободы, возможность не только для выбора зависимости, но и возможность относительной независимости, творческих периодов. Хотя возможно, что это влияние «океана» с его навязчивой эмпатией.


Каким образом базовый невроз создает единообразный порядок в цивилизации? Неизбывная потребность в регулярном насилии формирует волны экспансии, достигающие естественных границ южных морей и пустынь, бескрайней украинской степи, белорусских и псковских болот, северной тайги. Отражаясь от берегов, пульсирующие волны насилия создают порядок в виде узлов, уровней и форм насилия. Все носители невроза ограничены активностью других носителей. Возникают правила, кто, когда, кого и за что имеет право насиловать. Даже самый нижний слой, в случае нарушения своих «прав» имеет право на насилие против насильников. Отсюда естественным образом и проистекают все права и обязанности.

Другое дело, что по мере накопления массы и энергии цивилизации ее невроз воплощается в финальные фашистские формы машины уничтожения. Так и византийская работорговля и стремление к превосходству вырождается в государство рабов. Но единообразные правила и цивилизованные формы при этом все равно соблюдаются.

А теперь умозрительно просчитаем психологическую ситуацию, когда «живой океан» России принимает цивилизованных гостей, например, немцев. Это ведь исполнение всех тайных вожделений – обширные, бескрайние плодородные земли, далекое, но немецкое начальство и по-собачьи добрый, любящий палку и немецкого барина народ. Разумеется, настоящий барон Мюнхгаузен из свиты принцессы Софии – будущей Екатерины II, описавший все это немецкое счастье в своих мемуарах, не мог разглядеть в глазах русских острого испытывающего любопытства: Интересно, до какой степени разложения может дойти немец в отсутствии сдерживающих рамок? После удовлетворения любопытства на авансцену выходит Емельян Пугачев и по-царски благословляет народ на истребление онемеченного начальства.

Разумеется, воспоминание о было обретенной «немецкой мечте», будет жить в душе каждого немца и воплотится в финальном «дранг нах». Вот тогда скрытые от самих себя мотивы насилия ради насилия и расцветут пышным кровавым цветом на просторах России, как обычно, отступившей перед гостем и внимательно изучавшей, какой участи заслуживает пациент.

Византийское православие тоже испытало на Руси невиданный в самой Византии расцвет и почет наравне с царями. Только вот проповедь равенства и любви обернулась иосифлянством, активным участием в закабалении и рабовладении над хозяевами земли, а также жестоким преследованием христиан. Ну, так русские опять же посмотрели на это безобразие, ответили расколом и передачей клира на поруки государству, а потом и вовсе упразднили «николаитов».

Или совсем свежий пример с безбрежным расцветом в России либерализма и демократии. Все гримасы капитализма и шкафы со скелетами, которые в Британии и в Америке принято скрывать под маской джентльмена и за ширмой корпоративной солидарности, у нас здесь стоят нараспашку.

Снаут у Лема или Лем за Снаута вдруг начинает оправдываться, что никаких грехов за ним, кроме тайных фантазий, не было. И в самом деле, шокирующий праздник Пурим и «книга Есфири» – это, по всей видимости, мстительные фантазии, никогда не имевшие место в жизни. Как подросток, вечно обижаемый во дворе, даже не нафантазирует, а увидит сон, где он, обладая внезапным могуществом, мстит всем обидчикам. Впрочем, переехав в соседний город, он вполне может рассказывать этот сон, как бывший наяву.

Однако, есть одна незадача, в России эта небывальщина, фантазия, сон, мечта еврейского мальчика стать силовиком – сбылись в 1917 году, но тоже быстро закончились, когда русские удовлетворили любопытство и переняли у очередных учителей важный чекистский опыт.

Снова, как и с немцами, почти сбывшаяся мечта толкает Снаута подговорить европейского Криса и американского Сарториуса на новый эксперимент над «живым океаном». В последних главах Солярис облучают запредельно жестким идеологическим оружием, транслируя европейские мысли и ценности?

Только какой в этом смысл, если «живой океан» уже давно проник в самые дальние закоулки цивилизованного разума? Никакого смысла, кроме невротического желания причинить боль за саму способность читать тайные мысли.

6-7 ноября 2011 г.



Часть 2. Пробуждение любви


Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.

/1Кор 13,7-8/

«Солярис» Тарковского не продолжает или не дополняет «Солярис» Лема, а составляет параллельный ему совершенно особый мир. Сюжет из книги здесь – одна из многих цитат. Но через это уравнение Лем возведен в степень одного из классиков мировой культуры.

Понять смысл фильма можно, не читая книги. Но знание замысла книги необходимо для прочтения диалога между авторами двух миров. С самого первого кадра Тарковский предлагает ответы на вопросы, выбранные Лемом для безуспешного диалога с европейскими коллегами. И с первого кадра ясно, что для Тарковского тайнопись Лема – открытая книга.


Скрытая полемика Лема с Сартром по поводу европейского прочтения «инь и ян» как цивилизованной формы, строго отрицающей размытое и грязное содержание природы, – это, скорее, попытка примирения, удержания от «тошнотворной» самоубийственной крайности. Тарковский сразу же дает контрпример, показывая красоту «экзистенции», скрытой под блестящей формой водной глади.

Водоросли в потоке воды, спутанные пряди травы на лугу, заросший ряской пруд с темными стволами старых ив – это та самая вечная красота, которую нужно только захотеть увидеть, найти для этого лучший угол зрения. Да, этот видеоряд – еще и цитата из фильма Довженко «Земля», что превращает диалог авторов в диалог цивилизаций, Европы и Руси. Но этот диалог начинается сразу с повеления разуму учиться у спасающей мир красоты, достойной храмовой музыки Баха.

Заканчивается этот вводный диалог еще одной цитатой из еще не снятого, но предвосхищенного Тарковским фильма Г.Реджио «Кояанискаци» (1983). Для скромного бюджета советского фильма прием затяжного прыжка в серые бетонные дебри современной цивилизации был удачным. Другой фильм на эту же тему – «Стена» А.Паркера тоже случится лишь в 1982-м. Вместе это и есть признание «русской правды» в диалоге культур.


Лем упрекал режиссера в извращении его замысла: «Тарковский в фильме хотел показать, что космос очень противен и неприятен, а вот на Земле — прекрасно. Я-то писал и думал совсем наоборот».

Это несправедливый упрек. Тарковский очень бережно вписал замысел Лема в контекст своего замысла, позволяющего ответить на вопрос, неявно поставленный Лемом: – А зачем собственно Людям космос? Как и Тарковский с выходом своих фильмов, Лем с изданием написанного немного раньше романа в 1961 году стал весьма злободневным провидцем. Речь не только о первом полете в Космос, но и о Стене как символе отчуждения и условии будущего диалога.

Драматический акт прощания Кельвина с отцовским домом и родным уголком природы отражает именно этот мотив бегства с неуютной Земли. Сначала нам дают прочувствовать красоту и тепло дома, от которых очень трудно оторваться. Нельзя поверить, что Крису хочется отсюда улететь. Однако ссора с Бертоном, желание изгнать его, а потом диалог с отцом расставляют точки над i.

Внешность актера Дворжецкого более чем подходит для пришельца из другого мира. Этот «правильный» мир показан в черно-белом видео за окном машины Бертона. Этот серый мир вторгается в красоту цветного мира, созданного Отцом, в виде страха сына Бертона перед никогда не виденной красотой доброй лошади.

Кельвин убегает не от красоты Земли, а от цивилизации, нависшей над последним уголком живой природы. Мост и проезжающие машины дают понять, насколько близка нависшая опасность, бороться с которой Крис не в силах. От этого страха и бессилия он и бежит в дальний Космос, чтобы не увидеть смерти отца и разрушения храма. Это явное бегство раскрывает тайну предыдущего ухода Криса от любящей женщины, которой он не может ответить своей любовью.


Тема любви пронизывает картину Тарковского насквозь – от первого кадра с Крисом до финальной цитаты из Рембрандта. И это главная антитеза к роману Лема, где любви нет совсем, а есть болезненная адаптация к отсутствию любви, трагикомедия неудобных и неприличных положений. У Лема вместо романтики – типичная европейская мелодрама. (Она его за муки полюбила, а он ее замучил за любовь.)

Тарковский, наоборот, показывает рождение любви, пробуждение этой способности у Кельвина, делающего человеком не только его, но и хладный предмет его любви – цитата из мифа о Галатее в сцене оживления. И этот вихрь любви, новорожденной из пены Океана, захватывает все вокруг, очеловечивая и испуганного Снаута, и бесчувственного Сарториуса.

Чтобы донести эту важную идею до всех, Тарковский даже изменяет привычному языку образов, заставляя героев произнести вслух: Человек стремится в Космос для того, чтобы обрести самого себя и полюбить все, от чего он сумел ценой огромных усилий оторваться. Подлинное чувство любви, рождающее альтруистическое действие, возникает из чувства потери, возможности никогда не вернуться к предмету любви.

Нельзя осознать ценность чистого воздуха, пока не окажешься в пробке мегаполиса. Невозможно прочувствовать подлинную красоту природы, не оторвавшись от нее, без долгого путешествия в мир идей и абстракций. Полет в космос для человечества важен не только обретением способности взглянуть на Землю и на себя со стороны, но и осознанием хрупкости, смертности этой красоты.


«Солярис» Лема интуитивно предвосхищает прорыв человечества в Космос. «Солярис» Тарковского – это не просто осмысление космического десятилетия, а эмоциональное переживание и эстетическое воплощение этих эмоций. Фильм Тарковского, как явление мировой культуры, открывает десятилетие «разрядки» – весьма эмоционального диалога трех европейских цивилизаций – атлантической, континентальной и русской.

Идея диалога атеистического рационализма, христианства и еврейства единой Европы, лежащая в замысле Лема, не учла влияния еще одного важного субъекта – планеты Солярис. В реальной жизни эмоциональный вихрь от космического старта Гагарина смел все прежние идеи и стройные конструкции. Влияние России как фактора для будущего объединения Европы оказалось наиболее сильным, и идея Лема о посредничестве не то чтобы не пригодилась, но оказалась вписанной в совсем другой контекст, внешний по отношению к Европе.

В сюжете фильма это тоже находит свое отражение. Если в книге Снаут – опорный персонаж, участвующий во всех перипетиях, то в фильме он, скорее, играет роль позитивного примера и поддержки для более значимого Сарториуса. Снаут быстрее находит свое место в новой ситуации, где главную роль играет ожившая Галатея-Хари. А в книге, наоборот, роль Хари – сугубо страдательная, диалог трех мужчин идет о ней как предмете физического исследования или фокусе психологического состояния Криса.


Что касается образа Криса, то с ним Тарковский обошелся наиболее решительно, не оставив практически камня на камне. В книге исследование крови и вывод о физической природе Хари осуществляет деятельный Крис, а в фильме эти функции возложены на Сарториуса. После чего следует его прямой упрек Крису как цитата из «Обломова». То есть категорически нельзя назвать Криса немцем, как это читается в образе книжного Кельвина. Скорее, наоборот, он слишком похож на русского.

Если Тарковский прочитал у Лема образ Сарториуса-Сартра, то он наверняка в курсе о западно-христианском происхождении образа Криса Кельвина. Однако у режиссера, кроме редко звучащего в фильме полного имени героя, есть еще одно средство для иносказаний – подбор на роль актера, несущего в глазах зрителя определенный шлейф символики.

Выбор Баниониса на роль Криса в этом смысле вполне понятен. Во-первых, прибалт, то есть европеец по меркам русского зрителя. С точки зрения принадлежности к католической нации все в порядке. Но важно и то, что до «Соляриса» Банионис сыграл «нашего человека» в двух фильмах про разведчиков – «Операция «Трест» и «Мертвый сезон». Да и первая большая роль в фильме «Вызываем огонь на себя» – тоже была «свой из чужих».

Получается, режиссер специально пригласил прибалтийского актера, очень похожего на русского – такая же внешняя мягкость, видимая несобранность («долго запрягаем»). Наверное, главное отличие – постоянно серьезное выражение лица, улыбка возникнет на мгновение лишь в сцене сновидения с матерью.

Образ матери – нужен не только для диалога с Лемом, но и для того, чтобы в конце подвести под мерцающую неопределенность образа «свой или чужой» однозначный ответ – свой, славяно-балтийский тип, хотя и с малой долей чужой крови в облике.


На роль Снаута Тарковский тоже пригласил прибалта Юрии Ярвета, но тот наоборот – русский, воспитанный в эстонской семье, и плохо говорящий по-русски, с чужой артикуляцией. Его большую роль до «Соляриса» – Короля Лира озвучил Гердт. То есть и здесь тоже сформированы слои «свой-чужой», но в основе, в глубине – свой.

Атеист и рационалист Сарториус – Солоницын, сыгравший Андрея Рублева в одноименном фильме, – еще более свой, солярийский. Хотя внешне именно он держится самым отчужденным, большим «штольцем», чем европеец Крис.

Кто-то возразит, что в советских фильмах все роли, включая иностранцев, играют местные актеры, и не все ли равно. Но когда Соломин играет Ватсона или чернявый Калягин играет «белокурую бестию» из гестапо, то получается театральная условность. А когда нужно раскрыть прочувствованное из романа-притчи, то все нюансы эмоционального восприятия соседей по цивилизации и переходных типов имеют значение.

Кстати, если уж зашел разговор, то участие хороших прибалтийских актеров российской театральной школы в экранизациях книг западных авторов сыграло немалую роль в приближении «перестройки» и открытия России жгучим западным ветрам.

Собственно, вот так – в обсуждении образов любимых актеров мы дошли до важного вопроса о наличии притчи в сюжете фильма. У Лема, в параллельной части нашего диптиха о двух «Солярисах», мы такую притчу нашли и обосновали. Обнаружили не только диалог европейских духовных течений, но и в более широком, чем замысел Лема, контексте нашли женские образы двух стран – Польши и России.

Но если сюжет романа-притчи Лема можно прочитать сразу в двух контекстах – европейском и мировом, то логично предположить, что он имеет проекцию не только в европейской истории, но и в соседней русской цивилизации. Этот преобразованный сюжет притчи является основой для картины русского гения – рабочая гипотеза, которую придется обосновать двумя способами. Первый способ – сопоставление образов сюжета фильма с субъектами и поворотами истории нашей цивилизации.


Собственно, исторически «прибытие Криса», включение Прибалтики в Российскую империю случилось после смерти византийской православной ипостаси цивилизации вследствие «стыда» и внутреннего раскола. Затем бережно сохраняемое, но хладное «тело» (корпорация) помещено под надзор и попечение государства. Тем не менее, из глубины веков образ деятельного Русского православия продолжает вещать и влиять на события. В этом состоит и роль Гибаряна в фильме.

Ученый Сарториус в фильме фактически живет в лаборатории, скрытой от нас, но прорыв «гостя» – карлика навевает образ Кунсткамеры. Да и в жизни соединение и подчинение византийского наследия европейскому рациональному духу произошло в Санкт-Петербурге. Доказывать сегодня в России не нужно, что «питерские» являют собой отдельное от прочей России социально-духовное явление. Можно лишь особо заметить духовную связь с европейским масонством. Для этого достаточно взглянуть на символический треугольник в плане города, родившегося вместе с регулярным масонством.

Снаут, как образ еврейства, тоже имеет важные отличия. Во-первых, он в глубине души все же свой, ибо Хазария и будущая лимитрофная «черта оседлости», хотя и взошли на «фарисейской закваске», но в своей основе имели тот же «этнический субстрат», что и будущие славянские, тюркские, кавказские народы большой России.

В сюжете фильма Снаут надолго исчезает из фокуса, присоединяясь к остальным позже, как еврейское движение вернулось в состав России после присоединения западно-русских земель, Прибалтики и рождения Северной столицы. Причем этот Снаут под влиянием среды теряет привычные черты, становится не только ироничным, но и вполне светским, с тонким чувством юмора. Чего стоит одна фраза «Никак не привыкну к этим воскрешениям» в устах Агасфера.

Однако доказательным наш способ толкования притчи будет, как и в варианте Лема, если мы найдем внутри русской цивилизации страну с таким же сложным сюжетом истории, как у Польши. Впрочем, такое зеркальное отражение увидеть легко. Великое Княжество Литовское было русским государством в брачном союзе с литовской династией (прибалтийским Крисом). Первое западно-русское государство умирает от нелюбви своей династии, вовлеченной в круг католической политики. Это та часть сюжета, которая лежит за пределами картины, но обсуждается героями.

Второй раз западно-русское государство Белоруссия рождается уже в ходе Великой Русской революции и эта республика должна все время не упускать из вида своих прибалтийских визави. Заканчивается недолгая жизнь «второй Хари» европейским вторжением и смертоубийством, в котором, увы, прибалты приняли посильное участие, больше из страха, чем по злобе.

Наконец, третья западно-русская республика, возрожденная после недолгой ночи оккупации, вроде бы та же самая, да не та. На ее гербе нет надписей на польском и идиш, у нее другие границы, как и у послевоенной Польши, а главное – она воссоединилась общей границей с поздоровевшей Литвой. После обретения самостоятельности, роман Беларуси с Литвой не только продолжился, но и является основной линией внешней политики.

Однако, как и в соседней Польше, в политике Беларуси звучат вполне суицидальные мотивы. Для Польши – это катастрофа польского «борта №1» в апреле 2010 года, для Беларуси – «выборы» декабря 2010 года, породившие жесткий системный кризис.

Сюда можно добавить ее одну цитату из мировой классики, ради нее Тарковский даже превратил станцию из дирижабля в маневрирующий спутник. Снаут тоже приложил свою мысль к этой реплике картины Шагала, полета двух влюбленных в невесомости. В оригинале, помнится, под ними был белорусский Витебск.


Любопытен в этой связи выбор Тарковским актрисы на главную роль. Известно, что сначала он не увидел ее в Наталье Бондарчук и, в общем, понятно почему. По ходу фильма происходит сближение до смешения образов матери и жены, поэтому актриса должна быть похожей, того же балто-славянского типа. Почему? Да по той же причине, по которой сказки и новогодние открытки в советское время иллюстрировались именно такими лицами. Видимо, что-то на уровне общей генетической памяти о былой доисторической сказке, когда не было вокруг никаких цивилизаций, а только Дед Мороз да наливная светло-русая баба-Ягодка.

Все-таки безупречные черты лица актрисы антропологически ближе к южной части центральной России, чем к западно-русским образцам. Но для режиссера решающим стало талантливое воплощение роли самоубийцы в фильме «Ты и я». Для «Соляриса» умение героини талантливо самоубиваться и терпеливо воскресать важнее цвета глаз и оттенка русых волос. Да и потом мягкое смешение типов вполне отражает современность.

Сближение образов жены и матери отражает и еще одну идею про любовь, как трижды рожденное чувство. Сначала она приходит в образе юной девы, требующей от мужа родительской любви и испытывающего ее своими капризами вплоть до самоубийства этой ипостаси. Затем рождается буйная и скоротечная эротическая любовь, фаза влечения и порождения новой жизни. Но и эта убийственная любовь обречена умереть, освободив место для третьей любви, более похожей на материнскую. Но только умирают все эти разные и похожие чувства не совсем, возвращаясь как «та же, но и не та». Первая любовь требует внимания «здесь и сейчас», вторая сгорает, предвкушая будущее, третья бережно хранит все прошлые моменты. А может быть там, впереди, из всех трех родится еще одна, вечная любовь?


Есть и еще одна не историческая, а психологическая интерпретация любви как проявления энергии глубокого океана, скрытого в душе человека. Без этой связи с коллективным бессознательным, дарующем спасительную энергию, отношения женщины и мужчины обречены на мучительное мелодраматическое умирание. Прежняя Хари с ее детским желанием быть любимой, просто капризна и неинтересна. Другое дело – вновь рожденная героиня, равная Океану по мощи и по влиянию на ход вещей.

Да, образ Криса в фильме воссоздан строго по букве романа Лема . Он выглядит слишком серьезным, испуганным, дезориентирован, каким угодно, но только не романтическим героем. Однако сама логика сюжета, романтика положений заставляет его поступать так, как диктует любовь, пусть пока извне. Как тяжело больной, учащийся вновь ходить при поддержке. Но с каждым шагом внутреннее умение возвращается, и встреча с матерью во сне, первая улыбка Криса означают то самое – пробуждение любви, своей связи с «океаном во мне».


Другой способ обоснования правильности нашего прочтения фильма – это проследить диалог между Тарковским и Лемом по поводу притчи в романе. Такой диалог есть, хотя и намеренно замаскирован режиссером. Но без этого совсем непонятна символика отдельных эпизодов и планов, например, самого крупного и несколько странного профиля Криса в конце фильма. Собственно, это необходимый намек на то, что другой план в каюте Снаута сразу после прибытия Криса – не случаен.

Я уже обещал, что не стану раскрывать «тайну Снаута». Тарковский тоже, по всей видимости, не хотел раскрывать на публику этот секрет Лема, но лично для него акцентировал внимание на своем знании. Умеющий видеть да увидит.

Чтобы увести внимание от этой не самой значимой для фильма темы, Тарковский еще и перепутал «гостей». Второго скрытого Лемом «гостя» – девочку он тоже без труда угадал, но отправил ее в морг к Гибаряну. А для Сарториуса изобразил «гостя» из питерской Кунсткамеры.

Хотя с другой стороны, если все четверо мужчин как символические образы имеют в фильме другое истолкование, то и «гости» у них должны быть иными. «Гостья» Криса здесь обозначает не мелодраматическую жертву «стокгольмского синдрома», а бесконечное терпение в ожидании ответной любви, спасающей героя и всех.

Соответственно, «гость» русского Фауста отражает его веру в гомункулюса, в рождение «нового человека» посредством передовой научной теории. Ради этой мечты все сугубо человеческое должно быть отринуто, вытеснено и забыто, чтобы не мешать рождению чистого знания. Но в том-то и дело, что подавленные и спрятанные в подсознании эмоции и психологические потребности давят изнутри, грозя сорвать крышу и вырваться в совершенно нелепом виде. Чтобы человеческое в человеке не мешало высоким материям, нужно не подавлять его в себе, а честно переживать и пройти положенный земной путь. Собственно, в этом состоит перекличка образов ученого Сарториуса и монаха Рублева.

Образ умершего, но все еще влияющего на события Гибаряна дополнен зачем-то завещанием похоронить на Земле. Эта деталь в советском фильме отсылает к Мавзолею и хладному трупу другой идеи – русского коммунизма как гальванизированной идеи Третьего Рима. Да и сходство Гибаряна со Сталиным отрицать не получится.

Однако, девочка – то есть совсем юная страна, порожденная этой мертвой идеей, вполне жива и является частью русской цивилизации. Речь разумеется об Украине, созданной в нынешнем виде Лениным и Сталиным. И эта часть паззла тоже встала на место.


В фильме есть эпизод, явно отражающий эмоциональную связь самого творца с его творением о людях и идеях космической эры. Фильм в фильме, где Бертон дает показания комиссии, связан с основным сюжетом эмоциями зрителей, включая постаревшего пилота. Но есть и еще одна связь не в тексте, а в контексте.

Владислав Дворжецкий почти весь эпизод стоит между портретами двух первопроходцев – Циолковского и Гагарина. При этом ничего общего с улыбающимся русским космонавтом сумрачный польский пилот не имеет. Но взгляд польского гения на левом портрете – практически такой же. Затем по сюжету фильма уже постаревший Бертон провожает в полет Криса, дает ему необходимые знания. Параллель между двумя парами героев очевидна, и актер на роль молодого героя тоже подобран не случайно – с таким же мягкими чертами и детскими ямочками, но совсем без улыбки.

Для Тарковского его польские корни по отцу дают позицию взгляда со стороны на Россию, и на самые важные для него отношения с матерью. Нет сомнений, что для него фигура глухого обрусевшего поляка, мечтавшего вырваться из захолустной Калуги в космос, не только имеет значение для понимания польского писателя Лема, но и затрагивает важные струны в своей личности.


Собственно, мы уже почти все сюжетные повороты, образы и символы разобрали. Остался только финал с замершим прудом, дождем в доме и цитатой из «Возвращения блудного сына». И все это застыло в тихом центре гигантского бушующего циклона на планете Солярис.

Вообще-то было бы неуважением к гению Тарковского истолковать цитату иначе, чем финал соответствующей притчи в Евангелии, которая тоже говорит о «конце времен» и «втором пришествии».

Возвращение сына из космоса означает завершение поисков себя в отрыве от человеческой и земной природы. Замерзший пруд означает, что живые идеи, которые были дороги человечеству в начале его стремлений к прогрессу и абстрактному совершенству, уже практически умерли без любви. Но, как и любой зимний пейзаж, этот несет в себе надежду на скорое весеннее пробуждение.

Думаю, что символика воды как надежды была известна всем творцам мировой культуры. Дождь, которым во время грозы (символ революции) наслаждался Крис в прологе, теперь сохранился только внутри родного дома. А дом как символ – это личность человека, где все еще живет Отец и поэтому есть Надежда.

В прологе фильма вокруг живого уголка Земли угрожающе нависает серый бетонный круговорот цивилизации технического прогресса. Сам герой уходит из дома, то есть от себя и от Отца, не надеясь на возвращение к былому счастью. Но в финале все оказывается наоборот – прежний дом, пусть и в оправе застывшей природы, – это единственное спокойное место на планете, вокруг которого расползается глобальный вихрь.

Собственно, в этом и состоит послание автора фильма – Пора возвращаться домой, к самому себе!

13 ноября 2011 г.

Романов Роман Романович