Фантастические рассказы и повести.
Иван Ефремов. Юрта Ворона.
Посвящается инженеру А.В. Селиванову.Поздняя тувинская весна уступала место лету. Койка стояла у западного окна полупустой палаты. Солнце глядело сюда с каждым днем все дольше. Новенькая больница белела свежим деревом, сладковатый аромат лиственничной смолы проникал всюду — им пахли подушки, одеяло и даже хлеб.
Инженер Александров лежал, отвернувшись к окну, глядя сквозь прозрачную черноту металлической сетки на голубые дали лесистых сопок и слушая глухой шум влажного весеннего ветра.
Четыре дня назад здесь побывал знаменитый хирург из Красноярска и погасил последний огонек надежды, еще теплившийся у Александрова после полугода страданий. Никогда больше крепкие ноги с широкими ступнями, с узлами верных мышц не понесут его по горам и болотам, через бурелом и каменные россыпи к заманчивым и непостоянным целям геолога — на поиски новых горных богатств. Так сказал хирург после изучения рентгеновских снимков, мучительных осмотров и совещаний с местными врачами. Александров и сам это чувствовал, доверяя врачам больницы и вызванному из Кызыла специалисту-невропатологу. Но человеческая вера в необычайное неистребима, и… почему бы известному хирургу не знать нечто новое, только что открытое, что смогло бы вернуть его неподвижным, расслабленным, как тряпка, ногам былую неутомимую силу?..
Хирург — небольшой, быстрый, суховатый, с острым лицом и острым взглядом — не понравился геологу. Может быть, потому, что, прощупывая позвоночник и сверяясь со снимками, которые высоко поднимал, закидывая голову с вызывающе торчавшим подбородком, хирург вяло спросил стандартными «докторскими» словами:
— И как это вас угораздило?
Александров, скрывая раздражение, рассказал, как он осенью проверял разведку интересного месторождения, увлекся и забыл, что запоздалые проливные дожди размочили пласт мылкой глины в старом шурфе. Туда ему понадобилось спуститься испытанным горняцким способом — врасклинку. Но глина подвела, и он рухнул на дно шурфа, на глубину двадцать два метра, сломав ноги и переломив позвоночник.
Геолог повторял эту историю уже много раз и говорил сухо и равнодушно, как будто речь шла о ком-то совершенно ему безразличном. Он лишь не мог вспоминать о пережитом ужасе на мокром и темном дне шурфа, когда, очнувшись, он понял, что ноги у него парализованы и сломана спина. При этом воспоминании он и сейчас содрогнулся. Хирург, положив ему на плечо твердую руку, тем же «докторским» тоном посоветовал не волноваться.
— Давно перестал, — с досадой ответил геолог. — Только зачем вы расспрашиваете? Я вижу, что вам неинтересно.
— А я не для праздного интереса, — сухо возразил хирург. — Мы, врачи, не должны упускать ни малейшей подробности, когда даем ответственное заключение. Вы понимаете, к чему я вас должен приговорить?
Александрову стало жарко.
— Кое-что с годами восстановится, — продолжал, помолчав, хирург, — но ходить не придется… А мне нужно, чтобы вы ходили, и потому каждая деталь важна, даже то, в каком настроении вы упали: да, не удивляйтесь. Если, например, вы просто свалились на улице, оступившись, но бодрый, подтянутый, с крепкими мускулами, — ничего не случится. Но если в тот момент вы шли удрученный, больной, расслабленный — грохнулись, как дрова, — вот, по пословице, много дров и получится. И чтобы разбираться во внутренних повреждениях, наблюдать заживление которых трудно, то ваше состояние в момент падения немаловажно.
— Ну, так я именно свалился, а не грохнулся, а бодрости было хоть отбавляй! Вспомнил вдруг, что этот сорок первый шурф пересек край порфиритовой дайки, и поспешил за контрольным образцом… проверить свою догадку!
— Так, так! А лет вам сколько?
— Сорок один.
— Ого, сорок один год, и шурф тоже сорок первый — для суеверного человека тут…
— А я не суеверен! — ответил геолог с едкой насмешкой, встретил проницательный взгляд врача и понял, что хирург изучает его психологически, вероятно, чтобы убедиться в отсутствии мнительности или истерии. Александрову стало неловко, и он угрюмо отвернулся.
В последующие два дня повторялись рентген, спинномозговая пункция, надоевшие поиски чувствительных точек на пояснице и омерзительно недвижных ногах. Настал час, который запомнился геологу на всю жизнь. Хирург пришел вместе с тремя врачами больницы. Низко склонившись над распростертым на спине геологом, он взял его за руку. Александров почувствовал, что рука хирурга чуть заметно дрожит. Сердце замерло в ощущении непоправимого. Как ни готовился геолог к этому удару, он оказался слишком тяжел. Ему пришлось долго лежать, отвернувшись к окну, борясь с душившим его комом в горле, а четверо врачей молча сидели, избегая взглядов друг друга.
— И это… навсегда? — еле слышно произнес геолог.
— Я не могу вас обманывать, — угрюмо сказал хирург, — однако наука развивается сейчас быстро! Мы спасаем от таких болезней, в которые двадцать лет назад даже не смели вмешиваться…
— Двадцать лет… — беззвучно шепнул Александров.
Но хирург расслышал.
— Почему обязательно двадцать? Может быть, пять. Но если вы хотите, мы отправим вас в Москву, в институт Бурденко…
— Вы же считаете это напрасным, я вижу.
— Собственно, да! Операция и повторная операция были проведены правильно. Повреждение нервного ствола — куда денешься, если раздроблен один позвонок и второй сместился. Счастье еще, что так! Одним позвонком выше, и… вряд ли бы удалось вас спасти!
— Счастье? — звенящим от боли голосом спросил геолог. — Вы считаете — это счастье?
Врачи переглянулись, и тотчас за ними возникла медсестра со шприцем в руках. Оглушенный морфием, Александров смирился.
И теперь улетел хирург и с ним все былые надежды. Геолог молча лежал, пытаясь найти свое место в жизни, которая предстояла ему. Точно громадная пропасть отделила от него прежний мир увлекательного и нелегкого труда, уверенной силы ума и тела в борьбе с бесчисленными препятствиями, радости мелких и крупных побед, огорчений и последующих утешений, жизни, согласной с природой человека и природой сурового таежного края, поэтому полной и здоровой. Никогда Александров не задавался мыслями о перемене профессии — она была интересна и в голых горах Средней Азии, и в болотистых лесах Якутии, или здесь, в Туве, где он закрепился еще до войны. Он был прирожденным геологом, полевым исследователем и так упорно отказывался от всех предложений переехать в крупный центр и занять руководящий пост, как надлежало ему по опыту и заслугам, что начальство перестало его тревожить.
И вдруг нелепый случай, неверный расчет, один миг отчаянной борьбы, и вот шестой месяц он лежит на койке и никак не может привыкнуть к своей ужасной беспомощности, к нечувствительным, неподвижным ногам. Испытанные верные друзья — ноги… Какие они жалкие, как беспомощно волочатся они мертвым грузом, когда он учится ходить! Нет, кощунство назвать это ползание на костылях ходьбой! И это будет всегда, до конца жизни, если то, что будет дальше, можно назвать жизнью. Жизнь, которая хуже смерти… Как найти в ней себя?
Его утешали примером Николая Островского. Действительно, положение этого стального коммуниста было гораздо тяжелее. Слепой, с окостеневшими, неподвижными суставами, он боролся до конца и создал бессмертную книгу, а своим примером — неумирающий образ комсомольца-героя. Но Александров, простой геолог, был силен лишь в борьбе с природой выносливостью и сноровкой опытного путешественника. А на борьбу с ужасом вечной постели, с ничего не чувствующими, точно чужими, ногами у него не хватает мужества. Нет никакой зацепки, опоры, будто летит он в черноту бездны и нет ей конца! Написать книгу — о чем? Даже если бы у него вдруг оказался талант, его жизнь так же проста, как у многих сотен тысяч жителей Сибири. Хорошо было Николаю Островскому, вся жизнь которого — непрерывный революционный подвиг. Впрочем, как это хорошо? Что за глупость лезет в голову! Слепота — что могло быть страшнее для него, сильного, жизнелюбивого человека!..
Стискивая зубы, Александров старался прервать думы, клубок которых ощутимо душил, давил его. Не мигая, геолог смотрел в окно, гипнотизируя себя видом меркнущей на закате горной дали, и наконец заснул.
Александров очнулся в сумерках и почувствовал присутствие жены. Почти каждый день в эти бесконечные полгода, едва окончив работу, Люда прибегала сюда, сидела у его изголовья, страдающая и молчаливая.
Веселая и здоровая, яркая спортсменка, Люда привыкла на все в мире смотреть с уверенным эгоизмом красивой молодости. Она оказалась совсем не подготовленной к удару, поразившему ее умного и сильного друга — мужа. Катастрофа надломила ее. Люда растерялась, не зная, как лучше ей поддержать любимого в тяжелом несчастье. Проливая потоки слез от жалости к нему и к себе, она продолжала искать в нем прежнюю верную опору, не ощущая или не понимая, что он нуждается или в уверенной поддержке, или хотя бы в покое от ее страданий и забот. Люда мучилась сама и терзала мужа, полного острой жалости к своей подруге, хорошей и верной, только лишь оказавшейся неумелой и слабой в час испытания. Но постепенно геолог привык к тому, что Люда приходила то наигранно-бодрая, невольно раздражавшая его своим цветущим здоровьем, то печальная, очевидно решив, что показная бодрость не дает нужного результата и лучше быть самой собой. И сейчас она тихо сидела на белом табурете, не сводя грустных голубых глаз с постаревшего лица мужа.
Александрову не хотелось расставаться со сновидением. Он увидел себя молодым студентом третьего курса, приехавшим на Урал для геологической съемки. Неутомимо лазал он по обрывам холодной Чусовой, ночевал или прямо на берегу реки, или поднимался по шатким лестницам на душистые сеновалы. Засыпал накрепко, полный беспричинной радости и ожидания всего интересного, что обещал ему следующий день. Хозяйки встречали его приветливо, пригожие девушки улыбались, когда, усталый, он появлялся в той или другой деревне, прося ночлега и пищи. Захватывающе развертывалось перед ним давнее прошлое Уральских гор.
— тема его будущей дипломной работы. Как всегда бывает во сне, этот кусочек прошлой жизни казался особенно легким, светлым, и он отчаянно цеплялся за него, чтобы не очутиться в безрадостном настоящем.
Жена встревожилась, коснулась губами его лба, определяя жар, и шепнула осторожно:
— Что с тобой, мой Кир?
Юной практиканткой Люда приехала в его партию. Александров показался Люде похожим на древнего владыку и тайно назывался царем Киром. Прозвище сделалось нежным именем мужа.
— Я видел хороший сон, — тоска заставила дрогнуть его голос, — как будто я молодой, и лазаю по обрывам Чусовой, и брожу сам по себе от села до села, и… — Геолог умолк и лежал молча, не глядя на жену, слыша лишь ее участившееся дыхание.
Слеза капнула на подушку рядом с его ухом, потом и на ухо. Жалость, горькая в своей беспомощности, стеснила его грудь. Александров открыл глаза и положил руку на плечо жены.
— Не плачь, мне было хорошо. Почаще видеть сны и подольше бы спать — время шло бы скорее…
Люда заплакала навзрыд, и он смущенно улыбнулся.
— Ну вот, хотел тебя утешить, а ты — что ж? Кстати, я сегодня думал о тебе и…
Жена настороженно выпрямилась, утирая слезы.
— Я никуда не поеду, я тебе сказала раз навсегда.
— Если ты хочешь, чтобы мне было еще тяжелее, — безжалостно сказал Александров. — Надеяться больше не на что. Перевезешь меня домой, Феня будет присматривать, а я… учиться жить по-новому. Время уходит, твоя партия в поле, и ты теряешь драгоценные дни! Нечего скрывать, я ведь знаю, что в этом году надо защищать запасы твоего Чамбэ, разведки которого ты добивалась шесть лет…
Люда упрямо мотала головой, всем видом показывая, что не хочет слушать.
Александров рассердился:
— Смотри, я ведь могу и прогнать тебя!
— Нет! Я уеду, но не сейчас. А сейчас я нужна тебе. Ты еще должен поехать в санаторий под Кызылом…
— Нужен мне этот санаторий!
— Только для перемены обстановки, милый! Уйти от всего, что здесь выстрадано, найти себя снова…
— Меня, геолога Кирилла Александрова, уже полгода как нет и не будет больше… не будет и твоего Кира, таежного владыки. Оба умерли, будет теперь кто-то другой, обитающий в четырех стенах…
Люда резким движением откинула со лба волосы.
Дверь палаты распахнулась, и дюжие санитарки внесли носилки с больным. Сестра обогнала их при входе и приблизилась к койке Александрова.
— Не возражаете, если положим рядом с вами? Больной стал просить, как только узнал, что вы здесь.
— Кто это? Впрочем, конечно, не возражаю. У окон лучше!
С носилок поднялась голова с взлохмаченными седыми волосами.
— Кирилл Григорьевич, вот где пришлось встретиться!
— Фомин, Иван Иванович! Как хорошо! Но что же это с вами? — обрадованно и встревоженно воскликнул Александров.
— Со мной малая беда — ревматизм одолел, — ответил старик, подпирая голову согнутой в локте рукой, — а вот с вами, я слыхал, большая. Да, большая… Сколько мы не виделись? Скоро уж лет двадцать?
— Двадцать, точно. Люда, это Иван Иванович Фомин, мой старый забойщик, с которым я сделал свои первые таежные экспедиции. Сразу же после окончания института…
— О, я много о вас слышала! Кирилл любит про вас вспоминать. Первая геологическая экспедиция — первая любовь!
Сестра сделала Люде знак, и та заторопилась.
— Ухожу! Действительно, поздно. Но сегодня я спокойней тебя оставляю.
Приветливые серые глаза старого горняка чем-то успокоили Люду.
* * *
— Это что же за специальность такая — забойщик? — спросил скептически молодой сосед по палате, радист, сломавший руку при падении с верхового оленя. — Шахтер, что ли, по углю или по руде?
— По старому счету — горняк на все руки: и по углю, и по руде, хоть по соли, а золота-то не миновать стать! — весело ответил старик, с кряхтеньем поворачиваясь к собеседнику.
— На все руки — это хорошо. А разряд какой?
— Что тебе? — не понял Фомин.
— Разряд, спрашиваю, какой? Ну, ставка тарифной сетки.
— Вот ты про что, — протянул старик. — Ставки бывали разные, и малые и большие, только интерес непременно большой.
— И много ты заработал с этого интереса — койку в больнице?
— Между прочим, и Ленинскую премию, — спокойно сказал Фомин.
— Как это — Ленинскую? — остолбенел молодой радист. — За что это?
— Стало быть, есть за что, — не скрывая насмешки, ответил Фомин.
— Погодите-ка, Иван Иванович, — вмешался Александров, — я припомнил, читал в приказе по министерству. Вас представили к премии за открытие важного месторождения вместе с инженером… забыл, как его…
— Васильев Семен Петрович. Это точно, мы с ним вместе!
— Пофартило, значит, в тайге, — с завистью сказал радист. — Конечно, горняку лучше, не то что нашему брату. Больше десятипроцентной надбавки не выслужишь!
— Фарт — не то слово, паря, — недовольно возразил забойщик. — Фарт — когда дуром наскочишь на шальное счастье. Как назвать его, если долго ищешь, ниточку найдешь, потеряешь, обратно найдешь, и так не один год. Да и не в тайге вовсе, на угольных шахтах это было!
Александров, по-настоящему заинтересованный, попросил Фомина рассказать, и старик охотно согласился.
— Встань-ка, паря, — обратился он к радисту, — да окошко отвори. Продух будет, я покурю тишком.
Старик молниеносно свернул самокрутку, чиркнул спичкой и выпустил густую струю дыма. Радист последовал его примеру, извлек из-под тюфяка измятую пачку сигарет и уселся на койку в ногах у Фомина. Тот поморщился и пробормотал:
— Сел бы ты, паря, лучше к себе…
— А чем я тебе помешаю? — оскорбился радист.
— Не то дело, паря, уважения в тебе к старшим нету: не спросясь — плюх на чужую койку. А мне с тобой панибратствовать ни к чему: еще невесть какой ты человек.
Молодой радист обиделся, отошел к окну и стал выдувать дым сквозь сетку, внося панику в ломящуюся снаружи тучу комаров. После утреннего обхода и процедур в больнице стало тихо. Во дворе негромко переговаривались няни.
— Рассказывать тут долго нечего, — начал Фомин. — Утомился я от таежного поиска, ребята подросли, надо было учить их в хорошем месте. Словом, я вышел в жилуху и стал работать на угольных шахтах, да не год, не два, а девять кряду. Сначала вроде в тайге вольнее казалось, а потом попривык, обзавелся домом, детей выучил и сам умнее стал — книжек-то побольше, чем в тайге, читать довелось. Кирилл Григорьевич знает: такая у меня манера — доходить до корня, везде интерес иметь, к чему, казалось бы, нашему брату и не положено. Узнал я много преудивительного: как столь давно, что и представить не можно, был на нашей земле сибирской климат вроде африканского и повсюду громадные болота, а в них леса, тайги нашей густее. Росли тогда деревья скоро, пропадали тоже скоро, и гнили они тыщи лет. Торфа из них пласт за пластом впереслойку с глинами накладывались, прессовались, уплотнялись.
— так угли наши и получились. Сам я стал присматриваться к углю и находить то отпечатки невиданных листьев, как перья павлиньи, то стволы с корой точно в косую клетку, то плоды какие-то. Иногда встречались нам в подошве пласта высоченные пни с корнями, прямо в ряд стоят, будто заплот. А в кровле то рыбки попадутся, то покрупнее звери, вроде зубастые крокодилы, только кости расплюснуты и тоже углем стали. Меня уж стали знать на шахте. Сначала смешки, горным шаманом прозвали, а потом стали мне диковины приносить и расспрашивать. Я, конечно, писал о находках в Академию наук, оттуда приезжал молодой парень. Видит-то плоховато, а все досконально знает, наперед говорит, что где должно быть. Подружился я с ученым, он мне книжки, опять же как приедет — лекции для всей шахты. Куда как интересней стало работать, как понимать начал я эту угольную геологию…
— За это и премию сгреб? — недоверчиво хмыкнул радист.
— Заполошный ты какой! — рассердился Фомин. — Это я свой путь рассказываю, чтоб тебе легче понять, откуда что взялось… Ну вот, пошел в эксплуатацию западный участок — там угли длиннопламенные, хороши для отопления, их в город больше брали. Заметил я, что уголь местами изменился. Конечно, ежели без внимания, то, как ни смотри, все такой же он. Знаешь, если длиннопламенный, то на изломе восковатый и не так в черноту ударяет, но и металлом не блестит, как сухой металлургический. Приметил я в угле светлые жилки, короткие и тоненькие совсем, иногда и частые. В котором слое словно сеткой подернуто. Этот уголь по всему западному участку, на втором и третьем горизонте, в разных лавах. Только слойки с жилками где потоньше, а где и во весь пласт. Чем-то поманили меня эти светлые жилки, собрал я изо всех забоев, нашел такие, что не как волоски или сосновые хвоинки, а будто тоненькие веревочки. Дознавался я, что это такое, да наш штейгер и начальник участка только мычали: бывает, мол, в угле всякое и раз угля не портит, то какое нам дело.
Стал я жечь этот уголек у себя в печке и на дворе. Уголь как уголь, только от него дымок голубоватый, с белесым поддымком и запах другой, нежели у простого угля. На вьюшках от него налет тоже сизый. Покрутился я со светлыми жилками — нет ходу, не пробьюсь. Знанья нет, чтобы определить, что не годится, и чтобы доказать, что годится. Решил рукой махнуть. Светлые жилки эти мне покоя года полтора не давали. Металлургический уголь стали работать на северном, тут бы всему и конец, не вмешайся инженер Васильев как снег на голову.
— Это кто же, новый какой назначенный? — спросил радист, заслушавшийся старика так, что забыл про папиросу.
— Вовсе нет! Никакого отношения он к шахтам не имел, жил в городе, за триста верст от наших шахт, и не горняк он, а химик.
— Как же это он сквозь землю смотрел?
— Сквозь землю это я смотрел, на подземной работе, а он, наоборот, в небо и там второй конец моим светлым жилкам нашел.
— Ого, как интересно! — воскликнул Александров. — И меня забрало!
— Инженер Васильев, — продолжал Фомин, ободренный вниманием слушателей, — хоть и городской житель, но по зоркости не хуже любого таежника. Живет он в большом доме, на десятом этаже, из его окон — весь город как на ладони. На отдыхе сиживал он у окна, любуясь городом и раздумывая о том о сем. И вот как мне светлые жилки, так и Васильеву приметилась дымка над городом, белесая или голубоватая; когда она есть, а когда и нет. И запах тоже в воздухе, когда дымка, особенный, не сильный, а заметный. Помогло Васильеву, что он химик, знал: такой дымки ни от какого завода в городе быть не могло. Раз так, то, значит, дело в угле. Инженер рассудил, что дымка похожа на окисел какого-то металла, и решил дознаться, нет ли чего в угле. Собрал он налет с трубы какой-то — и под прибор. А прибор такой, что, будь там самая малейшая крошка какого металла или состава, такая малость, что ни на вкус, ни на запах, не говоря уж про химию, никак не возьмешь, — прибор берет. Инженер Васильев мне показал. Что нужно разведать, то в пламени жгут, пламя в трубу зрительную смотрят, а в трубе какие-то там линии…
— Да как он называется, твой прибор? — не утерпел радист.
— Это тебе знать, небось десятилетку кончил, а у меня нет памяти на мудреные слова. Постой-ка, записал я его название: думаю, не раз еще пригодится! — И забойщик с кряхтеньем полез в тумбочку у постели.
— Не трудись, Иван Иванович, — вмешался Александров, — прибор этот — спектроскоп, а то, что сделал Васильев, — это спектральный анализ.
— Ну, точно, — успокоился старик, — я и говорю. Пехтоскоп показал: есть признаки металла, и не одного, а трех. Васильев Семен Петрович стал дознаваться, с каких шахт, с каких участков уголь в те дни, когда дымка. Сейчас вам рассказать — оно быстро, а потратил он, пока дошел, тоже, почитай, два года: ведь занятой человек, когда не додумал, а когда и упустил… Ну, короче, приехал он на нашу шахту и стал дознаваться насчет угля. А у нас западный участок давно прикрыли. Показывают ему металлургический с северного. Он анализ за анализом берет — ничего. Да и не могло быть. Так и не вышло бы, да тут один молодой парень присоветовал ему со мной потолковать. И пяти минут мы не проговорили, как понял я, куда мои светлые жилки ведут. Полезли с ним в западный участок — к тому времени я все свои образцы уже извел. А там и крепь вынута, и кровля обрушена. Повертелись туда-сюда. Вижу, что и человека могу погубить, и времени у него не хватит. Отправил его в город, а сам думал неделю, пока не сообразил. С третьего, незатопленного горизонта спустились мы — ребят у меня подручных набралось чуть не вся шахта — по восстающим на пятый, прошли совсем маленький ходок и добрались до пласта со светлыми жилками. Набрал я образцов — и в первый же выходной в город. Васильева дома не оказалось. Я пакет в два пуда ему оставил и расписал, откуда взято. Не прошло и недели — телеграмма мне, чтоб немедленно приезжал. Поехал. Васильев встречает и прямо облапил меня, крепко стиснул и в обе щеки целует.
«Ну, если бы не вы, Иван Иванович, все бы пропало!» — «А теперь?».
— спрашиваю. «А теперь сделали мы Советскому Союзу и нашей стороне сибирской пребольшущий подарок: в угле-то, в светлых жилках ваших, — целое месторождение». Три металла — германий и ванадий, это я точно запомнил, — добавил Фомин, как будто опасаясь, что собеседники усомнятся в его знаниях, — а вот третьего никак не помню и не записал сдуру, на радостях. Спрашиваю: «Для чего они, металлы эти?» Васильев объясняет, что очень важные металлы. Нужны они для самых что ни на есть сложных машин. «И много этого германию?» — спрашиваю. «Не так чтобы очень, даже совсем мало. Но угля количество огромное, миллионы тонн, и германий с ванадием пойдут как попутные продукты, когда уголь начнем на химическое сырье перерабатывать. А эти попутные продукты сами по себе всю стоимость добычи окупают… Теперь без германия ни один телевизор или радиоприемник не обходится».
— Слыхали, — важно сказал радист, — из него полупроводники делают.
— Полупроводника или даже целый — не в этом дело, а в том, что этот металл сейчас самый нужный, а ведь с ним еще и ванадий. Но вот для чего ванадий, запамятовал.
— Я подскажу, — откликнулся Александров. — Сталь ванадиевая — самая нужная для автомобилей и вообще тех машин, где требуется высокая прочность. Жаль, что забыли третий металл, — тоже, наверно, полезный.
— И очень даже нужный, но хоть убейте — не помню. Названия все мудреные…
— Как, такое добро — и в простом угле оказалось? — Тон радиста стал гораздо более уважительным.
— Это самое и я спросил у инженера Васильева. Тот мне объяснил так: когда угли эти еще были в незапамятные времена как огромаднейшее торфяное болото, то сквозь них сочились воды. Воды, ручьи или речки, что ли, размывали горы, где залегали металлы, растворяли их понемногу и переносили в торфа. Торфа гнили, и металлы эти осаждались на них, накапливались. Целые тысячелетия прошли, воды все протекали и протекали, и так исподволь накопилось и германия, и ванадия, и того третьего.
— А потом как?
— Потом торфа заносило песками и глиной, они затвердели, оборотились в уголь, получился диковинный уголь со светлыми жилками.
— За это премию Ленинскую получили? Вдвоем, что ли?
— Вдвоем, пополам, потому один без другого ничего не нашел бы. Как сказал уже: я под землею смотрел, а он — по небу.
Три собеседника в палате долго молчали. Фомин взялся было за самокрутку, но, заслышав голос дежурного врача, спрятал свои приспособления. После короткого обхода принесли обед, и разговор возобновился лишь во время мертвого часа, когда больница опять притихла.
— Да, хорошо светлые жилки найти, — мечтательно произнес радист, поднимая глаза к потолку. — И как это вам удалось уцепиться?
— Светлые жилки должны быть у каждого, — ответил Фомин, — без них и жить-то вроде принудительно. Не ты своей жизни хозяин, а она тебя заседлает и гнет куда захочет.
— Вот и я про то же, — подхватил радист, — схватишь полста тысяч, ну, пусть вы тридцать семь получили, тут жизни можно не так опасаться, не согнет!
Старик даже сел, с минуту мерил глазами невозмутимо лежавшего радиста и упал на подушку.
— Подсчитал уже, сколько я получил, уголовная твоя душа! — вымолвил он с горьким негодованием.
Настала очередь подскочить радисту.
— Как — уголовная душа? — завопил он, поворачиваясь то к Фомину, то к Александрову, будто призывая геолога в свидетели. — За что же вы оскорбляете меня, дядя? Я что, блатюк, что ли?!
Старый горняк уже остыл.
— Не знаю я тебя и никаких прав блатюком счесть не имею. Однако сам ты меня обидел… Все на деньги да на фарт меряешь. А я тебе про интерес, про заветные думки, без которых человеку жить — будто скоту неосмысленному…
— Дак разве интереса к фарту быть не должно? Что я, на счастье прав не имею? Мудрите, дядя… Конечно, жизнь ваша уже недолга осталась и заботы меньше. А мне еще жить и жить, и что плохого, если лучшего хочется?
— Кому не хочется, — уже спокойно отвечал Фомин, — дело не в этом. Ежели ты себя в жизни так направил, чтобы вместе со всеми лучше жить, и на то ударяешь, тогда ты человек настоящий. А мне сдается: ты как есть только о себе думаешь, себе одному фарту ждешь — тогда тебе всегда к старой жизни лепиться, на отрыв от всякого нового дела. Может, и сам того не осмыслив, ты хочешь перед другими выделиться, не имея за душой еще ничего. Вот тут и приходится о фарте мечтать. Встречал я вашего брата. Уголовными душами их зову — сообрази-ка, в чем сходство с блатюками.
— Никакого сходства не вижу, выдумки одни! — зло ответил радист.
— Самое прямое. Уголовник почему на преступление идет? Да потому, что хочет хватануть куда как больше, чем ему по труду, да по риску, да и по соображению полагается. Человечишко самый негодный, а туда же: хочу того да сего. Опять же, другой и способность имеет, и силу, и риск, а запсиховал — работать скучно, не для меня это, не желаю. Однако деньги-то, и побольше, между прочим, подай. Вот в чем уголовная-то суть. Ты хочешь себе не по заслугам, не по работе, а о фарте мечтаешь — тот же уголовник ты! Только закону боишься и хочешь, чтоб само свалилось.
— Один я, что ли, так? — уже тише отвечал радист.
— Горе, что не один. Таких, как ты, есть еще повсюду и середь нашего брата рабочего, и середь кого хошь — инженеров, артистов, ученых… Эту уголовную болезнь и надо лечить в первую очередь, чтоб скорей в коммунизм войти…
— А лечить чем?
— Ну, «чем, чем»… Сызмальства воспитанием настоящим, учением, а потом знанием. Только знание жизни настоящую цену дает и широкий в ней простор открывает. А то бьешься, бьешься, чтоб понять, как я со своими жилками!
— Это вы правильно, — покорно согласился радист, — с образованием куда легче. Диплом — он цену человеку поднимает, разряд, так сказать.
— Кто тебе так мозги повернул? — снова начал сердиться старый горняк. — Только разряд у тебя в голове. Книг, что ли, таких начитался, было их раньше много. Вывели те писатели так, что без высшего диплома и не человек вроде… девку замуж не возьмут без диплома. А для какого лешего ей диплом, ежели она к науке склонности не имеет? Вот и явились теперь такие, с порчеными мозгами. Какая ни на есть работа через силу вами делается, а почему, ты мне ответь!
— Не могу ответить, только верно, есть люди без интересу к своей работе.
— А все потому, что не на месте они: один в науку ударился, как баран в чужой двор, другая — инженер, электрик или химик по диплому, а по душе — самая хозяйка толковая, и мужа бы ей хорошего да ребятишек пяток и по сельскому хозяйству фрукты какие сажать да птицу разводить. Вот оно и получается, что работа не мила, а немилая работа хуже каторги, если ты век свой должен на ней стоять. За дипломом погонятся, а себя вроде как к каторге приговорят, несмышленыши. Писатели, опять же, — где бы добрый совет подать — лупят без разбору: гони диплом, а то и герой не герой, и женщина не женщина, а вроде быдло отсталое. Неправильно это, и ты неправильно рассуждаешь со своим дипломом!
— А как же правильно?
— По-моему, вот как: знание — это не то, что тебе в голову в обязательном порядке набьют, а что ты сам в нее положишь с любовью, не спеша, выбирая, как цветы или камни красивые. Тогда ты и начнешь глядеть кругом и с интересом и поймешь, как она, жизнь-то, широка, да пестра, да пресложна. И житьишко твое станет не куриное, а человечье, потому человек — он силен только дружбой да знанием и без них давно бы уже пропал. Житья бы не стало от дураков, что ничего, кроме своего двора да животишка, не понимают…
Радист умолк и долго не подавал голоса. Старый забойщик удовлетворенно усмехался, поглядывая в сторону Александрова, как бы призывая его в свидетели своей победы. Геолог кивнул ему, слегка улыбаясь. Он смотрел мимо старика и ничего не сказал.
— Вот, Кирилл Григорьевич, верно я говорю? Каждому надо свои светлые жилки искать…
— Это так. Только всегда ли найдешь? Да и каждому ли дано?
— Знаю, о чем думаете, Кирилл Григорьевич! Как вам теперь быть без тайги, без гор… Оно понятно! Только найдете вы свои жилки непременно, другие, но найдете.
— Других не хочу, не верю! А если не верю, то как пойму я, что другие — настоящие? И где искать, куда кинуться… мне? — Геолог кивком показал на свои ноги, аккуратно уложенные под одеялом.
— Конечно, трудно, особо если подумать куда. Ну а насчет того, настоящие или нет, на то есть верная указка, и вы ее знаете…
— Нет, не знаю!
— Указка одна — красота. Это я хорошо понимаю, да объяснить не сумею, однако вам надо ли… разве ему… — И забойщик ткнул пальцем в радиста, ничем не отозвавшегося на выпад.
— Красота… правильно. Но мне… ползучий я, будто гад!.. Сейчас для меня все серым кажется, потому что внутри серо!
— Неправильно, Кирилл Григорьевич! Вспомните, как шли мы в тридцать девятом от шиферной горы сквозь тайгу голодом. Припозднились на разведке, продукты кончились, снег застал…
— Конечно, помню! Тогда мы лунный камень нашли.
— Так я насчет его. Помните, перевалили мы Юрту Ворона и двое суток шли падью. Мокрый снег с дождем бесперечь, ватники насквозь, жрать нечего…
— Да, да, и вечером… — встрепенулся геолог. — Расскажите, Иван Иванович, я не сумею. А наш Алеша пусть послушает, — кивнул он радисту. Скептически настроенный юноша старался скрыть свой интерес.
— Точно, вечером поперли мы из пади через сопку. Крута, ичиги размокли, по багульнику осклизаешься, а тут еще навстречу стланик разрогатился, хоть реви. На гребнюшке ветер монгольский морозом хватанул. Покатились мы вниз едва живы. Тут место попалось, жила или дайка стоячая, вдоль нее склон отвалился, и получилась приступка, а далее, в глубь склона, пещерка не пещерка, а так, вроде навесу. Забились мы туда, дрожим, огонь развести — силов нету, дальше идти — тоже, и отдыхать невозможно — холодно. Тут уж мы не серые ли, по вашему слову, были? Куда серее, насквозь. Оно получилось наоборот. Помните, Кирилл Григорьевич?
Геолог, ушедший в прошлое, кивнул забойщику:
— Все помню, рассказывайте!
— Холод потому сильней прихватывал, что разъясневать стало. Тучи разошлись, и над дальним западным хребтом солнышко брызнуло прямиком в наш склон. Глаза у меня заслезились, я отвернулся — и обмер. Нора наша продолжалась узкой щелью, а в той щели, на выступе, будто на подставке какой, громаднейший кристалл лунного камня, с голову… да нет, побольше! Засветился огнем изнутри и пошел играть переливами, струйками, разводами… Будто всамделе взяли лунный свет, из него комок слепили, огранили, отполировали да еще намешали туда огней разноцветных: синих, сиреневых, бирюзовых, багряных, зеленых — не перечесть. И не просто светит, а переливается, гасится да снова вспыхивает. Тут мы — шестеро нас было разного народу, молодого и старого, ученого и неученого, — как есть голодные и мокрые, про все забыли и перед кристаллом замерли. Будто теплее стало и есть не так хочется, когда глядишь на такую вот вещь… — Фомин заволновался и ухватился за свою жестянку для махорочного курева.
Александров прикрыл глаза, так остро возникло перед ним воспоминание о редчайшей находке — огромном кристалле особой разновидности прозрачного ортоклаза, внезапно представшего перед ними в расщелине обвалившейся жилы пегматита.
— И что дальше? — понукнул радист.
— Дальше вот что. Откуда силы взялись — собрали топливо, развели костер, обсушились да обогрелись, чайник кипятку выдудили. Топор да молоток геологический изломали; как сумели из крепчайшей породы волшебный кристалл вырубить целехоньким, до сих пор не пойму! Поволокли его в заплечном мешке попеременке, а он весом поболе чем полтора пуда. Судьба переменилась — конечно, это мы ее переменили, как приободрились. К ночи доперли мы до зимовья, кое-какие продуктишки там нашли, а лучше всего — положила там добрая чья-то душа пачку махорки. По гроб буду того человека добром поминать!
— А потом?
— Потом все! В зимовье день отдохнули и через сутки пришли в жилое место.
— А камень?
— Камень там, где надлежит ему быть: в музее московском альбо ленинградском. Может, вещь драгоценная из него сделана и цены ей нет! Вот никогда не говори: красота — пустяк. Вовсе она не пустяк, а сила большая, через нее и жизнь в правильное русло устремляется!
Александров приподнялся на локте. Воспоминания давно забытого таежного похода, стертые множеством последующих впечатлений, встали перед ним остро и ярко. Забракованное месторождение шиферной горы, странное место — перевал Юрта Ворона… Юрта Ворона — «Хюндустыйн Эг» по-тувински… Это широкое болотистое плоскогорье на голом хребте, использовавшееся как перевал аратами, перегонявшими стада из монгольских степей и обратно в конце июня — начале июля, в период гроз. Перевал издавна известен по необычайно частым и мощным грозам. Много скота погало здесь от молний. Трупы, валявшиеся постоянно на перевале, служили пищей целой колонии обитавших тут же воронов. Вот откуда возникло странное название местности. Александров отчетливо вспомнил унылую вершину перевала с белесоватыми глыбами камней, выступавших там и сям среди редкой зелени мхов подобно костям и черепам погибших чудовищ. В пологих промоинах, спадавших на юго-восточную сторону хребта, росли корявые, полузасохшие деревья, побелевшие от помета птиц. Дальше вниз, к долине, болотистый купол полумесяцем охватывала темная тайга — вековые ели с древним буреломом, покрывшимся светлым и пухлым покровом мха. Там, должно быть, гнездились вороны, если только они не прилетали из скалистых монгольских гор на время гроз, когда появлялась добыча.
Двадцать лет назад молодой геолог долго ломал голову над вопросом, почему это место, казалось, ничем не выделявшееся среди тысяч таких же в море сопок и хребтов тувинской тайги, разрезанной клиньями монгольской лесостепи, странным образом притягивало грозовые разряды — молнии. В полевой книжке — дневнике того времени — Александров вычертил план Юрты Ворона и записал родившиеся в пути догадки. И в памяти возникли не мысли, не ощущения, а страницы дневника. У геологов обычно хорошо тренирована зрительная память, и Александров не составлял исключения. На плане перевала Александров обозначил направления летних ветров — гигантских потоков нагретого воздуха, прилетавших из Монголии. Среди десятка хребтов, загораживавших им путь на север, был выбран именно этот, не выделявшийся высотой. Уже двадцать лет назад Александров понял, что если скопище гроз над Юртой Ворона не вызвано географическими причинами, то должны быть другие, так сказать, внутренние или геологические причины. В составе пород, или геологической структуре района перевала, крылась сила, заставлявшая грозовые облака, прилетавшие из далеких пустынь, отдавать свои колоссальные электрические заряды только здесь, на этом пологом перевале, а не рассеиваться по бесчисленным толпам тувинских гор.
Большое скопление минералов с хорошей электропроводностью — металлических руд, скорее всего железа, — могло скрываться под покровом обширного болота, редких кустов и замшелых каменных россыпей. Состав горных пород хребта, в общих чертах известный, не противоречил такой возможности. Накануне войны по заявке Александрова и просьбе Тувинской Народной Республики — тогда Тува еще не входила в состав Советского Союза — была произведена магнитометрическая авиаразведка хребта новыми, только что созданными приборами. Полнейшее отсутствие признаков железных руд дало повод к недовольству геологического начальства и дружеским насмешкам товарищей-геологов. Но напряжение военной работы сразу отбросило в далекое прошлое все удачи и ошибки довоенного времени. Забыли о Юрте Ворона и неверных догадках и сам фантазер-исследователь, и его товарищи.
А теперь, в особенной обостренности воспоминаний о счастливом, здоровом прошлом, Александров вспомнил еще одно соображение тех времен, заставившее его сжать кулаки в напряжении раздумья. «Если бы кто-то, не побоявшийся смертельной опасности, смог в разгар сильной грозы проследить места непосредственных и наиболее частых ударов молний и остаться в живых, то, пожалуй, так можно было бы добиться разгадки Юрты Ворона дешевым и простым способом. Ведь, кроме железа, там могли залегать немагнитные руды цветных металлов, особенно такие электропроводные сульфидиды, как галенит — свинцовый блеск, аргентит — серебряный блеск, сфалерит — руда цинка. Мощные жилы этих руд должны притягивать молнии тем сильнее, чем больше масса руд, залегающая под землей, чем длиннее и глубже жилы. Что-то похожее сохранилось в глубине памяти из старинной истории свинцовых месторождений и горных разведок в Германии». Геолог закрыл глаза, сосредоточиваясь.
«Свинец… поверхностное и большое месторождение свинца… этого столь необходимого в эпоху атомной энергии металла… Если бы свинец! Давно уже выработаны его мировые поверхностные месторождения, а потребность в нем все растет… Впрочем, и цинк или серебро тоже неплохо, но лучше всего свинец!» Александров представил тяжелые слитки-чушки серого мягкого металла, сверкающе-синеватые на разрубе, — металла, так хорошо знакомого каждому промышленнику Сибири, каждому охотнику, вселяющего уверенность в успехе охоты, в борьбе с опасными зверями, добыче сторожкой дичи. Ленты и диски пулеметных патронов, готовые к отражению врага… детали для технических приборов и аппаратов, приготовляющих и исследующих ядерную энергию. С ними дело обстояло хуже: геолог смог вообразить лишь толстые листы и пластины свинца — могучую броню от вредного излучения.
— Кирилл Григорьевич, чего задумались? Застыли, будто на подсидке… Небось вспоминали тот поход? Растравил я вас, каюсь. Вот в окно вижу: жена ваша идет и с ней еще кто-то.
— Один мой сотрудник, — ответил геолог, — бывший мой, — поправился он, нахмурившись.
Привычка все замечать и мгновенно отдавать себе отчет в увиденном помогла разглядеть усталую походку и опущенную голову Люды. Она шла медленно, будто обремененная заботами старая женщина. Снова жалость больно уколола геолога. Не только забота, хуже — обреченная безнадежность, бесплодные усилия помочь любимому человеку. Нет, кажется, он начинает нащупывать почву в дне безысходного болота, в котором барахтается уже много месяцев.
Старый забойщик по-своему понял хмурую сосредоточенность Александрова.
— Мало ли, что теперь не с вами работают, небось часто бегают за советом?
— Ходят, а что?
— Я к тому, что советами тоже можно большую пользу принести… у вас опыт-то вон какой!
— Эх, Иван Иванович, добрая душа! — улыбнулся геолог. — Только советами не проживешь. Может, будь я очень старым, когда душе и телу мало чего нужно, тогда бы я жил… Посоветую дельное — и доволен! А сейчас хоть половина меня мертвая, зато другая — полна жизни по-прежнему… Да что говорить, ревматизм вас скрутил, а разве вы думаете на пенсию? Вы-то сами советами проживете?
Фомин насупился, вздохнул и, чтобы перевести разговор, спросил:
— Жена ваша, она тоже геологом работает?
— Да, — улыбнулся Александров, — настоящая геологиня!
— Как это вы сказали — геологиня? — переспросил Фомин.
— Это я выучился называть от студентов. Мне нравится, и, кажется, так правильнее.
— Почему правильнее?
— Да потому, что в царское время у женщин не было профессий, и все специальности и профессии назывались в мужском роде, для мужчин. Женщинам оставались уменьшительные, я считаю — полупрезрительные названия: курсистка, машинистка, медичка. И до сих пор мы старыми пережитками дышим, говорим: врач, геолог, инженер, агроном. Женщин-специалистов почти столько же, сколько мужчин, и получается языковая бессмыслица: агроном пошла в поле, врач сделала операцию, или приходится добавлять: женщина-врач, женщина-геолог, будто специалист второго сорта, что ли…
— А ведь занятно придумал, Кирилл Григорьевич! Мне в голову не приходило…
— Не я, а молодежь нас учит. У них верное чутье: называют геологиня, агрономиня, докториня, шофериня.
— Так и раньше называли, к примеру: врачиха, кондукторша…
— Это неправильно. Так исстари называли жен по специальности или чину их мужей. Вот и были мельничиха, кузнечиха, генеральша. Тоже отражается второстепенная роль женщины!
Старый горняк расплывался в улыбке.
— Геологиня — это как в старину княгиня!
— В точку попали, Иван Иванович! Княгиня, графиня, богиня, царица.
— это женщина сама по себе, ее собственное звание или титул. Почему, например, красавица учительница — это почтительное, а красотка — так… полегче словцо, с меньшим уважением!
— Как же тогда — крестьянка, гражданка?
— Опять правильно! Мы привыкли издавна к этому самому «ка», а в нем, точно жало скрытое, отмечается неполноценность женщины. Это ведь уменьшительная приставка. И женщины сами за тысячи лет привыкли… Разве вам так не покажется — прислушайтесь внимательно, как звучит уважительное — гражданин и уменьшительное — гражданка. А если правильно и с уважением, надо гражданиня или гражданица!
— Верно, бес его возьми! Чего же смотрят писатели или кто там со словами орудовать обязан? Выходит, что они о новом не думают, какие настоящие слова при коммунизме должны быть.
— Думать-то думают… да неглубоко, пожалуй, — вздохнул Александров.
В этот момент дверь палаты раскрылась и вошли посетители.
По обыкновению Люда уселась поближе к голове Александрова, предоставив товарищу стул в ногах постели. Пришедший геолог развернул профиль, и они занялись обсуждением наиболее экономичной разведки недавно найденного месторождения «железной шляпы».
Когда молодой геолог ушел с извинениями, Александров откинулся на подушку, чтобы дать отдых уставшей шее. Люда воспользовалась этим, чтобы уловить взгляд мужа.
— Кир, ты сегодня другой, я это услышала, когда ты говорил с Петровым.
— Не слишком ли ты изучаешь меня? — деланно усмехнулся Александров.
Молодая женщина глубоко вздохнула:
— Родной мой! Я чувствую у тебя в глубине глаз твердую точку, этого давно не было. Что случилось? Или этот славный старик, — она перешла на шепот и оглянулась на койку Фомина, — сумел чем-то подействовать на тебя? Почему у него вышло так легко? Я не могла…
— Фомин тут ни при чем, хотя он гораздо больше, чем просто славный… Но я думал, думал и понял, что должен сделать все, что могу… — Геолог умолк, подбирая слова.
— Что можешь, чтобы поправиться?.. — Голос жены дрогнул.
— Ну, хоть не поправиться, но нервы привести в порядок — это прежде всего! Я слишком много бился о непроходимую стену… слишком долго переживал свое несчастье. Это не могло не сказаться, и я калека не только физически, но и духовно. Так надо попробовать вылечиться духовно, если уж физически нельзя!
Люда низко опустила голову, и слезы часто закапали на край подушки геолога. Александров погладил жену по горячей щеке.
— Не горюй, Людик! Как врачи отпустят, поеду в санаторий. Еще недельки две… Хорошо будет переменить место.
— Я не от горя, Кир. Я оттого… — жена громко всхлипнула и сдержалась отчаянным усилием, — что ты как прежний, не сломанный.
— Вот и хорошо. Теперь ты тоже можешь поехать… Люда с острым подозрением посмотрела на мужа. Тот спокойно встретил ее испытующий взгляд. Жена молчала так долго, что Александров заговорил первым:
— Люда! Обмана нет, сама видишь, все чисто.
— Д-да… у тебя твердые глаза и вот морщинка, — Люда провела мизинцем около рта мужа, — горькая, усталая, но больше не жалобная… Все так внезапно…
— Всякий перелом внезапен. Но ты ничем не рискуешь — я буду в санатории, никуда не денусь, если что — приедешь.
— Будто ты не знаешь, что там у меня со связью неважно. Пока туда и назад — целый месяц.
— А я в санатории должен быть три месяца!
— Хорошо, поговорим потом. — В тоне жены Александров уловил нотку неуверенного согласия. — Я хочу расспросить Ивана Ивановича, чем он на тебя подействовал.
— Светлыми жилками! Еще, Люда, чтобы не позабыть: в моем столе в нижнем ящике — знаешь, где старые материалы, — мои дневники тридцать девятого года. Принеси, будь добра!
— Хорошо. Что-нибудь вспомнилось?
— Иван Иванович напомнил насчет лунного камня… Надо найти характеристику пегматитов той жилы…
* * *
— Значит, уезжаете, Кирилл Григорьевич?
— Завтра! Вы что-то задержались здесь, Алеша!
Унылый радист по-детски обиженно сложил губы.
— Черт, не зарастает рука, и держат и держат… Иван Иванович уехал в прошлую среду, завтра — вы. Совсем пропаду тут один. Привык я к вам, а Иван Иванович уехал — так что-то оборвалось во мне, будто отца проводил.
— А сначала-то спорили!
— Так ведь от неосмыслия. Какой старикан хороший! Около него и жизнь полегче кажется. Было бы таких людей побольше, и мы побыстрей до настоящей жизни доходили…
— Это вы правильно, Алеша! Молодец, что поняли…
— За вами кто приедет, тетя Валя?
Александров представил себе маленькую, очень молодо выглядевшую женщину-шофера и улыбнулся. Валя всегда казалась ему девчонкой по первой их встрече.
— Какая же она тетя? Разве вы ее не видели?
— Видел. Кто ее не знает! Она, как вы, еще в республике начала работать. Только ведь женщина на возрасте, неудобно Валей называть. Это для вас — другое дело, уважает она вас очень здорово, сама говорила. Чем-то вы ей помогли.
— Да ерунда, ничем не помог. А возраст ее разве такой большой?
— Тетя Валя и не скрывает: она двадцать четвертого года рождения.
— Ну, понял теперь! Если вы — сорокового года, тогда она для вас тетя.
— Точно, сорокового. Как вы угадали?
— По разговорам вашим с Иваном Ивановичем.
Радист хотел что-то спросить, но вошедшая сестра позвала его на рентген.
Александров, оставшись один, с удовольствием подумал о завтрашней встрече с Валей. Геолога и шофера связывала крепкая дружба, не ослабевавшая, несмотря на годы и редкие встречи. В разгар Отечественной войны в далекой тайге они встретились — девятнадцатилетняя девушка, ставшая шофером, чтобы заменить ушедших на фронт, и геолог, исполнявший правительственный приказ: найти нужное для войны сырье. С тех пор прошло шестнадцать лет, очень многое изменилось в жизни и в республике, теперь ставшей областью Советского Союза. Валя — твердый и верный человек, и она вспомнит, как когда-то сказала, что все бы сделала для него. Теперь пусть сделает!
* * *
Валя согласилась. Весь персонал больницы вышел провожать геолога, когда тот, неуклюже переставляя костыли, влачил свое огрузшее и ослабевшее тело через залитый солнцем двор, наотрез отказавшись от предложения внести его в машину. Опечаленный радист нес в здоровой руке небогатый скарб Александрова. Короткое сердечное прощание, и зеленый «ГАЗ-69» понесся по гладкому шоссе в направлении поселка. Александрову надо было заехать на квартиру, чтобы взять нужные вещи. Никто не мог помешать ему: Люда уже около двух недель находилась в тайге. Валя отвезет геолога вместо санатория… так близко к Юрте Ворона, как сможет подойти машина. Александров помнил избушку промышленника, стоявшего всего в шести километрах от перевала. Правда, это было в тридцать девятом и зимовье давно могло разрушиться, но наверняка появились новые. Конец не близкий. Пока он будет собираться на квартире, Валя договорится с начальством. А санаторий получит телеграмму с извещением, что больной приедет с опозданием недели на три из-за большой слабости.
Простой план удался, как был задуман. Асфальтовое шоссе сменилось гудроном, гудрон — серой щебенкой, а «газик» бежал и бежал, взвивая редкую пыль, на юг, к желтоватому небу Монголии, переваливал хребет за хребтом. Геолог молчал, сидя в неудобной позе. Сильно согнувшись, он вцепился в дужку на переднем щитке и смотрел на дорогу. После шестимесячного заключения в постели ход машины казался полетом, а таежные сопки, оголенные хребты и степные долины — родным домом, более приветливым, чем удобная квартира в городке.
Александров не замечал, что Валя искоса следила за ним, насколько позволяла дорога. В серых добрых глазах молодой женщины иногда показывались слезы. Слишком велик был контраст прежнего, мужественного, полного веселой энергии геолога и молчаливого беспомощного человека с бледным, одутловатым лицом и рыхлым, располневшим от лежания телом. Где он, тот сильный друг, к поддержке которого она прибегала в такие минуты жизни, когда каждый, а женщина в особенности, нуждается в ощущении верной руки, в надежной помощи и правильном совете? Никогда не забудет Валя их первой встречи. Она вызвалась сама в далекий рейс по глухой таежной дороге — прииск нуждался в муке, но больше одной машины по военным условиям не смогли выделить. Старенький «ЗИС» нагрузили добросовестно — едва не четырьмя тоннами, и Валя пустилась в пятисоткилометровый путь с бодрой независимостью своих девятнадцати лет и годового стажа. Мороз свободно проникал в щелястую, расхлябанную кабину. Солнце яркого зимнего дня пригревало, сгоняя серебристый узор изморози с пожелтевших от времени триплексных стекол. Лишь потом Валя поняла, что подобный рейс зимой на старой и одиночной машине был нелегок и для опытного шофера. Видимо, уж очень был умучен и задерган их больной завгар, что уступил Вале и согласился отправить ее одну. Выносливый «ЗИС» старательно преодолевал подъем за подъемом, и только гулкий треск мотора и надсадный вой передач свидетельствовали о том, как тяжко трудится машина. С перевалов машина мчалась бесшумно, но Валя, понимая, что не сможет удержать «ЗИС» его ненадежными тормозами, опасалась давать машине сильный разгон. И снова выла первая или вторая передача с самого начала следующего подъема, грелся и дымил старый мотор и требовал добавочной порции масла. Валя проехала двести восемьдесят километров. Кончились последние придорожные избушки — зимовья, где у обитавших в них охотников или лесных объездчиков можно было обогреться и напиться чаю, перекусив простецким шоферским запасом. Солнце село, глубокие синие тени стали заполнять пади и распадки, огоньки звезд зажглись над почерневшими хребтами справа. Мороз крепчал, тонкая пленка ледяных кристаллов стала затягивать стекла кабины, вынудив Валю приоткрыть ветровое стекло. Ветер резал как нож, глаза слезились, лицо ломило, и застывали руки в вытертых меховых варежках. Дорога скрылась в сумерках, и Валя зажгла фары. Фары и тормоза — два недостатка старой, во всем остальном превосходной машины. Слабый желтый свет не доставал до изгибов дороги — казалось, что накат исчезает в неведомом направлении, сливаясь на ровных участках с поверхностью снега. Откосы вставали внезапными чернеющими громадами, склоны долин вдруг обрывались в загадочную глубину. Ели, покрытые толстыми снежными шапками, стояли, будто не тронутые веками. Опасение стало закрадываться в отважную душу девушки. Как никогда, отчетливо почувствовала она полную зависимость от исправности своей машины. Она прошла уже много десятков тысяч километров, много раз ремонтировалась. Кто может определить, какая часть мотора или шасси сейчас находится на пределе износа или усталости металла? Любое повреждение грозит тяжелыми последствиями. Валя не думала о себе, а о людях, которые ждут муки на затерянном в тайге, среди жестокой стужи и снега, прииске. Она старалась представить себе суровых приискателей, их озабоченных женщин, в ожидании слушающих машину — звук мотора в молчаливой зимней тайге разносится на десятки километров. Валя знала, что транспорт муки запаздывал — нередкое событие во время военных трудностей. И если могучая сила ее машины застынет на зверском морозе здесь, где сто пятьдесят километров от жилья в ту и в другую сторону, найдутся ли у нее силы дойти до прииска за помощью? Девушка почувствовала настоящий страх — впервые ответственность водителя в дальнем зимнем рейсе представилась ей с полной ясностью.
Валя остановила машину. Не выключая мотора, она долго прыгала и бегала по узкой дороге, чтобы хорошенько согреться. Потом зажгла переноску и тщательно осмотрела машину. Мотор тихо урчал на малых оборотах, будто радуясь отдыху.
Валя с нежностью погладила облезлый широкий капот, укутанный двойным утеплителем. Бензина оставалось не больше полубака, и девушка решила заправиться. Чтобы скорее налить ведро, она попыталась повернуть бочку в задке машины, открыла борт и упустила ее. Бочка слетела на дорогу, и девушка оказалась не в силах поставить ее обратно без накатных жердей. Идти далеко по глубокому снегу за жердями девушка не решилась, боясь оставить работающую машину. Однако Валя быстро сообразила, что, залив полный бак, она может оставить бочку у дороги, с тем чтобы взять ее на обратном пути. После второй заправки Валя смогла бы втащить ее в машину. Ободренная найденным выходом, девушка тронулась в путь. Недавний снег, рыхлый и крупный, покрыл дорогу неглубоким слоем, искрившимся в свете фар, предательски скрывая границу твердого наката. Чуть в сторону — и машину цепко захватит мягкий снег, потащит с дороги. Для одинокого водителя это будет равносильно серьезной поломке. Валя крепко сжала негладкий черный руль, удерживая тяжелую машину по углубленным канавкам наката, намечавшимся под пушистым сверкающим одеялом. Рыхлый снег скрадывал звуки, машина будто погружалась в бездну молчания, и даже громкий сухой треск, столь характерный для «ЗИСа» с его легким глушителем, не разносился более по распадкам и склонам. Свет фар низко стелился по широкой канаве дороги, точно стекая по ней в чернеющую впереди пропасть. Над этой световой речкой нависало угольно-черное от контраста небо, вызвездившееся от свирепого мороза, крепчавшего с каждым часом. Ни огонька, ни дымка, никакой жизни в оцепенелой череде лесистых сопок и заметенных ущелий!
Час-другой машина упорно шла. Спидометр давно был испорчен, и Валя могла лишь приблизительно оценивать пройденное расстояние по времени. Увы, оно не могло быть велико — необходимость осторожности на узком накате горной дороги заставляла ехать со скоростью около тридцати километров. Но и такая скорость требовала большого напряжения. Стекла кабины покрылись слоем наморози, но Вале было жарко от волнения и тревоги. Темное чувство близкой беды не отступало, а усиливалось, как будто на этом перегоне машиной владела не она, а недобрые силы горных высот, снегов и мороза. Но машину одолели не силы таежных просторов, а крохотные частицы воды и грязи в плохом горючем военного времени. Оно выдержало сотни переливов, прежде чем попало в старую бензобочку в кузове Валиной машины. Уронив бочку на дорогу, девушка взболтала отстой, прибавив еще ржавчины со дна бочки.
Когда лучи фар уперлись в очередной подъем, сократив видимость, ближе придвинулась стена темноты. Мотор дал первый перебой. Неровные, резкие выхлопы учащались, сила двигателя падала, машина начала дергаться, будто спотыкаясь. Валя включила первую передачу, вытянула подсос и прибавила оборотов, надеясь прочистить подачу собственной тягой мотора. Несколько минут, закусив губы, девушка маневрировала скоростями и оборотами, надеясь дотянуть хотя бы до вершины перевала. Если бы дойти туда, тогда не страшно остановить мотор и прочистить подачу: потом, на спуске, легко завести мотор накатом машины. Старый, разваливающийся аккумулятор обладал малым запасом электрического заряда, а старый мотор с подношенными контактами заводится нелегко — это девушка хорошо знала и знала еще, что для ручной заводки «ЗИСа» надо иметь мужскую силу.
Худшие опасения Вали оправдались. Мотор окончательно заглох, так и не подняв машину на перевал. Валя выскочила и подбросила под колеса поленья, которые возила с собой вместо горного упора. Экономя заряд, она, не пользуясь переноской, сняла отстойник, продула бензопровод и как бешеная скакала на темной дороге, хлопая себя застывшими руками. Потом, забравшись в заледеневшую кабину, Валя с замирающим сердцем нажала на стартер. «В-ввв… В-ввввв…» — лениво, точно спросонок, завращался двигатель, другой, третий раз. Валя скупилась расходовать драгоценную зарядку. Мотор не пошел. Девушка прижала кнопку подольше, глухо зашумел набирающий обороты двигатель, но даже не чихнул. А свирепый мороз старался забраться под накрытый Валиной шубой капот и сделать двигатель таким же недвижным и застылым, как все на огромном пространстве в зимней ночи, среди тувинских гор.
Девушка действовала с быстротой отчаяния, думая лишь о том, как успеть в состязании с жестоким холодом. Чтобы не рисковать больше, продула карбюратор, еще раз проверила бензопередачу, прочистила контакты прерывателя. И опять попытка завести мотор кончилась протяжным звоном отказавшего стартера. Еще раз… еще… Больше нельзя было рисковать разряжать аккумулятор на морозе, и оставалась надежда только на ручку.
Напрягая все силы, обливаясь потом, замерзавшим по краю шапки, с растрепавшимися и заиндевевшими волосами, девушка вращала рукояткой неподатливый шестицилиндровый двигатель, упрямо не заводившийся. Только один раз он слегка фыркнул и осторожно повернулся, как поворачивается, пытаясь подняться, тяжко упавший человек, но тут же затих, уступая цепенящему холоду.
Валя выбилась из сил. Где ей, самонадеянной, слабой девчонке, завести могучий мотор! Где ей выполнить важное назначение — доставить муку голодным работникам прииска! Как глупо было браться за это суровое дело! Вот что получилось — она наедине с застывающей машиной, без сил, без настоящего уменья. Придется сливать воду и масло, разводить костер, греть то и другое, а у нее лишь одно ведро. Затем снова пробовать крутить двигатель, задыхаясь и надсаживаясь, а он поворачивается так медленно! Будь сила, рванула бы рукоятку покрепче, завертела быстро-быстро, как это делают товарищи-шоферы. Нет сомнения, что мотор уступил бы и налился теплом, дал заряд в чуть живой аккумулятор… Почему мало силы у нас, женщин? Есть же такие, которые не уступят любому мужчине… Почему она так постыдно слаба?! И почему это должно было случиться тут, где нет ни одной живой души на сотню километров? Как злобна судьба! Мог бы встретиться охотник, проезжать другой водитель или любой путник-мужчина…
Валя вытерла затвердевшим рукавом слезы и пот с лица, зябко вздрогнула всем телом. Мороз одолевал ее, обессилевшую, а шуба лежала на моторе, спасая последние крохи оставшегося в нем тепла.
Опасное оцепенение вкрадчиво охватывало девушку, такую маленькую, бессильную, бесконечно одинокую в грозную зимнюю ночь у замерзающей машины.
Опомнившись, Валя стряхнула забытье и, едва дыша, заметалась перед машиной в попытке согреться. Она хотела только одного: чтобы сейчас здесь оказался путник. Он помог бы ей, и она исполнила бы свой долг!
Невозможная мечта, неисполнимое желание! Здесь, далеко от всякого жилья, даже от избушек охотников, ночью, в такой мороз, кто мог быть он, тот безумный путник? Что могло заставить его появиться, откуда?
Но девушка, загипнотизированная своим желанием, сжимала остро болевшие, засунутые под мышки кулаки, твердя: «Приди, приди сюда, помоги…» Она громко повторяла свой призыв, и ей показалось, что тягостно молчавшая тайга откликнулась. Валя замерла, вслушиваясь в тишину звездной безветренной ночи. Но безмолвие чащи голых лиственниц и заснеженных камней убило ничтожную искорку надежды. Валя умолкла, порыв ее угас. Несколько минут девушка еще вслушивалась в ночь, затем повернулась и понуро пошла к мрачно черневшему грузовику. Достала ведро, сдернула шубу, закуталась в нее и стала открывать капот, чтобы добраться до спускных краников радиаторов. Внезапно едва слышный звук привлек ее внимание. Слева, откуда в долину, по которой вилась дорога, впадал широкий распадок, раздалось слабое пощелкивание. Вне себя девушка отпрянула от машины. Да, слабое пощелкивание!.. Сердце Вали остановилось. Задыхаясь, она втянула ртом жгучий морозный воздух и снова вслушалась.
Легкий хруст и пощелкивание, хруст и пощелкивание… Тупой деревянный удар! Валя достаточно долго работала в Туве, чтобы понять эти звуки — приближение оленьих нарт. Езда на нартах мало принята у местных охотников, предпочитающих зимой и летом верховой способ передвижения. Нартовая езда практиковалась работниками Севера: геологами, приискателями, геодезистами.
Сдавленный вопль вырвался у девушки. Боясь, что неведомый ездок свернет куда-либо в сторону, она закричала испуганно и дико. Совсем близко, за темной стеной леса, громкий мужской голос ответил ей. Высокие беговые нарты вылетели из распадка и раскатились по непривычно широкой для них дороге. Белый беговой олень шарахнулся от черневшей на дороге машины. На таких оленях ездили в одиночной запряжке. Трудно было подобрать пару этим сказочным пожирателям таежных пространств, легко проделывавшим по сто двадцать километров в день сквозь тайгу, замерзшие реки и ледопады, крутые горные тропы.
Крупная фигура в собачьей дохе вывалилась из нарт, проворно ухватившись за задние копылья. Первобытный тормоз действовал надежно. Еще минута — и ездок приблизился к девушке, держа за спиной повод и загораживая путь рвущемуся вперед оленю, нетерпеливо толкавшему его мордой. Это был геолог Александров, тогда двадцатитрехлетний начальник партии, бешено мчавшийся сквозь тайгу с важными пробами из только что пройденной разведочной штольни. С полуслова геолог понял, что случилось. Александров умел водить машины и действовал быстро. Белый бегун, по имени Высокий Лес (все беговые олени имели собственные имена, в отличие от безыменных трудяг, ничем не выделявшихся из общей массы), был отведен подальше и крепко привязан. Остывший мотор еще не успел замерзнуть, и Александров не стал терять время на его разогревание. Пользуясь своей незаурядной силой, геолог принялся неистово крутить рукоятку, едва только убедился в исправности подачи и зажигания. Все было так, как представлялось Вале в ее мечте. Могучая, широкоплечая фигура, свободно и быстро вращавшая заводную ручку, такую неподатливую для слабых рук девушки. Мотор сначала не отзывался даже силе геолога, но потом, как бы очнувшись, фыркнул раз, другой, громко чихнул и вдруг бодро пошел. Работа двигателя выравнивалась, и, пока он разогревался, геолог заставил измученную девушку выпить немного спирту и поесть. Александров отвернул пробку бензобака и слил весь нечистый бензин с иголками льда, скопившийся на дне бака, чтобы исключить повторение инцидента. Геолог действовал так уверенно, говорил так весело, что все происходившее полчаса назад показалось девушке приснившимся кошмаром. А сейчас разогретый мотор ласково журчал на малых оборотах, путь до прииска был для исправной машины не столь уж велик, и поздняя ущербная луна поднималась из-за хребтов.
Валя совершенно ободрилась, даже усталость прошла под спокойным и приветливым взглядом геолога. Тот обтер руки поданными Валей концами и протянул девушке крепкую горячую ладонь. Валя схватила ее и, волнуясь, не зная, как выразить переполнившее ее чувство, негромко сказала:
— Нет такого, чего я бы не сделала для вас! Спасибо вам, хороший!
— Зачем, Валя! А вы? Разнес бы меня Высокий Лес, и сидел бы я на дороге со сломанными нартами… и тут вы с вашей машинкой! — Геолог обвел взглядом девушку, такую маленькую, хрупкую рядом с огромной машиной, заразительно рассмеялся. — Будете трогаться — не забудьте, что мост застыл, да и коротка…
При лунном свете Валя видела, как он отвязал оленя, и тот сразу же понесся с места, взяв размашистой иноходью. Геолог едва успел укрепиться на сиденье, как нарты скользнули за гребень увала и скрылись в темноте.
— Счастливой дороги! — донесся из мрака голос, абсолютно уверенный, что никакой другой дороги и не будет, только счастливая.
Этот одинокий геолог с похожим на белый призрак высоким оленем, как сказочный герой, несущийся в царстве снега и гор, через сотни километров замерзшей тайги, передал девушке свою уверенность. Крикнув что-то прощальное, Валя влезла в кабину. С минуту она вращала мотором застывшую коробку, потом осторожно включила скорость, дав побольше оборотов. Медленно стронулась тяжелая машина, раза два буксанула на подъеме и пошла послушно преодолевать перевал за перевалом. Угрюмая луна освещала такую же мертвую тайгу, но все было уже по-другому. Сзади мчался, удаляясь, приветливый сильный геолог, а впереди с каждым перевалом близился прииск. Еще не погасли звезды, а Валя явилась туда в облаках пара и, несмотря на крепчайший предрассветный мороз, была встречена всем населением прииска. Сердечное спасибо суровых приискателей и ласковое гостеприимство явились наградой за пережитое…
…Валя очнулась от воспоминаний. Дорога свернула в широкую степную долину, и машина выбросила налево хвост густой пыли. Жаркий день морил духотой, предвещая дождь, и Валя с тревогой посмотрела на Александрова. Он совсем навалился на скобу, почти прижимаясь к ветровому стеклу мокрым от пота лицом. Валя сообразила, что геолог удерживается на сиденье лишь руками, потому что вся нижняя часть его туловища лежит, как неживой тюк.
— Может быть, остановимся? — предложила Валя.
— Как хотите… Вы устали?
— Немного, — солгала Валя.
Александров вздохнул с облегчением. Машина остановилась на сухой просторной поляне, под сенью темных кедров. Валя поставила кипятить чайник, а геолог, шатаясь и вихляясь на костылях, углубился в заросли кустов. Его неважное состояние усугублялось тем, что некоторые естественные потребности превращались в нечто сложное и постыдное из-за тягостной беспомощности.
Валя украдкой посмотрела ему вслед, и жалость снова резнула ее по сердцу. Стараясь отвлечься от невольного сопоставления двух обликов Александрова, она захлопотала с едой. Геолог вернулся багровый от усилий и почти упал на траву у костерка. Валя постелила пальто, положила под голову мягкий вещевой мешок, и геолог, полежав на спине, постепенно ожил. Чашка крепкого чая — и Александров закурил папиросу.
— Вы раньше не курили вроде? — спросила Валя, чтобы как-нибудь нарушить непривычное для нее молчание.
— Всего месяц, как курю… раньше не требовалось, — натянуто усмехнулся Александров.
— Вы зачем едете так далеко? Поискать что-нибудь по вашей части?
— Вы угадали, Валя!
— Я так и знала, что вы иначе не сможете… Только как теперь-то?..
— А ползком! — улыбнулся геолог, и в его лице мелькнула прежняя непобедимая уверенность хозяина тайги.
Сердце Вали радостно екнуло. Сквозь незнакомую маску она распознала дорогие черты старого друга.
— Но так ведь нельзя!
— Всем нельзя, мне можно, — в прежнем тоне продолжал геолог. — Сейчас все зависит от вас! Довезите и помогите разыскать промышленника или лесника поблизости от Юрты Ворона.
— Чего вам дался этот перевал? Там, говорят, грозы страшные, нынче как раз время…
— Дело не в перевале, — уклонился Александров. — Ну, это впереди, а мы еще не поговорили о вас. Как вы, Валя?
— У меня по-старому, Кирилл Григорьевич! Работаю, много читаю, опять же общественные дела… Словом… без перемен, — ответила Валя на недосказанный вопрос геолога.
— Жаль! Очень вы хорошая, Валя… и хорошенькая, — грустно и серьезно сказал Александров.
— А мне не жаль — я вам раньше объясняла. Друзья и товарищи мужчины, кто по возрасту бы мне соответствовал, — двадцать второго, двадцать третьего, двадцать четвертого года рождения. Это те самые годы, что приняли на себя в войну первый страшный удар врага. Мало их осталось в живых, ну а нас, их подруг, слишком много…
— Ну, а если постарше, разве плохо?
— Кто постарше, вот как вы, например… — Валя вдруг покраснела,
— они давно женаты, кто порядочный, а кто меж двор шатается, за тех и идти ни к чему. Как иначе? Хороший, да женатый, да с детьми — я так не могу. Свое счастье с чужого несчастья начинать — не выйдет у меня, а уж если детишки, то и говорить не о чем. Выходит, на нашу долю, кто одного со мной возраста, остались мальчишки — тьфу, ерунда! — либо кто неприкаянный, пьяница да бабник остался! Сами видите, получается такое замужество… только себя уронишь…
— Но ведь может же встретиться подходящий и… не женатый еще, а то и вдовец хороший.
— Может, само собой, да не встретился. Ну что говорить, судьба не привела, — лицо молодой женщины посуровело, — но впереди большая радость намечается. Жду ее нетерпеливо!..
— Что же такое? — даже приподнялся на локте Александров.
— Решило наше государство важнейшее дело: чтобы каждый мог получить знания, какие хочет, по собственному желанию и вкусу, — я про народные университеты. Это дело громадное, и тяга у народа к тому, чтобы искусство, книги, науку понимать, несказанная. Не для звания там какого, а для себя, чтобы жизнь интересней стала…
— Эх, Валя, вам бы с Фоминым повстречаться, есть такой старый горняк, вы ему прямо родная душа… я в больнице лежал с ним.
— С горняком вашим когда встретимся, а в университет этот мне поступить сейчас — самая большая забота. Говорят, заявлений столько, что надо еще десять других открывать…
— Я могу написать письмо в Кызыл, чтобы вам помогли. Не помогут поступить, так посоветуют, где добиваться, а это уже полдела, самое важное — знать, куда правильно удариться!
— Ой, Кирилл Григорьевич, дорогой, напишите! У меня есть всякие рекомендации, но у вас будет по ученой линии.
— Напишу сейчас! — Геолог извлек из полевой сумки конверт и бумагу и принялся писать.
Валя с загоревшимися глазами следила за размеренным движением его руки.
* * *
Машина вырвалась наконец из зарослей после долгого мотанья на ослизлых корнях, буксовки в чернеющих торфяной грязью мочажниках. Прекратилось тарахтенье веток по кузову, замолк и мотор. В наступившей тишине стал слышен слабый шум перегретого радиатора.
Александров, едва живой после езды по бездорожью, с облегчением увидел дымок, поднимавшийся из железной трубы низкого, добротно срубленного зимовья. Кочковатая поляна с севера точно забором огораживалась «флажными» лиственницами — толстыми деревьями, лишенными веток с одной, наветренной, стороны.
На жердинной лавке у входа в зимовье сидел, видимо, давно поджидавший машину пожилой тувинец. Едва «ГАЗ-69» остановился, как, собрав в приветливой улыбке все морщины обветренного лица, хозяин поспешил навстречу гостям.
— Хорош машина, куда заехал… их! Баба-шофер… хорош! А я чай готовил. — Тут он увидел тяжко вылезавшего на своих костылях Александрова и замолк от удивления.
— Ну, Валя, дорогая, спасибо вам! Жив буду — век не забуду! — Растроганный тон геолога был несозвучен полушутливым словам. — Только вы это смогли сделать. Теперь мое дело выйдет: отсюда до Юрты Ворона не больше десяти километров…
Молодая женщина смутилась, покраснела и, ласково взявшись за локоть геолога, сказала:
— Я так рада! Только не понимаю я, что вы тут будете делать, не вижу, чего задумали. Скрываете вы от меня серьезное что-то… Раньше вы так не делали! Значит, дружба дружбой, а табачок — врозь?
— Ладно, Валя, вам я скажу… Но никому ни слова! — И геолог рассказал о своем плане поисков месторождения на перевале Хюндустыйн Эг.
— А вы-то сами?.. Как решились! — В тоне молодой женщины звучал явный испуг.
— Ну, что я? А ваши сверстники, что лежат в украинских степях и лесах Прибалтики, — они могли, если нужно!
— Я не о том. Если это так сильно нужно, то почему же раньше…
— А, понял! Раньше простой расчет, да, расчет, а не чрезмерная осторожность. Результат очень сомнителен, риск безусловно велик, а другого, не менее важного дела — невпроворот.
— Ясно, — протянула Валя. — Теперь вам такому можно идти на очень сомнительный результат. Какой угодно риск, пусть все сто против одного.
— вдруг да выйдет. Вот как вы себя цените. А о близких вам людях — о жене, о друзьях — подумали?
— Подумал. Жена, друзья — это геолога Александрова, которого уже нет, и только вопрос времени, на сколько у кого хватит памяти.
Валя, словно подхлестнутая, отстранилась от геолога:
— Вот как! Спасибо, отблагодарили! А я сейчас кто? И впредь буду то же, не беспокойтесь!..
— Поймите меня верно, Валя. Если я выиграю этот один шанс… тогда… Ведь я человек самый обыкновенный, со слабостями, и мне нужно выздороветь… душевно. Посмотрите на меня — разве вы не видите, после какой я передряги?
Валя опять залилась краской и вдруг обняла Александрова, всхлипнула и, стыдясь своего порыва, бросилась в машину.
— Я приеду… когда дадите знать… Только, только… берегите себя, как сможете… Я хочу сказать, чтобы вы не смели нарочно…
— Обещаю вам. Валя! — твердо ответил геолог. — Только куда же вы? Сейчас будем чай пить, потом отдохнуть надо.
— Не надо! Боюсь, что просрочила я путевку. И…я, я… реветь буду! — заключила молодая женщина, прикрывая глаза; на руль закапали слезы.
Зафырчал мотор, и не успел геолог двинуться, как машина развернулась и умчалась по извилистой тропе в заросли. Александров долго смотрел ей вслед, слушая замирающий вдали шум мотора.
Хозяин зимовья решился нарушить этикет, заговорив первым:
— Зачем ссорились? Шибко худо получилось — машина уехал, ты остался… Что делать будем? А я чай готовил! Почему не приказал бабе оставайся?
Геолог успокоил лесника. Выпив положенный чай, Александров повалился на нары и забылся тяжелым сном. Он проснулся, когда солнце уже садилось. Дверь в зимовье была открыта. Пучок багульника, тлевший на угольях в старом тазу, распространял резкий аромат, оборонявший спавшего геолога от комаров. Хозяин сидел на пороге с деревянной, окованной медью трубкой в зубах и смотрел на юг. Там громоздились тяжелые тучи, густо-лиловые в свете зари. Сеть далеких молний внезапно зазмеилась в лиловых громадах. Как будто из-под земли донесся дальний раскат, и в нем было столько угрозы, что Александров вздрогнул. Устремленное вдаль лицо лесника было бесстрастно и так неподвижно, что казалось в сумерках деревянным. Даже трубка не дымилась, крепко зажатая в лежавшей на колене руке. Александров подполз к двери. Хозяин зажег погасшую трубку и поднес спичку к папиросе геолога. Оба молча курили, пока Александров не решился наконец задать важный вопрос о коне для поездки к перевалу. Непроницаемо-темные глаза хозяина тщательно оглядели гостя.
— Не понимай я, кто пускал?
— Как — кто пускал? — переспросил геолог.
— Тебя кто сюда пускал? Совсем не можешь ходить, совсем плохой, ай-ай! Зачем приехал? Пропадать приехал, однако!
Геолог стал объяснять цель своего приезда, не говоря правды. Ему надо наблюдать грозу на перевале Юрта Ворона, чтобы понять, откуда приходят тучи и как предсказывать непогоду для путников. Он двигаться не может, но сидеть в шалаше, смотреть и писать может…
Хозяин слушал, не перебивая.
— Кто тебя посылал, все путал, — заговорил тувинец, когда геолог кончил свою речь. — Теперь через Хюндустыйн Эг десять лет скот не ходит. Наша республика, как в Союз вошел, тогда и кончал. Такой опасный дело напрасно получается. Почему так, какой дурак думал?
Александров сообразил, что этот мифический дурак — он сам. Обмануть сына природы с его серьезным отношением к жизни и вдумчивости таежника оказалось делом не столь простым, как сначала представилось Александрову. Стыдясь своей ненужной лжи, геолог сказал леснику все, как старшему брату или отцу, не утаивая более ни своей болезни, ни конечной цели.
В сгустившейся темноте он не мог разглядеть лица тувинца. Хозяин долго набивал трубку и возился с отсыревшей спичкой, потом курил длинными и резкими затяжками. Вспышки трубки освещали его нахмуренный в усилии мысли лоб и опущенные в землю, прикрытые веками глаза.
— Я тебе помогать буду, — спокойно произнес он, и Александров облегченно вздохнул. — Я думай, ты правильно живешь. Сам тебе помогал бы… да вот один только сынка у меня был, да помер, баба оставил и два ребята. Теперь мне думать надо, опасное дело ходи! Еще сколько лет помогай им надо.
Александров протянул руку и положил ее на костистое, со сморщенной, шероховатой кожей запястье хозяина. Тот понял этот жест безмолвной благодарности и торопливо сказал:
— Теперь чай пьем, потом спи надо. Утром рано пойду за конем. Вещей тебе мало, продукты и тебя сразу свезем, конь сильный. Устал, однако, давай ложись!
Хозяин ловко устроил для геолога удобное ложе, настелив на дощатые нары толстый слой душистых ветвей.
Лесник быстро уснул, а геолог еще долго лежал в темноте, с благодарностью думая об исполненной уважения к чужим чувствам и думам бескорыстной помощи.
Ни Валя, ни лесник не произнесли сакраментальных слов: «Потом отвечай за тебя», — слов, которые так часто попадались в книгах, что он начал думать, будто фальшивый страх ответственности составляет чуть ли не главное ощущение многих людей. А в жизни случилось как раз наоборот. Никто не старался приписать ему свои случайные домыслы и, заподозрив его в нелепых намерениях, обнаружить свою мнимую проницательность. Даже хозяин, который имел бы на это право после того, как геолог пытался солгать ему, сразу же поверил настоящему объяснению. Александров понял, что чуткость помогавших ему людей выработалась в суровой жизни, где каждый немедленно отвечает за свои личные промахи перед самим собой и ближайшими товарищами. Эти люди привыкли полагаться прежде всего на себя и, главное, доверять себе. Геологу привиделась поддержка не двух, а тысяч таких людей, готовых ежеминутно прийти на помощь. Уверенность в невиданной силе коллективов, способных выполнить любую сказочную задачу и составить опору нашего общества, как-то ободрила Александрова. Нервная усталость последних двух дней от огромного напряжения бессильного тела и тревоги за выполнение намеченного отошла, сменилась покоем, растворилась в крепком сне.
* * *
— Э-эээй, э-ээээй! — Надрывный крик разносился по пустому плоскогорью Юрты Ворона.
Александров узнал хозяина, выполз из растрепанного ветром шалаша и попытался откликнуться. Простуженное горло издавало лишь сиплые, слабые звуки, но слух таежного охотника не упустил их. Скоро тувинец показался у шалаша Александрова. Он внимательно оглядел обросшего геолога, закопченного, в отсыревшей и прожженной одежде, изорванной судорожным ползанием по кочкам и багульнику.
— Плохо тут тебе, инженер. Я продукты привези, еще вот — куртка мой. Смотри, совсем рваный стал. Табак вот… Ой, какой ты, паря! — сморщился он от огорчения, когда геолог подполз к уступу, где стояли прислоненные костыли, и поднялся, цепляясь руками за кустарник.
— Ничего, — бодрился Александров, — все в порядке…
За этими незначащими словами стояли две недели жизни на перевале Хюндустыйн Эг, настолько странной, что Александров вряд ли смог бы рассказать о ней.
В знойные дни и душные ночи геолог бодрствовал, поджидая очередное полчище грозовых туч, уже издали возвещавших свой приход тяжелым, вибрирующим грохотом. Днем тучи ползли, как стада воздушных китов, набрасывая на горы серую тень тревожного ожидания. Ночью нечто бесформенное закрывало звезды, словно подкрадываясь для нанесения внезапного и свирепого удара. Страшные удары раскалывали воздух, горы и весь мир, слепящие вспышки учащались, переходили в непрерывное полыхание извилистых полос огня, бороздивших небо по всем направлениям. Иногда гроза была настолько сильной, что от грома и сотрясения почвы мутилось в голове, уши переставали слышать.
Вертикальные столбы молний стояли повсюду, огораживая перевал, как страшную западню. Александров полз туга, где сверкание и грохот превращались в сплошной огонь и рев. Странное покалывание пронизывало все тело, в ноздри бил резкий, кружащий голову запах озона, тело, поливаемое потоками ливня, коченело под порывами ветра. Скоро геолог понял, что его, казалось бы, простая задача очень трудна. Он передвигался ползком слишком медленно, несмотря на лихорадочные усилия. Костыли не держали на скользких камнях и кочках, зацеплялись в путанице жестких веточек багульника, травы и корней. Он подбрасывал свое полуживое тело резкими толчками рук, устремляясь навстречу молниям. Словно по заговору обернувшейся против него природы, скопление молний оказывалось в таком отдалении, что он не успевал доползти, или близкие разряды прекращались слишком скоро. Александров сам себе напоминал черепаху, гоняющуюся за быстрыми птицами. Насмешливо и свободно молнии уносились вдаль в тот самый миг, когда он, казалось, уже приблизился к месту их страшного буйного танца. Много раз геолог, совершенно выбившийся из сил, впадал в полубеспамятство и лежал, поливаемый холодным грозовым дождем, пока резкий ветер не приводил его в себя. Александров полз к своему шалашу, разжигал дымный костер и кое-как сушился. Несмотря на тучи комаров, он забывался лихорадочным сном, пока грохотанье, от которого содрогалась земля, не возвещало ему о прибытии нового отряда туч. Воля к борьбе не иссякала, но, может быть, только насыщенная электричеством атмосфера гор спасала геолога, когда, казалось, он обязательно должен погибнуть от холода, сырости, переутомления и недоедания. Три-четыре раза молнии ударяли так близко от него, что Александров на время слеп и глох. Окружающее неистовство грома и слепящего огня ускользало из его сознания. В этих случаях Александров упускал возможность проследить за повторными ударами молний и заметить место колышками, связка которых висела у него на шее. Назревала трагедия, сулившая бесплодный конец его усилиям. Близкая молния лишала возможности наблюдать, а только с помощью близких молний геолог мог нащупать место залегания рудного тела.
Наступили ясные, солнечные дни. Александров отдохнул от полубредового напряжения и преодолел странный гипноз горной грозы. Он смог поразмыслить над результатами своего двухнедельного житья среди молний. Геолог уверился, что под болотистыми кочками Юрты Ворона залегают металлические руды. Почти не было сомнения в большом количестве рудных жил, рассекавших в глубине плоскогорье, слабо выпуклым куполом протянувшееся далеко на запад по направлению широкой складки метаморфических сланцев, слагавших хребет перевала. Пляска молний, метавшихся между отдаленными друг от друга участками, внешне абсолютно неотличимыми друг от друга, показывала широкое распространение рудных жил. Возможно, главная масса руды залегала в ядре складки, как в некогда знаменитом богатейшем месторождении свинца Брокен-Хилл в Австралии. Александров покончил с зарисовкой распределения частых ударов молний на площади перевала. Постепенно, день за днем, ночь за ночью, нащупывалось место наибольшего скопления молний при всякой грозе. Там можно было рассчитывать на самое неглубокое залегание воображаемых жил. Геолог переносил свой шалаш поближе к молниевому центру и с каждой грозой приближался к нему. Но дни шли, период гроз мог внезапно окончиться — Александров жил во все увеличивающемся нервном напряжении. Четвертый день не было настоящей грозы, а мелкий моросящий дождь только порождал тревогу, свидетельствуя, что время гроз проходит. В таком состоянии и нашел геолога хозяин, разыскавший новое место его шалаша, в двух километрах к западу от прежнего.
— Ничего, — повторил геолог, избегая укоризненного взгляда лесника, — теперь уже скоро!
— Почему скоро? — оживился тувинец. — Нашел чего?
— Нет, не нашел, скоро грозы кончаются.
— Да-а, — разочарованно протянул лесник. — Скоро, неделя, я думаю.
— Ну, вот, через неделю и приезжай за мной. Еще смотреть буду.
— Пх, пх! — качал головой тувинец, ожесточенно затягиваясь из трубки, но ничего не возразил геологу.
Они выпили чаю с лепешками и медом, привезенными из селения как подарок лесника. Затем тувинец взгромоздился на коня, и Александров остался снова наедине с шелестом ветра на пустынном перевале, с неотвязной болью в пояснице и привычными невеселыми мыслями.
Прошло еще два дня — солнечных, сухих и ветреных.
Александров уныло отлеживался в шалаше, поддаваясь гнетущей усталости, не покидавшей его со времени отъезда лесника. Боль в сломанной спине не давала спать, бессонница усиливала дикое нервное напряжение, Александрову казалось, что, если только на секунду он даст себе волю, тогда мрачное душевное угнетение одолеет. Он закричит, завоет, начнет кататься, кусать и царапать землю, поддавшись темному чувству ярости и бессмысленного отвращения к себе и всему миру, не выдержав отчаянной, безысходной тоски. Геолог вцепился пальцами в кочку под головой, чтобы не поддаться накипавшему в душе жуткому желанию, и замер, не обращая внимания на комаров и залепившую глаза и уши мошкару. Александров не знал, сколько времени прошло, когда услышал знакомый грохот. Судьба оказывала ему маленькую милость. Как корка, брошенная умирающему от голода, поможет лишь отдалить смерть и тем продлить ненужные мучения, так и приближающаяся гроза уведет его от тоски. Еще два-три часа он будет жить полно и радостно, в стремлениях и борьбе исследователя, в напряжении поиска, этого могучего, глубокого и древнего инстинкта, всегда живущего в человеческой душе!
Александров выполз из шалаша. Тусклая серая пелена затянула восточную половину неба и погасила утреннюю зарю. Ее краски померкли, ветер взвыл, покатился по плоскогорью и вдруг утих. Остановленная ночь стала безмолвной, прекратился отдаленный гром. Железное небо тяжко навалилось на придвинувшиеся к перевалу чугунные хребты. Давящая тишина заставила геолога содрогнуться. Надежда на грозу, на возможность забыться в борьбе покидала его в момент, когда дальнейшая жизнь казалась безнадежной и невыносимой. Он отвернулся и хотел заползти в свою сырую нору, как умирающий зверь, для которого отвратительны зовы жизни и свободный простор природы. Чудовищная вспышка и сразу же последовавший за нею оглушительный удар пришпорили его, как смертельная опасность выбившегося из сил коня. Александров рванулся навстречу зеленоватым слепящим столбам, которые встали там, где он ожидал. Гроза была особенно сильной, или он сразу попал в ее центр. Непрерывный грохот будто вдавливал Александрова в землю. Он крепко зажмуривал глаза, чтобы не ослепнуть от встававших перед ним гремящих столбов электрического огня, плясавших, извивавшихся исполинскими бичами, хлеставших по всем направлениям, сотрясая небо и горы. Казалось, все дрожит в ужасе перед силой этих многокилометровых электрических искр.
Геолог упорно полз, обливаясь потом под струйками холодного дождя. Оглушительный треск разодрал окружающий мир, и Александров перестал слышать, ощущая раскаты грома лишь по сотрясению тела. В глазах за плотно сжатыми веками струилась светящаяся пелена. Он потряс головой, раскрыл глаза, но пелена не проходила, и геолог лишился ориентировки. Это был конец. Как мог он теперь достигнуть своей цели? Детская обида на нелепую несправедливость судьбы, продолжавшей бить его, нанося удар за ударом, потрясла до глубины души. Александров всхлипнул, опуская отяжелевшую голову на мокрую землю, вжимаясь в глинистую почву пылающим лбом. Прикосновение к земле исцелило его, струящаяся пелена неожиданно отошла от глаз. Геолог поднял взор и увидел совсем близко целый пучок зеленых молний, ударивших в ничтожный бугор, заметный по тонкому пруту засохшей лиственницы. Там! Ловя ртом воздух пополам с пахнущей озоном водой, охая и всхлипывая от усилий, геолог рывками бросал свое гнусно тяжелое тело, цепляясь за кочки, щебень, кустарник ободранными в кровь руками. Гремящий и светоносный удар отшвырнул Александрова прочь от желанной цели, но не причинил ему ощутимого вреда. Пусть, ничего не страшно! Стена за стеной огня вставала перед геологом, земля непрерывно тряслась, ночь качалась между нестерпимым сверканием и мгновенной глухой чернотой. Но он достиг заветного холмика, разорвал шнурок на колышках и глубоко вонзил один в почему-то теплую мокрую землю. Сознание мутилось. Медленно ворочая мыслями, геолог подумал о совершенной им ошибке. Где же записка на случай, если он не переживет этой рассветной грозы? Едва он полез негнущимися пальцами за отворот куртки, как оно случилось… Все его тело до кончиков пальцев пронзило ужасающее ощущение — обжигающее, рвущее и в то же время оглушившее смертным покоем. Он не увидел и не услышал ничего, а только вытянулся в сильнейшей судороге, когда десятикилометровый искровой разряд ударил в почву рядом с ним, может быть, прямо в него. Геолог застыл ничком, обхватив обеими руками заветный колышек…
Но молния в несчетный раз пощадила его. Александров очнулся под теплым высоким солнцем. Ветер, высушивший одежду на спине, нес свежесть монгольской степной полыни. Пригретое плоскогорье расстилалось под голубым небом. Невозможно было поверить в безумный разгул космических сил, пылавших и грохотавших здесь несколько часов назад. Но колышек торчал тут, воткнутый косо и неуклюже под самым носом геолога. Александров пошевелился, приподнялся и посмотрел вокруг. Слева, всего в километре, виднелся его шалаш. Кто сможет поверить случившемуся, почувствовать бесконечный путь, который привел его сюда в грозовом мраке?
Тупая боль в левом колене удивила его. Посмотрев вниз, геолог потерял дыхание. Приподнимаясь, он сделал то же, что и всякий нормальный человек, но чего не мог сделать парализованный калека! Он подогнул под себя ногу и уперся коленом в землю! Острый камешек под ним дал знать, что нога чувствует! Хрипя разом пересохшим горлом, Александров попытался снова пошевелить ногами. Они работали, двигались! Безмерно слабые, с болтающимися, как тряпки, мышцами, они жили! Александров боялся поверить себе. Прошло с четверть часа, прежде чем он решился на вторую попытку двинуть ногами, и она опять удалась! Смутное понимание вселило робкую уверенность в потрясенную душу геолога. Один ли убийственный разряд, или неоднократные удары молний, или страшное нервное напряжение, но что-то сделало свое дело — поврежденные нервы ожили. Внезапно Александров попробовал встать, не смог и тяжело упал на бок. Но секунду ему удалось постоять на коленях… постоять на коленях… Мысли оборвались, и прерывистые рыдания огласили безлюдное плоскогорье. Безлюдное?.. Нет, там, вдали, — всадник, это едет лесник. Почему на три дня раньше? Как он узнал?..
— Утром такой гроза был… я подумал, ехать надо, тебя смотреть. Живой ты, инженер, хорошо…
— Живой я, живой! — так закричал Александров, что тувинец вздрогнул.
— Больной, что ли? Собирайся, повезу наш поселок!
— Повези, только сначала прошу: копай тут. — Геолог показал на колышек.
— Нашел? — широко осклабился лесник.
— Нашел! — с непобедимой уверенностью ответил геолог, и тувинец поехал к шалашу за лопатой.
* * *
Александров, опираясь на палку, приковылял к столу и достал из заплечного мешка тяжелый блестящий кусок свинцовой руды — галенита.
— Из жилы нового месторождения «Юрта Ворона», — с торжеством сказал он начальнику управления. — Есть смысл ставить там основательную разведку.
1958 — 1959.
Афанеор, дочь Ахархеллена.
Иван Ефремов. Афанеор, дочь Ахархеллена.
Пламя убогого костра мерцало. Огромная равнина – рег Амадрор, обдутая, казалось, до последней пылинки, все же доставляла ветру достаточно песку, чтобы подпортить скромный ужин. Маленький лагерь геологов прижался к склонам песчаных холмов на краю сухого русла – уэда. Тонко шелестели, напевая звонкую и унылую песню, пучки сухого дрина – жесткого злака Сахары. По склонам дюн с заметным шуршанием скатывался песок, смешанный с кристалликами гипса. Шестеро людей растянулись вокруг костра в одинаковых позах, прикрыв лицо от ветра кольцом руки. Только один, закутанный в просторные складки темной одежды, лежал на животе в свободной позе, высоко подперев голову, и смотрел не мигая в темную даль над костром. Отблески слабого пламени плясали в его больших темных глазах, едва различимых под покрывалом, надвинутым на лоб и закрывавшим рот. Узкая рука с длинными пальцами лениво перебирала застежки седельной сумки, подложенной под голову. Другая небрежно держала сигарету высшего сорта.
– Тирессуэн! – окликнул его низкорослый, плотный человек в защитной рубахе и шортах. – Будет ветер ночью? Надо ли ставить палатки?
– Не надо, капитан, – ответил Тирессуэн, – ветер утихнет через час.
Капитан удовлетворенно хмыкнул и щелкнул портсигаром.
– Почему ты так уверен? – спросил юноша, лежавший рядом, поднимая угловатые брови и щуря от пыли бледно-голубые глаза.
– Дрин прощается с ветром, – отвечал, не поворачивая головы, Тирессуэн, – он поет гуще тоном. Послушай сам!
Юноша приподнялся и громко обратился к капитану, перейдя с арабского языка на французский:
– Не могу поверить, что этот важный черт действительно прав! Очень он уверен и быстро находит на все ответ…
– Полегче, Мишель, туарег знает наш язык!
– Как бы не так! Он говорит с нами только по-арабски или на своем ужасающем тамашеке.
– Туарег без крайней необходимости не будет говорить на языке, которым плохо владеет. Гордость и застенчивость этих детей пустыни еще надо понять, – скороговоркой ответил капитан, искоса поглядывая на неподвижного, как темно-синяя статуя, туарега. – Наш проводник окончил начальную школу в Тидикельте и, без сомнения, знает французский. Новые веяния коснулись его – видишь, он курит сигареты и не таскается с вечным копьем и щитом. Но уж что касается Центральной Сахары, тут нам очень повезло. Для поисковой экспедиции такой проводник – клад! Знающий всю страну и много ходивший с экспедициями – следовательно, понимающий, где могут идти автомобили…
– Мне не верится, чтобы такую проклятую богом местность можно было помнить во всех ее подробностях, убийственно однообразных…
– Только на ваш взгляд, Мишель, но не для сахарского кочевника и даже не на мой. Здесь судьба каждого путника и каравана всегда зависит от точности следования по маршруту. Впрочем, устройте пробу, убедитесь.
– Каким образом?
– Ткните пальцем в первое попавшееся место карты и спросите о нем Тирессуэна.
– А! Интересно! Я сейчас! – Юноша пошел к машине, угрюмо черневшей силуэтом в стороне, и вернулся с кожаной сумкой.
Лежавшие у костра сели, поджав под себя скрещенные ноги.
– Тирессуэн, можно тебя спросить? – вкрадчиво начал по-арабски Мишель, прижимая указательный палец к смутному узору горизонталей, в то время как другой геолог подсвечивал карманным фонариком.
– Спроси, я отвечу, – не меняя позы, согласился туарег, – если смогу.
– Ты был в Анахаре?
– Был.
– Знаешь ли там гору Исседифен?
– Горы Исседифен там нет, – спокойно сказал Тирессуэн, – есть гора Исадифен против адрара Незубир, в центре Анахара, и есть гурд Исседифен южнее, в Хоггаре, на юге адрара Тенджидж…
Растерявшийся Мишель увидел широкие улыбки своих товарищей и вспыхнул от необъяснимой злобы.
– А дальше? – пробормотал он.
– Дальше на юг? – переспросил туарег. – Там будет широкое тассили…
– Какое тассили?
– Тассили Тин-Эгголе.
– Ты что, и там был?
– Был, шесть лет назад. С профессором Ка-По-Рэ… – Тирессуэн замолчал и замер, прислушиваясь.
Французские путешественники последовали его примеру.
– Мотор, – первым нарушил молчание Мишель.
За черным обрезом низкого плато на севере разлилось туманное облачко света, стало ярче и превратилось в два пучка желтых лучей, ударивших в звездное небо. Машина поднималась по крутому северному склону плато. Еще несколько минут – и глухое урчание мотора превратилось в звонкий гром. Лучи фар пронеслись над головами ожидавших, метнулись вниз и слепящим пятном пробили темноту. Огромный белый грузовик, завывая передачами и тяжело переваливаясь, всполз на бугристые пески, окружавшие лагерь. Он замер в полусотне шагов от костра, дыша жаром натруженного двигателя, запахом горячего масла и резины. В широкой кабине зажегся тусклый свет. Оттуда, устало потягиваясь, вылезли трое. Самый высокий и тучный бодро зашагал к костру, и к нему устремился капитан.
– Кто это? – на ходу спросил его Мишель.
– Археолог, профессор Ванедж, кто же еще! – вполголоса буркнул капитан.
– Кого ждали?
– Черт вас возьми, конечно! Скажите Жаку, чтобы он развертывал рацию. Сообщить о встрече наших отрядов… Рад встретить вас, господин профессор!..
– А я еще больше! – громко и весело заявил археолог. – Крутясь в лабиринте тассили, я боялся вас не найти. Но вы оказались точно в намеченном на карте пункте…
– Мы с Тирессуэном.
– Это очень важно. Вы говорили с ним… предварительно?
– Нет, ждал вашего прибытия. Успеем. Хотите ужинать? Но вода плохая…
– Благодарю, мы ели три часа назад. Могу вас угостить холодной содовой или лимонадом. Сегодня из отеля мосье Блэза!
– О, вы посланец небес!
– Всего лишь Сахарского комитета исследований!
Долговязый радист Жак возился у станции, устроившись на широкой плите песчаника, наполовину погруженной в дно уэда. Разноязычный говор, треск, мгновенно обрывавшиеся музыкальные аккорды – вся сумятица эфира, пронизанного десятками тысяч передач, в суровом молчании пустыни, заглушенная рыхлыми обрывами сухого русла, казалась жалкой. До костра достигал лишь неясный шум. Профессор и капитан негромко разговаривали, прибывшие с археологом делились новостями. Туарег вытянул свое длинное тело поодаль от французов и, глубоко задумавшись, неторопливо курил, освободившись от лицевого покрывала и поднося ко рту сигарету плавными движениями обнаженной до плеча руки. Каменный браслет охватывал руку выше локтя – дань старине, прежде служившая защитой от сабельных ударов.
– Интересно, о чем он может думать? – спросил Мишель, глядя на проводника, когда новости и сплетни были исчерпаны.
– Что тебе за дело? – лениво ответил один из собеседников. – Мало ли о чем может думать туарег!
– Он молчит, пока едем, молчит на привалах. Но не спит и не дремлет – очевидно, о чем-то думает. Я наблюдаю за ним!
– Мишель, у вас странный интерес к Тирессуэну, – вмешался вдруг капитан. – И, мне кажется, с изрядной долей неприязни. Смотрите, чтоб дело не кончилось каким-либо конфликтом. Мне не хотелось бы лишиться… вас!
– Ах, вот как! – вспыхнул Мишель, но сдержался и, стараясь казаться спокойным, добавил: – Честное слово, мой капитан, я только любопытствую. Я впервые в Сахаре, и этот народ интересует меня: прежде знаменитые разбойники, рабовладельцы, говорящие на не ведомом никому языке, с тифинарской письменностью, которую хорошо знают у них только женщины. Женщины у них главенствуют в роде, свободны и не закрыты, как у окружающих мусульман. Туареги живут в самом сердце Сахары и, вместо того чтобы превратиться в дикарей, усвоили манеры под стать нашей аристократии – смотрите, сколько важности в Тирессуэне! А помните: там, на юге, юлемиддены, так, кажется, зовут это племя. У них, как у всех здесь, отняли рабов, так они – ха-ха! – пасут коз сами, подгоняя их своими длинными мечами. Смешно! А мне хочется знать, о чем все думает наш проводник! Об оставленной где-то в пустыне жене или о былом раздолье грабежей?
– Вы не представляете, молодой человек, – внезапно сказал высоким голосом археолог, – какой богатой фантазией обладают эти сыны пустыни. В их шатрах – кстати, у них не арабские шатры, а кожаные палатки – вы услышите такой букет сказок, легенд, притч и пословиц, какого нет, пожалуй, у всех других кочевников мира, тоже немалых фантазеров. Вот хорошее дело, если хотите послужить науке и сами прославиться… Изучите язык туарегов-тамашек и займитесь собиранием этого фольклора. Я писал в Академию наук, что надо немедля браться за это дело – туареги, по-моему, быстро исчезнут, отдельные племена уже сейчас насчитывают по нескольку десятков человек; например, кель-ахнет – их осталось двадцать три человека. И на каждого примерно по тысяче квадратных километров пустыни! Или вот Тирессуэн – он соседнего с ними племени тай-ток, их не более ста человек вместе с их имрадами – вроде вассалов, что ли. Они ненадолго переживут двадцатый век!
– Будь я проклят, если когда-нибудь… – начал Мишель и осекся под осуждающим взглядом ученого.
Тирессуэн не прислушивался к болтовне беспокойных и истеричных европейцев.
Он думал об Афанеор и о том, как совершить для нее невозможное. Афанеор – луна, богиня со странной властью над бесконечными просторами пустыни. Знакомые с детства места становятся какими-то другими с ее появлением на небе – она приближается к земле и сливается с ней. Холодный свет луны ложится покровом тайны на любую местность. Даже безрадостный Танезруфт кажется серебристым морем, а черный панцирь тенере становится призрачной сокровищницей – необозримой россыпью кусочков серебра. И Афанеор, девушка, его избранница, тоже обладает непонятной властью над ним, как луна над землей. В ее присутствии он изменяется, открывая в себе необузданные мечты, звучащие песнями, томящие жаждой прекрасного, не менее острой, чем жажда в пути сквозь песчаную бурю.
Не колдунья ли эта невысокая девушка? Она происходит из племени тиббу, родом из южного Феццана, но воспитана туарегами – злой старухой могущественного племени кель-аджеров. На юг от Феццана, не в душных оазисах, а среди низких разрушенных скал и в горах Тибести, живут «люди камней» – тиббу, потомки очень древнего народа гарамантов, не покорных никому волшебников и наездников, которых боялись и старательно истребляли древние римляне и арабы. Кель-аджеры тоже считают себя потомками гарамантов, но у них он не видел ни разу такого цвета кожи, как у Афанеор и ее соплеменниц, – светлой красно-коричневой с характерным металлическим отблеском.
Тирессуэн достал новую сигарету и покосился на своих французских спутников, следивших за действиями радиста, быстро стучавшего ключом позывные. Перед мысленным взором кочевника пустыни, цепко схватывающего малейшую подробность местности, пронеслась картина первой встречи с Афанеор.
В стороне от торных троп и дорог пустыни, в малоизвестной впадине, стоят развалины древнего города. На каменистой, окруженной изрытыми ветром холмами равнине неожиданным лесом поднимаются остатки колоннад и обрушенные стены. На окраине поля развалин находится большой, выложенный камнем квадрат, обрамленный белыми плитами. С северной стороны на плитах уцелели восемь колонн из белого камня – высоких, необыкновенно стройных и красивых. Некоторые колонны еще поднимают в бледное слепящее небо свои резные верхушки, подобные распускающимся вершинам молодых пальм.
Здесь, где съехались на ахаль – музыкальное собрание – окрестные туареги кель-аджер, случилось быть и ему, одинокому тай-току.
В ярком лунном свете между светившимися белизной колоннами расположились темные закутанные фигуры мужчин – зрителей и гостей, потому что собранием руководили женщины и они же начинали первые выступления. Мать Тирессуэна советовала ему при каждом удобном случае посещать эти собрания.
– Эти песни, музыка и танцы объединяют и поднимают женщин, – говорила она, – а вас, мужчин, учат любви. Туарегская женщина не проста, и, если ты хочешь долгого счастья, умей обращаться с ней, сделать совместную жизнь как сможешь легче и… интереснее. У нас, кочевников, много свободы, много времени на мечты, сказки и песни. И твоя подруга жизни должна быть товарищем в мечтах, а не только работницей или наложницей, как у других народов. Посещай же эти школы любви, где бы ты ни был!
Тирессуэн, как и всякий туарег, привык слушаться простой и доброй мудрости матери.
Женщины – благородные ихаггаренки, бедно одетые имрадки и даже темнокожие рабыни в своих белых одеждах – составляли немногочисленный оркестр, играя на амзатах – однострунных скрипках, флейтах и отбивая ритм на маленьких барабанах. На середину квадрата вышла высокая девушка. Ее гибкая фигура в синем плаще казалась черным силуэтом на серебряно-белых камнях плит и колонн.
«Песни дрина!» – подумал Тирессуэн, примащиваясь поудобнее и стараясь не шуршать своим жестким плащом о шероховатый ствол колонны. В самом деле, как в зарослях дрина, звенящих под ветром в уэдах, музыка казалась хором колокольчиков, то приближающихся, то удаляющихся. Звенел высокий и чистый голос девушки; как стебель дрина, гнулась ее тонкая фигура в темных складках свободной одежды. Медленно тянули флейта и скрипки грустную, монотонную мелодию. Изредка глухо ударял барабан. В ответ ему руки девушки вздымались плавными взмахами крыльев большой птицы, начинающей свой полет и еще плененной тягой земли. С надменной важностью переступали ноги в цветных, украшенных бусами сандалиях.
Ласковая, грустная песнь, медленные движения убаюкивали Тирессуэна. Он оперся затылком о колонну и впал в приятное оцепенение, следя за певицей из-под опущенных век. Четыре женщины сменили выступавшую. Они выстроились в ряд, то приближаясь к сидевшим у колонн зрителям, то пятясь спинами к хаосу белых плит и камней, оставшихся от римского города. Женщины пели в унисон ритмическую былину о небесных людях – звездах, слетающих ночью к бесстрашным воинам на их длинном и опасном пути через пустыню. Тирессуэн знал некоторые стихи с детства, и его сонливое состояние усилилось воспоминанием о матери, склонявшейся над его детской постелью в тихие вечерние часы, когда смолкает блеяние коз, удаляются от палаток верблюды и замирает на закате вечный спутник кочевника – ветер. Чтобы не вызвать насмешек соседей, Тирессуэн надвинул край покрывала пониже на глаза.
Должно быть, он проспал какое-то время и очнулся от наступившей тишины.
Произошла заминка – женщины кончили выступления, а мужчины еще не воодушевились на свои воинственные танцы. Там, в тени выступа обрушенной стены, где сидели женщины, послышалась возня. На залитую луной площадку была вытолкнута среднего роста девушка в одежде, не похожей ни на длинное темное одеяние благородной ихаггаренки, ни на светлое покрывало имрадки, оставляющее открытыми плечи, ни на тонкую дешевую хламиду рабыни-харатинки.
Грубое шерстяное одеяние, по-видимому, темно-голубого цвета, подхваченное на бедрах узкой перевязью, спадало широкими складками до щиколоток. Выше перевязи одежда разделялась на две широкие полосы, закрывавшие грудь и спину и соединенные на плечах большими серебряными кольцами-застежками. Руки и бока девушки оставались открытыми, маленькие, белые от пыли ноги были босы. Густейшие черные волосы, схваченные по темени шелковой головной повязкой, низко спускались на широкий лоб. Узкие, широко разделенные, прочерченные прямыми линиями брови, длинные, тоже узковатые глаза, прямой красивый нос, в котором не было ничего от сухости черт туарегов, небольшой рот, добрая округлость лица – да, девушка казалась чужеземкой. «Не арабка, не кабилка…» – заинтересованно думал Тирессуэн, разглядывая ее из-под покрывала. Девушка повернулась, отвечая кому-то позади себя, и подняла правую руку жестом шутливой мольбы, блеснув в лунном свете гладкой, как полированный металл, кожей, показавшейся Тирессуэну очень темной. Линии ее рук, очертания тела, сквозившие в разрезах одежды, были чеканны, как у французских бронзовых статуэток, виденных им в Таманрассете, и так красивы, что у Тирессуэна захватило дух. Он выпрямился. Дробно и неровно запели струны, казалось, ведомые смятенной рукой. Голос девушки, сильный и глубокий, заставил вздрогнуть туарега, потянул, повлек за собой. Песня – полная противоположность только что слышанным! Скачущая, мятущаяся, почти неуловимая мелодия, звенящие болью и тоской вскрики, угрюмо зовущие страстные и низкие переливы, тревожные замирания… Гулкий и зловещий грохот неведомо откуда взявшегося большого барабана, тупые и отрывистые удары маленьких. От этого странно замирает сердце, нарастает дикое желание вскочить, рвануться куда-то!
А волшебство звучного голоса все сильнее томило и волновало Тирессуэна. Песня металась, как преследуемый беглец в поисках выхода. Торжество, призыв, дикая радость сменялись яростными и тревожными вскриками, стихавшими в мелодии тихой беспомощностью, и опять нарастало яростное сопротивление в резкой смене высоких и низких нот. В такт этой бурной, мятежной и страстной песне девушка, не сдвинувшись с места, отвечала быстрым спадам и переходам мелодии такими же движениями рук, раскачиваниями и изгибами тела.
«Что это? – думал Тирессуэн. – Куда мчится эта песня юной жизни? Что хочет она, кого зовет с собой? Или, как вырвавшаяся в пустыню арабская лошадь, она несется, не разбирая куда и зачем, наслаждаясь своей силой и быстротой скачки?..».
Ошеломленные незнакомой песней, мужчины не успели опомниться, как певица исчезла в тени. С началом мужского танца Тирессуэн не мог более оставаться в неведении. Он незаметно скользнул за обрушенную стену…
– Тирессуэн, тебя зовет начальник! – С этими словами туарег снова очутился в действительности. Он оглянулся, приходя в себя, и спустился с пригорка.
Костер догорел. Капитан и профессор, сидевшие у замолкшего ящика радиостанции, казались суровыми и величественными в свете высокой поздней луны. Туарег уселся на предложенный складной стул и стал ждать. Что-то нужно французам! Они не звали бы его так торжественно сюда, в сторону, только для обсуждения завтрашнего пути.
– Тирессуэн, профессор Ванедж – знаменитый ученый не только в нашей стране, но и во всем мире… – Капитан сделал паузу, собираясь с мыслями.
Профессор оказался нетерпеливым, как того и ожидал туарег от европейца – новичка в Сахаре.
– Слушайте, Тирессуэн, – вмешался он на отличном арабском языке, – вы можете оказать большую услугу Франции и всему миру… науке. Как-то вы обмолвились капитану, что знаете в глубине Танезруфта, в месте, где не бывал никто из европейцев, древние развалины города. Надо думать – это ключ к древней истории Сахары, всей Северной Африки. Мы проверяли эти сведения, никто не смог подтвердить или отвергнуть их. Но такой знаток Центральной Сахары и такой проводник, как вы, Тирессуэн, не мог ошибиться, и мы хотим, чтобы вы провели нас туда. – Профессор выпалил всю тираду одним духом, словно боясь, что Тирессуэн не будет слушать, и выжидающе умолк.
– Мои знания Танезруфта малы, – спокойно возразил туарег. – Я не был там и не видел города. А по рассказам – есть остатки построек… Но где в Сахаре не говорят о развалинах?
– Но вы проведите нас к тому месту, о котором говорят! – настаивал археолог.
– Я не могу вести к месту, которого не знаю. Танезруфт – это слишком далеко, без воды. Опасно.
– Тогда покажите на карте, где эти развалины, мы… – Профессор осекся от резкого толчка капитана.
Наступило неловкое молчание.
– Теперь говорю я, – начал капитан на ахаггарском диалекте тамашека. – Пятую экспедицию мы делаем вместе, Тирессуэн. И до этого ты ходил с хорошими людьми, большими учеными моей страны. Ты проводил наши машины далеко на запад и на юг. У горы Таманат, близ гурда Дьявола, вы нашли залежи соды в стране Эль-Масс. Еще дальше от гурда Дьявола, в семистах километрах отсюда, ты прошел через опасную себхру Мекерране весной, когда страшные бури песка сменяются наводнениями. Вы тогда пересекли ее по всей длине до уэда Ин-Рарис. Со мной ты работал в Тифедесте от Тин-Фидияджа до Амсимассена. Мы с тобой четырежды пересекали Аретхум, и в сердце Ахаггара – Атакоре мы ходили в Тахат и Таэссу и нашли ценную руду всего в одном переходе от Таманрассета. А помнишь тяжелый путь в Танезруфт в прошлом году? У нас сломалась машина в Тассили-тан-Адрар, но мы на верблюдах пошли в Тахальру и потом на юг до уэда Танеруэльт… Ох и досталось нам тогда!
Улыбка осветила суровые глаза Тирессуэна в тени покрывала.
– В Танезруфте мы работали успешно лишь благодаря тебе, твоему опыту, уму и отваге. И ты не бывал до того в Танеруэльте. Скажу еще: ты взялся вести ученых в Тибести – крепость племени тиббу, и вы нашли эннери с красными землями и скелетами огромнейших слонов и этим открытием прославились на весь мир.
– И я тоже? – с оттенком наивности спросил туарег.
– И ты, конечно, – не сморгнув, солгал капитан. – О тебе написано в книгах.
– Я что-то не слыхал! – равнодушно сказал Тирессуэн. – Тогда мне обещали много: медаль, деньги… как это… выкуп… нет, по-другому. – Проводник запнулся по-детски беспомощно, и оба начальника увидели, что этот знаменитый водитель экспедиций еще очень молод. – Ничего не прислали, даже фотографий…
– Люди бывают разные и здесь, и у нас, – нахмурился капитан. – Я говорю и вспоминаю это потому, что ты сможешь, если захочешь, вести экспедицию туда, где сам не был. Ты понимаешь местность, ты знаешь, как идут автомобили, а не только верблюды. Тебе за это платят много денег, больше, чем другим проводникам. И мы хорошо заплатили бы… очень хорошо!
– Зачем мне много денег? – беспечно ответил туарег. – У моей матери есть все, что нам нужно.
– Действительно, чем их соблазнишь? – негромко спросил по-английски археолог. – Автомобиля или особняка с клочком земли им не надо… Если бы он был оседлым, тогда…
– Тогда он не знал бы Сахару!.. Но ты неправ, Тирессуэн, деньги всегда понадобятся. Знаю, у тебя нет жены, но будет… Может быть, ты хочешь поехать к нам, во Францию, Европу, посмотреть все чудеса нашего мира… увидеть Париж, театры, рестораны, миллионы красивых женщин, поехать на море!
Внезапно глаза туарега блеснули.
Капитан опять слабо толкнул профессора и, протягивая Тирессуэну сигареты, закончил:
– Подумай над этим, Тирессуэн, завтра скажешь свое решение. А сейчас надо пользоваться прохладой ночи, она – увы! – коротка.
Туарег закурил, слегка поклонился и в задумчивости пошел к холмику, где поодаль от лагеря он расстелил свою нехитрую постель.
Лукаво улыбаясь, капитан посмотрел ему вслед, а профессор радостно хлопнул начальника по плечу.
– Ну, кажется, вы проняли невозмутимого сахарца! Неужели им всем так хочется в Париж или Ниццу?
– Поверьте мне, никто из них не может устоять перед тягой города. Где здесь, в Сахаре, эти простодушные и симпатичные дикари смогут увидеть всю мощь соблазнов нашей цивилизации? Я изучил кочевников за десять лет скитаний по пустыне. Но действовать с ними надо осторожно – вы чуть не испортили дела. Они медленно живут и медленно соображают, а наша обычная спешка кажется им просто безумием. Вот почему я дал затравку и предложил подождать с решением. И нам, я думаю, тоже лучше отложить все остальное до завтра. Спокойной ночи…
Вопреки мнимой прозорливости капитана, туарег не думал мечтать о Париже и прелестях европейской культуры. Растянувшись на тонком тюфяке, положенном на коврик, тканный из жесткого верблюжьего волоса, защиту от «слюны злого духа» – скорпионов и фаланг, – Тирессуэн закрыл глаза. Волнение не дало ему заснуть, и он опять закурил. Как это он не догадался раньше! Слова капитана о жене, мгновенно вызвавшие образ Афанеор, совпали с предложением поездки в Европу. Только тогда Тирессуэн сообразил, что мечта Афанеор может быть не так уж невозможна. Ему следует попытаться. Ему следует попытаться. Ценой похода в безжизненный Танезруфт – гигантскую мертвую равнину в центре Сахары – он может поставить выполнение желания Афанеор.
В Танезруфт есть только два пути – автомобильный и караванный, пересекающие его с севера на юг почти рядом, и более ничего. Когда-то очень важная караванная дорога для вывозки соли из Тауденни в Судан ныне заброшена, как почти все важные караванные пути прошлого. Лишь тысячи скелетов погибших животных, а подчас и людей отмечают белыми пятнами эти занесенные песком старые дороги. Умерла слава азалаев – огромных сахарских караванов, снабжавших страну черных драгоценной солью и доставлявших хлеб и просо не знавшим земледелия кочевникам. Умерла и доблесть туарегов, защищавших караваны от своих же собратьев и облагавших данью купцов, караванщиков и оседлых жителей оазисов, добывающих в поте лица сладкие прозрачные финики. Теперь огромные автомобили привозят все нужное откуда угодно, а на долю верблюдов осталась лишь доставка товаров от торговых складов и баз поближе к временным стоянкам кочевых племен. В Сахаре появилось больше пищи, уже не грозят смертью пятые голодные годы, хотя по-прежнему женщины собирают мелкие беловатые зерна дрина и по-прежнему в Атакоре собирается чуть ли не весь народ Ахаггара в период созревания гауита – низкорослых пучков травянистого растения с мелкими, как манная крупа, зернами. Собирают и терфас – род подземного гриба, вырастающего ранней весной, после дождей. Хлеб из пшеницы гораздо вкуснее, чем даже просяная каша, но за это надо платить! Где возьмешь денег, если французские власти всячески препятствуют караванным перевозкам, справедливо видя в них объединяющее людей Сахары дело. Мир туарегов, суровый, бедный и свободный, умирает под пятой наступающего нового мира, непривычного и неприятного… Так говорила ему и Афанеор!
Вторая встреча с Афанеор произошла в исконных кочевьях племени кель-аджеров – необъятном лабиринте обрывов, ущелий, останцов и плоскогорий Тассили-дез-Аджер. Окончив экспедицию в Аире, он поехал на север по уэду Тафассасет. От палаток к палаткам нес его высокий белый мехари, нагруженный всем нехитрым скарбом путешественника пустыни. Чем ближе, по уверениям местных туарегов, становилось кочевье старухи Лемта, тем большее нетерпение охватывало Тирессуэна. Его мехари, по имени Агельхок, – один из знаменитых в Хоггаре бегунов – часами несся, мерно покачиваясь по плотным, как цемент, глинам солончаков-себхр, осторожно ступал по раскаленным черным камням и щебню, покрывающим плоскогорья, нырял и скользил по склонам песчаных холмов в узких проходах – таяртах. Жестокий пламень дней, режущие холодом ночные ветры, бесконечное одиночество странника, идущего напрямик не по проторенным путям, – все это, привычное туарегу, совсем не замечалось Тирессуэном. Он сетовал лишь, что верблюд не обладал неутомимостью автомобиля. Впрочем, какой автомобиль мог бы пройти здесь? Путь удлинился бы на тысячу километров, и в конечном итоге неизвестно, кто бы пришел к цели раньше.
Наконец он достиг впадины Тирхемир и указанных ему трех палаток у подножия горы Амарджан.
Какое вещее чувство предупредило Афанеор о его приезде? Он ехал так быстро, что устная почта пустыни не могла обогнать его. Но едва он завидел вдалеке черные точки палаток и верблюд стал подниматься на пологий каменистый склон, как девушка возникла перед ним из-за груды каменных глыб. В пламенном свете солнца ее блестящая кожа была теперь совсем светлой. Синие цветы камнеломки, воткнутые над ухом, оттеняли иссиня-черный цвет ее волос. Жемчужинки пота выступили над чертой бровей, когда Афанеор, учащенно дыша, подбежала ближе. Тирессуэн с удивлением заметил у нее в руках пучок мелких цветов горячего красно-оранжевого цвета. Мехари возвышался над девушкой, как боевая башня, и туарег сильно нагнулся с седла. С неизведанным удовольствием он принял редкие в Сахаре цветы из рук Афанеор – подносить их воинам было не в обычаях туарегов. Тирессуэн почувствовал, как запах цветов смешался с собственным запахом девушки – чистым и солнечным, жарким, как могучий полдень пустыни, заставляющий людей склонять головы и прятать глаза под навес покрывала.
Три недели оставался Тирессуэн гостем палаток Лемта. Все сильнее становилась его любовь к Афанеор, вспыхнувшая внезапно на музыкальном собрании у римских развалин. Женщины туарегов, владевшие языком и тайнами тифинарского письма лучше мужчин, свободные спутницы жизни, превосходные воспитательницы детей, были гораздо выше женщин арабов – все еще пленных узниц женского отделения шатра или половины дома, невежественных, придавленных тяжкой пятой военной религии.
Где плен и насилие, там становятся шатки устои морали. Только в свободе человек понимает необходимость строгих правил жизни. Сын Сахары женится на женщинах своего народа или дочерях родственных берберских племен – кабилов, но избегает женитьбы на чужеземках, инстинктивно чувствуя, что ему нужна взращенная пустыней ее неприхотливая дочь. Афанеор была чужеземкой из страны Тиббу. Однако Тирессуэн видел, что она ни в чем не уступает женщинам туарегов. Она даже превосходила их, эта наследница волшебников – гарамантов, – древних эфиопов эллинских мифов.
Откуда были ее познания, он не успел еще расспросить ее, больше рассказывая о своей жизни. Он родился в исконной земле тай-токов Ахенете. Потом, когда колодцы Ахенета иссякли и дыхание смерти пронеслось над страной, тай-токи ушли вместе со своими имрадами на юг – в Ахаггар и Адрар-Ифору. Но его родители, у которых он остался единственным сыном, переехали в Тидикельт, а маленького Тирессуэна выучили западной мудрости и языку в начальной школе. Едва подросши, Тирессуэн начал скитальческую жизнь вместе с отцом – проводником караванов, который научил его всей древней мудрости путей через пустыню. Отец так и погиб в пути, и Тирессуэн заступил на его место. Отец был из тех горных тайтоков, которые не считали себя ни владетельными ихаггаренами, ни подневольными имрадами. Таких бедных, свободных, трудно живущих туарегов насчитывалось по нескольку десятков в разных небольших племенах. Они добывали средства к существованию работой проводников или перегонщиков стад на новые далекие пастбища и становились самыми закаленными кочевниками Сахары, не уступавшими даже племени тиббу с их сказочной выносливостью в беге, езде и охоте.
– Но Тирессуэн не имя? – лукаво поглядела на него Афанеор.
– Не имя, название места, – признался он. – Это для французов.
– А настоящее имя? – настаивала девушка.
– Иферлиль.
– Мне нравится оно. Мое имя тоже мне нравится, и жаль, что это всего лишь прозвище… Его придумала старая Лемта, когда меня взяла.
– Она хотела назвать тебя древней богиней луны нашего народа?
– Вовсе нет. В честь Афанеор, дочери Ахархеллена.
– Ахархеллена, большого вождя кель-аджеров? Я слыхал о нем!
– Да, он правил здесь пятьдесят лет назад. И у него была дочь Афанеор, прекрасная и мудрая девушка. Первая женщина туарегов, которая стала думать о прекращении исконной вражды кель-аджеров и кель-ахаггаров и вообще всех племен туарегского народа, белых и черных…
– Разве это было возможно?
– Французы сделали это силой и унижением нас. А если бы мы сами? Нет нигде народа, подобного туарегам. Несмотря на войны, на древние обиды и кровь, разве не считают себя туареги потомками мудрой царицы Тин-Хинан, могила которой в уэде Абалесс и сейчас, полторы тысячи лет после ее смерти, священна для всех племен. Разве не считают себя и тай-токи, и юлемиддены одним народом? Туареги – путники и воины, не привязанные к домам и вещам, – глядят широко в мир; вот за что я люблю наш народ. Наша жизнь не сходится в одно место, где есть вода и растут пальмы или просо, где жили родители и предки.
– Ценой трудной жизни в пустыне, страдая от жары и холода, от жажды и малой еды, мы приобрели большую свободу, – ответил Тирессуэн, не понимая, куда клонит девушка.
– Да, ушли в сердце пустыни, чтобы сохранить свободу. Вокруг, будто волны моря, текли, сражались, покоряли один другого, избивали друг друга разные народы – на плодородных, удобных для жизни землях, на берегах моря и больших рек. Но, чтобы жить в пустыне, надо было воспитать себя для этого – вот в чем были преимущество и сила туарегов…
– Были? – быстро спросил Тирессуэн.
– Да, его теперь нет. Автомобили и самолеты дают возможность проникнуть в глубину Сахары любому европейцу. Изнеженные французские женщины посещают теперь страшный Тифедест, когда-то недоступное непосвященным обиталище духов, и пьют ледяные напитки у черных скал с загадочными рисунками и письменами. Чужая жизнь, совсем не похожая на нашу, властно ломится в пустыню, и ей нет преграды.
– Может быть, наша сила в том, что мы рассыпаны по необъятной пустыне, не зная болезней, тесноты и мелкодушья, как в оазисах. «Отдалите ваши шатры, приблизьте ваши сердца» – хорошая старая пословица, – рассмеялся Тирессуэн. – Все равно владеем пустыней мы.
– Напрасные слова! Рассеявшись, мы потеряли силу! Нас становится все меньше, а жизнь делается труднее детям, чем отцам. Теперь европейцы заразили нас желанием легкой жизни. Но, добывая деньги, мы потеряли половину стад. Даже топлива не стало в пустыне – сожгли, приготовляя дорогую пищу, на кухонных кострах…
– Плохое будущее! – нахмурился Тирессуэн. – Я тоже его вижу в своих скитаниях. Но зачем затеяли мы этот разговор? Будто нет слов о другом?
– Я вспомнила об Афанеор, дочери Ахархеллена.
– Зачем? Умерший человек – высохший агельман.
– Нет! Пройдут дожди – и агельман наполнится, придет нужда – и человека вспомнят! Старая Лемта сказала мне… – Девушка осеклась, чуть было не обмолвившись о тайном союзе женщин, который создавала Афанеор.
Женщины у туарегов – гораздо большая общественная сила, чем у других народов Сахары. С их помощью хотела умная дочь вождя возродить древнее единство туарегов времен царицы Тин-Хинан.
– Сказала тебе? – повторил Тирессуэн.
– Она рассказала мне об Эль-Иссей-Эфе, об Афанеор и о великой северной стране. И я решила, что всю жизнь буду искать человека, который может побывать там.
– И ты его нашла?
– Еще нет, – протянула Афанеор, отвернувшись от туарега.
Тому стало жарко под низкой палаткой.
– О какой стране говорила старуха? – нетерпеливо спросил Тирессуэн.
– Не одна она! Есть предание… Поедем на могилу Афанеор, к горе Атафайт-Афа. Хорошо? – Внезапно девушка обвила руками шею Тирессуэна и притянула к себе так сильно, что он уперся ладонью, чтобы не упасть.
Молодой туарег забыл про невзгоды и удачи. Все необъятное пространство пустыни исчезло в глубине темных глаз, широко раскрывшихся навстречу его взгляду…
Два верблюда мерили размашистой иноходью пустынное плато, начисто сожженное солнцем. Ярко-желтые песчаники, плитами и уступами выступавшие из-под крупного гравия и щебня, покрылись коричневой блестящей коркой. Мехари осторожно обегали эти уступы, скользкие для их широких мозолистых ступней. Афанеор, закутанная до глаз в темно-синий плащ, казалась незнакомой и отчужденной. Молча всматриваясь в какие-то ей одной известные приметы, она ни разу не заставила мехари замедлить свой бег. Гора приближалась. Верблюды пошли по твердому дну крутого уэда, лавируя между остроугольными обломками скал. Гора вознеслась под уэдом отвесной стеной, расщепленной посредине, будто врубом гигантского топора. Вздыбленные и отогнутые назад пласты плотного темного камня выступали на отвесной груди горы грубыми продольными ребрами, срезанными и стертыми наверху многими тысячелетиями песчаных бурь. Моряк сравнил бы выпуклую стену горы с надутым парусом, но туарегу она казалась крепостью злых духов, властвовавших здесь в незапамятные времена. Всадники на высоких верблюдах казались перед зловещей горой ничтожными букашками. Ветер ударял с разлету в накаленную беспощадным солнцем стену и упруго отскакивал назад, закручиваясь вихрем на дне уэда и усыпанной обвалом каменных глыб подошве. Гора отбивалась от людей, приближавшихся несмотря на вихри песка и раскаленное дыхание темной стены. Афанеор повернула мехари, поднялась со дна сухого русла и въехала на закругленный бугор. Отсюда пологий склон плавно спускался на северо-запад к просторному регу, границы которого тонули в зыбкой дымке горячего воздуха, струившегося по раскаленной щебнистой равнине. Холмик гладких, одинаковой величины камней, обнесенный овалом из синевато-серых плиток кварцита, увенчивал бугор.
Столообразная глыба базальта, несколько палок и сучков, украшенных выгоревшими, истрепанными ветром лентами, означали могилу Афанеор, дочери Ахархеллена. Живая Афанеор встала в седле, чтобы миновать очень высокую, украшенную крестом луку, и спрыгнула с верблюда, даже не заставляя его сгибать колени. Тирессуэн придавил поводья животных тяжелой глыбой и осторожно подошел к могиле. Девушка молча достала из-за пазухи пучок разноцветных лент и стала обновлять убранство. Туарег принялся помогать ей и получил полную любви улыбку.
– Теперь садись и слушай. – Афанеор ловко поднесла зажженную на ветру спичку к его сигарете.
И Тирессуэн узнал старинную легенду о путешественнике Эль-Иссей-Эфе, приезжавшем в страну туарегов более семидесяти лет назад из очень далекой и холодной северной страны России. Он был врачом и художником, жил в Гадамесе и оттуда совершал поездки по пустыне, где и подружился с туарегами кель-аджер. По их приглашению он совершил тайную поездку в глубь Сахары, и впервые кочевники пустыни увидели европейца, не преследовавшего никаких иных целей, помимо знакомства с народом пустыни и с ее природой.
Русский врач пришел, полный уважения к туарегам, их обычаям и суровой жизни. Он отличался удивительной в чужеземце глубиной понимания и чуткостью. С ясной и высокой душой, он, слабый и непривычный, одолевал трудности дорог через пустыню и завоевал путь к сердцам кочевников. Эль-Иссей-Эф скоро уехал в свою страну. Осталась легенда о том, что далеко на севере живут люди, не похожие на других европейцев, но обладающие всей их мудростью, более добрые к чужим народам, которых они считают равными. Память о русском враче сохранилась в народе, и неудивительно, что когда в гости к могущественному Ахархеллену прибыл другой русский путешественник, писатель, по имени, кажется, Немирдан, то Афанеор позвала его на ахаль и сама пела ему. После музыкального собрания Афанеор долго говорила с чужеземцем и окончательно уверилась в правоте легенды об Эль-Иссей-Эфе. Далекая и недоступная кочевникам пустыни страна стала для Афанеор и ее друзей той страной мечты, какая есть у каждого хоть сколько-нибудь знающего мир человека.
Дочь Ахархеллена и ее отец понимали, что прежняя жизнь кончается, что народ туарегов не сможет вечно скрываться в пустыне, избегая культуры Запада. Но помочь в овладении этой культурой могли бы лишь та страна и тот народ, намерения которого чисты и бескорыстны, иначе вместе с чужой культурой придет гибель туарегов как народа.
Афанеор мечтала сама увидеть Россию, но умерла, не выполнив намерения. Эта мечта продолжала увлекать тех женщин и девушек, которые знали легенду. Так же увлекла она и новую Афанеор.
– Известно, – закончила девушка, – что никто из туарегов или других народов Сахары еще не был в России. Но это нужно сделать! Я тоже поклялась в память дочери Ахархеллена просить своего будущего любимого побывать в этой стране. Мне посчастливилось – меня полюбил самый лучший путешественник Сахары. – В голосе девушки зазвучала гордость. Она подняла голову и сделала шаг к Тирессуэну. – Перед могилой Афанеор я прошу тебя – поезжай в страну русских, посмотри этот народ, расскажи нам, есть ли правда в легенде об Эль-Иссей-Эфе!
Необыкновенная сила убеждения была в словах девушки. Тирессуэн вздрогнул. Ему почудилось, что с ним говорит не его порывистая и задорная возлюбленная, а сама дочь Ахархеллена, вышедшая из могилы, чтобы заставить его исполнить ее желание. Туарег смущенно отступил и пробормотал:
– Никто из нас не был в этой стране. Даже если смогу я добраться туда, что я увижу и пойму в чужой жизни? Без знания языка, обычаев, природы я пройду там тенью, не в силах даже расспросить тех людей, ибо не знаю, что спрашивать…
Афанеор опустилась на землю перед Тирессуэном и обняла его ноги.
– Теперь не то, что было во времена дочери Ахархеллена. Люди летают быстро на большие расстояния, страны приблизились друг к другу. Приезжают из Франции люди, знающие не только арабский, но и наш язык. Может быть, и в России ты встретишь таких людей. Но главное, даже не владея языком и не зная обычаев, просто заглянуть в душу русских, почувствовать силу, знания, искусство этого народа! Я женщина, я не могу поехать, потому что бедна и невежественна, потому что это не в обычаях даже европейцев – они считают нас за темных затворниц ислама! – Слезы покатились по гладким щекам Афанеор, а глаза на поднятом вверх лице смотрели с такой мольбой, что сердце Тирессуэна сжалось.
Он сделал еще попытку образумить девушку:
– Но ты сама даже не принадлежишь к нашему народу. Что заставляет тебя страдать с ним вместе, думать о нем и посылать меня в такой путь, какого не проделывал еще ни один из туарегов?
Девушка медленно поднялась и опустила глаза.
– Я сирота, вскормленная туарегами, живущая одной с вами жизнью, одними стремлениями… Только, может быть… – голос девушки дрогнул, – мои чувства просто сильнее ваших. Как и моя тяга к широкому миру без вражды и невежества, к ласке и красоте…
– Я вижу, – ласково сказал Тирессуэн, – но я вспомнил, что мне говорили французы. Страна русских стала другой, там правят свирепые люди, захватившие власть и угнетающие народ. Эта страна грозит сейчас всем, и европейские страны должны вооружаться до зубов, чтобы не попасть под тиранию русских.
– Почему же ты веришь в этом французам? А говоришь, что тебя и нас всех часто обманывали. Может быть, обманывают и с Россией?
– Может быть, – согласился Тирессуэн и умолк.
– Ты, наверно, считаешь меня безумной, – воскликнула Афанеор. – Едем!
Девушка, сделав земной поклон могиле, поставила на колени своего мехари. Перед тем как взобраться на седло, девушка обернулась к Тирессуэну. Ее правая рука поправляла повод на шее верблюда, левая подбирала складки одежды. Спина прикоснулась к шелковистому белому боку мехари, голова откинулась назад. Туарег навсегда запомнил печальный и полный надежды взгляд Афанеор. Еще миг – и ее верблюд бешено рванулся с места. У Тирессуэна был превосходный мехари, но мехари девушки не уступал ему.
Тирессуэн вернулся сюда, в геологическую экспедицию капитана. И вот судьба сама идет ему навстречу! Недостойно воину прятать лицо и убегать от нее. Завтра он согласится вести ученого в Танезруфт.
Весь следующий день потратили капитан и профессор, чтобы уговорить туарега отказаться от его желания. Тирессуэн был непреклонен, требуя письменного условия. Капитан уверял, что в Алжире идет война, что власти не разрешат кочевнику Сахары ехать в страну смутьянов. Да и сами русские никого не впускают к себе без особенной надобности – какая же надобность у Тирессуэна? Угрюмый туарег спокойно говорил, что русские обязательно впустят его.
Истратив все красноречие, капитан зло плюнул и приказал радисту связаться с Таманрассетом, а туарег величественно удалился в тень под обрывом, не замечая насмешливых взглядов и оживления людей обеих экспедиций. Особенно ярился Мишель, предлагая арестовать Тирессуэна, доставить в Таманрассет и держать, пока не расскажет дорогу к развалинам.
Никто не знал, какой ответ пришел от больших начальников, только капитан заключил с проводником письменное соглашение, по которому Комитет сахарских исследований обязывался вознаградить туарега туристской поездкой в Советский Союз. Обе автомашины взяли курс на Таманрассет. Шоферы ехали по знакомой дороге, и машины уверенно ныряли в рытвины и сухие русла, вертелись между каменными глыбами, ускоряли ход на талаках – ровных площадках сцементированных солнцем глин.
Часами метались фары по бесконечному щебню и песку, вырывая из теплой тьмы скалистые, присыпанные песком холмы или заостренные скалы из отшлифованных ветром черных пород. В широких сухих руслах появились правильные ряды деревьев: тамариски и колючие акации – тальхи. На холмах торчали кустарники – машины углублялись в горную страну Ахаггар. Уныло завыли передачи на тяжелом подъеме по широкому уэду, стиснутому хаосом острых скал и осыпей растрескавшегося камня. В отдалении высились конические горы, как гигантские кучи угля. Черные хребты Хоггара становились все выше, все больше встречалось груд и полей каменных обломков, дорога извивалась, то спускаясь, то поднимаясь. Угольно-черные горы сливались с мраком ночи в единую бесконечность каменной бездны, поглотившей машины.
Внезапно с последнего перевала через очередной хребет сотни электрических огней вспыхнули впереди и внизу в огромной долине, окаймленной хребтами, отдельными пиками, плоскогорьями и острыми, как иглы, вершинами, обрисовывавшимися в отдалении на зареве поднимавшейся луны.
Тирессуэн постучал по кабине, подавая сигнал остановки.
Капитан распахнул дверцу и заглянул в кузов с подножки.
– Ты хочешь сойти, Тирессуэн?
– Да! – ответил туарег.
– Поедем с нами в город. Тебе дадут комнату в отеле, охлажденную льдом, где в самое жаркое время дня будет прохладно, как ночью. Ты сможешь пить ледяные напитки, есть много мяса, по-туарегски жаренного над углями в течение трех часов. Здесь готовят и отличный кус-кус со свежими овощами и крупной цельной пшеницей! Тебе не придется шагать в темноте несколько километров, пока найдешь палатку. Здешнее племя дагхали бедно, возможно, у них не окажется еды… Почему ты боишься города?
– Я не боюсь, капитан. Подумай сам: если я привыкну к охлажденной комнате, к обильной еде, как пойду я отсюда в зной и пламень Танезруфта? Я не смогу более делать длинные переходы, не выдержу знобящие зимние ночи. Мне не захочется больше возвращаться в пустыню, и тогда что я? Презренный бродяга, ничего не умеющий, живущий воровством или подачками в грязи городских стен. Воздержанность моего народа не суеверие и не прихоть – это его жизнь. Прощай!
– На рассвете третьего дня приходи в гостиницу! – крикнул капитан в темноту, в которой мгновенно исчез туарег…
Таманрассет – новый город в центре Сахары, на месте, где когда-то стояли маленький форт-бордж и часовня миссионера. Скопление красных и оранжевых построек выросло в кольце бесплодных гор, посреди искусственно орошенной долины. Зелень ее полей всегда свежая и поражает путника контрастом с морем черных скал Хоггара. Каждое строение, планированное военными архитекторами, вливается в общий ансамбль особенного модернизированного стиля старинных городов Судана. Широкие улицы чисто выметены и так же, как просторные дворы, обрамлены высокими красными зубчатыми стенами. Свежая поросль небольших акаций, обложенных кольцевыми решетчатыми стенками из больших кирпичей, подрастает в каждом дворе, на каждой площади. Но еще более разительна щедрая тень высоких деревьев, выросших за несколько лет под жарким солнцем, кажущаяся совсем черной на залитых ослепительным солнцем площадях. Этот городок – удобное и тщательно содержащееся жилище французских офицеров, просторные виллы которых составляют большую часть городских строений.
Вернувшись возрожденными из плавательного бассейна, профессор и капитан наслаждались отдыхом, едой, новостями широкого мира в отличном отеле. Археолог, попивая кофе и покуривая, в несчетный раз возвращался к загадочному желанию проводника.
– Туарег – и Советская Россия! Немыслимо! Откуда могло явиться у нашего Тирессуэна такое несуразное, а главное, настойчивое желание? Держу пари, что он не слыхал про Советскую Россию и кто такие коммунисты, да и русского-то не видел даже на картинке. Чушь какая-то, ха-ха-ха!
– Напрасно смеетесь! – сердито возражал капитан. – Это слишком нелепо и потому серьезно. Кто-то его распропагандировал!
– Агенты Кремля – в Сахаре! Капитан, вы образованный, умный человек, как же вы можете верить в эти сказки для новобранцев и фашиствующих юнцов?
– Э, не с того конца, профессор! Идеи самоопределения народов разносятся по всей Африке не хуже чумы. Пришло время, и с этим ничего не поделаешь – знамение века. А умная политика Советов делает так, что все они смотрят туда… И вот вам самое убедительное доказательство – туарег! А я бы голову дал на отсечение, что туареги меньше всех знают о том, что делается в мире. Знаменитая «почта пустыни» интересуется лишь делами племен.
– И потеряли бы голову!
– Не можем. Что-нибудь потом придумаем… неизвестно, какие там еще будут развалины. Да, по-моему, пусть едет, только ненадолго – ничего не сможет понять сахарский кочевник в столь чуждой стране. Скоро зима, пусть там промерзнет как следует… Войдите! – прервал он свою речь.
Щеголеватый адъютант вытянулся, шагнув за порог, и, козыряя, протянул пакет. Капитан извинился и вскрыл тщательно запечатанное короткое сообщение.
– Прошу передать – явлюсь в назначенное время!
Адъютант вышел.
– Что-нибудь важное? – спросил археолог.
– Не знаю. Через час буду знать, а пока давайте пить кофе, и черт с ним, с Тирессуэном. Есть интересные новости в «Ла трибюн де насьон».
Капитан вернулся через полтора часа другим человеком, угрюмым и встревоженным, и резко постучал в номер профессора.
– Так и знал, – упавшим голосом встретил его тот, – что-то случилось и мы не едем!
– Вы отгадали! Мне придется направить свою экспедицию в другое место. Выезд сегодня ночью, и я вынужден покинуть вас. Поверьте, я огорчен не меньше и еще более встревожен. У меня совсем отказала радиостанция, и я не смею не выполнить приказа, но и ехать без радио тоже нельзя!
– Может быть, возьмете мою?
– Черт возьми, это спасение для меня, профессор! Однако вам ехать в Танезруфт на одной машине, без радио рискованно. Не будь у вас такой хорошей машины и, главное, Тирессуэна, я ни за что не воспользовался бы вашей любезностью. Но с таким проводником есть возможность рискнуть, если хотите…
– Конечно, хочу! А что это за внезапное назначение… Простите за бестактность, я часто забываю, что вы военный геолог.
– Видите, теперь без Тирессуэна вовсе не обойтись, даже знай мы место развалин. Пусть едет хоть в Японию, хоть в Тибет, все равно! До свидания, профессор, я должен идти. Примите еще раз мои искреннейшие сожаления и самую горячую благодарность. За радиостанцией подъедет Жак.
Капитан вышел, проклиная все на свете отборными словами сахарских сержантов. Полученное из Парижа распоряжение не только нарушало все его собственные планы – оно было противно душе любителя природы, всем сердцем привязавшегося к пустыне. Его небольшая экспедиция получила сверхсекретное, почетное в глазах записных вояк поручение: наметить и предварительно обследовать место для ядерных испытаний, запроектированных в Сахаре французским правительством.
В разговоре с генералом уже определилось это место – рег Амадрор, огромная мертвая равнина в семь тысяч квадратных километров, к северу от Атакора, там, где он обрывается крутым уступом на тысячу метров. Но капитан предложил более изолированное, хотя и менее доступное место – пустыню Тенере. Это абсолютно голая и безжизненная равнина, простирающаяся на двести пятьдесят километров между Ахаггаром и Аиром. Даже в Танезруфте в руслах уэдов изредка встречаются тальхи или пучки чахлой травы и редкие антилопы, но на тысячах квадратных километров Тенере вряд ли найдется заметная растительность или признаки животных.
Тенере дальше от населенных мест и дорог, чем Амадрор, и гораздо больше его по площади – вот чем руководствовался капитан, предлагая перенести испытания в эту местность. Однако сила взрывов современных термоядерных бомб так велика, возникающая радиоактивность так сильна и распространение ядовитых продуктов распада так широко, что испытания безусловно нанесут вред всей Сахаре.
Это казалось капитану преступлением, недостойным человека высокой культуры – европейца, в миссию которого он верил. И сам он, выполняющий хотя бы самый начальный этап отвратительного дела, чувствовал себя предателем. Да, он тоже предаст этот свободный мир, широко раскинувшийся в горячем пламени солнца и мягкой ласке поразительно ярких звездных ночей. Мир, который он, как и все обитатели пустыни, чувствовал похожим на небо, близким вечному сиянию космоса. Капитан лихорадочно обдумывал возможность отказаться или саботировать поручение. И, как бесчисленное количество раз до этого, во все времена и во всех странах, услужливая мысль подсказала ему, что он не сможет задержать даже на день то, что совершается. Не он, так другой, третий, десятый, двадцатый – у военных начальников и у правительства было даже слишком много отважных и достаточно умных людей, готовых на все.
И еще задолго до зари машина геологической экспедиции покинула чистенькие улицы Таманрассета и направилась к юго-востоку, туда, где за горами Хоггара и оживленными растительностью долинами Аира распростерлась мертвая Тенере, скрытая крутящимися вихрями горячего воздуха и призрачными стенами миражей.
А еще через день большой белый автомобиль профессора, глухо ворча, одолевал длинный подъем на хребет к западу от Таманрассета. Тирессуэн беззаботно восседал на своем обычном во всякой экспедиции месте – у передней стенки кузова, над открытым окошком водителя, готовый в любой момент указывать направление.
Острые пики Хоггара медленно отступали назад, сменялись более светлыми, округлыми, будто гигантские валуны, горами. В ущельях прекратились каменные потоки с обрушенных крутых склонов. Твердое дно сухих русел стало рыхлым. Гулкое эхо сильного мотора загрохотало по всем направлениям, достигая отдаленных хребтов, чьи ощеренные скалы и пильчатые спины резко обрисовывались позади, на загоревшемся востоке.
Машина раскачивалась, ныряла, содрогалась всем корпусом на сыпучих песках, отчаянно колотилась и дрожала на мелких рытвинах. Пассажиров мотало, бросало и раскачивало, но это был привычный народ, с телами, приобретшими ту автоматическую способность приспособляться к любым рывкам машины, какая еще развивается у моряков с многолетней привычкой к качке.
Широкими ступенями спускалась к Танезруфту горная страна. Алый огонь восхода вспыхнул над стеной гор, и от него устремились вниз гигантские косые покровы розовых сумерек. Слоями, один над другим, чередовались разные оттенки розового света, розовато-пепельные внизу, на дне ущелий и у подножий уступов, все более яркие и чистые вверху. По мере того как поднималось солнце и уходила вниз машина, розовый свет, заливший пустыню, бледнел и как бы сдувался жарким дыханием дня. Совершенно черные плато из лав перемежались с утесами розовых гранитов. Темные вулканические пики горели фиолетовым светом в лучах зари. Путешествие всегда облегчается, если местность разнообразна. Скалы Атакора с причудливыми фигурами выветривания, фантастическими обрывами и утесами дают волю фантазии не занятого в медлительном пути ума. Странные лица, маски, враждебные лица глядят сверху, с обрывистых стен, на поворотах ущелий внезапно вырастают чудовищные звери; заколдованные башни и осыпающиеся склоны кажутся развалинами неведомых городов. В знойном солнце черные камни раскаляются, как чугунные котлы. Горячий воздух струится над ними синеватыми озерами-призраками, а его восходящие потоки заставляют предметы расплываться зыбкими, неверными очертаниями, в которых глаза, уставшие от слепящего света, могут увидеть невероятные вещи. И европейцы – те, которые приходят к кочевникам Сахары внимательными друзьями, – не перестают удивляться беспредельной фантазии туарегов, черпающих ее из природы своей страны – неиссякаемого источника вдохновения. Пески становились рыхлее, чаще попадались обширные конусы размывов глин, сцементированных жаром солнца. Понижались, отходя назад, горные кряжи; светло-желтые плащи песка всползали выше по их склонам. Казалось, что каменные щупальца горного массива, тянувшиеся вдогонку за путешественниками, бессильно погружаются в море рыхлых песков, мелкого щебня и пестрых глин со сверкающими выцветами горьких солей. Утопавшие в песке пустыни кряжи расходились всё шире, пока не разделились на отдельные увалы и останцы, каменными островами поднимавшиеся на равнине. Пояса рассыпавшегося в щебень камня окружали эти острова как свидетельство жестокой борьбы твердой формы с бесформенной рыхлой материей.
Жара усиливалась, высокое солнце изливало поток света, сиявшего так, что он казался серым и ощутимо тяжелым, как свинец. Свинцовой тяжестью он оседал на головы путешественников, сопротивлявшаяся ему кровь бурно стучала в виски, теснила череп нестерпимой болью. Глаза ощутимо вспухали в орбитах, яркие цветные пятна крутились за темными стеклами защитных очков. Водитель и профессор, овеваемые в кабине специальным вентилятором, были вынуждены с усилием прогонять этот цветовой бред перегретого мозга, чтобы следить за дорогой. Но страшная мощь солнца то застилала дали завесой горячего воздуха, то неправдоподобно приближала отдаленные холмы, гряды и песчаные дюны. Все мелкие рытвины, впадины и промоины казались однообразной серой поверхностью, стелившейся ровным ковром. Это затрудняло выбор пути. Машина моталась и завывала еще сильнее, а сила перегретого мотора падала с каждым часом пути, несмотря на радиатор двойной емкости и восьмилопастный вентилятор.
Вняв жалобам водителя, профессор обратился к Тирессуэну, как ни в чем не бывало покуривавшему на своем посту в кузове.
– Не пора ли остановиться и подождать спада жары?
Туарег покачал головой.
– Надо беречь машину! – воскликнул профессор. – Почему мы не можем ехать вечером?
– Вечером сюда придет сильная буря, – отвечал Тирессуэн. – Вода в бочках будет высыхать… и придется стоять на месте. Нужно сейчас ехать дальше!
– Почему ты знаешь, что будет буря?
– Здесь всегда бури. Такое место. Горы Ахаггара сражаются здесь с Танезруфтом.
Профессор приказал водителю ехать дальше.
Танезруфт – страна гибели, жажды и миражей – расстелился необъятной равниной. Когда-то доступный караванам не во всякое время года и лишь по единственной дороге через колодцы Ин Зиза и ярг Афараг, страшный Танезруфт оказался удобным путем для быстроходных автомобилей. Правда, автомобили в Судан ходили по той же старой караванной дороге, снабжаясь привозной водой на промежуточной станции Бидон-5. Одинокая машина археологической экспедиции везла в двух белых бочках солидный запас в триста литров воды и могла не заходить на станцию. В середине дня бензонасос грузовика стал отказываться подавать испаряющийся бензин. Пластмасса рулевого колеса стала обжигать руки водителя, и он обернул руль тряпкой. Пора было сделать остановку. Неглубокое сухое русло приютило путешественников, растянувшихся на песке под машиной. Это единственно возможная в Танезруфте тень – маленький прямоугольник, которого едва хватало на пять человек. Было жутко отойти на шаг от нее, в неистовствующий пламень солнца. Будто все живое исчезло с лица земли и пятеро путешественников остались последними людьми в море слепящего зноя на песке, сверху присыпанном мелким серым щебнем.
Пустыня огнем веяла в лица пришельцев, и от ее дыхания трескались губы, лопались кровеносные сосуды в глазах и в носу, становилось все труднее разлеплять отяжелевшие веки. Во рту появилось отвратительное ощущение – точно язык, покрытый ранами, касался сухой бумаги или ткани. От смачивания водой боль проходила, но вскоре появлялась снова. Люди были испуганы Танезруфтом, но слишком отупели и измучились, чтобы роптать на судьбу, как неминуемо делают европейцы во всех трудных случаях своей жизни.
Незаметно бесконечный день перешел в вечер, и ярость опустившегося солнца наконец ослабела. Машина выбросила длинную тень, в которой укрылось бы полсотни людей, но теперь в ней не было нужды. Все кругом приобрело отчетливость очертаний, стали видны и пологие волнообразные всхолмления пустыни, днем размытые в сероватом тумане раскаленного воздуха. Вялые и ослабевшие люди расселись по своим местам, водитель, проклиная день и час своего рождения, запустил мотор, и белый грузовик принялся покачиваться и нырять по пологим буграм. Проплыли мимо узкие уэды с одним-двумя пучками иссохших трав. Экспедиция углубилась в Танезруфт – вокруг не было ничего, кроме уплотненного бурями песка, иногда прикрытого полосами и клиньями темноватого гравия и дресвы. Насколько хватал орлиный взор туарега и даже десятикратный бинокль профессора, стелилась равнина, вдали, у горизонта, тонувшая в пылевой дымке.
Внезапно люди встрепенулись. Очень четкие, совершенно прямые линии прорезали равнину Танезруфта на всем ее видимом протяжении от северного края горизонта до южного. Ближе линии разбежались, разъехались, как пути на железнодорожной станции, и превратились в широкие следы могучих машин. Профессор остановил автомобиль. Путешественники невольно застыли перед величественным зрелищем. Что такое след автомашины на избитых дорогах между деревнями и заводами родной Франции? Совсем обычное дело, не привлекающее ничьего внимания. А на асфальтовых или бетонных шоссе след машины едва заметен и нужен разве лишь расследующему происшествие специалисту.
Но здесь, в глубине страшной пустыни, совсем другое! Вот главный след, глубоко раскатанный широкими шинами тяжелых автобусов и грузовиков, с четкими рисунками протектора. Он уносится вдаль, узорчатый, прямой и непреклонный. Две его колеи постепенно сближаются и наконец сливаются в одну узкую ленточку там, в мутнеющей ровной грани пустыни и неба. Рядом идут еще следы, более старые, частью уже сглаженные ветром, иногда перебрасывающиеся с одной стороны на другую, описывая красивые пологие кривые. Иногда неведомые водители предпочитали свой собственный путь – тогда, отделенный полосой нетронутого песка от главной дороги, рядом тянулся неглубокий, но отпечатанный во всех деталях протектора след, также прямо несущийся через Танезруфт к невидимой цели. Вся мощь нашего времени, казалось, сосредоточилась в этих стремительных, слишком прямых линиях, знаках победы машины над пустыней, над самой недоступной и опасной частью Сахары, которая не смогла ни задержать, ни замедлить бег железных верблюдов двадцатого века.
Отважные водители жарили яичницу прямо на капотах своих машин, раскалившихся под солнцем Танезруфта, и упорно пробивались вперед, борясь с пугающими миражами. Если туареги видели в зное страшной пустыни Деблиса – демона Танезруфта с пустыми глазницами, одетого в черное покрывало, восседавшего на скелете верблюда и кружившего около обреченных путников, – то шоферы рассказывали иное. У вехи 285, где на строительстве дороги погибло множество осужденных за бунт солдат Иностранного легиона, за автомобилями гнались их призраки – тонкие извивающиеся фигуры, вертевшиеся вокруг машины, с какой бы скоростью она ни шла. Они звали хриплыми голосами, и единственная возможность спасения от них заключалась в жертве бурдюка с водой. Его надо было бросить им, и тогда они отставали, а машина уходила на полной скорости.
Многое чудилось изнемогающим от зноя людям – перегретый мозг вызывал в глазах самые чудовищные видения. И все же прямые линии машинных следов чертили пустыню гигантской линейкой!
Машина археологической экспедиции, постояв немного, пересекла поперек путь транссахарских автомобилей и пошла печатать свой, здесь, на ровном участке, такой же прямой и отчетливый. Путешественники встретили дорогу между станцией Бидон-5 и вехой 540, далеко к северу от оазиса Тессалит – преддверия уже менее пустынных степей Судана и Нигерии. Одинокая машина долго шла в розовой мгле заката, затем по узкой дорожке света фар в однообразном море ночной тьмы. Короткий ночлег, и снова путь с остановкой задолго до наступления жаркого времени дня, под высоким обрывом у начала большого эрга Аземнези. Отсюда дорога сделалась тяжелой – рыхлые пески покрыли всю площадь эрга волнистой чередой. Машина продвигалась в ней на подстилаемых «лестницах» из связанных цепью деревянных плашек, сделав за вечер лишь несколько километров.
На утренней заре грузовик, словно отдохнувший за ночь, быстро вылез на сыпучий подъем окраины эрга. Дальше на запад местность была усеяна конусовидными холмами песка, тупо срезанными на верхушках и покрытыми удивительной рябью – сеткой чашеобразных углублений. Тирессуэн повел машину в обход этих холмов, на подъем к каменистой гряде, внезапно возникшей среди песчаного пространства.
– Далеко ли развалины, Тирессуэн? – окликнул проводника профессор, с тревогой подсчитывавший в уме, сколько литров бензина ушло на борьбу с песчаным дном эрга Аземнези.
– Уже близко, там. – Туарег показал на юго-запад, где на пологом скате гряды виднелось множество закругленных ветром черных глыб, издалека казавшихся толпой каких-то черепахообразных существ.
Ученый вздохнул с облегчением.
– Почему здесь такие странные холмы? – спросил он, указывая на конусы песка с их скульптурной поверхностью.
– Ветер, – лаконически сказал туарег, описывая рукой несколько кругов, и все поняли, что он говорит о крутящихся вихрях, вздымающих столбы песка на высоту в полкилометра и сокрушающих все, что не камень или не вросшее в землю двадцатиметровыми корнями растение пустыни.
Снова медленно ползущие, уподобляясь машине, часы. Опять свинцово-серая мгла тяжкого зноя, звонкий стук пальцев перегретого двигателя, едкий дым горящего масла. Но вот машина поднялась по твердому скату, лавируя между изъеденными ветром валунами. Круглые глыбы, пирамидальные навесы, острые выступы сменялись стенами, башнями, воротами… Острая, тревожная догадка заставила профессора встрепенуться. Невежественные и фантазирующие сыны пустыни иногда принимают эти причудливые скалы за развалины. Неужели и его экспедиция сделается жертвой подобной ошибки? Ох, ублюдок дьявола, так и есть!
Туарег властным жестом остановил машину в тот момент, когда водитель собирался заявить профессору о необходимости остановиться и переждать жару.
Вне себя от ярости, с помраченными жарой и тяжелой дорогой чувствами археолог выскочил из кабины.
– Куда мы приехали? Где развалины? – завопил он.
Ясные серые глаза Тирессуэна блеснули гневом под навесом головного покрывала. Неторопливо подняв левую руку с широким кожаным браслетом, за который был заткнут кинжал с крестообразной рукоятью, туарег показал вниз.
Машина остановилась на краю склона плато, заваленного сплошной каменной россыпью. Черными контрфорсами спускались вниз сглаженные ветром обрывы, прорезанные глубокими и короткими оврагами, придававшими всей скалистой стене фестончатый контур, будто выполненный руками человека в затейливом архитектурном замысле. Под обрывом стелился небольшой серир – равнина, покрытая обломками отглаженных ветром кремнистых сланцев с углублением древнего озера, от которого осталось круглое пятно островерхих дюн.
А на равнине, отчетливые даже в дымке горячего воздуха, виднелись обрушенные стены, сложенные из глыб красного камня, какие-то пересекающиеся выступы, проходы ворот и улиц. Вот и несомненные башни – только кретин может их спутать с нерукотворными созданиями ветра! Площадь развалин была невелика, но постройки очень массивны и обладали чертами большой древности, распознаваемой опытным взглядом археолога.
Французы закричали. Секунду назад готовые смотреть на Тирессуэна, как на идиота и преступника, они наперебой хвалили проводника.
– Зачем же стоять здесь? – воскликнул профессор. – Осталось несколько километров. Развалины совсем близко! – И археолог перевел свой вопрос на арабский для Тирессуэна.
Проводник объяснил, что дальше дорога очень плоха. Будет лучше пойти к развалинам пешком и осмотреть их.
– Нам не смотреть надо – изучать их, – возразил археолог. – Надо пробыть там дня три, сколько хватит воды.
– Лучше посмотреть, потом приезжать снова. Привозить запас воды, пищи…
– Сначала надо выяснить, стоит ли. Бессмыслица – ходить отсюда по жаре, будто мы на курорте… – Профессор спохватился, что туарег не понимает его и смотрит с вежливым, чуть снисходительным любопытством. – Надо подъехать. И сейчас же. Незачем терять время на остановку, а нужно окончательно расположиться на месте исследования! – настаивал археолог.
Туарег послушно полез на свое место у кабины. Машина долго заводилась и наконец тронулась. Проводник, умело выбирая путь, повел ее направо, где плато плавно понижалось и фестоны крутых ущелий превращались в широкие углубления промоин.
Визжа тормозами, машина спустилась по плитам песчаника в углубление, крупный щебень заскрежетал под массивными шинами. Грузовик пересек промоину. Форсируя мотор, водитель кинулся на штурм подъема. Гром мотора, вой низшей передачи и обычное раскатистое эхо. Вдруг стрелка масляного насоса упала налево, к нулю, слабый хруст послышался в недрах двигателя, и побелевший шофер выключил зажигание. Машина поехала вниз, скользя на крупном песке, катавшемся, как дробь, под неподвижными колесами. Все метнулись к бортам в опасении, что грузовик опрокинется. Но машина медленно сползла к промоине и задержалась, упершись в выступ каменной плиты.
– Что, что случилось? – выдавил из себя археолог. (Ответственность начальника, до сих пор существовавшая лишь в плане исследования, вдруг стала огромной перед лицом опасности.) – Попробуйте… – начал он.
Водитель мотнул головой и, запустив мотор, сразу же выключил его. В гнетущем молчании все сгрудились около машины, в то время как шофер полез под капот. Тирессуэн уселся на камнях и переводил взгляд с одного лица на другое, стараясь понять случившееся.
Скоро выявилась вся серьезность повреждения. Маленькая шестеренка масляного насоса разлетелась на куски, повредив вторую. Ошибка ли, небрежность изготовления или плохое качество материала, там, во Франции, угрожавшая лишь волочением на буксире или несколькими часами ожидания, здесь, в Сахаре, для одинокой машины стала смертным приговором. Только профессор и радист знали, что они отдали радиостанцию капитану, понадеявшись на прочность своей машины и обилие запасных частей. А среди всех этих частей не было нужной, ибо поломка масляного насоса – редкий случай для современного автомобиля.
Пока сотрудники экспедиции осознавали положение – с проклятиями, молчаливой тоской или в трусливом смятении, профессор и туарег, согнувшись над картой, старались как можно точнее установить место аварии. Самое близкое и самое надежное – линия транссахарской дороги, которую они пересекли. Это сто двадцать километров на восток. Если идти прямо в Бидон-5 – сто сорок пять километров. Зато там можно достать шестеренки или вызвать срочную помощь. Европеец в Танезруфте вряд ли пройдет и шестьдесят километров. Это значит: если за эту попытку не возьмется туарег, то все они погибли.
Европейцы резко изменились. Шумные и нетерпеливые, заносчивые и мелочные, они стали медлительны и суровы. Полные тревоги, они зорко следили за Тирессуэном.
Так мелкие хищники сидят вокруг льва в ожидании, какое решение примет могучий зверь. Так следят обвиняемые за судьей, вышедшим огласить приговор.
Туарег курил, бросая мимолетные взгляды на карту и снова уходя в неподвижное созерцание чего-то, проходящего перед внутренним взором. Все участники экспедиции знали, что Тирессуэн призвал на помощь всю свою колоссальную память и опыт, все рассказы товарищей и старинные предания, чтобы решить, куда идти. Сто сорок пять километров – это было слишком много и для тиббу, не только для туарега, но Тирессуэн считал себя равным этим замечательным властелинам пустыни. Властелинам, завоевавшим ее без технической мудрости европейцев – единственно с помощью своего выносливого тела и стойкой души!
День клонился к вечеру. Тирессуэн словно очнулся. Он откинул назад головное покрывало, тяжело вздохнул и застенчиво улыбнулся. И европейцы увидели, как еще молод и добр этот суровый кочевник, становившийся таким грозным с закутанным лицом, в своих темно-синих одеждах.
– Пойду на Бидон-5! – объявил туарег.
К нему бросились, пожимали руки, заискивающе хлопали по плечу, предлагали любые консервы, вино и сигареты.
Туареги не едят ни рыбы, ни яиц, ни птицы, и Тирессуэн опасался консервов. Он согласился взять флягу с водой, немного шоколада и соленых галет, а также набил пазуху сигаретами.
– Возьмите мой компас, Тирессуэн, – предложил шофер.
Но кочевник отказался и от карты, и от компаса.
Звезды и солнце – вот безошибочные путеводные маяки туарега, а небо пустыни почти никогда не бывает закрытым.
– Мы так благодарны тебе, Тирессуэн! – воскликнул растроганный профессор. – Мы, если спасемся, никогда не забудем, что ты делаешь для нас…
– Я еще ничего не сделал, – туарег снова стал суровым, – и не для вас – ведь я спасаю и самого себя. Если я буду ожидать счастливого случая, то погибну наравне со всеми. Воды – на пять дней… Что случится за это время?
– Да, да, конечно, – поспешно согласился археолог.
Сомнение метнулось в его следивших за Тирессуэном глазах, губы дрогнули. На лице стоявшего рядом шофера отразился еще более откровенный испуг. Тирессуэн понял. Как все мелкие люди, считающие себя проницательными, они думали прочесть в Тирессуэне собственные мысли и скрытые чувства. Они боялись, что туарег, спасая собственную шкуру, сбежит куда-нибудь.
Подозрение спутников рассердило Тирессуэна, но он поборол себя, сказав:
– Теперь надо спать – до наступления ночи!
Отойдя за каменный выступ, он принялся расстилать плащ на маленьком пятнышке тени. Не успел он сделать это, как услужливые руки раскинули брезент, положили мягкий тюфяк. Спутники ходили тихо, разговаривали шепотом. Туарег лежал и думал, почему европейцы могут действительно хорошо относиться к жителям пустыни, лишь когда приходит беда и необходимость в помощи. Европеец становится по-настоящему человечным в тисках жестокой нужды – это туарегу казалось низостью.
Тирессуэн проснулся, как назначил себе – в вечерних сумерках. После молитвы, напившись вволю и немного поев, он повернулся к востоку.
– Барак аллах фик! (Бог да хранит вас!) – сказал туарег и неторопливо зашагал, напутствуемый ободряющими криками оставшихся.
Профессор долго смотрел туда, где растворилась в прозрачной темноте высокая фигура проводника. Снедаемый опасениями, он в сотый раз клялся щедро наградить туарега, если тот вернется… Но ведь если он не вернется, некому и не за что будет награждать. Их найдут, конечно, но какое это будет иметь значение для всей его небольшой экспедиции! И снова археолог проклинал себя, что поддался на просьбу капитана. Никакая опытность не может противостоять случайности, и это он, как ученый, должен был бы знать! К дьяволу эти терзания – радиостанции-то нет!
Молодой ассистент профессора неслышно приблизился.
– Ваши распоряжения на завтра, шеф? – Ассистент был англофилом.
– Подъем до зари. Пойдем на развалины – надо же осмотреть это трижды проклятое место! Огюст, шофер, останется с машиной и приготовит обед. Отправимся мы трое – вы, я и Пьер.
Развалины отстояли дальше, чем показалось профессору. Они были к тому же захватывающе интересными, и, когда археолог спохватился, что пора возвращаться к машине, солнце поднялось уже высоко. Обратный путь показался профессору настоящей пыткой. Борясь с желанием выпить весь остаток воды во фляжке, грузно шагая по хрустящему грубому песку и перекатывавшемуся под ногами черному щебню, археолог чувствовал, что его тело ссыхается в палящей печи. Мысли мутились, назойливо возвращаясь то к ледяной шипучей воде отеля в Таманрассете, то к сказочному разнообразию напитков на любой из улиц Парижа, то просто к холодным ручьям и рекам, которыми он так пренебрегал в Европе, не подозревая, какую живительную силу таят в себе эти потоки обыкновенной воды…
– Воды! – Профессор громко произнес последнее слово, слегка всхлипнув от мысленного зрелища холодного и чистого горного потока, так невыносимо чудесно журчавшего по камням.
– Сюда, шеф, – окликнул его молодой помощник, указывая на небольшой песчаный холм с обрывистым восточным склоном. Растянувшись на земле, за этим склоном, можно было укрыть в спасительной тени голову и плечи.
Ассистент посмотрел через плечо на горный уступ, где засел автомобиль, взвесил на руке фляжку и со вздохом положил ее обратно под бок.
– Кажется, мы никогда не дойдем, – промямлил студент-радист Пьер, перехватив взгляд ассистента. – Время тянется так же медленно, как тащишься сам. И с каждым шагом теряешь силы. Знал бы, взял на плечи ведерный термос…
– И тащился бы с его тяжестью еще медленнее! – возразил ассистент.
– Зато пил бы! Пил! Представляешь, сейчас литра два холодной воды…
– Довольно! – оборвал его сердитый окрик профессора. Археолог лежал ничком, и его голос шел будто из-под земли. – Я запрещаю разговоры о воде, о лимонадах, о Париже с его кафе и пивными, где на каждом шагу можно пить сколько угодно. Хватит болтать о реках, о купании!
Молодые люди переглянулись. Никто из них и не думал говорить ничего подобного. Ассистент покрутил пальцем у своего виска.
– Где-то сейчас Тирессуэн? – вдруг спросил студент. – Что он делает? Нам идти осталось километров шесть, а сколько ему?
Профессор повернулся на бок. Он отчетливо представил себе высокую синюю фигуру, безмерно одинокую среди палящего океана Танезруфта, такую слабую перед чудовищной силой пустыни.
– Пойдемте, друзья, – твердо произнес он, вставая.
– А что там, профессор? – вдруг спросил студент, показывая на запад.
– Очень далеко до помощи! Огромные эрги и себхры, древняя караванная дорога в Тимбукту и знаменитые соляные копи Тауденни, в которых обитает кучка людей.
– Соляные копи в центре Сахары! Кто же копал там?
– Раньше рабы, а потом и свободные люди, согласившиеся прожить там от одного каравана до другого.
– А если караван опаздывал?
– Все погибали, что и случалось не один раз. Погибали и караваны в пути из Тимбукту в Тауденни. Например, в тысяча восемьсот пятом году караван из тысячи восьмисот верблюдов и двух тысяч людей погиб от жажды до последнего человека. Никто не спасся! Небольшая ошибка проводников или пересохшие от бурь колодцы – и все…
– Золотая соль доставляется в страну черных!
– Вы правы, соль прежде ценилась на вес серебра. Чернокожие люди защищены от ультрафиолетового излучения солнца, зато получают больше нагрева от инфракрасного и сильнее потеют, чем белые. Потребность в соли у них выше. Многие путешественники описывают страшный соляной голод, который мучил чернокожих земледельцев и в лесах, и в саваннах…
Ассистент, жадно прислушивавшийся к разговору, остановился.
– О, я понял важную штуку, шеф! Вот почему наш Тирессуэн и все туареги закутаны в свои темно-синие покрывала. Они белокожие, и им надо защищаться от вредного ультрафиолета сахарского солнца!
– Совершенно верно! И добавлю: знаете ли вы, что есть так называемые белые туареги? Это чернокожие, которые носят белые покрывала, проницаемые для ультрафиолета, который им не страшен, но отражающие инфракрасные тепловые лучи, которые слишком нагревают темную кожу. Прежде эти чернокожие были рабами. Им запрещалось законом носить синее, и они ходили в белом – то, что им и было нужно. Пусть-ка поразмыслят над этим господа медики – они мало думают о таких вещах…
Последние сотни метров по крупному булыжнику у подножия обрыва были настоящей мукой. Вода была выпита, и жажда терзала горло, заволакивала красным туманом глаза. Хватая ртом раскаленный воздух, три исследователя вскарабкались на обрыв, одолевая его на четвереньках, и повалились в тень машины, пока Огюст торопливо наливал большие суповые чашки. Жажда – не голод, и напившийся человек быстро оживает. Остается лишь клонящая в сон усталость. Охотники за древностями задремали в тени тента, который Огюст растянул у борта грузовика. Это была уже реальная защита от солнца Сахары, и европейцы скоро ободрились. По обе стороны промоины, в которой засела машина, выпячивались закругленные склоны утесов белого песчаника. Камень покрылся темно-коричневой, почти черной корой, блестевшей на солнце, как броня. Остывание скал в холодные ночи покрыло склоны широкими трещинами, по которым черная корка отслоилась исполинской шелухой. Ослепительно сверкали белые камни там, где отваливался черный покров. От резкого контраста блестящей, как черное зеркало, коры и слепящих белых пятен рябило в глазах. Бескрасочный серый свет над пустыней тоже не давал отдыха зрению. Только глетчерные очки спасали европейцев. Они лучше стали понимать, что обычай туарегов-мужчин чернить краской веки возник вовсе не как требование моды или своеобразной эстетики.
Каждая ночь оживляла путешественников после дневного отупения. Если день казался океаном зноя и слепящего света, необъятная звездная ночь Сахары становилась бездной бесконечного неба, уносившего человека в такие глубины и дали чистой прозрачной темноты, что невзгоды, опасности и даже сама смерть начинали странным образом мельчать, уподобляясь исчезнувшей во мраке грозной пустыне.
В Европе кончалась осень. Здесь это время выражалось лишь в наступлении холодных ночей, казавшихся ледяными после адского дневного жара.
Было невыразимо отрадно лежать на спине, закутавшись в шерстяное одеяло, и отдаваться гипнотизирующей власти бездонного неба, погружая свой взор в звездные рои Млечного Пути.
Украдкой подступали мысли о Тирессуэне. Туарег не взял с собой одеяла, и если он не сгорел в огненной печи дня, то неминуемо должен был замерзнуть ночью. А с ним и возможность легкого спасения для тех, кто остался у бочек с водой, под спасающим от убийственных копий солнца тентом, кто укрывался теплыми одеялами в знобящие ночи.
Только на третий день стоянки исследователи отважились на вторую экскурсию к развалинам. Двадцать километров пути туда и обратно были бы не страшны для ночного похода. Но изучать развалины ночью, как на грех безлунною, было невозможно. Волей-неволей археологи задерживались до знойного времени дня, и поход становился для них мучением. Решено было отправиться на развалины к вечеру, успеть там немного поработать, переночевать и воспользоваться всем временем от утренней зари до девяти часов, когда следовало быть у машины.
Никогда исследователи не решились бы повторить ночевки. На свет костра из развалин выползли тысячи скорпионов и ядовитых пауков – фаланг. Все это скопище ринулось к расположившимся на ночь людям. Костерок из жалких стеблей, принесенных с собою щепочек и бумаги быстро догорел, и люди остались во тьме в неравной борьбе с ползучей и ядовитой гадостью. Единственным спасением было поспешное бегство в серир, как можно дальше от развалин. Всю ночь в шорохах ветра людям чудились ползущие скорпионы. Опять не хватило питья, хотя Пьер и ассистент сдержали обещание и тащили в заплечных мешках большие термосы. В третьем походе, снова днем, профессор получил легкий тепловой удар, пренебрегши солевыми таблетками. Его молодые помощники ушли в четвертый поход на развалины, а ученый, ослабевший телом и духом, лежал под тентом. Молчаливый Огюст хмуро поил его бульоном из концентратов. Несколько раз археолог заставлял его измерять воду в последней бочке, с ужасом убеждаясь, что они израсходовали ее слишком много в походах сквозь палящий зной Танезруфта.
Профессор обратил взгляд на восток. Черная россыпь обточенных ветром пирамидальных камешков полого поднималась к серому, угрюмому, без единого облачка небу, сокращая видимость постоянного горизонта до нескольких километров. Туарег должен был появиться неожиданно через несколько минут или дней или не появиться совсем. Профессор вспомнил свои опасения, что Тирессуэн может бросить их на произвол судьбы, но все, что он знал об этих детях пустыни, противоречило такому предположению. Но Тирессуэн мог погибнуть, как, безусловно, погиб бы любой из них, отправившийся в подобный поход. Если туарег погиб, то все равно идти придется, идти всем! Это будет скоро. Если проводник не вернется через два дня, то надо бросать все, нагружаться водой и шагать по следу своей машины. Археолог представил себе этот безнадежный путь и внутренне содрогнулся.
Свинцовое небо душило его, угасавший после полудня ветер шумел по камням назойливо и безотрадно. Край тента размеренно хлопал по застывшей машине. Застывшей безнадежно, как эти источенные ветром и почерневшие от солнца скалы, как весь этот сожженный и мертвый мир, поймавший в западню его экспедицию.
Пятый день! Никто уже не ходил к развалинам, экономя воду. Люди валялись, курили, без охоты играли в карты. Профессор заметил, что во всех разговорах старательно избегалась одна тема – предположения о Тирессуэне. Видимо, слишком серьезен был этот вопрос для каждого из путешественников, чтобы обсуждать его в праздной болтовне. Лагерь, автомашина – все предметы кругом создавали привычную походную обстановку, ничем не напоминавшую о беде. Но пустыня вокруг, мертвая, угрюмо шуршавшая ветром, стояла настороженно враждебная, словно готовясь к решительной атаке на горсточку привязанных к машине людей. Будто они перенеслись на другую планету – настолько не похоже здесь было все на мир, с детства привычный европейцу. Пустыня воспринималась как некая нереальность, изменчиво проплывая мимо в быстрых автомобильных маршрутах. Но теперь, окружая маленький бивак уже несколько дней, она стояла неизменной, как вечная угроза всему живому, бесконечно удаленная от многообразного существования людей, от их трудов, развлечений, радостей и горя. Никак нельзя было поверить, что на востоке, всего в полутораста километрах от лагеря, бегут через пустыню быстрые машины. Любая из них перенесла бы всех путешественников туда, где их жизни не будут более качаться на зыбких весах неверной судьбы. Там пролетают аэропланы… Стоит любому из них немного отклониться от обычного пути, тогда их заметят с воздуха и помощь придет через несколько часов!
Шестой день – последний день возможного ожидания. Готовясь к гибельному походу, молодежь не выдержала. Люди напились вина, пытаясь успокоить напряженные нервы и легче свыкнуться с неизбежным.
Начавшийся день был особенно жарким, точно пустыня, предчувствуя наступающий период прохладных ночей, изливала днем весь запас своей огненной ярости. Профессор, еще не вполне оправившийся от теплового удара, лежал в полузабытьи. Медленно, точно увязая в жаркой смоле, ворочались мысли в болевшей голове. Лежавшие вокруг спутники противно храпели, сопели, тяжело вздыхали, беспокойно дергаясь во сне, измученные зноем и тяготевшим над ними сознанием обреченности. Мрачный Огюст изредка стонал, а Пьер жалобно всхлипывал, выдавая свои чувства в пьяном сне.
Профессор приподнял чугунную голову и механически огляделся по установившейся за пять дней привычке, ничего более не ожидая от изученного до отвращения ландшафта. Вдруг археолог дернулся, провел рукой по лицу, прогоняя сон. Поодаль от машины, на заваленном черными камнями плоском дне промоины, росла небольшая тальха. За ней виднелось нечто высокое, белое… Неужели? Да, это мехари! Громадный верблюд приближался к лагерю, неся закутанную в обычное темное одеяние фигуру. Переметные сумки из узорной кожи свисали с убранного серебром седла с лукой в форме креста. К левому боку верблюда была приторочена винтовка дулом вниз.
Комок, подступивший к горлу профессора, помешал ему закричать. Археолог вскочил на ноги. Мехари подошел вплотную. Никогда не думал археолог, что туарег на верблюде окажется таким гигантом. Величественная фигура рыцаря пустыни наклонилась с высоты мехари. Он, Тирессуэн!
Ужасный крик раздался над ухом археолога, заставив его пошатнуться: это увидел туарега проснувшийся ассистент. Его товарищи, не успев подняться, завопили, точно орда людоедов. Все побежали навстречу туарегу, который опустил верблюда и медленно, видимо, от большой усталости, слез с седла. На молчаливый вопрос путешественников Тирессуэн порылся за пазухой и протянул на раскрытой ладони две маленькие шестерни, завернутые в промасленную бумагу. Огюст схватил их, всхлипнул, потряс руку туарега и бросился к машине, так ничего и не сказав. За ним поспешил его всегдашний помощник Пьер. Минуту спустя они уже открыли капот и полезли под машину.
Тирессуэн устало потянулся, уселся под тентом и закурил обычную сигарету. Будто и не было серьезного несчастья, не было шести тяжких дней, полных тревоги и опасности. Туарег, по обыкновению, ожидал, пока его спросят.
– Бидон-5? – Профессор показал на восток.
– Да.
– Как дошел, тяжело было?
– Да. Много солнца. Торопился!
– Устал?
– Да.
– А верблюд откуда?
– Ездили со станции на машине в кочевье знакомого. Взял доехать.
Археолог прекратил расспросы и предложил Тирессуэну отдохнуть. Через час Огюст и Пьер переминались на месте от нетерпения скорей завести машину, но профессор яростным жестом запретил их попытку. Только когда солнце склонилось к горизонту, проводник проснулся. В тот же миг заревел мотор, будто тоже очнувшийся от долгого сна. Все путешественники, не исключая профессора, принялись поспешно свертывать лагерь, а Тирессуэн долго пил теплый чай, заедая финиками, которые он отламывал от комка, извлеченного из седельной сумки, и совал, по обыкновению, под лицевое покрывало, чтобы не показывать рта. Французы подошли приласкать спасшее их животное – и отшатнулись: от мехари исходил отвратительный запах. Тирессуэн заметил недоумение спутников.
– Если верблюд долго идет по жаре и не пьет, он пахнет очень плохо! Я должен был ехать днем, зная, сколько у вас воды.
Профессор, так же как, наверно, и другие члены экспедиции, испытывал желание крепко обнять Тирессуэна, высказать ему горячую благодарность за выручку, за тяжелый, для европейца невыполнимый поход. Но туарег сидел с прежним спокойным достоинством, будто ничего не случилось. Археолог чувствовал перед ним смущение, заставлявшее его сдерживаться.
– А как же верблюд, Тирессуэн? – подошел к проводнику шофер.
– Да, совсем забыл, как же мехари? – спохватился профессор.
– Напоите верблюда, дайте мне запас воды и отправляйтесь, – ответил туарег.
Медленно, обходя каждую выбоинку, грузовик поднялся на плато и повернул на восток по собственным следам. Огюст ехал с предельной осторожностью, твердо решив ничем не рисковать, пока они не выберутся из этой западни и не наполнят водяные бочки. Сверху они еще раз увидели белого верблюда и едва заметную фигуру туарега, улегшегося в тени скалы в ожидании ночи. Тирессуэн явно находился на пределе усталости, и его европейские спутники опять ощутили угрызения совести за поспешность. Но после всего пережитого казалось невозможным остаться здесь лишний час. А туарег… что ж, для него пустыня – родной дом. Их женщины ездят в гости к подругам за двести-триста километров, а мужчинам ничего не стоит провести несколько суток в пути, чтобы услышать новости. Все это так, но, если бы это произошло в другом месте, а не в Танезруфте, тогда бы они уехали со спокойной совестью.
Но машина перевалила за гребень плато, проклятое место скрылось из виду, и оставшийся позади проводник перестал смущать европейцев. В конце концов, до Бидона-5, где они должны его дождаться, не так уж далеко для быстроходного мехари!
* * *
– Я прошу вас срочно связать меня с министерством, генерал!
– Полно, профессор, стоит ли вам так волноваться из-за какого-то туарега с его бешеными претензиями!
– Поймите, что я, вся моя экспедиция, мы обязаны этому вовсе не какому-то, а замечательному человеку жизнью!
– Он только выполнял свои обязательства!
– Я тоже только выполняю свои. Это для меня вопрос чести. У вас, военных, есть свой кодекс чести, у нас, ученых, свой. Позор, что проводник третью неделю ждет разрешения пустякового вопроса. Болтается где-то около Таманрассета. Хорошо еще, что туареги терпеливы, он не надоедает мне. Наш брат француз…
Генерал поморщился.
– Вопрос вовсе не пустяковый, профессор. Поймите, что у нас непопулярная война в Алжире, чуть ли не с родственниками Тирессуэна…
– Положим, арабы и туареги – мне ли вам говорить…
– Есть еще одно обстоятельство, неизвестное вам. Под честное слово, профессор! Ни одному человеку, ни при каких обстоятельствах!
Заинтересованный ученый согласно наклонил голову.
– В Центральной Сахаре проектируются испытания нашей, французской, водородной бомбы. Понимаете всю сложность обстановки, которая получится, как только секрет станет известным? И он неминуемо станет известен! А мы отправим туарега в Советскую Россию!
– Испытание… здесь… в Сахаре! – Археолог был ошеломлен и потерял все возобновленное после возвращения из Танезруфта достоинство. – Вы будете проводить испытания!
– Да где же еще нам найти столь подходящие условия, черт возьми! Ну вот, вы теперь сами убедились! Еще бокал, профессор?
Археолог молча выпил придвинутый ему аперитив, закурил и решительно выпрямился в кресле.
– Я все же буду настаивать, мой генерал!
– Что ж, я предупредил вас, мой профессор! – кисло усмехнулся генерал. – Я позвонил начальнику южных территорий генерал-губернаторства, директору Службы сахарских дел и военнослужащих, но…
– Очень сложный титул, – усмехнулся профессор. – И он отказал, конечно?
– Да!
– Что ж, одна надежда на Париж!
* * *
Профессор вернулся в свой комфортабельный номер с чувством досады, большим, чем того стоило упрямство генерала. На полированном столе лежали куски древней керамики из развалин в Танезруфте. Археолог задумчиво поднял тяжелый кусок изделия двадцатипятивековой давности, чтобы в сотый раз полюбоваться находкой, предвкушая сенсационное сообщение в печати. Но странное дело, победные результаты экспедиции, чуть было не оказавшейся роковой, как будто потускнели. Прежней светлой радости исследователя, открывшего для мира новое, не было у археолога. Ему показалось, что поездка туарега в Россию чем-то важнее для него, чем древности, извлеченные из забытья в глубине пустыни. Заинтересованный собственными ощущениями, ученый вытянулся в кресле и зажег сигарету. Может быть, дело в том, что подсознательная благодарность Тирессуэну еще очень сильна после пережитых испытаний? Нет, не в этом дело! И не в том, что совесть человека науки, поставившего целью жизни раскрытие и отстаивание истины, была более неуступчивой, чем у политикана и военного. Генерал пытался сыграть на его патриотизме. Он сын Франции, не меньше любящий ее, чем этот властный генерал! Но не к лицу ему, человеку мыслящему и к тому же историку культуры, дешевая военная демагогия, высокие слова о миссии европейца, несущего культуру дикарям-туземцам. Вторая четверть двадцатого века наглядно показала человечеству, что все это навоз для почвы, на которой пышно зреет фашизм. И тут еще эта бомба – подготовляется великое отравление Сахары! В этом случае судьба сахарских кочевников, и без того трагическая, станет попросту ужасной!.. К дьяволу эти мысли! Если он может помочь, то Тирессуэну, но не туарегам вообще. И тиббу, и западным берберам, и арабам севера. Он только археолог, не политик, не финансист, не военный… Ага, пожалуй, вот в чем дело – у него тоже была с детства лелеемая мечта, сказочная страна детских книг, потом романов и кинофильмов, потом и строгого научного интереса – Северная Африка. Родом из департамента Нор, он неудержимо стремился к заветной стране, казавшейся ему – что уж скрывать от самого себя – гораздо прекраснее, чем он нашел ее, впервые попав сюда тридцатипятилетним человеком… Может быть, потому, что он был не молод, получил уже от жизни изрядную долю усталости и скептицизма? Но туарег молод и тоже стремится в страну своей мечты. Чепуха, что он подвергся пропаганде каких-то таинственных коммунистов в центре Сахары! Как ни мало еще он знает туарегов, бессмыслица очевидна. Может быть, у Тирессуэна есть возлюбленная, такая же необузданная фантазерка, как и он сам? Она говорит ему о загадочных странах севера, о самой таинственной для Сахары далекой и холодной России… просит поехать туда… Она готова на разлуку, на опасность, на долгое ожидание… Все может быть, и он поможет Тирессуэну не только из-за данного обещания, не в благодарность за спасение, но прежде всего как человек, знающий, что такое мечта!
Судьба покровительствовала археологу (или, может быть, Тирессуэну). Министерские знакомства сделали свое дело. Профессор вручил туарегу билет на трансафриканский самолет Аулеф – Марсель и квитанционную книжку Международного союза сахарского туризма.
В зимнее время туристские группы в Россию ездили редко. Туарега должны были присоединить к торговой делегации, отправлявшейся в Ленинград на четыре дня для участия в пушном аукционе. «Хватит с него!» – так звучало решение власть имущих.
* * *
Мехари, сильно раскачиваясь, продолжал свой неутомимый бег, как будто Афанеор только что начала свой пятисоткилометровый путь. Это был лучший беговой верблюд старухи Лемты по прозвищу «Талак» – «Глина», отмечавшему светло-желтый цвет его короткой шерсти.
Незримая почта сахарских кочевников передала Афанеор зов Тирессуэна. Девушке предстояло разыскать его на окраине эрга Афараг. Она не знала, что заставило Тирессуэна не вернуться к ней после приезда из России.
Каменистое пустынное плоскогорье – тассили – было сплошь покрыто воронками, вырытыми хозяином пустыни – господином ветром. Дальше тассили, понижаясь, переходило в аукер – лабиринт обрывов, промоин, останцов и отдельных крутых, как стены, гребней. Это означало близость большой впадины – эрга. Афанеор никогда не бывала здесь, но выбирала дорогу, ориентируясь безошибочно, с тем почти бессознательным чувством, которое кажется европейцу чудом. На самом же деле кочевник Сахары, с детских лет странствуя по пустыне, научается выбирать наилучший путь при одном взгляде на местность. Этот путь выберут также и другие кочевники – вот почему туарег легко находит след другого туарега, не говоря уж о проходе целой семьи со стадами и вереницей груженых верблюдов. Нескольких самых общих указаний о местопребывании Тирессуэна было достаточно для девушки, выросшей в кочевье.
Красными воротами, пробитыми в сияние солнца, потянулось впереди глубокое ущельице. Массивные каменные столбы, высеченные древними волшебниками, шли чередой по обе стороны ущелья и загораживали весь мир своим гигантским частоколом. Косые выступы почерневших твердых плит перерезали каждый столб примерно на середине его высоты. Девушке казалось, что это стоят арабские воины, одетые в красные бурнусы, с патронными перевязями через плечо… Заколдованные воины замерли в молчании – сюда, на дно ущелья, не доходил неизменно свистевший по пустыне ветер. На каждом повороте вставали новые воины, и в этом их обязательном появлении было что-то угрожающее, невольно действовавшее на Афанеор. Она возвращалась к мыслям о том, что же случилось с Тирессуэном, раз он не смог примчаться к ней на своем Агельхоке. Что-то случилось! Тирессуэну надо удалиться от людей и дорог… Может быть, он провинился перед властями? Может быть, не следовало ему ездить в Россию, а ей – просить его? Скорей бы! Чем ближе к указанному ей месту, тем длиннее кажется путь и тише бег верблюда.
На дне ущелья выступали плиты камня. При таком крутом спаде ущелье не может быть длинным… Это тинрерт – боковой «приток» уэда. Скоро красные стены сделалась серыми, понизились, разошлись в стороны, и Афанеор выехала в ираззер – главное «русло» уэда Тин-Халлен.
Уэд расстелился полосой плотного песка не меньше двух километров ширины, быстро расширявшейся к северо-западу, к впадине эрга Афараг. Весенние дожди пропитали песок водой – свежая трава, низкая и редкая, покрывала все просторное русло уэда. Издалека ее тонкие стебли придавали дну уэда вид пушистой шкуры, испещренной пятнышками синих, оранжевых и розоватых цветов. Ветер свободно разгуливал здесь, налетая могучим валом с запада. Нежная трава не могла просуществовать и недели под наливающимся злой силой весенним солнцем. Это эфемерное пастбище – ашеб – должно было исчезнуть раньше, чем к нему подошли бы стада. Солнце сильно склонилось к западу и теперь слепило глаза верблюду, по-прежнему бежавшему неторопливой широкой иноходью. Мехари сердился, вскидывал гордую голову с презрительно сложенными губами и, пронзительно вскрикивая, старался дать понять своей всаднице, что надо переменить направление. Но девушка, опустив покрывало на левый глаз, слегка дернула за поводную веревку, и желтошерстный бегун покорился. Ветер дул все сильнее, прижимая мягкую траву к почве. Казалось, что гигантская рука гладит зеленую шерстку уэда Тин-Халлен… Низкие, сильно разошедшиеся берега вдруг совсем потерялись – начался эрг Афараг. Несколько размашистых шагов верблюда – и, будто заколдованная, исчезла зеленеющая трава.
Занесенная песком, изрытая бурями поверхность эрга казалась на всем огромном пространстве совершенно мертвой. Ветер озлобленно ревел, обнажая кое-где иссохшие корни или переметывая трухлявые остатки стеблей – призраки когда-то зеленевших здесь растений. Ни кустика тамариска, ни пучка дрина, ни тальхи – ничего живого. Свирепая засуха умертвила эрг. Афанеор сообразила, что Афараг сейчас надежное убежище для человека, не желающего лишних встреч. Солнце садилось в красной пылевой дымке западного горизонта, длинные тени ползли по необитаемой равнине, чередуясь со вспышками красного света на острых гребешках песчаных дюн, еще невысоких тут, неподалеку от устья уэда.
Девушка устала и приуныла. Пугающим владычеством смерти веяло от громадного выжженного эрга, чувство одиночества стало гнетущим. Даже презрительный Талак замедлил свой бег, часто озираясь и сбиваясь на рывки. Ветер бросал в лицо горсти песчаной пыли, трепал одежду, бил по щеке краем покрывала. Тягостное предчувствие давило Афанеор. Чтобы отогнать невеселые думы, девушка отвернула лицо от ветра, стараясь перебить веселой песней его унылый свист. Афанеор не могла ехать ночью по незнакомому месту и разыскивать приметы, а ночлег тут одинок и уж очень печален… Что это с ней? Или пятисоткилометровый путь слишком утомил ее? Где-то здесь должна быть высокая, отдельно стоящая дюна – гурд… Надо ехать на нее и затем правее… О, аллах велик, то Тирессуэн!
Белый Агельхок был заметен на бледно-серой поверхности эрга только глазам кочевника. Девушка погнала своего верблюда. Талак, заметив собрата, понесся во весь опор, раскачиваясь так сильно, что моментами казалось, будто мехари свалится на бок. Ветер донес зов Тирессуэна. Радостно прозвучал звонкий отклик Афанеор. Не помня себя, девушка спрыгнула на землю, не опуская верблюда. Башней вознесся над ней подлетевший Агельхок. Ноги белого мехари зарылись в песок, и Тирессуэн соскочил с седла. Афанеор была поднята сильными руками и прижата к патронным сумкам на груди туарега.
Эхен – кожаный шатер из шкур диких баранов, со столбом в центре, по обыкновению, был обмазан изнутри и снаружи светлой глиной. Надежно укрытый на окраине эрга, шатер Тирессуэна был велик, и девушка сразу поняла, что ее любимый пользовался помощью друзей. Друзья Тирессуэна – кто они? Какие они? Афанеор только сейчас спохватилась, что она не знает никого из близких ее жениха. С кем живет ее Иферлиль – с матерью, родственниками? Девушка знала, что отец Тирессуэна умер, утонув во время внезапного наводнения, какие случаются в Сахаре после ливней…
Коротки были их свидания между поездками Тирессуэна. Она не успела ничего расспросить, слушая рассказы любимого и отвечая на его вопросы. И сейчас он вернулся из России… ему угрожает какая-то опасность! В конце концов, не все ли равно, какие есть у него родственники и где он живет! Ее Тирессуэну покорна вся пустыня, а для нее нужен только он сам…
Холодная ночь высыпала ворохом леденящие далекие звезды. Тусклый огонек маленького костра едва мог согреть скудную пищу. Темнота ночи побеждала жалкий красноватый свет, необъятная пустыня стала невидимой. Двое молодых людей сидели во мраке перед лицом великого нового мира, открывавшегося им в словах и памяти Тирессуэна, в ответном воображении Афанеор. Туарег сбросил свое покрывало. В широкой синей рубахе без рукавов, туго стянутой у пояса, знаменитый проводник казался совсем юным. Горячее возбуждение от воспоминаний об увиденном покрыло темным румянцем его бронзовые щеки, заставило засветиться, как у мальчика, его суровые серые глаза.
Туарег говорил о том, как он поехал через Тидикельт и Ин-Салу в Аулеф, где находился большой аэродром. Огромный самолет, перелетевший море, доставил его в Марсель. Потом его везли в большом автобусе, связанном с целым десятком таких же. Вся связка неслась с чудовищной скоростью и поразительным грохотом. Он был привезен в небольшую гостиницу на окраине города, превосходившего своими размерами всякое воображение, около поля с целый эрг величиной, на котором день и ночь ревели такие громадные самолеты, что в них поместился бы десяток самых больших сахарских грузовиков. Не в пример другим туарегам, считающим, что всякое закрытое помещение – местопребывание злых духов, Тирессуэн не боялся комнаты. Хотя жизнь в гостинице угнетала его, он ожидал там в уединении и молчании три дня. Потом его посадили в один из огромных самолетов, и он снова летел, глядя вниз, но ничего не увидел, кроме бесконечной равнины из белых облаков, в прорывах которых иногда блистала большая вода. Дважды садился самолет в каких-то неведомых странах, но Тирессуэна не отпускали далеко от самолета. После короткого отдыха снова ревели моторы, и самолет опять поднимался за облака. Путь был совсем недолог – меньше дневного перехода. Самолет опустился в туман и сел на гладкое, как талак, место, покрытое снегом. Стало очень холодно. Приветливо улыбавшиеся девушки, подобные служившим в самолете, только говорившие по-французски медленнее и понятнее, отвели его с пятью спутниками в холодный, как палатка, автобус и повезли в громаднейший город. Долго ехали они по улицам, покрытым снегом. Их привезли к большому серому дому на площади, украшенной статуей всадника на коне, а поодаль – неописуемо великолепным зданием из полированного серого камня с золотым куполом и высокими колоннами из цельных кусков красного гранита. Тирессуэн привык к домам и более не задыхался под потолками в клетке из каменных стен. Все же он не стал спать на мягкой кровати, вделанной в углубление стены, а улегся посреди комнаты, на ковре, где было прохладнее и больше воздуха. На следующий день его повезли через весь город к еще большему зданию, тоже серого цвета, с широкими лестницами, наполненному шкурами невиданных зверей. Покупать эти шкуры съехались купцы разных стран, в том числе и те, которые доставили его сюда. Тирессуэн молча сидел в зале такой величины, что туда вместился бы дом губернатора в Таманрассете, наблюдая, как на необъятные столы вываливались связки шкур и седовласый человек что-то кричал, стучал молотком, а купцы писали и тоже кричали. Разве за этим приехал Тирессуэн? Что увидит он здесь, в доме шкур? Туарег медленно встал, оглянулся и, видя, что на него никто не обращает внимания, вышел. На лестнице к нему подскочил какой-то человек, показывая на стоявший поодаль черный автомобиль. Туарег отмахнулся от него и пошел пешком, осторожно и недоверчиво разглядывая встречных. Тирессуэн старался запомнить дорогу между хмурыми громадами бесконечных каменных домов, таких высоких, что даже большие кипарисы в ущельях Тассили едва достали бы до крыш.
Прохожие встречали его изумленными взглядами – сразу видно было, что они никогда не видели туарегов. Но взгляды их были приветливы, молодые мужчины и женщины весело улыбались, мальчишки некоторое время бежали за ним, как это делают все мальчишки городов Сахары, Нигерии и Франции.
Его поразила одежда женщин – голову и шею они кутали в меха, оставляя обнаженными стройные, покрытые загаром ноги, не боявшиеся резкого, секущего сухим снегом ветра…
Тирессуэн дошел до огромной реки. Исполинские мосты горбились над ней, позади высилось необычайно красивое желто-белое здание с золотой иглой, вонзившейся в низкое, хмурое небо. Не обращая внимания на ветер, туарег пошел через мост и повернул по набережной. Река покрылась толстым льдом, местами изломанным и торчавшим остроугольными прозрачными глыбами, похожими на кристаллы горного хрусталя, которые находят в скалах Тифедеста. Ниже второго моста река была свободна во всю ширину и быстро несла свою чистую воду цвета стали, покрытую рябью под ветром. Туарег облокотился на загородку из глыб красного камня, закурил и начал раздумывать. Громадный город был прекрасен особенной, хмурой красотой. Люди, в нем жившие, казались приветливыми и несердитыми, но крепче всякого забора отделяло от них Тирессуэна незнание языка и обычаев. Кочевник Сахары, тысячи раз пускавшийся в одиночку в самые далекие поездки по мертвым пространствам пустыни, почувствовал себя здесь забытым, чуждым всем и никому не нужным. Даже мехари не было с ним, чтобы разделить его бесконечное одиночество…
Вот она перед ним, легендарная страна русских, мечта его Афанеор. Но что же он расскажет, вернувшись в Сахару? Бесполезен его сказочный путь по воздуху, бесполезны усилия, приложенные, чтобы попасть сюда.
Французы хитры – они сначала не хотели пускать его, потом разрешили поехать на четыре дня с купцами, засевшими в доме шкур. Они знали, что он ничего не поймет, не узнает, не поговорит ни с одним человеком. Афанеор просто сказала: «Поезжай, посмотри и расскажи, что увидел!» А что он увидел?
Тирессуэн осмотрелся. Город, стынувший на морозном ветру, был запорошен чистым белым снегом – праздничным цветом Сахары. Там, на юге, белое трудно сохранять таким безупречно чистым – это стоит дорого: белоснежные дворцы и дома, автомобили, ковры и циновки. Самые лучшие мехари тоже чисто белые… А здесь белый снег щедро сыплется с неба и не тает, придавая всему нарядный и богатый вид! Небо низкое, будто потолок в большом доме, – сплошная пелена серых туч. Поразительно, но небо здесь более темное, чем земля в ее праздничном наряде!
Нежный сумеречный свет, рассеянный, будто жемчужный, трогательно мягкий, ласкающий, а не убивающий человека, настраивающий его на тихое, грустное размышление. Ночь наступает здесь рано, тянется долго, но она гораздо светлее, чем ночи Сахары, хотя тяжелые облака лишают ее звезд и луны.
Эта страна – полная противоположность пламенной пустыне, сгорающей в неистовом буйстве солнца, сухой и каменистой, ночью тонущей в черной тьме бесконечного пространства под шатром серебристых звезд или сплошь залитой ярким светом луны, накладывающей на все кругом печать волшебства и несбыточных грез…
Тирессуэн закурил снова и повернул к гостинице близ храма с золотым куполом. Туарег закоченел: несмотря на всю его закаленность, одежда была слишком легкой для такой холодной страны. Кончился день – четверть всего срока его пребывания в России. Едва он появился в нижнем зале, как к нему подошла маленькая девушка, служившая переводчицей для приезжающих французов. Широко расставленными глазами и мелкими кудряшками светлых волос она напоминала туарегу молодую овечку. Кочевник, с молоком матери всосавший любовь к домашним животным, никогда не евший их мяса, может быть, потому относился к переводчице с симпатией. Волнуясь, девушка стала говорить Тирессуэну. Она заметила полную отрешенность туарега от торговых дел и поняла, что он приехал просто посмотреть ее страну. Однако он очень плохо знает французский язык, и, чтобы помочь ему в знакомстве со страной, нужен человек, знающий арабский. Языка туарегов, прибавила девушка, она думает, никто здесь не знает. Но ее друг изучает арабский язык, был в Египте и сможет быть полезным Тирессуэну. В тот же вечер явился молодой веселый человек с рыжими волосами и лицом, усеянным, несмотря на зиму, веснушками. Французские спутники туарега отнеслись к новому знакомству неодобрительно. После ухода студента они до ночи объясняли ему козни коммунистов и их умение обманывать и опутывать неопытных людей. Но, в конце концов, навязанный им туарег только мешал. Они были довольны, что его смогут занять осмотром Ленинграда и они избавятся на оставшиеся три дня от сурового чужака, который не пил вина, ничего не смыслил в еде и почти все время молчал. На следующее утро студент явился за Тирессуэном. Судьба помогла ему, одинокому и невежественному страннику, хоть немного узнать страну, в которую он попал по просьбе Афанеор…
Туарег замолчал и задумчиво стал подгребать несгоревшие стебли на середину костра. Ветер упал – подошел самый поздний, предрассветный час безлунной ночи, когда ложится лошадь и встает верблюд. Звезды померкли, будто стихший ветер перестал раздувать их огоньки, и на небе едва обозначилась уходящая за горизонт волнистая поверхность эрга. Афанеор воспользовалась задумчивостью Тирессуэна и задала ему вопрос, который сейчас интересовал ее больше всего.
– Это очень важно, – нахмурился Тирессуэн, – и я должен был бы пояснить тебе ранее, но увлекся рассказом. Большая беда надвигается на нас, худшая, чем голод, засуха или война!
– Что же может быть хуже всего этого?
– Помнишь, у могилы дочери Ахархеллена наши думы? Как мы, туареги, сделались владыками пустыни? Ценой отрешения от благ оседлой жизни, закаленным во множестве поколений, привычным к лишениям, скудной пище, жаре и холоду, нам удалось победить пустыню и сделать ее местом своей жизни, недоступным гораздо более многочисленным и могущественным народам. Сравни нас с жителями оазисов – те измождены нездоровым воздухом, поголовно больны лихорадкой, запуганы. В тесноте они начинают и кончают свою жизнь. То же я видел на берегах Нигера, и правы наши отцы, говорившие: «Бойся страны без скал, где растут большие деревья, – там ты умрешь, а с тобой твой верблюд». Теперь подходит расплата: отказавшись от оседлой жизни, мы отбросили и возможность получить большое знание и остались такими же простыми воинами и скотоводами, какими были предки наших предков…
– Но ты ведь учился во французской школе, усвоил их мудрость! – не сдержалась девушка.
Тирессуэн рассмеялся и ласково убрал со щеки Афанеор непослушный завиток ее иссиня-черных волос.
– Меня только выучили говорить на их языке, и то плохо. Может быть, я неспособный? Французы не верят нам, они следят за нами, всегда судят о нас с подозрением… По-своему они правы! Но все знания о мире и жизни были в их руках, ибо только через них мы узнавали дорогу к мудрости мира. Теперь я понял, какая большая беда, если дорога к знанию находится во власти военных начальников, преисполненных лжи и трусости! Мы можем знать лишь то, что разрешат нам! И мы живем на острове невежества среди громадного мира, в котором, как в пустыне после дождей, бурно растет могущество знания.
– Только в этом беда? – ласково усомнилась Афанеор. – Уйдем с тобой через Ливийскую пустыню к арабам – там, говорят, новые государства, освободившиеся из-под власти европейцев. Там ты получишь знания и… научишь меня. И мы вернемся, чтобы показать этот путь всем. Кто удержит верблюда в песках или туарега в пустыне?
– Беда в другом! Придумано небывалое оружие – бомба, которую сами европейцы называют адской. Взрыв ее может уничтожить в мгновение ока самый большой город, такой, как Париж или город Ленина, в котором я был в России. Мало того. После взрыва на сотни и даже тысячи километров разносится ужасная отрава. Она проникает в кости человека, заставляет его умирать в мучениях, лишает силы. Она делает мужчин и женщин бесплодными, а нерожденных детей – уродами. Никто не может спастись от яда – он в земле и воздухе, в огне и воде, в пище, даже в молоке матери!
Афанеор в испуге отшатнулась:
– Это так ужасно, что кажется сказкой о злобных джиннах!
– Горе, но это правда! Джинны действительно создали эту страшную штуку. Весь мир в большой опасности, а теперь эта опасность подошла и к нам. Чтобы сделать эти бомбы еще страшнее и ядовитее, они устраивают пробы. Для этого выбирают пустынные, не нужные им места, отдавая их в жертву отраве, и вот французы выбрали Сахару!
– Но ведь не будут делать пробу там, где есть люди?
– Нет, конечно. Я думаю, что они возьмут самую мертвую местность пустыни.
– Танезруфт?
– Нет, там проходит большая автомобильная дорога в страну черных. Они, наверно, выберут пустыню Тенере или рег Амадрор. Я не знаю, только думаю так!
– Но там и в самом деле никого нет!
– Но яд разнесется оттуда по всей Сахаре!
Афанеор опустила голову и молчала. Тирессуэн закурил, устремив взор в розовую мглу, заливавшую эрг с востока. Девушка, помолчав, сказала:
– И ты, узнав об этом, рассказал другим? И за это военные стали преследовать тебя?
Туарег кивнул, зорко взглянув на Афанеор.
– И ты чувствуешь, что обязан это делать… я то же сделала бы на твоем месте и… буду делать с тобой или одна!
Тирессуэн порывисто поднялся.
– Ты хочешь мне помочь? Ты будешь со мной? Это так хорошо, что даже трудно сказать! Французы – они думают, что наши женщины такие же пленницы мужчины, какими они представляют себе арабок! Поэтому ты не будешь у них на подозрении, а то, что знают женщины, будут знать все!
– Да, я постараюсь – и дети узнают от матерей, мужчины – от возлюбленных, внуки – от бабушек!
– Но ты будешь в большой опасности. Если узнают, то не пощадят тебя!
– А ты что хочешь делать? – упрямо нахмурилась девушка. – Расскажешь все… а потом? У французов – броневики, самолеты, они сотрут с лица земли горстку туарегов… Неужели возможно сопротивление?
– Сопротивляться безнадежно – пустыня вся открыта с воздуха, и мы на ней как на ладони для самолетов. Но весь народ уничтожить не дадут – это я тоже узнал! Теперь другое время, и каждая страна уже не может делать все, что хочет, в своих владениях. Есть собрание союза стран, есть твоя заветная Россия – она уже выступала на защиту арабов. А мы не дадим привезти ядовитую бомбу ни в Тенере, ни в Амадрор! В пустыне есть тайные источники, не отмеченные на французских картах, есть и хорошие убежища. Если Аллах судил нашему народу умереть, то он умрет с оружием в руках, а не подохнет от страшной отравы, как облезлый пес жителя оазиса!
Девушка прильнула к Тирессуэну, обвивая его шею своими смуглыми тонкими руками.
– Ты дашь мне, – горячее чистое дыхание ласково коснулось лица туарега, – это… – девушка показала на винтовку, прислоненную к опорному столбику шатра, – я умею стрелять!
– Потом! Сейчас нужнее твое слово и твои песни.
– Я поняла! Но как ты узнал о низком деле, задуманном французами? В России? «Поселитесь под крышей в городе, и низость войдет в ваши сердца!» – верна старая поговорка.
– Нет! Была верна для прадедов в маленьком нашем мире! Я узнал обо всем не в России – во Франции. И там есть люди, много людей с чистым сердцем. Они защищают нас, они пишут, кричат, рисуют – делают все, чтобы не дать отравить Сахару. И еще множество людей во всех странах…
– Тогда почему же не запретят совсем эти адские бомбы?
– Есть страны, где народ под гнетом власти, тем более сильной, чем выше стало могущество оружия. Когда-нибудь, если смертельная опасность наступит им на горло, народы поднимутся, презирая смерть, и никакое оружие не спасет зарвавшиеся власти. Найдут самую глубокую на земле пещеру и закопают там навсегда ужасное порождение злых джиннов.
– А сейчас?
– Прости их, они не воины! Еще очень плохо – людям так много лгали, что они не верят друг другу более, не верят никому, хотя бы тем, кто пришел открыть им глаза и спасти их. Это самая большая беда для народов Европы.
– О да! Лучше сто раз ошибиться, поверив в благородную сказку, чем отвергать все, стараясь быть умнее сердца! Но что же увидело твое сердце в России? Теперь я знаю о тебе, иду с тобой, но ты мне не сказал еще всего о путешествии…
– Очень поздно. Завтра мы поедем к ихаггаренам твоего племени. Путь длинен, и ты узнаешь все, что я видел!
Верблюды выбрались из уэда и пошли по длинной гряде над морем высоких дюн. Острые, изогнутые верхушки песчаных холмов были окрашены солнцем, как тысячи кривых сабель из сверкающего золота, разбросанные по равнине. Горячий ветер немного умерял зной солнечных лучей, лившихся на землю потоками огня. Мехари не любят бежать вплотную. Тирессуэну приходилось напрягать голос, продолжая свои рассказы. Под свист ветра пустыни он говорил о молодом друге из русского города, который не задавал ему назойливых вопросов, какими досаждали ему французские газетчики. Он охранял Тирессуэна от излишнего любопытства, вызываемого его необычным нарядом, и старался лишь показать ему побольше.
Туарег запомнил посещение громадного завода, где люди в промасленных костюмах ловко повелевали непонятными машинами. Металлическая пыль въелась в их лица и руки, отчего все они казались более черными, чем другие люди русского народа. Там, где плавили сталь, работа показалась туарегу достойной духов ада – джиннов. Но там были не джинны, а приветливые люди, которые встречали Тирессуэна так просто и открыто, что туарегу казалось, будто он давно знает их.
Тирессуэн запомнил также гигантский дворец, наполненный картинами. Туарег долго шел по бесконечным высоким залам, увешанным картинами от пола до потолка. Картины походили одна на другую, изображая темными, тусклыми красками людей громадных размеров, почему-то голых, некрасивых, с дряблыми и рыхлыми телами. Эти люди то убивали друг друга, то униженно валялись в ногах у свирепых владык, то объедались невероятным количеством пищи. Нередко на картинах, размерами больше эхена, была изображена только пища – отвратительные груды зарезанных животных, мерзких рыб и больших пауков, фрукты и хлебы…
Недоумевающий Тирессуэн попросился уйти отсюда скорее, но юноша, весело смеясь, повел его дальше. Они проходили по красивым, как в раю, мраморным белым лестницам, между высокими колоннами из розового или серого полированного камня. Он видел комнаты, сплошь отделанные темным деревом или пластинками прекрасного голубовато-зеленого камня, оправленного в золото (бронзу, как сказал его спутник-студент). Белые статуи нагих женщин чудесной красоты стояли и лежали в галереях и казались вылепленными из затвердевшего неяркого света, лившегося от серого неба через громадные, наглухо закрытые стеклами окна…
Окончательно примирил Тирессуэна с дворцом северного города зал в самой глубине сказочного здания. Отделанные серебряной краской белые полированные стены казались жемчужными. Высоко вверх уходили круглые арки, с которых свисали сверкающие люстры из тысяч граненых кусочков хрусталя, переливавшихся всеми цветами радуги. Блестел гладкий пол из кругов серого и белого мрамора. В нишах справа и слева по резным из мрамора раковинам, вделанным в стены, прозрачными каплями спадала вода. Во всех стенах были вставлены большие зеркала не с обычным резким и мертвым блеском, а бледного, чуть сероватого отлива, который дает лишь настоящее серебро. Высокие окна выходили на широкую реку. Простор льда и снега и свет неба за окном соединялись в одно с серебряно-белым хрустально-зеркально-мраморным залом. Это было такое неописуемо чудесное зрелище, что туарег долго стоял в молчании, и его проводник забеспокоился. Тирессуэн почувствовал, что через этот зал он впервые вошел в душу северной страны. Туарег понял неведомых строителей и их великую любовь к этому прозрачному миру бессолнечного жемчужного света, холода и чистоты, такой высокой, что она казалась неземной…
Афанеор вскрикнула от восхищения, и Тирессуэн вернулся к действительности. Далеко вперед уходила золотисто-бурая пустыня, и двумя слепящими пятнами горели поодаль маленькие озерки.
– А наши мерайа, – воскликнула девушка, – отдают тот же могучий свет, какой низвергает солнце нашей страны! И в нем понятная нам красота и сила…
– У нас свет слишком беспокойный. Он не дает думать, сосредоточиться, чувствовать, так же как дышать – глубоко и долго. Здесь человек размышляет, поет, собирает мудрость и счастье по ночам, там, на севере, это делают днем, и времени на труд и мысли у них больше…
– И потому они достигли большей мудрости и искусства, чем мы! – добавила Афанеор.
Тирессуэн остановил мехари.
– Здесь надо повернуть на восток, туда. – Он показал на отдаленный горный уступ, один из северных отрогов Тифедеста, окутанный в дымку горячего воздуха, невероятно искажавшую его очертания. – Там проходит автомобильная дорога, – продолжал туарег, – и мы пересечем ее ночью. Сейчас найдем убежище на время полдневной жары. Поедем направо и спустимся в аукер.
…Афанеор лежала на жестком верблюжьем одеяле и слушала Тирессуэна под аккомпанемент стонов, вздохов и треска, похожего на хлопанье бича. Это звучали камни, лопавшиеся от солнечного нагрева, – хор жалоб мертвой материи на неумолимое разрушение.
Тирессуэн продолжал говорить о России. Мощь памяти человека побеждала природу и переносила Афанеор за тысячи километров, в страну, где впервые побывал человек Сахары.
В день посещения серебряного зала – третий, предпоследний день его пребывания – к проводнику Тирессуэна присоединились еще трое молодых людей. Они повели туарега вечером на ахаль – музыкальное собрание в особом храме, который был так же огромен, как и все, что встречалось Тирессуэну в городе Ленина. Тысячи людей участвовали в собрании, но только как зрители. На ахалях в России поют и танцуют тщательно обученные и особенно одаренные люди, которые живут на деньги, полученные за право присутствия на собрании.
За Тирессуэна заплатили его провожатые и усадили его в белом ящике, отделенном от всего зала обитой красным бархатом загородкой. Провожатые объяснили туарегу, что здесь собрался вовсе не весь город, а меньше тысячной части его взрослых жителей. Количество людей вселяло в Тирессуэна удивление, смешанное со страхом. Если бы собрать всех взрослых людей племени кель-ахаггаров, то они поместились бы в этом белом зале, отделанном резной позолотой и красным бархатом…
Спутник Тирессуэна стал объяснять представление – сказку о девушках, превращенных в лебедей злым волшебником и освобожденных любовью юноши к царице лебедей. Туарег понял из объяснений, что лебеди – это большие белые птицы, похожие на гусей, только более величественные и красивые. Тирессуэну приходилось слышать и видеть диких гусей, пролетавших над западной частью Сахары.
Потух свет. Оркестр из сотни людей с какими-то сильно и красиво звучащими инструментами начал пленившую туарега мелодию. Звонким призывом грянули серебряные трубы. Тревожные и тоскливые, потянулись в бесконечную даль зовы, будто в самом деле прощальные крики летящих гусей. Они слабели и становились всё более звенящими, теперь напоминая Тирессуэну те таинственные зачаровывающие звуки, означавшие для некоторых людей их смертный час, – пение песков перед сильной песчаной бурей. Слыхал их и Тирессуэн – звонкие вопли серебряных труб, несущие оцепенение и сознание обреченности. Здесь же могучие трубы подхватывали и несли, как на крыльях, томили ожиданием чего-то прекрасного и тревожного. Скрипки хором поддерживали их стремление и превращали его в вихрь бурных чувств – исканий и непокоя…
Туареги – музыкальный народ, и Тирессуэн, впервые узнав, что на свете есть такая музыка, забыл о самом себе.
Ожидавший несколько насмешливо европейского ахаля, думая, что европейцам несвойственно увлечение сказочными фантазиями, распространенными среди кочевников Сахары, туарег был захвачен врасплох и побежден русской музыкой.
Все было необыкновенно в поразительном представлении – и яркие сцены придворных балов, и замечательные декорации, делающие сказку действительностью. Но туарег весь превращался в слух и внимание и не мог отвести глаз от девушек-лебедей и их царицы. Раньше Тирессуэн видел в Бу-Сааде знаменитых танцовщиц племени улед-наиль с гор Любви – девушек, о которых по всей Африке говорят, что у них глаза, как огненные мухи, ноги газелей, а животы подвижнее и быстрее, чем язык хамелеона. Танец живота выражал неутомимость и гибкость, поразительную подвижность всех мышц тела, яростные, почти гневные порывы страсти и также удивлял поразительным искусством. Но туарег не мог представить, чтобы искусство танца могло быть доведено до такого совершенства. Стройные девические тела в тысячах отточенных движений выражали все оттенки чувств, владеющих человеком. Не надо было даже слышать музыки, чтобы понять происходящее. Тирессуэн видел, что красота человеческого тела может быть такой же чистой и светоносной, как беломраморные создания искусства, виденные им во дворце-музее. Нет, неверно, во сто раз более прекрасной, потому что здесь – сама жизнь в неисчерпаемом богатстве движения ее гибких форм!
Музыка и танец сливались воедино… Протяжное и грустное пение скрипки улетало ввысь, как луч одинокой звезды, и белая девушка-лебедь тоже стремилась унестись за ним в томлении пробуждающейся любви и тоске, что не сможет осуществиться запрещенная ей страсть…
И звенящая музыка, и прозрачный свет над ночным озером, и белые девушки-птицы сливались в такую же гармонию хрустально-серебряной белизны, как необыкновенный зал во дворце странных картин, как сам заснеженный северный город на широкой заледенелой реке.
Другая музыка, такая же певучая, но более глухая и низкая, остерегающая проскальзывавшими недобрыми нотами резкого диссонанса, сопровождала танец черного лебедя. Обтянутое черным бархатом точеное тело девушки изгибалось в призыве темных чувств, прорвавшихся в насмешливо-торжествующей музыке удавшегося обмана… Размеренно стонала и билась в отчаянии мелодия утраченной надежды и обреченности, легкие взлеты скрипок отражали певучие жалобы девушек-лебедей, склонявшихся перед судьбой в голубом лунном свете…
И возрождение былой любви в том же стремлении поющих скрипок, закончившееся победой над глухими диссонансами обмана и насилия…
Тирессуэн был потрясен невиданным музыкальным собранием. Кристально-чистую музыку сопровождал столь же совершенный, как граненый самоцвет, танец. Ритмически сменявшиеся позы царицы лебедей чудились туарегу буквами таинственного тифинара, вещавшими ему особенную, полную неожиданностей судьбу. Ему трудно было поверить, что девушки-лебеди – простые смертные, а не волшебницы или гурии, ниспосланные с неба в северную страну. Провожатые уверяли туарега, что единственным отличием танцовщиц от всех других людей было лишь долгое – с пятилетнего возраста – обучение искусству танца.
Тирессуэн попросил показать ему одну из этих девушек, а если бы это было возможно, то он мечтал бы поглядеть на саму царицу лебедей. Провожатые посовещались и обещали, что попросят ее об этом завтра, но не теперь, после трудного представления. Тирессуэн напомнил, что завтра – конец его пребывания в России. Но молодые люди не обманули его. Туарега пригласили на поездку в парк на острова, и сама царица лебедей согласилась принять в ней участие. Тирессуэн изумился, увидев невысокую светловолосую девушку, такую простую и скромную, что с первого взгляда он не мог найти в ней ничего общего со вчерашней волшебницей танца и красоты. Серое толстое пальто, перехваченное в талии широким поясом, задорная детская шапочка на густых светлых стриженых волосах, большие, чуть грустные серые глаза… Только необычайное изящество и легкость движений, какая-то не покидавшая девушку внутренняя сосредоточенность могли подсказать наблюдательному взору, что перед ним – выдающаяся артистка. Душевный огонь, сделавший девушку царицей лебедей, как бы просвечивал изнутри, выдавая долгие годы физической и духовной тренировки, воздержания в пище и удовольствиях – то, что было близким и понятным туарегу.
Автомобиль шел вдоль неоглядной снежной равнины, как сказали потом – замерзшего моря, под раскидистыми соснами с красно-лиловой корой. Потом они шли пешком по протоптанным в снегу тропинкам и попали в рощу огромных серебристо-белых деревьев. Всюду, куда только хватал взгляд, стояли белоснежные, украшенные черными штрихами стволы. Тонкие черные веточки наверху были без листьев. Они опали в долгое и суровое холодное время года…
Внезапно покров тяжелых туч распахнулся, открыв небо очень яркой голубизны. Солнце зажгло миллионами сверкающих искорок крупный, не тронутый ветрами снег.
– Смотрите, смотрите! – воскликнула царица лебедей.
И Тирессуэн обернулся, поняв восклицание чужого мелодичного языка. Девушка показывала вверх.
Заледенелые белые деревья начали оттаивать. Высоко в ясном голубом небе их ветви переплелись серебряной, унизанной жемчугом пряжей. На гибких веточках повисли капли воды – в солнце они горели алмазами над другими темными и колючими деревьями, покрытыми пухлыми тюрбанами снега.
Вдруг сверкающая, шатром раскинутая в бездонной голубизне жемчужно-серебряно-алмазная сеть угасла. Низко опустилось закрывшееся облаками небо, более темное, чем земля. Зелень колючих конических деревцев сделалась совсем черной. Призрачными полосами убегали вдаль голые кустарники. Крупные блестящие хлопья падали медленно, крутясь в безветренном воздухе, полные немыслимого в Сахаре покоя.
Но ярче созданного морозом алмазного шатра засветились серые, ясные девичьи глаза, поднятые к Тирессуэну. Снежинки блестящим венцом легли на выбившиеся из-под шапки волосы, таяли на кончиках длинных ресниц, на алом изгибе губ.
Свежий, особенный запах тающего снега шел от разрумянившегося лица, а напоенные морозным воздухом волосы издавали теплый аромат жизни. И туарег, любуясь этой чужой и бесконечно далекой девушкой, ощутил контраст холодной зимней красоты, сотканной бесплотным светом, и человеческой живой прелести. Теперь Тирессуэн понял все до конца. Бессолнечная и холодная страна, засыпанная снегом, скованная морозом, порождала таких же живых, горячих людей, полных стремления к прекрасному и способных создавать его, украшая жизнь, как и пламенная сухая земля юга. Права была дочь Ахархеллена, устремляя свои мечты вслед за Эль-Иссей-Эфом к России. Трудно было жить русским в такой суровой земле, но они не ушли никуда от своей доли, как то сделали и предки туарегов. Они закалили тело и душу в морозной белизне севера, как туареги – в пламенной черноте гор и равнин Сахары! Вот почему душа русского человека смотрит глубже в природу и чувствует богаче, чем душа европейца, вот почему Эль-Иссей-Эф так хорошо понимал кочевников пустыни, а те – его!
Четыре дня в России пролетели мгновенно, но он все же успел почувствовать, понять страну сердцем, а не разумом, как то и советовала ему Афанеор. Он вернулся вестником правоты дочери Ахархеллена!
И еще узнал Тирессуэн совсем странные вещи. Будто бы есть такие догадки или легенды, что народы тиббу и туарегов – близкие родичи и оба составляют самый конец тоненькой ветки, протянувшейся из ночи прошедших веков. Другой конец той же ветки тянется в обширные степи к северу от Черного моря – прародине русского народа. А оба конца сливаются в общем основании – общих предках где-то в степях Средней Азии и предгорьях громадных хребтов за Ираном.
Тирессуэн умолк и закурил, вновь переживая все врезавшееся в его острую память. Афанеор молчала, лежа у ног Тирессуэна, пока тот не погладил ее растрепавшиеся волосы. Девушка подняла к нему свои огненные глаза и смущенно спросила:
– Они очень красивы?
– Кто?
– Девушки-лебеди и она… их царица?
Туарег рассмеялся:
– Очень красивы. И в жизни, и в музыкальном собрании. Красивы так, что трудно поверить. Но мою черную, насквозь сожженную солнцем Афанеор я не отдам за всех них. Ты сама мое солнце, и такое же пламенное, какое оно здесь, на нашей с тобой земле. Ты моя избранница, а значит, лучше всех женщин на земле, хотя их очень много и все они разные. Но я люблю тебя и жизнь буду делить только с тобой!
Ночь была безлунной и безветренной, как там, на далеком севере. Но воздух пустыни был прозрачен, как темный свет, и вечно безоблачное небо приближало звезды к земле, отчего земля как будто сливалась с бесконечным пространством. Когда-то, очень давно, древние египтяне поклонялись всеобъемлющему пространству, называя его Пашт, и всепоглощающему времени – Шебек. Оба божества олицетворялись пустыней, как бы соединявшей их в одно целое, бездонное и молчаливое, в котором тонули все мысли, усилия, жертвы и сама жизнь бесчисленных и безымянных поколений людей. Современные обитатели Сахары не знали об этом, но, как и древние египтяне, чувствовали свою связь с бесконечностью пространства и времени, уносясь взором и мыслью в ночную пустыню. Только теперь пустыня уже не казалась им всеобъемлющей. Как озеро мертвенного покоя и молчания, она была окружена жизнью множества стран, стремившейся все заполнить и все подчинить себе.
Туареги знали теперь, что все грознее становится могущество человека и все больше – его слабость перед лицом им же созданных опасностей, каких еще не существовало в прежнем мире. Что на всей огромной планете идет борьба за справедливость и счастье, что непоборимая европейская цивилизация сама подтачивает себя изнутри и ее полный противоречий мир должен уступить место другому, более совершенному.
Белый и желтый мехари отдувались после долгого бега, медленно поднимаясь на широкий уступ отрога Тифедеста.
– Сегодня ночь холодного огня! – воскликнула Афанеор, проводя рукой по шее своего верблюда и вызывая этим множество голубых искр.
Электрические ночи нередки весной в горах Сахары. Чем выше поднимались всадники на гору, тем сильнее сыпались искры с шерсти животных и с их собственной одежды. Ущелье, служившее тропой на плоскогорье, вилось синеватой мерцающей речкой в непроглядном мраке среди черных стен.
Оно привело путников в небольшую циркообразную впадину со ступенчатыми краями, обставленную заостренными скалами отполированного ветрами и солнцем черного диорита. Каждая скала была окутана слабым голубым мерцанием, на острие верхушки уплотнявшимся в факел синего огня. Глубочайшая тишина нарушалась только легким шарканьем верблюжьих ног. Афанеор и Тирессуэн молчали, чувствуя себя в запретной стране заколдованного Тифедеста, принадлежащей иному миру, чем тревожная и мечтательная ширь Сахары.
Медленно поднялись они на плоскогорье, и в темном просторе мгновенно исчезло колдовство синих факелов. Тирессуэн остановил мехари, сбросил головное покрывало и прислушался. Издалека, с дороги, которую они только что пересекли, нарастал мерный грохот. Разлилось, приближаясь, сияние автомобильных фар. Девушка хотела спешиться и положить верблюда, но туарег остановил ее:
– Они ослеплены собственным светом!
Внизу, из-за поворота, вынырнула первая машина. Длинная, на шести высоких колесах, с низким корпусом из броневых плит, она отличалась от своих мирных собратий, как отличается крокодил от рабочего быка. Что-то рептильно-злобное и тупое было в ее плоской передней части с горящими, широко расставленными фарами и боковым прожектором. Броневая машина металась по извилистой дороге, хлеща фарами по сторонам, будто выслеживая кого-то. Следом один за другим появлялись такие же крокодилообразные броневики, так же метались из стороны в сторону и уносились к югу в клубах золотившейся в свете их фар пыли. Глухо, назойливо и упрямо ревели моторы, громко шуршали по щебню широкие шины, угрожающе торчали вперед дула пулеметов и скорострельных пушек. Сила Запада, непреклонная и безжалостная, тянулась стальной вереницей по пустыне. Афанеор тревожно посмотрела на Тирессуэна и замерла. Голубое холодное пламя обтекало туарега с головы до ног, струилось по верблюду, горело высокими огнями на ушах и носовой палочке мехари. Бронзовое лицо туарега в рамке голубого свечения казалось отлитым из чугуна и приобрело нечеловеческую четкость и твердость. Тирессуэн почувствовал взгляд девушки и положил на ее отставленный локоть свою сильную руку. Афанеор взглянула и поняла, что сама облита таким же голубым огнем.
«Не боишься?» – взглядом спросил ее туарег.
«Нет!» – так же ответила Афанеор.
Два всадника на высоких, как башни, верблюдах стояли меж черных скал над проползавшей внизу вереницей броневиков.
Адское пламя.
Иван Ефремов. Адское пламя.
* * *
Тяжелые грузовики раскачивались и глухо урчали в знойной пыли. Массивные баллоны с хрустом давили поросли колючек. Горячий ветер задувал под тенты, сохли и трескались губы людей, скучившихся на дне кузова, под надзором конвойных с автоматами.
Машины бросало из стороны в сторону на кочковатых песках, головы усталых людей вяло мотались. Лязгали и гремели замки бортов, назойливо колотились на ветру распахнутые брезентовые стенки, шестерни передач тянули безнадежно унылую песню.
На сотни миль вокруг простиралась Большая Песчаная Пустыня северо-западной Австралии. Машины пробирались к какой-то неведомой цели, скрывшейся за серой пылевой завесой тусклого горизонта. Озлобленные тяжелой дорогой и жарой, водители упрямо гнали, форсируя моторы, не обращая внимания на рытвины и бугры бездорожья и не церемонясь с живым грузом, плотно забитым в раскаленные железные кузова.
Ауробиндо сидел среди товарищей по несчастью в предпоследней машине, прижатый к горизонтальному ребру борта. Это ребро, точно осатанелый враг, беспрерывно толкало его в наболевшее плечо. Но мысли индуса были далеко. В тысячный раз перебирал он в памяти все, что привело его к этой участи. В тысячный раз спрашивал он себя, не допустил ли ошибки, согласившись променять тюрьму на родине, в Южной Африке, на работу здесь, в три раза сокращавшую срок его заключения.
Около двух месяцев прошло со времени суда, который, несмотря на благоприятные показания многих свидетелей, знавших Ауробиндо с пеленок, несмотря на умелую защиту опытных адвокатов, приговорил его к трем годам тюремного заключения. Ведь он был индус, и его защитники тоже были индусы...
В тюрьме, в тишине одиночной камеры, он мог без конца предаваться своим мыслям. Индус не думал о мести при воспоминании о подлом предательстве, бросившем его в тюрьму, опозорившем его имя, повергшем в отчаяние его родных. Ауробиндо понял, что жизнь столкнула его с огромной и безжалостной системой, составлявшей основу благополучия другого, обладавшего властью и силой, государства. Те подлецы были только частичками, неотвратимо включенными в ход всей машины... Он думал бороться с произволом властей оружием интеллигентного человека – противопоставить их уму и знаниям, их воле и философии свой ум и свою философию. А они в мгновение ока применили к нему грубую силу, обошлись с ним как с низким преступником. С глубокой печалью Ауробиндо прощался со своими юношескими мечтаниями. Он думал идти по жизни бесстрастным, чистым и далеким от всей ее мелочности, тоски и убожества, постепенно совершенствуя себя в духе великих установлений Веданты. Отстранясь от всего недостойного, не преследуя никаких личных целей, кроме самовоспитания, он думал быть неуязвимым для ударов судьбы. Но вся его жизнь сломилась от первого серьезного столкновения с судьбой, подобно вот этой веточке кустарника, только что вдавленной в песок тяжелым колесом автомобиля.
«Легко быть хорошим среди хороших, много труднее быть хорошим среди плохих» – так говорил новый его друг, зулус Инценга. Ауробиндо встретился с зулусом, тоже студентом, только другого, Блюмфонтейнского университета, в тюрьме, в которую тот попал по столь же подлому обвинению, как и он сам. Инценга сообщил ему, что среди заключенных производится набор на тяжелые работы в Австралийской пустыне, где белые не могут работать из-за жары, а цветные рабочие бегут вследствие трудных условий. За год работы там осужденным не за слишком тяжкие преступления засчитываются три года заключения. Зулус советовал Ауробиндо рискнуть и отработать год, зато быстро покинуть тюрьму и вернуться к жизни. Индус согласился и оказался вместе с двумя сотнями подобных ему заключенных – негров, индусов, малийцев – в Австралии. Но сейчас, несмотря на то, что неунывающий Инценга находился за несколько десятков метров от него, в другом грузовике, Ауробиндо терзался сомнениями. Тупое существование изнуренного рабочего скота среди таких же отупевших товарищей было очень тягостно нервному индусу. Ауробиндо начинал мечтать о покое тюремной камеры, где он мог хотя бы спокойно размышлять, погружаясь в философскую флегму. Но как только он начинал думать о сроке, то сразу ощущал прилив сил, угасавшая в душе надежда возрождалась снова...
Грузовик повернулся, солнце позолотило запыленные складки брезента, остро напомнив индусу складки занавесей в его родном доме. На мгновение Ауробиндо унесся мыслями в тот далекий и недоступный ему мир.
* * *
Ауробиндо шел, гордо неся голову в белоснежном тюрбане. Прямые улицы Иоганнесбурга были полны тяжелого зноя. Запах разогретого асфальта смешивался с перегаром бензина. Прохожие, редкие в этот час январского солнцепека, укрывались под рядами белых навесов, затенявших витрины магазинов.
В подъезде большого дома прятался пожилой газетчик, хрипло и вяло выкрикивавший последние новости. Ауробиндо, поравнявшись с ним, был выведен из задумчивости.
«Мэлан отстаивает свои позиции в комитете ЮНО с прямотой и твердостью истинного британца... Мы не позволим вмешиваться в наши внутренние дела... Долой коммунистическую пропаганду и слезливое сочувствие индусам!..» – хрипел газетчик, обмахиваясь пачкой свежих листов.
Молодой индус поспешил взять газету, стараясь не замечать лукавой гримасы старого пропойцы.
Худшие опасения оправдались. Ни полные истинно человеческой гуманности выступления лидеров Советского Союза, ни заявления делегатов Индии не имели результатов. Реакционеры в правительстве Южно-Африканского Союза продолжали неистовствовать, а Совет Безопасности не хотел вмешиваться... Смутное ощущение надвигающегося несчастья легло на душу Ауробиндо. Мысли индуса перенеслись к своим соплеменникам. Как по-разному воспринимают они полосу притеснений здесь, в этой стране, ставшей для многих второй родиной!.. Ауробиндо и не знал никакой другой родины. Да разве в Ориссе, где родился его отец, индусы в лучшем положении? Он вспомнил молодого Ананд-Наду с обогатительной фабрики де Бирса, посещавшего вечерние курсы, где преподавали студенты-добровольцы. Ауробиндо нередко беседовал с ним, отдавая должную дань силе его ума. Теперь Ананд-Наду в тюрьме, и с ним несколько сот индусов – тех, которые думали серьезно бороться с притеснениями... Вот и весь их короткий путь. Разве не более прав он, последователь Веданты, носящий имя величайшего философа Индии Ауробиндо Гоза? Внутренний путь усовершенствования – вот та единственная дорога, которая приведет его к торжеству над угнетателями, над их грубой силой и животными инстинктами. И все же он не мог не думать о тех, в тюрьме, без чувства невольного уважения. Много других покорно склонилось перед неизбежной судьбой. Одни – с отчаянием, другие, богатые, – с надеждой на продажность чиновников и судей. Но его путь – ни тот, ни другой.
Молодой индус незаметно дошел до своего дома. Длинный проход подворотни встретил его приятным полумраком. Домашние отсутствовали, и Ауробиндо быстро прошел в свою комнату, выходившую в глубину двора. За приоткрытой дверью послышались легкие шаги. Голос сестры окликнул его. Девушка быстро вошла, чем-то встревоженная, с гневными словами:
– Ты знаешь, Ауробиндо? Это становится нестерпимым!.. Отца вызывали в полицию и угрожали, что вышлют отсюда. Им не нравится, что ты студент, скоро уже будешь врачом. Ищут, к чему бы придраться... Будь осторожен! – Девушка подняла опущенную руку брата и прижала к своей щеке.
Ауробиндо повернулся к сестре и ласково посмотрел на нее. Черные глаза из-под длинных ресниц ответили ему преданным взглядом. Бронзовое лицо сестры, как всегда, обрадовало Ауробиндо своей нежной красотой, часто свойственной дочерям индусского народа. Ауробиндо нежно коснулся иссиня-черных волос, прикрытых голубой шелковой кисеей, и стал уверять сестру, что ему ничего не угрожает. Если бы он знал, что через два дня будет увезен в полицейском автомобиле как тяжкий преступник!..
* * *
На северной окраине пустыни Джибсона протянулась унылая гряда холмов красного песчаника. Вокруг, насколько хватало глаз, простиралось скопище бесчисленных бугров песка, поросших пучками редкой и высокой, неимоверно колючей травы – спинифекса. Резкий ветер почти не колебал ее жестко торчащих вверх серых побегов, но зато наполнял воздух тучами пыли, сквозь которую даже свет ослепительного солнца казался красноватым. Этот красноватый свет, красные пятна голого песка между редкими пучками спинифекса, красные скалы на склонах холмов подчеркивали безжизненность пустыни, казалось, затерявшейся на краю света. Высокие заросли малли-скреба – эвкалиптового кустарника – тянулись полосами среди песчанниковых гряд, но лишь усиливали безотрадное впечатление мертвым сизо-зеленым цветом своей жесткой, повернутой ребром к небу листвы.
На востоке горизонт был яснее, и там очень далеко едва выступала среди песчаного моря в призрачной голубой дымке острая вершина горы Разрушения. Но на западе в багровой дымке пыльного воздуха виднелись неожиданно четкие контуры каких-то построек, стальных вышек. Ночью зрелище было еще более поразительно. В непроглядной тьме горели, как большие звезды, яркие огни сторожевых вышек, разливалось общее сияние освещенных зданий, мастерских, строительных площадок...
Зулус Инценга, тщательно подбирая все крошки драгоценного табака, набивал самодельную трубку. Оба товарища лежали рядом на самом краю деревянного помоста, под низкой крышей без стен – месте ночного отдыха сотни рабочих. Сильные электрические лампочки на высоких столбах бросали резкий свет в глубину мрака пустынной ночи. Где-то направо, у колючей ограды, слышались ленивые шаги часового. Почему-то на всей территории строительства было много охраны, хотя бежать из лагеря в окружающую пустыню было то же самое, что попросту повеситься.
Слабое дуновение ветра чуть обвевало обнаженные тела – индус и зулус были в одних набедренных повязках. Черная кожа и бронзовая одинаково отблескивали в свете сторожевых фонарей, падавшем на край помоста. Ауробиндо растирал свои руки – они превратились в мозолистые, грубые лапы с исковерканными ногтями. Когда-то, бесконечно давно, он мечтал о тончайших операциях нервной хирургии. Представив себе такую операцию, производимую своими лапами, он горько улыбнулся. Инценга раскурил трубку и, как бы угадав мысли индуса, сказал:
– Забавно подумать, что тут вот, в этой безлюдной пустыне, лежат два студента, девять месяцев работавшие землекопами и каменщиками. Должно быть, мир очень богат медиками и гидрогеологами... – Зулус невесело рассмеялся. – И как зависит человек от своей жизненной обстановки!.. Вот мы с тобой в Австралии – такой интересной стране, когда-то называвшейся раем для белого человека. А что мы видели здесь, кроме пустыни? Даже высадить нас сумели в самом унылом порту... Где-то растут исполинские леса пятисотфутовых эвкалиптов, расстилаются цветущие просторы голубых трав, плавают черные лебеди... А как интересна Австралия для людей нашей науки – гидрогеологии! Огромные бассейны подземных напорных вод, очень древних по своему происхождению, – таковы и наши артезианы здесь, в этом гиблом месте. Большинство этих вод горячие – Австралийский материк таинственным образом более горяч в своих глубинах, чем все другие материки мира... Да, обо всем этом нужно сейчас забыть, – оборвал зулус, – иначе не вытерпишь и того, что осталось!!
Они замолчали, припоминая все испытанное ими за двести семьдесят дней отупляющего рабского труда. Они строили дорогу через пустыню, вырубали ужасные колючие кустарники акаций – мульга-скреб, – протянувшиеся бесконечными милями под безжалостным солнцем. Дробили щебень, ломали камни, вертелись, дрожа и задыхаясь от усталости, у ненасытной пасти машины, изготовлявшей бетон, и копали, копали и копали песок и затвердевшую красную глину, трещинноватую скальную почву... Тянули провода, ставили столбы, возводили стены и крыши...
Ауробиндо невольно повернул голову налево, туда, где слышался ровный, монотонный гул электростанции и разливалось в темноте сияние электрических ламп.
Там возвышались огромные массивы бетона, покрытые толстыми стальными плитами, – странные и чудовищные постройки неизвестного назначения. Поодаль вытянулись разборные белые дома – жилища только что приехавших сюда серьезных людей в безукоризненно белых костюмах, которым, казалось бы, вовсе не место в этой глухой безлюдной пустыне. Окруженные рвом, стояли низкие здания без окон, как бы наглухо замкнувшиеся от окружающего мира. Они намекали на недобрую и таинственную работу, которая должна была происходить внутри, работу, прятавшуюся от света дня и человеческих глаз.
Инценга и Ауробиндо давно уже пытались разгадать назначение этих таинственных построек, так поспешно возведенных в удаленном от всего мира и неудобном для жизни месте. Они понимали, что только соображения величайшей тайны и в то же время опасности могли заставить государство, взвешивающее каждый грош при экономике, хромающей на обе ноги после войны, проводить такую работу в сердце пустыни.
Зулус высказал предположение, что деньги, возможно, были даны другой страной, не обедневшей, а разбогатевшей от страшной войны. Это предположение, по-видимому, оправдывалось: Ауробиндо слышал обрывки разговоров недавно приехавших незнакомцев – их речь с характерным американским произношением.
Если бы оба осужденных студента принимали участие во внутренней отделке загадочных зданий, площадок и туннелей, то они смогли бы лучше понять их назначение. Однако, как только здания были вчерне закончены, цветные рабочие потеряли всякое право доступа в расположение городка. Теперь дела здесь больше не было. Позавчера большинство рабочих отправились на запад, к уединенной морской бухте у края бесплодных песков. Там, как узнали от партии прибывших оттуда арестантов, выстроились высокие мачты радиовышек.
Осужденным студентам оставалось около трех месяцев каторжного труда. Самое страшное было уже позади, и они с честью вышли из испытания. Когда-нибудь, много позднее, они смогут рассказать, чего стоило им быть безупречными рабами, терпеливыми и молча сносящими любой произвол начальствующих над ними людей, чтобы неосторожной вспышкой не свести на нет все усилия, сделанные для скорейшего освобождения.
Ауробиндо и Инценга остались людьми, но этого нельзя было сказать про всех заключенных. Лишь небольшое количество удержалось на моральной и духовной высоте. Это были по большей части скоро освобождавшиеся. Другие, срок терпения которых был гораздо большим, надламывались психически или теряли голову от отчаяния, пытаясь бессильно бунтовать. Проступки их неизбежно удлиняли сроки их заключения, и не было никакого выхода из мрачной бездны.
Ведущий инженер строительства приказал отобрать сорок лучших рабочих в какую-то отдаленную поездку на море. Ауробиндо и Инценга попали в их число, избежали переброски на железнодорожное строительство и получили три дня неожиданного отдыха. Завтра они должны были покинуть опустевший лагерь и направиться на грузовиках на «Восьмидесятимильное побережье», где предстояла посадка на судно.
Инценга давно докурил свою трубку. Больше табака не было, и зулус меланхолически сосал пустой чубук. Два дня товарищи почти непрерывно спали, и теперь освободившийся от тумана усталости мозг требовал деятельности. Зулус потянулся и сел, поджав под себя ноги.
– Я подслушал кое-что из разговора двух приехавших инженеров. Третьего дня меня послали вымыть их машину... – задумчиво начал Инценга.
– Неужели они разговаривали при тебе? – усомнился Ауробиндо.
– Да, это было так. Инженеры, американцы, не могли представить себе, что грязный и невежественный негр сможет понять что-либо из их разговора. Они не виноваты, ха-ха-ха! – рассмеялся зулус. – Откуда могли они знать, что этот негр едва не получил университетского диплома и только заботами их просвещенных сородичей вернулся к прежнему дикому состоянию! Англичане, безусловно, правы...
– В чем? – нетерпеливо спросил Ауробиндо.
– С дикарями им спокойнее. Легче чувствовать себя белыми богами, непогрешимыми и непонятными...
– Довольно шутить! Что же именно ты услышал от этих богов?
– Один сказал: «Вот мы и кончили здесь раньше срока». А другой ответил: «Осталось только мишень на Русалочьих рифах...».
– Мишень? – воскликнул Ауробиндо.
– Тише!! Да, именно мишень, я не ослышался. Но что это за Русалочьи рифы?
– Не знаю. Какие-нибудь мелкие островки в океане...
Зулус снова схватился за пустую трубку, ожесточенно грызя мундштук. Энергичное лицо его напряглось, твердые челюсти сжались.
– Тебе действительно удалось услышать нечто весьма важное, – сказал Ауробиндо после раздумья.
Инценга не отвечал, возбужденно раздувая ноздри. Он старался восстановить общую картину всего строительства по тем кусочкам его, в которых сам принимал участие, по отрывочным сообщениям других заключенных, попадавших в его отряд из соседних отделений. Огромные выемки в почве, обделанные в сталь и бетон, продолжавшиеся двумя толстыми стенами, были направлены на северо-запад. Дорога к побережью, пересекавшая пустыню, направлялась на северо-запад... Далеко в пустыню шли двумя параллельными рядами стальные мачты с какими-то антеннами наверху. Они шли на северо-запад и, вероятно, доходили до побережья. Да, все направлялось к северо-западу, по направлению к Русалочьим островам, по направлению к мишени. Зулус подскочил. Ему показалось, что он разгадал тайну этих странных работ. Поспешно, словно опасаясь, что пойманная догадка ускользнет, Инценга зашептал в ухо индусу свои соображения. Ауробиндо крепко сжал руку товарища:
– Ты прав, мой дорогой. Здесь должны стрелять чем-то в острова. Чем же иным, как не ракетами? Но если отсюда до побережья почти тысяча миль, сколько-то еще до островов, получается необычайный по длине полигон – больше тысячи миль. О таких ракетах я еще не слыхал, и это, наверно, атомные ракеты. Ужасную вещь узнали мы! Вот зачем тут, в скрытом от всего мира месте, идет такое дорогое строительство...
– Тсс!.. Кто-то идет, – прошептал зулус, заслышав приближающиеся шаги.
Оба бывших студента поспешно растянулись на помосте. Темная фигура медленно прошла в двадцати шагах от края помоста. Это был один из часовых, которые днем и ночью стерегли окрестности строительства. Ауробиндо и Инценга долго молчали. Индус заговорил первым.
– Помнишь годы войны? – зашептал Ауробиндо. – У всех нас было ожидание больших и хороших перемен...
Инценга усмехнулся и согласно кивнул.
– Сначала Атлантическая хартия, – продолжал индус, – прекрасные устремления Рузвельта... Затем показавшаяся чудом великая боевая мощь Советского Союза, растоптавшая чудовищную силу расистской коалиции. Все шло к тому, что Советский Союз с Америкой поведут мир к свободе, пресекут произвол и угнетение в колониях, больше того – уничтожат самые колонии... И что же? Вот мы тут свидетелями жестокой насмешки судьбы... Америка стала оплотом подавления колоний и маленьких стран, до конца порвав с мудрой политикой Рузвельта. Советский Союз, оставшийся нашей единственной надеждой, слишком далеко от нас, жителей южных стран. А здесь затеяно серьезное дело. Создают новое оружие против демократии и свободы народов, как в прежней Германии. И мы принимаем в этом участие! – Ауробиндо тоскливо вздохнул.
Инценга слушал печальную речь индуса, и странным образом в нем росла озорная бодрость, словно раскрытие этой вредоносной для человечества затеи придавало особую значимость его дальнейшему существованию. Теперь и близящееся освобождение имело совсем другой, больший смысл.
– О, мы еще многое можем узнать там, на островах! – шепнул он индусу, оставляя без ответа его думы, слишком созвучные его собственным.
Ауробиндо понял все, что стояло за этой короткой фразой. Глаза истинной мудрости человечества должны проникнуть в тайные дела, творимые в этих стенах. Но привычная настороженность индуса и тут не изменила ему.
– Нам нужно быть очень осторожными, – едва слышно сказал он зулусу. – Ведь если нас заподозрят хотя бы в небольшом интересе к тому, что мы делаем, все погибло.
– Конечно, конечно, – подхватил Инценга, – и так кто-то сделал большую ошибку, направив сюда нас, образованных людей. Должно быть, уж слишком велико презрение к нам. Мы для их чиновников всегда только глупые, невежественные цветные.
– И кто-то повторяет эту ошибку, направляя нас туда, на мишень. Впрочем, мы, должно быть, заслужили это старанием и тупостью, которые так усердно соблюдали. Но повторную ошибку легче заметить, – заключил индус.
– Ничего, осталось уже мало времени, – беспечно ответил Инценга.
* * *
За красными песчаными дюнами засветилась синева моря. Ауробиндо встрепенулся. После долгого пребывания в пустыне особенно отраден был запах морского простора, влажный и свежий, обещавший что-то новое и хорошее. И в самом деле, возвращение к морю было для Ауробиндо обещанием скорого освобождения. Так не похоже было оно на его отъезд из Кейптауна в ветреную погоду, в сыром и душном носовом трюме! Тогда море ничего не сулило, кроме тяжких испытаний в далекой стране, кроме позорного и униженного существования.
Все те же красные песчаные дюны шли до самой воды, уходили под нее, и прибрежная вода моря становилась мутной, приобретала суровый серый цвет. Лишь вдали от берега расстилались в своем великолепии сверкающие темно-голубые воды Индийского океана. Ветер шумел среди редких казаурин, древних деревьев с безлистными нитевидными побегами, похожих издалека на низкие сосны.
Грузовики остановились. Люди выбрались, отряхивая густую пыль и разминая кости. Сержант, командовавший рабочим отрядом, заговорил о чем-то с офицером, подъехавшим на белой военной машине. Затем партия заключенных рабочих быстро зашагала вниз по дороге к пристани. Едва только привезенные арестанты разместились на грузе, почти целиком заполнявшем все помещения небольшого парохода, как судно сразу же отвалило. По-видимому, с работами на островах очень торопились...
Океан встретил невольных путешественников тяжелой зыбью. Много рабочих, в том числе и Ауробиндо, заболели от качки. Индус валялся, безмолвный и неподвижный, на брезенте, брошенном поверх мешков с цементом, и почти не разговаривал с Инценгой за весь полуторасуточный переезд. Зулус был бодр и здоров. Целыми часами он сидел, поджав под себя ноги, подле Ауробиндо, тихонько напевал дико звучавшие зулусские военные песни. По временам Инценга погружался в глубокую задумчивость или вычерчивал ногтем на брезенте непонятные знаки.
К концу второго дня по суете на палубе арестанты угадали, что подходят к цели. Машина остановилась, и якорная цепь загремела уже в сумерках, когда тусклые лампочки трюма стали бросать заметный свет вокруг потемневшего отверстия открытого люка. Рабочий отряд вывели на палубу только утром. Шумели вокруг корабля и бежали к берегу посеревшие волны. Рассвет над рифом вставал во всем своем тропическом могуществе. Первые лучи пробили влажную мутноватую мглу, и внезапно появившееся солнце залило все ярким розовым светом. Легкий туман засеребрился над рифом, и тот засверкал перламутровыми переливами, точно вытянувшаяся вдаль створка чудовищной раковины. Русалочий риф... Да, в этот рассветный час казалось вполне возможным, что в чистой тишине острова, в дымке жемчужного тумана возникнут сказочные зеленоглазые девушки моря... Слева далеко в открытое море уходил широкий мыс – низкая скалистая площадка, выровненная приливами. Белая полоска прибоя виднелась в отдалении двух миль с западной стороны мыса. В глубине небольшой бухты, прямо перед носом судна, вздымалась небольшая гора. Ее обнаженные скалистые склоны спадали в мангровые заросли, темневшие у подошвы. Направо розовела широкая лента прибрежных песков. Арестанты принялись за разгрузку судна. По пояс в воде, шатаясь под ударами волн на ускользавшем из-под ног песке, люди до темноты таскали тяжелые ящики и мешки, железные полосы и большие катушки проводов из баркасов на прибрежный уступ. На следующее утро, еще в предрассветном сумраке, работа возобновилась снова. Так продолжалось три дня, пока наконец последние ящики и бочки с бензином не легли на берегу, перед горой нагроможденных правильными штабелями грузов. За все это время ни одно человеческое существо не приблизилось к месту выгрузки – остров был совершенно безлюден. Первобытная тишина нарушалась только грохотом лебедок да непрерывными воплями ворочавших тяжести людей, которым вторили резкие крики морских птиц и плещущие волны моря.
После неимоверно тяжелой работы в раскаленной пустыне арестанты вздохнули здесь свободнее. Свободой казалось и то, что здесь не было неотступно сопровождавших каждую рабочую группу часовых с автоматами, гранатами и пистолетами. Инценга и Ауробиндо скоро поняли причину такого «доверия» к арестантам.
Обоим друзьям было поручено установить прочный железный столб на самом краю рифа, там, где выровненная волнами плоскость кораллового известняка покрывалась почти на метр водой во время прилива. Партия рабочих притащила бочонок цемента, столб, железные костыли и молот и, оставив зулуса с Ауробиндо, направилась к другому уступу рифа. Друзья упорно долбили камень, меняясь у молота. Столб надо было поставить и зацементировать до прилива, и арестанты спешили изо всех сил.
Скважина подходила к концу. Решив освежиться купаньем, Инценга и Ауробиндо пошли к краю рифа, всего в двухстах футах от столба. Край рифа круто обрывался здесь в прозрачную воду до глубины около двадцати футов. Даже сквозь колыхание волн ясно виднелось серебрящееся песчаное дно. Еще не достигнув обрыва, друзья остановились в испуге. На них смотрело много глаз, без всякого выражения, но с пугающей настойчивостью. Косые хвосты, острые спинные плавники, морды конусом, угловатые щелястые рты, наполненные ужасными зубами, – это были акулы.
Ауробиндо знал из географии о поразительном обилии акул в водах Австралии, но реальная картина этого обилия наполнила его ужасом. Гигантские десятиметровые свинцово-серые тела хищных рыб сновали взад и вперед.
– Что это за мерзость, во имя всех чертей! – воскликнул оторопевший зулус.
– Так называемые белые акулы, или акулы-людоеды, – самая страшная их порода, – меланхолически отозвался индус. – Вот она, наша стража. Попробуй бежать отсюда на плоту или в шлюпке – перевернут и разорвут в клочья. Плыть нечего думать... Понятно, отчего наши начальники купались только на мелком песочке, у самого берега!..
Две страшные твари высоко подняли из воды огромные морды и пристально следили за людьми, балансируя хвостами. Зулус внезапно преисполнился ярости. Он отломил, пнув ногой, крупный кусок коралла и с силой бросил его в голову акулы. Камень ударил тварь около глаза, но акула не обратила на него никакого внимания, зато другая, плывшая под водой, в мгновение ока перевернулась и подхватила падающий на дно бесполезный снаряд Инценги.
Зулус злобно плюнул и поплелся назад.
Товарищи работали до самого прилива и, только когда первые всплески его зашумели на рифе, наконец установили столб по отвесу. Оставалось лишь зацементировать. Ауробиндо поспешно откачивал воду из ямки, в то время как зулус размешивал портландский цемент. Внезапный крик вырвался из груди Инценги. Индус поднял голову и увидел незабываемое. Прилив медленно поднимался, и на прибрежной плоскости рифа было уже около четверти метра воды; лишь небольшая выпуклость, где работали друзья, оставалась незатопленным островком. Десятиметровая акула подплыла к обрыву рифа, с ходу выскочила на его край, тяжко перевалилась боком и затем поползла, извиваясь всем телом, иногда перекатываясь с боку на бок, по направлению к столбу. Волосы стали дыбом на голове индуса, он схватил товарища за руку и ринулся к берегу. Но было уже поздно. Между берегом и краем рифа поверхность известняка была слегка углублена, всего на каких-нибудь полметра. Для акулы этого оказалось достаточно. Она скатилась в прибрежное углубление и стала двигаться быстрее. Секунда – и она оказалась между берегом и двумя товарищами. Друзья остановились...
Инценга бросился назад, к столбу, схватил молот.
– Бери бур! – крикнул он индусу. – Скорее, скорее, вода все прибывает, нельзя, чтобы тварь плавала свободно!
Ауробиндо оглянулся на море. Там, за набегающими пенящимися волнами, торчали вверх еще шесть конических рыл. Отчаяние придало индусу силы. Плечом к плечу с товарищем он поспешил вперед и вошел по пояс в замутневшую воду. Акула, подползая по дну, подобралась близко. Под тяжестью ее тела, одетого прочной шершавой кожей, скрипели и хрустели отростки кораллов. В раскрытую треугольную пасть заплескивали волны. Жаберные щели пульсировали позади головы, хвост бил по воде, и акула извивалась в усилиях схватить обреченную добычу. Инценга выжидал, рассчитывая расстояние...
– Ауробиндо, пасть! – крикнул зулус.
И индус, инстинктивно поняв, что надо делать, воткнул двухметровый стальной бур прямо в глотку страшной рыбы. Акула метнулась, бур вырвался из рук индуса, но в этот момент зулус, подскочивший сбоку, изо всех сил ударил тварь по голове. Двадцатикилограммовый молот на длинной ручке глубоко вмял твердую шкуру в хрящевой череп. Оглушенная рыба забилась, перекатываясь со спины на брюхо, но очень быстро пришла в себя и снова устремилась на людей. Однако товарищи уже миновали опасную зону и быстро выбрались на сушу, где проклинали мерзкую рыбу, пока не подбежали другие рабочие с солдатами. Треск автоматов раздавался в течение нескольких минут, но это мало подействовало на невероятно живучую рыбу. Лишь когда над морем пронеслись бухающие разрывы гранат, с акулой было покончено.
* * *
– Теперь, черти, можете отдыхать! – весело обратился к рабочим помощник инженера. – Вы славно поработали эти два месяца и получите хорошие отзывы... Завтра придет наш пароход, и мы поедем домой.
Помощник инженера произнес последнее слово с особенным удовольствием. Удачно выполненная работа сулила премию и, может быть, повышение по службе. Помощник инженера удовлетворенно окинул взглядом приготовленное к погрузке, теперь уже ненужное здесь оборудование и зашагал к домику отдать рапорт начальствующему инженеру. Рабочие проводили его взглядами – одни тоже веселыми, другие хмурыми – и разбрелись по берегу в ожидании обеда; большая часть поспешила растянуться в тени нескольких пальм, стоявших у полосы влажного песка. Этим людям возвращение сулило только новую подневольную работу, наверно, еще худшую, чем проделанная здесь. В конце концов, здесь было не так уж плохо по сравнению с пустыней. На кормежку начальство, очень торопившееся с выполнением задания, не скупилось: остатки военных запасов были еще велики.
Но для двадцати трех человек возвращение с острова должно было совпасть с освобождением. Конец заключения, и впереди – свободный путь к далекому дому, к миру прежних забот и жизненных планов, прежде казавшемуся канувшим в небытие. Инценга и Ауробиндо были в числе счастливцев.
Подтрунивая друг над другом, они присоединились к группе, спешившей к голубоватому дымку кухни. Молодость пробивалась в их унылом существовании, подобная ярким зеленым росткам, упрямо завоевывавшим солнечную радость в трещинах серых скал. А оба студента были очень молоды.
Помощник инженера вошел в затененный тентами домик, пропитанный запахом душистого табака. Инженер поднял на него вопросительный взгляд, задержал руку с вечным пером на раскрытой записной книжке.
– Все готово, сэр. Можно радировать, что завтра мы покидаем остров. Если судно не запоздает, то к полудню можем отойти.
– Отлично, Фредди! Я пробуду здесь до конца. Мой катер на подходе...
– Вы возьмете меня с собой, сэр? – взволнованно спросил помощник.
Инженер некоторое время размышлял, крутя автоматическую ручку своими толстыми пальцами.
– Хорошо, – наконец сказал он (и лицо помощника осветилось), – вы заслужили это. Завтра, отправив пароход, мы переедем с вами на риф Клерка. Наблюдательная станция там. Здесь останутся только приборы, автоматические фотоаппараты и радар.
– А в свинцовом блиндаже разве никого не будет, сэр? – осторожно спросил помощник.
– Конечно, нет, – усмехнулся инженер. – В момент выстрела... Блиндаж – для последующих наблюдений за излучением...
Помощник поднял брови в знак понимания и, помолчав, сказал:
– Наши цветные хорошо работали, сэр. Они заслужили отличные отзывы... Особенно удачными оказались один негр и один индус, понятливые молодцы. Я их приспособил даже к топографической работе...
Инженер внезапно встрепенулся, и помощник был встревожен озабоченностью своего патрона.
– Вы имеете в виду Ауробиндо и Инценгу, Фредди? Эти двое, конечно... – Инженер бросил ручку и потянулся за трубкой. – Скажите, вы не замечали у них явного интереса к производимым нами работам? Отвечайте обдумав, это очень важно!
– Нет, сэр... то есть они... – замялся не подготовленный к вопросу помощник, – они только показались мне способнее всех других. Но за ними ничего не замечено, и агент наблюдения ничего не доносил... Да и что могут они понять в нашей работе, эти цветные! Мозги не доросли... – успокоился помощник.
Инженер порылся в столе, извлек какую-то бумажку и задержал ее в руке.
– Для того мы и набрали цветную рабочую силу, чтобы обеспечить полную секретность, – подтвердил инженер. – Но иногда бывают ошибки. Сюда особенно опасно допустить каких-нибудь таких... понятливых, как эти двое... И я послал запрос в управление лагеря. Вот ответ, – инженер взмахнул бумажкой: – Ауробиндо и Инценга – студенты из южноафриканских университетов.
– Студенты! – ужаснулся помощник. – Но кто же допустил?..
– Кто бы там ни допустил, ошибка налицо. Вот вам ваши понятливые молодцы, Фредди. Вы сами еще очень молоды...
Помощник растерянно молчал.
– Еще полбеды, ведь оба не техники – медик и гидрогеолог, – проворчал инженер, которому стало жаль своего подчиненного, – следовательно, ничего не смыслят в наших делах. Но мы не можем рисковать ничем. Немедленно повидайте агента наблюдения и установите самый тщательный надзор за этими двумя. Хотя бы одно слово, свидетельствующее о понимании нашего дела, – и их придется изолировать.
– Слушаю, сэр! – Помощник заторопился к выходу.
* * *
Пароход ожидался после полудня, но уже на рассвете все было готово, даже палаточный городок свернут и увязан в тюки.
Арестанты лениво лежали на песке, когда помощник инженера вдруг позвал Инценгу и Ауробиндо: техник спохватился, что забыл поставить сигнальный фонарь на северо-западной стороне острова – временный маяк для судов наблюдения. Оба товарища были несколько встревожены тем пристальным вниманием, которое проявлял к ним в последний день молодой помощник, и поэтому вздохнули с облегчением, узнав о задаче. Навьюченные фонарем, батареями, тросом и блоками, они поспешили на северную сторону рифа. Товарищи скоро достигли мангровой заросли и тут поняли, что им досталось труднейшее дело. Бесчисленные корни, то густо переплетенные, то стоявшие частоколом, уходили глубоко в вонючий черный ил. На дне, под грязью, множество нагроможденных подгнивших столбов и корней образовывало опасные капканы. Товарищи углублялись все дальше в непролазную чащу, где померк дневной свет, и в темноте передвижение стало еще труднее. Балансируя с тяжелым грузом на скользких корнях, срываясь в вязкую топь, Ауробиндо и Инценга продвигались вперед очень медленно. В недрах зарослей пришлось зажечь электрический фонарь будущего маяка, чтобы найти проход. Чьи-то глаза загорелись красными огоньками из-под темного свода корней.
– Это крокодилы, у них глаза горят красным... – пробормотал зулус, вытягиваясь во весь свой шестифутовый рост и высоко поднимая фонарь.
Теперь падение с корней вниз угрожало смертью, но, к счастью, мангровая заросль, достигшая наибольшей густоты в этом месте, скоро окончилась, и товарищи добрались до намеченного мыска. Поспешно обтесав ствол самого высокого из деревьев, друзья прикрепили к нему толстую дюралевую трубку с гнездом для фонаря, установили фотоэлектрический выключатель и соединили контакты батарей. Все было кончено, и можно было идти назад – скорее, как можно скорее: солнце перевалило за полдень. Смутная тревога владела обоими товарищами: ведь пароход должен был уже подойти к острову. Их, конечно, подождут, но мало ли что может случиться!
* * *
Инженер быстро шел по опустевшему берегу.
– Как у вас, Фредди?
– Готово, сэр. Только нет двух рабочих. Знаете, тех, о которых мы вчера говорили. Я отправил их на ту сторону острова для установки временного маяка.
Инженер выставил растопыренные пальцы, как он делал всегда, когда хотел остановить своего помощника, немного подумал и спросил:
– Вы установили сигнал возвращения для отправившихся?
– Да, сэр, четыре гудка. Но они еще не могли окончить работу...
– Так дайте скорее гудки. Удобный случай... – Инженер криво усмехнулся, пряча глаза. – И заодно, поскольку поедете на судно, вот телеграмма, подписанная мной, о готовности острова!
– Но, сэр... – Помощник инженера замялся. – Это станет известно их... их товарищам.
– Оставьте, Фредди! Неужели вы хотите рискнуть своей репутацией, а может быть, и попасть на их место... ради двух цветных преступников? Ошибка не наша, но разве мы тоже не окажемся в ответе, если... Ну что там говорить! Сама судьба идет нам навстречу, и неумно отказываться. А другим скажите... скажите, что их заберет мой катер. Мы уедем после того, как скроется пароход. Не медлите, Фредди!
Помощник послушно повернулся и побежал к дожидавшейся на берегу шлюпке. Гудок всхлипнул, прервался и сейчас же громко заревел. Четыре раза рев уносился вдоль по пустынному берегу, отражаясь эхом от мрачных скал...
Инценга и Ауробиндо услышали гудки, едва успев установить фонарь. С головы до ног покрытые грязью, измученные, они пробивались назад сквозь громадное болото. Пот струился по их лицам, в глазах мутилось, ноги были изранены. Ауробиндо провалился в скрытую яму и ушел по плечи в черный вонючий ил. Зулус, напрягая последние силы, вытащил товарища и опустился на груду ослизлых корней, нагроможденных вдоль глубокой промоины. Товарищи поняли четыре гудка как сигнал скорого отхода, и все же еще целую вечность боролись они за каждый фут. Топь кончилась внезапно. Едва отдышавшись, Ауробиндо и Инценга прошли по воде, потом побежали, обогнули поворот берега и... замерли. Пароход виднелся маленькой черной лодочкой в нескольких милях от острова. Светлый дымок вился над его трубой – словно судно, издеваясь над оставшимися, махало им платком. Оглушенные случившимся, друзья недоуменно оглядывались и не сразу услышали стук мотора. Большой морской катер нырял и сверкал зеркальными стеклами в одной миле от берега, направляясь на юг, перпендикулярно курсу парохода. Инценга и Ауробиндо заскакали по берегу, размахивали руками и неистово вопили. За кормой катера поднялся белый бурун. Маленькое судно пронеслось тридцатиузловым ходом, не меняя курса. Еще немного, и катер исчез в сияющей синеве, там, где у самого горизонта едва виднелся маленький темный купол – соседний остров Клерка.
* * *
В Австралийской пустыне был предрассветный час. Мрак и тишина еще простирались над разрушенной солнцем, мертвой землей. Но в глухом каземате, за шестиметровой толщей бетона, свинца и стали, разливался яркий голубоватый свет. Четырнадцать человек нетерпеливо толкались в просторном помещении. Все с волнением ждали. Стены, заделанные блестящими черными панелями, были усеяны круглыми стеклами бесчисленных приборов. В центре одной стены против входа матово светилось небольшое квадратное окошечко, затемненное выступающей рамой. Под ним выдвигался широкий уступ. На его наклонной поверхности четырьмя рядами располагались белые шляпки регуляторов и реостатов, кнопки и стрелки. Все сооружение напоминало гигантский радиоприемник. В широком кресле перед центральным окошечком сидел седой человек, нервно приглаживавший волосы. Над ним склонился массивный американец в золотых очках – главный инженер строительства. Стоящие сзади люди представляли виднейших ученых, военных и инженеров двух англосаксонских стран. Среди военных и инженеров явно преобладали американцы, державшиеся очень уверенно, с видом хозяев. Англичане стояли несколько особняком и поглядывали по сторонам с оттенком робости, как будто им не по душе было то дело, ради которого они собрались здесь, в ночной пустыне. На круглом столике рядом с креслом в ящичке красного дерева под толстым стеклом бежала по кругу длинная тонкая стрелка хронометра. Главный инженер не отрывал от нее глаз.
– Заряжено три боевых гнезда, – полушепотом объяснял группе из четырех военных ведущий конструктор. – Честь пуска первой ракеты принадлежит... – Конструктор еще более понизил голос и назвал знаменитого физика, лауреата Нобелевской премии и члена Королевского общества. – Вторую ракету выпустит главный инженер, третью – я.
Главный инженер выпрямился:
– Осталось пятьдесят секунд, сэры. Сэр, включите экран и доску радиолокаторов...
Свет потух. Ярче выделилось квадратное окошечко и черное длинное стекло под ним. Стрелки бесчисленных указателей настороженно трепетали, как будто охваченные нервной дрожью.
– Ноль секунд! – прогремел голос главного инженера.
Тонкая рука, бледно выделявшаяся в отблеске освещенных циферблатов, нажала круглую кнопку.
Стрелки приборов прыгнули в разные стороны. Здание содрогнулось, глухой низкий рокот проник через толщу стен. Присутствовавшие замерли. Здание продолжало содрогаться, но тяжкий гул постепенно замирал, удаляясь. Физик, нажавший пусковую кнопку, невольно съежился, представив себе, что творится снаружи, на подъемной площадке ужасной машины. Раздался тихий звонок. На черном стекле осветился маленький квадрат с цифрой 1. Шумный вздох облегчения вырвался из груди главного инженера. Еще звонок – вспыхнул второй квадратик, за ним третий, четвертый... Это сигнализировали локаторы, установленные на столбах, двумя рядами протянутых до побережья. Они точно фиксировали момент прохождения ракеты над ними, когда ее металлический корпус пробивал незримую преграду радиоволн, протянутую на громадной высоте, отвесной плоскостью в небо.
– Она летит, сэры! Летит точно по заданному направлению! – гордо повернулся к присутствующим главный инженер.
Ведущий конструктор в это время возился с вычислительной машиной.
– Сигналы локатора дают увеличение скорости, – объявил он. – Еще через шесть минут можно будет сказать, какова максимальная. Тогда же установим момент, когда ракета должна достигнуть острова.
– Опыт исключительно удачен! – отозвался главный инженер. – Серия предварительных испытаний с меньшими снарядами обеспечила успех.
Взволнованные военные, ученые и конструкторы придвинулись к столу. Все глаза были устремлены на ленту черного стекла, освещенная часть которой быстро удлинялась. Прошло восемь минут. На самом конце ленты зажглась цифра 92, звонок прозвенел в последний раз, и прибор прекратил работу.
– Ракета над океаном, – объявил конструктор. – Через пять минут следите за локатором самой ракеты.
На экране возникло мутное, дрожащее пятно. Оно слегка двигалось в разные стороны, следуя колебаниям несущейся в бездонной глубине неба ракеты. Немного спустя пятно потемнело, края его обрисовались резче – на экране возник темный плоский холмик, увенчанный пирамидальным возвышением. Если бы в комнате мог присутствовать кто-либо из работавших на далеком острове, он без труда узнал бы очертания горы Русалочьего рифа.
* * *
Мрачные ребра горы заиграли красноватыми отблесками. Инценга и Ауробиндо проснулись. Жестокая тревога не давала им покоя. В надежде, что за ними вернется какое-нибудь судно, товарищи спали на берегу бухты – единственной, куда мог подойти корабль. Но восходящее солнце освещало все такое же пустынное море, без малейшего признака какого-либо судна.
– Нас бросили. И бросили с целью! – гневно заявил зулус. – Нужно спасаться самим, пока не поздно: ведь мы на мишени и сами тоже мишень. Должно быть, они заметили что-то... Эх, как глупо, что мы согласились идти устанавливать маяк!
– Если бы не согласились, тогда с нами расправились бы другим способом, – спокойно ответил Ауробиндо. – Но я все-таки думаю, что за нами приедут. Ведь тут установлено много приборов. Кто-нибудь должен наблюдать за ними...
– Наблюдать после обстрела, – мрачно возразил Инценга. – И боюсь, они скоро соберутся стрелять сюда. Вспомни, как торопились наши начальники. Это плохой признак для нас: это значит, что там все готово. Нет, нужно бежать отсюда немедленно! Пойдем опять на северную сторону острова – стрелять ведь будут оттуда. – Зулус показал на юго-восток. – Кажется, с той стороны у них был сторожевой пункт с лодками. А я что-то не видел, чтобы их грузили на пароход. Возможно, они забыли или нарочно оставили их. Еды наберем в поселке из разных отбросов и остатков в домике инженера – вчера мы там нашли достаточно – и переправимся на другой остров.
Ауробиндо колебался. Он очень хорошо помнил приключение с акулой. В глубине души индус надеялся на скорый приход катера, надеялся, что их оставили по ошибке. Слишком жестоко было бы намеренно оставить их здесь на смерть, их, невинно осужденных и отбывших свой срок, работавших старательно и безупречно.
– Идти на ту сторону нужно, но кому-нибудь одному. И один все узнает. А другой останется здесь на случай прихода катера.
Инценга согласился. Предложение индуса было разумно. Идти на север вызвался зулус – он был великолепным ходоком и бегуном, и путешествие должно было занять у него гораздо меньше времени, чем у индуса. Инценга немедленно пустился в путь, забыв о еде. Он вскарабкался на крутой склон, перевалил через гору и скрылся из глаз. Ауробиндо остался в одиночестве перед пустым морем, на берегу бухты. Солнце, поднявшееся уже высоко, стало жарким. Ауробиндо огляделся и заметил небольшую лощину, заросшую лесом. Лощина врезалась в юго-западный склон горы и уходила в глубь ее, за ребро западного отрога. Там не производилось никаких работ, и индус направился в лощину, надеясь найти тень и собрать каких-нибудь съедобных плодов. Устье лощины оказалось заваленным громадными камнями, и Ауробиндо с трудом перебрался через них. Позади глыб оказалось что-то вроде пещеры, на углубленном дне которой среди замшелых камней стояло небольшое озерцо. Впереди поднимались пологие скаты, поросшие густым кустарником. Ауробиндо забрался в прохладную пещеру, напился и стал на плоский камень, чтобы осмотреться и выбрать направление. Он не беспокоился о катере: стоило ему вскарабкаться на глыбы и выглянуть из-за ребра горы, как сразу же открывался вид на весь берег.
* * *
– Пора! – отрывисто крикнул главный инженер, и рука ученого послушно нажала вторую кнопку.
С невообразимой быстротой радиоволны догнали бешено несущееся стальное чудовище и произвели сложную работу в его механизме. Изображение на экране исчезло, и перед затаившими дыхание зрителями экран засветился ровным матовым светом.
– Ракета упала! – воскликнул главный инженер. – Сейчас поступят сообщения с наблюдательных судов и станций.
* * *
Ауробиндо заметил недалеко от себя маленькое дерево с темными круглыми листьями. Меж листьев покачивались мясистые плоды. Индус поднял голову вверх. Немыслимо яркий свет ударил в небо, мгновенно разлился по голубому куполу, погасив солнце. Краски чудесной чистоты и исполинской яркости сменяли друг друга, как несущиеся с быстротой мысли волны. Этот свет, в котором не было ничего земного, знакомого человеку, ударил в глаза Ауробиндо, проник в самую глубину мозга, вонзился в нервы раскаленным острием. Индус упал навзничь назад в пещеру, и в тот же момент громовой свистящий рев потряс все клеточки его тела, погасил сознание. Ауробиндо не видел, как за каменистым мысом взвился столб песка, воды и пара, подобный громадной колонне правильно круглой формы, встал на высоту трех миль над океаном и, как бы ударившись в небо, стал расплываться исполинским грибом. Ножка этого чудовищного гриба, толщиной в две мили, была плотной на вид, хотя по ее поверхности вихрились крутящиеся массы раскаленных газов и пыли. Индус не чувствовал, как над лощиной пронесся вал адского пламени, от дыхания которого испарился кустарник на склонах, треснули скалы и с грохотом обрушились каменные лавины. Неподвижное тело Ауробиндо распростерлось на дне мшистой пещеры, в воде озерка.
...Зулус был застигнут взрывом на той стороне горы. Адское пламя не ослепило чернокожего, укрытого зеленым покровом леса. Оно потеряло здесь свою все сжигающую силу, отброшенное в небо склоном горы. Только взрывная волна повалила деревья, сбила Инценгу с ног и осыпала дождем мелких камней. Неимоверный грохот оглушил зулуса, потоки горячей воды хлынули с неба. Счастье благоприятствовало Инценге. Он отделался незначительными царапинами и сильной головной болью. Зулус сразу понял, что в остров попал атомный снаряд, и первая его мысль была о товарище.
Индус находился с другой стороны горы, там, где проявилась вся адская сила атомного взрыва. Опомнившись от контузии, под непрекращавшимся горячим дождем зулус повернул обратно. Он читал в описаниях действия атомных бомб о смертоносном остаточном излучении на месте взрыва, но не думал об этом, спеша на помощь своему другу. Не думал он и о том, что мог последовать второй выстрел. Сильнее всех страхов и чувств сейчас была дружба. Она гнала его вперед, вверх по крутому склону, заставляла пробираться через груды поваленных деревьев, нагромождения остроугольных глыб.
Ауробиндо очнулся от страшной боли, терзавшей его внутренности. Абсолютный мрак и тишина окружали индуса. Ауробиндо не сразу понял, что он ослеп и оглох. Но когда ужасная истина проникла в сознание индуса, дикий, нерассуждающий, животный страх охватил его. Весь мир оказался где-то по ту сторону бытия, а он лежал, совершенно беспомощный, на дне черной бездны, откуда не было возврата, но не было и смерти. Почва палила снизу его тело, как раскаленная плита, и Ауробиндо пополз. Минуту назад он не мог двигаться сам, но теперь полз вперед и вперед, слепой и обезумевший, сдирая о камни сожженную кожу. Индус стонал и кричал, сам не сознавая этого. Так дополз он до моря. Теплая вода показалась холодной, набегавшие волны окатывали индуса с головой, мокрый песок был райским ложем после раскаленных камней, и мысли Ауробиндо стали проясняться...
Теперь он знал, что стал первой жертвой нового изобретения – атомной ракеты, – и знал, что ему немного осталось жить. Жгучая боль внутри переходила в лихорадку, странно возбуждавшую и обострявшую мысли. Мозг работал четко, с необыкновенной яркостью, быстротой и уверенностью заключений. Мысль Ауробиндо словно хотела вырваться из непроглядной темницы изувеченного тела и подняться на крыльях муки, перед тем как погаснуть навсегда.
Индусу казалось, что за несколько мгновений он просмотрел всю жизнь, побывал в звездных пространствах и вернулся, одаренный нечеловеческой мудростью. И эта мудрость властно приказывала ему во что бы то ни стало открыть людям глаза на тот тупик, куда заводит человечество дикая власть войны и наживы, наука, служащая войне, философия торжествующего капитала... Но кому он сможет передать свои мысли, полные великолепной ясности, мысли, которые помогут людям понять то великое, чего он достиг в момент необычайного взлета и напряжения его мозга, в последние часы жизни! Инценга погиб, а если и спасся, то найдет его уже мертвым. Вокруг него только вода и сожженные адским пламенем скалы. Но гордая мысль, раз взлетевшая, не признавала никаких препятствий. Индус стал писать на песке свое завещание миру, не сознавая, что всплески волн непрерывно смывают написанные строчки. Призывая к себе человечество, Ауробиндо упорно писал, борясь со смертью, уже всползавшей вверх по его ногам...
Инценга добрался до перевала. Но здесь герой-зулус вынужден был отступить. Дыхание колоссального пожарища было нестерпимым. Нечего было и думать пробраться через пепел сгоревшего леса и поля оплавленных камней. Вместо привычного зрелища рифа, с его перламутровой грядой кораллового известняка, с девственно зелеными склонами горы, с поразительно чистой, прозрачной водой, зулус увидел потрясающее разрушение. Серая грязь бухты, дымящиеся, абсолютно мертвые, спаленные камни, тусклый красный свет солнца, едва пробивающийся через завесу дыма и пара...
Острые глаза зулуса различили с высоты на узкой полосе песчаного берега крохотную фигурку. Неутомимый зулус снова пустился в путь, проделывая головокружительный спуск по северному отрогу, и достиг берега. Теперь он мог без труда пройти по мелкой воде до лощины на юго-западном склоне, против которой лежал Ауробиндо. Зулус увидел, что Ауробиндо шевелился, и громко позвал друга, но тот не откликался. Зулус подбежал и приподнял товарища, придя в ужас от его истерзанного и опаленного тела. Ауробиндо крепко схватил руки Инценги – он все еще находился в невероятном возбуждении. Зулус тревожно ощупывал индуса, пытался спрашивать. Не получая ответа, Инценга стал кричать Ауробиндо прямо в ухо, пока не убедился, что друг его ослеп и оглох... Ауробиндо поднял руку, как бы призывая к спокойствию, и заговорил, торопясь, пропуская отдельные слова, потому что речь не успевала за полетом мысли. Индус спешил передать товарищу все великие мысли, окрылившие его на пороге смерти, в слепой и безотчетной надежде, что зулус передаст их людям.
Инценга слушал, поддерживая друга за плечи, исполненный мрачного гнева.
* * *
Главный инженер отошел от телефона.
– Прошу внимания, джентльмены! Передали обобщенную сводку всех наблюдательных станций. Ракета не попала в гору, она взорвалась в двух милях от склона, на отмели. Мы поспешили на секунду... – Инженер помолчал и торжественно закончил: – Сила взрыва, как доносят, колоссальна! Ракета достигла острова. Значит, новое оружие создано. Я счастлив поздравить вас, сэры, с крупной победой нашей науки...
Аплодисменты, восторженные вопли наполнили помещение, прервав инженера. Важные генералы, серьезные ученые, озабоченные инженеры запрыгали, как ребята, обнимаясь и целуясь, неистово били друг друга по спинам и свистели. Можно было подумать, что все эти люди выдающегося ума и знания приветствуют великое, благодетельное открытие, несущее счастье человечеству. Главному инженеру с трудом удалось снова заговорить.
– Сэр Халлес считает, что нужно сейчас же выпустить вторую ракету. Погода благоприятна, и мы сможем в первый же день испытаний определить, насколько трудна корректировка прицела... Я приветствую это решение, тем более, – главный инженер широко улыбнулся, – что мне предоставлена честь второго выстрела...
Присутствующие одобрительно загудели.
– Дайте сигнал опасности наверх! – решительно бросил инженер и опустился в кресло перед экраном.
Зазвенели телефоны, раздались отрывистые распоряжения. Синяя лампочка вспыхнула над экраном. Главный инженер подождал у хронометра, затем уверенной рукой нажал кнопку. Снова задрожали толстые стены: там, на пусковой площадке, в оглушительном реве пламенного вихря взвилось в высоту второе чудовище. Сопровождаемое сигнальными звонками и вспышками на доске локаторов, оно помчалось опять к океану из глубины красной пустыни.
Там, на мокром песке у воды, умирал Ауробиндо. Голова его запрокинулась на колени зулуса, и широко открытые глаза вперились в глубину высокого неба, свет которого не мог проникнуть в бездну мрака, окутавшего умирающего. Руки Ауробиндо судорожно цеплялись за товарища.
Далекий грохот наполнил небо и мгновенно растаял вдали. Инценга изумленно осмотрелся. Море перед ним было по-прежнему тихо и пусто, ничто не нарушало грозного покоя опаленных утесов горы.
* * *
– Все наблюдательные станции сообщили, что ракеты нет, – хмуро возвестил главный инженер и с оттенком смущения добавил: – Непонятно, куда она девалась. Локаторы показали ее нормальный полет до девяносто второго номера, а над океаном ракета исчезла. Или она упала недалеко от берега вследствие какой-либо порчи?
– Я предупреждал о необыкновенной трудности точного прицела на такие расстояния, – вдруг проговорил маленький человечек с всклокоченными волосами, скромно стоявший поодаль у стены.
– Э, да ведь мы не дураки! – почти грубо отрезал главный инженер. – Восемьдесят опытов с меньшими моделями...
– Наш старый спор: я говорю, что между малой моделью и настоящей ракетой есть глубокое качественное различие, – перебил человечек. – Ваши прежние опыты...
– Пустое! Мы сейчас все выясним, – не сдавался главный инженер. – Сам создатель ракеты выпустит третью! Может быть, это я неудачлив, ха-ха!
Стоявший у стены скептически покачал головой, но отвернулся, поймав злобный взгляд главного инженера.
Снова сотряслась земля, раздались звонки локаторов. Сбившиеся в кучу люди затаили дыхание, следя за полетом ракеты. Она вышла на океан, но радарный экран не показал очертаний островной горки. Конструктор закусил губу, брови его сдвигались и раздвигались. Наконец, решившись, он нажал кнопку, обрушивающую снаряд на цель...
* * *
Передовой крейсер «Принцесса Шарлотта» бороздил двадцатиузловым ходом голубую воду. Грозные орудия прицеливались в морскую гладь океана. На траверсе корабля, в полумиле, шел второй крейсер того же класса, а далеко позади виднелся дымок третьего. Капитан-коммодор Чепин, сложив рот в брюзгливые складки, недовольно оглядывал с мостика спокойное море.
Командир корабля вышел из ходовой рубки и приблизился к коммодору, стараясь с высоты своего роста смотреть почтительно на коротконогого и толстого старшего начальника.
– Мы радировали миноносцам ваше приказание, сэр. Получено подтверждение приема.
– Хорошо, – угрюмо ответил коммодор, продолжая мерить капитана недовольным взглядом.
– Еще что-нибудь, сэр? – осторожно спросил тот, угадывая желание начальника поговорить.
– Нет! Эта старая калоша нас задерживает! – Коммодор кивнул назад, за корму, на дымок третьего крейсера. – И без того тошно: погнали зачем-то в Австралию встречать дружественную эскадру янки...
– Правда, сэр, – охотно подхватил капитан корабля, – после стоянки на острове Бали... – Лицо моряка приняло мечтательное выражение.
Начальник молчал, и капитан продолжал в том же тоне:
– Этот остров – мечта. Какая природа, какие красивые женщины!.. – Капитан смолк и испуганно покосился на начальника: всей эскадре стал известен его неудачный роман с красивой малайкой.
Коммодор покраснел и рассердился еще больше.
– Мне нет дела до ваших воспоминаний! Я говорю – поднимите сигнал с выговором этому размазне Уорбертону! Больше ход! – рявкнул коммодор, окончательно озлившись.
Капитан поднес руку к козырьку, но не успел повернуться. Случилось что-то невероятное. Вдали, на северо-западе, из моря встала мгновенно и бесшумно исполинская клубящаяся башня. Из башни вылетело гигантское белое облако, взвившееся в небо и одновременно широко раскинувшееся в стороны, как будто кто-то раскрыл невероятной величины белый зонт. Страшный рев, гул, свист – корабль рывком подбросил корму и повалился на бок. Ноги коммодора мелькнули через перила мостика – начальник полетел на палубу. Капитан ошалело ринулся вперед, но тут солнце затмилось, новый тупой толчок страшной силы потряс крейсер, и все же корабль выпрямился. Вой и вопли ужаса влились в гремящую кругом мглу, потом целый океан горячей воды хлынул с неба, и все замолкло. Капитан валялся на мостике оглушенный. Медленно, едва соображая, что он жив и цел, капитан поднялся на четвереньки. С палубы внизу несся пронзительный визг коммодора:
– Эй, сюда! Всех под суд! Сигнальщиков! Капитана!
Через несколько минут все опомнились. Коммодор был отнесен в рубку; зенитная артиллерия готова к бою. На весь мир загремело сильное радио крейсера, оповещая о чудовищном нападении. Сквозь облака тумана и пара сверкали вспышки выстрелов и доносился грохот орудий – второй крейсер бил по неведомому врагу.
* * *
В недрах бетонного каземата разрастался ученый спор. Третья ракета тоже не попала на остров и не была отмечена наблюдательными станциями. Главный инженер потерял значительную долю своего апломба, но беднягу ожидали еще более крупные неприятности. В разгар спора, когда скромный противник инженера убедил всех в том, что прицельность еще далеко не разрешена конструкторами ракеты, зазвенел телефон.
Конструктор схватил трубку, выругался и внезапно побелел. Отозвав в сторону главного инженера, он принялся, захлебываясь, шептать:
– Эскадра коммодора Чепина... близко... Кажется, утопили концевой корабль... двести миль от цели...
Главный инженер смяк. С минуту он стоял неподвижно, неопределенно вертя рукой, затем упавшим голосом объявил о конце испытаний.
* * *
Инценга осторожно снял голову индуса со своих колен и медленно поднялся, расправляя онемевшие ноги. Он отнес тело друга повыше на берег и стал на колени, прощаясь с верным товарищем.
– Бедный мой Ауробиндо, – тихо сказал чернокожий, – как торопился ты выразить мне свои предсмертные мысли!.. Ты не знал и не узнаешь больше, что то же самое, только гораздо яснее и подробнее, написал далеко на севере, в России, сорок лет назад Ленин...
Рокот мотора оборвал размышления Инценги. Катер шел полным ходом к скалистому мысу. Молниеносная догадка пронеслась в голове чернокожего. Он упал на песок, лежа выждал приближение судна, приподнялся, взмахнул руками, снова упал и пополз к воде, навстречу катеру.
* * *
«Заключенный Инценга, находившийся на острове вместе с другими осужденными, в момент разрыва ракеты подвергся тяжелой контузии, лишившей его слуха и речи. Кроме того, названный заключенный выказывает признаки поражения других мозговых центров, выражающиеся в частичной потере памяти и аграфии, хотя в остальном жизнеспособен. По всей вероятности, больной должен вскоре погибнуть от биологического действия излучения атомного взрыва, тем более что находившийся вместе с ним другой заключенный умер на острове еще до прихода судна. Вследствие своего состояния заключенный Инценга не представляет никакой опасности в отношении вашего секретного запроса №32-94-76/2. Инценга может быть освобожден и переведен в гражданскую больницу, пока не сможет вернуться на родину...».
Начальник лагеря отложил заключение врачебной комиссии и подписал лежавшую перед ним бумагу.
* * *
Инценга вышел на палубу и остановился у перил. Свежий ветер озорно и вольно носился над морем, рвал пену с гребней хмурых валов. Сильное тело зулуса переполняла энергия, он нетерпеливо ждал конца пути. Военные песни зулусского народа сами собой рвались из широкой груди, могучие руки крепко держались за поручни. Инценга овладел собой, закурил трубку и стал обдумывать свою речь на Конгрессе защитников мира.
Зулус ехал на съезд друзей человечества, простых людей – черных и белых, желтых и краснокожих. Ехал, чтобы поведать борцам за мир новую злобную затею врагов человечества.
1948.
Каллиройя.
Иван ЕФРЕМОВ. КАЛЛИРОЙЯ.
Из книги “Краса Ненаглядная”.
Часть II, гл. 1.
(Антенор и Каллиройя).
Приход.
За поворотом тропинки показался дом из крепкого серого камня, невысокий и бедный на вид.
Безотчетная удалая радость заставила Антенора ускорить бег и с порывом ветра буквально взлететь по склону холма. У сложенной из грубых кусков песчаника ограды он остановился, сердце его неистово билось.
Над головой слабо шелестела серебристо-зеленая листва олив. Внизу размеренно плескалось, разбиваясь о камни, прозрачное море. Легкая белая пена металась вокруг громадных камней, будто пытаясь нарушить их тяжелую неподвижность.
В этот час сумеречной тишины берег опустел, окраина городка с редкими домами, разбросанными среди садов, выглядела совершенно безлюдной. Все ушли на праздник к храму Деметры, стоявшему у белых обрывов берега. Антенор взглянул на закрытую дверь, похожую на темную впадину под навесом крыльца. Он бежал всю дорогу и пришел слишком рано – еще не совсем стемнело. Молодой скульптор вернулся к морю и уселся над обрывом за кустами, думая о той, в ожидании которой так нестерпимо медленно тянулось время.
Каллиройя – новое нежно звучащее имя, которое так много обещало... и было пустым звуком, пока он не увидел ее.
Когда родилась его тайная мечта? Когда он стал задумываться о существе женской красоты и ее воплощении? Когда начал тосковать о встрече с настоящей моделью, в которой воедино бы слились его любовь и создание задуманного? Как давно это было! Он встречался со многими женщинами, но ни одна не была той, чей образ уже начал проступать среди множества прекрасных, нежных и любящих девушек, в которых все же чего-то не хватало...
А разве ом сам понимал ясно и уверенно, что ему надо? Только всесильная и нежная Афродита могла научить его, проведя через испытания, чтобы облагородить настоящее, смыть ложь...
Никто не замечал тоски скульптора. Тысячи людей знали и любили Антенора, победителя в беге на истмийских играх[1] и в плавании к Черным Утесам на прошлогодних празднествах Посейдона.
Знали, как ваятеля, создавшего Афродиту-Уранию, что стоит сейчас на краю Керамико[2] с закинутым вверх лицом, устремив взгляд в глубины неба и подставив нагие груди свету бесчисленных звезд.
Не меньшая ходила слава и об Антеноре-любовнике, горячей страсти которого о не могли забыть ни огненно-рыжая Мирике, избалованная, нежная и капризная афинянка, ни чернокудрая Тионион Александрийская, прозванная “пантерой Амафонта”[3] – две самые прославленные гетеры эллинского мира. Не забыли его и многие неизвестные женщины Аттики, Коринта[4], Лесбоса, Кипра и Ионии…
Поиски.
Никто не заметил, что томительная сила Эроса, истинного владыки Эллады, породила печали в душе Антенора. Ту самую печаль, что живет в каждом настоящем художнике, изнемогающем в усилиях понять, ухватить, удержать мимолетное, создавая вновь и вновь отблески, изгибы и всплески прекрасного, на миг открывающиеся глазам и сердцу смертного. Они исчезают быстро и навсегда, растворяясь в привычных глазу и сердцу чертах обыденного, теснящегося кругом мира...
Борьба с таинственными, непонятными, но неизбежными законами смерти и времени, с вечным изменением мира, с быстротой утраты того, что мило, а мило художнику только прекрасное, столь часто оказывается бесплодной. Не хватает божественного вдохновения, меркнет свет, художник, жалкий и измученный, простирается на земле без сил и желаний, полный отчаяния...
Антенор был истинным сыном Эллады и высшее выражение красоты видел в прекрасном и желанном теле женщины. Женщины, имеющей столь великую власть над лучшими мечтами мужчины, что одно ее появление превращает пустыню в ароматный сад.
“Но в чем тайна этой власти? Что такое красота женского тела?” – без конца раздумывал Антенор.
Искусный ваятель, он хорошо знал, что ничтожнейшая разница в изгибе линии способна превратить прекрасное в безобразное или, наоборот, сделать очаровательным. Почему же эта разница то некрасива, то дивно ласкает взгляд и осязающие пальцы? Почему красивы только немногие соотношения, а бесчисленные остальные безошибочно отвергаются даже невежественным человеком? Есть красота, нравящаяся немногим, но есть и такая, перед которой склоняется любой мужчина, которой восхищается женщина, застывает в изумлении ничего но ведающий юнец...
Как понять эту истинную, безусловную красоту женщины, созданную богами как высший дар, утешение и счастье для смертного сына земли?
Как создать ее воплощение в статуе, более прекрасное, чем Урания, более зовущее и властное, чем Анадиомена[5] Праксителя, более очаровательное, чем Аэлла-амазонка[6]у Леохара?..
В памяти Антенора возникли эпизоды его периэгезы[7]: в знойной дымке ливийских берегов, в чистом ветре Крита, в темной зелени кипрских рощ.
Шествие красивых гетер в прозрачных одеждах или совершенно обнаженных на набережной Александрии... Танцы влюбленных одна в другую женщин на укромных полянах Лесбоса... Бег нагих девушек с факелами во время Тесмофорий[8]. Хоровод очищения красотой – Гормос – на площадях лаконских городов... Тайные празднества Посейдона и Коттито[9] на Крите и в Микенах...
И везде, как символ чистого Эроса Эллады, далекой от варварского стыда перед красотой, нагая молодость, гордая, нестесненная, стройная и уже только этим красивая…
В святилищах древних, разрушенных храмов, на стенах больших пещер, на откосах гладких скал Антенор не раз встречал уцелевшие изображения: статуэтки, фрески, очерченные глубокими бороздами рисунки. И в те далекие времена поклонялись женщинам, служили их красоте. Древние не достигли искусства Эллады, хотя в верных линиях, правильных расчетах объемов безошибочно замеченной пропорции угадывались настоящие, вдохновенные богами мастера. Вначале Антенору казалось грубым и несовершенным иное понимание красоты женщины, о котором говорили изображения древних.
Но постепенно молодой скульптор понял, что художники далекого прошлого своим тысячелетним опытом постигли многое, и хотя не смогли передать гармонию форм тела, но оказались ближе к тому, чтобы выявить сущность женского очарования, чем он, наследник мастеров Эллады.
Антенору показались бледными и невыразительными скульптурные каноны Эллады, созданные и утвержденные великими ваятелями: Поликлетом, Мироном, Лисиппом, Фидием.
Творцом образа женщины стал Поликлет, взявший моделью знаменитую бегунью Левкофрис. Лакедемонянка с узкими бедрами, широкими плечами и грудью, с броней толстых мышц вокруг талии, показалась Поликлету истинным соответствием идеалу эллинского мужа, созданному им в статуе Копьеносца.
Поликлет ошибся, стремясь к сходству там, где требовалась противоположность. Но влияние великого мастера сделало свое дело, создав моду…
Даже Пракситель, вначале изваяв свою Анадиомену по чудесному, гибкому и сильному телу своей возлюбленной, знаменитой гетеры Фрины, потом изменил статую, поддавшись установленным требованиям.
Рассказывали, что это стоило ему любви Фрины, которая стала покровительницей безвестного художника из Ионии. Тот сделал с красавицы-гетеры статую Афродиты-Астарты, ни в чем не уступавшую прославленным творениям Эллады. Фрина велела отлить ее из серебра и подарила храму Афродиты в Пафосе.
Узнав об этом, Антенор впервые увидел путь к решению мучившей его задачи. Афродита-Астарта... Соединение древнего знания Крита и Востока с искусством Эллады, сочетавшее понимание жизни, Эроса и Красоты с умением воплотить его в камне и металле.
Как же случилось, что в Элладе, где царствуют Эрос и женщина в своих двух чудесных ипостасях, богини и умной прекрасной гетеры, художники еще не создали образ, передающий все очарование, власть и могущество женщины? Образ, который заставлял бы замирать от восхищения, томиться прекрасной печалью, бесстрашно устремляться в неизвестную даль...
Образ, воплощающий могучее плодородие матери-земли, вечную силу возрождения, бессмертие грядущего потока жизни, вечную борьбу за обладание, выковывающий в мужчине самые лучшие и сильные качества...
Как далеки от этого образа юные, острогрудые, смелые девушки эллинских скульптур... еще не женщины... цветки, а не плоды. Только недавно поэты эллинского народа стали поспевать вместо мирта, символа девичьей юности, гранатовое яблоко, символ прекрасной женской груди. Гранат – ройя... прекрасногранатная, прекрасногрудая Каллиройя[10]...
И Антенор всей силой своего воображения и поразительной, не упускающей даже мгновенной подробности памятью художника создал свою Каллиройю.
Такой, какой увидел впервые на морском берегу в грохоте воли бурного утра...
Массивные валы росли, заворачивались, маслянисто сверкая на солнце и расплескиваясь широкими пенными разливами на крутом и плотном песке. Антенору, плывшему от Фоонтова мыса[11], надоело бороться с волнами. Он быстро скользнул к берегу, улучил момент и очутился на песке, по колени в убегающей воде. Художник не заметил, что несколькими мгновениями раньше сюда, в это защищенное от ветра место, устремилась одиноко купающаяся девушка. Она отошла от пенных заплесков, изогнулась, чтобы выкрутить косы, но с легким испугом выпрямилась, когда из пены ревущего моря перед ней возник Антенор.
Они застыли друг перед другом, обнаженные, словно бог и богиня на пустом берегу.
Дыхание молодого скульптора остановилось. Неведомая была той самой моделью, воплощением древнего канона женской красоты, о которой он так долго мечтал, даже не представляя свой идеал во всем его совершенстве!
Капли воды блестели на гладкой, загорелой до смуглости коже. Груди девушки в безупречном соответствии с идеалом канона, чуть более низкие, чем правильные полушария, напряглись, как широкие опрокинутые чаши. Потемневшие от холода соски поднялись вверх своими кончиками и казались гранатовыми звездами на розовом золоте загара.
Точеные сильные руки невольно прикрыли грудь и треугольник лона неизменным жестом Анадиомены, но не могли спрятать ни тонкой гибкой талии, ни крутых изгибов широких бедер, резко суживающихся к круглым коленям.
Невероятно стройные ноги незнакомки показались скульптору тщательно выточенными из слоновой кости. Не слишком тонкие, но ни на волос толще, чем требовалось, чтобы это сильное тело могло быстро и легко бегать... даже будто излишне изящные по сравнению с мощью бедер и грудей. Как эти тонкие щиколотки, мимо которых неслись струйки воды и взбаламученного песка...
Антенор взглянул прямо в лицо девушке и понял, что она еще полна дерзкого задора после победной игры с волнами. Но в удивленном взоре больших темно-голубых глаз вспыхнули искорки гнева. Прямые узкие брови сдвинулись. Антенор покорно, с тоскливым вздохом, отвернулся к морю и отступил на шаг.
Спустя мгновение, ничего не слыша из-за мерного гула моря, скульптор внезапно ощутил ужас потери, но, чтобы не спугнуть девушку, побоялся обернуться.
— Где ты, не уходи, я хочу поговорить с тобой! – вскричал Антенор и сразу успокоился, услышав сквозь шум волн ее звучный голос.
— Я отойду за скалу, чтобы одеться. Одевайся и ты...
— Не могу, – снова встревожился Антенор, вспомнив, что его несложное одеяние лежит далеко отсюда, на большом камне мыса, — я должен принести одежду вон оттуда, подожди меня!
— Мне нужно идти!
— Подожди, я без одежды, я плыл издалека, мне очень нужно поговорить с тобой... как... как... жить... Умоляю, подожди!
— Нет, — в ответе девушки послышалась насмешка, и Антенор рассердился.
— Пусть будет по-твоему, но я буду с тобой говорить, хотя и так... – он провел рукой по груди.
— Я помню, ты шел нагим в венке победителя под взглядами тысяч людей… А здесь только я одна, — неожиданно рассмеялась девушка, — жди, я сейчас позову...
Антенор оглянулся. Дивное видение исчезло, вода смыла с песка маленькие следы ступней.
Кто она? Новая гетера? Девушка знатного рода? Жена кого-нибудь из вновь приехавших в Афины из Александрии, Кносса или Милета? Все эти возникавшие друг за другом предположения скульптор отвергал сразу. В ней нет и отзвука той покорности желанию, которая столь ощутима в гетере. Самые надменные и богатые гетеры не станут купаться в бурю в удаленной бухте.
Девушка знатного рода никуда не ходит без подруг и рабынь.
Загорелое тело незнакомки говорит о Кноссе или Александрии, где загар не считается недостатком…
А ее речь! Настоящая аттическая, без резкости Спарты или ионической певучести.
А ее голубые глаза – редкий знак Посейдонова рода, совсем как у Афины-Тритониды[12]!
И она знает его! Видела его победу на празднике Посейдона, восторженное чествование народа... Значит, она афинянка?
Загадка осталась неразрешенной. По зову девушки Антенор приблизился, полный благоговения перед ее красотой.
Издалека. Осторожно скульптор начал прояснять свою цель. Было трудно высказать все из-за нехватки слов, но вдруг художник убедился, что девушка понимает его с полуслова. Окрыленный Антенор забыл обо всем...
Грохотали волны, ритмически шуршала катящаяся вниз галька.
Они лежали на плотном песке, гудящем. Как медный лист, сблизив головы, чтобы говорить без усилий.
Но художник видел только большие глаза, доверчиво открытые и потемневшие от работы мысли – в них ощущался интерес. Иногда незнакомка отворачивалась и устремляла взгляд поверх камней и волн в хмурящуюся тучами даль. Тогда Антенор рассматривая ее прямой нос, короткий и закругленный, полураскрытые губы небольшого рта, спутанные ветром пряди густых волос, наполовину скрывавшие щеку и маленькое ухо.
Антенор говорил об исполненной им в поисках вдохновения периэгезе, о древнем идеале красоты, о воплощении Эроса, духа Эллады в женщине... Вздрогнул от похолодевшего ветра, увидел собирающиеся над морем тучи и рассмеялся. Каллиройя, так звали незнакомку, улыбнулась в ответ открыто и просто. Ощущение внезапно возникшей близости не исчезло, а усилилось, когда Каллиройя простилась красивым жестом руки. Она предложила Антенору свой плащ, но скульптор отказался. Каллиройя стояла на берегу, пока Антенор, сбежав по песку, не ринулся в бушующие волны и не преодолел их, выдержав первые, самые опасные у камней, удары. Скульптор беззаботно поплыл к едва видневшемуся вдали мысу Фоонта. Он наслаждался борьбой с бурей, ощущая прилив радостной силы.., так много обещала неожиданная встреча с Каллиройей.
Антенор был убежден, что сама Афродита снизошла к его тоске и исканиям, послав долгожданное воплощение его грез.
Ни одного мгновения не думал Антенор, что ему может не понравиться что-либо в Каллиройе, — порукой тому была неколебимая уверенность в своей ниспосланной богиней находке.
Ему не пришлось разочароваться в последующие дни и встречи, несмотря на строгую взыскательность художника. Сдержанность движений, прямая и легкая походка, теплота рук, слабый и свежий запах тела – все было чудесно в девушке, все нравилось Антенору. Скульптор не уставал любоваться молодой женщиной, когда она в час свидания подходила к нему издалека. Каллиройя несла так открыто и гордо свои высокие и крепкие груди, что они казались летящими впереди тела. В ее походке безошибочно узнавалась дочь приморской Эллады, наследница поколений здоровых людей солнечных побережий, любящих наготу и чистоту омываемого морем тела!
Она была дочерью того мира, который с незапамятных времен, уходящих через древний Крит в божественную легенду Атлантиды, принимал открыто и превращал в безграничную радость неизбежную необходимость Эроса. Радость острого понимания желания, сплетенного с ощущением мужской и женской силы, противоположных и стремящихся друг к другу, равных в своей мощи. Радость рождения здоровых и красивых, желанных детей любви...
И действительно, Каллиройя, ласковая и гордая, открытая и недоступная, казалась богиней среди людей иного мира, с трусливой оглядкой крадущихся к чудесным дарам Эроса... Среди женщин Азии, сгибающих плечи, чтобы спрятать свою грудь, как нечто постыдное или безобразное.
Очень скоро Антенор понял, что любит Каллиройю, что побежден Эросом с небывалой силой.
Прошло полмесяца со дня первой встречи.
Девять раз они виделись на берегу любимого обоими моря, но Каллиройя пока не стала ни возлюбленной Антенора, ни его моделью, и лишь загадочно улыбалась в ответ на просьбы художника. Убедить Каллиройю позировать ему стало самым важным для Антенора. Идея статуи с особой силой загорелась в художнике после встречи с живым воплощением древней красоты. Упорство девушки было непонятно Антенору. Он уже знал, что Каллиройя афинянка, но родилась на Крите, что она не гетера, но живет одна после того, как была замужем. Такие женщины в Элладе встречались нечасто. Тем привлекательней она казалась скульптору.
У Каллиройи не было родных. На вопрос Антенора она печально улыбнулась и сказала, что предпочла не приводить в дом быков, а быть унесенной, подобно Европе...
Дети Земли.
Настало время осеннего посева и празднеств Деметры.
Как всегда, Тесмофории должны были состояться в первую ночь полнолуния, а сегодня праздновалось окончание трудов вспашки. Потрудившихся и украшенных лентами быков торжественной процессией отвели на горное пастбище. Народ собрался у храма Деметры, богини плодородия, отождествленной с Геей-Пандорой, Землей Всеприносящей, и Геей-Куротрофос, Землей-Детопитательницей.
Утром, побледнев от волнения, Каллиройя велела Антенору придти к ней после заката солнца.
Так серьезно и так встревожено было лицо молодой женщины, что художник ничего более не спросил...
Он явился слишком рано — наверное, уже две клепсидры утекло, а все еще светло... Но нет, это так кажется от нетерпения — вот уже стены дома расплылись неясно в сумерках за стволами олив... пора.
В предчувствии великих переживаний Антенор перескочил через ограду, подошел к двери и стукнул кольцом. Дверь немедленно отворилась. Белозубая девушка в древнем критском наряде – широкой пестрой юбке и короткой кофточке с открытой грудью – высоко подняла двупламенный масляный светильник. Антенор прошел по устланному шкурами проходу, откинул занавеску и вступил в большую квадратную комнату.
Лампион на бронзовой цепи бросал слабый, колеблющийся свет на стоящую посреди комнаты Каллиройю в светлом хитоне. От внимательного взгляда Антенора не укрылось, что щеки юной женщины пылали, а складки хитона на высокой груди вздымались от усиленного дыхания. Огромные глаза смотрели прямо ему в лицо. Заглянув в ее расширенные зрачки, Антенор замер... Но тень длинных загнутых ресниц легла на синеватые западинки нижних век, погасив почти безумное напряжение взгляда Каллиройи.
– Я ждала тебя, милый, — просто сказала она, впервые назвав так художника, но вложив в это слово столько нежного огня, что молодого скульптора пронизала дрожь. Он приблизился, протянув руки и шепча ее имя, но Каллиройя погасила лампион взмахом покрывала. Антенор озадаченно остановился во тьме, а молодая женщина скользнула к выходу. Ее рука нашла руку художника, сжала и потянула его за собой.
– Идем! — властный призыв ее голоса заставил Антенора повиноваться. Они вышли через калитку с другой стороны сада и направились по тропинке к элевзинской дороге. Узкий серп молодой луны светил неверно и слабо, готовясь спуститься за Эгалейон[13].
Торопливо, почти бегом, Каллиройя, не оглядываясь, шла по прибрежным холмам.
Антенору передалась ее серьезность. Следуя за ней в полном молчании, он любовался походкой женщины. Она шла, прямая, как тростинка, свободно развернув плечи. Стройная шея гордо поддерживала голову с тяжелым узлом волос на высоком затылке. Хитон глубоко западал то с одной, то с другой стороны ее талии, подчеркивая гибкость тела. Маленькие ступни уверенно попирали землю, и перисцелиды, ножные браслеты, слабо звенели на ее щиколотках.
Путь пересекла тень гигантского платана. За стеной темноты холодным светом вспыхнул открытый беломраморный портик. Тонкие колонны обрамляли полукруг гладких плит, в центре которого на пьедестале черного камня стояло бронзовое изображение богини. По изогнутому луком телу и разведенным рукам художник узнал Афродиту-Мигонитиду, Афродиту Сочетающую.
Каллиройя сняла ожерелье, положила к ногам богини и обвила руками шею Антенора. Ее поднятое вверх лицо и ясные сияющие глаза были отчетливо видны в меркнущем свете луны.
– Ты знаешь, я готова быть твоей моделью... и твоей... для меня не может быть одного без другого… Ты сделаешь новую Мигонитиду, а я буду молить ее о помощи…
Антенор положил ладони на крутые и упругие выгибы бедер, притянул к себе молодую женщину.
Горячее под тонкой тканью тело любимой прильнуло к нему.
В голове Антенора затуманилось, и он глухо выговорил:
— Нет, не Мигонитиду, клянусь Посейдоном! Афродиту-Морфо, Дающую Красоту, я сделаю с тебя для восхищения народа Эллады, ибо я люблю тебя так, как не любил еще ни одну женщину! О, Пеннорожденная, Дающая Красоту, будь мне помощницей, даруй победу в этом дерзании!.. Прими мою просьбу и зажги жаркой страстью мою Каллиройю!
— Это лишнее, милый!.. Ты еще не знаешь меня... — прошептала Каллиройя, подставляя губы и с легким стоном отгибаясь назад под его поцелуем.
Темный хитон сполз наземь, молодая женщина из всех сил уперлась в широкую грудь Антенора и вырвалась.
— Пойдем... дальше, — умоляюще прошептала она, уклоняясь от его рук. – Я так долго ждала этого дня... Сегодня быков увели в горы...
— И что же? — не понял Антенор.
Каллиройя мгновение колебалась, опустив голову, потом порывисто приникла к его уху.
— Ты знаешь древний обычай афинских земледельцев? — едва слышно спросила она.
— Обряд служения Матери-Земле на только что вспаханном поле?
Да. Ночью, на трижды спаханном поле, обнаженными, как сама Гея... принять в себя могучую плодоносную силу... пробудить ее...
Антенор безмолвно сжал руку девушки.
Гребень горы резко выступил в сиянии зашедшей луны, еще светившей по ту сторону хребта. С восточной стороны на долину набежала глубокая тьма, но Каллиройя уверенно ступала по невидимой дороге.
— Скоро звезды заблестят ярче, станет светлее, — тихо сказала она, не оборачиваясь.
— Как ты видишь дорогу? — спросил художник. — Она знакома тебе?
Знакома. Мы идем на поле Скирона. Там в ночь полнолуния женщинами справляется праздник Деметры-Закононосительницы...
— Ты участвовала в Тесмофориях? Я смотрел на них не раз, но тебя не видел,.. и не знал, что происходит на поле Скирона.
— Не заметил меня, — с нежным упреком произнесла молодая женщина. — Правда, я участвовала не каждый год. А на поле Скирона ты и не мог быть... только женщинам и только молодым разрешен туда доступ в ночь Тесмофорий.
— После бега с факелами?
— Да, после бега с факелами жрицы Деметры выбирают двенадцать из нас. Для непосвященных празднество заканчивается, а мы, нагие, бежим глубокой НОЧЬЮ те тридцать стадий, которые отделяют поле от храма.
— И что же совершается на поле?
— Это нельзя рассказывать, это – женская тайна. Все мы связаны ужасной клятвой... Но оно запоминается на всю жизнь, и бег на поле нельзя забыть – ты бежишь под яркой высокой луной, в безмолвной ночи, рядом с быстрыми и красивыми подругами. Мы мчимся, едва касаясь земли, а все тело звенит, как струна, ищущая прикосновения богини. Ветки мимолетно касаются тебя, ветерок ласкает разгоряченное тело... Остановишься, а сердце так бьется... Раскинешь руки, вздохнешь глубоко-глубоко и кажется – еще миг и унесешься вдаль, в запах травы, леса, далекого моря и растворишься в лунном свете, как исчезает соль, брошенная в воду, как разносится ветром легкий дымок очага... Нет ничего между тобою и Матерью-Землей... Ты – Она, а Она – ты.
Каллиройя умолкла, слегка задыхаясь. По трепету ее руки Антенор понял, что они пришли.
Справа стеной темнела опушка рощи. С севера чуть виднелась неясная полоса деревьев, ограничивающих поле.
Сияние за горой угасло, все кругом замолчало, только доносился едва слышный шелест листьев. Звезды, горевшие в глубине черного неба, проливали на землю нежный свет тишины и уединения. Антенор ясно различал стоящую рядом Каллиройю, но ничего не видел в отдалении.
Они стояли, прислушиваясь к ночи, накрывшей их своим непроницаемым покрывалом, потом медленно свернули с тропинки в поле. Много раз вспаханная земля была пушистой, сандалии глубоко погружались в нее. Наконец, они оказались примерно в центре поля.
Молодая женщина остановилась, глубоко вздохнула и бросила на землю свой плащ, знаком дав понять художнику, чтобы он сделал то же. Антенор повиновался. Обнаженная Каллиройя выпрямилась и, подняв руки к затылку, распустила волосы.
Антенор бросился на колени, его руки скользнули по гибкой спине, сблизились на талии и вновь разошлись на бедрах, очертив дивные линии тела возлюбленной. Художник прижался лицом к животу, откинулся назад и, не опуская рук, с молитвенным восхищением глянул вверх, в лицо Каллиройе, поклоняясь, как богине. Каллиройя молчала, ее пальцы сжимались и разжимались, лаская волосы Антенора, скользя по его затылку, плечам…
От влажной вспаханной земли шел сильный свежий запах. Казалось, сама Гея, юная, полная плодоносных соков жизни, раскинулась в могучей истоме…
Антенор почувствовал в себе силу титана. Каждый мускул его мощного тела приобрел твердость бронзы. Он схватил любимую на руки, поднял ее к сверкающим звездам, бросая вызов равнодушной вечности живым огнем красоты Каллиройи.
Песнь жизни.
Горячие руки обняли его шею, громадные, ставшие совершенно черными глаза заглянули в самую глубину души, жаркие губы слились с его губами, и звездное небо исчезло. Земля приняла обоих на свое просторное мягкое ложе. Тесно соприкоснувшись нагими, вытянутыми, как струны, телами, насквозь пронизанные дрожью, они долго лежали без движения, в нескончаемом поцелуе, потрясенные острым наслаждением близости.
Лицо Каллиройи стало строгим от сдвинутых бровей и расширившихся ноздрей. Губы молодой женщины раскрывались все больше под губами Антенора. Наконец, их языки нашли друг друга и сплелись в неутолимом стремлении к безраздельному слиянию.
Каллиройя вздрогнула, отняла губы в попытке освободиться и крепко сжала колени, сопротивляясь колену Антенора. Рот ее страдальчески искривился, веки опустились...
Антенор сдавил ее могучими руками, прижал своим гранитным телом олимпийского борца. С молящим стоном Каллиройя раскрылась настречу его желанию.
Пламенея от страсти, она зашептала:
— Хочу много поцелуев, милый... чем больше, тем красивое я стану... для тебя…
Антенор знал это... Оттого и не могли забыть о нем даже самые избалованные и искушенные гетеры, совершенно преображаясь в его объятиях. Страсть жаждущего красоты художника множилась от каждого изгиба прекрасного тела, стремилась впитать, запечатлеть каждое движение, вспыхивала тысячами прикосновений и поцелуев.
Антенор заново создавал, лепил тело Каллиройи губами, руками, всем существом постигая изменчивые переливы его форм и линий.
Каллиройя впервые осознала свою красоту: в прикосновениях Антенора она обретала целостность, казалась безграничной в пламени страсти... Она пришла из веков прошлого и устремлялась в бесконечность будущего, сливаясь воедино с беспредельностью моря и неба, высотой гор и облаков, цветением растений...
Каллиройя сблизилась со всеми древними женщинами, уже прошедшими по лону Геи, и всеми теми, которые еще пройдут по нему много лет спустя...
Она закинула руки за голову, выгибаясь дугой и снова выпрямляясь. Ее твердые груди с набухшими сосками то упирались в грудь Антенора, то отстранялись, то стремились к его ладоням, заполняя их, как отлитые в бронзе чаши.
Широкие бедра образовали могучий круг, туго охвативший Антенора. Порывистые изгибы тонкой талии дополняли и усиливали стремление к слиянию, упроченное объятием стройных ног.
Антенор упоенно созерцал эту вызванную им изумительную страсть Каллиройи, воплотившей в своем теле всю древнюю силу Женщины. Теле, напоенном всеми соками бессмертной жизни, всеми ее пламенными и неукротимыми стремлениями… возлюбленной, принявшей его в неистовом стремлении отдаться так полно и беззаветно, как ни одна из других женщин.
Желание страсти, слившееся с вдохновением художника, длилось у Антенора всегда долго. Исступление Каллиройи ослабевало, невольные вскрики и стоны становились тише...
С пылающими щеками и разметавшимися волосами, нежная и признательная, она смотрела на Антенора из-под ресниц. Одна ее рука продолжала обвивать шею художника, другая медленно, точно во сне, скользила но твердым выступам мышц на его руках, плечах, спине. А он с горячей благодарностью покрывал ее всю нежными поцелуями, вновь и вновь обводя рукой и как бы утверждая в памяти все линии ее тела.
Это созерцательное поклонение храму тела сменялось желанием полнее и глубже вобрать в себя его красоту. Тогда в руках Антенора появлялась покоряющая сила, кончики грудей Каллиройи пробуждались под губами художника, дерзко расходясь в стороны от частого дыхания...
Антенор и Каллиройя забыли обо всем, кроме своей страсти, неистощимой, как море, и чистой, как огонь.
Неожиданно, склоняясь над лицом любимой, художник понял, что видит ее ресницы, тонкие пряди волос на лбу и темные круги вокруг глаз. Он оглянулся, увидел близкие края поля, ночью казавшегося необъятным. Долгая осенняя ночь кончилась.
Каллиройя почувствовала перемену в Антеноре, очнулась и с детским изумлением смотрела на быстро наступавший рассвет.
Лучами восходящего солнца осветился склон ближайшей горы, в просвете внизу показалась долина с багряными кронами деревьев.
Осенняя роща у дороги превратилась в алую стену, вдали послышалось блеяние овец.
Каллиройя, счастливая и доверчивая, поднялась навстречу первым лучам рассвета, улыбнулась и глубоко вздохнула, подняв к небу гордую голову. Ее золотое в солнце тело четко обрисовывалось на аметистовом просторе моря. Руки поднялись к волосам извечным жестом женщины, владычицы и хранительницы Красоты, томительной и влекущей, неизбежно исчезающей и без конца возрождающейся вновь, пока существует на земле или на звездах род человеческий...
И художник, любуясь Каллиройей влюбленными глазами, понял, что не будет ему больше покоя во всей его жизни, пока не совершит он самой Анадиоменой предназначенного ему подвига. Пока не создаст в камне или бронзе это захватывающую душу и тело совершенство, остановив летящий миг очарования, пленив ускользающее движение формы.
Пирейская равнина.
В год 152 олимпиады,
Боэдромиона двадцать седьмой день[14].
Распознавание, вычитка, комментарии – Isais2005@yandex.ru.
Примечания.
1.
Весенние гимнастические и конные игры на Коринфском перешейке каждый 2 и 4-й год олимпиады. Посвящались Посейдону.
2.
Афинский квартал гончаров.
3.
Амафонт – город на южном берегу Кипра, один из центров культа Афродиты.
4.
Иначе Коринф.
5.
Афродита Выныривающая, статуя Праксителя; сохранилась римская копия греческого оригинала.
6.
Аэлла – “буря”, “вихрь”. Статуя не сохранилась. Леохар – автор известнейших скульптур античных богов: Аполлона Бельведерского и Артемиды Версальской.
7.
Здесь – путешествие по греческой Ойкумене вокруг Средиземного моря; собственно: эллинистический жанр путеводителя для сухопутных путешествий.
8.
Тесмофории (греч. Θεσμοφόρια, латин. Thesmophoria) — большой аттический праздник в честь Деметры Законодательницы (Θεσμοφόρος) и ее дочери Персефоны-Коры (Девы) в течение 5 дней в конце октября. В нем участвовали только свободнорождённые женщины. Деметру благодарили за урожай и земледелие, законы и бытовые правила, особо – за брачные обряды.
По дошедшим сведениям, порядок празднеств был таков: в первый день – процессия женщин в Галиунт, сопровождавшаяся обсценными шутками и насмешками, затем жрицы совершали жертвоприношение поросят в подземной святыне; на второй день остатки жертвенных поросят с прошлогоднего празднества выставляли на алтаре как демонстрацию благосклонности богини; на третий день эти остатки зарывали во вспаханную землю, на которую переходило благословение Деметры, и женщины возвращались в Афины, неся священные предметы. Четвертый день – пост в знак грусти по ушедшей в Аид Персефоне, на пятый возвращение Коры знаменовали пиром с играми и плясками.
9.
Иначе Котис, Κότυς, Κοτυττώ, негреческая богиня, ипостась Великой Матери в ее юном и страстном воплощении. В разных источниках Коттито называют фракийской богиней Луны или финикийской и сирийской богиней, подобной Кибеле со львами. Культ распространился в эллинистический и римский период и отличался оргиастическим характером. Участники ее празднеств назывались βάπται от частых омовений и очищений. В других связях с Посейдоном не замечена.
10.
Ροια – «гранат» на ионическом наречии. Каллиройя (Καλλιροια) – также может быть понято как «прекраснотекущая», «нимфа ручья», «поэтесса».
11.
Θοος – «Острый», мыс в Фалеронском заливе Эгейского моря, на берегу которого расположен Пирей.
12.
Согласно мифу, рождение Афины из бедра Зевса произошло близ озера (или реки) Тритон в Ливии. Отсюда ее прозвище “Тритонида”, то же – “Тритогенея”.
13.
Гора в Аттике напротив острова Саламин, ныне гора святого Николая.
14.
9 октября 1946 г.