Медвежий ключ.

Глава 13. Побег.

Лето 1996 года.

— Танька! А ну сгоняй до гастронома!

Бабка называла сельскую лавку «гастрономом», потому что родилась в Красноярске и очень этим гордилась. Даже тринадцатилетняя Танька понимала, что гордится бабка этим потому, что больше нечем.

— Танька! Куды запропастилась!

Ну вот, только прилегла под навесом, ветер дует, отгоняет мух. А лучше идти — не просыпаться будет себе дороже. И почти что через сутки наклоняться, напрягать кожу на спине еще больно. Хорошо, в этот раз хоть не поленом.

Бабка сидит на лавочке у ворот, с тетей Дусей. Нечесаные космы развеваются, седые волоски торчат из бородавок на подбородке и щеках. Глаза-точечки уставились на Таньку — как всегда, пока бабка не выпила.

— Куды пропала?!

— Огород полола! Куды!

— А ну, сгоняй в гастроном! Вот тебе…

Трясущаяся рука, в багровых и синих жилах, вытаскивает смятые бумажки. Неделя, как дали детское пособие на Таньку — и до сих все пьют и пьют на него… Как в них влезает?!

Танька тогда не посмотрела, сколько тысячных бумажек сунула ей трясущаяся бабкина рука. Зря не посмотрела? Может быть, и зря… Но потом Танька вспоминала эту историю, и даже радовалась — хорошо, что не посмотрела! Потому что с этого, похоже, и началась эта история.

Танька вышла на сельскую улицу; жара, зной, раскаленная мелкая пыль поднимается столбом. Танька еще постояла несколько минут — вернуться, одеть сандалии? Что, опять сигать мимо бабки?! Нет, ну ее! И девочка попылила к «гастроному», стараясь идти в тени забора, чтобы не обжигать свои пятки.

У «гастронома», в густой тени, лежат коровы и телята, напротив круглые сутки орет радио. А в магазине, во взятом на откуп частником сельпо вечно толчется народ. Для теток, на которых держится все хозяйство: огород, скотина, дом — для них магазин вроде клуба. Можно, конечно, выбежать в чем есть, торопливо заскочить в магазин, схватить то что надо и убежать… Но зачем, если можно одеться получше, пойти на подольше, и кроме всяческих покупок еще побеседовать с соседками? Многие из теток знают Таньку, приветливо кивают ей.

Толкутся и мужики, но совсем другие, чем тетки. Редко-редко заглянет сюда путний мужик, муж любой их этих теток. Путние мужики сейчас все на работе, а если безработные — то все равно что-то мастерят, делают по хозяйству или ушли в лес по ягоду или по грибы. А если уже сходили по грибы и вернулись, то спят, отдыхают в теньке, как вот пыталась только что Танька…

А эти мужики, из «гастронома» — эти как раз вовсе беспутные, вроде мамкиного Вальки Филимонова, бездельного и безработного. Делать им нечего, идти особенно и некуда, заняться нечем и ничто не влечет за пределы чудного места, где дивным светом сияют бутылки над прилавком, можно ущипнуть за попу зазевавшуюся тетеньку, а если очень повезет, что-нибудь поднести, потаскать, переколоть, сложить, и за это получить глоток водки или полбутылки портвейна. И конечно же, в любом случае можно потолкаться среди себе подобных, почесать язык, прижать в уголке какую-нибудь безответную Таньку.

Это вот Наташку прижать — себе дороже, потому что ходит Наташка в белых гольфах и шелковой блузке, с большим синим бантом, а папа у Наташки главный инженер в леспромхозе. Такую прижмешь…

А Танька ходит в старой мамкиной юбке, облезлой и черной, ниже колен, в вылинявшей розовой футболке, и защищать ее некому, потому что мама у нее — запойная б-ь (что знает и вполне даже умеет произнести сама Танька), папка живет в другом поселке с другой тетенькой, а Валька Филимонов — такое же дерьмо, как остальные мужики из магазина. Кто с ним будет считаться, с Филимоновым?

— Теть Маша… Мне вот, еще водки надо…

Продавщица кивает — в Разливном все знают всех, нет вопросов, зачем пришла Танька. Нет нужды поднимать взгляд на Таньку, все ясно. Танька привыкла к презрению.

— Тань… Смотри — ты мне дала шесть тысяч… Видишь? А водка стоит самая дешевая — семь тысяч. Что будем делать?

Тетя Маша стоит, держа веером тысячерублевые бумажки. Вряд ли она обманула — зачем ей? Наверное, бабка толком не посмотрела, а Танька не пересчитала… Или, может быть, тысячная бумажка, сложенная в несколько раз, проскользнула в дырку из кармана? Может быть…

Придти совсем без спиртного нельзя, и Танька тяжело вздыхает:

— А что можно взять на шесть тысяч?

— Возьми портвейна…

Тетя Маша встряхивает бутылку с жидкостью химически-свекольного цвета.

— Возьму…

— Хлеба не надо?

— У нас есть! — лихо врет Танька, и сглатывает слюну.

Пьяницам не есть сутки и двое — самое обычное дело. Танька не может не есть, а что в доме из еды? Разве что картошка, да то, что растет в огороде… Сухари и те давно приели. И невозможно описать словами, как притягивает к себе Таньку острый чесночный аромат дешевой колбасы на прилавке. Когда она последний раз ела мясное? Танька не помнит…

— Дело твое, но тут остается и на хлеб, и могу вот колбаски взвесить…

— Вешайте! — Танька как прыгает в омут с обрыва. И по дороге домой съедает граммов двести колбасы.

— Почему портвейн? Водка где?!

— А ты мне сколько денег дала?! Денег сколько?!

— Ах ты паршивка!

Физиономия у бабки перекашивается, багровеет, синеет от злости. Портвейн стоит на две с половиной тысячи меньше, чем водка — это бабка знает точно, не обманешь! Подлая внучка лишила бабку и мамку примерно двухсот граммов смертельно опасного «сучка», в котором плавают сизые сивушные масла. Надо же, какая мерзавка!

Бабка кроет Таньку отборным матом — на это у нее хватает сил. Вскакивает, тащит прут из забора, неожиданно быстро семенит за внучкой — на это тоже у нее энергии хватает. Танька отбегает на безопасное расстояние, отвечает бабке в том же духе, уворачивается. Она знает — спасаться ей нужно недолго, бабке слишком важно выпить хотя бы портвейна — раз уж Танька не принесла водки. Но Танька знает и другое — что бабка расскажет матери, а мать бегает куда быстрее бабки. И потому Танька особенно старательно думает, куда бы ей сегодня забраться…

Во флигеле она уже была, мамка знает ее захоронки; в сарае — была она там, место приметное, и опять же, мать ее там легко найдет. Найдет — понятное дело, выдерет, и хорошо, если ремнем, а не палкой, так что надо спрятаться получше.

А! Не была Танька, не пряталась на чердаке, и к тому же на чердаке свалена ветошь, в ней можно закопаться, чтобы спать. Нужно только улучить момент, забраться на чердак, когда бабка ее не увидит…

Вечером мать с палкой в руках долго кричала, звала Таньку, заглядывала в сарай и во флигель. Потом раздавались вопли в комнате — знакомые Таньке, обычные пьяные вопли: бушевал мамкин хахаль, никчемушний мужичонка Валька Филимонов:

— Бабы! Да это же не люди, эти бабы! Взять бы их на одну веревку, да в океян! Порешить их всех на..! Послать их всех в..!

Мамка орет что-то в ответ, бабка визгливо дополняет, но Танька знает — это пока только первый заход, это пока Валька не допился до нужного состояния. Пока не допьется, ему вся жизнь кажется очень плохой, а все женщины, в том числе и мамка — невообразимо гнусными. Постепенно Валька успокаивается, и начинает решать семейные проблемы более конструктивно:

— Полторы тыщи сперла? Гы-гы! Тут они пол-России сперли, демократы х-вы! И ничего! Делов!

Мать и бабка визгливо поддакивают, подливают, смачно чавкают выращенной Танькой редиской. У Таньки рот непроизвольно заполняется слюной — за весь день она и съела эту колбасу из магазина.

За столом же царит полная идиллия, полное взаимное понимание, потому что все собравшиеся дружно не любят демократов, которые их ограбили и унизили, заставили пить дешевую водку и портвейн, вынудили валяться вместе со свиньями в одних лужах, отняли у них кучи денег и вообще огромные богатства. Пока они ругают этого общего врага — все хорошо. А Валька Филимонов укрепляет конструктивный подход к жизни:

— Полторы тысячи вернуть — это махом! Хошь, приведу к твоей короедине корешей?

Валька еще плетет про то, как за мамку-то могут дать и побольше (мамка кокетливо фыркает), а за Таньку красная цена полторы тысячи. Хотя с другой стороны, рассуждает Валька, можно ведь и не один раз привести корешей… Тогда с Таньки и денег будет больше. Привел три раза корешей, и если по две тысячи, то добавил всего одну — и бутылку.

— Сразу бутылку проси! — требует бабка.

Валька Филимонов какое-то время думает, прикидывает, и наконец, мотает головой.

— Бутылки не дадут… Не дадут, помяните мое слово!

— А на троих? — не отстает бабка.

— На троих еще можно попробовать.

И тут вместе с выпитым вином на Вальку накатывается природная агрессивность, начинают кричать какие-то старые обиды, причиненные неведомо кем, неведомо когда.

— Все бабы сволочи! — надрывается Валька, адресуясь почему-то к матери. — Все бабы суки! Прости Господи! Все стерьвы! Все падлы! Всех их в жопу! Всех их на одну веревку да в океян!

Валька стучит по столу с такой силой, что с него что-то со стуком валится. Бабка махает рукой и уходит — пить все равно уже нечего.

Танька знает, чем все это кончится — все равно Валька поорет-поорет, а тронуть мамку не посмеет — Валька маленький и хилый, а мамка еще довольно здоровая баба. А потом Валька проорется, и будет как всегда — нелепое сплетение неуклюжих пьяных тел на полу, полураздетое и гнусное. Танька не хочет смотреть, не хочет слышать весь этот срам, она натягивает на голову ветошь — и от комаров, и от звуков, и засыпает до утра.

Утром Танька прокрадывается в комнату, где шло пиршество. Не так много и остается от пьяных, но все же подсыхают куски хлеба, порой почти что и не погрызенные, половинка плавленого сырка, селедочный хвост — уже лучше чем ничего, и больше вчерашней колбасы. И не убереглась, слишком поздно влезла в комнату.

— Танька… Тошно мне… Тошно! Похмелиться дай, принеси, Танька…

Танька стиснула зубы до хруста, вылетела на свежий прозрачный воздух, на жужжание насекомых. Пойти полоть в огороде? Давно надо, а выспаться в этот раз удалось. И если она будет полоть, может, ее еще и меньше выдерут. К тому же Танька чувствовала себя виноватой: как ни сказывался специфический опыт жизни, Танька была всего-навсего ребенком, и не могла «украсть» полторы тысячи, не испытывая никакой вины. Да и первая тыща? Может, ее недодала бабка, а может, сама потеряла… Танька почти ждала, чтобы ее поколотили, и чтобы возмездием за колбасу все бы и кончилось. Или пойти к девчонкам? Особо близких подружек у Таньки нет, но все-таки к кому-то пойти можно, провести хотя бы часть дня.

Танька знала, что мамка и бабка будут вставать еще долго, ругать жизнь, друг друга и демократов, материться, искать опохмелки. Потом уже, к середине дня, станут вполне похожи на людей. Не совсем конечно, но будут внятно говорить и будут ходить на двух ногах.

Победило чувство долга, да к тому же Танька, пополов, накопала картошки и морковки, морковь съела так, сырой, а картошку понесла мыть и варить. К тому времени все похмелились, солнце стояло высоко, и мать поймала Таньку у летней кухни, вцепилась ей в плечо рукой, потащила к дверям в дом, где припасла для нее палку.

— Куда девала две тыщи?! Ку-уда?!

— Потеряла! Ой, не надо палкой! Ты ремнем…

— Ты мне указывать будешь! Говори, куда деньги заховала!

— Я не ховала!

— А куда девала? На что сперла?!

— Не перла я! Ай! А-аа! Потеряла!

Умный разговор двух близких родственниц продолжался довольно долго, а потом мать еще дольше с классическими:

— Будешь еще?! Будешь?! Будешь?! Будешь?! — лупила Таньку палкой, стараясь попасть по спине и по заду, а Танька тоненько вопила, плакала, извивалась, приседала, стараясь вырваться или хотя бы подставиться так, чтобы было легче терпеть. Опыт у Таньки был богатейший, и потом она рванула на речку, прямо в одежде окунулась в воду; так и сидела, пока не застучали зубы от холода: она знала уже, что так легче.

Но это все было так, повседневные беды, на которые опытная Танька и внимания не обращала. Вот что хуже всего, Валька Филимонов пришел вечером с мужиками! Трое пьяноватых коблов о чем-то беседовали с матерью, а один так довольно громко проорал: мол, где тут грешница?! Мы ее сча исповедуем, а вам с того бутылка будет! Вот оно! — упало сердце у девчонки. — Не трепался вчера Валька Филимонов! А маманя, значит, соблазнилась ее сбагрить за бутылку!

Слушала все это Танька из надежного убежища, — из огорода. Кроме нее на огород вообще мало кто наведывался, а уж как начнется разговор про бутылку… Танька специально оставила траву около забора, разделявшего двор и огород, к августу вырос бурьян выше человеческого роста, надежно отделял грядки от всяких взглядов со двора (не будь Таньки, и весь огород зарос бы так же). Но Танька понимала — мамка пойдет ее искать, и на всякий случай удрала к реке — отсидеться, а уж потом сигануть на спасительный чердак. Но томно, смутно на душе стало девочке, потому что ведь до сих пор ловила ее мамка не для коммерции, и… и не для этого самого… А ловила только чтобы выпороть. Танька отлично понимала, что если ее примутся искать и ловить впятером — мамка, Валька да трое мужиков, то обязательно поймают.

Спускался вечер, удлинились тени; где-то далеко, за крышами, отделенные от Таньки стенами деревянных изб и заборами, запели девушки грустную песню; пылило деревенское стадо, перекликались женщины, выходящие встречать своих коров. Обычная сельская идиллия, воспетая поэтами и писателями, чуть ли не символ традиционной, уютной жизни, простой и вкусной, как парное молоко. Но вот чего не воспели классики, чего нет в их идиллических писаниях, так это ответа на вопрос — какую часть этой идиллии уже пропили дошедшие до скотского состояния главы семей? И почему они так легко отказались от этой всей идиллии в пользу содержимого бутылки?

Ну и второй вопрос, такой же простенький: сколько детишек под мычание возвращающегося стада, под песни девушек, когда низкие лучи красят золотом чудную деревню, обиталище народа-богоносца, прячутся в малине или за сараем, боясь прикоснуться руками к покрытой рубцами попе, стесняясь появиться на люди?

Вот как стеснялась показаться на улице Танька, когда вернулась некстати с реки, а на чердак забраться не успела, и мамка поймала ее второй раз.

— Ну, подлая, нашла три тыщи?!

— Ой, да маманя, потеряла! Потеряла я!

И поразили глаза матери: как точечки. Поразило, что мать, лупя ее по свежим рубцам, откровенно испытывала удовольствие. Или раньше Танька просто этого не замечала? А так мать лупила ее палкой второй раз за день, лупила прямо-таки со сладострастием, вдохновенно; так, что даже привычная Танька вопила и визжала с такой силой, что окликнули из-за забора:

— Агафья! Ты ее что, убиваешь там?!

— Надо будет, и убью! — ответила нежная мамочка, но Таньку выпустила, и девчонка сиганула на речку. И чтобы спрятаться понадежнее, если мать опять захочет драться, чтобы привычно полечиться… и просто стыдно идти на улицу после своего крика на пол-деревни.

Уже впотьмах проскользнула Танька на чердак, и опять не вовремя: очень скоро лестница заскрипела под нетрезвыми движениями мамки. Бормоча матюкательства, мамка добралась до верху, заглянула в чердак.

— Танька! Ты здесь, так твою…

Значит, выпила уже много — иначе не прибавила бы на конце цветистого выражения. Танька поглубже зарылась в ветошь, больше всего боясь — ее найдут: снизу раздавался нестройный хор, шум голосов — орали те самые мужики, приятели Вальки. Мать спустилась, хлопнула дверь.

— Ну, и где твоя красотка?

Мать объяснила в выражениях, не очень свойственных большинству женщин.

— Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Хе-хе-хе! Нет уж, пока она не на х-ю! Вот нам ее приведи — живо будет на х-ю! — жизнерадостно гомонили мужики.

Все шло как обычно — внизу болтали, бормотали, пели, орали, хватали друг друга за грудки; сначала все громче и азартнее, потом все более вяло и тихо, по мере действия алкоголя. Танька все боялась, что на чердак полезут мужики, но никто так и не стал ее искать. Постепенно внизу все затихло — ко времени, когда серпик месяца стоял над лесом, лил серебристый полусвет на уснувшую деревню… Опять же, идиллия в своем роде. Только вот для кого эта идиллия… Для пожилых интеллектуалов — идиллия, потому что в неверный ночной час особенно расковывается фантазия, фонтаном бьет воображение, и к тому же ночью не звонит телефон, не пристают дети и домочадцы, даже не ездят машины. Благодать! Самое время для работы!

Идиллия и для супругов со стажем, но не потерявших интереса друг к другу, не остывших. С вечера уставшие, думая только об отдыхе, тут проснулись они, с энтузиазмом обнаружили друг друга, и стал особенно уместен и приятен серебристый лунный полусвет, аромат прохладного ночного воздуха, черно-серебристые краски глухой ночи, в которых так неожиданно рисуется милое лицо.

Но вот насколько подходит эта пора для засыпания тринадцатилетних девочек… не уверен, что очень подходит. То есть если девочка тайком читает «Вия» или «Семью вурдалака», зачиталась и не в силах бросить — тут, конечно, другой коленкор. Если настольная лампа отбрасывает круг, за которым сгущаются тени, в окно стучат ветки деревьев, где-то кричит козодой, и сама ночь помогает получше понять и почувствовать прочитанное — тут, пожалуй, придется сказать — да, иногда (не очень часто!) девочкам полезно уснуть в два часа ночи! Но при условии, что девочки будут лежать с книжкой, в чистом белье и в чистой кровати, и если проголодается и сможет преодолеть страхи, ей не трудно будет пробраться на кухню, отделить здоровенный кусок хлеба, шлепнуть на него такой же здоровенный кусок колбасы или холодного мяса. Чтение «Вия» по ночам почему-то пробуждает аппетит — есть такая загадочная закономерность.

Но спать в старой вонючей ветоши девочкам безусловно не надо, и я вполне консервативно убежден: им не полезно просыпаться от каждого звука, им вредно чувствовать, как саднят все места, по которым ходила сегодня палка. Не нужно девочкам переживать, как их морозит, как вздуваются рубцы на спине и боках. А Танька именно так и засыпала, с трудом уйдя в царство снов глубокой ночью и все равно все время просыпаясь — то неловко повернувшись, прижав рубец на боках — от боли. То как начнет мерещиться, что кто-то лезет на чердак — от страха. Мне очень трудно представить себе, чтобы человечек в этом возрасте был в состоянии заслужить такую ночку.

А вставать-то приходится рано! Потому что попозже народ затеет вставать, и не найдет Танька пропитания. И Танька просыпалась раза два под утро, определяла по солнышку, по длине теней да по бурчащему желудку, пора ли спускаться. И на этот раз как будто бы выбрала правильно: вроде бы, все еще спят…

Танька вошла в комнату на цыпочках, пригляделась… Вот, открытая банка консервов, в ней еще полно килек в томате, вот почти не жеваная булка… Огрызок колбасы… Картошка из чугунка… Танька торопливо насыщалась, удивляясь некоторым изменениям: Вальки Филимонова в пределах видимости не было. Мать спала на полу, накрывшись драным одеялом, и как всегда, без простыни; спала с незнакомым мужиком, обнимала его за шею голой рукой, как обычно Вальку. Второй мужик спал тут же, с другой стороны матери, и уже он сам обнимал ее, обхватывал поперек груди. «Вот и хорошо, что не меня!» — примерно так подумала Танька. Не подобающая для примерной дочки мысль? Может быть… Но в конце концов, Танька не имела почти никакого представления о семейной жизни, женской чести, порядочности, чистоплотности… Даже нельзя сказать, что она «знала об этим только из книжек». Она и из книжек не знала, потому что практически ничего не читала в своей жизни.

Что три мужика будут ее «трахать», и что «ей сломают целку», Танька попросту боялась… Потому что будет больно, и вообще она еще маленькая. Да и получалось всегда так, что женщина как бы унижена этими мужскими действиями, как бы находится в положении поверженного и побежденного… Танька была рада, что мужики поставили бутылку за мать, а не за нее, и только.

Танька потянулась за еще одним объедком колбасы.

— Чо, коза, хочешь позавтракать?

Сердце покатилось куда-то вниз, заколотилось часто-часто: из второй комнаты, где всегда спала бабка, выходил третий из вчерашних мужиков. Вроде бы, мужик улыбался, щурился спросонья, чесал волосатую грудь — словом, вел себя вполне мирно, не приставал и не дрался. Но Танька уже не выясняла, чего он хочет, зачем пришел, и есть ли ему вообще дело до нее, Таньки. «Что, и бабку тоже трахнули?!» — засел в голове какой-то дурацкий вопрос.

А Танька уже мчалась по дороге, по мосткам через речку, даже не очень оглядываясь, чтобы проверить — гонятся за ней или нет. На той стороне шла, продолжалась деревня, а в лес уводила дорога. Танька знала, что дорога ведет в горы, а до того идет через луга и леса, прочь от Разливного. И хорошо, пусть уводит подальше! Жаль, девочкам нельзя уйти в лес, жить там одним, как живут охотники, бродяги, геологи… Татьяна бы охотно пожила.

Татьяна направилась в лес. Сосны, спокойный рокот крон над головой, качаются ветки на фоне синевы и белых-белых облаков; несмотря на ранний час, уже плыл запах смолы и еще чего-то непонятного. На другом конце бора, в нескольких километрах от деревни, Танька набрела на целую поляну земляники и поняла, чем еще пахнет.

Тело еще болело, на ребрах и лопатках так сильно, что трудно было нагибаться. Но так хорошо, так светло и легко было вокруг, что на душе у Таньки стало так же торжественно и спокойно, как в пронизанном светом и жужжанием жуков, красивом и добром лесу.

Сразу после бора Таньку догнал молодой шофер на грузовике.

— Чего ногами топаешь?! Автомобиль уже придумали, садись!

Таньке было страшновато садиться в кабину, а шофер оказался вовсе и не опасным. Разговорчивый, веселый, он не собирался приставать к Таньке, и вообще Танька была для него сопливая девчонка, ни для чего кроме болтовни не интересная. Парню было приятнее ехать с попутчицей, рассказывать ей о жизни и о том, как он ездил по району, и все.

Особенно заинтересовал Таньку рассказ про охотничьи избушки. Стоят, мол, в лесу такие избушки, у каждого охотника своя, и живет в ней охотник зимой, пока промысел. А летом стоят избушки пустые, и каждый может зайти в любую из них… В любой избушке есть запас крупы, консервов. Всего нужного для жизни, спичек и дров, тряпок и старой одежды. Всем этим может пользоваться всякий, вошедший в избушку. Нужно только знать, где стоит избушка, чтобы ее найти, и нельзя вести себя в избушке как попало. Взял что-нибудь? Положи на место. Ел еду? Оставь новые запасы.

Танька до сих пор бежала, сама не зная куда: лишь бы подальше от мужиков, которым продали ее для… этого самого, а там уж как-нибудь… Тут ей открывались возможности, о которых Танька раньше и не думала. Тем более, парень подробно рассказал, как такую избушку найти, его и дядькину, и Танька еще расспросила подробно, как надо идти и где искать.

— Что, в гости собираешься?

— А если приду?

— Не прогоним! Кашу нам варить будешь, со шкурками поможешь.

— Помогу…

— Да ты не сиди, как палку проглотила, ты откинься на спинку сидения, оно же как раз для этого.

Хорошо ему сказать, «откинься»! Таньке и сидеть-то было больно… И нехорошо, до обидного быстро промелькнуло все, появился проселок на деревню… Так хорошо было ехать, слушать про эти избушки…

— Ты же из Ельников?

— Ага…

— Смотри, я тебя и до Тарбагатая довезу…

— Мне туда не надо, я к бабке в Ельники, — соврала Танька, и пожалела, что теперь придется выходить, нельзя и дальше ехать с этим веселым парнем, оставляя позади перелески, поля и пастбища. Но не ехать же с ним до Тарбагатая, забираясь километров за двести от дома, в совершенно незнакомые места?

— А наша избушка недалеко… Километров двадцать, наверное, отсюда. И во-он по той дороге! По той дороге и до ручья, а от него налево по колеям… Дальше как?

— Дальше по колее, до кедра с раздвоенной вершиной, а там… — И Танька обстоятельно повторила шоферу его же собственный урок.

— Молодец, запомнила! Ну, если придешь зимой — примем тебя, не сомневайся. До свидания, Танюшка! Привет бабушке!

«Танюшка»?! Во дает! Никогда не слыхала Танька такого нежного обращения.

Танька спрыгнула на пахнущую пылью, почти горячую траву, махала вслед машине, пока она не исчезла вдали. Конечно же, Татьяна не свернула на проселок, ведущий в Ельники, а пошла от развилки все дальше и дальше, вслед за машиной. Вообще-то она думала выйти на дорогу, ведущую прямо к избушке, но тут случай опять вторгся в ее планы.

Километра через три попалось стадо и задумчивый пьяный пастух, еле державшийся на лошади. Таньке ли было привыкать! Пастуху «необходимо» было добавить, а оставить стадо он не мог, и Танька легко уговорила его послать ее, Таньку, за водкой. Пастух на всякий случай отнял у нее обувку и спрятал под седло, чтобы вернулась, но Танька не собиралась убегать, компания пастуха устраивала ее как нельзя больше. И она сходила до магазина босиком, ничего с ней такого не случилось.

До вечера они пасли коров вместе, причем пастух прихлебывал прямо из бутылки и все сильнее кренился в седле. А к вечеру новые друзья погнали стадо к дойке: дощатому забору, за которым стояли дощатые же стойла и доильные аппараты. Приехали доярки на грузовике, шумели и кричали, пока доили, многие из них тоже оказались нетрезвы. Татьяна впервые слышала густое гудение аппаратов, слышное за много километров. Пастух что-то нес про свою дочку, про радости жизни с доченькой, которая, только попроси, сгоняет за водкой… Доярки голосили что-то насмешливое, а старая пьяная доярка с татуированными руками налила ей трехлитровую банку молока.

Доярки уехали, пастух допил водку и завалился спать прямо на полу дощатого пастушеского домика, поставленного на двух березовых бревнах, молока ему не было нужно. Танька сидела на пороге, пока не замучили комары, смотрела на бирюзовое небо, расцвеченное розово-дымными полосами заката, на лес, на дощатый забор, за которым вздыхали коровы.

Вообще-то Танька собиралась когда-нибудь возвратиться домой… но вот спешить с этим совершенно не собиралась. При необходимости она могла бы и здесь совсем неплохо пожить, в этом домике, где ее вряд ли кто-то станет обижать, а еды она всегда сама найдет. Сегодня Танька кроме объедков, которые успела сунуть в рот еще дома, ела клубнику, шофер угостил печеньем, а пастух дал хлеба с салом, и вот теперь целая банка молока… Девочка испытывала непривычное ощущение сытости, клонило в сон… Однако вставали здесь рано, лучше было все же пойти спать. И Танька вполне комфортно устроилась на топчане, на брошенной на доски ветоши. Здесь было ничем не хуже чердака, да к тому же не надо ничего плохого ждать и бояться: пастух вздыхает, стонет во сне на полу, но безвредный он и тихий… а что пьет — так ведь все пьют… ну, почти все.

Рано утром, по свежей росе даже хотелось кататься, такая крупная, красивая была эта роса, так отражался в каждой росинке весь мир. Танька умылась росой перед тем, как сбегать за водой и начать варить картошку на печке. Пастух выгонял стадо, что-то тихо бухтел под нос, а краюху хлеба честно поделил на двоих. Ему было томно, тяжело, но пастух честно преодолевал томления плоти и следовал долгу, как мог.

Танька сварила картошки больше, чем надо, часть положила в миску и отнесла пастуху, а часть остудила прямо на траве и сложила в полиэтиленовый мешок. Среди прочей рухляди Танька нашла в дощатом домишке старую сумку и положила в нее картошку. Пастух с утра пить не стал, только бегал за стадом без лошади, со зла орал на ни в чем не повинных коров и охал, так было тяжело бегать ему и орать. Танька даже стало жалко пастуха.

— Давайте я за водкой сбегаю!

— Чего там… Вон сменщики приедут, им и сбегай…

Действительно, скоро были сменщики — туповатый, полуглухой парень и мужичонка средних лет, с повадками положительного сельского мужичка. О чем пастух говорил сменщикам, Танька не слышала, как ни старалась. Долетали отдельные слова: «приблудилася» и «пусть живет», вполне понятные, впрочем, делавшие разговор уже не страшным.

Сменщики и впрямь отправили Таньку за водкой, и Танька водку и всю сдачу честно принесла, но только вот кроме буханки хлеба купила еще отдельно полбуханки, и тоже спрятала к себе в сумку, к картошке. Пастухи живописно расположились у речки и дали Таньке еды, принесенной из дому, молодой даже пытался ей налить, но старый запретил категорически. Он вообще спрятал водку «до вечера, до лучших времен», как он выразился, и вдруг грозно уставился на Таньку.

— Пьешь?!

— He-а… — оробела девица.

— Ну то-то… И не моги мне водку пить! Кормить будем, и обижать никому не позволим, но ты себя веди прилично. Поняла?

— Да…

Говорил мужик спокойно, властно, и Танька почувствовала — вот так и надо было с ней всегда говорить! Говорить спокойно и строго, а не драться по два раза на дню, да еще палкой.

После завтрака пастухи поехали к стаду, а Танька подождала, и вышла опять на большую дорогу, прошла еще два километровых столба по мягкой глубокой пыли, пока свернула на дорогу поменьше, проселок. Дорога эта вела вверх по склону, пробитая в рыже-серой плотной глине. Пыли на ней было меньше, а середина дороги заросла подорожником и мокрецом. По этой дороге Танька шла несколько часов, до развилки. Тут она села, поела хлеба и картошки, и все глядела: ну до чего же изменился лес! Вместо веселого сухого бора, пронизанного солнцем до земли, стоял мрачный кедрач с темной хвоей, глухой и темный.

Даже порывы ветра по-другому отдавались в этом лесу; глухо, сумрачно шумела тайга, и этот шум напоминал порой то шум воды в чаще леса, то шорох бурьянов, разведенных Танькой на огороде, для своего спасения от бабки и мамки. Сырой была почва под деревьями, сплошная осклизлая глина, покрытая мхом, и даже лес шумел влажно. Капли срывались с высоких веток, несмотря на ясный день. В таком лесу взрослый мужчина, вовсе не трусливый и не новичок, захочет сначала разломить ружье, опустить в стволы по пулевому патрону и только тогда продолжить путь. Может быть, ничего и не произойдет, может быть, ты так и дойдешь до нужного тебе места, не встретив никого и ничего… Но стучит, хлопает по спине ружье крупного калибра, дремлют две смерти в стволах, а в голенище чувствуется нож. Можно спокойно идти…

Что этот лес может оказаться и опасным, Танька и так понимала, благо девица далеко не глупая… Да к тому же эти разговоры про медведей, про всяких зверей… Одно дело, слушать их дома или около деревни, а совсем другое — вот так, в лесу, глядя на то, как убегают вдаль одинаковые темные стволы и как ветер качает ветки на высоте пятнадцати-двадцати метров.

Да еще и следы на неровной поверхности старой колеи, где не только середина дороги между следами колес, сами следы колес тоже заросли травой высотой по колено. Скоро низ юбки и ноги девочки стали совершенно мокрыми, а идти к тому же было страшно — шорох леса, в нем как будто слышатся шаги… Следы — это всего лишь старые, расплывшиеся следы, но видно же — шел кто-то большой…

Ох!.. Татьяна остановилась, зажала обеими руками рот… Кто это ходит тут, в кустах, всего в двадцати шагах от Таньки?! А кто-то там ходил, шуршал травой, и кусты даже стали шевелиться от движений этого неведомого «кого-то», приближающегося сквозь кусты. Кошмар продолжался минуты три, пока незнакомец бегал за кустами взад-вперед, а потом вдруг фр-рр!!! Танька чуть не заорала от ужаса, а над кустами взлетела пестрая крупная птица, села на ветку метрах в тридцати от Таньки, склонила голову и произнесла совершенно по-куриному и с тем же идиотским выражением:

— Ко-ко-ко… Ко-о…

Перья у птицы были мелко-пестрые, солнце играло на них так, что если не знать точно, где сидит птица, найти ее было бы непросто. Тетерка еще посидела, посмотрела на Таньку и шумно вспорхнула опять, хлопая крыльями, полетела куда-то в чащу леса. Фу-у…

Но и появление тетерки доказывало — тут, в тайге, много кто может жить, и этот «кто-то» в любой момент может показаться на тропинке. А Танька шла себе и шла, уже потому, что ушла чересчур далеко и солнце уже начало садиться. Танька не успела бы вернуться до темноты, и оставалось одно — поскорее дойти до избушки.

К тому же Таньке становилось холодно; весь день она шла, забираясь все выше и выше в горы, все дальше и дальше от теплых равнин, где стоят деревни, распахана земля и пасутся коровы. Тут было холодно уже ранним вечером, задолго до первой звезды.

Хорошо, что вот и кедр с раздвоенной вершиной. Вот тропинка, еле видная в траве, ведет к поваленному кедру, из-за корня которого растет черемуха. Отсюда уже близко до поляны — вон она, виднеется впереди…

Проблема в том, что как раз теперь Танька понятия не имела, где ее искать, эту избушку. Не было ведь никакой тропинки, тем более никакой дороги, которая вела бы к избушке. Как отыскать строение, стоящее прямо среди леса?!

В отчаянии Таня стала ходить взад-вперед, буквально прочесывая лес… и вдруг увидала избушку! Сначала Танька даже испугалась — прямо посреди леса выросла серо-коричневая стена, словно что-то огромное вскинулось на дыбы прямо меж деревьев.

Татьяна еще постояла немного — очень страшно было заходить внутрь, в угольную черноту… И Танька поступила правильно: нашла подходящую палку, застучала по стене избушки, закричала тоненько, но уж как получалось:

— Эй вы! Я тут иду!

Никакого ответа, только эхо понесло Танькин крик в самую глубину темного по-вечернему леса. Таньке это очень не понравилось — кто его знает, кто может ее услышать? Но удары и крик достигли главного — никто не завозился в избушке, не подал голос, и стало не так страшно заходить. Опять спасло Таньку невежество — девочка не понимала, что как раз тот, кто захочет ее съесть, не станет шуметь и кричать, а тихонько подождет, когда добыча войдет, наклонившись в узенькую дверь…

Танька вошла… И надо отдать ей должное, девочка опять поступила правильно; ей показалось, что дом живой, что он притаился и ждет, следит, что сделает Танька. А Таньке так хотелось, чтобы ее приняли тут, чтобы можно было отдохнуть и ничего не бояться, что она поклонилась в пояс и сказала шепотом, но громко:

— Дедушка… Ты меня пусти, я ничего плохого не сделаю, ты не думай… Я тебя беречь буду, я тебя сейчас огнем согрею, и вообще… все что надо.

Неказистая речь? Может быть… Но стоило произнести ее, и Таньке тут же показалось, что дом ее понимает и готов ее к себе пустить.

Когда глаза привыкли к темноте, стало нетрудно отыскать плиту, причем в плите были дрова, а на вьюшке — коробок спичек. Не первый раз в жизни Танька растапливала печь, и скоро огонь уже пылал, разгоняя скопившуюся в избе сырость. Вот чайник, полный воды, да к тому же воды полно в кастрюльке на столе. Стол, над ним полка, а на полке — макароны и крупы, чай, соль и сахар, мука и три банки консервов. Целое богатство для Таньки!

Засветив керосиновую лампу, девочка поставила на плиту кастрюльку с водой. Пока вскипает вода, можно и осмотреть все остальное. Вот на гвоздях, вбитых в стену, висят штормовки, ватники, трико, мужские рубашки. Холод ей тоже не страшен! На нарах заботливо свернуты одеяла, даже простыни, совершенно для Таньки не нужные. На полке есть иголка и нитки, бутыль с керосином, ножи, а в сенцах — топор и колун.

Бросив крупу в кипяток, Танька вышла наружу, подышать перед сном свежим воздухом. Но то, что хорошо было в дощатом домике пастуха, обернулось странной стороной в глухой тайге: Танька вдруг обостренно поняла, что вокруг — стена леса, над зубчатой стеной светят звезды, и не дай Бог, в любой момент засветятся чьи-то глаза… Девочка побыстрее юркнула обратно в избушку, заперлась на засов, прикрыла вторую дверь, из сеней в саму избушку, обитую старыми тряпками: для тепла.

Теперь ей было хорошо и безопасно, а скоро упрела и каша. Сытая Танька еле добралась до нар — перед глазами все плыла дорога в плотной темной глине, заросшая колея, стволы кедров, темная хвоя, ветки качаются, плывут облака в синем небе… Вот только спать ей пришлось еще на животе, и девочка крепко заснула, обхватив одно одеяло вместо подушки и еле прикрывшись другим: ведь ни в простынях, ни в ночной рубашке Танька вовсе не видела необходимости.