Собака — зверь домашний (Первое издание)

Собака — зверь домашний (Первое издание)

Радмир Коренев Собака — зверь домашний


Собака — зверь домашний (Первое издание) Радмир Коренев.  Собака — зверь домашний.

Обрывок цепи Повесть

Собака — зверь домашний (Первое издание) Обрывок цепи.  Повесть.

Весомо и гордо возвышается над сопками гигантский вулкан. Его дьявольская сила скрыта под горбатой землей острова, а грозное жерло извергает в небо добела раскаленные камни, сыплет в долину зернистый пепел, гонит из расщелин огненные реки, которые с шипением и треском устремляются вниз, сметая все на своем пути.

Но давно рассеялся багровый дым, в котором сверкала разящая молния и раскатами гремел гром. Глубокая чаша потухшего кратера спокойно и величаво стоит под шапкой первого искристого снега. Крутые склоны падают к урезу вод Охотского моря. Застывшие потоки лавы рдеют в лучах заходящего солнца, а за округлыми валунами у подножия лежит плоская холодная тень. Вулкан мертв.

Дикие собаки не любят это зловещее место. Они стаей бегут по увядающей долине, вдоль мелкой речушки, по старой заросшей дороге. Освежающе веет смолянистой хвоей, опавшей листвой ольховника, поблекшей травой и ароматом запоздалых цветов Севера. Но вожака стаи не волнует живительный настой лесного воздуха и яркий ландшафт созревшей природы. Он своим черным влажным носом улавливает соленый йодистый запах моря, запах морской капусты и залежалых плавней. Он чует близость людского жилья, хотя не дымят проржавелые трубы и не слышен магический голос человека. Поселок пуст.

Свежий бриз, наполненный стоном чаек и гулом шального наката, притягивает собаку. Вожак останавливается, навострив уши, чутко вслушивается, тянет шею навстречу ветру, глухо, повелительно рычит и ныряет под вечнозеленые лапы кедрового стланика. Вскоре пес появляется на вершине скалы, под которой стоят полинявшие дома рыбацкого поселка. Беспокойное море шипит и пенится, скребет когтями пологий берег, а по отливу ходят чайки, важные и упитанные, как домашние гуси, забытые своим хозяином. По пустынной улице, вдоль покосившегося забора, где висит уцелевшая рыбацкая сеть, крадется одичавшая кошка.

Пес сидит, задумчиво опустив иссеченную шрамами большую голову. Лиловый закат пламенеет в усталых глазах собаки, отражается в окнах ветхого домика, что склонился к морю на окраине поселка.

Две ниточки провисшего провода тянутся к телеграфному столбу, вершину которого оседлала ворона. Она хрипло и надрывно каркает. Из черной пасти чердака вылетает потревоженная длиннохвостая сорока: тра-та-та-та-та.

Вожак поднимает длинную морду и начинает выть. Воет жутко, протяжно, и многоголосое эхо облетает опустевшие квартиры, затхлые чаны, затянутые паутиной деревянные бочки и рассыпается по цехам рыбного завода. Где-то на горе подвывает стая.

Но смолкает вой, и тогда в гнетущей тишине подзвездного вечера чуть слышно звякает цепь — ржавый обрывок беспокойного прошлого.

Передо мною заветная улица, дорога в жизнь, начало испытаний судьбы. Седые от пыли, знакомые до боли дома и маленькая тихая уютная гавань. Теперь здесь нет тех, о ком я хочу рассказать. Бурьяном-крапивой поросла заветная тропа, что, извиваясь змеей, уползала в горы. В коридоре ветхого домика на рыбацкой окраине я нашел кожаный ошейник с обрывком ржавой цепи. Этот ошейник я узнал бы и через тысячу лет.

Много воды утекло. Много. В разных портах необъятного океана приходилось бросать якорь, сидеть на мели, а приливы капризного счастья недолго удерживались в широтах моей души. Звеньями удач и неудач проплывали месяцы и годы, немало горькой соли лежит на дне глубокой памяти, но я расскажу лишь про ту житейскую цепочку, что оборвалась на этом берегу.


Остров. Он открылся на рассвете и торчал, как осколок незнакомой планеты, воткнутой в голубизну Тихого океана. Китобой полным ходом шел к берегу, и Кряжев, не опуская бинокль, смотрел вдаль.

«Вот она, землица холодная… А сколько птиц! Тучи. Дикое место. Не зря ли я сюда согласился? Отказаться, пока не поздно?»

— Ну что, штурман, базаром любуешься? — капитан положил руку на плечо Кряжеву. — Птиц здесь хватает: чайки, нырки, топорки, кайры и бакланы. Но не это главное. Вон, видишь, домики? То, брат, героический поселок. На его долю выпадают и цунами и землетрясения…

— Если в сто лет раз, то выдержу.

— Ты прав. Живут люди, работают и не жалуются. А вообще ты попадаешь в полосу затишья.

— Почему? — удивился Кряжев.

— Потому, брат, что мне по плану осталось подвести сюда лишь одного кита. На том и кончится путина. Уедут сезонные рабочие, и останешься ты, как Робинзон Крузо, один на острове.

— Так уж и один?

— Ну, если не считать несколько семей старожилов, что останутся на зиму.

— Выдержу, — уверенно ответил Кряжев.

Капитан по-отцовски, доброжелательно посмотрел на молодого штурмана, на его смуглое волевое лицо, измерил взглядом крутые плечи и подумал: «Выдержит. Должен выдержать. И фамилия под стать: Кряж — Кряжев. Был бы характер стойкий…»

— Я в общем-то сюда временно, — добавил Кряжев.

— Э-э, штурман! Ничего не бывает более постоянным, чем временное.

Кряжев промолчал, осмысливая премудрость капитанских слов.

Китобой, теряя инерцию, входил в неширокий залив. Справа, на каменистой косе, лежало выброшенное штормом судно. Время и ветер окрасили его в красный цвет. Обломанная мачта держалась на уцелевшей вантине, а в проломленный борт вливалась вода. Полузатопленный пароход еще служил людям, заменяя волнорез на подходе к деревянному слипу. Снятые с него лебедки стояли на берегу, а стальной штевень высоко поднялся над водой, готовый встретить еще не одну штормовую волну. Но было тихо. В заливе плавали ожиревшие глупыши. Дым заводской кочегарки поднимался вверх и коптил ясное осеннее небо.

Буксирный катер, рассекая штилевую гладь, спешил к борту китобоя.

— Твой, наверное? — спросил капитан.

— Будет, — ответил Кряжев, — мне рассказали, что этот «жучок» восемьдесят два дня носило по воле ветра где-то в океане. Люди остались живы. Сейчас они в санатории. Катером правит какой-то практик, да и он ждет моего приезда. Потом уйдет в отпуск. Весной команда вернется, и я снова уйду на какое-нибудь судно.

— Приходи ко мне, буду рад тебя видеть. За зиму наскучаешься без привычной работы, и вообще по родине…

— Родных у меня нет, а здесь, может быть, найду какую-нибудь «Пятницу».

— Не заблуждайся. Это не рыбозавод, где большинство девушки… Вот он, катер твой. Прыгай, и с богом!

Капитан крепко пожал руку своему бывшему помощнику.

— До встречи!

Катер отвалил от борта. Кряжев с любопытством смотрел на острые пики гор, покрытые первым нетающим снегом.

«Внизу цветут цветы. Чудно, — подумал он, — и вообще, говорят, зимой то снег под крышу, то дождь с ураганным ветром… Курилы…»


Еще гигантское крыло циклона не дотянулось до острова, а мрачная тень его угрожающе ползла с моря. Снежные облака, похожие на длинные когти дракона, протянулись по серому небосклону, и слабый проблеск утопающего солнца бессильно трепыхался на горизонте. Темень сжимала буксирный катер, а он, зацепившись лапами якоря за каменистый грунт, упорно клевал мертвую океанскую зыбь. И даже глупыши, эти ненасытные голуби, притихли в ожидании первого шквала. Все замерло перед бурей.

Тихо было и на маленьком буксирном катере. Тихо и безудержно падала стрелка барометра, лишь незакрепленная кастрюля шаркала, катаясь на камбузной плите, да тикали судовые часы, прикрепленные к стенке. Светящиеся стрелки еще не перевалили за двадцать ноль-ноль, а сонная одурь уже овладела командой. Утомленные постоянной качкой, матрос и механик лежали в узких койках.

Кряжев сидел в своей маленькой каюте за маленьким столом, большой, как краб над обломанной ракушкой, и писал начатый на острове дневник.

«Уже два месяца рулю на железной скорлупе, но не могу привыкнуть к тесной рубке, ограниченному району плавания и постоянному бездействию. Ушел последний китобой. Он оставил мне красавца-финвала. Я неудачно отбуксировал его к берегу и долго наблюдал за церемонией разделки. А теперь опустел рейд. На берегу лежит снег, а в домик, который мне дали, я не заглядывал больше недели. Сегодня ожидается ураганный ветер. Ребята молчат, но, я чувствую, волнуются. Я ведь один, а у них семьи. На берегу меня никто не ждет, если не считать тех десяти собак, которые еще раньше облюбовали мой дом и живут припеваючи. Слышу первые порывы ветра. Начинается бессонная штормовая ночь… Спрятаться негде. Уйду подальше от скал».

Кряжев закрыл дневник и поднялся в рубку. Сквозь густой снегопад еще просматривались огни поселка. Ветер крепчал, срывал белые гребни и расстилал их по заливу. Катер кланялся каждой волне, зарываясь носом, и было ясно, что на якоре не устоять.

«Да… Дела… От этого шторма не убежишь. Надо запросить начальство…», — подумал Кряжев.

Вскоре сквозь треск и шорох он услышал приказ директора: «Дрейф запрещаю. Выбрасывайтесь на берег в районе пересечения лучей прожекторов. Трактор и люди готовы».

— Ну вот и все, отплавал… Федотыч! Крути машину! Будем выбрасываться!

… Дизель визжал, как поросенок, а винт, оголяясь, сотрясал корпус. Кряжев рулил на едва видимые огни берега. Но вот прошел снежный заряд, прояснилось, и берег открылся весь. Мощные прожекторы высветили прибойную полосу, людей и трактор.

Только с полного хода и на волне надо въезжать на берег. Иначе накат перевернет катер, стащит на дно морское.

— Федотыч! Поддай на всю катушку! — крикнул в переговорную трубу Кряжев. — И держись! Держись!

Катер оседлал прибойную волну, ринулся к берегу, на мгновение завис над сушей и грузно опустился на песок. Вода откатила, чтобы с новой силой обрушиться, ударить в корму, но кулибаны уже застропили, и трактор, лязгая гусеницами, потащил суденышко от разъяренного моря.

В эту первую ночь на берегу Кряжев спал, как убитый. Не было опасной якорной болтанки, не было ответственности за судьбу катера и людей.

А утром он увидел в окно все тот же снег. Его выпало за ночь много, но он падал и падал, будто циклон пригнал тучу и оставил ее над островом: сыпь, мол, снежище, засыпай непокорную землю, похорони ее под снежным настом…

«Да-а, капитан китобоя был прав, — подумал Кряжев. — Поселок вымер. На улице никого. Лишь дымки из пяти-шести труб. А люди завалились, как медведи, в берлогу, выбираются, наверное, только в магазин, чтобы набрать продуктов на неделю, а может быть, и на год. С ума сойти можно. Ни клуба, ни пивной. Сходить к Федотычу, что ли?»

Кряжев оделся, набросил на себя свою любимую кожанку, вышел в коридор, дернул наружную дверь и тотчас отступил. Сугроб снега осыпался ему под ноги.

— Ну дела-а. Хорошо, что лопату с вечера в коридоре оставил. Правильно говорили: зимой придется копать туннели.

Очистив проход, Кряжев вышел. И не сразу разглядел собак.

— Вот ушлые! — подивился он. — Свернулись клубком, и зима им до лампочки…

Он хотел растормошить какую-нибудь из десяти, но передумал. Утопая в снегу, побрел к катеру, постоял возле него, вспомнил слова директора:

— У тебя отгулы накопились, отдыхай пока. Главное — к путине катер подготовить, ну это не скоро. Зимой у нас вроде дом отдыха… Хотя в цеху ремонт ведется.

Жилье Федотыча было видно с берега. Еще осенью механик показал: «Вон, третий слева — это моя хибара. Приходи!» Федотычу оставался год до пенсии.

— Пятьдесят четыре стукнуло, — говорил он. — Тридцать лет на Севере прожил. Двадцать с лишним — на Камчатке и уж вот пятый годок здесь. Эх, Камчатка, доси жалею, что уехал. Катерок сюда гнал да так и остался, потом старуху вызвал. И поси пилит, мол, зря уехали. Оно и там снега, а все ж земля большая, да и огородик садить можно. А по мне, так и здесь неплохо. Однако возьму пенсию, а жить поеду туда. Туда-а…

Федотыч лежал на койке и читал книгу, когда постучал Кряжев.

— Да, — откликнулся он, — входи! Кто там? Капитан! Ну молодец, молодец! Раненько встаешь, а я, видишь, валяюсь. Да проходи! Че разуваешься! Снег не грязь. Проходи! Старуха, сгоноши-ка на стол в честь гостя!

… Долго в этот день, долго сидели они с Федотычем.

— Ты того, — говорил Федотыч, — на спирт не налегай! Это в одиночестве не подмога. Купи ружье, займись охотой. Бона собак беспризорных скоко. Смастырь нарту, и жисть полнее станет. Я и сейчас частенько бегаю с ружьишком. Но больше сижу за книгой, а ты молодой… Пообвыкнешь и в город не потянет. А еще заметь, где ты живешь, там когда-то жил Волин. О нем я тебе расскажу в другой раз — особо. А вот его овчарка одичала, в горах живет. Встречал я ее, калека. Щенок у нее должен быть. Споймаешь — приручи. Э-э. Да мало ли можно придумать полезной работы!..


Шло время. Кряжев ходил на охоту, занимался с собаками, писал и перечитывал свой дневник.

«Зима идет на убыль. Сегодня — воскресенье. Мой дом — один из тех, что уцелел после стихии. Стоит он у подножия горы, на окраине поселка. Стены деревянные, засыпные, крытые толем. В нем тепло. Он под крышу заметен снегом.

До стихии в нем жили супруги Волины. Они покинули остров, а их немецкая овчарка осталась. Много рассказывал, об этой собаке Федотыч. Динго спасла человека, а когда осталась одна, в нее стреляли. Сейчас, искалеченная, живет в горах. Я слышу по ночам вой дикий, страшный. Жаль овчарку. Думаю приручить. Она приходит в одно и то же место к подножию горы. Что-нибудь придумаю, а пока буду подкармливать. Класть на то место куски китового мяса. Его много. Здесь неисчислимое множество собак. Ничейные, беспородные, они разгуливают по улицам в одиночку и стаями, лежат возле домов, бродят за поселком, в горах и на прибойной полосе. Благо, на берегу гниют «шашлыки» — останки китовых туш, горы мяса. При таком обилии корма можно и не признавать человека.

Бродячие псы не имеют кличек, не понимают команд. У каждой собаки свой характер, привычки, повадки и хитрости. У стаи свой закон, условности, иерархия. Чтобы приобщить собак к «цивилизации», знакомился с ними, наблюдал за поведением, дал характеристики и каждой придумал кличку.

Вот сидит богатырь, пассивный старый кобель, рыжий, с толстой, провисшей, как у быка, шеей, не знавшей ошейника, — лев. Истинный лев. Он не ходит искать пищу. Кажется, что, зажмурив глаза, все время спит. Но запахло мясом, и лев встает, обнажает правый клык, желтый и обломанный. Увидев намерение льва, любая псина, поджав хвост, отходит в сторону. Лев пожирает оставленное мясо и снова дремлет. Он знает свою силу, никогда не бегает, не лает и не оглядывается. Порою стоит, как танк, на дороге, и приходится его обходить. Рык пса напоминает бульканье борща в большой кастрюле. За силу, за ханскую власть и величие я назвал его Чингизом.

Выделяется в стае рослый пес, черный, широкогрудый. Одно ухо торчком, другое висит. Квадратная морда его изрезана шрамами. Безмерно злобен, нападает быстро, рвет беспощадно. Пират. Собаки боятся его больше, чем владыку Чингиза. Но он не нападает на Чингиза, как не нападает на него и Чингиз. Пока не известно, кто сильнее.

Возле Чингиза вертится песик, красный, похожий на лису. Хвост крючком, ушки торчком. Подвижный, ловкий, пронырливый. Не упускает случая стащить чей-нибудь куш. Чингиз поощряет его заигрывания, но дележом не балует. Однако песик ухитряется стащить остаток пищи. Вор-рецидивист. Жулик.

Следующий представитель разношерстной компании — такса. Кривоногий, длинный, с крысиной мордой и облезлой, вечно линяющей шерстью. Хвост откушен или обрублен, култышка всегда вверх. Жадный, прожорливый, запасливый и трусливый. Все, что пахнет пищей, прячет. Зарывает даже щепку, старую кость, сапог, пропитанный китовым жиром. Этот пес — скряга. Каждая сильная собака считает своим долгом задать ему трепку. Он ведет себя смело только по отношению к слабым».

Кряжев отложил тетрадь. За окном дрались собаки. Он решил запрячь их в нарту, проскочить по ближним тальникам, поискать куропаток.

Сборы были недолгими. Вскоре упряжка вынесла его за перевал.

Охота оказалась удачной, в нарте лежала дичь.

Потеплело. Играл южняк — самый стойкий и противный ветер с гнилого угла. Он принес с собой тяжелые хлопья снега.

И вдруг стало свинцово-тяжелым все: и шуба, и сапоги, и нарта, и дорога. Ветер усилился, поволок поземку. Исчезла видимость. Гигантский вихрь закружился вокруг упряжки.

Вот так часто на этом острове: сорвется ветер, неожиданно разбушуется, и, как в море, без компаса не доберешься.

Кряжев подталкивает нарту, а снег сыплется и сыплется, будто в небесном хранилище проломилось дно. Снежная стена подымается впереди, сзади, сбоку. Тюрьма. Ни дверей, ни окон, ни просвета, лишь дикий необъятный гул разгулявшейся стихии.

— Вперед! — кричит Кряжев, подбадривая собак. — В море страшней бывало, и то выгребался… Вперед!

Собаки стали белыми, как и все вокруг. Они вытягиваются и тянут, успевая вслед за вожаком. Они выбиваются из сил, но Пират не останавливается.

Где небо, где земля, где спуск и где подъем? Уже не разобрать. Снег мошкарой кружит и кусает.

— Вперед! Вперед, собачки, вперед!

Кряжев плетется, уцепившись за нарту, доверяя Пирату, его чутью, его умению находить дорогу.

А в это время по белому насту черной тенью шла собака. Шла с горы к поселку, большая и страшная. Шла она, живой свидетель разыгравшейся когда-то трагедии.

Это была Динго.

Низко опустив голову, она принюхивалась к невидимому следу. Собака была глухой и старой, а уцелевший глаз ее плохо видел даже в ясную погоду. Задняя лапа, словно подвешенная к бедру, висела плетью, но Динго еще находила силу, чтобы устоять против ветра. Она не могла переждать пургу в своем логове. К поселку ее вел голод. Возле круглого валуна, обдуваемого ветром, должен лежать кусок мяса. Его оставляет человек, который живет в ее бывшем доме. Но сегодня мяса нет, и, задрав большую седую голову, собака воет. Воет в тон утихающему ветру, так же выдыхаясь и слабея. Рядом сидит ее единственный большелобый щенок. Он не знает, зачем привела его к поселку мать. Он впервые подошел так близко к человеческому жилью. Его пугают незнакомые запахи. Но он сидит, такой же большой, как старая Динго, только совсем еще не знающий жизни.

Ветер замирает, стелется по склону горы, слизывает легкие пушинки снега.

«Последние порывы, — радуется Кряжев, — теперь с горы, и поселок как на ладони. Чертовски капризная погода. А Пират — молодец. Вывел…»

Нарта быстро скользила под уклон, даже липкий снег не задерживал ее хода, и вдруг вожак круто потянул в сторону. Упряжка рванулась за двумя дикими убегающими собаками. Они черными клубками маячили впереди. Одну Кряжев узнал сразу.

— Динго… А кто же с ней? Вот хитрюга, в кустарник заводит. Там нарта не пройдет. Ниче-го-о… Мы этот лесной островок обойдем. Лево, Пират! Лево!

Расстояние сократилось. Теперь хорошо был виден окрас второй собаки.

— Это ее щен. Красавец… Поймаем… Взять, Пират! Взять!

А снег снова повалил густыми мокрыми хлопьями, собаки заметно сбавили бег. Они проваливались в сугробах, кое-где ползли на брюхе, высунув языки, дышали тяжело, но азарт погони не покидал их.

— Вперед, собачки! Давай! Вот она! Не уйдешь… На трех ногах далеко не ускачешь… Сейчас попадешь под упряжку. Только бы вовремя затормозить нарту, а уж щенка-то я оттащу в сторону. Эх, красавец. Эх, бежит… Легко, свободно, старую не покидает, а мог бы уйти… Э-эх!!

Уже и нарта катится под гору, и снег бьет по лицу мелкой дробью, и ветер запел непонятную песню.

Но Кряжеву не до погоды. Он видит только старую овчарку и молодого красавца-щенка.

— Сейчас… Сейчас… — Он даже привстал в нарте. Еще метр, два…

А пурга уже скрыла даль, передвинула снега, сравняла землю с небом. Но остол в руках. Еще секунда и — стоп! Свалка…

— Взять! — кричит Кряжев и видит, как Динго прыгает в сторону. Молодой за ней…

Пират проскакивает мимо, но тут же круто разворачивается. Собаки сталкиваются, бороздят лапами снег и враз бегут в сторону, а нарта катится вперед по инерции.

— Обрыв! — Но уже поздно. Не воткнуть остол, не остановиться.

Рывок — и нарта переворачивается. Кряжев летит кувырком по крутому склону.

— Все. Приехали, — выбираясь из сугроба, отплевываясь, ворчит он. — Пират! Пират!

Тишина. Лишь катятся еще комья — обломки снежного козырька. Да где-то наверху свистит вьюга.

— Пират!!! Черта с два. Умчались и ружье привязанное увезли. Не сам вырастил, так не сам. Дикари остались дикарями. Проклятье! Здорово она подвела к обрыву. Дьявол, а не собака… Теперь из этой свистопляски не скоро выберешься…

А ночь трепыхалась, как подраненная птица, и холодный пух слепил глаза. Страх обуял Кряжева.

— Овраг-то могила. Надо выбираться, а то загнусь. — Он лез на четвереньках, карабкался вверх, сползал и снова поднимался.

— Еще немного. Еще чуть-чуть… Козырек… Его не перелезешь…

В отчаянии он боднул нависшую глыбу и тотчас покатился вниз, барахтаясь в снежной лавине. А когда очутился на дне оврага, вставать не хотелось.

— Хорошо, что не много намело. Завалило бы и — ищи-свищи… Передохну и опять полезу. Надо в этом же месте… Надо… Надо…

Он сидел не шевелясь: «Вот так и замерзают, засыпают навсегда». Он почувствовал, как слипаются тяжелые веки.

«Вставай! Вставай и вверх!» — приказал он себе и с трудом поднялся.

Когда он выбрался из оврага, сильный порыв ветра прижал его к ледяному насту.

Кряжев шел, как водолаз, преодолевая сопротивление. Одежда его давно обледенела и стала похожей на скафандр, под которым гулял холодок. Пряча лицо от колючего снега, он невольно уклонился в сторону и вдруг полетел куда-то вниз в пустоту. Упал и замер.

В кромешной тьме раздался глухой звериный рык.

«Берлога, — мелькнула мысль, — пропал…»

Он лежит недвижно, почти не дышит, а зверь сопит рядом, над ухом. Его нос жадно втягивает воздух, обнюхивает. Кряжев чувствует, как вонзаются в него буравчики злобных глаз, сверлят, испытывают.

Кто-то страшный рядом, невидимый. От него не защитишься. Темно, и это ужасно.

Но вот пахнуло залежалой шерстью, теплом и псиной.

«Логово… собачье логово. Главное — спокойно, спокойно. Не делать резких движений. Повременить… А пахнет псиной, псиной». Кряжев потянул носом воздух и почти успокоился. Он шевельнулся и сразу вобрал шею в плечи, ожидая прыжка. Нет. Ура!.. Но спокойно, спокойно. Где-то шумит ветер. Надо встать.

Медленно наступает рассвет. Сквозь полузасыпанный вход пробивается лучик. Кряжев видит узкую амбразуру старого дота и сухую лежку. Он прячет нож в ножны и только теперь ощущает, как замерз.

— Стоял как истукан, — ругает себя, — можно было присесть и подремать. Все онемело.

Он сделал несколько движений, размялся и выбрался наружу.

Пурга стихла.

А следы знакомые. Динго! Это ее хата! Ну спасибо, собачка! Спасибо!

Кряжев повеселел. Приободрился. И даже холод, что пробирал его до костей, вдруг отступил, смягчился.

— Теперь домой!

Он шел, не оглядываясь, по ровному зализанному ветром снегу.

А сзади, по его следам, плелась Динго.

Возле своего дома Кряжев увидел перевернутую нарту.

Собаки приветствовали его визгом и лаем. Виляли хвостами, выражая восторг и повиновение.

— Что, передрались, предатели?! Вон и снег красный… Здорово помутузили друг дружку. Сейчас распутаю и отпущу.

С горы донесся вой. Кряжев оглянулся. Динго сидела со своим щенком возле валуна, куда он еще не успел положить кусок мяса. «Теперь догоню», — решил он.

Быстро распутал собак.

Динго не могла уйти. Она была слишком слаба. Ее щенок держался рядом, бежал озираясь.

Отдохнувшие псы не чувствовали тяжести нарты. Они легко настигли и подмяли дикарей. Лай, визг, клыки и лапы. Где кто, кто кого? Кряжев захлестнул петлей щенка, привязал к нарте. Пришлось дважды выстрелить в воздух, чтобы утихомирить собак. Они отпрянули от Динго, и она, поднявшись, пошла прочь как и когда-то, оставляя на снегу капли горячей крови.

Воткнутый остол удерживал нарту, пока Динго не скрылась за увалом.

Шли дни. Щенок не брал из рук пищу, не подпускал к себе. Его клыки дробно клацали, а глаза горели синеватым пламенем. В них жил страх и ненависть. Поджав хвост-полено, щенок часами сидел в углу коридора и рычал, рычал.

Кряжеву казалось, что уже никогда не приручить этого зверя. Лопалось терпение, и порой хотелось открыть дверь и пнуть его на прощание. Но он продолжал сидеть против щенка и ласково окликать:

— Дик, дичок, дикий. Ах, ты дикарь… Дик, Дик…

Пес склонял голову набок, прислушивался к звукам человеческого голоса, поглядывал на жареные кусочки мяса, замолкал на время, чтобы с новой силой начать свое монотонное «Рыр-ррр…»

«Прошло уже две недели, — писал Кряжев в дневнике, — а примирения нет. Дик не хочет признавать меня другом. Ночью скулит, перекликаясь со своей матерью. Кажется, в этом секрет неугасимой дикости. Пристрелю сегодня старую. Будет спокойно ей, мне и щенку».

За окном слышался жалобный плач овчарки, а в коридоре ей вторил Дик.

Кряжев оделся, взял ружье и вышел.

В морозном небе перемигивались звезды. Лунный шар висел над крышами.

«Только бы не поддаться жалости, а то не выстрелю», — уговаривал себя Кряжев.

Подтягивая за собой ружье, он полз по-пластунски. Не более двадцати метров отделяло его от одичавшей собаки.

Пора! Он резко поднялся. Приклад уперся в плечо, на холодную сталь крючка привычно опустился палец.

Динго перестала выть, склонила набок голову.

«Почему не убегает? Неужели не видит? Совсем ослепла».

— Динго!

Динго не шевельнулась: она не слышала.

Ружье медленно опустилось.


Теплые ветры, долго гулявшие за океаном, возвращались на остров, а вместе с ними прилетели птицы.

Первые табунки уток опустились в талые места, облюбовали кочки для гнездовья.

Еще падал мокрый снег, но не задерживался на крыше, стекал каплями на низкую завалинку.

Солнце просыпалось рано, заглядывало в сонные окна домов, мерцало в каждой оледеневшей снежинке, и сиял ослепительным светом еще заснеженный вулкан.

А в долине реки уже селилась весна. Весна зеленела в проталинах, голубела в разводьях, соком наливалась в ивовых почках.

Собаки стали ленивее и теряли зимнюю шерсть.

«Весна, — писал Кряжев в своем дневнике. — Снег на улицах почернел, а кое-где стаял. Из окна своего дома я вижу высокую трубу кочегарки и длинный шлейф смоляного дыма. Коптит старая, готовится к новой путине. Все в поселке пробудилось. Возле лебедок люди, в цеху люди, на улицах и на берегу — люди. И даже у катера будто крылья выросли, стоит готовый взлететь и опуститься в светлую воду залива. Красавец-катерок поблескивает свежей краской — это мой труд. Скоро придет пароход. Привезет сезонников, и закипит работа. Загудит на рейде китобой, увешанный эластичными тушами. А я? Я, наверное, уже никогда не пойду на большое судно…»

Кряжев поднялся из-за стола.

Дик засуетился: возьми, мол, на улицу.

— Повалишь, черт ты здоровенный. Ну возьму, возьму…

Дик понял, метнулся к двери и стал терпеливо ждать.

Это была вторая его весна. Ему нравилось солнце, теплый снег, длительные прогулки. Больше всего он хотел бы вольно бегать, но Кряжев запрещал. Дик подчинялся.

Черный, с желтыми подпалинами на боках, остроухий, он выделялся в среде своих сородичей. Лучшие качества породистой овчарки унаследовал Дик от матери. Понятливый, он охотно выполнял команды, был ласков, но посторонних встречал враждебно.

Ростом под стать Чингизу, но еще по-щенячьи рыхлый, он уже внушал страх низкорослым псам. Зрелые собаки гордо подходили, бесцеремонно обнюхивали его и тут же оставляли свои метки в знак презрения. Дик поджимал хвост, угрожающе рычал, но не решался проучить обидчиков. Он не знал своей силы. И все-таки лаял на всех, резвился, был возбужден и задирист. Задиристость его носила больше заигрывающий характер.

Видя, что его по-прежнему не признают, он начал исследовать мир: обнюхал следы на снегу, угол дома, дрова и нарту. Нарта ему не понравилась. Он неумело поднял заднюю ногу и слегка напакостил, за что и получил шлепка. Но это не испортило боевого настроя. Дик прыгнул к Нахалке, тявкнул, отскочил и подбежал снова. Ей было не до игры. Она огрызнулась, и Дик остыл.

Кряжев вынес кусочки жареного мяса и стал бросать собакам. Бросил кусок и под ноги Дику. Жулик был тут как тут. Дик показал клыки. Жулик снизу вверх посмотрел на противника. Сравнение было явно не в его пользу. И он с достоинством ретировался. Однако страх ему скрыть не удалось. Дик понял: Жулик его боится.

Жареный кусок понравился не только Жулику. Большим носом шевельнул Пират. Прыжок, другой — Дик, сбитый с ног, отлетел в сторону. Но разбойник не успел съесть мясо. Дик вскочил и бросился на Пирата. Собаки всполошились.

Пират, старый закаленный боец, встретил Дика оскаленной пастью. Оба равные по росту, они поднялись на задние лапы. Упираясь грудь в грудь, ловили момент, чтобы вцепиться в горло. Дик не выдержал натиска. Упал. Подскочил Жулик. Он выбрал момент, чтобы отыграться за недавнюю слабость. Собаки злопамятны. Любимец Кряжева расплачивался за привилегии: Скряга тянул его за ногу, Шпик — за хвост. Нахалка и Сонька лаяли без умолку. Профессор изучал обстановку, выискивая, где куснуть. Бич лениво ходил вокруг, поскуливая, а Плут подпрыгивал на одном месте.

— Разорвут! — Кряжев орудовал палкой, но понял — не разгонишь. Надо бежать за водой.

Медленно, пугающе подходил Чингиз. Правый обломанный клык его обнажился. Секунда — и львиная голова опустилась на холку Пирата. В следующий момент Чингиз оторвал его от земли и, как ягненка, бросил через свою широкую спину.

Кряжев такого броска никогда не видел. Чингиз стоял, раздув бока, грозный и величественный. Собаки рассыпались, будто этого и ждали. А Дик-то, Дик, — он оказался мстительным. Вскочил и бросился на Жулика. Когда Кряжев подбежал и разжал палкой его черную пасть, бедный Жулик был мертв.


Пароход еще не бросил якорь, а на берегу уже толпились жители поселка. Приход судна предвещал начало летней навигации. Первый пароход — это событие радостное и долгожданное. На пароходе — снабжение, оборудование и новые люди. Прибыл и капитан — замена Кряжеву.

Кряжев сдал катер. Выслушал совет Федотыча:

— Ну что ж, на рыбозавод — это неплохо. Если решил, то поспешай, пока снег лежит. Май у нас коварный. Снег, снег, а завтра, глядишь, и зелено. Но здесь всего-то десяток миль по прямой. Держись долиной вдоль речки, а там через сопку и спустишься прямо в рыбацкий поселок. Выходи пораньше, к обеду прискочишь. На пути попадется теплое озеро. Если не был там, обязательно зайди…

Кряжев уладил конторские дела и весь день готовился.

«Завтра с рассветом выйду, — решил он. — Доберусь. Не велико расстояние. Эх, с нартой бы… Но куда собак? Самого примут ли? Жаль расставаться с четвероногими. Дика возьму. Хоть на материк, а с ним уеду. Остальные пусть живут, как жили».

Ночь прошла быстро. Казалось, только что уснул, а уже рассвет. Будильник надрывается от звона.

Кряжев поднялся, оделся, осмотрел комнату, не забыл ли чего, и вышел, плотнее прикрыв дверь. Солнце не поднялось, но восток озарялся алым светом.

— Ну что, Дик, присядем на дорожку? Сидеть! Сиди, голубчик, сиди! А то умчишься, жди тебя, а мне, брат, спешить надо.

Пес послушно сел рядом, а Кряжев крикнул:

— Шпик! Сонька! Ко мне!

Собаки лениво подходили, Кряжев говорил ласковые слова, гладил их линялую шерсть.

— Эх вы, псины… Скучно без вас будет, скучно. Зато вы отдохнете. Никто вас не поставит в нарту.

— Чингиз! Чингиз! Ну поди сюда, Чингиз!

Чингиз повел рыжими глазами и неохотно пошел на зов.

Дик сидел, как вкопанный, но вдруг ощетинился и пошел на Чингиза. Такой же рослый, чуть длиннее, он нервно подергивал верхней губой, и длинные острые клыки его сверкали белой эмалью.

— Фу, Дик! Фу! Нельзя! — крикнул Кряжев.

Но пса будто подменили. Он ничего не видел, ничего не слышал. Осторожно ступая, надвигался на Чингиза. Шаг, еще шаг. Губа все выше, выше и вот уж обнажились десны, яркие, красные. Дик осторожно ставит лапу вперед, но больше не движется. Чингиз рядом. Он — воплощение непоколебимой силы, лишь правый обломанный клык, наводящий ужас на всю собачью породу острова, сейчас более, чем всегда, обнажился. А большая тяжелая голова замерла на изогнутой бычьей шее. Крепкие лапы с силой гребанули рыхлый снег, и в горле забулькало, заклокотало.

Дик смотрел враждебно, изучающе и злобно. Черные глаза его были неподвижны, как смерть, темны, и непроницаемы, как ночь.

И в этот миг не тронь их, не мешай читать друг друга. Кряжев растерялся: таких водой не разольешь…

Дик замер. Чингиз не уловил в нем страха. Это озадачило. Он медленно, очень медленно отвел налитые кровью глаза, не выдержав напористого дикого взгляда овчарки. Наступила ничья.

Дик осторожно прошел перед носом «великого хана», обнюхал ближний сугроб и оставил визитную карточку: знайте, я вырос.


Все было предусмотрено, продумано, промеряно: и одежда, и карта, и маршрут. Курс был проложен по прямой. А теперь, шагая лесотундрой, Кряжев все более убеждался, что на местности, как и в жизни, не каждая прямая ближе кривой. Тот десяток миль, что был отмерян по меридиану, теперь вытягивался, как трикотаж. То на пути разливалось неучтенное озеро, и надо было обходить, то протока оказывалась не везде перемерзшей, то вдруг кустарник ершился так, что приходилось петлять, как зайцу. Река выписывала такие зигзаги, что не понять, куда течет: то ли на юг, то ли на север, то ли вдоль острова, то ли поперек. Под ногами порой оседал наст, как подгнивший мост, с глухим гулом и неожиданным треском. Стеклянная ледяная корка строгала лыжи, будто они катились по белому широкому наждаку.

— Эдак и половину пути не выдержат, сотрутся, сломаются, — беспокоился Кряжев. — Черт понес меня без нарты…

Долина дышала теплом, сияла под яркими лучами весеннего солнца, все вокруг блестело так, будто на вату накидали новогодних блесток или раскрошили зеркало. В каждом кристаллике, в каждой крупинке снега вспыхивал лучик, каждая грань излучала обжигающий свет. И казалось, что идешь не по зимнему снежному насту, а по раскаленным добела углям.

— Балбес, — ругал себя Кряжев. — Не догадался взять защитные очки. Смотреть невозможно. А еще идти да идти…

Пот ручейками струился по его лицу. Но не только взмокло его тело, намокли лыжи и тяжело тащились за ногой. Весна растопила долину. Под снегом хлюпала вода.

Кряжев шел, еле передвигая ноги, и вдруг увидел впереди что-то белое. Оно громоздилось на равнине, похожее на туман, но круглое, как гигантский шар, молочный сгусток, гора хлопка.

Кряжев остановился. Видение не исчезало. Еще четче вырисовывались контуры этого необычного облака. Теперь Кряжев заметил, что его осыпает серебристая пыль, что кустарник вокруг покрыт толстым слоем инея. Но еще более удивился, увидев, как быстро индевеет Дик: шерсть его становится седой, а ресницы белыми.

— Ну, чудеса… А белая гора дышит, — отметил он. — Облако. Облако на снегу… Белое, кучевое, в долине среди гор. Это не мираж, не галлюцинация. Легкое дуновение ветерка не сдвинуло, лишь шевельнулись ватные края его, чуть изменив форму. В завороженном мире царила тишина. Но вот пулей просвистели крылья утиной стаи, и Кряжева озарило, вспомнил: «Озеро! Это же то самое теплое озеро, о котором с таким восхищением рассказывал Федотыч. Озеро, а над ним пар. Самый настоящий пар, ибо кругом снег, а оно… Эх, черт возьми! Дик, дружище, вперед! В тучу, в облако, в сказку!

Кряжев взял собаку на поводок и шагнул в марево тумана.

Куда идти? Где же озеро? Хоть глаза выколи, пелена…

Кряжев остановился, прислушался. Откуда-то из глубины, из центра облака, доносился неумолчный птичий гомон: пощелкивание, посвистывание, кряканье и лебединый стон — все слилось в одну весеннюю песню.

Кряжев пригнулся, будто хотел заглянуть в замочную скважину, подкрадываясь, шел вперед, и озеро вдруг открылось. Распахнуло свои владения. Сотни не пуганых птиц плавали на зеленоватой глади теплого озера. И среди пестрых, черных и серых обитателей царства — белые, как снег, лебеди. Они остались зимовать на родине, на севере, на заснеженном берегу.

Кряжев удерживал Дика, не давая ему двигаться, не разрешал пугать птиц. Налюбовавшись, он тихонько отступил. Отошел подальше и оглянулся. Облако осталось на снегу. Прощай, сказка…

Половина пути еще не была пройдена, а солнце уже падало вниз. Лямки рюкзака резали плечи, а ружье било по ногам. Пот соленым раствором затекал в мелкие трещинки лица, разъедал кожу, застилал воспаленные глаза.

— Да-а, влип я. А если дунет ветер…

Он с опаской глянул вверх. Высоко, высоко в необъятной лазури тянулись нити перистых облаков.

— Альтокумулюс или как их там? — начал вспоминать Кряжев курсовую латынь по метеорологии. — Это к устойчивой погоде. Можно не трусить, во всяком случае на сутки. Давай-ка перекусим, Дик! А то еще когда придется…

Дик понимающе поглядел на хозяина, потерся о кожаный сапог. Кряжев выбрал место посуше, сел на солнцепеке. Под яром струилась открытая излучина реки. Две уточки, прибившись к противоположному берегу, что-то искали в воде… На проталине зеленел прошлогодний брусничник, под кустом рябины цвели маленькие нежные цветы.

— Черт возьми! Цветы и снег… Видишь, Дик, чудеса природы? Эх ты, дремлешь уже! Утомился! Мне бы твои четыре ноги… На-ка вот, подрубай!

Кряжев открыл охотничьим ножом банку тушенки и вывалил перед носом собаки. Себе вскрыл вторую и, доставая содержимое ножом, начал с аппетитом есть.

Откуда-то с высоты доносилась с детства знакомая трель.

— Жаворонок, — поразился Кряжев. — Ну дела-а… И бабочка. Вот она. Каких-то десяток километров отошел от океана, а уже другой климат. Давно я не видел, как распускаются почки, зацветают цветы… Не вдыхал лесного живительного воздуха. Море, море, море.

Кряжев поднялся, кинул на плечо вещмешок, стал на лыжи, шагнул и остановился. Даже не треск, а едва слышный щелчок, будто кто стрельнул из малопульки — и лыжина обломилась.

— Эх, когда теперь дохромаю?

Солнце погрузилось в темную полосу на горизонте, небо стало серым, однотонным. Повеяло холодком. Стемнело.

Кряжев прикрывает воспаленные глаза, считает шаги: раз, два, три… С закрытыми глазами легче.

Уже во многих домах погасли огни, когда он спустился с горы в рыбацкий поселок.

«Где же медпункт? Должен же быть здесь какой-нибудь врач?».

Перед ним стоял финский домик, матовый свет, проникал сквозь белые шторки. Где-то за домом, надрываясь, лаяла собака. Дик стоял у ноги, готовый защищать хозяина, если это потребуется.

Свет погас, и на порог вышла женщина. Ее освещала тусклая лампочка, подвешенная над дверью.

— Здравствуйте! Скажите, где найти медпункт или аптеку…

— Ты что, с луны свалился? Или перебрал сегодня?

— Глаза нажгло. Болят. Ни открыть, ни смотреть. Как песку насыпали…

Женщина пристальней вгляделась.

— Подойди к свету! Ба-а… Да и верно, не наш. А я тебя со своими мужиками спутала. Вроде бы и катер не ходил, пассажиров не было. Откуда сам-то?

— С горы, говорю, у вас есть больница? — начал сердиться Кряжев.

— Вот она, больница. Входи уж. А зверя своего оставь. Где такого большого выискал?

Она открыла дверь, зажгла свет и запричитала:

— Лицо-то вспухло, и глаза, и губы — все потрескалось. Блудил, наверное. Сейчас снег-то, он ярче сварки. Смотреть можешь?

— Нет, говорю, больно.

— Знакомые-то есть в поселке али нету? Если нет, оставайся тут. На лыжах к кому пришел али охотник?

«Ну и тетка, — думал Кряжев, отвечая на вопросы, — любопытная».

Это была уборщица. Она же заменяла медсестру. Жена шкипера, Лукерья Грачева, а попросту — Грачиха, была от скуки на все руки — так сама говорила о себе.

— Вот заварю сейчас густой чаек, — ворковала Грачиха, — помочим бинтик и — на глаза. К утру как рукой снимет. В крайности, денек просидишь у нас. Лицо жиром смажу. Вера Семеновна, врачиха, в центр укатила. Да ты не боись. Мой-то Грач обжигался пуще. Все зажило, как на собаке…

Грачиха была права. Через сутки Кряжев вышел из медпункта. Все это время он думал: «Не ушел ли Дик. Где он?» Грачиха на его вопросы отвечала односложно: «Не знаю», «Нет его», «Не показывался».

«Должен ждать. Должен, — убеждал себя Кряжев, — где-нибудь прячется и ждет…»

— Очки возьми пока. Возьми. Потом вернешь, — говорила Грачиха. — Да иди прямо в контору. Примут тебя. Примут…

Кряжев вышел из медпункта. Мягкий зеленоватый свет лился с горной вершины. А высоко в небе плыли зеленые облака, зеленоватыми казались оттаявшие склоны, зеленым было море, и лишь солнце сквозь зеленые стекла очков по-прежнему светило ярким светом расплавленного золота.

Кряжев зажмурился. А когда открыл глаза, увидел Дика.

Пес сидел на выступе скалы, что громоздилась над больницей.

— Дик! Ко мне, Дик!

Но Дик и без оклика узнал хозяина. Он прыгнул наверх, скрылся где-то в кустах и прибежал радостный, возбужденный. Он бросал когтистые лапы на грудь своему другу и горячим шершавым языком лизал его в лицо, на котором начала шелушиться отжившая кожа.

— Где же ты пропадал, бродяга?! Брюхо-то вон как подвело. Так и ждал голодный?

Кряжев шел по улице большого рыбацкого поселка и радовался тому, что здесь было по-деревенски уютно.

В отделе кадров уже знали, что он штурман, и все то, что Кряжев успел рассказать Грачихе. Осталось познакомиться с капитаном флота.

Его Кряжев нашел в маленькой диспетчерской на причале.

«Такой большой флот, а диспетчерская не больше ветряной мельницы», — подивился Кряжев, входя в пристройку в конце заводского здания.

За столом сидел человек в рабочей телогрейке, а рядом стояли радиостанция и радиотелефон.

— Добрый день! А где я могу найти капитана флота?

— Кряжев?

— Да…

— Ну садись. Это я. Лосев Бронислав Петрович. Но лучше просто Петрович. Так легче.

— А я Олег.

— Знаю. Вот телефон еще горячий — звонили.

Лосев довольно засиял. Горбатый нос загнулся к верхней тонкой губе, а цепкие круглые глаза лишь чуть-чуть сузились.

«Как коршун», — подумал Кряжев. Но взгляд выдержал.

— Штурман, говоришь?

— Да-а. Был на китобое, потом на буксирном катере…

— Вот ты нам и нужен. На аварийно-спасательный пойдешь? Капитаном? Это «жучок» такой же, как бывший твой. Он пока еще в Курильске ремонтируется. Принимать некому. У нас со штурманами туго. На весь флот один я. А на эрбушках, так мы называем рыболовецкие боты, самоучки. Отличные рыбаки, но без дипломов.

— А как же они в море ходят?

— Они не считают, что в море. Говорят — на лов. Здесь еще рулят, а в Курильске уже требуют дипломированных. Эрбушки, видишь, вон одна в ковше ремонтируется, чуть больше кунгаса, а двигатель пятьдесят сил. Ловят они в заливе. А если шторм — бегут в ковш.

— А как же в тумане?

— В тумане ты у них поучишься. Нюх. Вдоль бережка, по травке, по камушкам, а еще не знаю, как они находят дорогу. А вот если шторм и какая-то скиснет — дело плохо. Здесь твой буксирный и нужен. Так что принимай «сотый» и гони его сюда. Там уже есть наши, уехали матросы, механики, капитаном будешь ты. Помощника тебе подберем, а лучше готовь сам. Андрей, матрос, толковый парень. Присмотрись. Хаты пока нет, сезонники приехали, с ними морока, но место в общежитии найдем.

— А зачем оно мне? Я буду на катере. Если вот сегодня переночевать…

— Не придется. Вон курильский катер сейчас отходит. Тебя ждали. На нем двигай. А пес с тобой?

— Со мной.

— Ну тогда не тяни. Приказ о назначении тебя капитаном уже сегодня будет, а судовые документы там, у механика. Валяй!


Катер бежал, легко отсчитывая мили. Кряжев поглядывал на компас и на карту, сверял ее с берегом.

«Пока принял да красились, вроде и неделя всего-то прошла, а снега на склонах нет. Зелень уже, зелень. А может быть, здесь, на острове, трава не увядает? Красивые места. Красивые-то красивые, а если хочешь смело работать под берегом, изучи глубину. Изучим».

— Да, Дик!

Пес лежал в рубке с закрытыми глазами.

«Поволновался псинка. Все для него новое. И место и жизнь. Не нравится на катере, тесно. Привыкнет. Мне тоже привыкать надо. Скоро придется ловить эрбушки в разных местах и условиях. Машина киснет обычно в критический момент. Справлюсь ли? Справлюсь. Вот она, база. А на причале толпятся люди. Похоже, что ждут нас!»

Катер подходил. Его действительно ждали, особенно Лосев. Он заранее отогнал от причала бот и предупредил шкиперов, что это место, возле диспетчерской, для «сотого».

— Он здесь всегда будет стоять, а?! Черноглазая, — спросил Лосев у рыбачки, поглядывающей через мол на катер, — Кандюка ждешь или Андрея?

— Ну вы скажете, Петрович. Кандюк просто добрый человек…

— Добренький, говоришь? Ну, ну… Между прочим, на катере новый капитан, обрати внимание. Симпатичный парень. Тебе под стать.

— Что это вы меня то за Андрея, то еще за кого сватаете? Я вовсе не собираюсь замуж.

— Эх, Леночка… Красивая ты, а без понятия. Кряжев, между прочим, холостяк.

— Это тот, что в санчасти лежал? Я слышала.

— Он самый. В эту пору через остров не каждый рискнет, а он притопал.

Катер, поблескивая свежевыкрашенной белой рубкой, вошел в ковш и на полных ходах развернулся.

— О! Орел… Я ему вкачу! Между прочим, у нас полными здесь не ходят. Места мало. — Это капитан флота говорил уже не для Лены, а бурчал по привычке.

— Сюда! Швартуйся сюда! Во! Молодец!

Пока матросы крепили концы, механик спрыгнул на берег. Он полмесяца не видел Лену и сейчас поцеловал бы, но сколько глаз.

«Эх, не был бы я женат!» — подумал он с сожалением и, наклонившись к девушке, сказал:

— Соскучился… Ужас.

— А это кто? — спросила Лена.

Кандюк оглянулся и поймал любопытный взгляд Кряжева.

— Капитан.

— Интересный.

— Как интересный?

Лена приподняла плечико:

— Так, симпатичный. Лицо мужественное.

— Обгорелое.

— Знаю.

Губы механика злобно поджались.


Новая обстановка совсем не нравилась Дику. Кряжев заметил это по настроению собаки. Пес будто состарился на добрый десяток лет. Он стал угрюмым, настороженным.

Может быть, раздражали его люди? Они были везде: в кубрике, на причале, в цехах, в поселке. Приходилось держаться у ноги хозяина, и Дик злился. Особенно хотелось ему сорваться, когда подбегали поселковые псы. Они лаяли без умолку, бежали вслед и даже пытались сцапать его за лапу. У Дика гневом загорались глаза, и весь он сжимался пружиной. Отпусти — и передавит этих ненавистных пустолаек. Но Кряжев повторяет: «Фу!»

По-разному Дик относился к членам команды.

Андрей — матрос, ровесник капитана. Светлая шевелюра ниспадала на бесцветные брови. Глаза ясные, всегда удивленно открыты. Он обычно весел, но бывает вспыльчив. Дик разрешает ему свободно расхаживать со шваброй и уступает место для уборки.

Второй матрос, Витя, еще мальчишка, ему шестнадцать, не более. Дик игнорирует его присутствие. Зато Костю-радиста побаивается, но виду не подает. Костя молчаливый, низенький, кучерявый, неопределенного возраста: от тридцати до сорока. Пес видит его возле писклявого ящика и старается к нему не подходить; громкая музыка пугает и нервирует.

Помощник механика Данилыч. Седой, толстый, глаза оплывшие и усы. Он больше кряхтит, чем говорит. Если не стучит чем-то в машине, то читает, лежа на своей койке. И не донять, то ли добр, то ли просто ленив. Он напоминает Дику старого Чингиза, который ни к кому не придирается.

Присутствие старшего механика Кандюка Дик просто не выносит. От него пахнет водкой, табаком и мазутом. Этот человек с хитрыми, бегающими глазам? — трус. А трус опасен. Дик чует и потому рычит. Механик как-то пнул его, но, благо, успел закрыть за собой дверь кубрика. Дик грыз створки и глухо рычал.

Кандюк возненавидел собаку и ее хозяина. «Надо как-то избавиться от пса и от капитана, — мучила его мысль. — Штурман. Может закрепиться. А Ленка так и пялит на него глаза».

Кряжев о мыслях механика не знал, как не знал и о наблюдениях Дика.


Белая круглая тучка шляпой повисла на кратере вулкана. Крутые берега склонились над синевой пролива. В белесой высоте купалось солнышко. Над водой струилось тепло.

Маленькие рыболовецкие суда разбрелись по тихой широкой равнине, как стадо баранов на сочном пастбище.

— Погода что надо! — сказал Андрей, обращаясь к Кряжеву. — Теперь жди, когда насытятся. Будут заливать трюма и палубу без пределов. Жадные…

— Жадные в работе, — ответил Кряжев, — это хорошо.

Он вел катер к большому рифу, за которым притаилась удобная бухточка.

— Как там глубина?

— Метра три-четыре, безопасно, — ответил Андрей. — Я уже был в этом месте.

Катер, покачиваясь на прибойной зыби, медленно втискивался в расщелину. Сквозь призму светло-голубой толщи моря просматривался каменистый грунт. Над ним плыли большие и маленькие медузы. Они, как цветастые парашюты, зависали на поверхности. Медленно, плавно опускались и скользили в сторону. Не шевелясь, лежали пятиконечные золотистые звезды, будто приклеенные к большим плоским камням, а над ними пролетали стайки рыб.

Помахивая плавниками, рыбы подплывали к борту, обнюхивали корпус и устремлялись куда-то в таинственную глубь.

— Здесь, как у Христа за пазухой, — сказал Андрей, — ни ветра, ни волнения. А вода какая светлая! Вон даже крабика видно.

— А связь не прервется? — спросил Кряжев.

— Отсюда отличная слышимость, — заверил радист, — а выберешься на сопку — весь пролив как на ладони.

Андрей, Костя и Витя крепили концы так, чтобы катер не бился о камни.

Кряжев дал отбой в машину и вышел из рубки.

— Красота какая!.. Не болтает, тепло и зелень.

Кандюк заглушил двигатель и тоже вынырнул из машинного люка. Дик ощетинился, зарычал.

— Фу, Дик! — буркнул Кряжев.

Дик умолк, но губа его нервно вздрагивала.

Андрей засмеялся, видя, что механик застыл, не решаясь приблизиться.

— Иди сюда, дед! Не бойся. Тебя так просто не съешь.

— Развели псарню. Пришибу когда-нибудь…

— Пес никому не мешает, — сказал Кряжев и спрыгнул на берег. Он, как по лестнице, поднимался на сопку. Дик бежал впереди. Уже сверху Кряжев крикнул радисту:

— Слушай рацию! Если будут вызывать, нажми сирену. Я буду поблизости.

Костя ушел в кубрик, а Кандюк бросил Андрею: — Что-то ты быстро нашу дружбу забыл. Или мало моей водки выпил! Подначивать вздумал…

На лицо Андрея наплывала розовая туча. Он знал, что сейчас покраснели кончики его ушей, и ничего с этим не мог поделать.

— Стыдно? А ведь я тебя из засольного вытащил и на катер пристроил. А то вкалывал бы с носилками…

Андрей, сдерживая накипавшую злость, ответил:

— Ведь ты же бегал с бутылками, уговаривал, чтобы на завкоме я просил квартиру, будто бы женюсь на Лене. Все расписывал: мол, она без родителей, да надо людей выручать… Для нее ты сделал квартиру? Жаль, я тогда не понял твоей политики…

Кандюк быстро, воровато оглянулся.

— Ну, ладно, ладно. Это я так. Кто старое вспомнит…

— Вот и не вспоминал бы…

— Не вспоминал, не вспоминал… За тебя же обидно. Капитан на палубе сидит, а ты руль держишь. Капитан на сопке, а тебе вахта. Думаешь, помощником сделает? Кукиш! — Кандюк сложил фигуру из трех пальцев и поднес к лицу Андрея: — Лопух!

Солнце опускалось в кратер вулкана, как в горло гигантского ящера. А вокруг разливалось зарево. Но вот сомкнулась мрачная пасть, и стало темно. Лишь алые ленточки, будто полоски лопнувшего шара, еще висели на небе, а по хребту ползла длинная тень, и хвост ее протянулся вдоль берега.

— Уже темно, а кто-то еще ловит. Видишь, Андрей!

Кряжев прыгнул на палубу, а за ним Дик.

— Будет с ним хлопот, если туман навалится, — недовольно пробурчал Андрей. — Этот Грач хочет всю рыбу в океане выловить. Всегда последним уходит.

— А мы ему поможем, — ответил Кряжев. — Возьмем на буксир. Становись за руль, выводи катер.

— Другие обижаться будут.

— В другой раз другому поможем, работа общая.

— Добро! — сказал Андрей, хотя твердо знал, что и завтра Грач уйдет с тресковой банки последним.

Катер поравнялся с рыболовным ботом.

— Принимай конец! Быстрее дотянем, — крикнул Кряжев и бросил пеньковый трос.

— Это можно! Машина у меня старенькая. Совсем не тянет, — схитрил Грачев.

Утром Кряжева вызвал директор. Вместе с ним в кабинете сидел капитан флота.

— Входи, входи! Что так несмело? Да ты садись!

— Ничего, постою, — ответил Кряжев.

— Как тебе работа наша, нравится?

— Привыкаю.

— Китов хорошо бил?

— Всякое бывало.

— Там, наверно, дисциплину не нарушал, а-а?

— Старался.

— А здесь не стараешься. Жалуются рыбаки.

— Рыбаки? Не может такого быть. Еще никого в аварийном положении не оставил. Кто это мог наклепать? — возмутился Кряжев.

— Вот послушай, — сказал директор, подвигая к себе лист, — это докладная: «Довожу до Вашего сведения, что капитан Кряжев 20 июня оставил катер возле камней, а сам ушел на охоту со своей собакой, которую возит с собой». Ну и так далее. Было?

— Было. А кто написал, если не секрет?

— Механик. Твой механик. Он считает, что ты ушел с работы, и правильно. Вдруг случись что-нибудь. А наш аварийно-спасательный на охоту ушел. Придется накладывать взыскание.

— Ну что ж, наказывайте, — буркнул Кряжев и, не спрашивая разрешения, вышел.

Директор вопросительно посмотрел на Лосева.

Капитан флота поднялся.

— Да-а, с характером… Жаль, разговор не получился. Надо, пока не ушел в море, еще побеседовать с ним. Он ведь, между прочим, уехать может. Надбавок нет, семьи тоже. А парень хороший.

— Иди, иди! Не найдешь себе замену, на отпуск не надейся.

«Ну что за человек, — думал Кряжев о механике, — лучше бы прямо в глаза высказать, чем бумаги строчить. А теперь прижми его, скажет — в отместку. Уйду к черту. Сегодня отмолочу последний день и уйду. Это уже не работа, если на тебя зуб точат. Надо бы-ло сразу на Камчатку податься. Хорошо там, Федотыч рассказывал. Земля, говорит, большая…»

— Все на катере? — спросил Кряжев Витю, вынырнувшего из камбуза.

— Все.

Кряжев передернул ручку телеграфа, что означало «пуск двигателя», и попросил: — Витя, сбрось кончики.

В этот раз изучать берег ему не хотелось. Он спустился в кубрик, где на полу уже растянулся Дик. Кряжев перешагнул через него и улегся на койке.

— Андрей! Поглядывай! А я дреману. Что-то голова разболелась.

— Садись поешь!

— Не хочу.

Ветер ураганной силы сорвался неожиданно, засвистел в снастях, качнуло катер. Кряжев поднялся.

— Ну как, Андрей, не бегут еще наши?

— Будут ловить, пока жареный петух не клюнет. Хотя нет… Вон видишь, некоторые поплыли…

— Небо заволокло. Видно, вломит. Дай-ка я стану за баранку. В китобазе, помню, как начнет давать, катер на попа становится.

— И здесь не лучше. Что-то Грача не видно. Если уж он дал деру…

Динамик, подвешенный в рубке, разноголосил тревожными позывными, а среди хаоса звуков и голосов Кряжев отчетливо слышал одного Грачева:

— В корпусе течь! Уйти в укрытие не успею. Срочно прошу помощи.

— Вот и «305», а шторм только начался. Где же он есть? Сообщи координаты!

— Эх, этот Грач, — недовольно басил Андрей. — Уже все смылись, а он наверняка выбирает переметы. Но где он есть?

— Выбирает, не выбирает, а на спасение идти надо. Видимость ухудшилась, будь она неладна. Вон посмотри, Андрей, наверно, его эрбущка!

Волны катились, как горы, со зловещим рокотом, поднимали катер на вершину и низвергали. Казалось, что «жучок» уже не подымется, не вынырнет из пучины. Но он упорно карабкался вверх, навстречу белому грохочущему водопаду.

— Где? — переспросил Андрей.

— Я уже и сам не вижу. Но курс засек. Эр-бэ-35! Эр-бэ-35! Молчит Грачев.

Впереди вздымались и пенились тонны воды, усиливался гул стихии. А где-то там, среди бурлящей кипени, дергался, как поплавок, рыболовный ботик.

— Сотый, сотый! Вы видите меня! Сотый!

— Вон! Вон он! Видишь? — вскрикнул Кряжев.

— Где? — спросил Андрей.

Он приник к маленькому квадрату толстого стекла, омываемого ветром и всплесками.

Но бот уже снова потерялся из виду. Рыбаков скрыл огромный вал, который надвигался стеной, неся на своей вершине клокочущую гриву.

Волна нарастала, громоздилась, высокая, обрывистая. Ударилась в скулу катера, осыпала его шквалом соленых брызг и укатила.

Катер содрогнулся, завалился набок и ухнул в пропасть, но силы поддержания выбросили его вверх, и Кряжев снова увидел «эрбушку».

Со сломанной мачтой она переваливалась с борта на борт, как игрушечный кораблик, брошенный в бурный поток весеннего разлива. Уже обреченный, потерявший управление рыболовный бот чудом удерживался на поверхности.

— Дадим буксир! Андрей, приготовь выброску, — отдал Кряжев привычную в этих случаях команду.

«Сотый», с риском разбиться о волноломы, влетел в ковш. На подобранном коротком буксире вкатилась за ним «эрбушка».

На причале капитан флота махал кулаком:

— Тянете резину. Вовремя уходить надо! Разобьет когда-нибудь. Дьяволы! А ты куда помчался, Кряжев! Зайди ко мне, побеседуем!

… Море кипело, колыхалось, стонало, а над берегом сияло солнце. Ветер сгибал вершины берез, свистел в ветвях, трепыхал листочками, а на земле лежала тишина. Тихо-тихо шептались травы. Кряжев уже более часа лежал в кустах и думал: «Уеду. А что потом? Получится, как та попрыгунья-стрекоза… И еще где-нибудь найдется подобный Кандюк, как сказал Лосев. Он прав. Зачем уходить? Кому не нравится, тот пусть уходит».

Ветер дул не ослабевая, гнал над головой обрывки туч, гнул непокорную березу.

«Нет, никуда я отсюда не поеду. А с механиком… С механиком я еще потолкую».

Кряжев полюбовался взволнованным заливом и по крутой тропе спустился вниз.

Зыбь закатывалась в ковш, и катер дергался, как пес на привязи. Он не касался бортами причала, отыгрывался на концах.

«Молодец, Андрей. Догадался дать оттяжку», — одобрил мысленно действия матроса Кряжев.

И, словно услышав его голос, вышел Андрей.

— Все на борту? — спросил Кряжев.

— Механика нет. Домой пошел.

— Кто разрешил?

— Ему никто и никогда не запрещал.

— А инструкция для кого? В ней ясно сказано: «… В штормовую погоду всем членам экипажа находиться на судне и нести вахту согласно расписанию…»

К катеру подошел капитан флота. Высокий, горбоносый. В черном, с капюшоном плаще он казался еще выше.

— Как дела, командир? — спросил он Кряжева. — Внял моим словам?

— Все в порядке.

— Вахта на месте?

— Как учили…

— Смотри! Прогноз двадцать метров в секунду, с усилением, — сказал и пошел горбатясь.

Кряжев запрыгнул на палубу, с ним заскочил Дик.

— Сбегай, Андрей, передай распоряжение Кандюку, чтобы шел на катер. А то, смотрю, наглеть начинает.

— Да он таким и был, только ему с рук сходило.

— Вообще-то здесь двое и не нужны. Достаточно Данилыча, а коль самовольничает… Мы лучше отпустим его помощника. Он в кубрике?

Андрей утвердительно кивнул.

— Знаешь, Олег, я бы сходил за Кандюком, но его, наверняка, нет дома.

— А где же он?

— Есть тут одна девка, помнишь, Кандюк разговаривал с ней на причале, когда мы пришли с ремонта?

— Что-то не припомню.

— Ну такая, черная, в рабочей куртке и больших резиновых сапогах.

— Они все здесь в резиновых сапогах.

— Ленка выделяется. Она ходит без платка, грудью вперед, в тельняшке.

— А-а, красивая. Вспомнил. А я думал, это его дочь.

— Кстати, она о тебе расспрашивала. Говорит, нравишься.

— Ну, да?!!

— Точно. Кандюк ее опутал. А отшить некому.

— Где она живет?

— Против дома Кандюка, вход со стороны моря. На окраине.

— Ладно. Зубри правила. Завтра экзаменовать будем. Считай себя без пяти минут судоводителем. Если что, гони за мной. Вход со стороны моря.

— Добро! — Андрей улыбнулся.

Кряжев шел вдоль берега, Дик бежал впереди. Возле неказистого домика, никак не вписывающегося в поселковую улицу, Олег остановился.

«Заброшенный, — подумал Кряжев. — По рассказу Андрея, это дверь ее, Лены».

Окно светилось желтым тусклым светом. Кряжев еще постоял, набираясь смелости, чтобы постучать в незнакомую дверь.

Отозвать механика и уйти было бы проще. А вот поговорить с девушкой…

«Эх, была, не была», — решил он.

— Кто там? — послышался робкий голос.

— Капитан «Сотого»!

За дверью воцарилось молчание, и тут же послышался приглушенный голос механика: «Не открывай. Скажи, что уже спишь. Пошли его подальше…»

— Аврал! Штормовая! Механика срочно на судно! Пусть выходит, пока я директора не вызвал! — И Кряжев снова затарабанил в дверь.

Потом передохнул, прислушался:

— Я ему устрою, — шипел Кандюк. — У меня много не наработаешь. Со мной шутки плохи.

«Ах ты, гадина!» — хотел крикнуть Кряжев, но лишь ударил ногой в дверь. Щелкнула задвижка, появился Кандюк.

Кряжев надвинулся на него грудью.

— Так вахту несешь! Склочник! Живо на катер…

Кандюк съежился, уменьшился в размерах, блудным котом проскользнул мимо Кряжева.

Кряжев пропустил вперед собаку и решительно вошел в комнату.

— Здравствуй, Лена! Извини, что побеспокоил. Меня зовут Олег. Барбоса не бойся. Это Дик. Лежать, Дик! Лежать!

Лена испуганно смотрела то на собаку, то на Кряжева. Видя ее растерянность, он улыбнулся. В глазах его бегали чертики.

— Можно, я у тебя немного посижу? Знаешь, наболтало сегодня так, что и на земле качает. А этого дядю гони! Пусть сидит со своей Кандючихой. Добродетеля нашла. Других, что ли, не хватает?

На смуглых щеках Лены выступили красные пятна.

— Ты что, советовать пришел? Я и без тебя найду, если надо.

Кряжев снова улыбнулся. Он стоял твердо, чуть расставив ноги, в своих больших кожаных сапогах. Кожаная куртка плотно облегала его плечи. На руке красовался якорь. Обрывок цепи, извиваясь, лег на острые стальные лапы.

— Садись, — пригласила Лена.

Огромная собака растянулась у порога, покосилась диковатыми жуткими глазами, зевнула и положила массивную голову на толстые лапы.

Лена смотрела на Кряжева. А мысли на тяжелых усталых крыльях летели в недалекое прошлое.

Железная дорога из Куйбышева до Владивостока, а там пересадка на пароход и неделя изнурительной качки. Девчата, что завербовались и ехали с ней, лежали пластом: укачались. А она ничего. Потом работа. Засольный цех, резиновые сапоги и рыба. Рыба, рыба. Незнакомая, непривычная работа, совсем не похожая на ту, сельскую. И люди — сильные, простые, щедрые. Понравилась и работа. Где ночь, где день… Путина. Она как уборочная страда. Ни выходных, ни отгулов. Потом пришла осень. Кончился лов, и их уволили. Началась суматоха. У кого на материке семьи, радовались, что едут, а ей уезжать не хотелось. Опять в эту глушь, где одни бабы… Вот тогда и появился Кандюк — механик катера, председатель завкома. Он будто прочитал ее мысли и, как это делают добрые дядьки, спросил:

— Что, дивчина, хочешь остаться?

— Еще бы, конечно, хочу, да разве оставят?

— Слушай меня, — говорит, — и я для тебя все сделаю.

— А что я должна?

— Да просто ты мне нравишься. Пойдем, я покажу твою будущую квартиру.

Он шел и рассказывал о льготах для жителей Севера, а она думала: «Не за так хлопочет — нравлюсь ему. Пускай. Не маленькая. А что пожилой, так лучше… не обманет».

Бабы на работе все допекали: «Замуж выходишь? Когда свадьба?» А Грачиха так прямо в лоб; «За кого идешь, за Кандюка? У него жена не померла еще, хоть и больная. Постыдись, девка. А то тиха-то тиха… Да в тихом болоте… А он, старый хрыч, шустро забегал. Общественное поручение, говорит. Что-то о других не очень печется».

И полз шепоток, летел осенним ветром от дома к дому по узким улицам, вороша всякий мусор. Вот уже год прошел. Приутихло малость. Теперь Кряжев.

Она почти не слушала, о чем говорил ей Кряжев. И Олег понял, что разговор сегодня не получится. Пришлось попрощаться, но его не оставляли мысли о Лене.

«Механика отошью. Как это раньше я о ней не подумал? Да и когда? Уходим с рассветом, приходим в полночь. Один лишь раз в клуб на танцы вырвался. С Люсей, сестрой Вити, танцевал, миленькая школьница. Все о школе рассказывала, начальником лова или технологом собирается стать. Институт — ее мечта. Хорошенькая девчонка Люська. На Витю очень похожа.

А Лена? Эта не будет учиться. А женой может стать хорошей. Вообще черт их знает… Вон, посмотришь, иная швабра шваброй, а мужем вертит. У меня это не пройдет».

Кряжев вышел на узкую дорожку под скалой, что вела в ковш. Остывшие камни дышали холодом. Осень. Уже осень. Еще зелень, тепло, а сентябрь проходит.

… Небо светлело. «Сотый» резво шел из Курильска. За кормой тянулась баржа с рыбкооповским грузом. Такую всегда с радостью встречают жители поселка.

На борту катера находился пассажир — демобилизованный моряк Степан, сын Грачева. Флотский парень, пять лет не был дома.

Степан проснулся и увидел, как через иллюминатор перепрыгивает солнце.

«Где же мы находимся? Проспал отход. Голова, как тыква, тяжелая».

Он по-военному вскочил, быстро оделся. Через камбуз вышел на палубу и увидел, что море тихое, а катер слегка переваливается с борта на борт. Андрей и Кряжев стояли в рубке.

— Входи сюда, моряк. Что, не узнаешь места? — окликнул его Кряжев.

— Постою здесь. А место узнал сразу. Вон в том заливе. — Степан указал рукой прямо по курсу.

Из-под кормы катера вырывался бурун и кильватерная струя ровной дорожкой оставалась сзади. Волны спокойные, пологие вздувались, как мускулы, и рабски покорно несли катерок на широкой груди.

— Подходим. Вон и мачты «эрбушек» видны за молом. Пожалуй, пора подобрать буксир. Легче входить в ворота, Андрей! Зови Витю и Степана, пусть помогут. Трос длинный, а я на банку зарулю, — командовал капитан.

Катер шел на мелководье. Когда выбрали буксирный трос и баржа послушно стала к борту, катер полным ходом пошел в ковш.

— Лихой у вас капитан, — сказал Степан Андрею. — А не врежется? Ворота узкие.

— Он с двумя ботами полными влетает. Так, говорит, надежнее. Руля лучше слушает, а вообще, конечно, риск. Вон твоя мать. Видишь, в толпе? Тебя встречает. Сейчас Кряжев даст сирену и влетит в ковш, а Лосев, капитан флота, будет нести его по кочкам.

Взвыла сирена, взбудоражила рыбаков, проплыли ворота, вспенилась под килем вода, винт крутился в обратную сторону, а баржа уже прилипла к причалу. Звякнул телеграф, и стало тихо.

— Ну, черт! Разобьешься, лихач! Я тебе вкатаю по первое число, — кричал Лосев и грозил кулаком.

Степан выпрыгнул на берег. Мать повисла у него на шее. А на причал спешил, прихрамывая, старый Грач. Глаза его были влажными. Один сын, единственный, вернулся. Сегодня Грач не пошел на лов. Машину, говорит, подшаманю. Но все понимали: ждет.

— Кто это? — спросила Андрея Лена. Она, как всегда, вышла из цеха и подошла к катеру.

— Сын Грачихи.

— У-у-у… А где капитан?

Она стояла у борта, маленькая черноглазая красавица в рабочей куртке нараспашку, полосатый тельник плотно обтягивал ее невысокую грудь. На палубу вышел Кряжев. Лена вскинула ресницы и опустила. А Степан обращался к рыбакам:

— Все к нам! Через часок-другой! Гулять будем! Полундра, на катере! Олег! Андрей, Витя и все — обязательно в гости! Жду!

Степан окинул взглядом рыбаков, рыбачек и задержал взгляд на Лене.

— Вы тоже к нам, в кают-компанию! Одна или с мужем?

— Одна.

— Тем более! Ждем. Да, маманя?

Грачиха промолчала. Степан приподнял руку, как большой деятель на трибуне:

— Привет рыбакам.

Еще в пути он думал: «Не осрамлю флот. Девки ахнут. Морская форма всегда в моде».

Он глянул на клеш: отутюжены, собака нос обрежет, корочки шик-блеск.

Когда Грачиха с сыном появились на главном поселковом проспекте, у пацанов, что играли на пыльной дороге, только пятки сверкнули.

— Моряк приехал! — горланили они. — Моряк!

Вообще-то «сарафанное радио» в рыбачьем поселке сильней любой техники, и давно все знали, что едет сын Грачихи, и все-таки ребятишки подняли переполох. Бабы, свободные от работ, словно куры с насеста, вылетали на улицу. Грачиха вышагивала впереди, церемонно откланивалась.

— Вот, дождались… Сыночек… — И утирала кончиком платка набегавшую слезу радости.

Возле своего дома Степан остановился, осматривая родные пенаты.

— А посудина-то наша тово, с дефектом. Что же батя в док не ставит?

— Недосуг ему, Степа, то рыбу ловит, то ремонтирует свою «эрбушку». А дома у всех старые.

Они вошли в кухню.

— О! — воскликнул Степан. — Котлы под парами. Давно на домашнем довольствии не стоял. И в моей каюте парад. Банки новые, обшивка…

— Какие банки, сынок?

— Стулья, мама, стулья. Когда уезжал, одни табуретки были. А вот палуба рассохлась…

— Отец все обещает шпаклевку, да не дождешься.

— Подремонтируем, маманя, собьем ракушки, подкрасимся.

Степан трогал родные, полузабытые вещи.

«Ишь, — накрывая на стол, думала Лукерья, — по-флотски шпарит. За пять лет обычные слова забыл уж. Наши-то знай рыбу ловят, а по-флотски не мерекают. Разве что дед Матвей. Тот все о парусном флоте. Тоже любит морскими словечками мозги посуричить. Тьфу! Сама уж по-ихнему заговорила».

И Грачиха вспомнила, каким прибыл Матвей в родную тамбовскую деревню из плавания. Щеголь! По тем, довоенным временам. За границей, говорит, бывал. Гоголем ходил. «Приглашу его сегодня, обязательно приглашу. Как-никак, тамбовские. И внуков его приглашу, Люську с Витькой. Шебутной дед, а внуков вырастил, родители в войну погибли…

— Люську-то, поди, забыл?!

— Чьи позывные, маманя?

— Деда Матвея. Соседи наши. Соплюшкой была, а ныне не узнать — красавица.

— Бери на абордаж, маманя!

— Возьму, сынок, возьму! Красавица, не иным чета…

— Что-то не припомню такую.

— Через огород с веточкой бегала. Лет двенадцать ей было.

— Добро, маманя! Свистать всех наверх, а баньку истопила?

— Давно уж. Иди, а я кой-кого оббегаю.

Не спеша, по-стариковски парился Степан, хлестал себя березовым веничком.

— Эх-ха-а… Тропики… Ух, хорошо… Камни дышат. Запах березовый, а-а-а…

«На верхней не выдержу… Батя бы лежал. Где-то задержался, придет скоро… Люська, Люська. А! Вспомнил. У деда Матвея тонконогая внучка была. Мне язык показывала. Интересно, какая стала. Кажется, беленькая, а на причале была черненькая. Симпатичная. Застропим. Чья она? А может, сезонная? Звать не спросил. Если не придёт, где искать буду?».

Когда, напарившись в старой баньке, Степан вошел в дом, мать приготовила ему сорочку и бостоновый костюм. Отец уже был дома.

— Отвык я от такой одежды, отвык…

Сорочка плотно обжала плечи, но рукава оказались короткими. Это бы сошло, можно закатать, но костюм… он стал явно мал. Насмеявшись, отец и мать решили купить завтра же новый. А на вечере уж придется побыть во флотской.

— Тебе она к лицу, сынок, — осматривала его счастливая мать, — и ордена… Только вот зачем на них пишут: первый, второй, третий?

— Спортивные.

— А этот за что? Прочитай-ка! Слеповата стала.

— Отличник боевой и политической подготовки, — выпалил Степан.

— В боях участвовал, сынок, а почему молчал? У меня так ныло сердце.

— Нет, мама. Значки мирные.

— Не скажи, не скажи. Значки, может быть, и мирные, а дадены за боевые заслуги. Ну хоть живой вернулся, а то и ждать устала. Вон как в мире беспокойно. И чего людям не живется? А ты одевайся, одевайся. Гляди, вон Матвей идет. А что же без внучки? Э-э, верну обратно. Верну… Люська-то все бывало в огород заглянет да спросит: «А Степа пишет?» Пишет, говорю, да не про тебя, коза. А она захихикает и убежит. Давя смотрю, приоделась, разрумянилась, невеста-а. Когда и выросла… Прям вот как вишенка созрела. Не узнаешь. Пойду покличу.

Мать вышла, и Степан услышал, как она кричала с крыльца:

— А почему не все? Где Витя, где Люся? Давайте всем семейством. Оно и моему молодцу веселей будет. Чем с нами-то, стариками…

— Придут они, придут. Как Витька с катера вернется, так и придут.

Андрей, Витька и Люська пришли вместе.

«Вот она, — удивился Степан, — а раньше платье, как на доске, висело».

Рот его растянулся в довольной улыбке.

— Держи краба! — протянул он руку с растопыренными пальцами. Люська протянула свою маленькую горячую руку и посмотрела в его глаза. Казалось, вот сейчас она возьмет прутик и щелкнет, как бывало, петуха в огороде, а потом улыбнется и убежит.

— Ого? Уже клотиком до моего плеча достаешь, а я думал, ты все еще маленькая.

Люська, не разжимая губ, улыбнулась, отчего ямочка на щеке ее показалась и исчезла. Исчезла и улыбка, когда с Кряжевым появилась Лена.

— О! Кряжев, — обрадовалась Лукерья и тут же недовольно поджала губы: — Тоже нашел себе, Ленку ведет.

— Амба, мать! Я приглашал.

— Вербованной только и не хватало. Будто девок своих нет… Я, сын, правду-матку…

— Ну, хва! — вмешался Грачев-старший. — Стыдись людей! Не порть настроения. Прими как надо!

Лукерья молча удалилась в кухню. Зато Степан вышел им навстречу.

Уже все приглашенные собрались в большой комнате, когда Грачиха, уняв свой буйный характер, вышла к гостям.

— Рассаживайтесь, гостюшки, где место есть. Всем хватит. А ты сюда, Степа, к Матвею поближе да к Люсеньке. Вон она какая сегодня нарядная…

Поднялся дед Матвей.

— Табань, Лушка, табань! Пора и тост сказать. Не то во рту пересохло.

— Говори, Матвей Карпыч, говори! Я не помеха.

Дед Матвей поправил окладистую седую бороду, расширил грудь, подождал, пока приутихнет, и вымолвил:

— Ну, Степа! Сдается, что ты насовсем причалил, а раз так… кхе-кхе, — кашлянул в бороду, — буть моряком и на нашем флоте!

Он обвел глазами всех и высоко поднял стакан.

— Попутного ветра! Вот так-то. — И одним махом опорожнил содержимое. — Сильна горилка, якрь те в клюз, — крякнул, вытер пальцами усы, пошевелил багровым носом, — перва-ак… Ух-х! — Глянул на Степу, приподнял рыжие лохматые брови, пробасил: — Пейте! А ты рассказывай, служивый, где бывал, что видел, как ныне на кораблях жисть матросская?

— Э-э, папаша, сейчас мы попутного ветра не ждем. Не те времена. Нажимаем на кнопку, и бурун под кормой на три метра поднимается. Эффект! Палуба дрожит, машина воет, туман, а мы полным ходом — локаторы…

Степан толкнул в рот огурец, чувствуя, что хмелеет.

— Чаво это — локаторы, не видел…

«Во, — подумала Лукерья, — сразу малой посадил Матвея в галошу. Поделом. Перестанет старый кичиться».

А Люська шепнула деду.

— Это приборы новые, специально на судах устанавливают для безопасности мореплавания и еще радиопеленгаторы…

— Не встревай, дочка, — повысил голос дед Матвей, — старые моряки разговаривают, а ты, служивый, рассказывай, рассказывай, что там еще нового?

— Много нового, дед, такое, что и не снилось вам на парусном флоте: гирокомпас, эхолот, акустика…

— Степан, а ты за границей был? — спросила Люся, и ясные глаза ее заблестели.

— Побывал, но об этом после. Маманя, подай-ка гитару!

Дзинькнули струны, загудела гитара в ловких руках Степана:

— И-эх… В Кейптаунском порту, с товаром на борту «Джаннета» поправляла такелаж…

— Давай, Степа, давай! — Дед Матвей привстал из-за стола. — По песням вижу, свой брат, марсовой… Полундра! Подтянуть марсели! Поставить зарифленные тресселя! Штормовую бизань и фор-стеньги — стаксель… Живо… якрь-те в клюз!

Степан разинул рот, гитара, жалобно взвизгнув, смолкла. Люся улыбнулась, сверкнула белыми зубками, дернула деда за рукав:

— Ты ж не на шканцах, помолчи, пусть Степка допоет!

— Не тяни за марсо-фалы, — огрызнулся дед, — мы тоже кой чаво смыслим, локаторы-пеленгаторы… Давай, моряк, нашу, про серую юбку!

Но Степан уже завел патефон и ставил пластинку «Прощальное танго». Лукерья ревниво следила за сыном. Вот он подошел и пригласил Лену. «Почему? Люська моложе, нежнее… Опять же технологом будет. А эта, вертихвостка. И почему мужики за распутными гоняются?»

— Гля, Лушка! — встрепенулся дед Матвей. Он успел осушить налитую. — Во! Галсами пошли… Бейдевинд! Якрь те в клюз.

Люся смеялась громко, заливисто, рассказывала школьные истории, но Кряжев заметил, что она поглядывает в сторону Степана.

— Ваня! Грач! Грач, якрь те в клюз! Пришвартовался к Марии. Лушка! Подай ему гармонь, да пусть нашенскую…

Только Грачев растянул гармонь, дед Матвей остановил Степана.

— Яблочку! Служивый! Флотскую! А ты чернявая погодь!

Лена подошла к Кряжеву:

— Проводи меня, я совсем пьяная…

… Этот день для Кряжева был легким и светлым. Все было как никогда приятным, возвышенным, «голубым»: и море, и небо, и тучка над катером, но особенно приятной была мысль о Лене.

«Кажется, я встретил девушку, от которой никуда не уйти. Хватит с меня морей и скитаний. Пора обзаводиться семьей. Сегодня приду и все ей скажу».

… Проснувшись, Степан перебрал в памяти события вечера. «Много было гостей и знакомых и незнакомых. А дед Матвей… Ну и дед… В пляс пошел… А Люська выросла. Ниче девка, симпатичная. Еще была какая-то Ира рыжая, завклубом. Приходи, говорит, концерт будем ставить, самодеятельность организуем… А Лена ушла… Жаль».

— Мам!

Лукерья ответила из кухни:

— Проснулся. Эдак сладко похрапывал.

— А где батя!

— Где ж ему, как не в море. На лов ушел. Вставай!

— Ма! А Лена, чья она?

— Ничья. Мозги мужикам крутит. Ты о ней не думай, сынок. Вон Люська, честная, скромная. Тебя ждала.

После обеда Степан прогулялся по поселку, побывал на горе и оттуда спустился к причалу. Вскоре он уже знал, что Лена работает во вторую смену.

«В двенадцать ночи, как говорят моряки, в ноль-ноль, она будет идти по этой дороге к своему дому. Вот здесь мы ее и затралим, — думал Степан. — Кряжева нет. То ли ушел на лов, то ли в Курильске — никто точно не знает. Все работают и поболтать не с кем. Надо бы зайти в клуб к Ире. Нет. Ленку прокараулю».

Степан посмотрел на часы: был первый час ночи.

Послышались девичьи голоса.

«Идут… Надо пройти к ее дому и встретить одну», — решил Степан.

Лена шла не спеша, маленькая, усталая.

— Салют, рыбачка! — Степан шел навстречу. — Если не ошибаюсь, Лена?

— Да-а. — Девушка остановилась.

— Я вчера акулой кружил, а чуть-чуть зазевался, и тебя будто штормом смыло.

— Плохо кружил.

— Меня Люся с курса сбила. Вот пацанка. Утянула на дамский вальс. А сегодня, честно говоря, я ждал тебя. Наскучался по красивым девушкам.

Степан взял Лену под руку.

— Хочешь, я расскажу тебе козометный случай. Про одного старшину с катера?

— Если смешной, рассказывай.

Они остановились. В этот момент оба увидели человека. Он отделился от дома Лены и пошел к ним. Впереди бежала собака.

— Олег! — удивилась Лена.

— Точно, он.

— Олег, — Лена высвободила руку, — ты же говорил, что сегодня в Курильск уходишь!

— И ты поэтому… — он не договорил, резко повернулся и быстро пошел прочь.

— Олег! Постой! — Степан было двинулся за ним. Но Кряжев оглянулся и зло бросил:

— Заткнись, петух в тельняшке!

— Дурак… Вот дурак… Лена! — окликнул он девушку, но она уже вошла в коридор. Хлопнула дверь, звякнула задвижка.


Катер, покачиваясь на пологой зыби, шел вдоль берега.

Серое низкое небо, запорошенное мельчайшими капельками влаги, опускалось все ниже и ниже.

Андрей стоял у штурвала и внимательно смотрел на компас, решая в уме какие-то свои задачи. Сегодня он уже не матрос, а помощник капитана. Приказ директора есть.

Кряжев сидел в кубрике и заполнял свою объемную тетрадь.

«Рыбозавод, — писал он, — это уютный уголок на острове. Самое ценное для моряков — ковш. Маленькая, защищенная от ветра гавань спасает от жестоких штормовых волн. Засольный и консервный цехи работают круглосуточно. Сегодня ночью, когда я шел от Лены, увидел, как в чан заскочила лиса. Дик прыгнул за ней и задавил. Но она его успела сильно искусать. Пришлось залечивать его раны. Залечил, а вот свою не могу. Женщины коварны и лживы. Вчера клялась, что любит, а сегодня ушла с другим. Трещит мое счастье по швам. Кроме Лены, мне никто в поселке не нравится. Лена, Лена… Теперь не знаю, что и делать. После этого даже работа потеряла смысл».

— Капитан! — кричал Андрей. — Капитан! Туман надвигается!

Кряжев отложил дневник и вышел из кубрика. Туман плотной кисеей затягивал море и берег.

— Держи точнее на курсе, а я возьму пеленг! А ты, барбос, что засуетился? — Кряжев потрепал Дика за холку. — Тоже на рубку захотел? Ну пойдем, пойдем. Побегай по палубе. Только не свались…

Черный мыс еще просматривался в тумане. Капитан взял пеленг, вынул из кармана записную книжку и хотел тут же решить несложную задачу, но катер вдруг качнуло, прут леерного ограждения, треснутый по сварочному шву, отогнулся, и Кряжев полетел за борт. Когда он вынырнул, «Сотый» был уже далеко.

— Э-эй! — закричал капитан, но его не услышали. Рокот дизеля и шум гребного винта заглушили голос.

Теряя надежду, Кряжев смотрел на уходящий катер. Молочными каплями сыпался туман. Было тихо. Беспокойство и страх заполняли душу.

«Зацепиться бы за какое-нибудь бревно, доску. Ведь плавает же иной раз всякий хлам».

Кряжев осмотрелся. Где-то звучит сирена.

— Э-гей-э-э-э! — Ни звука в ответ.

— Эх, Андрей, Андрей!.. Думает, что я на рубке. Когда хватятся, меня рыбы съедят. Ноги тяжелеют, тянут ко дну. Кажется, лай? Эй-эй…

— Дик, — узнал Кряжев, — это Дик.

И сразу стало легче плыть, радость придала силы, вновь засветилась надежда.

— Дик! Ди-и-к!

Дик, отфыркиваясь, спешил на голос. Он уже, давно плавал кругами, но не мог отыскать в тумане хозяина.

— Дик! Дик! — звал своего друга Кряжев.

Вскоре большелобая морда замаячила над водой.

— Дик! Дик! Ах ты, родной. Давай ко мне, ко мне…

Пес подплыл. Кряжев поймал левой рукой ошейник, зашептал:

— Молодец, хороший, хороший. Вперед! Вперед, собачка. Вот так, по волне, по волне… А я тебе помогу.

Вспомнился Пират, когда в пургу он уверенно тянул к дому. Тянул изо всех сил.

И вот сейчас Дик. Он чует, где берег.

— Вперед, Дик! Вперед, родной!

Они плыли долго. Море было бесконечным, безбрежным и не было неба, не было земли. Лишь тихая, мертвая зыбь, осыпанная серебряной пылью.

«Утки! Каменушки! И нерпы гладкие. Значит, близко берег. Близко, Дик, близко».

Кряжев еле гребет правой рукой, левая онемела.

Чайки крикливые, наглые. Снижаются, разглядывают нежданных гостей.

Это особый прибрежный мир птиц и животных. Даже капуста, которая устилает поверхность длинными лентами, обвивает тело, мешает плыть, радует.

За спиной зашипел, приподнялся первый бурун, перекатился через голову и распался на мелководье.

Кряжев ударился коленом о грунт, хотел встать, упал, и вода снова потащила его в глубину. Он с трудом выполз и растянулся на влажном песке.

Пересвистывались кулички, бегали по отливу, мерно шелестел прибой, кричали чайки. И вдруг все исчезло, лишь завывание волков все отчетливей доносилось откуда-то с гор. И нет в руках привычного ружья, нет лыж, на которых легко и быстро можно уйти от стаи. А вокруг белизна и лютый мороз. Ноги недвижны. Они увязли глубоко, примерзли к снежному насту. Немеют, отмерзают до боли, до ломоты.

А волки ближе, ближе. Вот он, вожак, смело идет, без опаски. Обнажаются клыки. Он готов напасть, но еще медлит.

Кряжев делает рывок и — просыпается.

Дик стоит над ним и смотрит ему в глаза.

— Быр-р… Колотун… Надо бежать, собачка! Замерз я…

Он встает. Ноги дрожат, подламываются. Кружится голова, тошнит. На одеревенелых руках кожа побелела, сморщилась от воды, от соли. Одежда немного подсохла. Надо идти, бежать.

Уже и солнце садится. Холод. Это не материк, где ночью духота. Север.

«Если я выплыл в районе Черного мыса, — рассуждал Кряжев, — значит, придется шлепать по камешкам зигзагами километров сорок с гаком. Если берег не оборвется, сегодня добегу».

Дик маячил впереди, сухой и бодрый. Он успевал отскакивать от набегающей волны и обнюхивать подозрительные вещи: бутылки, тряпки, банки и прочие предметы, выброшенные морем.

Сумерки сгустились, прибой, похожий на длинную неоновую лампу, высвечивал кромку берега. Только впереди, где скала опускалась в воду, вспышка была большой и более светлой.

Слышался грохот, волна бомбой взрывалась, столкнувшись с камнем. Бешеная вода откатывалась, чтобы обрушиться снова. Гул наката нарастал. Здесь не пройти, понял Кряжев. А обходить — гиблое дело, через сопку, сквозь заросли сейчас, когда ночь уже опустила черный занавес, прикрыла все: и небо, и землю, и траву, и кусты.

Мрак, хоть глаз выколи. Ничего не видно, даже идущего рядом Дика. Кряжев взбирается на сопку. Вечерний холод проникает в каждую частицу, в каждую пору изъеденного водой и солью уставшего тела. И не было от него спасения.

«Шалаш… Надо делать шалаш и ждать утра! Только шалаш…» — Кряжев падает на колени, рвет траву, пытается ломать кусты. Но все крепкое, неподатливое. Все одинаково черное, неразличимое: и кора, и листья, и трава. Все мокрое и скользкое: лицо, руки и одежда.

— Нет, не хватит сил сделать шалаш, — признался с горечью Кряжев и приказал собаке: — Лежать. Лежать, Дик!

Прижавшись к теплому собачьему боку, он немного согрелся и уснул.

Сколько он спал, знали только звезды. Туман рассеялся, и они смотрели на землю во все глаза. Человек вдруг поднялся и начал бешеный танец на месте. Он бил себя руками, подпрыгивал, потом рвал траву и делал гнездо. Ему не хватало тепла, но он ни разу не обратился к всевышнему с просьбой о помощи, хотя в бормотании своем нередко поминал бога. Когда человек снова лег рядом со своим другом — собакой, звезды закрыли усталые глаза. И надели шапку-невидимку. Небо стало пустынным, блеклым. Но из-под земли выползало солнце. Яркое, огненное, оно бросило ржавый свет на отдаленные облака, окрасило склон серебром и, оторвавшись от горы, плавно полетело вверх. Вулкан, приветствуя новый день, снял свою белую шляпу, на листочках засверкали жемчужные капельки росы.

И снова уходит тень. Дик встает, разминается. Обходит ближние и дальние кусты. Теперь тень не движется. Солнце не греет. Оно легло спать. Укрылось вулканом.

Кусочек луны, как обломанная гнилушка, светился мертвым, не греющим светом, а под ветвями притихла настороженная тьма. И вновь далекие миры открыли свои горящие загадочные глаза, чтобы увидеть на земле маяту человека. Смотрите, звезды, смотрите, он спит.

Только пес, его верный страж, слушает напряженную тишину. Где-то идет медведь. Он еженощно проходит по своей медвежьей тропе. Дик не слышит его мягких осторожных шагов, но чует звериный запах. Чует и рычит. Зверь слышит и уходит. Не надо мешать друг другу. Лес тих и спокоен. Лишь частое, с хрипотой дыхание человека нарушает тишину. Отрывистый кашель вырывается из груди Кряжева. Он поднимается с земли, и пес радостно машет хвостом.

Кряжев не видит собаку. Ночь. Но он знает, что надо идти. И он идет. Идет сонный, больной, и воспаленный мозг не воспринимает информации. Дик лает, он хочет сказать: «Куда? Ведь там обрыв. За кустами не видно. Остановись!» Но Кряжев идет. Взор его блуждает по вершинам кустарника, впереди серебрится море. Надрывный кашель рвет грудь. Высокая температура мутит сознание.

Дик, некоторое время стоит над обрывом, слушает, как катятся вниз камни: тук-тук-тук-тук… Потом взлаивает и бежит на берег.

И снова рассвет.

Второй раз поднимается над островом солнце.

Дик слышит стрекот мотора. Гул нарастает, превращается в страшный рев. Дик не убегает. Надо переждать. Прилечь на землю, затаиться.

Вертолет, сотрясаясь, повисает над берегом. Заволновалась густая шерсть на спине собаки. Листья, щепки, песок — все завихрилось от дуновения ветра, все поднялось вверх, взметнулось вихрем.

Вертолет качнулся в сторону, еще повисел в воздухе, высмотрел место и опустился. Винты недолго крутились, и стало тихо.

Дик лизнул Кряжева, толкнул его лапой: что делать? Идут люди…

Кряжев не шевелился.

И тогда Дик попятился и тотчас прыгнул. Человек не устоял. Дик кусал его руки, приближал свою пасть к лицу. Вдруг сильный удар оглушил его. Дик завертелся, ткнулся носом в песок и затих.

— Задавил бы меня, дьявол, не успей ты вовремя, — сказал, поднимаясь, первый.

— Жаль собаку. Убил, наверное. — Второй толкнул Дика ногой. — Жаль.

И снова песок, листья, мелкие щепки — все поднялось вихрем, разлетелось от дуновения ветра. Заволновалась на спине собаки густая шерсть.

Вертолет оторвался от земли, набрал высоту, заскользил в сторону и врезался в черную дождевую тучу.

Шевельнулась туча, вытянулась на небе, приблизилась к берегу и стала похожей на ведро. Ведро медленно перевернулось и потекла вода сплошными струйками. Хлынула на прибрежную гальку, хлестнула по шерсти Дика, по морде. Открылись глаза, дрогнули лапы, еще капля, вторая живительной влаги — и поднялся пес. Медленно, кругами прошелся по берегу. Но уже испарился запах человека и ямки следов размыла вода.

Дик побрел на сопку, проверил место, где лежал хозяин, прошел до обрыва и вновь вернулся на берег. Он сидел до тех пор, пока не погасло солнце. Потом вошел в воду и поплыл, огибая скалу.

Когда впереди открылся пологий берег, Дик вышел из воды и побежал в сторону поселка.

В предрассветной вышине еще светились звезды Большой Медведицы, еще поблескивала Полярная среди тускнеющей россыпи, а с востока уже пробивалась алая полоска зари.

Дик по-волчьи, бесшумно обошел поселок и спустился в ковш.

Цех безмолвствовал, лишь в консервном заводе светились окна и шелестел конвейер.

Катер покачивался, пришвартованный к пирсу. Дик легко взял метровую высоту борта, как обычно, поскреб лапой дверь и тотчас услышал чьи-то шаги. Он вильнул хвостом, радостно и негромко тявкнул.

Дверь приоткрылась, пахнуло соляром и водкой. Дик хотел войти, но дверь перед носом захлопнулась. Опять звуки шагов крадущихся, медленных. Дик подошел ближе к двери.

— Ах ты, гад, — прошипел Кандюк.

Щелкнула задрайка. Дик не успел отскочить. Механик ударил его длинной ручкой от помпы.

И снова соленая вода, разъедающая глаза и лапы. Дик поплыл к противоположной стороне ковша, но увидел, что человек, пахнущий соляром, ждет его с длинным багром на краю причала. Дик повернул к выходу и быстро поплыл в море.

— Смышленый. Смотри-ка, в ворота… Где теперь вылезет? В потемках не увидишь, — бормотал Кандюк, теряя пса из виду.

Дик выплыл к пустынному отлогому берегу за поселком. Отряхнулся и прилег. Полежав недолго, он подался в ближайший кустарник. Инстинкт подсказывал, какую травку надо искать, чтобы зажили раны.

Прибойная волна с шипением, как змея, наползала на берег. Дик проваливается в песок, перелезает через плавник и бежит по настилу засохшей морской капусты. Хочется пить. Съеденный возле цеха кусок соленой рыбы разжигает жажду. Ярко-красный язык свисает в сторону. Дик изредка хватает пастью набегавшую под ноги волну и снова бежит мелкой рысцой.

Старых следов уже не видать, их смыло дождем. Но вот под горой булыжина. Пес узнает этот круглый камень. На нем он оставлял свою метку, когда бежал в поселок. Надо проверить.

Дик останавливается. Тщательно, деловито исследует предмет. Так и есть. Камень хранит свежие, волнующие запахи. Здесь побывали собаки. Дик сразу определяет это.

А вот и стая. Вздыбилась шерсть на загривке у Дика, вздернулась верхняя губа: подходи!

Тощая собака с вислыми ушами продолжала грызть свою долю, еще две стояли, не решаясь напасть, и лишь один лохматый, бело-черный, типа лайки пес угрожающе зарычал.

Дик, роняя голодную слюну, отходит. Бежать нельзя, сочтут за труса. Оглядываться не следует, но быть настороже не мешает.

Дик скосил глаза и увидел, как лохматый пес кинулся к вислоухой и завладел мясом. Азарт охватывает Дика. Он срывается с места. Прыжок, другой, удар грудью — и чужак падает, но вот он уже на ногах.

Собаки не разбежались, как это бывало с поселковыми. Стая оказалась дружной. Они кинулись с четырех сторон на уставшего и голодного Дика.

Он едва успевал огрызаться: цап! цап! — укусы, отскоки. Рывок — вислоухая летит через спину и падает. Прием Чингиза. Можно не оглядываться. Закон естественного отбора вошел в силу. Упавшую рвали.

Днем парило, а ночью снова пошел дождь. Косые струи воды, гонимые ураганным ветром, больно хлестали по глазам и незаживающей ране на голове Дика.

Он медленно плелся вдоль берега, часто ложился и подолгу отдыхал. Лишь на восходе приблизился к поселку.

Туча уносилась на другую сторону острова, ветер стихал.

В сараях кричали петухи, вестники новых суток. Дик, низко опустив большелобую голову, подошел к дому Лены. Ему хотелось отдохнуть, зализать раны. Старая конура была тесной, но он свернулся калачиком.

Часом позже с ночной смены пришла хозяйка. Собаку она увидела сразу.

— Дик! Дик! — обрадовалась девушка. — Ох ты, хороший. Не забыл меня… Ой, да ты весь побитый. Пойдем со мной! Пойдем в комнату! Не хочешь… Ну, ладно, лежи. Сейчас я принесу тебе поесть и ранки промою…

Дик лежал и смотрел на Лену, пока она занималась врачеванием, а потом прикрыл глаза и задремал.

Вечером Лена собралась на работу.

— Дик! Дай-ка я тебя привяжу. А то убежишь. Вот и цепь от старых хозяев осталась. Ну, ну, не рычи! Вместе друга нашего ждать будем. Вот тебе жареная рыбка. Ешь!

Лена ушла. Дик съел рыбу и снова прикрыл глаза.

… Кандюк возвращался с работы. Он что-то мурлыкал, был в приподнятом настроении и решил заглянуть к Лене.

Кандюк оглянулся. Улица была пустынной. Зная, что висячий замок открывается без ключа, Кандюк решил подождать девушку в комнате. Он протянул руку к двери, но тотчас отдернул. Из старой собачьей будки раздался рык.

Кандюк попятился, но уйти не успел. Пес хватанул его за сапог, Кандюк упал, но быстро отполз и поднялся.

Дик храпел и рвался, пытаясь достать механика. Он в бессильной ярости греб когтями землю, натягивал до звона ржавую цепь, но человек был недосягаем. И тогда Дик залился злобным, отчаянным лаем.

— Ну, га-ад! — выдохнул Кандюк и осмотрелся: никого. — Теперь доконаю.

В желтых глазах механика загорелись мстительные огоньки, желтые зубы оскалились в злорадной ухмылке. Мужество возвращалось в его тщедушное тело.

Дик отступил. Он уже не лаял, а настороженно следил за палкой, занесенной над ним.

— На-а! Получай!.. Н-на, на, на!

Дик едва увертывался от ударов, многие достигали цели.

Еще взмах — и Дик крепко зажал палку в зубах.

— У-у, отдай! Отдай! — Кандюк тянул на себя, пес дергал к себе.

Кандюк выпустил из рук палку и отбежал. В нераспиленных дровах выбрал дубинку потяжелее.

— Н-уу, тварь…

Дубина, словно взрывом вскинулась вверх, начала быстро падать. Дик метнулся в сторону и почувствовал свободу.

Маленький обрывок цепи, несколько поржавелых звеньев, висел на его ошейнике.

Кандюк по инерции клюнул вниз и тотчас заслонился палкой.

— Нельзя! Нельзя! — завопил он, отступая. — Нельзя-а!

Дик надвигался, не издавая ни звука. Он был страшен!

— Если прыгнет, я пропал… А-а-а!!! — заорал механик. — А-а! Нельзя, Дик! Нельзя-а-а!!!

Жена увидела его в окно.

— Ой, — вскрикнула она, — загрызет Гришу. Заест волчи-и-на.

Ружье быстро оказалось в ее толстых руках.

— На, стреляй его, стреляй! — выбегая на крыльцо, кричала она.

Механик схватил ружье взвел курки. Дик остановился. Руки у Кандюка дрожали, ствол рисовал круги.

— Уйдет же, уйдет! Чего медлишь?!

— Дура! Ружье ведь не заряжено.

Когда Лена пришла в ковш, она в первую очередь подошла к «Сотому». Андрей и Костя сидели на узкой скамье, закрепленной возле рубки.

— Андрюша! Ты знаешь, кто пришел? Дик!

— Да-а?! А где он?

— У меня в будке.

— Точно? Я подскочу, посмотрю. У тебя есть чем кормить? А то возьми у нас. Продуктов навалом. Ладно, вечером сам принесу. Теперь можно порадовать Кряжева. Завтра директор посылает нас в Курильск, есть дела, и заодно навестим нашего капитана. Как он там?

— А я?! Андрей, возьми меня, я отпрошусь. Возьми!

— Давай, но чтоб к пяти утра была на катере!

Мастер консервного цеха Галина Михайловна, пожилая женщина, выслушала Лену и отпустила без всяких условий.

— Иди. Поезжай. Привет передай ему. Пусть быстрее выздоравливает. Иди, Леночка!

Лена радостно выпорхнула из цеха.

— Все! Меня отпустили. Пойдем, Дика посмотришь. Израненный весь. Я его немного подлечила.

— Подожди, у меня тут рыбные консервы, сейчас в мешок набросаю и пойдем.

Вскоре Андрей сошел с палубы на причал, пригнувшись под тяжестью мешка.

— Я даже колбасу забрал с катера. Дик не откажется.

Они подошли к дому, остановились возле будки и, увидев обрывок цепи, вопросительно посмотрели друг на друга.

— Дик! Дик! Дик! — Лена обошла вокруг дома, выбежала на прибойную полосу. — Дик!

Но собаки нигде не было. Лена подошла к Андрею.

— Вот смотри, изгрызенная палка и все истоптано. Кто-то бил Дика.

Андрей поднял палку.

— Кто же это?

… По взъерошенному заливу ветер гнал пузыристую пену, и мертвая зыбь, что спокойно перекатывалась ночью, вдруг ощетинилась.

Катер валился с борта на борт, и белые гребни, грохоча, накатывались откуда-то из темноты.

— Страшно, Андрюша, нас ведь совсем заливает, — поежилась Лена.

— Это пока темно, море кажется грозным, вот скоро посветлеет…

В рубку протиснулся механик.

— Ну что, Леночка, не укачалась? Вон какой штормина. Пожалуй, зря вышли. Если б Лосев не проспал, он бы не выпустил.

Кандюк придвинулся плотнее к Лене и тихо сказал:

— Хорошо, что я тебе хату выхлопотал, а то, глядишь, Кряжев выживет, где будешь за калекой ухаживать?

Лена почувствовала цепкую холодную руку под своей грудью и резко оттолкнула Кандюка.

Рокочущий гребень поднялся над катером, ударил в борт. Соленая вода плеснула в лицо Андрею.

— Тьфу! Из-за этого хорька не успел «скулу» подставить. — Он с отвращением посмотрел на механика.

… По коридору больницы бесшумно, как большие белые птицы, деловито проплывали люди. Все в этом здании было пропитано лекарством и тишиной. Все было мертвецки белым: и стены, и халаты, и окна, и шторы. Все было неопределенным и бесконечно долгим: время, раздумья и ожидание.

Человек в белом чепчике и снежно-белом халате прикрыл за собой дверь операционной. Лена подошла ближе.

— Скажите, он будет жить?

Человек внимательно посмотрел в широко раскрытые глаза девушки, и плечи его слегка приподнялись.

— Делаем все возможное.

Лена медленно, как в тумане, шла к выходу. Глаза ее застилали слезы. Какая-то женщина приняла халат и уверенно сказала.

— Это был сам — Федоров. Хирург. Твоего-то, кто он тебе, привезли без сознания. Голова разбита и ребра сломаны. Всю больницу переполошил. И где его так? Бредит. Все зовет какого-то Дика.

— Собаку, — тихо сказала Лена и так же тихо вышла во двор.

— Как он там? Видела?

— Нет.

— Тоже не разрешили?

— Нет. Он еще не приходил в сознание.

— А я вот набрал всяких компотов, — сказал Андрей.

… С моря тянул сырой слезливый ветер, пахло йодом и гнилью, йодом пахли и пальто и руки.

«Зовет собаку, — думала Лена, — а меня и не вспомнит».

За просоленным молом, обросшим морской травой и ракушками, покачивались рыболовные суда. Зеленые сети источали таинственные, волнующие запахи глубин океана. Цветные кухтыли, подвязанные нитями к пеньковому тросу, напоминали тыквы.

— Куда ты? — остановил Лену Андрей. — Вот он, «сотый», чуть не прошла.

… Шумели и утихали ветры, бились о берег штормовые волны. Все короче и короче становился день. В поднебесье пролетали вереницы птиц. Они покидали остров. Солнце светило не грея, и белая бахрома инея до полдня не таяла в травах.

Луга налились брусничным соком, а ветви рябины согнулись под тяжестью зрелых плодов.

«Эрбушки» уже не выходили на лов.

Забывалась история с капитаном Кряжевым. Дика редко кто видел в рыбачьем поселке. Только странно и необычно иной раз по ночам вдруг взлают собаки, зальются неистово, жутко и смолкнут. Лишь где-то еще разок, другой тявкнет запоздалая. А поутру во дворе обнаружит хозяин уже мертвого пса. Покачает головой, недоумевая, как погиб его четвероногий страж. Оттащит подальше да и зароет.

Кандюк догадывался, кто несет смерть поселковым собакам, и тревога не покидала его. Он перестал ходить по улице с наступлением темноты: Дик выслеживает его, чтобы отомстить. Кандюк убедился в этом в один из вечеров…

Смеркалось. Он шел домой. И вдруг ему захотелось оглянуться. Повернувшись, он увидел, как большая черная собака метнулась за угол ближнего дома. Кандюк остановился. Сердце екнуло в груди, страх щупальцами обвил ноги.

«Дик? Неужели преследует? Страшный пес. А может, померещилось?»

— Здорово, Кандюк! Ты что, занедужил? — подходя, спросил его Грачев. — Чтой-то на тебе лица нет?

— Нога… — ответил Кандюк, стараясь не подавать виду. И все же невольно скосил глаза к углу дома.

Его испуганный взгляд перехватил Грачев. Он тоже оглянулся, но ничего не увидел.

— Не Кандючиха ли тебя пугнула?

— Собак тут поразвели. Не пройдешь по улице. А ты, случаем, не в мою сторону?

— Хоть и не к тебе, но попутно.

— А то загляни, есть у меня чистый.

— На чистый можно, — согласился Грачев, думая, с чего бы это расщедрился скупой механик.

Однако спрашивать не стал, а чтобы не терять разговора, поведал:

— Вчера на берег мою посудину вытащили, так я провозился дотемна и знаешь, кого видел? Пса Кряжева. Дика. Еще здоровше стал. Одичал, видно. С горы по-волчьи, крадучись, спускался. Потом, прижимаясь к скале, вышел к засольному и лег напротив катера. Видно, помнит своего хозяина. Говорят, собаки, особенно овчарки, всю жизнь добро не забывают и зло тоже помнят. Вот я читал книгу какую-то. Так там вот такая же, как у Кряжева, собака долго выслеживала своего врага и задавила. Задавила. Ты чей-то задумался. Али уже спирту пожалел? В хату не приглашаешь?

Механик резко оглянулся. Дик стоял сзади. Кандюка будто кольнуло шилом. Он прыгнул через ступеньку, споткнулся, пробежал на четвереньках, ткнулся головой в дверь и уже с ружьем показался в форточке.

— Ты че, меня, что ли? — Грачев даже рот от удивления разинул. Глянул вокруг — никого.

А на лицо Кандюка страшно было смотреть.

«Сумасшедший, — подумал Грачев. — Дожился. Пульнет еще, причекнутый. Что с ним такое?»


Дик возвращался на китокомбинат. Он бежал тем же путем, который они проделали с Кряжевым ранней весной. Тогда лежал ослепительно белый снег, а сейчас золотистая трава мягким ковром стелилась но долине, всеми цветами радуги переливалась на склонах. Маленькие солнечные полянки усыпались брусникой. Куропатки взлетали из-под ног, на Теплом озере перекликались лебеди. Они не собирались улетать в жаркие страны — это были старожилы Курил. Хозяева Теплого озера.

Протока, которая была подо льдом, сейчас струилась по мелкой гальке. На перекате сидел медведь. Он ловко подхватывал рыбу и вытаскивал ее на берег. Медведь не страшен. Он медленно бегает и слишком неповоротлив по сравнению с собакой. И все-таки Дик обошел его. Подальше от грузного и сильного зверя, оно спокойнее.

Пахнуло океаном. Надвигался обычный в этих местах туман.

Дик подкрался к своему бывшему дому. Запах гниющего китового мяса щекотал нос. С губ потянулась слюна. В последнее время он жил впроголодь и был тощим. Поэтому сразу направился к мясу, возле которого лежал сытый, обленившийся Чингиз.

Дик вильнул хвостом в знак приветствия и постоял в ожидании ответа. Но Чингиз спал. Светлые капельки измороси бисером рассыпались на его рыжей, поседевшей шерсти.

Дик сцапал кус и быстро отбежал в сторону. Стыдно, как жулик. Но что делать? Голод.

Насытившись, он зарыл остаток и лег.

Чингиз так и не поднялся. Возможно, он крепко спал, а может быть, стал слишком старым, чтобы устраивать скандалы.

Проснулся Дик от качки. Земля дрожала мелкой дрожью, как палуба буксирного катера.

Вскочил и Чингиз. Он не любил это природное явление. Но землетрясение прекратилось, и Чингиз, сладко зевнув, снова лег.

Дик сделал круг, другой, стараясь распутать следы. И вдруг тонкая, волнующая струйка, оставленная Нахалкой, потянулась в горы. Дик, не задерживаясь, взял след.

Стаю он увидел за перевалом. Собаки стояли, сидели, а некоторые лежали. Возле Нахалки приплясывал сильнейший из них — Пират. Дик подходил осторожно. Нахалка радостно тявкнула, будто ждала именно его. Подбежала, остановилась, приглашая играть. Лукавые глаза ее озорно блестели. Дик сдержанно помахал хвостом. Он никого не замечал. Возбужденный, он потерял бдительность и тотчас поплатился. Пират резким испытанным толчком сбил его, стал рвать жестоко, беспощадно, хватая за бока, за лапы, за брюхо. Дик отчаянно сопротивлялся. Острые клыки его ранили Пирата. Спасая морду от укусов, Пират отворачивается и подставляет крепкую толстую шею. Этот прием всегда означает конец боя. Поверженный считает себя помилованным и уходит. Но в этот раз Пират ошибся. Дик неуловимо быстро сжал ему горло.

Пират крутил головой, отрывисто, с хрипом глотал воздух, пытался вырваться из намертво сомкнутого капкана. Он слабел, на губах появилась пена. Дик разжал пасть, поднялся, нижняя челюсть его судорожно дрожала.

Собаки приблизились, боязливо обнюхали мертвого Пирата и, поджав хвосты, отошли.

Осень догорала. Последние языки пламени гасли под хлопьями первого снега. Кандюк сошел с катера на причал и увидел следы. Широкие отпечатки лап большой собаки цепью лежали на снежной пороше.

Кандюк трусливо огляделся. Никого. Рабочий день окончился. Он снова глянул на следы. Зашел в цех и взял лопату. Все-таки оружие. Не с голыми руками встречать дьявола.

Механик спешил, подгоняемый страхом. Одышка сдавила грудь, дурные мысли лезли в голову.

«Неужели преследует? Есть же мстительные собаки… Прыгнет откуда-нибудь. Еще зима не настала, а люди попрятались. И собаки не брешут. К Ленке зайти, что ли. Не выгонит, поди приостыла. Кряжев-то когда вернется, и вернется ли?»

Кандюк огляделся и свернул к дому Лены. Но не успел дойти и до угла, как снова увидел знакомые следы.

«Неужто Ленка пригрела?» — подумал Кандюк и, прибавив шагу, засеменил к своему дому. Пулей влетел на крыльцо и захлопнул дверь.

— Что с тобой, Гриша? — спросила жена, не поднимаясь с койки. — Побелел весь…

— Да ничего. Лежи!

Он разделся, взял книгу и лег на другую койку.

— Приболел, что ли? — допытывалась жена. — Если и ты сляжешь… Никто и воды не подаст. Все я виновата. Детей бог не дал, а теперечи…

Кандюк не слушал. Он смотрел в книгу, а думал о другом: «Дик не даст покоя. Не даст. Уродится же такая собака жуткая. Убить его надо, застрелить, чтоб никто не видел, а то с Кряжевым не рассчитаешься».

Уснул Кандюк неожиданно и сквозь сон услышал скрип. Он сразу открыл глаза. Светлая ночь вливалась в окошко, и в нижнем углу рамы выделялся черный контур большой собачьей головы. Кандюк окаменел. Он увидел страшные, гипнотизирующие глаза и когтистые лапы. Окно медленно открывалось, и ветерок пролетел по комнате. Холодный пот выступил на лбу механика. Страх овладел всеми жилками его тела. Он не мог шевельнуться, не мог кричать. Лишь судорожно подергивал кончиками пальцев и мычал, мычал. Пес прыгнул в комнату, направился к койке. По полу застучали его длинные когти. Раскрытая пасть приблизилась, обдав механика жарким дыханием.

— Дик! Ди-и-и! — заорал Кандюк. — А-аа… А-аа…

Пес оттолкнулся от его груди и исчез.

Кандюк остался с открытыми глазами, не смея шевельнуться.

Тишину нарушила жена:

— Гриша! Ты в больницу б сходил — опять стонал сонный.

— Да иди ты со своей больницей! — выпалил Кандюк и подошел к окошку. За стеклом по-прежнему валил снег.


Снежинками летели дни, прессовались в недели и месяцы. Плотным настом укрылся кедровый стланик, сугробы намело под крыши. Конец февраля выдался особо снежным. Лисы подошли ближе к жилью. Куропатки спустились в долину, где еще в овражках торчали вершинки курильской ивы. Реже уходил в горы Дик. Все чаще и чаще он появлялся на выступе скалы, что нависла перед больницей, и порой пробегал вдоль села по прибойной полосе. Видели его и возле дома Лены.

«Повадился, — негодовал Кандюк. — Ленка прикармливает. Надеется, что Кряжев придет. Эх-хе… А мне без нее тошно. Еще пес проклятый. Ночью не пройти. Тенью бродит, привидением. Всю душу вымотал. Опять воет».

Кандюк вышел из дома, глянул на скалу.

«Точно… Сидит волчина. Каждый вечер сидит на этом выступе. Где б ни бегал, а на часок приходит. А что, если его там и кокнуть? В засаду и…»

С полудня тянула поземка, и Кандюк поспешил из бондарки, сославшись на здоровье жены.

. — Что-то температура у нее сегодня повышена, — говорил он бригадиру. — Год уже лежит старуха. Грех смерти желать, а не жилец она. И сама мается и я…

— Иди, иди, — сочувственно соглашались бондари. — Иди! Работы не ахти сколько. Управимся.

Дома Кандюк зарядил патроны картечью, взял поесть. Прислушался.

— Посвистывает ветерок, оно всегда так: ранний гость — до обеда. А коли подул после, надолго… Кончу я его, кончу.

— Опять ты про собаку кряжевскую? — подала голос жена.

— Про него, гада.

— Дался тебе этот пес. Воет. Пускай себе воет. Вижу, изводишься, ночами не спишь. На себя не похож стал. Бездомный пес, оттого и бродит. Даве говорила Грачиха, у Ленки видела. Кормит его девка. К ней мимо нас ходит.

Кандюк молчал. Знал, что не мимо ходит, а берегом, крадучись, а сюда — специально.

— Зря идешь. Погода портится. В пургу заблудишь!

Кандюк потоптался, что-то обдумывая, спохватился, подвесил к ремню большой охотничий нож и молча вышел. Лыжи решил оставить дома: без них удобней.

Солнце, окутанное ватными облаками, поспешило укрыться за черту горизонта. Порывистый ветер поднял снежную пыль.

Кандюк шел вдоль обрыва и поглядывал вниз, где тянулась длинная крыша засольного цеха.

«Где-то здесь тропа, — размышлял он, всматриваясь в белую гладь наста. — Вот выступ. Следы! Вот они — заледенелые. Нужно отойти шагов на тридцать и выкопать окопчик», — решил Кандюк.

Кандюк увлекся работой, а когда яма была готова, понял: надо уходить. Ветер задувал не на шутку. Началась одна из тех курильских вьюг, когда от дома к дому без веревки не доберешься.

«Засыплет, как в могиле, а пойдешь — заблудишься. Обрыв рядом. Загремишь, и поминай, как звали, — забеспокоился Кандюк. — Проклятый пес, чтоб ему сдохнуть! Уже ничего не видно. Надо укрыться от ветра. Только в этом спасение. Только в этом…»

Он прыгнул в яму и начал вкапываться в стенку. Когда ниша вместила его, успокоился, положил на колени ружье и взвел курки.

Снег сыпал, сыпал, и вскоре от вырытой ямы не осталось следа.

… Дик вел стаю к поселку. Метель не пугала. Не доходя до выступа скалы, он остановился, прислушался, принюхался. Потом прошел немного в сторону и стал копать.

Собаки окружили его. Дик быстро работал лапами. Ему стали помогать другие собаки. Они чуяли что-то и работали в темпе.

Снег неожиданно осел. Провалился в пустоту. Собаки успели отскочить. Дик глухо зарычал. Перед ним на снегу лежала живая человеческая голова. Собаки сомкнули круг. Ветер приутих, набирая сил.

— Ди-и-к! — жалобный оклик донесся из открытого рта. — Ди-и-к…

Пес приблизился. Шерсть взъерошилась, клыки обнажились. Собаки забеспокоились. Голова их пугала. Но вожак стоял рядом.

Голова вжалась в снег, глаза закрылись. Только губы мелко подрагивали: — Ди-и-к!

Собаки следили за вожаком, готовые ринуться и растерзать голову.

«Все. Сейчас начнут рвать», — успел подумать Кандюк и потерял сознание.

Дик обнюхал голову, приподнял заднюю ногу, «расписался» и отошел. Надо было спешить на выступ скалы — это вошло в привычку.

И все собаки, следуя примеру вожака, засвидетельствовали свое почтение.


Кряжев поправлялся. Перед самой выпиской его навестили Грачевы.

— Привет, капитан! От всех наших привет! Ты уже ястребом ходишь! Молодец! А мы вот с Лукерьей навестить тебя решили. Ну как, дышишь?

— Дышу. Через неделю обещали выписать. Просил сегодня, не разрешили. А то бы с вами укатил.

— Через неделю, значит… Это какое же будет число? Пришлем за тобой катер.

— «Эрбушки» на воде или нет?

— Уже на воде, но пока на приколе. Я новый двигун поставил. Теперь не буду тебя допекать.

— Будешь. С новой машиной тебя с лова не выкуришь. Как там мой Дик, не появляется?

— Андрей, говорит, видел…

— А-а, когда Андрею глядеть, — вмешалась Лукерья. — Он, поди, на седьмом небе от счастья. Опять с Ленкой видела. Кандюк из ружья в них палил ночью.

Грачев строго глянул на жену.

— А чего смотришь! Что скрывать! Сама их видела. Гулящая она, гулящая и есть. Может, за Андреем остепенится. А Дика убили. Что зря обманывать? Кандючиха сказывала. С тех пор и нет его. То, бывало, сядет На скале, я из больницы вижу. А сейчас нет.

Уже давно ушли Грачевы, а Кряжев все ходил и ходил по коридору.

… Большой морской буксир стоял на рейде Курильска. В зеркальной глади залива плавали звезды. Они сливались с огоньками электролампочек. Мерцал яркий морской ветер, где совместились небо и город.

Штиль. Полный штиль.

«Вот и все. Полтора года прожил на острове, исколесил восточный берег и западный, а нигде не прижился. Если бы вчера пришел катер, может быть, я уехал с ними. Если бы не шторм, «сотый» пришел бы с завода. Теперь уже все. На рассвете отход на Камчатку. В душе скребут кошки. Уезжать не хочется. Но ничего не изменишь. Ленка. Шлюха… А душа болит…».

Рейд пестрел судовыми огнями. На бетонном молу вспыхивала мигалка. Ее красный свет мечом вонзался в глубину залива. Где-то под горой светилась больница.

На востоке ширилась светлая полоска зари. Подул ветерок, заершил воду, сорвал волшебные огоньки.

Вскоре под палубой зашумели поршни главного двигателя. И Кряжев услышал команду: «Вира якорь!»

Буксир вышел из пролива. Справа подмигивал маяк, а слева открывался Поворотный мыс. А что это там за ним? Катер? Он, «сотый».

Кряжев, напрягая зрение, вглядывался вдаль. Он видел маленькое суденышко, упорно рассекающее пологие волны. Хотелось взлететь на мостик, застопорить ход, хотелось кричать и махать руками, но он стоял, сжимал буксирную арку и шептал:

— Опоздали. Опоздали…

Скупые мужские слезы были солеными, как морская вода.


В этот вечер Лене было особенно грустно. Весь день провалялась в постели, а сейчас, зная, что надо идти в клуб, ленилась встать.

«Хоть бы Ирка пришла с Андреем. Другие-то меня не признают. Презирают. А за что? За то, что замуж не вышла? Осуждают… Я виновата, что жизнь так сложилась?» — с горечью думала она.

Лена представила себя в загсе. Фата, цветы, и моряк подает руку, а на руке синий якорь. Как у Кряжева. Но это не Кряжев, Это Степан Вот так: один уходит, другой приходит. Злые мысли лезли в голову:

«Разве я виновата? Грачиха каркала: Ленка, Ленка, плохо ты кончишь. Распутная. Кто тебя такую замуж возьмет! Всю-то жизнь в любовницах не проживешь, любовью ворованной не насытишься. Завянешь, а дальше что? Брякнула, будто я каменная. Хорошо чужое горе разводить, пожила бы в моей шкуре, узнала. От всех не отбрыкаешься. Не ушел бы Кряжев… А теперь гулять буду. Назло, с ее сыном. Только моргнуть, сразу Люську забудет».

Лена встала с кровати, тряхнула головой. Она решила быть выше деревенских сплетен. Пусть ей позавидуют. Вот и Андрей любит ее. Он вообще-то хороший. Ирка не ошиблась, борется за свое счастье… А она не смогла. Не смогла удержать Кряжева. Тот не задумывался, не подсчитывал, не оглядывался, такие ей еще не встречались. Вот разве Степан. Как сильно он похож на Кряжева! За словом в карман не лезет, и не поймешь, влюблен или шутит.

Лена потянулась, прогнула спину. Так потягивается кошка сытая и ленивая, коготки ее острые из-под подушечек выглянут и опять в подушечку.

Лена совсем успокоилась, повеселела. Где же Ирка? Артистка местная. Решила втянуть в самодеятельность, которую организовал Степан. А Лена решила пойти. Назло Грачихе пойти.

Она взяла с дивана свое любимое, черное в горошек, платье, примерила перед зеркалом. Коротковато. Опять Степан глазеть будет. Ну и пусть. Решила надеть и сапожки, которые Кандюк подарил. Она примерила их, погладила ладонью мягкую, эластичную кожу, плотно прилегающую к ноге: «Ирка наверняка позавидует. Уж она-то одеться любит. Наверное, уже в клуб ушла, а я жду».

Лена быстро оделась. На всякий случай оставила для Иры записку: «Я в клубе».

… Записку Кандюк увидел сразу.

— Ушла, ведьма. В артистки записалась. Играет как с дурачком… У-ух! — Кандюк ударил кулаком по листу бумаги и тяжело опустился на табурет.

Налитые кровью глаза, проблуждав по комнате, остановились на тумбочке, где в рамке стояла старая фотография. На первом плане — Кряжев и Андрей, за ними — трое: он, Кандюк, и матросы.

«Болван, — отругал он себя мысленно, — я видел лишь себя, а ведь это фото она держит из-за Кряжева».

Кандюк хотел порвать фотографию, но чей-то взгляд пригвоздил его к месту. Он ощутил его спиной, всеми жилками. И замер в ожидании чего-то ужасного, не понимая, откуда пришел страх, и чувствуя, как жар разливается по телу, а ноги становятся ватными.

«Сердце. Шалит сердце. Надо бросить пить». Он расслабился, оглянулся назад и в рамке окна увидел собаку. В следующий миг за окном уже никого не было. Противно дрожали ноги, жгло в пересохшем горле, а потная рубашка липла к телу.

— Дик… Будь он проклят. — Кандюк набросил дверной крючок, потушил свет и уставился в окошко.

Фосфористые волны чередой накатывались на берег. Из клуба доносилась музыка. На свинцово-холодном небе горели первые звездочки. Они, как дикие глаза, смотрели из темноты вселенной сюда, на землю, где рядом с большими делами вершились маленькие, где решалась судьба каждого живого существа в борьбе за свое счастье.


Ирина, Лена и Степан на улицу вышли последними.

— Андрюша! — обрадовалась Ира. — Давно ждешь?

— Только подошел.

— Ну пойдем! — Она повисла у него на руке. — До завтра.

Лена и Степан остались одни.

Небо, усыпанное яркими звездами, упало в зеркальный залив и золотые блестки покачивались на пологой зыби. Если бы не прибойная полоса, что подкатывалась к ногам и отползала, можно было подумать, что море бездыханно.

— Тишина, — сказала Лена.

— Такое затишье перед бурей.

— И все-таки тишина. Это редкость, а к бурям я привыкла.

— Луны нет, как днем, вернее, как в сказке, все блестит, переливается. Я слышала, что ты пишешь стихи, прочитай хоть одно.

Степан повернулся лицом к морю. На горизонте черным корпусом из воды торчал вулкан Алаид.

— Ну слушай:

И высь со звездными огнями.
Отдал тебе, и теплоту земли.
Глаза твои заполнил я морями,
Но в них вошли чужие корабли.

— Степан, ты гений! Честное слово, гений.

Степан сдвинул фуражку на нос и улыбнулся.

«До чего же он похож на Кряжева, — снова подумала Лена, — эти жесты».

— Ой! Дик! — она сказала тихо, но Степан услышал.

— Где?

— Да вот же он. Смотри! За моим домом. Во-о-н, на прибойке. Это Дик. Я его издали узнаю. Он частенько меня поджидает. Дик! Дичок! — Лена побежала к собаке.

Степан не решился пойти вслед. Лена оглянулась, махнула ему рукой. Он помахал в ответ и пошел к катеру.

Пес сидел напротив ее дома, поодаль, на берегу, понуро опустив голову, запорошенный снегом.

«Ждет. Кряжева ждет. Вот преданная душа. Сколько времени прошло, а он ждет. Говорят, так девки ждали во время войны. А сейчас… Если б я знала, что Кряжев вернется, ждала бы».

— Дик! Иди ко мне, скиталец! Иди! Эх ты, песик. Знаю, до конца ноября пробудешь, а потом до весны не появишься. Летом опять придешь.

Лена гладила мокрую шерсть собаки:

— Остался бы у меня. Жил бы со мной в комнате. Вот уж тогда Кандюк бы и носа не сунул. Ну входи же, входи! Одичал ты, а к людям тянет!

Дик подошел к дивану, обнюхал и успокоился, будто уловил запах хозяина.

— На вот конфетку. Ты ведь ешь конфеты. И ложись, ложись! Отдохни немного и мчись в свои горы…

Лена прилегла на диван, долго еще разговаривала с овчаркой и уснула не раздеваясь. Дик прошелся по комнате, постоял возле дверей, ловя какие-то, только ему слышные звуки, потом улегся на полу, вытянув тяжелые лапы.

А за окном все сыпал и сыпал снег, будто копился над островом все лето и сейчас, сорвавшись, падал бесконечными хлопьями. Лена открыла глаза и глянула на часы: двенадцать. Она погладила пса:

— Вот видишь, высох, тепленький стал. Что это ты?

Она подумала, что жест не понравился Дику и он подскочил к двери. Но все прояснилось: в дверь кто-то негромко стучал.

— Открыто! — крикнула она и подошла к собаке. — Нельзя, Дик! Нельзя. — Мягкие нежные руки обвили собачью шею. — Нельзя…

Дик глухо прорычал. Дверь открылась. На пороге стоял Степан.

— Проходи, Степа! Проходи!

— Ничего себе, проходи. Да он съест меня, как бутерброд, и корочки не выплюнет.

— Наоборот. Он перестал рычать. Только вот, видишь, принюхивается. Животные чуют добрых людей.

— Это он развивает аппетит. Потому что слопать друга особенно приятно.

— Конечно, друг не теща, не отравишься, кстати, у тебя не будет тещи, а дед Матвей тебя любит. Вы с ним флотские.

Степан почувствовал, как на щеках закипают кровинки. Он присел на корточки и сделал вид, что не понял намека.

— Дик! Дай лапу!

Пес внимательно посмотрел Степану в глаза. Посмотрел, как будто просил повторить эту знакомую, но давно не слышанную команду. И жест, и слова пробудили в собаке какие-то воспоминания.

— Ну дай же лапу! Дай!

Казалось, вот сейчас сработает механизм. Дик приподнял лапу и тотчас поставил ее на пол. Помялся и снова принюхался к человеку, присевшему перед ним. По-прежнему замкнутый и непонятный, пес смотрел с любопытством и настороженно. В глазах его не было того угарного огонька, какой появляется при злобе. От одежды Степана исходил знакомый, незабываемый запах катера, кубрика, где жил его хозяин, где жил он сам, где этим запахом пропитана вся команда. Запах краски, дерматина, камина, пищи — это особый специфический и неповторимый запах. Он тянется из ковша в горы, и его чует Дик. Знакомые звуки по-прежнему волновали одичавшего пса.

— Дик! — Степан протянул руку. Ему очень хотелось погладить собаку, но пес зарычал.

— Ну и ну-у…

Дик толкнул лапой дверь и через мгновение был у кромки берега. Не сговариваясь, Степан и Лена метнулись к маленькому окну и стукнулись лбами.

Лена, потирая ушибленное место, вскинула брови. Черные, тонкие, они выгнулись дужками над бархатными ресницами, и детская улыбка озарила ее заспанное лицо.

Сколько раз Степан представлял ее вот такую, близкую, тихую и податливую. Протяни руку, возьми ее, приблизь и поцелуй…

Степан испугался своей мысли, и снова заалели его щеки.

— Сегодня в час репетиция, последняя. Придешь?

Лена молча кивнула. Волосы соскользнули, посыпались с плеча, прикрыли щеку и выгнулись волной на груди.

— Ну я пошел…

Лена промолчала.

Степан шел и корил себя за глупое поведение; «Надо было остаться. Сейчас думает, наверное: «Осел лопоухий». Эх, дурило… Ведь только вчера видел ее во сне, а наяву испугался…»

— Степа! — Звонкий голос сорвался, как весенняя сосулька. — Ты что потерял?

Перед Степаном стояла Люся, ясная, насмешливая, и глаза ее светились внутренним голубым светом. Так светит морская вода в гроте, поглотившая яркие лучи солнца. Все в ней было легкое, светлое: платок и кудряшки, плащик и треугольничек блузки, и белые ботики.

— Ты откуда? — спросил он.

— Не откуда, а куда, — поправила Люся. — Хотела в клуб, посмотреть вашу генеральную репетицию. Пустишь?

Степан замялся:

— Да мы вообще-то никого не пускаем.

— Фу, какие строгости. — Люська крутнулась на каблучке, сверкнули озорные глаза, и все: она уходила, гибкая, как лозинка.

— Люська! Люсь! Вот психованная.

Настроение было подавленным. В клуб идти расхотелось.

Свидетелем размолвки между Люсей и Степаном оказался Кандюк. Терзаемый сомнениями и догадками, он ревниво следил за Степаном. «Сам бог подослал его к моему окну. Вон как сосунок с Люськой обошелся, до слез довел. Моя воля, шею бы ему свернул. От Ленки шел паскудник. Ночевал, наверное. И пес его не трогает. Конечно, место Кряжева занял. Схожу узнаю. Сама-то не скажет. В ее черных глазах, как в омуте, ничего не видно. Сейчас взмахнет ресницами, что крыльями, и промолчит», — распалял себя Кандюк.

Он вышел из дома, прихватив бутылку, озираясь, как вор, пересек улицу и без стука вошел к Лене.

— Степка был? — спросил напрямую.

— Был.

— Что, сватал?

— Пока нет. — Лена, улыбнулась какой-то своей мысли и начала снимать рабочую юбку, ничуть не стесняясь. Вот на стул полетела тельняшка, качнулись груди. Тонкий чулок, сжавшись гармошкой, съехал вниз. Кандюк подошел, обнял девушку.

— Лена…

— Отстань. Я спешу. У нас в час репетиция. Перестань, говорю. Бессовестный, уйди же…

Где-то за стенами шумел прибой. Свистел ветер, шквальный, напористый, пролетел за окошком, взметнул белую снежную насыпь, и снова стихло.

— А теперь выпьем. — Кандюк налил в стаканы разведенный спирт. — Пей! Не задумывайся. Нужна тебе эта репетиция. Связалась с пацанами…

Лена промолчала.

— Пей!

Она выпила, отщипнула кусочек хлеба, пожевала и налила еще.

— Вот умница. Тебе ведь не семнадцать. Пора уже что-то иметь твердое. Ну старше я. А хуже или лучше кого-то — еще неизвестно. За меня пойдешь, почувствуешь себя хозяйкой. Все будет по-другому. Что здесь думать? Если будешь принимать то одного, то другого, опротивят все.

— Не знаю. Степан мне нравится. Если с ним не получится, тогда уеду.

— Уедем вместе? Ну если со Степаном не получится, пойдешь за меня?

Лена приподняла плечико. Нижняя губа ее капризно выдалась вперед:

— Не знаю…

— Не зна-аю… Да что тут знать! Ты нужна ему на одну ночь, а мне на всю жизнь. Будь я проклят, если я тебя укорю хоть раз или обижу… А будет ребенок, будут общие интересы, заботы… Я тебе хоть немного нравлюсь? Только честно.

Лена пожала плечами.

«Сотый» стоял у стенки Северо-Курильского порта, когда к нему подошел диспетчер.

— На «сотом», — крикнул он. — «Сотый»!

Андрей поднялся на палубу.

— Спал, капитан?! Будь добрый, сбегай на рейд. Там подошел камчатский траулер. У них кто-то серьезно болен. Снять надо, а у меня нет свободных катеров.

— Добро! Сейчас проскочим!

«Сотый» подошел к борту рыболовного судна. Витя кинул конец подошедшему парню. Андрей вышел из рубки, спросил:

— Где ваш больной, давайте!

— Сейчас! — ответил парень. — Там ему помогают. Вон ведут. Что-то с животом. Аппендицит, наверно! Мы «Скорую помощь» запросили.

Больного поддерживал рыбак в командирской фуражке и в простой рабочей телогрейке. Густая черная борода обрамляла его лицо, а на руке, которой он поддерживал больного, красовался большой, во весь кулак якорь.

Сердце Андрея екнуло.

— Олег? Неужели ты? Олег!

Кряжев повернулся на оклик.

— Андрей! Витя! Привет! Помогите человеку, схватило в рейсе.

Они помогли рыбаку спуститься на палубу.

— Пойдем в кубрик на мою койку! — предложил Андрей.

— Нет. Я вот здесь посижу, — отказался больной. — Только вы быстрее меня на берег.

— Сейчас! Костя! Витя! Побудьте возле него, а я пару слов с Олегом.

— Как у тебя! Как устроился? Мы ведь тогда с Леной спешили, но шторм проклятый задержал.

— Поздравляю! Наверное, уже с законным?

— Да. После твоего отъезда женился. Помнишь, Ирина, завклубом? Вот она.

— А Лена? — удивился Кряжев. — Мне говорили…

— Ерунда! Она тебя ждала.

— Ребята! Вы давайте побыстрее. У меня все в животе жжет.

— Витя, стань за руль! Я отдам швартовы. — Андрей приблизился к борту.

— Сбрось конец!

— А Дик! Дика, точно, убили?

— Жив твой Дик. Лена подкармливает его. А Кандюк ушел в столярку. Жена его померла.

Катер медленно отделялся от борта. Траулер вирал якорь.

— А Лена замужем?

— Свободная!

— Привет ей! Скажи приеду! Обязательно приеду…

— Приезжай!


Уже третий день валил снег. И не было конца белому нашествию.

— Летим в снежном облаке, даже море побелело, — ворчал Андрей.

— Это хорошо, — отвечает ему Виктор. Он стоит за рулем. — Зато под шугой море спокойное. Так и поведем баржу под бортом.

— Доведем, если берег увидим. По моим подсчетам, уже полчаса назад должны были подойти. И гудков не слышно.

— Да-а. Как простынь перед глазами повесили. Кряжев сейчас бы жал сирену и шпарил полным. Он глубины знал.

— И я знаю, но… Вот, слышишь, гудок… Нажми сирену и добавь ход. Идем правильно.

Сигнал сирены услышали на берегу. Катер ждали.

— Наконец-то, — обрадованно сказал Лосев, — а то как в воду канули.

— Снегопад глушит звуки, — ответил Грачев. — Побрякать надо бы в колокол.

— Идут! Идут! — С берега увидели катер.

Катер осторожно входил в ворота. Андрей подрулил к причалу и сразу увидел Иру. Жена стояла впереди и радостно приветствовала его поднятой рукой.

— А где Лена? — с налету спросил Андрей.

Ира недоуменно расширила глаза.

— Новость для нее. Новость. Пойдем!

— Вон она! Лена! Лена! А мне-то скажи!

— Кряжева видел. Приедет скоро. Слышишь, Лена, приедет!


Степан беспокоился. Он видел из клуба, что пришел катер. Видел, что вернулась с завода Лена, прошли Андрей с Ириной, а в клуб не зашли.

«Ну Ирка, — размышлял он, — Андрея встречает, а Ленка? Знает же, что репетиция».

Степан решил сам сходить за Леной. Он вышел и захлебнулся ветром. Только что тихо было. Циклон.

Стряхнув с себя снег, Степан ввалился к Лене, но застыл у порога, увидев Дика.

— Он ничего? Не цапнет?

— Нет, конечно. Проходи.

— Скоро к нам хозяин вернется, — Лена гладила собаку, обнимала за могучую шею. — Ух, ты большой, хороший…

— Кряжев, что ли? — забеспокоился Степан.

— Угу. А разве тебе Андрей не говорил?

— Нет. Я его еще не видел.

Степан растерялся, присел у порога и как-то тихо, несмело сказал: «Дай лапу, Дик!» Пес поднял свою толстую когтистую лапу и бросил ему на ладонь. Это было так неожиданно, что он не удержал ее, но в следующий миг пес отошел к дивану и лег.

— Теперь его трогать опасно, — сказала Лена.


Над островом бушевала пурга. Ветер завывал в трубах и проводах, хлопал оторвавшейся от кровли жестью.

— Во, слышь, Лукерья! Давно такого не было, — сказал Грачев. — Но это цветочки. Прогноз передали, до сорока метров. Ураган.

— Кому цветочки, а у меня в больнице еще окна не заклеены. Сейчас, наверное, уж во все щели снегу надуло.

— А летом вы что делали? Лясы точили?

— Хватало и летом работы. То с температурой, то с носом разбитым…

— Что-то не пойму я, ты в клуб или в больницу.

— Какое там «в клуб». Вот свет погас, провода оборвало. Подежурить надо.

— Всегда дома дежурила, а счас попрет тебя. Больных-то нету. На замке больница. А если что, мы завсегда рядом… Вон и Матвей лампу задул. Видать, собрался. Такое раз в году бывает, еще и концерт, читала?

— Афишу-то читала. Пойду все же в больницу. Ведь белого света не видать. Случись что, людям по пурге бегать — не лето. И докторша обидится. Кто ей в помощь, коль не я?

Грачев засопел недовольно, однако признал: Лукерья права. Служба есть служба.

— Ну, валяй! А то, гляди, на концерт, может, вырвешься. Сын ведь играет.

Когда Грачев вошел в клуб, там уже было тесно. Плечом к плечу сидели на скамьях рыбаки и рыбачки, молодые и старые, дети и подростки. Все собрались, как на большой семейный праздник.

— Ого, народу, — поискав глазами место да покрутив головой, произнес Грачев и, заметив деда Матвея, стал пробираться к нему.

— Я те место припас, — похвалился дед Матвей, — вообще-то внучка. Постреленок, якрь те в клюз. Она пораньше убежала.

— Оно и то понятно, конец путины, кому премия, интересно. Сверх плана дали. А кому что подкинут, увидим. Тебя-то, Грач, не обойдут и под всеми парусами.

— План-то дали, поработали… — Грачев хитро ухмыльнулся. — Без труда не вытянешь рыбку из пруда. А где Степка-то, не видел?

— За кулисой орудует. Жаль, свету нет. Что эти коптилки? Обещали киношники движок пустить, да тоже копошатся. К концу собрания сообразят.

— Ха-ха, — Грачев громко засмеялся. — Сообразят. Они уже до собрания сообразили, потому и движок не молотит. — Он оглянулся на квадратики в стене, откуда выглядывали дула киноаппаратов, и у дверей увидел Кандюка.

— Что-то Кандюк запаршивел. Волком на всех смотрит, откололся от общества.

— Дрейфует без жены-то, плывет по течению, — добавил дед Матвей.

— Баба жива была, порядок держала. А семейный человек лучше смотрится.

Вдруг зал загудел, словно волна морская.

— Гля, профсоюз подарки тащит, эх-ма, якрь те в клюз. Патефоны. Два, новые!

— Тихо, товарищи! Тихо! — парторг поднял руку. — Сейчас будем начинать. Предлагаю президиум.

Степан вышел из-за занавеса и соскочил со сцены в зал. Он быстро прошел к двери, на ходу застегивая пуговицы бушлата, толкнул от себя дверь и лоб в лоб встретился с Лосевым.

— Куда это ты на скоростях?

— На катер сбегаю. Андрей струны купил, а принести забыл. Сейчас позарез нужны.

— Осторожно иди над обрывом. Ветер сумасшедший.

— Ничего, добегу! — ответил Степан и окунулся в мокрую темень пурги.

Кандюк незаметно выскользнул следом. Мысль его лихорадочно работала: «Поговорить, попросить, убедить… Только сегодня, сейчас, на дороге. Завтра будет поздно. Степан уйдет к ней после концерта и конец».

Он приподнял воротник пальто, пощупал на боку нож, без которого не ходил, и, вспомнив, что может встретить Дика, завернул домой. Хотел взять палку, но все замело снегом. Под руку попался топор. Кандюк прихватил его и бросился догонять Степана.

Ошвартованный к причалу катер отыгрывался на длинных тросах. Волны с грохотом ударялись о брекватер и полуразбитые вкатывались в ковш.

— Витя! По-моему, надо дать «дупленем» на берег и тогда надежно!

— Иди, Степа! Я с Костей заведу пару концов.

— Ну смотри, не опоздай на концерт!

— Жми, организуй! Я следом…

Степан поймал момент, когда борт, качнувшись, поравнялся с причалом, и спрыгнул, окунувшись в темень и вьюгу. Ветер уже не дул в спину, как по пути в ковш. Тугой, порывистый, он швырял комья снега в лицо, и Степан продвигался боком. Он шел правым плечом вперед, обратив лицо к морю, поджимался к скале, чтобы не упасть. Рука устала придерживать мичманку, и он, повернувшись спиной к ветру, заправил ремешок под подбородок. Несколько шагов шел спиной вперед, смотрел, как сливается с темнотой луч прожектора. Но что это? Черный шар прокатился в ворота. Собака.

И вдруг его озарила мысль: «Дик! Наверное, Дик! Сейчас в рыбозаводе, кроме сторожа, никого нет, а собак туда вообще не пускают, исключение Дику и то потому, что он появляется неизвестно когда и откуда».

Пока Степан размышлял, собака исчезла. Слилась со скалой, растворилась в снежном заряде.

А волны бесновались внизу, бурлили, как в гигантском котле, выплескивались, опадали, чтобы с новой силой удариться в скальный берег. Циклон набирал силу. Потеплело. Хлопья снега таяли на лету, превращались в капли. И вот уже снова лил дождь, косой и хлесткий.

Ветер завывал, как волчья стая, кидался в гору, ломал ольховник…

Кандюк втиснулся в расщелину скалы. С того времени, когда достиг середины тропы, он уже не спускал глаз с освещенных ворот рыбозавода. Благо ветер дул в спину и видимость стала лучше. Степана он увидел и узнал сразу.

Сердце Кандюка застучало молотом. Вдруг Степан поскользнулся и упал. Это было так неожиданно, что Кандюк растерялся. Но в следующий миг он отделился от скалы, склонился над Степаном и оцепенел. Парень лежал неподвижно, а по виску растекалась кровь. Пока он думал, что делать, длинной торпедой, выброшенной из темноты, мелькнул силуэт собаки. Сбитый ударом в грудь, Кандюк упал на спину, не выдержав тяжести огромного пса. Это был Дик. Разжались руки, топор выпал, и дикий крик ужаса взлетел над скалами. Крик слился с грохотом наката, с завыванием штормового ветра, с звериным рычанием пса. Шарф и телогрейка мешали Дику сдавить горло. Он рвал тряпки. Рвал быстро, яростно, остервенело. Страх перед смертью придал Кандюку силы. Извернувшись, он встал, хотел бежать. Но ни бежать, ни просто идти он не мог. Лишь еле-еле передвигался рывками. Дик волочился за ним, пытаясь остановить, и клыки его вонзались все глубже и глубже. Не только Дик был охвачен азартом схватки. Дикие собаки, что всегда оставались на взгорье, возбужденно лаяли, искали спуск, чтобы прийти вожаку на помощь.

— А-а-а! — летело над поселком. — А-а-а…

Выл ураганный ветер, тяжелой дробью сыпал град, прибой рычал, как полчище львов, а из клуба на поиск уже выходили люди.

Рассказы

Собака — зверь домашний (Первое издание) Рассказы.

«Подвиг»

Собака — зверь домашний (Первое издание) «Подвиг»

Шла к концу ночная вахта. Впрочем, моряки теплохода «Игарка» в этом полярном рейсе отличали день от ночи лишь по обеду, приготовленному к двенадцати ноль-ноль поварихой Нюрой.

Судовые часы показывали три часа тридцать минут, когда матрос Вьюгин заметил на льду что-то белое, живое.

— Стоп! Да это же медвежонок! — воскликнул он, наводя резкость бинокля. — Поймать бы…

Вьюгина никто не слышал, так как второй матрос ушел будить смену, а штурман находился в штурманской.

«Поймать…» — эта мысль уже не давала покоя.

Вьюгин еще раз осмотрел горизонт и, убедившись, что мамаши нет, принял решение. Он спрыгнул на темно-синий пак и зигзагами от тороса к торосу двинулся в сторону намеченной цели.

«Вот это будет сюрприз, — рассуждал он. — Втащу в каюту к Нюрке. Уж этот подарок в иллюминатор не выбросит».

А медвежонок, не чуя беды, шел к пароходу: его очень привлекало черное чудовище. И он впервые видел двуногое существо, которое неуклюже пряталось за пологим торосом. Медвежонок потянул носом.

«Глупый, — подумал Вьюгин, прижимаясь плотнее к холодной глыбе, — идет сам прямо в руки. Сейчас я его сцапаю. Ну иди, иди», — мысленно подгонял он зверя, и когда медвежонок подошел близко, Вьюгин, напружинившись, прыгнул. Крепкие матросские руки утонули в густой белой шубе.

— Попался голубчик… Не вырвешься. — Вьюгин опоясал медвежонка ремнем.

На баке «отбили склянку», ее звон пролетел над льдинами, подстегнул Вьюгина.

«Пора сдавать вахту. Это хорошо», — подумал он.

Но вдруг он вспомнил, что второпях не сбросил трап, а на трехметровую высоту борта без него не подняться.

— Эх, черт, какая досада. Придется поднимать аврал. Да иди же ты, бестия! — поддернул он медвежонка.

Но владыка Севера тормозил всеми четырьмя, оказывая упорное сопротивление.

Несмотря на вечный холод, Вьюгина пробил пот. Но он с не меньшим упорством волок свою добычу.

А сзади бесшумно и быстро бежала мать. Она почуяла человека и готова была разорвать любого, кто посмеет обидеть ее дитя. Старая медведица настигала матроса.

Вьюгин не оглядывался. Его заботил лишь трап, которого не было за бортом. Он очень сожалел, что из-за торопливости теперь смазывалась ярко нарисованная картина встречи, пропадал тот эффект, на котором строилось покорение непокорной.

«Эх, торопыга, торопыга, — ругал он себя. — Теперь вся толпа увидит медвежонка, и никакой неожиданности, никакого сюрприза. Медвежонок станет общим, как песик Юнга, и Нюра будет давать ему лакомый кусочек из амбразуры камбуза. И тогда уже эту романтическую девчонку ничем не прошибешь».

А Нюра была хороша. Невысокая, симпатичная, круглая и румяная, как свежеиспеченная пышка, с ямочками на щеках.

Еще во Владивостоке, когда Вьюгин узнал, что пришла новая повариха и увидел ее, он скорехонько смотался на рынок и купил лучший букет цветов. Правда, дарить открыто постеснялся и завернутые в газету цветы пролежали весь день в каюте, пока он ловил момент, чтобы вручить их девушке. Отдал сверток лишь поздно вечером, да и то сунул неловко в руку.

А поутру увидел свой подарок на причале против ее иллюминатора. Увядшие и пожелтевшие цветы поведали ему о безответной любви, брошенной под ноги портовым грузчикам.

«Ничего, — решил Вьюгин. — Узнает, что я заочно в мореходку поступил, полюбит. А, может быть, — размышлял он, — ей нравятся смелые? Конечно же девушки любят сильных и отважных. Но где совершить подвиг, если нет ни войны, ни пожара, ни наводнения…».

Рейс предстоит долгий, в Полярку, Северным морским путем. Конечно же с заходами в Певек, Амбарчик, через Карские ворота — в Архангельск.

«Не видать мне берега полгода, а то и больше, — думал Вьюгин». — А если не завладеть сердцем Нюрки, то… Вон Витька, тоже матрос, ничем не лучше меня, а она ему всегда улыбается. Он только и делает, что на гитаре брякает, блатные песни поет. А девки его любят. Дуры».

… Был последний вечер перед отходом. Вьюгин получил добро уйти в увольнение. Он надел тщательно отутюженный темно-синий бостоновый костюм, напустил сорочку на ворот пиджака, осмотрел себя в зеркало.

«Ничего. Стрижка под полубокс не испорчена. Уши, правда, великоваты и чуть-чуть вперед, но не очень. Бриться еще рано — пушок. Лицо овальное, смуглое. Нос как нос. Зубы блестят. Глаза? Глаза не такие большие и выразительные, как у Витьки, но зато…»

Что «зато», Вьюгин так и не придумал, а потом, недовольный собой, пошел несмело к девушке.

Возле двери еще раз подправил белый воротничок, пригладил его на вороте костюма и робко постучал. Тишина. Он толкнул дверь. Закрыта. Постучал еще. Ответа не было.

Вьюгин быстро прошел в конец корабельного прохода и открыл дверь в кубрик.

— Ребята, а где Витька? — спросил он.

Старый усатый матрос Волков внимательно посмотрел на вошедшего.

— Эх, Вьюга, Вьюга! Долго ты лоск наводил. Они давно отчалили на берег. Греби шустрей, мабуть, догонишь!

Весь вечер Вьюгин провел на Ленинской, но Нюры и Виктора не встретил. Вечер был испорчен, настроение тоже, и пора было возвращаться на борт.

Вьюгин пошел к центральной проходной мимо пивного киоска. Толпа любителей смаковала рыбку, запивая пенистым напитком, а в стороне сидел грязный замурзанный песик и жадно ловил взором пищу, уплывающую в рот человеку. Песик был молодой, худющий и пугливый.

«Видно, не один пинок прошелся по его заду», — подумал Вьюгин и хотел было пройти, но этот бездомный щенок будто приковал его к месту.

— Ну что, псинка? Тоскуешь? Есть хочешь? Взял бы я тебя, да неизвестно, как посмотрит на это Дракон. Ладно. Выгонит так выгонит. Пойдем! Хоть накормлю.

«Смотри-ка, идет», — подивился он, оглядываясь.

Песик, действительно, шел за ним, будто понял все, что сказал человек.

Утром к теплоходу подошел буксир. Раздалась привычная команда: «По местам!», и причал медленно стал удаляться от борта. Судно развернулось носом на выход.

Вьюгин стоял на юте. Он мысленно прощался с бухтой, в которой оставались утомленные суда, груженые и пустые, но одинаково отдыхающие на рейде и у причалов.

«А мы когда вернемся?» — Вьюгин вздохнул.

Неусыпный маяк подмигнул ему красным глазом: мол, буду ждать. Не грусти.

Судно почувствовало первую качку. Слева оставался Аскольд, а впереди синело море. Чайка спланировала к палубе, помахала крыльями.

«Вот и все, — сказал себе Вьюгин. — Теперь вахта и учебники. Вахта и учебники. А к Нюрке не подойду. Пусть слушает гитару. В пустой бочке звону больше. Вообще-то бочка здесь ни при чем».

Он покосился в сторону стоявшей у борта девушки, и сердце его тревожно ёкнуло: «А все-таки она красивая. Может быть, Витька ей не нужен? Не такой уж он игрок…»

— Юнга! Юнга! Ко мне!

Пес услышал знакомый голос и подбежал.

Вьюгин взял его на руки и пошел к себе. Надо было отдохнуть перед вахтой. Мимо Нюры он проходил медленно, поглощенный вниманием к своему питомцу, делая вид, что ему безразлично ее присутствие, что он совершенно равнодушен к женскому полу.

Но она остановила его.

— Ой, какая собачка чистенькая. Где ты ее взял?

— Не она, а он, — ответил Вьюгин. — Вчера подобрал на улице. Полчаса вместе с ним в душе мылись, потому и чистенький.

— Ты любишь собак? — спросил он, готовый подарить ей своего пса.

— Я вообще люблю животных. У нас в деревне всегда были собаки и кошки. А у дяди Демьяна был медвежонок, так я часами могла сидеть возле него.

— Ну… Медвежонка у меня нет, а Юнгу могу тебе подарить.

Нюра засмеялась.

— Он и без тебя от камбуза не отходит, так что обойдусь без подарка…

Она обожгла его лукавым взглядом и упорхнула.

Вьюгин посмотрел на щенка, опустил его на палубу.

— У-у, блюдолиз! Отираешься возле кока… Пошел вон!

Пес уловил сердитые нотки и, поджав хвост, поплелся прочь недовольный, обиженный.


Жизнь на судне шла по давно заведенному распорядку. Каждый выполнял свою работу согласно уставу и расписанию. А для свободных от вахты крутили короткометражку. Просматривали всем знакомые картины. Разнообразия ради киномеханик ставил пленку наоборот. И тогда над рокочущим хохотом мужских голосов возвышался и звенел безудержный смех Нюры.

Вьюгин выходил из столовой, усаживался в каюте и корпел над учебниками. Он готовил контрольные или шел ко второму помощнику капитана и консультировался по теме.

Так было и на этот раз. Крутили фильм «Веселые ребята». Команда «помирала» со смеху, а Вьюгин вышел и, пройдя по узкому проходу, открыл дверь своей двухместной каюты.

Второй член матросского жилища был человеком в годах, добрым и молчаливым. В рейсе он работал, как вол, а стоило сойти на берег, напивался до «чертиков». Звали его Кузьмич. Все знали, что он потерял семью в оккупации, и относились к нему с уважением. Была у него страсть к поделкам. В свободное время вырезал из твердого дерева разнообразные трубки. Делал это молча и Вьюгину заниматься не мешал.

Судно терлось о ледяные обломки, шло от разводья к разводью, громыхал под корпусом лед, трещал на корме сектор руля.

Все содрогалось, жило, боролось. Теплоход, будто большое живое существо, стремился одолеть препятствия.

Вьюгин знал, что где-то здесь будет формироваться караван. Придут пароходы из бухты Провидения, выстроятся в кильватер ледоколу, а пока…

Пока, лавируя меж ледяных полей, «Игарка» пробивалась к Певеку.

Разложив перед собой старую путевую карту Берингова моря, позаимствованную в штурманской, Вьюгин начал делать прокладку.

В дверь постучали, и тотчас послышался знакомый волнующий голос:

— Здравствуйте, Кузьмич! Я слышала, вы опять новую трубку сделали. Черта с рогами?

Кузьмич молча протянул Нюре трубку.

Вьюгин, не смея оглянуться, еще ниже склонился над картой. Он уже не видел ни линии курса, ни рельефа берега. Все слилось воедино: и глубина, и отмели, и суша.

«Вот ведь, — думал он, — с Кузьмичом заговаривает, а меня будто и на судне нет. Ну хорошо. Теперь и здороваться перестану. Хоть каждый день заходи…».

Нюра еще о чем-то ворковала, но Вьюгин не прислушивался. Да и разговор его не касался. Он слышал, как она похвалила за мастерство Кузьмича и вдруг сказала:

— Между прочим, мы идем уже в море Лаптевых, а ты все еще торчишь в Беринговом.

Вьюгин не успел ничего ответить. Нюра вышла за дверь легко и быстро. Вьюгин свернул карту и лег.

В двадцать четыре ноль-ноль он уже был на мостике. Судно стояло зажатое, как в тисках.

… Потрескивал долголетний лед, мерцали кристаллики спрессованного ветрами снега, и ничто более не нарушало бы извечной тишины Ледовитого океана. Но глухо рокотала машина, замурованная в железном корпусе, и заливисто, злобно лаял пес Юнга.

«Что это он, негодник, надрывается?» — подумал штурман.

— Юнга! Юнга! — окликнул он собаку, не выходя из штурманской.

Еще предстояло заполнить вахтенный журнал и подготовиться к смене.

А с мостика доносился свирепый собачий лай. Неумолкающий и нервный.

— Ай, дьявол! Чтоб тебе. Уже, наверное, люди всполошились. Опять капитан выговор всучит.

Второй помощник вышел на мостик.

— Юнга! Юнга! — позвал он. — Нельзя!

Пес будто и не слышал. Ощетинившись, он упирался передними лапами в край надстройки и лаял, лаял.

Штурман окинул взглядом ледяное поле, увидел человека, но что он делает, не понял. Тогда поднес к глазам десятикратный бинокль. Лицо его недоуменно вытянулось.

— Что он там делает? Вот уж этот Вьюгин. Щенка приволок, теперь еще что-то? Нерпенок или… Медвежонок?

Штурман широко улыбнулся, выпуклые линзы подпрыгнули, и улыбка сползла. Лицо вахтенного помощника вдруг побледнело. Оно леденело, покрывалось мертвенной белизной.

Бинокль задрожал, будто натолкнулся на айсберг. В увеличительные стекла вписалась медведица. Она росла. Мчалась, вытянув шею, мчалась озлобленная, разъяренная и могучая. Она догоняла Вьюгина, а он не видел.

— Сожрет… Сожрет! — вдруг крикнул штурман и опрометью бросился в рулевую.

В морозный воздух вонзились короткие гудки теплохода. Неистово лаял Юнга. На палубу выскакивали полуодетые, поднятые тревогой моряки. Оценив ситуацию, они кричали хором и вразнобой:

— Беги-и!.. Беги!

А штурман все дергал и дергал рычаг гудка.

Боцман на баке ударил в судовой колокол. И каждый старался поднять как можно больше шума, чтоб отпугнуть медведицу. Ведь голыми руками ее не остановишь.

Жизнь Вьюгина отсчитывала последние секунды, и нечем было ему помочь.

Он давно бросил медвежонка, и бежал не оглядываясь. Бежал, как спортсмен перед финишем. Он ощущал жаркое дыхание зверя. Он уже чувствовал на себе острие клыков, силу когтистых лап. Рубашка, мокрая от пота, прилипла к телу. Пот застилал глаза, затекал в открытый рот.

— Быстрей! Быстрей!.. — доносилось до него. — Быстрей!

Но он и без того мчался во всю прыть. Катился, как перекати-поле, подгоняемый ветром. Ноги сами отрывались ото льда и отсчитывали метры. Он летел, как стрела, скакал, как кенгуру, семимильными прыжками.

А сердце, взбешенное невероятной гонкой, вырывалось из груди, а легким уже не хватало воздуха. И вдруг он почувствовал, что сапоги стали железными и он едва волочит их по гигантскому магнитному полю, с трудом отрывая подошву, чтобы сделать еще один шаг к спасению.

«Все… Погиб…», — паническая мысль лишает его последних сил.

Он падает. И никакие звуки уже не могут помочь ему, не могут предотвратить случившееся.

— Ну, что? Что вы стоите! Прыгайте! Спасайте! — это кричит Нюра.

Но ее никто не слышит.

Матросы растягивают пожарный шланг. Механики готовят аварийную помпу. Кто-то сбрасывает за борт шторм-трап, и все видят, как маленькая смешливая Нюра в этот миг становится дикой кошкой, переваливается через фальшборт, быстро спускается по трапу и, не задерживаясь у борта, бежит навстречу Вьюгину. В руке у нее высоко поднята кочерга. Она потрясает орудием, словно булавой, ятаганом, мечом из дамасской стали, и кажется, попадись ей под удар, рассечет надвое.

Но, опережая девушку, летит красная аварийная ракета, посланная капитаном с мостика.

Вьюгин поднимается и снова бежит. Но это ему кажется. Он в самом деле только переставляет ноги. Уже безразличный ко всему. И радостное «ура»! для него все еще звучит сигналом тревоги. И Нюра с боевой кочергой, и протянутые с борта руки не доходят до его сознания. Он дышит тяжело. Он стыдится поднять на товарищей глаза. Не хочет слышать насмешливый голос Нюры.

Вахта окончена. Он идет в каюту разбитый усталостью и пережитым страхом. Не раздеваясь, падает в кровать и лежит, вперив неподвижный взгляд в свежевыкрашенный потолок.

За бортом потрескивает долголетний лед, мерцают кристаллики спрессованного ветром снега, и ничего более не нарушает извечной тишины Ледовитого океана. Лишь слышны в проходе чьи-то быстрые шаги.

Вот они ближе, ближе к дверям, остановились… Дверная ручка поползла вниз, и Вьюгин увидел Нюру.

— Это тебе, — сказала она тихо и осторожно поставила ему на грудь тарелку, покрытую белой салфеткой.

Вьюгин молчал.

Тогда Нюра сдернула салфетку, и он увидел большую медведицу, а рядом маленького медвежонка.

Они сидели рядом. Аппетитно пахло свежеиспеченным, сдобным и чем-то очень вкусным… Неизведанным.

Аппакыч

— Плохой человек Шнурок. Совсем плохой. Зачем мои капканы проверил, соболя взял? Зачем его лыжня по моей бежит?

Аппакыч все видит: и следы на снегу, и вершины берез.

— Цо-цо… Ветки поют, шибко гнутся. Пурга будет. Собачка в снегу катается, шкурку моет, глаза моет — большая пурга будет.

В пургу Шнурок ходит. Следы прячет. Лиса — одинаково. В одну норку вошел, в другую вышел. Где найдешь?

Аппакыч идет параллельно заячьей тропе, приглядывается к следам. Останавливается.

— Заяц место топтал… Туда дернул, сюда дернул — в петле помирал. Шнурок зайца взял.

Аппакыч вздохнул, покачал головой.

Заскрипела седая береза, по кухлянке рикошетом прошелся ветер. Колючие снежинки мошкарой закружили в воздухе. Началась пурга.

Аппакыч не боится пурги. Он житель Камчатки — коряк. Шестьдесят лет прожил на берегу самой светлой реки. Много тропок пролегло по обветренному липу Аппакыча. Много. Русские охотники уважают старого коряка. Хорошо зовут: Аппакыч. Коротко зовут. А полное имя Аппакыча — Яетлы Аппакович Мейнувье, что означает «большое дыхание».

У Аппакыча все большое; и охота, и душа, и семья большая. Пять дочек в школу ходят, одеть надо. Одна в Петропавловске техникум кончает, продавцом будет. Сына нет. Кто соболя тропить будет? Жена была, давно померла.

— Ай, ай…

Аппакыч смахнул с редкой бороденки наледь, снял лыжи, подогнул под себя ноги, обутые в расписные торбаса, сел прямо в снег, отвязал от пояса кожаный мешочек с табаком и трубкой. Задымил.

Сокжой потянул носом воздух, навострил уши, глухо залаял.

— Зачем зря лаешь? Зверя нет, человека нет. Ложись, отдыхать будем, — проворчал Аппакыч. Сокжой — хорошая кличка. Так дикого оленя, вожака зовут.

Пес постоял, настороженно прислушиваясь, потом потер лапой морду, вырыл ямку глубже, потоптался, лег, свернувшись клубком. И закружился снежок над его густой серебристой шерстью.

Аппакыч, посасывая трубку, думал: «Умная собачка Сокжой, сильная собачка. Молодой был, как олень бегал, а сейчас спать любит».

Аппакыч глубоко затянулся дымком, закашлял.

«Я тоже старый стал — совсем плохо. Раньше далеко ходил, великую речку до океана видел. Нарта была, большая охота была. Много пушнины привозил. Шкурки сдавал, деньги получал. Водку пил. Хорошо… Потом чумка пришла, собачки помирать стали. Один Сокжой остался. Не любит чужих Сокжой. Шнурка не любит».

Аппакыч стряхнул снег с кожаного мешочка, второй раз зажег трубку. Тонкий дымок потянулся вверх, змейкой прополз по капюшону кухлянки и, сорванный ветром, растворился в пурге.

«Немножко посижу, — думал Аппакыч, — Сокжою тоже отдохнуть надо. Спит собачка. Лапой дергает. Сон видит. Шнурка видит».

Старый коряк думал о Добробабе, не подозревая, как близко был этот человек от места, где он второй раз зажег трубку.

Добробаба, проверив капканы и петли, поставленные Аппакычем, возвращался в село. Он спешил, но вдруг услышал лай.

«Кто бродит с собакой?» — в страхе подумал Добробаба: в его рюкзаке лежала чужая добыча.

Добробаба остановился, поправил лямки рюкзака, прислушался. Меж стволов посвистывал ветер, поскрипывали вершинки берез да кричала одинокая кедровка.

«Почудилось», — решил Добробаба и двинулся по еще заметному следу.

Согбенную фигуру Аппакыча он увидел на опушке.

Старый коряк сидел сгорбившись, полузасыпанный снегом.

«Черт возьми, — выругался Добробаба. — Следопыт проклятый. Еще, чего доброго, спустит на меня своего пса или захочет рюкзак проверить…»

Добробаба попятился, прильнул к березке, стал трусливо озираться, держа ружье наготове: «Где же это его Сокжой?»

«Плохой человек Шнурок, — продолжал размышлять Аппакыч. — Шкурки у Рыкова взял, балык утащил. Сокжой нашел шкурки, Аппакыча привел. Рыкова тоже привел, участковый сам пришел. Шибко испугался Шнурок. Белый стал — одинаково заяц. Глаза прятал.

Рыков свои шкурки знает, участковый не знает. Рыбу тоже Рыков знает, участковый опять не знает. Плохой охотник участковый. Все смотрел, ничего не видел. Много говорил, умно говорил, а рыбу и шкурки Шнурку оставил. Много законов знает, а человека не знает. Ай-ай.

Шнурок в госпромхозе работает, когда на охоту ходит. Четыре зимы на Камчатке живет. С Большой земли приехал. Добробабой звали. Участковый тоже Добробабой зовет а русские охотники шутят: «Добра баба, да плохой мужик». Правильно шутят. Потом Шнурком прозвали — опять правильно, цо-цо. На крысу похож. Сокжою отраву давал. Сокжой из чужих рук не берет, а кошка сдохла и ладно. Эх-хе. Хорошие русские, однако и в семье не без урода».

Аппакыч поднялся. Много отдыхал. Много думал. Идти пора.

Пес выбрался из ямки, стряхнул снег с густой шкуры и вдруг взвизгнул, завертелся и упал в свою ямку.

Резкий звук выстрела перекатился от эха к эху и смолк, заглушенный метелью.

Старый охотник всматривался в снежную пелену…

— Ай-ай, ничего не вижу. Однако Шнурок стрелял. Большое ружье. Много пороху сыпал. Сильный звук был. Сильный.

Ветер дохнул свободней, согнул березы, вздыбил снег, и все смешалось, стало мертвецки белым.

Аппакыч брел согнувшись, изнемогая от усталости. Он волок за собой старую кухлянку, на которой лежал его друг Сокжой, а сзади, боясь отстать и заблудиться в пурге, крадучись, шел Добробаба.

Прошла зима. Горячее солнце радужными бликами замерцало в кристалликах еще не стаявшего снега, ожили проталины. Зашумела весна крыльями перелетных птиц, призывными песнями.

И снова Аппакыч медленно бредет по охотничьей тропе. Выздоровевший Сокжой бежит впереди. Хорошо на душе Аппакыча. Думать долго можно, и Аппакыч думает: «Вода снег прячет, уток зовет, гусей зовет. Большая охота будет. Кулик свистит, домой путь держит, гнездо делать будет. Поет тундра. И Аппакыч поет.

Трудно весной. Олень в горы ушел. Медведь шибко злой ходит, шкура мятая, всю зиму лежал, совсем отощал. Утка худая. В чужих краях была. А дочкам мяса надо. Растут дочки. Все учатся. Грамотными будут.

Аппакыч хорошо стреляет. Мяса много принесет.

Рыкову даст. Хороший человек Рыков. Помогать надо. Иччеву тоже надо. Андрей Ильич придет, Аппакыч даст утку. Андрей Ильич совсем не охотник. Детей учит. Большой человек».

Аппакыч мягко ступает на желтые коврики проталин.

Сокжой замирает в напряженной стойке, дает голос.

— Зачем лает? Зверя нет, человека нет. Трясина.

Аппакыч перешагивает низкую поросль жимолости и шиповника, проходит талый островок и видит Добробабу. «Ай, ай! Зачем залез в болото. Выбраться не может. Глаза есть, а тропу не видит».

— Иди, Сокжой! — посылает Аппакыч собаку. Оставшись на сухом месте, кричит: — Эй-эй! Сапоги бросай! Сапог оставишь — ногу вытащишь. Ногу вытащишь — сам вылезешь! Три шага идти, крепкая земля будет. Костер разожгу, греться будем! Э-эх!

Но Добробаба не слушает. Он выдергивает рукав из пасти Сокжоя и вопит:

— Убери пса-а! У-утопит! Пошел вон, проклятый! Пшел!!

— Плохо говоришь, Шнурок. Ай плохо! Собака на берег вытащит. Аппакыч помогать будет.

— Да убери ты пса, идиот! Руку подай. Ру-у-ку-у!..

Аппакыч только головой покачивает.

— Жадный Шнурок… Сапоги жалеет. Сокжоя прогнал, совсем плохо.

А Добробаба кричит, надрывается:

— Помоги! Утону-у-у!!!

— Зачем утонешь? Мелко там, — ворчит Аппакыч.

Но раздевается. Кухлянку снять надо — сухая будет, торбаса тоже — тепло в торбасах держится.

Раздевшись, входит в воду и сразу погружается по пояс.

— У-ух! — выдохнул шумно. — Иду!.. У-ух! Шибко холодно.

Осторожно, шаг за шагом коряк приближался к Добробабе. На расстоянии вытянутой руки от него почувствовал, как ноги засасывает трясина.

— Стой там! — кричит Добробаба. — Стой, а я обопрусь.

Добробаба, подавшись вперед, крепко цепляется за плечи Аппакыча. Он чувствует, как ил отпускает его.

— Стой, дед! Держись! — торопливо бормочет Добробаба. — Я выбираюсь. — И, обойдя Аппакыча, ступает на твердый грунт.

Он видит, что коряк не может выдернуть ноги и подбородок деда уже касается воды. Но помогать некогда. Добробаба замерз, посинел, ему надо на берег.

— Выбирайся, дед! Выбирайся! Собаку зови! Собаку-у!

Добробаба непослушными, окоченевшими пальцами снимает с себя одежду, зубы выбивают барабанную дробь. Вот и сброшено белье. Добробаба направляется к одежде Аппакыча, но грозное рычание Сокжоя останавливает его.

— Ры-р-р… — Губы пса высоко вздернуты. Пасть приоткрыта. Желтые большие клыки так и лезут из красных десен.

— Нельзя! — кричит Добробаба и останавливается, скованный страхом.

Только пес уже не рычит и не смотрит на него. Он слышит захлебывающийся голос Аппакыча:

— Сокжой, подь! Сюда! Сюда!

«Хорошо, что старик одного со мной роста, — думает Добробаба, — а то бы околевать мне в мокрой одежде. А-а, хорошо. Теплая кухлянка».

Добробаба чувствует, как живительное тепло разливается по телу, возвращая ему жизнь и гибкость. В пальцы вернулась сила, окреп голос, пропала холодная дрожь.

Добробаба сжимает и разжимает кулак, берет ружье, переламывает, дует в стволы.

Аппакыч усиленно работает руками, но голова его часто окунается в воду. Силы покидают старого коряка.

Сокжой подплыл вовремя.

С доброй хорошей улыбкой вышел охотник на сушу.

— Тьфу, тьфу,… — отплевывается он, — много воды выпил, тонул немножко. Совсем замерз — сосулька одинаково. Греться надо. Большой костер надо.

— Какой тебе костер? — ответил Добробаба, собирая в рюкзак выжатую одежду. — На вот мою телогрейку, надевай, пока не обледенела. Да бежим скорее. Дома греться будешь, дома! Давай, давай! Тут бежать-то всего два километра. Ружье твое я понесу, а ты вот рюкзак с бельишком.

Добробаба накинул мокрую телогрейку на голые костистые плечи Аппакыча.

— Бежим, дед, бежим! Ну живо, живо!

… Солнце за горы пряталось — небо краской красило. Утки быстро летели кормиться на ночь. Воздух весенний ломким ледком позванивал.

Аппакыч мелкими шажками бежал по тундре. На кочках лежал снег, а под ногами хлюпала ледяная вода.

Султан

— Убью проклятого! Убь-ю!!! Чтоб ему глаза повылазили!

Егор поднял задавленную курицу, потряс ею, будто взвешивая: «Э-э…» — и бросил на землю.

— Скоко? — грозно спросил жену.

— Две, да и то старые. Все равно в суп пошли бы! Чего злиться-то?

— Злиться, злиться… Волк в своих местах и то не режет, — бушевал Егор, — пришибу! Где он, подлый? Где?!

Егор ринулся к собачьей будке.

— А все ты виновата — хороший да пригожий, а теперь вот расхлебывай! Я б его прикончил еще тогда, когда он кочета задавил. Если собака начала шкодить — это уже не собака.

— Неужто соседей не было? Из окон, поди, выглядывали, ан нет, чтобы подскочить. Злорадствуют. Чужое кому жалко! Эх, люди…

Егор в сердцах сплюнул и узкими злыми глазками уставился на жену.

Мария молча положила в ванну задавленных кур.

«Сам виноват, — думала она. — На чужих натравливал. Чуть в огороде заметит, скорей Султана с цепи и — взять! А пес, он что… Вчера чужих, сегодня своих. Ему все одно — курица да курица. Глуп еще да молод. Опять же Егор виноват, цепь не наладил, а теперь убьет собаку».

Она глянула по сторонам. Но пса не было. Он где-то бегал. Егор зашел в сарай, подкинул корове сена, погладил по большому обвислому животу.

«Скоро, — подумал он, — скоро. Хорошо бы телочку, две коровы будет, а потом и пару бычков можно…».

За перегородкой хрюкали откормленные свиньи.

«Сейчас хорошо, — размышлял Егор. — Держи, сколь хошь. Сдавай на мясо. И тебе польза и государству. Вот еще не работать бы… Однако до пенсии далеко. Только сорок стукнет…»

Егор поставил в уголок вилы, снял старую кепку, потер тыльной стороной ладони рано облысевшую голову.

«Вот и одышка. А все оттого, что много пил. И курево, будь оно проклято, ведь все изнутри воротит, а не бросишь. Э-эх, — вздохнул он. — Токо сторожем и работать. Вот разведу хозяйство, поплывут ко мне деньги, куплю машину. Не старый ведь. — Он подтянул ремнем обвислый живот. — Не ста-ар. Конечно, Мария лучше выглядит. В ней много девичьего…»

Егор ясно представил Марию-девчонку. И этот самый поселок Ясный. Тогда было-то всего с десяток домишек. Мария слыла красавицей, вместе на ферме работали. Да и он был ничего. Хоть и небольшого роста.

Егор тяжело вздохнул.

«Как ушел сын в армию, — вспоминал он, — так пошло все прахом. Мария взбеленилась: уйду от тебя и все. Бил, ревновал, зазря бил. Э-эх… Водку надо меньше. Меньше… А ее пальцем не трону. Люблю ведь. Вот накоплю на машину и все ей. Все… Еще пес проклятый. И чего она к нему прикипела? И так уж к ней не подступись: как чего, так за его спину прячется, а он, проклятый, — дог не дог — здоровый дьявол. Застрелю. Застрелю и точка. Чую, ненавидит меня».

«Убьет, — с горечью думала Мария. — А за что? В инкубаторе этих кур — сотнями гибнут. За три копейки цыпленка взять можно. А он… Такую собаку… Да и не в Султане дело. Саму-то за собаку считает. И наорет ни за что, и побьет с дуру. Нет. Хватит. Натерпелась. Из-за сына мирилась, прощала обиды. Семью сохранить хотела. А так-то какая жизнь».

Полные руки Марии безвольно опустились на кучу ощипанных перьев. Легкие пушинки тучкой поднялись и поплыли по двору.

«Нет, не позволю! — решила она и, встав, твердой поступью пошла к калитке и тотчас увидела Султана.

Султан стоял по ту сторону забора. Увидев хозяйку, он легко перемахнул через ограду и радостно завилял хвостом. Гладкая желтая шерсть его лоснилась, а губатая морда выражала такое довольство, будто бы он совершил что-то героическое и вот сейчас будет вознагражден за подвиг. Пес так и сиял, глядя преданными умными глазами на хозяйку. Казалось, вот сейчас он покажет свой красный язык, облизнется и скажет:

— Ура, хозяйка! Мир-то, оказывается, велик, интересен, просто во двор заходить не хочется. Вон какой простор! А сколько соблазна, запахов, свободы… Ну прямо чудеса! Разве, сидя на цепи, увидишь такое?!

Султан вопросительно склонил свою большую голову. Чуткий пес быстро уловил тревожный взгляд, брошенный на дверь сарая. Хвост его застыл в вертикальном положении, а шерсть слегка приподнялась.

— Цыц! — приглушенно сказала Мария. — Пойдем! Пойдем…

Она быстро прошла за угол дома и скрылась в кустах зацветающей смородины.

— Ложись! Лежать, Султан! Ле-жать!

Пес покрутился, неохотно лег и глянул в усталое, беспокойное лицо. Рука хозяйки коснулась шерсти, и Султан ощутил легкое приятное поглаживание. Он в благодарность лизнул руку и хотел вскочить, считая, что непонятный урок закончен, но мягкая рука вдруг стала твердой и властной. Мария прижала его голову к земле: «Лежать!»

Егор закончил убирать навоз и вышел из сарая. Мария уже стояла во дворе.

— Не пришел? — спросил он, заглядывая в будку.

— Будешь теперь бегать за собакой. Пес, что ли, виноват, что цепь не налажена?

— Хватит! — оборвал Егор. — Возьмем другого, а этому крышка! Меня он все равно не признает.

— Ты ж его бил, потому от тебя и шарахается. Приласкай разок, другой…

— Приласкай… Вон оно, ружье, висит. Уже стволы поржавели. Сегодня прочищу, «приласкаю».

Приподнялись тонкие брови Марии, дрогнули веки. В черных глазах мелькнул злой, непокорный огонек.

— Э, зверюга! Креста на тебе нету. Возьми его на охоту, пес и подобреет. Год собаке, еще всему научить можно.

— Брал. Не помнишь, что ли? Как выстрелил, так он от одного звука под хвост наделал. До сих пор ружья боится.

— Опять же побил его, а надо бы приласкать.

Султан тихо лежал под смородиной на сырой весенней земле и, навострив уши, чутко вслушивался в людской говор. Он не знал, что во дворе решается его судьба, но сердитые нотки в голосе хозяина заставили его насторожиться. Инстинкт самосохранения пробуждался с первозданной силой. И все же Султан был домашним псом, к тому же молодым и неосторожным. Любопытство тянуло его во двор. Не знающий дрессировки, не привычный к повиновению, он встал, стряхнул с себя прошлогодние травинки, прилипшие к чистой шерсти и, крадучись, по-волчьи, двинулся в сторону дома.

Не ответив Марии, Егор зашел в комнату, снял со стены ружье, переломил, глянул в стволы. Мария, вошедшая следом, испуганно глянула в окно.

— Когда и чистил… Засосала работа. На весеннюю охоту не сходил, а придется ли еще осенью поохотиться? Утка прет… Наскучалась по родине, несладко на чужбине. Теперь в гнездовья спешит.

Егор прошел мимо Марии, на ходу вталкивая патроны в старую тулку.

— Куда с ружьем-то? — спохватилась она. — Сел бы лучше кур щипать. Сама когда управлюсь!

— Твой пес натворил, ты и управляйся.

Хотела крикнуть: «Провались ты пропадом со своими курами и со всем хозяйством!» — да смолчала. Плетью обуха не перешибешь, сказала только:

— Выпорол бы лучше. Зачем собаку губить?

— Выпорешь его, — уже открыв коридорную дверь, буркнул Егор. — Вон какой волчина вымахал, зверь зверем, того и гляди, кишки пустит. А все ты… Ты его против меня озлобила!

— Не мели! Собака она и есть собака. Двор стережет, чего еще?

Егор хлопнул дверью и вышел.

«Убью! Если б не Мария, еще тогда… Заступилась за дьявола. Не успел подбежать, как его огромная пасть сомкнулась. Бедный кочет только лапками дрыгнул. Уж как я его, псину, бил, уж бил… А он, черт, и от боли не пикнул. Злобный… У-у, злобный. Опосля ни разу погладить не позволил. Злопамятный, гад. Мстительный. Щерится, зараза, того и гляди укусит. А глаза-а… Волчьи. Так и горят, так и сверлят. Поставлю ружье в сарай, а появится, сразу грохну. Унесло черта куда-то».

Дрогнуло сердце у Марии, прильнула к окну и обмерла. Султан стоял во дворе, смотрел на дверь, ожидая хозяина. А в коридоре уже протопал Егор.

«А что сделаешь? — подумала она. — Сейчас не подступись к нему. Ударит. Дура. Надо было за ошейник Султана да куда-нибудь в сарай, к соседям».

Мария напряглась в ожидании выстрела, хрустнули сжатые пальцы.

«Не убежит собачка, не спрячется… Грохнет его Егор, грохнет…»

Мария прислушалась. Секунды показались ей вечностью. Жуткая тишина давила. И вдруг неудержимая волна ненависти всколыхнула Марию.

— Ну меня колотил, все нервы вымотал… Ладно. А собаку — за что? Изверг!!!

Она рывком открыла дверь, и в этот миг тишину расколол выстрел. Резкий, как удар бича, хлестнул по ушам, обжег лицо, грудь, все тело… Мария зажала голову руками. Она боялась услышать визг, предсмертный стон. В изнеможении опустилась на порог. Горячие застоявшиеся слезы хлынули из глаз.

— Негодяй! Убийца! — кричала она. — Ненавижу! Уйди! Ненавижу-у… Уйду от тебя. Уйду-у! Оставайся со своими свиньями, кулак бездушный!

— Маша! Маша! Да что ты. Ма… Пойдем в избу. Вона люди останавливаются, — испуганно заговорил Егор. Он склонился над ней, откинул ружье. Из ствола синей струйкой выплывал дымок. — Мария!

Султан мчался по совхозным полям, направляясь к лесу. Под его шкурой перекатывалась лишь одна свинцовая картечина величиной с обыкновенную горошину.

Еще одним бездомным псом стало больше.

… Одетый в телогрейку без головного убора сидел Егор на завалинке. Легкий, но холодный северный ветерок срывал листья смородины и бросал ему под ноги.

«Вон уж землю устлало, — подумал он, — ковром, ковром. Мягким, золотистым».

Егор встал, окинул взглядом сад и тяжело вздохнул:

— Ягоду и ту собрать некому. Не звать же чужих…

Что-то важное хотелось решить, что-то нужное, но он не мог сосредоточиться. Болела голова после выпитой бутылки.

«Пил и то украдкой — один, — подумал он. — Так и докатиться можно. А что теперь в эти годы начнешь? Что? Потерять легче. Кому копил? Сыну? Уйдет к матери. А я?»

Он снял телогрейку, постелил под голову рукав.

Рваные тряпки туч медленно плыли по осеннему небу. Порой тучи заслоняли солнце, и тогда становилось холодно, но пробивались лучи, уже скупые на ласку, но еще теплые, и Егор блаженно прикрывал глаза. Откуда-то с вышины совсем близко просвистел кулик, одинокий, запоздалый.

«Этот погибнет, — подумал с горечью Егор. — Отбился от стаи — считай, пропал. Скоро белые мухи полетят. И все станет белым, безжизненным, безрадостным. А в Палане уже зима. Как там Мария? Уехала и молчит. Приедет ли? Знал бы, что ей в самом деле плохо, разве б ударил… Все идет прахом. Сколь прожили и еще бы жили да жили…»

Егор подоткнул телогрейку под замерзающий бок и снова задумался.

«Ну оставили бы пару свиней да курочек немного. Можно и без свиней, черт с ними. Теперь-то уже ничего нет, все продано. Впору и машину купить, а кому? Сын перестал писать. Мне комиссии не пройти. Э-эх! Сколько прожили! Только и знали, что работа, работа. Жениться на другой? Другая-то и в подметки Марии не годится, а смотри-ка, в золото ее одень — что тебе на пальцы, что на уши. Еще и машину ей. За какие заслуги?»

Егор снова почувствовал неудобство. Что-то беспокоило его. Поворочался на телогрейке, но беспокойство не проходило. Егору стало не по себе. Он сел и стал озираться по сторонам.

Качнулась возле забора ветвь, слетели последние листья, и вдруг он встретился с жуткими немигающими глазами огромной собаки.

— Султан! Султан! — обрадовался Егор. — Султан!

Но пес не шевельнулся. Он смотрел настороженно и бесстрастно.

— Султан! Родной!.. — Егор медленно подходил. — Ну прости меня, дурака, прости! Султан, Султанчик. Вот-то обрадуется Мария. Завтра же напишу ей. Завтра же. Теперь она приедет, непременно приедет. Ах ты, собачка, живой? Вернулся… Вот молодец! Ай красавец… А мы-то схоронили тебя. Султа-ан, ну иди же, иди! Живи, сколько хочешь. Султа-ан!

Егор так и замер с вытянутой рукой. Он увидел в оскале белоснежный ряд острых клыков. Животный панический страх сжал его сердце.

— А-а! — заорал Егор, и рука невольно поднялась на уровень шеи.

Султан зарычал глухо, злобно, потом неспешно повернулся к забору и полез в широкий прорытый лаз.

Егор расслабился. Рубашка взмокла, и он почувствовал, что замерз и дрожит. Он уже понял, что собака не тронет.

— Султан! — чуть не плача, крикнул он. — Султан!

Пес уходил. Он не оглядывался.

— Султан! — снова крикнул Егор.

Он готов был бежать за собакой, но на тропе уже никого не было.

— Ма-а-рия… — прошептал он и бессильно обвис на крепком заборном штакетнике.

Холодный северняк шевельнул его редкие поседевшие волосы, пахнуло горечью увядшей полыни, и где-то на столбе хрипло каркнула ворона.

Боксер

У Родина свой дом. Дом, построенный поневоле. Захотел в городе жить, а квартиры не было. Вот и вбил в эти стены и сбережения и отпуск. Теперь не жалеет.

Тихая домашняя обстановка, земля, пахнущая весенними цветами и всеми благами сельской жизни. Но чтобы пахать, завести свинью или корову — боже упаси. Даже кур у него нет.

— Я все-таки моряк, — говорил он, — и заниматься свинством или скотством не в моем характере. Нет, нет — это не по мне.

Итак, при всей своей горячей любви к флоре и фауне, он держал только голубей и собаку-овчарку. В свободное от вахты время (а его у него хватало: сутки отдежурит в портовом флоте, а трое — дома) он возился в саду, гонял голубей и писал рассказы. А еще любил сидеть на кухне у окна. Это окно было украшением всего дома. Большое, как широкоформатный экран. Родин сделал его из двух рам и говорил: «Отсюда проецируется дуга в сто восемьдесят градусов» — что в переводе на сухопутный язык означает: половина вселенной, то есть видна величественная панорама Авачинской губы — голубой краешек великого океана, восточная сторона Петропавловского порта. Справа простирается лайда, вернее, лиман реки Авачи, живописный треугольник проток и озер. Всю дугу по горизонту венчают изумительной красоты горы. Они притягивают, наводят на размышление. Родин порой подолгу безотрывно смотрит в неведомую даль, и лишь настойчивый голос жены может вывести его из состояния покоя.

— Опять уставился? — буднично спросит она. — О чем это ты все думаешь? Куда тебя манит? Или кого уже высмотрел?

— Да вон же лес, горы, — оправдывался Родин, — а небо-то, небо какое…

— Если бы только на небо смотрел, а то увидел, дерутся пьяницы и выскочил. Хорошо еще, фонарем отделался…

— Ну что ж я буду из окна смотреть, как трое одного бьют?

— Наверное, заслужил, вот и поддали…

— Заслужил, не заслужил, а трое на одного — нечестно, это уже хулиганство.

— Тебя вечно кто шилом колет. Машина застряла — бежишь. Грибники глазеют, куда податься, а ты уже дорогу показываешь, а уж баб-ягодниц ни одну не упустишь…

— Что ж я — кулак, чтоб за семью замками сидеть.

По твоим словам, как по пословице: «Я ничего не знаю, моя хата с краю»? Нет, Валя. Если человек человеку волк, то и сам попадешь ему в зубы.

Однажды зимой, вернее, не зимой, а на исходе марта, когда земля камчатская еще спит под толстым снежным одеялом, а весеннее солнце упорно стучит в окно, сидел он, как обычно, на кухне, обдумывал очередной рассказ. И вдруг увидел на пустынном поле животное, похожее на лису. Надо сказать, что дом Родина стоит на отшибе, на двести-триста метров в сторону от поселка. Так уж выделили ему землю: за пахотным полем, на бугре.

«Что же это ползет?» — заинтересовался он, сгорая от любопытства, достал бинокль. Теперь стало ясно: шел пес. Шел в стороне от дороги, проваливаясь в сугробах и часто останавливаясь. Вот он повернул свою тяжелую голову, как бы измеряя расстояние до ближних домов поселка. Подумал и направился на бугор.

«К нам идет. Чей же это?»

Теперь уже и без бинокля можно было разглядеть пса. Это был не обычный деревенский барбос, не лайка и не овчарка, что тоже не редкость в поселковых домах. Пес был из породы бульдогов, а вернее, боксер. Он дугой выгибал спину, живот его подтянуло почти к позвоночнику, и ребра, обтянутые красной шкурой, выпирали, как шпангоуты у побитого катера. «Эге, бедолага, — подумал Родин, — да ты, брат, приблудный. Болен или голоден. Сейчас что-нибудь придумаем».

И не успела жена слова сказать, а он уже выскочил за дверь.

«Вот так, — подумала она, — сейчас приласкает. Не хватало нам третьей собаки. Одна есть. Вторую пацаны притащили — жалко стало, а сейчас приведет и этого…»

Худенькая симпатичная женщина, в общем-то добрая, она иногда ворчала на Родина: «За сорок уже, а все как пацан, только и знаешь голубей гонять да с собакой по лесу бегать. Никакой солидности. Люди вон в своих домах хозяйство держат, а у нас даже кур нет».

«Почти двадцать лет живу с ним, — думала она, — а понять не могу. Вот недавно ухитрился из рогатки сокола сбить прямо во дворе, когда тот на голубей напал. Оглушил его и — в клетку. «Наказал, — говорит, — разбойника. Чучело сделаем, комнату украсим». Три дня держал его, кормил и любовался, а потом открыл клетку. «Лети! Дыши свободой. Обойдемся без чучела». А на другой день этот же сокол лучшего двухчубого голубя унес. А муж улыбается: «Закон природы, соколу тоже питаться надо». Вот и пойми его».

Родин невысок, быстр в решениях, по-мальчишески вспыльчив. Возраст его выдают лишь седины, упавшие на виски.

«Индевею, — говорит, — индевею помаленьку. Это все соль морская выступает».

В жизни своей много соли хлебнул Родин. Много. Трудные военные годы детства, а потом море. Со школьной скамьи море. И торговые суда и рыболовецкие, а вот в последние три года перешел в портовый флот капитаном буксира.

«Амба! — говорит. — Довольно плаваний. Сутки вахта — трое дома! А то сыновья вырастут и не замечу. Забыл уже, как лес по весне пахнет. Всю жизнь пыль морская».

Он купил себе мотоцикл «Урал»: «Жигули» для чинуши, а нам за грибами, за ягодой, по бездорожью в самый раз на «Урале». Куда курс проложим? — обычно спрашивал сыновей. — В долину Антилопы или в кратер Корякского вулкана?»

Радик старший, ему четырнадцать, Алешка младше. Он с ними — ровня.

«Ну зачем ему чья-то собака?» — подумала жена. Она открыла форточку и крикнула:

— Оделся бы хоть, а то простынешь!

За окном свисали сосульки, а на березе, в кормушке, цикали синички — постоянные гости-зимовщики. Во дворе рвался с цепи Шар, восточноевропейская овчарка; Он не видел из-за дома боксера, но чуял его приход.

Родин подошел к приблудной собаке.

— А вдруг бешеный пес. Укусит еще, по больницам набегаешься, — переживала Валя.

Маленькая лохматая вездесущая собачонка Татошка звонко лаяла на боксера. Но тот и ухом не вел. Даже не глянул на взъерошенную моську. Родин протянул руку, погладил пса:

— Ну что, псина, заблудился или бросили тебя хозяева?… У-у-у, тощий-то, как скелет, бедняга…

Пес стоял перед ним, не дрогнув, не моргнув, будто окаменел. Он смотрел далекими, отсутствующими глазами. «В них нет жизни, — подумал Родин, — даже нет надежды. Или это характер? Железная воля, сила духа и непокорность? Что с тобой делать?»

Родин вбежал на кухню:

— Валя, дай-ка мне немного супчику!

— Там только тебе и детям! — ответила она из другой комнаты, а когда вышла на кухню, Родина и след простыл. В окно было хорошо видно, как из кастрюли в собачью миску выливается содержимое.

— Ешь, бродяга! Свежайший, из говядины. Да ешь, не бойся, чего смотришь? Пошла Татошка, не мешай. Да цыц ты, погремушка!

Собачонка отскочила. Пес понюхал суп, но есть не стал. Он стоял угрюмый, широкогрудый, с ввалившимися боками, сгорбленный и кривоногий. Большая голова с раздвоенным черепом была слегка повернута в сторону Родина, а с вислых губ стекала слюна. Родин снова погладил пса. Но боксер ни единым движением не выдал своих эмоций, ни один мускул не дрогнул. И чувствовалось, что где-то в этом тощем теле еще таится внутренняя сила.

«Неприятный и страшный пес, — подумал Родин. — Голоден, а не ест. На больного не похож. Глаза ясные, нос холодный. Видно, кто-то из города вывез его и бросил. Сельские такую породу не держат. Это привилегия горожан. Скорее блажь, чем любовь к животным. А этот — преданный пес. Он будет искать хозяина, пока не умрет от истощения. И черт меня дернул выйти! Как часто я за горячность расплачиваюсь угрызениями совести! И бросить его, беспомощного, жаль, а взять некуда».

Родин еще постоял в раздумье. Выручила жена. Она стучала в окно и резко, энергично манила рукой.

— Ну извини. Извини, песик. Пищу ты не берешь — тогда иди! Ищи своего хозяина! Возможно, он тебя тоже ищет. — Родин снова погладил пса по крутому лбу. Пес оставался безучастным. Он будто примерз к белому насту. Лишь глаза его скосились в сторону и чуть-чуть вверх. Родин смотрел прямо в глаза неподвижному псу и видел, как разгораются в них золотые огоньки. Будто потеплело, растаял ледок. Казалось, что в это страшное четвероногое чучело вдохнули жизнь и разум и что вот сейчас он шевельнет отвислыми губами, сморщит курносый нос, разинет квадратную пасть и скажет: «К тебе бы я пошел. Но ты не берешь, что делать? Судьба… Иди в свой теплый дом!»

Родин отвернулся. Ему стыдно было смотреть в эти глаза. Он сознавал свое фальшивое поведение и уже не мог исправить ничего.

— Швабры! Растаку иху мать, — ругнул он неизвестных хозяев. — Возьмут собаку, а потом выбросят. Конечно, пес не в моем вкусе, — рассуждал он, подходя к дому, — не та масть, урод, а все живое существо — порода. Такой не возьмет пищу из чужих рук и будет еще долго искать хозяина. Бессердечные, бессовестные люди.

Родин не оглянулся, но чувствовал, как прожигает спину укоризненный взгляд измученной собаки.

— Зачем ты его гладил? — напустилась жена. — Теперь не уйдет. Ведь животные чувствительны к ласке.

— Постоит и уйдет.

— Есть будешь?

— Нет, — буркнул и ушел в свой кабинет-каюту, как он называл шутя отдельную комнату.

Жена стучала посудой, завывала музыка в телевизоре, мелькали картины сельской жизни. Урчал трактор — на полях Большой земли шла посевная.

«А у нас еще зима», — подумал Родин и глянул в окно. Красный горбатый силуэт по-прежнему возвышался над полем, и можно было подумать, что пес изучает снег.

Родин взял книгу и лег на диван: «Вот дожился, вдаль вижу, как беркут, а перед носом туман. Пока разглядываешь горизонт, можно на рифы выскочить». Он надел на нос очки и открыл страницу. Прочитал абзац, снял очки, протер их.

Интересно, ушел, боксер или нет? Запал в голову, как строка из какой-нибудь песни и сверлит, и сверлит. Родин вышел на кухню и уставился в окно.

«Стоит, стоит и смотрит на наш дом. У него адское терпение. Фанатик. Динозавр. А может быть, наскитался и нет сил двигаться дальше? Неприятная собака, непривычная и непонятная, медлительная, тугодумная и опасная. Какой дурак вывел эту породу? Овцебык, куда ни шло: шерсть и мясо. А этот ни богу свечка, ни черту кочерга. Бульдог — понятно. С ним охотились на бизонов. Тяжел, мертвая хватка. Дог сродни ему. Гордец, красавец, великан. Древняя порода. С догами и крепости защищали и ходили в атаку. Силища неимоверная. Бойцовый пес, а где сейчас? Вместо болонки в меблированной комнате на мягком ковре у ног изнеженной хозяйки. Нечто вроде золотого теленка, который не мычит и не доится. А боксер — помесь бульдога с чемоданом. И нести тяжело и бросить жалко. Хотя вот бросили… Есть же любители антикрасоты, сумасшедшие. А куда же деть наших красавиц овчарок, лаек, сеттеров и прочих из древнейших пород. Куда? Ведь эдак можно опошлить и испохабить все, а для чего? Для чего эти, с побитой мордой и обрубленным хвостом?»

Родин еще раз вспомнил матушку, бога, неизвестного хозяина и почесал затылок.

«Кому бы предложить пса? Наши в поселке не возьмут. Страхолюдина, не для двора. С такой тонкой шерстью только у грелки. Во! Затоптался… Что это он? Ага-а… Устал, Ложится. Ну пусть отдохнет. Потом поест, и снова в путь, наверное. Он без своего хозяина жить не сможет. Будет ходить, заглядывать всем в глаза и искать, искать, искать. Однолюб. Таким трудно. Наверно, получал на пути трепку — село обходил. Конечно, у каждого на цепи сытый зверь. А на дороге стая надоедливых шавок, а он нелюдим, чужак, да и ослаб от голода. Вот была у нас на судне собачурка — Щеткой звали. Веселая, игрунья, ну прямо мела по палубе. Весь флот знал ее. Ко всем ласкалась и на улице чувствовала себя, как на судне. У нее все друзья. Такая не пропадет. А этот одинок. Несчастный плод фантазии человеческой. Природа таких неприспособленных не создает. Конечно, в своей среде он преобразится, станет веселым, смышленым и резвым. Но где эта среда?»

Часы отстукали девятнадцать, солнышко повисло на вершине ольхи, под стволами вытянулись тени, длинные, как жерди на белом снегу. Во дворе послышался шум, и в кухню ввалились дети.

— Ну, гаврики, чем порадуете? У кого пятерка? Молчок? Ладно, на четверку согласен. Счас, брат, учеба нужна, как море. А к нам гость притопал…

Жена предупреждающе зыркнула, и Родин смолк. «Детей не хочет расстраивать, — сообразил он. — А меня вечно дернут за язык».

— Ну, садитесь за стол, — скомандовала жена и хотела задернуть штору, но в это время поднялся пес.

— Пап, а кто гость? Вон тот, что ли?

В багровом зареве заката горбатый пес казался еще горбатей. Он выгнулся дугой, стал еще краснее, как будто солнце, утопая, вылило на него свинцовый сурик.

Белое поле за окном окрасилось алой кровавой краской.

— Он, — ответил Родин и не донес ложку до рта, — боксер.

— А чей он?

— Не знаю. Блудит…

Парнишки вскочили с мест.

— Ну вот, начался ужин. Что отец, что дети. Сидите, — возмутилась мать, — второй раз накрывать не буду.

— А почему он такой худой? Давай накормим.

— Кормил уже. Не надо к нему ходить. А вдруг он больной?

Дети замолкли раздумывая. Мать задернула штору.

— Не отвлекайтесь! Мало ли собак бегает… Ешьте и — за уроки!

Родин успел заметить, что боксер лег опять.

— Смотаюсь-ка я в Елизово к Ларину, — решил он. — У них машина, гараж, а собаки нет. Возьмет, наверное.

Вскоре зарокотал во дворе мотоцикл. На землю опустилась ночь. Но в окно был хорошо виден темный клубок на снегу.

«Теперь не уйдет, — подумала Валя. — Не дай бог, сдохнет под окном… Хотя бы договорился с Лариным. Собака-то не простая»…

Родин застал Ларина в гараже.

— Привет, старина!

— А-а, Родин? — Ларин протянул руку. — Каким ветром?

— Попутным, как всегда, попутным, а ты все «Жигули» облизываешь?

— Вчера мотался в Паратунку и не почистил. Ну выкладывай, выкладывай. Что у тебя, так ведь не зарулишь…

— Подарок тебе имею. Хочешь породистого пса бесплатно? Боксер. В гараже или в комнате незаменимый страж. И вообще солидности ради… Ну как?

— Я бы с удовольствием, но жена…

«По крайней мере, честно», — думал Родин, выруливая к Нечаеву. От Нечаева он шпарил к Петрову, от Петрова к Орченко и удивлялся тому, что друзья его оказались рассудительны, холодны и практичны. «Пес — зачем он нам? За свинью лопает, а что караулить?» Резонно. Квартиры на этажах. Запоры с секретом, не то что у меня… Пес — и опоры и запоры. Да и то больше не как сторож, а друг четвероногий».

Последний поворот — и Родин вырулил напрямую к своему дому.

В свете фар увидел, как загорелись глаза и потухли.

«Не ушел. Сидит», — с сожалением подумал Родин. Он остановил мотоцикл, заглушил, но свет не выключил.

Родин подошел к собаке. Пес сидел, понуро опустив голову, но глаза его смотрели снизу вверх исподлобья, дико, по-волчьи, с синеватым холодным блеском. В них не было зла, но что-то отреченное, еще более зловещее остановило Родина.

«Черт… Страшен в своем молчании. Прямо как та собака Баскервилей. Хоть бы зарычал или хвостом-култышкой вильнул. Мертвец и только. Живой мертвец. А ведь ждет. Ждет, надеется. Верит в доброту человеческую. В своего друга, хозяина, который должен прийти. Надо только ждать, ждать и ждать…»

Пес устало прикрыл глаза. И от этого стал еще страшнее. Родин отступил к мотоциклу. Жутко. «Не жилец он. Не-е-т. Лучшим милосердием будет положить этому конец. Смотаюсь-ка я в госпромхоз к Ваське. Он специалист по шкурам».

Снова рявкнул мотор, застрекотал по дороге. И вскоре Родин разговаривал с Васькой:

— Я тебе говорю, что шерсть гладкая, однотонная, золотистая. Ну, благородный пес. Чистый, не то что наши лохмачи. Уж если не хочешь держать, то делай, что хочешь. Сойдет за выдру или ондатру. Нет, только без меня. Еще не спит, наверное, Колька-шоферюга. Пусть заведет самосвал. Увидишь, против моего окна. Только не стреляй возле дома. Придумай что-нибудь другое. Ну, бывай! Мне еще кой-куда надо.

Родин газанул и с предельной скоростью помчался к своему дому.

Подъезжая, он увидел пса. Боксер сидел как идол, бронзовый под звездами, и снег искрился перед ним, как вата под Новый год. Над лесом поднималась луна. Родин подошел к своей овчарке, погладил, потрепал за холку и тихонько вошел в дом. Он не спеша разделся в прихожей и, не зажигая света, прошел в кухню.

— Ты что как вор крадешься! — окликнула его жена. — Где тебя носило до полуночи?

— Просил, чтобы забрали собаку. Должен сейчас Васька подъехать.

— Какой?

— Ну тот, что в собачьей шапке.

Жена смолчала. Родин отдернул штору. Над вершиной ольховника висел светящийся шар — красавица луна. Она заливала матовым светом и поле, и лиман, и заснеженные горы. И гроздья ярких звезд в бездонном космосе, как искры от невидимого костра, бросали свои блики на холодную землю. А на снегу сидел одинокий пес. Сидел под гигантским куполом, где даже горящие звезды были холодны и мертвы. Все для него было далеким и чужим. Вот он поднялся, все так же горбясь, пошел через поле к лесу. Пошел, еле волоча ноги, будто нес на себе вселенную. И горбатая тень тащилась за ним по искристому снегу.

— Валя! Валя, — зашептал Родин, — иди сюда. Быстренько, ну иди же! В лес уходит, смотри! В обход поселка…

— Беги, песик! Беги!

Родин посмотрел на дорогу, откуда вот-вот должна была показаться машина.

— Эх, черт! Если выедут сейчас, он не успеет уйти.

Но дорога была пустынна, как пустынно небо, лиман и поле. Лишь горбатый пес, волоча свою тень, медленно продвигался к лесу.

Бич

Наш траулер ставили в ремонт, чтобы подлатать корпус, перебрать двигатель и подкрасить, словом, залечить травмы, нанесенные штормами и временем.

Когда легли на кнехты швартовые концы и на причал завода опустили массивный трап; на палубу вбежал пес. Обыкновенный барбос, грязно-белой масти, большой и независимый. На его тупой морде сияли внимательные хитрые глаза. Одно ухо острием вонзилось в небо, а другое, прокушенное, смотрело вниз. Он показался мне комичным, несерьезным бродячим шалопаем, каких немало рыскает по помойкам в поисках пищи. Пес старательно обнюхал каждого члена команды и, доброжелательно виляя крючковатым хвостом, разрешил погладить себя. И тогда я понял, что он флотский. Во-первых, он проявил удивительную осведомленность в расположении надстройки и трапов судна, во-вторых, продемонстрировал хозяйскую невозмутимость, смелость и общительность.

Я быстренько сбегал на камбуз, тщательно потралил по дну судового котла (благо кок исчез на время) и не с пустыми руками вернулся на палубу. Так было положено начало нашей дружбе.

Сыто облизнувшись, пес уселся возле трапа и начал рычать на прохожих, тех, что шли по берегу. Порой он повышал голос до грозного лая.

«Пустобрех», — подумалось мне, тем более, что я заметил, как пес своими хитрыми глазами поглядывал на меня. Мол, видишь, служу — выслуживаюсь…

Но уже на следующий день я убедился, что пес точно знает своих. Уму непостижимо, как он сразу понял, кто есть кто. Он узнавал нас в любом месте, в любой одежде: и в робе и в парадном.

Стоял солнечный, но морозный январский день. Вахта моя длилась уже три часа, я устал свечкой торчать у трапа, замерз и решил погреться.

«Ну что, коллега, — кивнул я псу, — посиди один, а я пойду погреюсь. У тебя, брат, вон какая густая собачья шуба, а у меня на рыбьем меху. Впрочем, есть тулуп, но форс есть форс, он мороза не боится». Пес понимающе вильнул хвостом, и я, откланявшись, втиснулся в узкий проход между каютами.

Не прошло и пяти минут, как на палубе раздался грозный заливистый лай. Так лает деревенский пес при виде настоящих грабителей.

«Кого там несет?» — подумал я и с недокуренной сигаретой вывалился наружу.

Пес, ощетинившись, упирался всеми четырьмя лапами в палубу, а на трапе перед ним стояли двое: прораб завода И незнакомец.

— А вы к кому? — спросил я у незнакомца.

— Это новый мастер, — представил его прораб. — Пусть пройдет, ознакомится. — Сказал и шагнул вперед, не обращая внимания на собаку.

Но лишь только шевельнулся мастер, пес просто озверел. Я едва удерживал его на месте. Мастер проходил бочком, с оглядкой, заметно побаиваясь.

— Что это он на меня? — изображая улыбку, спросил мастер.

Я не упустил случая съязвить:

— Он привык к запаху моря, а от вас пахнет духами.

Когда они ушли, я похвалил песика:

— Ну, молодец, молодец! Не каждый осмелится начальство облаять, молодец!

Выяснилось, что этого пса зовут Бич. Мало того, он знаком всему громадному коллективу ремонтного завода. Это было для меня открытием. Началось с малого.

Однажды электрик с завода, взбираясь по трапу, крикнул:

— О, Бич! Привет! Ты уже здесь? Значит, судно стало надолго.

Пес беспрепятственно пропустил его, как и в последующие дни не тявкнул ни на одного работягу-ремонтника. Меня заинтересовали слова электрика, и я спросил:

— Что значит «судно стало надолго» и почему это должен знать пес? Я знаю, что через неделю мы должны «выскочить».

Электрик посмотрел на меня и открыл истину:

— Где ты видел, чтобы ремонт проходил по графику? Простоишь полгода, а сделают за неделю. А Бич, он встречает и провожает не первого…

Электрик оказался прав. Мы, действительно, простояли полгода, хотя и сделали ремонт за последние десять дней.

Настал час отхода. Согласно расписанию я находился на кормовой палубе, готовый отдать Швартовые и поднять трап. Бич вертелся рядом. Он подходил то к одному, то к другому, прислушивался, принюхивался и заметно нервничал.

Наконец с мостика раздалась команда: «Убрать трап!»

Бич тотчас сбежал на берег. Мы звали его, манили, задерживая подъем трапа, а он сидел на берегу невозмутимый, отчужденный и, видимо, ждал уже другое судно, которое станет на продолжительный ремонт.

— Бич! Бич! — кричали мы. — Бич!

Но пес и ухом не повел.

Да-а… Он был судовым и в то же время убежденным береговым матросом.

Ну что ж, прощай, Бич! Жаль расставаться. Привык я к тебе, «сработались». Но чувства чувствами, а служба службой… Прощай, друг!

Мы еще несколько дней простояли на рейде, готовились к выходу в море, получали кое-что из снабжения, а в последний день я отпросился на берег. И занесло меня в одну развеселую компанию, откуда возвращался уже за полночь. На рейдовый катер я опоздал, а в портофлоте и переждать негде. Повертелся я на опустевшем причале, поплакался возле бесчувственного диспетчера и пошел куда глаза глядят. Идея родилась на ходу, и я решил заночевать у друга на морозильнике. Благо, они стали в ремонт на наше место. С надеждой вроде и жизнь веселее стала. Иду вразвалочку и что-то мурлыкаю. Взбираюсь по трапу и уже приготовил пару слов для извинения за беспокойство, как вдруг передо мною вырос большой пес: «Гав, гав!..» И пошел авралить. Шерсть дыбом, клыки возле моей коленки, и хоть я не робкого десятка, а отступить пришлось.

— Вот черт, разбазарился, чтоб тебе провалиться, — негодовал я. — Сейчас с каждого судна высунется вахтенный и тысяча вопросов: «К кому? Зачем? А кто и откуда, да еще пьяный». Тьфу, развели псарню. — Я отступил еще на шаг и узнал флотского. — Бич! Дружок! — обрадованно позвал я. — Ты что, не узнал? Хитрец, не пошел с нами…

Пес умолк, прислушался, потянул носом.

— Ну вот, узнал, свои! — Я протянул руку, чтобы погладить друга, но он будто сбесился. Взлаял так, что на губах пена выступила.

— Эх ты, предатель, — буркнул я и заметил сонные глаза и приплюснутый нос за стеклом иллюминатора. Лицо явно ухмылялось и торжествовало. «Вахтенный матрос», — догадался я. Конечно, без посторонних спокойнее. Пришлось ретироваться и топать на морвокзал, проклиная себя, собаку и морду в иллюминаторе…

Прошло два года.

Был декабрь. Нас поставили в док и после осмотра корпуса снова толкнули к заводскому причалу. Я, как обычно, готовил кормовые концы, когда вдруг услышал: «Вон он!» И точно: на причале сидел Бич, живой, здоровехонький, и приветствовал нас кончиком хвоста.

— Бич! Бич! — крикнул я. — Дружище!

Пес явно ждал нас и нетерпеливо перебирал ногами. Лишь только укрепили трап, он был тут как тут и, по обыкновению, старательно обнюхал каждого. Не избежал этой процедуры и я. Более того, он, подхалим несчастный, лизнул мою руку в знак особого ко мне расположения.

— Ну плут, ну двуличный, — журил я его, а сам был безмерно рад вернувшемуся другу.

И все началось, как и два года назад. В своей жизни я не встречал дисциплинированнее и неподкупнее «вахтенного». Ибо Бич, в отличие от иных, был всегда сыт и в деньгах не нуждался.

Мы честно отмолотили с ним зиму, а когда настало время покидать завод, я решил оставить собаку у себя на траулере.

Мне уже известна была его манера ускользать, и я принял необходимые меры. В первую очередь, попросил капитана предупредить меня заранее об отходе. Естественно, объяснил причину.

Весь день мы прождали буксирный катер. Все было готово к отходу: и машина на «товсь!», и команда в сборе. Лишь концы и трап связывали нас с берегом. Майское, весеннее солнышко шариком закатывалось за гигантский вулкан, на судах спускали государственные флаги, а буксира все не было.

— Сейчас подойдет. Сейчас подойдет, — отвечала диспетчерская, и мы убеждались, что самый длинный час — у портового флота.

Прошел ужин, за ним чай. Погасли, растворились в синеве красные прожилки заката, на судах зажглись наружные осветительные огни. Пес сидел на своем штатном месте, на телогрейке, у трапа, и, казалось, ни о чем не догадывался. Упитанные чайки дремотно покачивались на воде, как чучела, забытые на ночь. Но вот взвыла сирена катера, вспугнула птиц, и все пришло в движение: под напором буксира качнулось судно, засуетились люди, закрутилась лебедка. И хотя я был все время начеку, все-таки опоздал, прозевал Бича, он оказался проворней. Еще не кончился сигнал сирены, а он пробежал по трапу. Что самое интересное, не махнул куда-то, как бывало, по своим делам, а сел на берегу и смотрел, вроде бы усмехаясь: «Ловите рыбку, а мне с вами не по пути. Мне и на берегу неплохо. Море не моя стихия».

— Бич! Бич! Иди ко мне! Бич!

Пес смотрел на меня так, будто никогда не видел.

«Вот это финт, мы стали чужими в одно мгновение, до отхода». Разве сразу я мог понять, сообразить, что за те многие годы, которые Бич прожил в порту, он изучил всю нехитрую механику судовой службы. Он угадывал настроение палубной команды, понимал их слова и жесты, улавливал волнение, обычное перед отходом в рейс, и чуял, что судно уйдет. Чуял инстинктивно и, как крыса с тонущего корабля, бежал на берег. Но, самое главное, он всегда с беспокойством следил за работой со швартовыми концами. Стоило подойти и взяться за кнехт, как Бич уже скулил и заглядывал в глаза. Но бывали и местные перешвартовки на акватории завода, тогда пес оставался на борту. Просто уму непостижимо, как он угадывал. Ведь в обоих случаях швартовка с подъемами трапа была налицо. Разница была лишь в наличии команды: все на борту или нет. А может быть, ему передавалось настроение?

— Братва! Подождите! — завопил я. — Не отдавайте концы! Не прикасайтесь к трапу!

С суточной порцией свежего мяса, рискуя схлопотать выговор от начальства, я ринулся на берег, а повар на камбузе, наверное, точил огромный нож. Но другого выхода у меня не было. Я не силен в собачьей психологии, но сообразил, что надо «сбавить ход» и подходить к Бичу спокойно.

— На! — протянул я ему кусок. — Ешь!

Пес аппетитно облизнулся и даже слюна повисла на губе, но ко мне не подошел. Он недоверчиво посмотрел на мои руки, глянул в глаза и, отбежав, сел поодаль. Видно, мое возбуждение передалось псу, и он почуял опасность. Зазвать его на судно уже не оставалось надежды.

— Бич! На, на! — как можно непринужденней, ласковей произнес я.

Пес сидел в метре от меня, настороженный, недоверчивый и угрюмый. И тогда я бросил кусок на землю возле своих ног. Это была последняя попытка. А с траулера кричали: «Давай на борт! Оставь его!» Я сдался. Но появилась какая-то шавка. Вынырнула невесть откуда, подкатилась к мясу, и Бич не выдержал. Условный или безусловный рефлекс сработал четко, и пес ринулся на защиту своей добычи. Шавка шарахнулась в сторону, а я сцапал Бича за шерсть. Он рычал и кусался. Неблагодарный… Я тащил его наверх и чувствовал, что вот-вот уроню. Он смирился, и я отпустил его на палубу. Трап уже был поднят и швартовы отданы.

— Ну вот, — торжествовал я, — мы с тобой, Бич, уходим в плавание. — Я смотрел на него счастливыми глазами.

Берег отдалялся, но обычная при отходе грусть еще не коснулась меня. Я смотрел на Бича и удивлялся его прыти. Тот со скоростью звука обежал надстройку, забрался на верхнюю палубу и — снова вниз, на корму. Он явно искал трап, чтобы убежать на берег. Но, увы, трапа не было. Тогда он поставил лапы на борт, заскулил взлаивая. Потом еще раз обежал судно и все порывался прыгнуть, но вода и высота страшили его.

— Бич! Бич! — окликали мы, но он не реагировал, ни к кому не подходил и продолжал метаться.

Буксир отдал трос и отрулил в сторону, траулер дал ход. И тут случилось непоправимое. Лишь только содрогнулся корпус судна и лопасти рубанули воду, Бич, как ударенный током, дернулся, присел и, оттолкнувшись от палубы, перемахнул через борт.

В перекрестном свете береговых огней, в золотых бликах на водной глади мы видели высоко поднятую голову отважного пса, плывущего к бетонному причалу. Ни поймать его, ни помочь ему мы не могли. Сложный маневр судна при выходе исключал остановку. «Доплывет», — подумал я и успокоился, потому что видел, пес плыл легко, быстро, как настоящий спортсмен, загребая сильными лапами холодную воду. Белые, как лебеди, чайки, раскланивались, уступали ему дорогу. Уже рядом высилась неприступная стенка портового причала. Еще пробегали запоздалые гуляки, спеша под железную кровлю своих кают. И никто из них не глянул вниз, туда, где над водой, царапая причал когтистыми лапами, держался бессменный страж ремонтных судов. Он тяжело дышал, смотрел вверх. Его окровавленные лапы скользили по обросшему ракушкой и зеленью щербатому бетону. Он не терял надежды и ждал помощи от людей.

Рядом громоздились черные корпуса океанских судов. Из бессонных иллюминаторов сочился щедрый электрический свет. Свет лился от столбовых фонарей, из портовых прожекторов, со стороны портальных кранов, и на масляной воде, колыхаясь, мерцали искристые звезды. Было светло, но никто не хотел увидеть утопающего пса. Лишь один человек из портовой охраны подошел и склонился над урезом причала.

— Эх-хе… Никак пес? Теперь хана, брат… Пыхти, не пыхти, не выкарабкаешься. Э-э… разведут собак, потом побросают… — Он с презрением осмотрел рядом стоящие суда. Но ему и в голову не пришло позвать любого вахтенного. Ни один моряк не отказал бы в помощи собаке. Но охранник этого не сделал. Он услышал отфыркивание и склонился ниже: «Хлебнул, бедняга… Смотри, какой живучий…»

В это время подошел к охраннику матрос, вахтенный:

— Ты что, батя, перебрал, что ли? Над водой клонишься. Упасть хочешь?

— Да вон пес чей-то плавает…

— Где, — встрепенулся матрос и опустился на колени, заглядывая под причал. Но на поверхности воды уже лопались маленькие пузырьки да круги смыкались посмертным венцом.

Эту печальную весть я узнал уже после рейса.

Лорд

Виктор Ильич, поселковый врач, собрался на материк.

— Возьми Лорда, — попросил он Зимина, — присмотри, пока буду в командировке. Никому не хочется доверять, а ты сбережешь, верю.

Кончился август. Пахло осенью. На склонах лежали желтые травы, с океана тянули штормовые ветры. Близился день открытия охоты. Зимину не хотелось связывать себя заботой о чужой собаке, но доктор привел-таки своего пса.

Лорд — красавец дог, на крепких жилистых ногах, с внимательными жутковатыми глазами. Его тупо сеченная морда восхищала объемом, а в целом он представлял собой достоинство и силу.

Зимину не нравились бульдоги и боксеры. Изуродованные и слезливые, они кажутся обиженными. Но Лорд — другое дело. Он был хорош. Его экстерьеру могла позавидовать любая островная псина.

— А что он умеет? — спросил Зимин.

— О-о… Лорд прошел высшую школу дрессировки, — не без гордости ответил доктор.

От Лорда не пахло псиной, это сразу заметил Зимин. Его-то Найда, если ворвется в комнату, хоть нос зажимай. Ее место — двор. Свернется клубочком и в дождь, и в снег. Одним словом, северянка. Белая, веселая, пушистая лайка.

А Лорд — интеллигент. Поселился в комнате, но Зимина не признавал. Зимин кормил его, прогуливал, но дог ни разу и хвостом не вильнул. Скосит глаза, поразмыслит, зачем потревожили, и лишь тогда сдвинется с места.

Когда Зимин собрался на охоту, Лорд вдруг загородил дверь. За окном мерцало звездами раннее прохладное утро. Во дворе, нетерпеливо поскуливая, ждала Найда, а Зимин стоял во всеоружии и уговаривал дога:

— Оставайся, друг. Оставайся! Не в твоей тонкой шкуре по ледяной воде лазать. Иди-ка на место. Место!

Но Лорд и ухом не повел.

— Да пошел вон!!! — отодвигая его коленом, с досадой проворчал Зимин.

Дог стоял, как тень.

Обычно, уходя на охоту, Зимин загадывал: «Если никто не окликнет, не спросит, куда, не перейдет дорогу, будет удача». А тут на пути стоял пес, и это взбесило охотника..

— Бестолочь тупорылая! — ругнулся он и дернул собаку за ошейник. Но у него не хватило силы оттащить этого теленка от двери. И тогда он пнул его. Лорд молниеносно развернулся и только резкий вскрик: «Фу!» — остановил разъяренную собаку.

Вислые губы дога нервно тряслись, по широкому лбу волнами катились морщины. На пол обильно капала слюна. Мгновение он смотрел налитыми кровью глазами, словно решая, съесть человека или повременить. Потом медленно, очень медленно повернулся и, тяжело ступая, пошел к подстилке.

Страшная собака. Страшная и непонятная.

Мысль о доге не покидала Зимина на всем пути до заветного озерка. Делая наспех шалаш, он все еще переваривал случившееся. И даже в чуткой предутренней дреме ему виделся настырный и злобный пес.

Рассвет пришел с первым посвистом крыльев прилетевшего табунка. Из шалаша хорошо просматривалась темно-мраморная гладь озера, но уток на нем не было.

Горячий чай в термосе и бутерброд с колбасой оказались кстати. Найда получила свою порцию. В углу шалаша зашелестела трава. Зимин оглянулся, поймал бусинки глаз симпатичной полевки, подбросил ей корочку хлеба.

Где-то прокричал куропач, но его заглушил стук крыльев и всплеск воды. Утки плюхнулись в заводь. Они замерли, вытянув шеи, настороженно осматриваясь, готовые снова взмыть в небо. Вокруг было тихо. Птицы зашевелились, начали ощупывать перышки, прихорашиваться. И вот они уже плывут, ныряют, перекликаются. Это чернеть. Таких Зимин не брал.

Он бесшумно покинул шалаш, побрел по болотистой низине и почти сразу из-под ног взлетел селезень-крякаш. Зимин вздрогнул от неожиданности.

Ружье вскинулось, стволы, описав дугу, замерли, грянул выстрел.

Найда, ломясь через осоку, начала поиск, но Зимин видел, как улетает яркий тяжелый селезень.

«Смазал. Со мной такое бывает редко, — подумал огорченный и вспомнил дога. — Предрассудки, однако факт».

Вернулась Найда и уставилась, будто спрашивая: «Что ж ты, мазила. Где утка?»

Дальше Зимин шел осторожно. Ружье на руке, палец на спуске. Хлюп-хлюп, хлюп-хлюп… И вдруг — фыр-р. Но это всего-навсего куличок.

— До чего шумно взлетает длинноногий. Тьфу! Переполошил.

Зимин взял ружье на ремень, закурил, а из-под ног — фью-у-у…

— Эх, черт! Крякаш… Не вовремя…

И снова Найда смотрит недоуменно, с укором. Настроение дрянь, надо возвращаться.

Солнце еще поднималось к зениту, а Зимин уже открывал дверь своего дома.

Лорд встретил его молчаливо, выжидающе.

— Эх ты, чучело, испортил мне всю охоту. Ладно уж. В следующий раз пойдем вместе. Возьму тебя в горы за куропатками. Разомнешься, побегаешь.

… Утренние косые лучи сентябрьского солнца тронули гладкую золотистую шерсть Лорда. Он встал, потянулся, смачно зевнул, выгнулся и еще раз зевнул.

— Ну, лодырь. Ну, лоботряс. Обломов! Чувствуешь, что возьму! И как это вы, собаки, предугадываете намерения? — Зимин собирался и приговаривал, а Лорд степенно прохаживался по комнате, искоса поглядывая на дверь.

День начинался чудесно. Белый дымок вулкана струйкой уходил ввысь. Это предвещало хорошую погоду. Зимин шел не спеша по улице поселка. Найда забегала вперед, возвращалась, рыскала по сторонам, описывала круги. Неистощимая энергия выпирала из всех ее четырех лап. А Лорд держался строго у ноги.

Поселковые псы лаяли до хрипоты, сопровождая Лорда за околицу. Они чуть ли не кусали его за пятки. Но дог вел себя так, будто этих мосек не было. Однако Зимин заметил в его глазах затаенный злой огонек.

Лысая сопка — это большое брусничное поле на вершине горы, окруженное зарослями вечнозеленого кедрового стланика. Зимин любил это ягодное место, свой полуостров, природу Севера. «Зря Камчатку называют скупой, — думал он, — уж если она что дает, то в изобилии».

Лорд широко раздувал ноздри, вынюхивал что-то в зелени. Губы его отвисли, напоминая тесто, стекающее через край кастрюли.

— Эх ты, горожанин! Все-то тебе здесь в диковинку. Вот Найда уже скрылась в кустах. Давай-ка и мы продираться.

До ближайшего овражка, где водились куропатки, оставалось не более километра. Заросли оказались настолько густыми, что продвигаться по прямой было невозможно. Зимин шел медленно, то перелезая через ветви, то ныряя под них. Лорд карабкался за ним, тяжело дыша, с языка его стекали капли пота. Казалось, этому пути не будет конца, но вдруг открылась черная тропа, звериная, утоптанная, как шоссейная дорога. Начиналась она где-то в горах, шла под зарослями кедрача и кончалась на берегу моря. Берег в этом месте отвесный, скалистый, и если уж медведи нашли спуск, то будут ходить только этим путем годами, не изменяя маршрута. Такая тропа опасна. С нее не свернешь.

Лорд принюхивался к следам, ничуть не волнуясь, будто по этой тропе не медведи ходят, а скачут зайцы.

— Ну, брат… Да ты совсем потерял нюх, а стоило бы поджать хвост. Медведь — это тебе не деревенская шавка, — пожурил Зимин Лорда, прислонил ружье к ветке лапника, открыл патронташ, хотел достать жакан.

Вдруг Найда, до этого момента плутавшая где-то, дала голос. По тону, по манере лаять Зимин сразу определил, что собака взяла зверя. Только перезарядить ружье Зимин не успел. Медведь внезапно выскочил из кустов, будто вырос из-под земли. Он поднялся в рост не более чем в трех шагах от человека и стоял застывшей глыбой, а Найда хватала его за «штаны», сопровождая укусы истеричным лаем. Зверь не обращал на нее внимания. Он смотрел Зимину в глаза, что случается редко. Это был вызов.

Ружье стояло рядом, заряженное дробью, и при всей своей резвости Зимин не успел поднять его. Стоило нагнуться, и медведь насел бы. Зверю некуда было отступать, как и человеку. Зимин лихорадочно искал выход из положения и сжимал рукоятку ножа, висевшего на поясе. Это длилось мгновение. Медведь взревел.

И вдруг гибкое сильное тело дога взметнулось. Лорд грудь в грудь столкнулся со зверем.

Зимин схватил ружье. Патроны с дробью полетели в траву, два с жаканами плотно легли в патронник.

Треск ветвей, сопение и рык — все смешалось в отчаянной схватке, остервенелой, беспощадной и дикой.

А Зимин стоял, поводя стволами, и не мог выстрелить без риска попасть в собаку. Но вот живой клубок шерсти, земли и крови стал расти. Медведь поднимался. Он лапой шибанул Найду. Она взвизгнула, откатилась, ударилась о корявый ствол дерева, затихла и осталась лежать.

Лорд висел у зверя на груди. Его пасть сомкнулась чуть ниже медвежьей глотки. Это была мертвая хватка дога. Но медведь мощными когтистыми лапами сжал собаку. Зимину показалось, что трещат ребра, что круглое тело дога сжимается в лепешку, а когти зверя крючьями вонзаются в сердце собаки. Медведь оторвал от себя одеревеневшего пса и, как чурку, бросил под ноги.

Зимин выстрелил. Медведь дернулся в его сторону. Зимин выстрелил еще в красную клыкастую пасть. Зверь завалился, подмяв под себя Лорда. Длинные медвежьи когти судорожно бороздили землю, пытаясь достать ногу охотника.

Зимин отступил. Он торопливо шарил в патронташе.

Стало удивительно тихо. Никто не ревел, не лаял, не скулил.

Найда лежала с открытыми глазами, смотрела на мир. Она будто улыбалась и хотела сказать: «Вот и все. Мы его одолели…»

Лорд был жив. Невыносимую боль он выдерживал, не издав ни звука. Только приоткрылась его воспаленная пасть, в которой застыли клочки медвежьей шерсти. Зимин оттащил его от медведя. Руки охотника были в крови, нори противно и незнакомо дрожали.

Лорд поднялся на передние лапы, волоча зад, пытался пойти, но зацепился бедром за куст и рухнул.

Он лежал на боку, смотрел на человека с болью и надеждой. Большие умные глаза его молили о помощи.

— Лорд! Хороший ты мой. Потерпи. Потерпи, — склонился над собакой Зимин. Он ощупывал спину собаки, пока ладонь не провалилась меж позвонков. Дог был уже не жилец.

Зимин выкопал могилу. Потом он уложил своих друзей рядом, насыпал холмик, обложил зеленой хвоей и вырезал ножом на ближнем стволе: «Лорд и Найда. Они спасли мне жизнь».

Грибник

Смеркалось, а он все лежал и лежал под высокой вековой лиственницей в глухой и мрачной камчатской тайге, где уж не слышно было задорного пения птиц, не видно было следов осторожного зверя, и лишь в недвижном осеннем, напоенном смолой удушливом воздухе звенели жадные и липкие комары. Они оседали на него, как туман: лезли в уши, впивались в шею, вонзались в руки, но он уже не чувствовал их укусов. Лицо его вспухло, потеряло форму. Он уткнулся в мягкую стлань прелой хвои. И эта пахнущая гнилью и грибами сырость освежала, создавала иллюзию влаги. Он дышал тихо и ровно. «Пить… Пить…», — сверлила мысль. Но он знал, что воды нет. И вдруг подумал: «Все. Больше не поднимусь. Нет сил. Неужели умираю так вот просто? Как же это я… ка-а-к?»

В памяти снова пронесся тот день, когда он с рюкзаком и ведерком вышагивал по пыльной дороге за первыми грибами-опятами.

— О-го-го… Вот это грибок. У-у, да тут их целое семейство! — радовался он, перебегая от одного пенька к другому. Так радуются дети при виде обилия новых игрушек.

А день короткий, душный клонился к вечеру. Безжизненные пожелтевшие иглы старой лиственницы сыпались сверху за ворот, а еще не убитая вечерней прохладой мошкара набивалась в брови, кусала открытое лицо. Он смахивал мошкару ладонью или, останавливаясь, мазался «комариной» мазью. Так, шаг за шагом, от грибочка к грибочку переходил деляны, миновал лесосеку, не замечая однообразия торчащих пней, завалов валежин, черных пепелищ, где когда-то сжигали ненужные сучья. Но вот уже кончились вырубки, остались в стороне следы трелевочного трактора и узкие пыльные дороги, укатанные лесовозами. Он остановился и с удивлением обнаружил, что место ему незнакомо.

«Ого, — подумал он, — кажется, я забрался далековато, надо повернуть назад».

Привыкший все делать обстоятельно и добротно, он решил сначала отдохнуть, поесть. Снял рюкзак, высыпал в него из ведерка грибы, присел и достал бутерброды. Совсем рядом зашуршали кусты и на поляну выскочил коричневый невысокий лохматый песик, который почему-то решил сопровождать его. Обычно Жулька бегал за его десятилетним сынишкой и никогда не ходил за взрослыми, а вот сейчас он смотрел на своего старшего хозяина, за которым пошел по доброй воле.

— На, песик! Поешь. А то мы с тобой пробегали весь день. Ешь! Примори червячка. Подкрепись! И вперед, мой милый, вперед, а то, я гляжу, засветло нам не успеть… Ну вот… Интересно, где тебя лешие носили? Что-то я тебя рядом не замечал.

Он вытер замасленные губы тыльной стороной руки и поморщился: комариная мазь оставила неприятную горечь.

— Тьфу! Какая гадость, — выругался он и сплюнул. — Химия, химия, а ничего лучше придумать не могут… И комары не очень-то боятся, а в глаза лезет, а в рот как попадет, так… Тьфу!

Он двинулся в обратную сторону. Идти стало тяжелее. Его окружал горелый лес. Голые, как ребра скелетов, острые ветки кололи и рвали одежду. Он зацепился за что-то и упал.

— О, дьявол! Куда же меня занесло? Что-то не припомню я этого сухостоя…

Он поднялся, прислушался. Тишина. Где же люди? Здесь должны бродить грибники и ягодники. Обычно пылят по дороге машины, а сейчас будто вымерли.

— Э-эй! Эге-ге!.. Э-э-э, — прокатился по тайге его голос и вернулся многократным эхом.

Беспокойно забилось сердце. Холодные щупальца страха сдавили грудь. «Заблудился», — эта мысль ошарашила, поразила пугающей пустотой.

— Куда идти? Где север, где юг… где же дорога к до-о-му?

Он ринулся напролом. Он спешил, спотыкался, не замечал, как трещала и рвалась одежда, не замечал, что кровоточат руки, израненные ветками.

— Быстрей, быстрей! — как заклинание, шептал он себе. — Быстрей!

Ноги утопали в мягком махровом настиле, проваливались в нагромождение валежника. И он с трудом выбирался из цепких, то мягких, то колючих лап тайги… До сумерек метался он в поиске знакомого места.

Черным крылом взмахнула ночь и опустилась на землю. Поползли по тайге невидимые звуки, непонятные и страшные Послышались жуткие щелчки и стуки, какой-то треск и таинственный шорох, чьи-то крадущиеся шаги… И тогда он в испуге полез на дерево. Утро принесет надежду и успокоение. Утром будет видно, куда идти. Утро вечера мудренее. С этой обнадеживающей мыслью он удобно устроился в развилке стволов и, поеживаясь от ночной прохлады, стал подремывать. Усталость совсем сморила его, отяжелевшая голова упала на грудь. Вдруг он услышал злобный заливистый лай. «Жулька… на… медведя?! Медведь может залезть на дерево…» Липкие щупальца снова поползли по всему телу. Он вглядывался в темень, вслушивался в собачий лай, который слышался все дальше и глуше. Наконец совсем стих.

«Угнал. Кого же это он, кого? Может, зайца… лису… А может, росомаху? В нашем лесу их много. Скорей бы утро».

Так и не заснул больше. Долго, бесконечно долго тянулась эта его первая таежная ночь, полная таинственных звуков, тревожных ожиданий. Но вот вспыхнуло небо, осветились вершины деревьев, четче обозначились контуры стволов, где-то дятел дробно забарабанил: «тук-тук-тук…» И стало легко на душе, будто эта невидимая птичка стучалась в огромный замок, где затаилась до времени жизнь. Сейчас откроется волшебная дверь и выйдет солнце. Оживет природа, запоют птицы, раздадутся человеческие голоса. Все станет ясным и радостным, все станет простым и понятным.

Ему захотелось быстрее слезть с дерева, размяться, попрыгать. Он даже пытался что-то спеть. Сияло ранней Зарей высокое безоблачное небо, и длинные тени стали сокращаться. Яркое солнце брызнуло лучами в тайгу, заблестело, заискрилось в серебристых сетях паутин, в жемчужных капельках росы. Две пушистые белки перелетали с ветки на ветку. А под деревом, потягиваясь и зевая, ждал Жулька.

— Ишь ты, прибежал. Молодец. Ну подожди! А я сейчас залезу повыше, осмотрюсь, и все будет в порядке.

Он вскарабкался, на сколько хватило смелости, но над головой оставалось еще так много ветвей, что ничего нельзя было увидеть. Разочарованный грибник спустился на землю. Жулька радостно вилял своим крючковатым хвостом, нетерпеливо взлаивал и звал. Явно звал: «Гав! За мной! За мной! Гав». И грибник понял: надо идти за собакой. Только он, Жулька, выведет к дому. «Как это я вчера не догадался?»

Он погладил песика и ободряюще крикнул: «Домой!» Жулька, легко перепрыгивая бурелом, углубился в тайгу, а грибник бежал за собакой и боялся отстать, потерять ее из виду. Солнце, не скупясь, отдавало тепло, и стало душно, Вновь появились комары. Они нудно звенели, забиваясь в рот. Ведро стучало по ногам, и рюкзак больно давил плечи. Пот застилал глаза.

«А бог с ним, с ведром», — решил он. И эмалированная посудина отлетела в сторону. Вскоре остался на высоком суку и рюкзак с злополучными грибами.

«Лишь бы выйти из леса, а там вернусь и все найду», — тешил он себя надеждой.

Но уже через час горько пожалел, что бросил рюкзак: там осталась горбушка хлеба и спасительная мазь от комаров.

«Не возвращаться же, да и где теперь найдешь то место», — с горечью подумал он и устало, обреченно опустился на валежину. Потом выломал прутик и стал хлестать себя, отгоняя надоедливых насекомых. Мучила жажда, терзал голод. Пустой желудок свело от боли. Он поискал глазами ягоду, но в этом месте ее не оказалось.

— Эх, Жулька, Жулька, — пожурил он подошедшую собаку. — Задрал хвост и побежал, а я, как дурак, за тобой. Неуч ты и есть неуч — дворняга. Завел, наверное, меня еще дальше, э-эх… — Он ругал и себя, и собаку и сидел, сидел. Мрачные мысли одна за другой наплывали и отнимали последние силы, последнее желание — идти. А Жулька ждал, когда же хозяин поднимется и они пойдут в поселок. Ведь он совсем рядом. Слышны голоса, чувствуется запах дыма. Но человеку такого чутья не дано: он не знал, что близок к дому. Не знал, что собака вела верно, но разве могла она сказать, успокоить впавшего в панику хозяина. Если бы он верил ей до конца… Надо было идти, а он лег и лежал, не поднимался. Надо было идти. Ярко-красное солнце описало дугу и вторично упало в дебри. Только на этот раз он не полез на дерево. Он свернулся клубком и лежал, согревая себя дыханием. Болела нога, которую он где-то довольно сильно ушиб… Стало жалко себя. Он глубже втянул голову в плечи и застонал. Жулька ждал его терпеливо. Лишь на рассвете голод погнал его к людям. Но прежде чем уйти, он еще поскулил виновато, посмотрел на своего беспомощного хозяина, прислушался к его стонам, но ничего не понял. А может быть, понял все и тогда побежал в поселок.

И в третий раз поднялся над тайгой солнечный диск. С еще большей наглостью напали на грибника комары, но он уже не отмахивался, лежал не двигаясь, без мыслей, без желаний. Где-то слышался собачий лай. Он приподнял голову и беззлобно подумал; «Где ее носило? Собачий сын… собачий… собака. А ведь говорят, что собачатина полезна… Ведь, кажется, у Джека Лондона съедали собак… Захочешь жить, и кошку съешь… В путешествиях всегда собак ели, да и не только собак, бывало, друг друга жрали… Ну я бы человека не стал. Бр-р…»

Он забылся на мгновение и тотчас ощутил горячее дыхание собаки, ее шершавый язык… Пес тормошил его лапами, пытался разбудить, но человек лежал тихо, затаился, набирал силы.

«Надо схватить. Если не поймаю сейчас, больше мне не встать… Можно поджарить на костре…».

Его руки осторожно передвигались к Жульке ближе, ближе… Рывок. Он схватил собаку за лапу, сжал. Жулька дернулся, но грибник уже второй рукой придавил его к земле. Конвульсивный рывок — и собака обмякла. Грибник приподнялся. Рукавом пиджака вытер пот со лба. И вдруг услышал звонкие мальчишеские голоса:

— Жулька, Жулька!

А потом голос жены и сына:

— Жулька!

— Люди! Идут! — Взгляд его натолкнулся на Жульку.

— У-у-у… — застонал он и опустился на теплую, но бездыханную собаку. Горячие слезы хлынули из его глаз, тело сотрясали безудержные рыдания.

Вешка

По набережной улице большого приморского города бежала маленькая собачонка. Мир для нее только открывался. Он был очень велик, этот мир. Огромные серые здания поднимались к облакам бездонного голубого неба. Тротуар тянулся широкой бесконечной лентой. По проезжей части дороги с шумом катились гигантские машины. Гигантским было все: и весеннее солнце, и горы, и бухта Золотой Рог. Даже обувь людей по сравнению с собачонкой казалась непомерно велика. Ботинки поднимались и опускались: черные, белые, коричневые и желтые; с каблуками и без каблуков, они двигались навстречу, шли сбоку, обгоняли, скользили, прыгали, проплывали и пролетали, обдавая собачонку запахом крема, резины, кожи и брезента.

Собачонка крутила головой, старалась успеть рассмотреть их, понюхать, познакомиться. Но они, опустившись, тут же поднимались и исчезали. Каждый из этих скороходов мог толкнуть, отбросить, придавить маленькую собачонку. Но нет. Ни один ботинок не опустился на нее. И все-таки ей было страшно. Ух, как страшно одной, без родных и знакомых, без дома, без друга на многолюдной улице. Собачонка останавливается, приветливо машет хвостиком и домам, и улице, и солнцу, и людям, и даже ботинкам. Но никому до нее нет дела.

Обидно. До слез обидно. Собачонка садится и скулит. Она голодна. Она устала. Вдруг возле нее остановился один ботинок, затем второй. Собачонка уставилась, перестала скулить, ткнулась носиком в черную кожу блестящей пары, обнюхала и посмотрела вверх. Перед ней стоял человек с улыбчивым лицом. От него пахло свежим морским ветром и весенней теплотой земли. Большие ласковые руки протянулись к ней, и собачонка почувствовала нежное прикосновение и приятное почесывание за своим обвислым ушком. Потом в ее маленькую пасть ткнулась вкусная конфетка. «На, ешь!», — сказал человек, и его ботинки, поднимаясь и опускаясь, медленно удалились. Собачонка не стала доедать лакомство. Она побежала вдогонку за большим и добрым человеком, инстинктивно чувствуя в нем свою защиту, своего друга.

Роман, третий помощник капитана с гидрографического судна «Нептун», подошел к трапу. Но прежде чем подняться на борт, долго смотрел на пепельную собачонку. Потом наклонился, взял в руки хрупкое теплое живое существо и твердо шагнул вверх.

… Судно выходило из порта в дальнее и длительное плавание, увозя на своем борту четвероногого члена команды. Последний маяк погас в синей дымке Японского моря — последняя веха родной земли, и этим именем матросы окрестили собачонку — Вешка.

Вешка, Вешка… Что ожидает тебя вдали от родной земли, там, где бушуют жестокие штормы, где беспощадно палит чужое тропическое солнце?

Как ребенка, окружили моряки Вешку заботой. Каждый старался дать ей лучший кусочек. Вешка беззаботно носилась по горячей палубе, таскала в зубах рукавицу или лаяла на подлетавших чаек. Она, как и все моряки, любила принимать душ, не боялась качки и с величайшим удовольствием сидела на мостике возле своего любимого человека. Если уж честно сказать, то Роман меньше, чем кто-либо, уделял ей внимания. Но Вешка понимала — работа. И тем радостней было, когда он позволял ей забираться по трапу на капитанский мостик.

Долго судно ходило по необъятному голубому простору морей и океанов. Очень долго. Бывало, «Нептун» подходил к какому-нибудь берегу. Якорь с грохотом летел в теплую воду, кишащую акулами и медузами разного размера и цвета. Кто-нибудь из команды выезжал на вельботе в сторону берега. Тогда Вешка садилась у борта и уныло смотрела вдаль. Она ловила чужой незнакомый запах, слушала чужие незнакомые голоса. Кричали люди, а может быть, птицы, а может быть, таинственные звери неведомых тенистых джунглей. Вешка знакомилась с жизнью на расстоянии. Чутье и слух — хорошие помощники, но лучше бы повидать все своими глазами. И Вешка просительно поскуливала. Ей очень хотелось на берег. Прошел почти год с тех пор, как она ступила на покачивающуюся палубу океанского судна, которое стало ее родиной, ее домом. Вешка забыла, какой бывает трава, земля, не представляла, что такое лес, не видела ни одной родственной души, называемой собакой. Как она просилась, когда Роман спускался в шлюпку. «Ну, пожалуйста, возьми! — говорили ее глаза. — Возьми меня на берег. Я, как и ты, хочу побегать, размяться, иметь знакомство, пусть даже случайное. Кто же вытерпит сидеть на раскаленной тропическим солнцем палубе или в душном и тесном кубрике, когда рядом роскошный берег, с большими окнами отелей, высокими пальмами вдоль чистых и шумных улиц».

Вешке очень, очень хотелось побыть на берегу, но ее никто не брал. И вот однажды ее мечта сбылась. Судно на короткий срок стало к причалу в Сингапуре. Требовался заводской ремонт.

Вешка сидела на верхней палубе и смотрела, как один за другим входили по трапу на борт чужие люди. Вешка так испугалась, что не могла найти сил спуститься вниз. Она сидела и лаяла, лаяла до хрипоты. Но ее никто не боялся. Люди шли и шли, черные, красные, желтые, белые. С корзинами, тюками, узлами и разными коробками. Они рассаживались вдоль борта, раскладывали свой товар и говорили, говорили что-то на незнакомом языке и жестикулировали. Вешка так бы и не сошла на палубу, если б не познакомилась с малайцем. Этот черный человек разговаривал с ее другом Романом на знакомом языке и смело потрепал Вешку за ухо. Вешка сделала вывод: бояться не стоит, и сошла вниз. Она обошла палубу, осмотрела людей, обнюхала товар и успокоилась окончательно. Потом она подбежала к трапу я, незамеченная вахтенным, выскочила на берег.

Земля, твердая, прохладная земля со множеством волнующих запахов. Не раскаленное железо со следами белой морской соли, не качающаяся, не дрожащая, убегающая из-под ног палуба, а земля. Настоящая, пусть чужая, но земля. Страшно и непривычно. Ух как страшно. И мелкая дрожь прошла по телу растерявшейся собаки. А мимо проходили люди, люди…

И Вешка, сделав шаг, мало-помалу начала осваиваться. Она обнюхала колеса портового крана, отскочила от катившегося автопогрузчика, обнюхала штабеля и выбежала на центральную улицу. Зрелище было потрясающим. Улицу наводняли люди. Масса людей, стена, бурный поток. Такого ей и во сне не снилось. Вешка метнулась в сторону, но не тут-то было. Люди оттесняли, обтекали, отгораживали ее от всего, что помогло бы найти обратную дорогу к порту. Кто-то пнул собаку в бок. Вешку охватил панический страх. Ее еще никто никогда не бил. Она, наталкиваясь на ноги, выкатилась на проезжую часть дороги. Заскрипели тормоза машин, загудели сигналы, завизжала сирена, раздались свистки и крики…

Ошеломленная собака под стоны и проклятья помчалась через улицу под скрежет железа и звон разбитых стекол. Оторвавшись от доброй сотни пинков, бедная Вешка, наконец, остановилась. Сквер был тих и почти безлюден. Вешка осмотрелась. Ничего и никого знакомого. Ничто не напоминает ей родного корабля и привычного уклада жизни. Куда идти? Духота, приторный запах ярких цветов и белые-белые, жгучие лучи тропического солнца.

Вот идет человек. Вешка внимательно, настороженно смотрит в его сторону, стараясь угадать его намерения. Черный человек, чужой человек. От него пахнет пряностями — чужой запах. Вешка не пошла за ним. Индус мельком взглянул на собаку и прошел. Вешка побежала, наугад выбирая направление. На ее пути стояли лавки, лавочки, лавчонки, столы под навесом и без навеса. От торгового ряда веяло резким запахом лука, чеснока и перца. Здесь толпились китайцы, малайцы, панамцы и греки. Все были черными и от всех пахло луком, чесноком и перцем. Люди говорили на незнакомом языке. Люди торговали незнакомыми продуктами. Кто-то выжимал сок из сахарного тростника, кто-то тащил кокосовые орехи, апельсины, ананасы, бананы. Бананы висят на деревьях с большими длинными листьями. А среди ветвей поохают цветные крикливые птички. Носы их загнуты. Они садятся на ветви и свисают вниз головой. Вот проходит человек, еще черней черного, лишь белки глаз да зубы белые. Вешка бежит дальше, а мимо идут и идут люди. Глаза их спрятаны за черными очками. Не заглянешь в глаза, не прочтешь мыслей. И шум. Шум машин, чистых машин, красивых машин. За машинами спешат рикши. Жилистые ноги, худые ноги быстро крутят педали. Важных везут седоков, богатых.

Вешка вбегает в подъезд большого здания и останавливается. К ней не спеша подходит пес. Ух, красавец. А высок, а строен! Желтый, с тонким, змейкой хвостом, большеголовый, прилизанный, с модно подрезанными ушами. Хорош. Он небрежно махнул Вешке хвостом и оглянулся на хозяина. Теперь и Вешка обратила внимание на человека. По ее мнению, хозяин был под стать догу. Толстые губы, тупая морда и бесстрастный взгляд. Человек лишь на мгновение отвлек Вешку. Знакомство с догом было куда интереснее. О таком она мечтала еще там, на судне.

Человек кричал:

— Джим! Джим!

Но Джим увлекся. Он жадно обнюхал Вешку, с губ его скатывалась нетерпеливая слюна. Человек счел ниже своего достоинства вмешиваться в любовные дела собаки и, отвернувшись, втолкнул в рот толстую сигару.

Недолгим было Вешкино счастье в этом чужом и чистом дворе. Джима увели в роскошный дом, а Вешка осталась одна. Она медленно брела по улице. Голод, усталость и безнадежность давали о себе знать. Ей очень хотелось отдохнуть, но подходящего места не находилось. Вешка вошла под многоступенчатую арку и двинулась по аллее. Это был Тигров парк. Страшное зрелище открылось глазам собаки. Чудовищные драконы простирали к ней окаменелые руки, звероподобные люди смотрели на нее с высоты. А в галереях застыли жуткие сцены казней. Люди пилят узкоглазого человека. Он не кричит, он давно кричал. Вешка не боится. Нет запаха крови. Но жуткие фигуры людей, пронзенные острым бамбуком, их неестественные позы вызывают страх. Кого-то варят в котле, ломают руки, ноги, но люди не шевелятся, они мертвы. Они давно мертвы. Замучены и мертвы, как мертвы здесь женщины из камня с рыбьими хвостами, с туловищами краба и рыбьими холодными глазами. Все мертво и дико в этом ужасном парке. Надо бежать отсюда. И Вешка бежит.

Дорога приводит ее в ботанический сад. Яркая зелень, яркие цветы, много цветов. Вешка не различает цвета, лишь запахи. Ее тонкое чутье не терпит запаха цветов. Ядовито-острого, хмельного, дурманящего запаха тропических растений. Вешка забирается на клумбу и, не обращая внимания на мошкару, ложится. Но только и здесь нет места для собаки. Приходит смотритель и гонит бездомную собаку прочь.

Вешка мелкой рысцой пробегает подвесной мост, под которым проплывают лодки. Много лодок. Яркие, цветные, на веслах и под парусом, крытые и открытые, большие и маленькие, груженые и пустые лодки, лодки, лодки. Вешка бежит по улице и останавливается возле светлого здания. Она слышит русскую речь. Знакомую с детства речь. Свои… Вешка завиляла хвостом. Радость комком подкатила к горлу. Дать голос, позвать, и друзья выйдут навстречу… Вешка подошла к широким дверям здания и радостно залаяла. Если бы она умела читать, она бы прочла: «Россия, 163 норд бридж реад, северный мост, дом капитона, Сингапур-6. К вашим услугам: индиго, бостон, габардин, гипюр и прочее, и прочее…»

Универсальный магазин «Россия». Но русских там нет. Ни людей, ни запаха, ни товара. И Вешка бежит от этого холодного чужого здания. Бежит мимо банка с эмблемой льва, мимо двух застывших в дверях автоматчиков.

Ночь застигает собаку в пути никуда. Но что это за ночь! Яркие вспышки цветных огней, огни крикливых реклам, фар и подфарников. Огни на столбах и окнах, огни, огни, огни… Они надвигаются, горят над головой. Красные, зеленые, желтые, синие. Они бегут, пульсируют, гаснут и вновь горят, режут глаза, разливаются сотнями радуг, фейерверком фонтанов, а за этими сказочными огнями ползут пугающие тени. Вешка спешит уйти от хаоса огней, стона музыки и рокота машин. Мир велик и тесен. Вешка улавливает знакомый запах, оставленный Джимом, узнает подъезд, где прошло ее первое знакомство. Посидеть бы здесь, подождать, отдохнуть. Но во двор выходят два человека. От них пахнет кожаными ремнями, а в руках резиновые дубинки. Вешка жмется к стене. Строгие суровые лица подозрительно смотрят. Нет, здесь покоя не жди. Вешка выскальзывает на улицу, перебегает от дома к дому, идет по закоулкам, уже не идет, а плетется и вдруг чувствует, что огни и шум машин и музыка — все позади. Перед ней лачуги, низкие вонючие лачуги вперемежку с маленькими квадратными домами. И темно. Успокаивающая темнота. И окна темные, и улица, и люди.

Раннее теплое, солнечное утро застает Вешку спящей у порога. Ей снился сон: вот она, Вешка, маленькая, убегает из дома от такого же маленького хозяина. Она выбегает на тихую улицу, где много больших и добрых людей. Вешка хочет познакомиться со всеми. Она увязывается то за одним, то за другим, но все почему-то оставляют ее и уходят. Но вдруг возле нее останавливается человек, от него пахнет свежим морским ветром и весенней теплотой земли. Человек дает ей вкусную конфету, говорит: «На, ешь» — и ласково гладит за ушком. Вешка от удовольствия повизгивает, дергает кончиками лап и открывает глаза. Ее гладит человек. Черный человек, и пахнет от него чем-то неуловимо знакомым. Это малаец. Он был на судне и разговаривал с ее другом. Вешка села. Доверчиво махнула человеку хвостом.

— Ай, ай, — говорит черный человек. — Как ты сюда попала? Надо спешить, пока русские не ушли в море, ай, ай, они уже отошли от причала на рейд. Ходим, собачка! Быстро ходим!

Вешка не противилась. Веревка непривычно давит на шею, но Вешка терпит, инстинкт подсказывает ей, что этой веревки не надо бояться.

Три дня стояло судно у причала, и не было часа, чтобы кто-то из команды, уходящий на берег в увольнение, не искал свою любимицу.

Вот уже и якорь поднят, и такелаж по-походному, а все не верится, что Вешки нет. От борта отваливают последние суденышки торговцев фруктами. Русские моряки прощаются с чужеземцами. Судно разворачивается, набирает ход. И никто из советских моряков не видит, как между шаландами, джонками и прочими рыбачьими посудинами лавирует лодка торгового человека с окраины. Малаец упорно работает веслами, он спешит. Черная спина его лоснится, блестит от пота, и на борту его лодки, привязанная манильской веревкой, стоит собака. Она напряженно смотрит вперед, нетерпеливо поскуливает, изредка тоскливо взлаивает, но ее голос теряется в сотне людских голосов, всплеске весел и в глухом рокоте могучего двигателя, скрытого в белом корпусе уходящего за горизонт корабля. Серебристые облака не защищают от жгучих лучей тропического солнца. Оно беспомощно палит. Зной. Невыносимый зной.

Вернувшись домой, привязал малаец осиротевшую собаку, дал ей поесть. Но Вешка в тот день ничего не ела. Ночью она перегрызла веревку и убежала.

— Ай, ай, — сетовал малаец, — убежала собака, пропало вознаграждение.

Проходили дни, месяцы… С большим животом ходила Вешка от помойки к помойке и в безлюдных местах искала пристанища. Она ждала щенков. Под какой-то развалившейся фанзой она устроила логово и долго не выходила. Когда же она появилась, ее трудно было узнать. Большие, налитые молоком соски и ребра. Собака постояла, стряхнула мрак подземелья. Потянула носом воздух, и чутье повело ее в базарный ряд, где легче всего можно найти пищу.

Вешка давно привыкла к шуму большого города, привыкла к пинкам. Она изучила улицы Сингапура. Возле лавки, прикрытой навесом, Вешку окликнули. Нет, она не поняла слов, но голос, интонация звучали призывно. Вешка поняла и остановилась. Неприятный зловонный запах щекотал ноздри. Воняло кислятиной, фитильной гарью, клопами, аммиаком и сырыми шкурами. Шкуры лежали в углу, висели растянутые на стене и кисли в посудинах. Вешка недоверчиво смотрела в хитро прищуренные глаза китайца. Инстинкт самосохранения подсказывал ей, что здесь опасность, но человек предлагал пищу. Стоило колбасе упасть к ногам, как Вешка, схватив ее, тут же скрылась.

— Хо! — воскликнул китаец и начал мять кожу. Он хорошо мог выделывать шкуры животных. Его изделия дорого ценились на рынке.

«Хорошая собака, красивая шкура, — думал китаец, продолжая свою работу. — Надо приучить и поймать собаку, много шапок будет, много денег, большая собака, нужная собака».

«Нептун» возвращался в родной порт. До Владивостока еще тысячи миль, и требовалось зайти на заправку. Ближайшим портом на пути к дому был Сингапур.

Отгромыхал канат, на грунте широкого рейда крабом прополз и успокоился якорь. Портовые власти закончили оформление прихода, и на борт хлынул поток торговых людей — обычное явление в южных портах. Роман собрался выехать на берег лоцманским катером, но возле трапа его остановил знакомый малаец. Малаец принес радостную весть русскому моряку: он видел Вешку, он знает, что у нее есть щенки, он много раз видел Вешку. С надеждой и добрыми напутствиями команды сошел Роман по трапу.

Улицу за улицей проходили два человека, внимательно просматривая дворы и подъезды.

— Здесь ходила, — утверждал малаец, — много ходила.

Пот градом катил с Романа, рубашка взмокла и прилипла к телу, а он еще верил, что вот-вот из-за угла выскочит веселая пепельная собачка Вешка. Но время шло. Пора уже возвращаться на судно. А Вешки нет.

— Этот ряд ходил собака, этот кожевник ходил собака, — неутомимо и упорно утверждал малаец.

Роман остановился. Китаец любезно раскланялся и еще любезнее предложил свой товар. Но русского интересовал только цвет шкур. Роман тщательно осматривал каждую, ожидая и боясь найти шкуру Вешки. Китаец заметил, что русский осматривает только собачьи шкуры, он это оценил по-своему и быстро затараторил на ломаном русском языке:

— Моя много лови собачка, хорошо делай кожа. Завтра ходи другой собачка лови. Шибко голодный собачка. Моя мало-мало кушать давай, много шапка делай.

Расстроенный и мрачный вернулся Роман на морской вокзал. В ожидании катера сел в кресло, закурил.

Тем временем Вешка бежала вдоль торгового ряда, направляясь к кожевнику, в надежде раздобыть что-нибудь съестное. Внезапно она уловила почти забытый запах морского ветра, теплый родной запах весенней земли. Где-то в излучинах ее памяти всплыли белое, как лебедь, судно и родные приветливые лица моряков. Вешка забеспокоилась.

Китаец увидел собаку. Узкие глаза его хищно блеснули. Румяная лепешка полетела за прилавок. Но Вешки уже не было. Она взяла след. Вешка спешила.

Вот и морской вокзал. Изящные такси и трехколесные велорикши рядами стоят в ожидании пассажиров. Вешка поднимается к входным дверям.

Роман услышал лай собаки. Сначала он подумал, что это ему показалось. Слишком много он сегодня думал о Вешке. Но лай повторился, и Роман пошел к дверям. Вешка не сразу узнала моряка, но запах морского ветра, волнующий запах родины…

Вешка радостно прыгнула на грудь, стараясь лизнуть в лицо. Роман все гладил и гладил собаку, обнимая ее за шею. Это было родное существо в чужом далеком городе. Вдруг Вешка отскочила, что-то вспомнив. Она пристально и виновато посмотрела в глаза Роману и визгливо-зовуще тявкнула. Она звала. Роман сначала ничего не понял. Одичала, что ли? А когда догадался, Вешки уже не было. Тогда он побежал вслед, перебежал, остановился и стал звать:

— Вешка! Вешка!

Прохожие оглядывались на русского моряка, недоуменно пожимали плечами, а он, не обращая ни на кого внимания, все звал и звал собаку.

Вешка бежала к своему логову, а прибежав, остановилась, пораженная увиденным: на месте полуразрушенной фанзы полз бульдозер. Не было входа в ее логово, ничего не было на ровной, приглаженной трактором площадке. Вешка припала к земле, нюхала взрыхленную землю и копала. Кровь сочилась из пораненных лап, но собака рыла и рыла неподатливую горячую землю тропиков. Тракторист швырнул в обезумевшую от горя собаку камнем. Вешка отбежала и, задрав голову, завыла. Закатное солнце кровавым пламенем потухало в глазах собаки.

Коренев Радмир Александрович