Из страны мертвых. Инженер слишком любил цифры. Дурной глаз.

Часть первая.

I.

— Вот что, — сказал Жевинь. — Я хочу, чтобы ты приглядел за моей женой.

— Черт подери!.. Она обманывает тебя?

— Нет.

— Тогда в чем же дело?

— Это не так просто объяснить. С ней творится что-то неладное. Я беспокоюсь за нее.

— Чего ты конкретно опасаешься?

Жевинь колебался. Он смотрел на Флавьера, и Флавьер понимал, что его останавливало: Жевинь не до конца доверял ему. Он ничуть не изменился за эти пятнадцать лет, с тех пор как они учились вместе на юридическом факультете: мягкий, готовый открыть душу, но легкоранимый, робкий и несчастный. Несмотря на его распахнутые навстречу старому другу объятия и приветственный возглас: «Старина Роже… Как я рад увидеть тебя вновь!» — Флавьер в тот же миг почувствовал некоторую наигранность этого жеста, чересчур радушного и потому не вполне естественного. Жевинь суетился и смеялся чуть больше, чем следовало бы. Ему никак не удавалось вычеркнуть пятнадцать лет, прошедших с поры их студенчества и сильно изменивших облик обоих. Жевинь почти полностью облысел, обзавелся двойным подбородком. Брови его порыжели, а у носа высыпали веснушки. Годы не пощадили и Флавьера. Он отощал, ссутулился после той истории, и при мысли о том, что Жевиню может прийти в голову спросить, почему он, готовившийся к службе в полиции, вдруг стал адвокатом, ладони у него становились влажными.

— В сущности, каких-то определенных опасений у меня нет, — ответил Жевинь.

Он протянул Флавьеру роскошный портсигар, набитый отменными сигарами. На нем был шикарный галстук и безукоризненно сшитый костюм с искоркой. Пока он неторопливо отрывал розовую картонную спичку от книжечки с названием фешенебельного ресторана, Флавьер смог по достоинству оценить блеск перстней на его холеных пальцах. Затянувшись, Жевинь медленно выпустил струю голубого дыма.

— Тут надо прочувствовать атмосферу, — изрек он глубокомысленно.

Да, он сильно переменился. Он отведал власти. За его спиной угадывались многочисленные общества, комитеты, корпорации хитросплетение отношений и сфер влияния. И тем не менее глаза его были все такими же подвижными, такими же скорыми на испуг и готовыми спрятаться на долю секунды за тяжелыми веками.

— Атмосферу! — повторил Флавьер с легкой иронией.

— Это слово, на мой взгляд, подходит как нельзя лучше, подтвердил Жевинь. — У моей жены есть все для счастья. Мы женаты четыре года — точнее, четыре года будет через два месяца. На жизнь нам хватает с избытком. Мой завод в Гавре со дня объявления мобилизации работает на полную мощность. Кстати, именно благодаря ему меня не призвали… Короче, если принять во внимание все обстоятельства, нельзя не признать, что мы принадлежим к числу избранных…

— Детей нет? — перебил его Флавьер.

— Нет.

— Продолжай.

— Как я уже говорил, у Мадлен есть все для того, чтобы чувствовать себя счастливой. Так вот, что-то все-таки не клеится. Она всегда была с причудами: скачки настроения, периоды депрессии, но за последние несколько месяцев ее состояние серьезно ухудшилось.

— Ты водил ее к врачу?

— Конечно. У каких только светил мы не перебывали! И ничего у нее не нашли, понимаешь, ничего!

— Значит, физически она здорова, — подытожил Флавьер. — А как у нее с психикой?

— В полном порядке, не сомневайся!

Жевинь щелкнул пальцами и стряхнул упавший на жилет пепел.

— Поверь мне, тут случай не простой! Поначалу я тоже решил, что у нее какая-то навязчивая идея, необоснованный страх, вызванный войной. Она внезапно впадает в оцепенение. Говори ей, кричи — все без толку. А то еще вперится во что-то взглядом… Уверяю тебя, зрелище впечатляющее. Голову даю на отсечение, она видит что-то не доступное ни мне, ни кому другому… А когда возвращается в нормальное состояние, то какое-то время сохраняет на лице недоуменное выражение, будто с трудом узнает квартиру, меня…

Сигара у Жевиня потухла, и он сам уставился в пустоту с тем видом незаслуженной обиды, какой Флавьер замечал за ним и раньше.

— Если она не больна, то, значит, симулирует, — заявил Флавьер, теряя терпение.

Жевинь поднял вверх пухлую руку, словно собираясь перехватить это замечание на лету.

— И мне это приходило в голову. Я украдкой наблюдал за ней. Как-то раз я пошел за ней следом… Она отправилась в Булонский лес, к озеру, села на берегу и просидела не шевелясь больше двух часов… Просто смотрела на воду…

— Это не так уж страшно.

— Нет, погоди: она смотрела на воду — как бы тебе объяснить? — сосредоточенно, напряженно. Как будто это было для нее очень важно. А вечером сказала мне, что никуда не ходила. Сам понимаешь, я не хотел признаваться, что шпионил за ней.

Образ прежнего студента то появлялся, то исчезал, и это мельтешение начинало раздражать Флавьера.

— Послушай, — сказал он, — давай рассуждать логично. Твоя жена либо обманывает тебя, либо больна, либо по какой-то неизвестной причине симулирует. Четвертого не дано.

Жевинь протянул руку к пепельнице и сбил мизинцем длинный столбик белесого пепла. Потом печально улыбнулся.

— Ты рассуждаешь точно так же, как и я вначале. Только я абсолютно убежден, что Мадлен меня не обманывает… да и профессор Лаварен уверил меня, что она совершенно здорова… А симулировать ей с какой стати? Должна быть какая-то цель… Какой ей смысл притворяться, часами просиживать где-то на опушке леса… и это, учти, лишь одна деталь из многих…

— Ты говорил с ней об этом?

— Да, само собой… Я спрашивал у нее, что она чувствует, когда внезапно начинает грезить.

— И что она ответила?

— Что я напрасно беспокоюсь… что она вовсе не грезит, просто у нее, как и у всех, есть свои заботы.

— Как ты думаешь, твои расспросы были ей неприятны?

— Да… Она очень смутилась.

— А у тебя не создалось впечатления, что она лжет?

— Ни в коем случае. У меня возникло ощущение, будто она чем-то напугана… Послушай меня, хоть это, быть может, тебя и насмешит. Помнишь тот немецкий фильм «Якоб Бёме», который мы смотрели на бульваре Урсулинок? Давным-давно, году в двадцать четвертом…

— Да.

— Вспомни лицо главного героя, когда его застигают в состоянии мистического транса и он пытается все отрицать, скрыть свои видения… Ну так вот, у Мадлен лицо было такое же, как у того немецкого актера: растерянное, словно у пьяной, блуждающий взгляд…

— Постой-ка! Не хочешь же ты сказать, что твоя жена одержима?

— Я знал, что ты отреагируешь именно так… Точь-в-точь как и я в свое время, старина!.. Я тоже отказывался верить очевидному.

— Она ходит в церковь?

— Как все… В воскресенье посещает мессу… Но это скорее светская привычка.

— А она случайно не считает себя ясновидящей?

— Нет. Повторяю тебе: просто в голове у нее будто что-то срабатывает, и ты вдруг замечаешь, что она далеко отсюда.

— Это случается с ней помимо ее воли?

— Несомненно. За то время, что я за ней наблюдаю, я ее изучил. Чувствуя, что приближается припадок, она заставляет себя двигаться, говорить… встает, иногда открывает окно, будто ей не хватает воздуха, или включает радио на всю катушку… Если в эту минуту я вмешиваюсь, если начинаю шутить, болтать о пустяках, то ее мозгу удается удержаться на грани срыва. Извини за многословие, но не так-то легко объяснить, что с ней происходит… Если же я, напротив, делаю вид, что слишком занят, поглощен собой… это неминуемо случается. Она на глазах цепенеет, следит взглядом за некой таинственной движущейся в пространстве точкой, затем глубоко вздыхает, проводит по лбу тыльной стороной ладони и на протяжении пяти-десяти минут, иногда дольше, выглядит настоящей сомнамбулой.

— Что, у нее судорожные движения?

— Нет. Впрочем, по правде говоря, я никогда не встречал лунатиков. Но совсем не похоже, что она спит. Она рассеянна и совершенно не владеет собой. Она иная. Я знаю, это идиотизм. Однако не могу подобрать более точного определения. Она именно иная.

Глаза Жевиня выражали неподдельную тревогу.

— Иная… — протянул Флавьер. — Мне это ни о чем не говорит.

— Ты не веришь, что может существовать постороннее влияние?.. — Жевинь положил измусоленную сигару на край пепельницы и крепко стиснул ладони. — Раз уж я начал, надо идти до конца… В роду у Мадлен была странная женщина. Ее звали Полина Лажерлак. Прабабка Мадлен… Как видишь, родство довольно близкое… Девочкой лет тринадцати-четырнадцати она внезапно заболела. Толком я не знаю, но в общем, периодически ее сотрясали невероятные конвульсии, и люди, которые за ней ухаживали, слышали в ее комнате непонятные звуки…

— Удары в стену?

— Да.

— Грохот, будто передвигают мебель?

— Да.

— Понятно, — сказал Флавьер. — Такие явления, говорят, наблюдаются в присутствии девочек этого возраста, но этому нет, конечно, никакого разумного объяснения… Обычно такие вещи длятся недолго.

— Я не очень-то подкован в этих вопросах, — продолжал Жевинь, но бесспорно одно: Полина Лажерлак была малость тронутой. Одно время она хотела постричься в монахини, но потом отказалась от этого. В конце концов она вышла замуж и несколько лет спустя без всякой видимой причины покончила с собой.

— Сколько ей было лет?

Жевинь вытащил платок и промокнул губы.

— Двадцать пять… — наконец выдавил он из себя. — Столько же, сколько сейчас Мадлен.

— Черт возьми!

Они помолчали. Флавьер о чем-то размышлял.

— Твоя жена, конечно, в курсе? — спросил он.

— В том-то и дело, что нет… Все эти подробности я узнал от тещи. Она рассказала мне об этой самой Полине Лажерлак вскоре после нашей с Мадлен свадьбы… В то время я слушал ее вполуха и лишь из вежливости поддакивал. Если б я знал!.. Теперь ее уже нет, и больше спрашивать не у кого.

— Тебе не показалось, что она откровенничала с каким-то определенным намерением?

— Нет. Во всяком случае, я так не думаю. Разговор об этом зашел совершенно случайно. Но я отлично помню, что она запретила мне рассказывать об этом Мадлен. Кому приятно числить в предках ненормальную? Она решила, что дочери лучше об этом не знать…

— Ну а у этой Полины Лажерлак был хотя бы повод для самоубийства?

— По всей видимости, нет. Она вроде была даже счастлива: за несколько месяцев до самоубийства у нее родился крепенький мальчик, и все вокруг надеялись, что материнские чувства помогут ей обрести душевное равновесие. Как вдруг однажды…

— Я по-прежнему не вижу связи с твоей женой, — заметил Флавьер.

— Связь? — переспросил Жевинь с унынием. — Сейчас увидишь… После смерти родителей Мадлен, естественно, унаследовала немало драгоценностей и всяких безделушек, которые перешли к ней еще от прабабки; среди них есть янтарное ожерелье… Так вот, она беспрестанно его разглядывает, трогает… с этакой — как бы сказать? — тоской по утраченному, что ли. К примеру, в доме есть автопортрет Полины Лажерлак — она, как и Мадлен, рисовала! И Мадлен, как завороженная, часами созерцает этот портрет. Больше того: недавно я увидел, как она ставила его на трюмо. Она надела на шею ожерелье и пыталась сделать себе точно такую же прическу, как и у ее прабабки на портрете… Кстати, — заметно помрачнев, закончил Жевинь, — она до сих пор причесывается именно так: тяжелый узел на затылке.

— Она похожа на Полину?

— Может быть, но очень отдаленно.

— Еще раз спрашиваю: чего именно ты опасаешься?

Жевинь вздохнул, взял свою недокуренную сигару и принялся сосредоточенно ее разглядывать.

— У меня не хватает духу признаться тебе во всех своих сумасбродных мыслях… Наверняка я знаю одно: Мадлен уже не та. Далеко не та! Иной раз мне случается думать, что женщина, живущая подле меня, — вовсе не Мадлен.

Флавьер поднялся и принужденно рассмеялся:

— Но позволь! А кто же она, по-твоему?.. Полина Лажерлак? Ты, видно, совсем спятил, бедняга Поль… Что тебе налить? Портвейн, чинзано, «Кап Корс»?

— Портвейн.

Когда Флавьер направился в гостиную за подносом и бокалами, Жевинь окликнул:

— Я так и не спросил: ты женат?

— Нет, — донесся глухой голос Флавьера. — И не имею никакого желания жениться.

— Я слышал, ты оставил службу в полиции, — продолжал Жевинь.

Ответа не последовало.

— Тебе помочь?

Жевинь оторвался от кресла и подошел к открытой двери. Флавьер откупоривал бутылку. Жевинь оперся плечом о косяк.

— А у тебя мило… Слушай, ты уж прости меня, что я забиваю тебе голову своими заботами. Я чертовски рад, что вновь встретился с тобой. Мне надо было хоть позвонить тебе по телефону, предупредить, что приду, но я так увяз в делах…

Флавьер выпрямился, не спеша свинтил пробку со штопора. Трудный момент миновал.

— Ты говорил что-то о судостроении? — спросил он, наполняя бокалы.

— Да. Мы собираем корпуса катеров. Очень крупный заказ. Похоже, в министерстве предвидят нешуточную заваруху.

— Господи! Придется же когда-нибудь кончать с этой «странной войной»! Ведь уже май на носу… Твое здоровье, Поль.

— Твое здоровье, Роже.

Они выпили, глядя друг другу в глаза. Стоя Жевинь выглядел почти квадратным. Он был у самого окна, и в ярком свете четко вырисовывался его римский лик: мясистые уши, благородный лоб. Однако облик Жевиня был далек от совершенства. Природе хватило капли провансальской крови, чтобы вылепить ему коварный профиль проконсула. К концу войны этот плут огребет миллионы… Флавьер разозлился на себя за эту внезапно пришедшую мысль. А разве сам он не пользуется тем, что многие мобилизованы? Его признали негодным к строевой, ладно. Но ведь это не оправдание. Он поставил бокал на поднос.

— Чувствую, это дело меня затянет… У твоей жены никого нет на фронте?

— Какие-то дальние кузены, с которыми мы никогда не видимся. В общем, из близких — никого.

— Как ты с ней познакомился?

— О, это довольно романтическая история.

Жевинь внимательно разглядывал бокал, вертя его в пальцах: он подбирал слова. Вечная его боязнь показаться смешным — некогда она его парализовывала, и он нередко проваливал устные экзамены. Наконец он решился.

— Я встретил ее в Риме во время деловой поездки. Мы остановились в одном отеле.

— В каком?

— В «Континентале».

— Что она делала в Риме?

— Изучала живопись. На мой взгляд, она недурно рисует. Но ты сам понимаешь, какой из меня знаток…

— Она занималась, чтобы преподавать, давать уроки?

— Да ты что!.. Для собственного удовольствия. У нее никогда не было необходимости зарабатывать себе на жизнь. Представь себе, в восемнадцать лет у нее уже был собственный автомобиль. Ее отец был крупным промышленником.

Жевинь повернулся на каблуках и направился назад в кабинет. Флавьер отметил его уверенную поступь. Прежде у него была вихляющаяся походка, этакое заикание всем телом. Деньги жены его преобразили.

— Она по-прежнему рисует?

— Нет. Постепенно забросила это занятие… Времени не хватало. Ты же знаешь, парижанки так заняты!

— Гм… но ведь должны же приступы, о которых ты рассказываешь, иметь какую-то реальную причину. Припомни-ка, не послужило ли толчком ко всему этому какое-нибудь происшествие?.. Ссора, например… Или плохое известие… Да ты наверняка и сам думал об этом.

— Черт побери, конечно же думал!.. Но ничего такого не вспомнил. Не забывай, часть недели я провожу в Гавре.

— А эти приступы рассеянности — ну, когда она замыкается в себе — они начались, когда ты был в Гавре?

— Нет, я был здесь. Помнится, приехал я как-то в субботу. Мадлен была по обыкновению весела. Лишь к вечеру она впервые показалась мне странной. Но в тот раз я не придал этому особого значения. Я и сам здорово устал.

— А раньше?

— Раньше?.. На нее иногда находило плохое настроение, но это, конечно, не идет ни в какое сравнение с тем, что стало твориться с ней в последнее время.

— Ты уверен, что в ту субботу не произошло ничего из ряда вон выходящего?

— На все сто. По самой простой причине: весь день мы были вместе. Я приехал утром, часов в десять. Мадлен только что встала. Мы немного поболтали… не спрашивай о чем — таких мелочей я, естественно, не помню. Да и с чего бы мне было обращать на это внимание? Помню, обедали мы дома.

— Где ты живешь?

— Как?.. Ах да, мы же с тех пор не виделись… Я купил дом на проспекте Клебера, в двух шагах от площади Согласия… Вот моя визитная карточка.

— Благодарю.

— После обеда мы вышли из дому… Кажется, я должен был повидаться кое с кем из министерства… Потом прогулялись до Оперы. Вот и все! Ничем не примечательный день.

— А приступ?

— Он случился к концу ужина.

— Ты можешь назвать мне точную дату?

— Дату? Сейчас попробую…

Жевинь взял со стола блокнот и принялся его листать.

— Похоже, это было в феврале, — пробормотал он. — В конце месяца, потому что на последнюю субботу у меня была назначена важная встреча. Суббота была двадцать шестого. Да-да, это произошло двадцать шестого февраля.

Флавьер уселся на подлокотник кресла подле Жевиня.

— Почему ты обратился именно ко мне?

Жевинь вновь стиснул ладони. Он избавился почти от всех своих привычек, но эта осталась. Когда ему приходилось туго, он цеплялся за самого себя.

— Ты всегда был мне другом… — пробормотал он. — И к тому же, я вспомнил, что ты в свое время увлекался психологией, всякой мистикой. А что ты мне предлагаешь? Заявить в полицию?

Заметив, что губы Флавьера дрогнули, он прибавил:

— Как раз потому, что ты служил в полиции, я и обратился к тебе.

— Да, — произнес Флавьер, поглаживая кожаную обивку кресла, — я ушел из полиции. — Он вскинул голову. — Знаешь почему?

— Нет, но…

— Ладно, все равно узнаешь. Такое трудно сохранить в тайне.

Он попытался было усмехнуться, чтобы показать, что его ничуть не волнует предстоящее признание, но голос его уже звенел обидой и ожесточением.

— Вышла большая неприятность… Немного портвейна?

— Нет, спасибо.

Флавьер налил себе, взял бокал в руку, но пить не стал.

— Со мной приключилась идиотская история… Я был инспектором… Сейчас уже можно признаться: мне никогда не нравилась эта профессия. Если бы отец не заставил меня пойти в полицию! Но он к тому времени дослужился до дивизионного комиссара и не мыслил для меня иной карьеры. Мне надо было отказаться. Ведь никто не имеет права принуждать юнца… Короче говоря, предстояло арестовать одного типа. О, он был совсем не опасен, нет… Вот только ему взбрело в голову удирать по крыше… Со мной был напарник — отличный парень, некто Лериш…

Флавьер опрокинул бокал в рот, и на глазах его выступили слезы: он закашлялся и как бы с насмешкой над собственной неловкостью пожал плечами.

— Вот видишь, — сказал он шутливым тоном, — стоит этой истории выплыть на поверхность, как я теряю голову… Крыша была с крутым скатом. Внизу, как игрушечные, сновали машины. Тот тип спрятался за трубой — оружия у него не было. Оставалось лишь надеть на него наручники… Но я не мог спуститься к нему по крыше.

— Головокружение! — подхватил Жевинь. — Ну да, теперь я вспоминаю: ты и раньше боялся высоты.

— Вместо меня стал спускаться Лериш… И сорвался.

— О! — воскликнул Жевинь.

Он опустил глаза, и Флавьер, по-прежнему склоненный над ним, не мог понять, о чем тот думает. Затем Флавьер тихо произнес:

— В любом случае лучше, чтобы ты был в курсе.

— Нервы всегда могут сдать, — сказал Жевинь.

— Конечно, — кисло поддакнул Флавьер.

Они помолчали. Наконец Жевинь неопределенно махнул рукой.

— Это прискорбно, но ты тут, в конце концов, ни при чем.

Флавьер открыл ящичек с сигаретами.

— Угощайся, старина.

Как и всегда, когда он рассказывал свою историю, его охватывало отчаяние: никто не принимал его всерьез. Как передать им крик Лериша, который длился, длился до бесконечности, понижаясь в тоне из-за ужасающей скорости падения? Быть может, жена Жевиня тоже втайне страдает, но разве ее страданиям сравниться с этим кошмарным воспоминанием? Разве звучит у нее в голове вопль, который преследует Флавьера даже во сне? Приходилось ли ей посылать на смерть вместо себя другого?

— Так могу я рассчитывать на тебя? — спросил Жевинь.

— В чем же будет заключаться моя задача?

— Просто понаблюдай за ней. Я очень хочу услышать твое мнение. Для меня одно то, что я могу поговорить о ней с кем-нибудь, — уже большое облегчение. Ну как, по рукам?

— Что ж, если это может тебя успокоить…

— О дружище Роже, ты даже не представляешь себе, до какой степени! Сегодня вечером ты свободен?

— Нет.

— Жаль. А я-то хотел пригласить тебя отобедать у нас. Ну а в какой-нибудь другой день?

— Нет. Пусть лучше она меня не знает — это упростит мою задачу.

— Гм, верно, — согласился Жевинь. — И все же каким-то образом тебе надо ее увидеть.

— Сходите вдвоем в театр. Там я смогу разглядеть ее, не боясь показаться нескромным.

— Как раз завтра мы идем в «Мариньи». У меня литерная ложа.

— Я приду.

Жевинь схватил руки Флавьера в свои.

— Спасибо… Как видишь, я оказался прав: ты человек находчивый. Сам бы я никогда не подумал о театре…

Он полез было во внутренний карман пиджака, но смешался.

— Не сердись, старина… Но нужно уладить еще один вопрос, как ты считаешь?.. Ты очень любезен, что согласился помочь мне…

— Ба! — сказал Флавьер. — Не будем об этом.

— Ты шутишь?

Флавьер легонько хлопнул его по плечу.

— Меня заинтересовал этот случай сам по себе, а не его денежная сторона. У меня такое ощущение, что мы с ней в чем-то похожи и что… да, что у меня есть некоторый шанс разгадать, что она скрывает.

— Но она ничего не скрывает, уверяю тебя.

— Увидим.

Жевинь взял свою серую шляпу и перчатки.

— Как идут дела на адвокатском поприще, успешно?

— Вполне, — ответил Флавьер. — Жаловаться не на что.

— Если я смогу быть чем-нибудь тебе полезен, дай знать… Сделаю это с превеликим удовольствием. Я крепко сижу в седле, особенно сейчас.

«Окопался в тылу», — с неприязнью подумал Флавьер. Мысль эта всплыла так внезапно, что он отвел глаза, чтобы не встретиться со взглядом Жевиня.

— Сюда, — сказал он. — Лифт не работает.

Они вышли на узкую лестницу. Жевинь приблизился к Флавьеру вплотную.

— Действуй полностью по собственному усмотрению, — зашептал он. — Если тебе понадобится что-либо мне сообщить, звони мне в контору, а лучше приходи сам. Мы обосновались в здании рядом с редакцией «Фигаро»… Единственное, о чем я тебя прошу, — чтобы Мадлен ничего не заподозрила… Если она узнает, что за ней следят… Одному Богу известно, что тогда будет!

— Положись на меня.

— Спасибо.

Жевинь спустился вниз. Раз-другой он обернулся помахать рукой. Флавьер вернулся к себе, выглянул в окно: от тротуара отъехал огромный черный автомобиль и устремился к перекрестку… Мадлен!.. Ему нравилось это имя, в звучании которого слышалось что-то печальное. Как могла она выйти замуж за этого увальня? Конечно же, она водит его за нос. Она разыгрывает перед ним комедию. Жевинь вполне заслуживает того, чтобы ему наставили рога. За его ухватки толстосума, за его сигары, катера, административные советы — за все! Флавьер не терпел людей, чересчур уверенных в себе, и тем не менее отдал бы все на свете, чтобы обладать хоть чуточкой их самоуверенности.

Резким движением Флавьер закрыл окно. Побрел на кухню, пытаясь уверить себя, что ему хочется поесть. Но чего? Он обозрел ряды консервных банок, выстроенные в стенном шкафу. Он, как и все, запасался продуктами, хоть и считал это верхом глупости — ведь война, судя по всему, будет скоротечной. Неожиданно это обилие припасов вызвало у него дурноту. Он взял несколько бисквитов и початую бутылку белого вина, устроился было на кухне, но почувствовал себя в ней неуютно и направился в кабинет, откусывая по пути от бисквита. Проходя мимо приемника, он включил его. Правда, он заранее мог сказать, что услышит: «Активность дозоров. Артиллерийская стрельба по обоим берегам Рейна». И все же голос диктора — это хоть что-то живое. Флавьер уселся, отхлебнул вина. В полиции он оскандалился. К военной службе непригоден… К чему он вообще пригоден?.. Он выдвинул ящик стола, выбрал в нем зеленую папку и надписал на картонной обложке в правом верхнем углу: «Дело Жевиня». Вложил в папку несколько листов чистой бумаги и замер в неподвижности, устремив остановившийся взгляд в пустоту…

II.

«Должно быть, у меня дурацкий вид», — подумал Флавьер. Как бы рассеянно играя с маленьким перламутровым биноклем, он старался выглядеть высокомерным и пресыщенным, но никак не решался поднести бинокль к глазам, чтобы рассмотреть Мадлен. Вокруг было множество мундиров. На лицах офицерских спутниц застыло одинаковое выражение кичливого удовлетворения, и Флавьер ненавидел их, ненавидел скопом войну, армию и этот театр с его вызывающим великолепием, насыщенный воинственным возбуждением и фривольностью. Когда он поворачивал голову, то видел Жевиня, облокотившегося на балюстраду. Мадлен держалась немного в глубине, изящно склонив головку: она представлялась ему смуглой и хрупкой, хотя в полумраке черты ее угадывались с трудом. У него создалось впечатление, что она прелестна, что в облике ее есть нечто трогательное — быть может, из-за чересчур тяжелой прически. Каким образом толстяку Жевиню удалось добиться любви столь элегантной женщины? Как она смогла вытерпеть его ухаживания? Поднялся занавес, и представление началось, но Флавьера оно совершенно не интересовало. Прикрыв глаза, он воскресил в памяти те времена, когда они с Жевинем из соображений экономии снимали одну комнату на двоих. Оба были чересчур робки, и студентки подтрунивали над ними, норовили как-нибудь поддеть. Среди ребят были и такие, кому, в противоположность им с Жевинем, не составляло труда подцепить любую приглянувшуюся девушку. Такими способностями особенно отличался некий Марко, хотя он не был ни слишком умен, ни слишком красив. Однажды Флавьер спросил, как ему это удается. Марко ухмыльнулся.

— Разговаривай с девчонкой так, будто уже переспал с ней… — сказал он. — И дело в шляпе!

Но Флавьер так и не осмелился. Он просто не мог быть наглецом. Не знал даже, как перейти в разговоре на «ты». Когда он был молодым зеленым инспектором, коллеги подсмеивались над ним, считая его нелюдимом. Его даже побаивались. А когда впервые осмелился познать любовь Жевинь? И с кем? Быть может, с Мадлен. Флавьер называл ее Мадлен, как если бы она была его союзницей, а Жевинь — их общим недругом. Он попытался представить себе обеденный зал «Континенталя». Вот он впервые обедает вместе с Мадлен: подзывает метрдотеля, выбирает вина в меню… Нет, это невозможно! Метрдотель смерит его пренебрежительным взглядом… А потом… огромный зал, который им предстоит пройти вдвоем, дальше комната. Мадлен раздевается… что ж, в конце концов, она его жена!.. Флавьер открыл глаза, ему стало неловко, захотелось тотчас покинуть театр. Но он сидел в самой середине ряда, и было бы просто нахальством побеспокоить стольких зрителей. Вокруг послышались смешки, зародился неуверенный поначалу огонек аплодисментов — пламя разгорелось быстро, охватило весь зал, отполыхало с минуту и угасло. Актеры, само собой разумеется, говорили о любви. Быть актером! От отвращения Флавьера передернуло. Стыдясь своих недавних мечтаний, он украдкой поискал взглядом Мадлен. В золотистом полумраке она вырисовывалась словно на старинном портрете. Драгоценности сверкали у нее на груди, на шее, в ушах. Глаза тоже казались мерцающими бриллиантами. Она слушала склонив голову, неподвижная, как те незнакомки, которыми любуешься в музеях: Джоконда, Прекрасная Ферроньер… На голове возвышалось затейливое сооружение из волос, отливающих медью. Госпожа Жевинь…

Флавьер нацелился было биноклем, но его сосед досадливо заерзал; он опустил голову и, стараясь никого не потревожить, спрятал бинокль в карман. В антракте он уйдет. Теперь он был уверен, что узнает ее где угодно. Он чувствовал смятение при мысли о том, что будет следить за нею, наблюдать за ее жизнью… Поручение Жевиня вдруг показалось ему непристойным. Если Мадлен узнает… В конце концов, она имеет полное право завести любовника! Но Флавьер уже знал, как сильно будет страдать, если откроет ее неверность. Раздались еще аплодисменты, по залу прокатился ободрительный шумок. Он бросил взгляд в ложу. Мадлен сохраняла прежнюю позу. Все так же сверкали в ушах бриллианты. В глазах трепетал живой огонек; длинная молочно-белая рука покоилась на темном бархате. Стенки ложи как бы обрамляли картину. Недоставало лишь подписи художника в углу портрета, и Флавьеру на миг представились красные буковки Р. Ф. Роже Флавьер… Господи, какая чушь! Не следует принимать на веру слова Жевиня, поддаваться его необузданному воображению. Флавьер на минуту призадумался. Он мог бы стать писателем — столько в нем рождается образов, каждый из которых обладает выразительностью и драматической насыщенностью самой жизни. Взять, к примеру, крышу… Ее скат, игра блестящих бликов на металле, закопченный кирпич труб, дымки, наклоненные все в одну сторону, и глухой рокот улицы, подобный отзвуку бушующего в теснине потока. По примеру Жевиня он сцепил руки. Если он и избрал профессию адвоката, то лишь для того, чтобы разобраться, что же не дает людям жить по-человечески. Вот и Жевинь — не помогли ему ни заводы, ни богатство, ни влиятельные друзья. Они просто лгут, все эти люди, которые, подобно Марко, утверждают, что не ведают преград. Кто знает, может, в эту самую минуту тот же Марко ищет, кому довериться? На сцене мужчина обнимал женщину. Ложь! Жевинь тоже обнимает Мадлен, и все равно Мадлен ему чужая. Правда в том, что все они, как Жевинь, пытаются удержать равновесие на краю обрыва, за которым разверзлась бездна. Они смеются, занимаются любовью — и вместе с тем смертельно боятся. Что сталось бы с ними без священников, без врачей, без власть предержащих?

Занавес упал, затем снова поднялся. Из люстры хлынул беспощадный свет — от него посерели все лица. Многие повставали с мест, чтобы вволю похлопать. Мадлен медленно обмахивалась программкой, пока муж что-то говорил ей на ухо, и это был еще один знакомый образ: женщина с веером… или, может быть, портрет Полины Лажерлак. Нет, право, лучше уйти отсюда. Флавьера вынесла толпа, которая растекалась по коридорам, наводняла фойе. На некоторое время его задержало скопление людей у гардеробной. Когда он наконец вынырнул из толчеи, то чуть ли не нос к носу столкнулся с четой Жевиней. И только разминувшись с Мадлен, чье лицо на миг приблизилось к нему вплотную, сообразил, что это она. Он хотел было повернуть назад, но компания молодых офицеров, спешивших в бар, влекла его за собой. Он попытался выбраться, но потом вдруг смирился. Тем лучше. Ему надо побыть одному…

Флавьеру нравилось военное безлюдье ночей, нравилась эта длинная пустынная улица, продуваемая легким ветерком — пробежав на своем пути над цветущими газонами, тот нес с собой аромат магнолий. Флавьер ступал бесшумно, будто от кого-то скрывался. Он без труда вызывал в памяти лицо Мадлен, ее темные волосы, слегка задержался на ее прозрачно-голубых глазах: они были до того светлые, что казались неживыми; такие глаза, подумалось ему, не способны пылать страстью. Под слегка выступающими скулами таились тени впадинок, придававших ее лицу некоторую загадочность. Маленький рот, если бы не легкие мазки помады, мог принадлежать мечтательной девочке. «Мадлен» — это имя словно создано для нее. Но «госпожа Жевинь»… А ведь она с полным основанием могла бы носить какую-нибудь гордую дворянскую фамилию. Черт возьми, да ведь она несчастлива! Жевинь расписал ему их отношения как дурацкую идиллию, не подозревая, что на самом деле его жена умирает в его доме от скуки. Она слишком деликатна, слишком тонка, чтобы смириться с бездумным крикливо-роскошным существованием. Вот она уже потеряла вкус к занятиям живописью… Нет, не следить за ней надо, а защитить, а может быть, и помочь.

«Я начинаю сходить с ума, — подумал Флавьер. — Еще несколько часов, и я влюблюсь. Госпоже Жевинь нужен курс укрепляющего лечения, вот и все!».

Он ускорил шаг, вконец расстроившись, смутно ощущая, что его унизили. Домой он возвратился с твердым намерением объявить Жевиню, что некое безотлагательное дело неожиданно призывает его в провинцию. С какой стати жертвовать своим спокойствием ради человека, которому на него, в сущности, наплевать? Что ни говори, а Жевинь мог бы и раньше дать о себе знать. К дьяволу Жевиней!

Он плеснул себе настоя ромашки. «Кем бы я предстал в ее глазах? Старым чудаковатым холостяком, замкнувшимся в своем одиночестве!».

Эту ночь он спал плохо. Проснувшись, он вспомнил, что сегодня должен начать слежку за Мадлен, и устыдился своей радости, но радость была тут, рядом, — смиренная, но упрямая, как приблудная собака, которую уже не хватает духу прогнать. Он включил приемник. Опять они про орудийную стрельбу, про неизменную активность дозоров! Пускай, это не мешает чувствовать себя счастливым. Насвистывая, он играючи управился с текущими делами, потом позавтракал в ресторанчике, который посещался одними только завсегдатаями. Теперь он уже не испытывал неловкости, разгуливая в штатском платье и ловя на себе подозрительные, а то и открыто враждебные взгляды. В конце концов, не его вина в том, что его не призвали. Он не стал дожидаться двух часов — времени, когда пора было оказаться на проспекте Клебера. Погода стояла прекрасная впервые после пасмурной недели. На улице не было почти ни души. Флавьер сразу же заметил большую черную машину, «толбот», стоявшую перед богатым домом, и не торопясь продефилировал мимо нее. Да, это здесь. Дом, где живет Мадлен… Он вытащил из кармана сложенную газету, медленно побрел вдоль нагревшихся на солнце фасадов. Рассеянно пробежал глазами заметки: в Эльзасе сбит разведывательный самолет, в Нарвик прибыло подкрепление… Никаких дел сейчас: у него выходной, у него встреча с Мадлен; эти часы принадлежат только ему. Он повернул назад, приметил маленькое кафе с тремя столиками, вынесенными на тротуар меж цветущих изгородей бересклета.

— Кофе.

Отсюда ему было видно целиком все здание: высокие окна с орнаментом по моде 900-х годов, балкон с длинным рядом цветочных горшков. Выше — мансарды и голубое с еле заметным ржавым налетом небо. Он опустил глаза: «толбот» тронулся с места и покатил в сторону площади Звезды. Это Жевинь. Скоро появится и Мадлен.

Он залпом выпил обжигающий кофе и усмехнулся собственной поспешности. Чего ради она должна выйти из дому? Хотя нет, она должна выйти: на яркий солнечный свет, в безмолвное ликование листвы, в круговерть тополиных пушинок… Она выйдет, потому что он ее ждет.

Она появилась на тротуаре внезапно. Флавьер отложил газету, пересек улицу. Мадлен была в сером костюме, сильно зауженном в талии. Она прижимала к боку черную сумочку. Натягивая перчатки, она огляделась вокруг. На груди пенились кружева. Лоб и глаза были скрыты короткой вуалью, и он подумал: таинственная незнакомка в маске. Написать бы этот хрупкий силуэт, который солнце обрисовало блестящим контуром на фоне домов в стиле рококо. Он когда-то тоже немного владел кистью. Успеха это ему не принесло. Еще он умел играть на рояле — вполне достаточно для того, чтобы завидовать виртуозам. Он был из тех людей, кто ненавидит посредственность, но не способен возвыситься до таланта. Множество крошечных дарований — и столько же поводов для разочарования! Но о чем это он? Ведь Мадлен уже здесь!

Она поднялась до площади Трокадеро и вышла на эспланаду, ослепительно, до рези в глазах, выбеленную солнцем. Никогда еще Париж не был так похож на огромный парк. Наполовину голубая, наполовину рыжая вздымалась над зеленым ковром Эйфелева башня — милый сердцу тотем. К Сене спускались сады, окружая лестничные марши — ни дать ни взять обрамленные цветами застывшие водопады. Буксирный пароходик издал хриплый клич, заметавшийся под аркой моста. Нынешнее взвешенное состояние между миром и войной вселяло в людей глухое, но мучительное беспокойство. Не потому ли Мадлен шла сейчас с такой неуверенностью? Она, казалось, пребывала в нерешительности: остановилась у входа в музей, затем двинулась дальше, будто увлекаемая невидимым течением. Перешла на другую сторону и на некоторое время присоединилась к гуляющим в начале улицы Анри Мартена. Наконец, словно решившись, вошла на кладбище Пасси.

Мадлен неспешно шла между могилами, и Флавьер готов был поклясться, что она просто продолжает прогулку. Она сразу же свернула с центральной аллеи с ее торжественными шеренгами крестов — застывшим парадом мрамора и бронзы. Она выбирала самые удаленные дорожки, рассеянно посматривая на надгробные плиты с почерневшими надписями, изъеденные ржавчиной решетки оград и разбросанные там и сям яркие пятна цветов. Перед ней по дорожке прыгали воробьи. Городской шум доносился, казалось, откуда-то издалека, и легко можно было вообразить себе, будто ты перенесся в какую-то дивную страну, за пределы обычной жизни, перепрыгнул в другое измерение. Вокруг не было никого. Но каждый крест означал чье-то присутствие, за каждой эпитафией проглядывало лицо. Мадлен медленно пробиралась сквозь эту окаменевшую толпу, и ее тень смешивалась с тенями надгробий, переламываясь скользила по ступенькам часовен, внутри которых томились на бессменной вахте ангелочки. Иногда она останавливалась, чтобы прочесть какое-нибудь полустертое имя: «Семья Мерсье», «Альфонс Меркадье. Он был заботливым отцом и супругом»… Попадались камни, которые покосились, вросли в землю подобно затонувшим кораблям. Кое-где на них устроились ящерицы с пульсирующим горлом и устремленной к солнцу змеиной головкой. Казалось, Мадлен доставляет удовольствие обходить эти глухие уголки, навсегда позабытые родственниками усопших. Постепенно замысловатый маршрут вывел ее к центру кладбища. Она наклонилась, подобрала красный тюльпан, упавший с подставки, и по-прежнему не торопясь подошла к одной из могил, подле которой и замерла в неподвижности. Укрывшись за часовней, Флавьер мог беспрепятственно наблюдать за ней. Лицо Мадлен не выражало ни экзальтации, ни скорби. Оно, напротив, дышало умиротворенностью, счастливым покоем. О чем она думала? Руки ее были опущены, в одной она держала тюльпан. Сейчас она вновь стала похожей на портрет, на одну из тех женщин, которых обессмертил гений живописца. Она полностью ушла в себя. Флавьеру пришло на ум слово экстаз. Может, это один из тех приступов, о которых говорил Жевинь? Может, Мадлен во власти мистического бреда? Но у мистического бреда другие, весьма характерные, симптомы, насчет которых невозможно обмануться. Скорее всего, Мадлен просто молилась за какого-нибудь усопшего — например недавно почившего родственника. Однако могила казалась давнишней, заброшенной…

Флавьер посмотрел на часы. Мадлен простояла у могилы двенадцать минут. Сейчас она выходила на центральную аллею, оглядывая надгробные памятники с прежним слегка пресыщенным видом, словно по части погребальной архитектуры уже не надеялась узнать ничего нового. Огибая могилу, Флавьер прочел надпись на надгробии, которое перед этим столь внимательно созерцала Мадлен:

ПОЛИНА ЛАЖЕРЛАК. 1840–1865.

Хотя он и ожидал увидеть на камне это имя, а все равно испытал глубокое потрясение. Скорее за Мадлен! Жевинь прав: в поведении Мадлен есть нечто непостижимое. Мысленно Флавьер вновь увидел ее стоящей подле могилы. Ничего похожего на человека, который пришел к месту вечного упокоения своего предка. Она вела себя так, словно очутилась в месте, с которым связано много воспоминаний, например у отчего дома. Флавьер отогнал эту абсурдную мысль, наполнявшую его смутной тревогой, и ускорил шаг, чтобы не потерять Мадлен из виду. Тюльпан она так и не выбросила. Теперь она усталой походкой, чуть сгорбившись, спускалась к Сене.

Они вышли на набережную. Мадлен явно шла без определенной цели она просто гуляла, рассеянно глядя на воду, испещренную веселыми солнечными бликами. Попадавшиеся навстречу мужчины несли шляпы в руке, то и дело утирая лоб: было жарко. Пронзительно голубела вода. На берегу дремали, греясь на солнце, несколько бродяг; между пролетами мостов с шальными криками носились первые стрижи. В приталенном сером костюме, на высоких каблуках Мадлен выглядела чуждой этому празднику природы, пассажиркой в ожидании неведомого поезда. Она перешла по мосту на другой берег, облокотилась о парапет, прижав к щеке цветок. Назначила здесь кому-нибудь свидание? Или решила передохнуть?.. Может, просто коротала время, наблюдая крохотные водовороты у лодок и завораживающую пляску солнечных бликов… Она немного подалась вперед. Теперь она могла видеть далеко внизу свое отражение на фоне бескрайнего неба и четкую тень моста. Флавьер подошел поближе, сам не зная зачем. Мадлен не шевелилась. Она выпустила из пальцев тюльпан. Красное пятнышко стало медленно удаляться, танцуя на волнах. Оно проплыло вдоль борта баржи и устремилось на простор реки. Неожиданно для себя Флавьер тоже заинтересовался судьбой игрушки волн. Цветок превратился в алую точку, которая неудержимо притягивала взгляд. Вот он уже совсем затерялся на широкой речной глади. Скорее всего, затонул. Руки Мадлен бессильно свисали с парапета, как ветви плакучей ивы, и она все вглядывалась в сверкающую даль. Флавьеру показалось, что она улыбается. Потом она выпрямилась. Назад на правый берег она перешла по другому мосту. Она возвращалась к себе — с прежней беспечностью, с тем же равнодушием к кипевшей вокруг жизни. В половине пятого она переступила порог дома, и Флавьера пронзило ощущение опустошенности и собственной никчемности. Он даже растерялся. Как убить время? Слежка оставила у него в душе неприятный осадок и сделала его одиночество еще невыносимее. Он зашел в кафе и позвонил Жевиню.

— Алло, это ты, Поль?.. Это Роже… Можно зайти на минуту?.. Да нет, ничего не случилось… Просто у меня есть к тебе несколько вопросов… Хорошо, иду.

О своей конторе Жевинь отзывался довольно пренебрежительно. В действительности же его бюро занимало целый этаж.

— Соблаговолите подождать, месье… Господин директор проводит совещание.

Секретарша ввела Флавьера в приемную, заставленную массивными диванами. «Может быть, он хочет пустить мне пыль в глаза?» — подумал Флавьер. Но нет: он увидел Жевиня, провожавшего посетителей.

— Рад тебя видеть, — сказал Жевинь. — Извини, но сегодня у нас работы по горло.

Просторный и светлый кабинет был обставлен на американский манер: металлические стол и шкаф с картотекой, одноногие кресла, пепельницы с никелированными донышками. На стене висела огромная карта Европы с натянутой между булавок красной нитью, которая обозначала линию фронта.

— Ну что? Видел ее?

Флавьер сел, закурил сигарету.

— Да.

— Что она делала?

— Ходила на кладбище Пасси.

— Гм!.. На могилу своей…

— Да.

— Вот видишь! — воскликнул Жевинь. — Теперь ты и сам убедился!

На краю стола, рядом с телефонным аппаратом, стояла фотография Мадлен. Флавьер не мог отвести от нее глаз.

— На надгробии только одно имя, — сказал он. — Но родители твоей жены, конечно, покоятся там же?

— Вовсе нет! Они похоронены в Арденнах. А склеп моей семьи — в Сент-Уане… На кладбище Пасси лежит только Полина Лажерлак. В том-то и дело! И как же ты теперь объяснишь это паломничество?.. Можешь быть уверен: она была там не впервые.

— Действительно, у сторожей она ничего не спрашивала. Она знала, где могила.

— Еще бы, черт возьми! Говорю же тебе: она словно околдована этой Полиной.

Жевинь шагал взад и вперед вдоль стола, держа руки в карманах. Его шея собралась над тугим воротником в валик жира. Зазвонил телефон, и он резким движением сорвал трубку с аппарата, затем, зажимая ладонью микрофон, проговорил вполголоса:

— Она воображает, будто она и есть Полина. Сам посуди, могу ли я после этого оставаться спокойным!

В трубке бубнил чей-то голос. Он поднес ее к уху и сухо бросил:

— Да, я слушаю… А, это вы, дорогой друг!

Флавьер рассматривал снимок Мадлен, ее лицо статуэтки, которое едва оживляли светлые глаза. Жевинь диктовал распоряжения, раздраженно насупив брови, затем бросал трубку на рычаг телефона, который тут же вновь принимался звонить. Флавьер пожалел, что пришел сюда. Он внезапно почувствовал, что тайна составляет неотъемлемую часть самого существа Мадлен. Жевинь, пытаясь отторгнуть от нее эту часть, непременно все разрушит. В сознании снова всплыла мучившая его сумасбродная мысль: «А что, если душа Полины..?».

— До чего же они мне надоели! — пожаловался Жевинь. — Сейчас такая неразбериха, старина, ты даже и представить себе не можешь. Да лучше и не представлять, чтобы не расстраиваться.

— Девичья фамилия твоей жены — Лажерлак? — спросил Флавьер.

— Нет. Ее фамилия Живор… Мадлен Живор. Родителей она потеряла три года назад. У ее отца была бумажная фабрика под Мезьером. Солидная фирма!.. Ее основал еще дед Мадлен. Он был уроженцем тех мест.

— Но… ведь Полина Лажерлак — она-то, наверно, жила в Париже?

— Погоди маленько! — Жевинь нервно забарабанил пальцами-сосисками по бювару. — Все это так запутанно… Да, теща показала мне однажды, где жила ее бабка, Полина, — в старом особняке на улице Святых Отцов, если я не ошибаюсь… Кажется, там еще на первом этаже антикварная лавка… Лучше скажи: что ты думаешь о Мадлен теперь, когда ты ее видел?

Флавьер пожал плечами:

— Пока ничего.

— Но ты согласен со мной, что с ней что-то эдакое?..

— Похоже, да… Скажи, она совсем забросила занятия живописью?

— Да, бесповоротно… Она переделала мастерскую, которую я ей оборудовал, в гостиную.

— А почему?

— О, она довольно непостоянна! Да и вообще, люди меняются!

Флавьер поднялся, протянул Жевиню руку.

— Не хочу отрывать тебя от дел, старина. Вижу, ты здорово занят.

— Брось, — отрезал Жевинь. — Все это ерунда. Прежде всего меня волнует Мадлен. Ответь мне честно… Как по-твоему: она сумасшедшая или что?

— Только не сумасшедшая, — сказал Флавьер. — Она много читает? Есть у нее увлечения?

— Да нет. Читает она немного, как все: модные романы, иллюстрированные журналы… А увлечений у нее я что-то не замечал.

— Буду дальше за ней наблюдать, — сказал Флавьер.

— В твоем голосе что-то не слышно энтузиазма.

— У меня такое чувство, что мы зря теряем время.

Не мог же он признаться Жевиню, что решил следовать за Мадлен неделями, а если понадобится, то и месяцами, и не успокоится, пока не отыщет разгадку.

— Я прошу тебя, — сказал Жевинь. — Видишь, как я живу: контора, поездки, ни одной свободной минуты… Ты уж займись ею. Так мне будет спокойнее.

Он проводил Флавьера до лифта.

— Позвони, если заметишь что-нибудь новое.

— Ладно.

Выйдя на улицу, Флавьер оказался в густой толпе: шесть вечера, час пик. Он купил вечернюю газету. Над границей с Люксембургом сбиты два самолета. В передовой статье убедительно доказывалось, что немцы вот-вот проиграют войну. Они обложены со всех сторон, обречены на гибель в окружении. Генеральный штаб предусмотрел все до мелочей и ожидает лишь продиктованной отчаянием вылазки противника, чтобы покончить с ним раз и навсегда.

Позевывая, Флавьер сунул газету в карман. Война уже не интересовала его. Единственное, что имеет значение, — это Мадлен. Он устроился на террасе кафе, заказал содовой.

Грезы Мадлен на могиле Полины, тоска о потусторонней жизни… Нет! Это невозможно. Но разве кому-нибудь доподлинно известно, что возможно, а что нет?

Флавьер вернулся к себе с мигренью. Пролистал словарь «Ларусс» на букву «Л». Разумеется, ничего не нашел. Он знал, что фамилии Лажерлак в словаре не окажется, но не смог бы заснуть, если бы на всякий случай не проверил. Просто на всякий случай… Он предвидел, что предпримет еще массу абсурдных шагов — на всякий случай. Едва он начинал думать о Мадлен, как терял хладнокровие. Женщина с тюльпаном! Он попытался набросать силуэт, склоненный над водой. Потом сжег листок и проглотил две таблетки снотворного.

III.

Мадлен прошла мимо Палаты депутатов, перед которой мерно вышагивал часовой с винтовкой. Как и накануне, она вышла из дому сразу же после отъезда Жевиня. Однако на сей раз она шла быстро, и Флавьер следовал за ней почти вплотную, опасаясь несчастного случая: она переходила проезжую часть, не обращая внимания на несущиеся машины. Куда она так спешит? Серый костюм она сменила на коричневый, весьма заурядный, и надела на голову берет. Низкие каблуки изменили ее походку. Теперь она выглядела еще моложе, в ее облике появилось что-то мальчишеское. Она пошла по бульвару Сен-Жермен, прячась от солнца в тени высоких зданий. Может, она направляется в Люксембургский сад? Или в Географический зал на какой-нибудь спиритический сеанс? Внезапно Флавьер все понял. Для пущей уверенности он подошел к ней поближе. Настолько близко, что уловил аромат ее духов — сложный букет, более всего напоминающий запах увядающих цветов, плодородной земли… Где-то он встречал уже этот запах… Конечно же, вчера, на безлюдных аллеях кладбища Пасси. Ему нравился этот запах: он воскрешал в его памяти бабушкин дом, расположенный на склоне горы близ Сомюра. Люди там жили прямо в скалах. В дом они забирались по лестнице, подобно Робинзону. То там, то сям в скалах торчали печные трубы. Над каждой трубой на белой породе чернела копоть. Приезжая на каникулы, он бродил в тех местах, с любопытством разглядывая странные помещения, внутри которых тускло отсвечивала мебель. Что это было: жилье, бывшие рудничные постройки? Никто толком не знал. Как-то раз он залез в одну такую конуру, покинутую владельцем. Дневной свет едва просачивался в глубь помещения. Стены были холодные и шершавые, как края ямы, а тишина стояла просто нестерпимая. По ночам сюда, наверное, доносился топот кротов под землей, а с потолка падали извивающиеся червяки. Расшатанная задняя дверь открывалась в подземелье, из которого тянуло затхлостью. Видимо, она вела в запретный мир бесчисленных галерей, штолен, переходов, пробуравивших нутро скал. Там, на пороге, где из почвы выпучивались белесые грибы, начинался Большой Страх. Отовсюду пахло землей, пахло… духами Мадлен. И здесь, на залитом солнцем бульваре, где тени от трепетавшей на ветру молодой листвы змеились по земле, как протягиваемые руки, Флавьер вновь испытал на себе силу мрака и понял, почему Мадлен нашла в его душе столь горячий отклик. Из глубин памяти всплывали и другие образы, из них один предстал перед Флавьером особенно ярко. В двенадцать лет, устроившись в тени скал, откуда открывался вид на необозримую туманную даль лугов, виноградников и облаков, он целыми днями читал незабываемую книгу Киплинга «Свет погас». Гравюра на первой странице изображала девочку и мальчугана, склонившихся над револьвером. Он отчетливо вспомнил фразу, которая тогда неизвестно почему трогала его до слез: «Это был Бэррелон — он держал путь на юг Африки…» Девочка в черном теперь он в этом не сомневался — была похожа на Мадлен; об этой девочке он грезил вечерами, погружаясь в сон; это ее легкие шаги слышались ему во сне. Да, все это смешно, по крайней мере для такого человека, как Жевинь. Но тем не менее все это правда — правда на другой манер, в ином плане, правда наподобие позабытого и вновь обретенного сна, потрясающего своей таинственной очевидностью… Мадлен плыла перед ним сгустком тени, вся во власти темных закоулков своего подсознания; от нее пахло хризантемами. Она свернула на улицу Святых Отцов, и Флавьер испытал нечто вроде горького удовлетворения. Это тоже пока еще ничего не значило, и все же…

Перед ним был дом, о котором говорил Жевинь. Наверняка тот самый дом, поскольку в него вошла Мадлен, а внизу была антикварная лавка. В одном Жевинь ошибся: это не особняк. Гостиница «Фэмили-отель». От силы два десятка комнат — одно из тех уютных заведеньиц, в которых любят останавливаться дремучие провинциалы, учителя и чиновники. На двери висела табличка: «Свободных номеров нет». Флавьер толкнул створку двери, и пожилая женщина, которая вязала за стойкой в круге света от настольной лампы, подняла на него глаза поверх очков.

— Нет-нет, — пробормотал Флавьер, отвечая на немой вопрос, комната мне не нужна… Я только хотел узнать, как зовут даму, которая вошла сюда передо мной.

— Кто вы?

Флавьер протянул под лампу свое старое удостоверение инспектора, которое сохранил, как хранил все: старые трубки, сломанные авторучки, давно оплаченные счета… Его бумажник был набит пожелтевшими письмами, почтовыми квитанциями и бланками ордеров, и он поздравил себя, что хоть раз это сослужило ему службу. Старушка по-прежнему искоса наблюдала за ним.

— Мадлен Жевинь, — сказала она.

— Вы не первый раз ее видите?

— О нет, — ответила та, — она часто приходит сюда.

— Она принимает кого-нибудь у себя?

— Это порядочная женщина.

Опустив глаза на свое вязание, она с хитрым видом улыбалась.

— И все же: бывает у нее кто-нибудь? — настаивал Флавьер. Подруга, например…

— Нет. К ней никто никогда не приходит.

— Тогда что же она здесь делает?

— Откуда мне знать… Я не шпионю за постояльцами.

— Какой у нее номер?

— Девятнадцатый, на четвертом этаже.

— Номер хороший?

— Вполне приличный. У нас, правда, есть и получше, но ее устраивает этот. Я предлагала ей двенадцатый номер… Она сама настояла на девятнадцатом. Ей непременно нужна комната на четвертом этаже и чтоб выходила во двор.

— Почему?

— Она не объяснила. Может быть, из-за солнца.

— Если я правильно понял, она сняла эту комнату.

— Да, в этом месяце. Точнее, она сняла на месяц.

— Когда?

Старушка оторвалась от вязанья и принялась листать регистрационную книгу.

— Уже больше трех недель назад. В начале апреля…

— Она обычно долго остается там, наверху?

— Когда как. Иногда час, иногда меньше.

— Она никогда не приходила с вещами?

— Нет, никогда.

— И приходит, наверно, не каждый день?

— Нет. Раз в два-три дня.

— Вам никогда не казалось, что она… м-м… странная?

Старушка сдвинула очки на лоб и медленно потерла морщинистые веки.

— Все люди странные, — философски заметила она. — Если бы вы, как я, просидели всю жизнь за конторкой в гостинице, то не задали бы такого вопроса.

— Она когда-нибудь звонит по телефону?

— Нет.

— А эта гостиница — она давно существует?

Усталые глаза открылись и посмотрели на Флавьера с каким-то мстительным выражением.

— Лет пятьдесят.

— А до этого… что здесь было?

— Обычный жилой дом, по-моему.

— Вы не слышали такое имя: Полина Лажерлак?

— Нет. Но если эта женщина останавливалась здесь, я могу проверить по книгам…

— Нет, это ни к чему.

Они вновь посмотрели друг другу в глаза.

— Благодарю вас, — сказал наконец Флавьер.

— Не за что, — отозвалась старушка.

Снова задвигались спицы, нанизывая нескончаемые петли. По-прежнему облокачиваясь одной рукой о стойку, Флавьер машинально сжимал зажигалку в кармане. «Я растерял все навыки, — подумал он, — разучился вести расследование…».

Его подмывало подняться на четвертый этаж, приникнуть к замочной скважине, но он наперед знал, что ничего не увидит. Кивнув, он вышел на улицу.

Почему именно комната на четвертом этаже и чтоб выходила во двор? Наверняка это бывшая комната Полины! Но Мадлен не могла этого знать — точно так же, как ничего не знала о самоубийстве… Тогда что же это? Что за таинственный зов привел ее в эту гостиницу? Флавьер перебрал в уме возможные объяснения: внушение, ясновидение, раздвоение личности, — но не остановился ни на одном. Мадлен всегда была нормальной, уравновешенной. Более того, она прошла тщательное обследование у специалистов… Нет. Тут что-то другое.

Он повернул назад и чуть было не бросился бежать. Мадлен вышла из гостиницы и направлялась к набережной. Она не провела в комнате и получаса. Все тем же быстрым шагом она прошла набережной Орсэ, остановила такси. Флавьеру оставалось только прыгнуть в ближайшую свободную машину.

— Поезжайте вон за тем «рено»!

Надо было взять свою «симку». Мадлен чуть не ускользнула от него… Если она обернется… Но движение на мосту Согласия было весьма оживленным, а Елисейские поля были запружены транспортом, как бывало в довоенную пору в часы пик. Такси, в котором сидела Мадлен, ехало к площади Звезды. «Да она просто-напросто возвращается к себе!» Повсюду виднелись мундиры, лимузины с флажками, как в день 14 июля. Все это в конце концов породило в нем легкое возбуждение. Флавьеру нравилось это ощущение кипящей в преддверии опасности жизни. «Рено» обогнул Триумфальную арку и устремился к перекрестку Порт-Майо. Сейчас впереди простирался проспект Нейи — сверкающий под солнцем, прямой как стрела. Автомобилей тут было поменьше; они катили не спеша, с опущенными стеклами и откинутым верхом.

— Похоже, скоро опять урежут норму на бензин, даже для такси, сказал шофер.

Флавьер про себя подумал, что благодаря Жевиню у него будет столько талонов, сколько понадобится. Он разозлился на себя за эту мысль, но в конце концов, десятью литрами больше или меньше в этой, неразберихе со снабжением, какая разница?

— Остановите здесь, — сказал он.

Мадлен вышла из машины в конце моста Нейи. Боясь потерять лишнюю минуту, Флавьер заранее приготовил деньги. Его удивило, что Мадлен перешла на вчерашнюю неторопливую походку. Она, казалось, бесцельно шла по берегу Сены, ради одного лишь удовольствия от ходьбы. Не было никакой видимой связи между гостиницей на улице Святых Отцов и этой набережной в Курбвуа. Какова цель этой прогулки? В Париже набережные куда живописней! Или она бежит от толпы? Быть может, для размышлений или грез ей необходимо идти у самой воды, вслед за ленивым течением? Он вспомнил островки на Луаре, песчаные отмели, которые обжигали босые пятки, ивняки, где весело гомонили лягушки. Флавьер чувствовал, что она в чем-то похожа на него, и им овладело желание ускорить шаг и догнать ее. Им даже ни к чему было бы говорить. Они просто шли бы бок о бок, наблюдая за тем, как скользят лодки… Вот он уже и бредит. Он заставил себя остановиться, чтобы отпустить ее подальше. Не лучше ли вернуться в Париж? Но в преследовании было нечто пьянящее, почти крамольное, и это не позволило ему отступиться. Дальше, дальше!..

Кучи песка, щебня, снова песка… Изредка попадались неуклюжие причалы, подъемные краны, вагонетки на узкоколейных путях. Напротив — серые краски острова Гранд-Жатт. Что понадобилось ей в этом унылом предместье? Куда еще она его уведет? Они были совершенно одни. Она шла впереди не оглядываясь — взор ее не отрывался от реки. Постепенно Флавьером начал овладевать безотчетный страх. Нет, это уже не прогулка… Тогда бегство? Или приступ амнезии? Ему доводилось видеть людей, утративших память: их находили на дороге, сбитых с толку и падающих от усталости, и они говорили, как сомнамбулы. Он сократил дистанцию. В это время Мадлен пересекла асфальт и заняла место на террасе маленькой закусочной для речников: три железных столика под выцветшим тентом. Укрывшись за нагромождением бочек, Флавьер следил за каждым ее движением. Она достала из сумочки листок бумаги, ручку, ребром ладони смахнула пыль со стола. Владелец закусочной не показывался. Мадлен что-то писала — прилежно, с сосредоточенным лицом. «Она любит кого-то, — подумал Флавьер, — и этот кто-то сейчас на фронте». Но и это предположение не лучше остальных. Зачем тащиться в такую даль, если она могла спокойно написать письмо дома, оставшись одна? Она строчила не отрывая пера от бумаги, без малейшего колебания, — наверняка обдумала свое послание заблаговременно, пока шла сюда. Или за те полчаса, что провела в гостинице. Все это не поддавалось никакому разумному объяснению. А если в письме сообщается о разрыве?.. В таком случае все эти хождения объяснялись бы просто. Но тогда Мадлен незачем было бы навещать могилу Полины Лажерлак!

Обслуживать Мадлен никто не торопился. Хозяин, скорее всего, был на фронте — как и многие другие. Мадлен сложила письмо, тщательно запечатала конверт. Осмотрелась вокруг, хлопнула в ладоши. В доме царило молчание. Тогда она поднялась, держа письмо в руке. Не собирается ли она вернуться обратно? Она медлила; Флавьер отдал бы все на свете за то, чтобы прочесть через ее плечо адрес на конверте. Наконец она как-то нерешительно начала спускаться к берегу, пройдя совсем близко от бочек. Он снова уловил запах ее духов. Поднявшийся теплый ветерок колыхал ее юбку. В профиль ее лицо было неподвижно, без всякого выражения, если не считать легкой скуки. Опустив голову, она повертела в пальцах конверт и внезапно разорвала его пополам, потом еще и еще раз, на множество мелких кусочков, которые пустила по ветру, но не все сразу, а небольшими щепотками. Они летели, кувыркались по камням, скользили по поверхности воды, перед тем как лечь на нее и потонуть в завихрениях. Созерцая эти крохотные крушения, она потирала пальцами, словно хотела стряхнуть с них невидимую пыль, очистить их после прикосновения к чему-то омерзительному. Носком туфли она выгребла несколько кусочков бумаги, застрявших в траве, и подпихнула их к воде. Они исчезли. Мадлен безмятежно сделала еще шаг вперед, из воды вырос сноп и окатил берег; брызги долетели до рук Флавьера.

— Мадлен!

Из-за бочек он глядел на воду и ничего не понимал. На поверхности оставался лишь пронзительно белый обрывок конверта — с остановками и внезапными перебежками он подобно мышонку пробирался меж камней.

— Мадлен!

Он сорвал с себя пиджак, жилет и бросился к воде, по которой еще расходились круги. Прыгнул. Грудь словно сдавил ледяной обруч. Однако глубоко внутри у него продолжал биться горячечный крик: «Мадлен!.. Мадлен!..» Инстинктивно вытянутые вперед руки нащупали вязкий ил. Судорожным толчком ног он устремился вверх, с шумом вынырнул, выскочив из воды по пояс. Мадлен обнаружилась в нескольких метрах от него: увлекаемая безразличным течением, она покачивалась на волнах лицом вверх, вялая и отяжелевшая, как утопленница. Он поднырнул под нее, пытаясь схватить за талию, встретил руками лишь тонкие струйки воды, скользившие между пальцами подобно травинкам, и принялся лихорадочно шарить вокруг, отчаянными движениями ног борясь с уносившим его течением. С шумом выпустив воздух из готовых разорваться легких, он перевернулся: сквозь пелену слез и воды глаза его угадали медленно погружавшуюся темную массу. Подобно выпущенной торпеде он вновь метнулся вниз, уцепился за материю, с бешеной скоростью пробежался пальцами наугад — скорее… шея… где же шея… Он пристроил ее голову на сгибе локтя, выбросил другую руку к поверхности в подсознательном стремлении ухватиться за что-нибудь, чтобы подтянуться наверх. Тело весило неимоверно много, его приходилось выдирать из воды, как из извилистой норы, буквально выкорчевывать. Флавьер увидел быстро проплывавший мимо берег: не очень далеко, но силы его уже на исходе, он тяжело дышит — не хватает тренировки. Он набрал в легкие как можно больше воздуха и, взяв поправку на течение, устремился к спускающейся в воду лестнице, где была пришвартована лодка. Плечом наткнулся на цепь, ухватился за нее, дал течению прибить себя к берегу. Ногами ощутил затопленные ступеньки. Отпустил цепь, уцепился за шершавый камень, преодолел ступеньку, потом еще одну, крепко прижимая Мадлен к себе. Благодаря стекавшим с них обоих потокам воды тяжесть понемногу уменьшалась. Он положил Мадлен на ступеньку, перехватил ее поудобнее и, выпрямившись в последнем отчаянном усилии, поднял и вытащил на берег. Там он упал на колени и вконец обессилевший вытянулся рядом. Ветер студил лицо. Первой пошевелилась Мадлен. Только тогда он нашел в себе силы сесть и посмотреть на нее. Вид жалкий: прилипшие к щекам пряди, обескровленное лицо. Глаза открыты и отрешенно смотрят в небо, будто силятся разобраться в происходящем.

— Вы живы, — сказал Флавьер.

Взгляд, идущий из непостижимой дали, обратился на него.

— Не знаю, — с трудом выговорила она. — Умирать не больно.

— Идиотка! — вскричал Флавьер. — А ну встряхнитесь! Он ухватил ее под мышки, приподнял, потом безжизненно привалившуюся к нему взгромоздил на плечо. Весила она немного, а до закусочной было рукой подать, однако ноги его подкашивались от усталости, когда он добрался до двери.

— Эй!.. Кто-нибудь!

Он поставил Мадлен на ноги у стойки. Та пошатывалась и выбивала зубами частую дробь.

— Эй!

— Иду-иду! — отозвался голос.

Откуда-то из глубины дома появилась женщина с ребенком на руках.

— Несчастный случай, — объяснил Флавьер. — У вас не найдется на время какой-нибудь старой одежонки? Мы насквозь промокли.

Он засмеялся, чтобы успокоить женщину, но смех получился нервным. Малыш расхныкался, и мать принялась его укачивать.

— У него режутся зубки, — объяснила она.

— Нам бы во что-нибудь переодеться, — гнул свое Флавьер. — Потом я вызову такси… Пойду поищу пиджак — у меня там остался бумажник. Налейте мадам коньяку… чего-нибудь крепкого!

Он старался создать атмосферу теплоты, сердечности, чтобы подбодрить Мадлен и пробудить у хозяйки интерес к их приключению. Сам он чувствовал себя собранным, полным радости и энергии.

— Сядьте! — крикнул он Мадлен.

Он пересек пустынную набережную, добежал до бочек, поднял с земли пиджак и жилет. Кратковременное купание в такой сезон не повредит, но еще бы немного — и все… Однако не страх и не физическое изнеможение потрясли его больше всего. Перед глазами его вновь и вновь возникала картина: Мадлен спокойно ступает в воду и без всякой борьбы, с непостижимой отрешенностью отдается воле волн. Смерть она даже не удостоила вниманием, подумал он. Он поклялся себе отныне не выпускать ее из поля зрения, защищать ее от нее самой, поскольку теперь был уверен, что она не совсем в своем уме. Он пробежался, чтобы согреться. Женщина с ухватившимся за шею ребенком наполнила два стакана.

— Где она?

— Тут, рядом… переодевается.

— Где телефон? Я вызову такси.

— Там, — она кивнула на аппарат в углу бара. — Я нашла только старый комбинезон, вам подойдет?

Она повторила вопрос, когда Флавьер повесил трубку.

— Очень хорошо, — ответил он.

В эту минуту из кухни вышла Мадлен, и он испытал очередное потрясение. В убогом платье из набивной ткани, без чулок, в холщовых туфлях это была другая Мадлен, отнюдь не внушающая робости.

— Быстренько идите сушиться… — сказала она. — Право, я огорчена… В другой раз постараюсь быть поосторожней…

— Очень надеюсь, что другого раза не будет, — проворчал Флавьер.

Он ожидал изъявлений благодарности, чего-то негромкого, но значительного, что приличествовало бы важности переживаемого момента, и вот на тебе: она пытается шутить! Кипя от негодования, он натянул комбинезон, который оказался ему велик. Вдобавок ко всему он будет выглядеть смешным! В зале женщины уже шептались друг с дружкой, вмиг став заговорщицами, а он, чья радость разлетелась на тысячи осколков, тщетно пытался отыскать концы рукавов, с отвращением взирая на пятна мазута на комбинезоне. Его ярость обернулась против Жевиня. Вот уж кому придется сполна за все заплатить! И пусть кто-нибудь другой теперь сторожит его жену, если ему так надо. Флавьер услышал клаксон подъехавшего такси. Конфузясь и краснея, он толкнул дверь.

— Вы готовы?

Мадлен держала на руках ребенка.

— Не так громко, — прошептала она. — Вы его разбудите.

Она с величайшими предосторожностями протянула его матери, и эта заботливость вконец ожесточила Флавьера. Едва не вспылив, он сгреб в охапку мокрую одежду, подсунул купюру под нетронутый бокал с коньяком и вышел. Мадлен догнала его бегом.

— Куда прикажете вас доставить? — холодно осведомился он.

Она села в машину.

— Поедемте к вам, — предложила она. — Думаю, вам не терпится одеться во что-нибудь приличное… Мне-то все равно.

— И все же скажите, где вы живете.

— На проспекте Клебера… Моя фамилия Жевинь… Мой муж занимается судостроением.

— А я адвокат… Мэтр Флавьер.

Он опустил стекло, отгораживавшее их от водителя.

— На угол улиц Мобеж и Ламартина.

— Вы, должно быть, сердитесь на меня, — произнесла Мадлен. — Но я правда не знаю, как все это вышло…

— Зато я знаю, — отрезал Флавьер. — Вы решили покончить с собой.

Он помолчал немного, ожидая ответа — возражения, протеста, — и, не дождавшись, сказал:

— Вы можете мне довериться. Я способен такое понять… Какое-нибудь горе… разочарование…

— Нет, это не то, что вы думаете, — вымолвила она.

И вновь стала незнакомкой из театра, женщиной с веером, другой Мадлен — той, что стояла вчера в неподвижности подле заброшенной могилы…

— Мне и в самом деле вдруг захотелось броситься в воду, — продолжала она, — но, клянусь вам, я сама не знаю почему.

— А как же письмо?

Она покраснела.

— Письмо было к мужу. Но то, что я пыталась ему объяснить, настолько необычно, что я предпочла…

Она повернулась к Флавьеру и положила ему на руку свою ладонь.

— Верите ли вы, что можно прожить еще раз?.. Я хочу сказать: после смерти возродиться в ком-нибудь другом… Вот видите! Вы не находите что ответить… Вы принимаете меня за помешанную…

— Но послушайте…

— Но я не сошла с ума, нет… И вместе с тем мне кажется, что мое прошлое простирается очень далеко… За моими детскими воспоминаниями стоит что-то другое — будто иная жизнь, прожитая когда-то, властно напоминает о себе… Не знаю, зачем я вам все это рассказываю…

— Продолжайте, — взмолился Флавьер. — Продолжайте!

— Мысленно я вижу предметы, которых никогда раньше не видела… и лица, массу чужих, но почему-то знакомых лиц, которые, я уверена, существуют только в моей памяти. И временами у меня бывает ощущение, что я очень, очень стара.

Флавьер слушал ее грудное контральто, боясь шелохнуться.

— Должно быть, я больна… Хотя, будь это болезнь, образы не были бы столь яркими. Они были бы беспорядочны, бессвязны…

— Скажите: там, на берегу, вы поддались безотчетному порыву или повиновались обдуманному решению?

— Скорее второе… но я не могу толком во всем этом разобраться… Я чувствую, что все дальше ухожу от самой себя, что моя настоящая жизнь где-то там, далеко позади… и зачем тогда жить дальше? Для вас, как и для всех остальных, смерть — противоположность жизни… А для меня…

— Не говорите так, прошу вас, — сказал Флавьер. — Подумайте о муже.

— Бедный Поль! Если б он знал!

— Он-то как раз и не должен ничего узнать. Все это останется нашей с вами тайной.

Флавьер не смог удержаться, чтобы не придать своему голосу оттенок нежности, и она вдруг улыбнулась ему с неожиданной теплотой.

— Профессиональной тайной, — уточнила она. — Теперь я спокойна… Мне крупно повезло, что вы оказались рядом.

— Да, действительно… Мне нужно было повидать одного подрядчика — его стройплощадка находится чуть дальше, — и не будь погода так хороша, я непременно поехал бы на машине.

— А я была бы уже мертва, — прошептала она.

Такси остановилось.

— Приехали, — объявил Флавьер. — Надеюсь, вы извините меня за беспорядок в квартире. Я холост и к тому же весь в делах.

В подъезде никого не было. На лестнице тоже. Флавьер почувствовал бы себя весьма неловко, если бы кто-нибудь из жильцов узрел его в подобном одеянии. Открывая дверь и впуская Мадлен, он услышал, как зазвонил телефон.

— Это, наверно, клиент. Садитесь. Я на одну минуту.

Он поспешил в кабинет.

— Алло!

Это был Жевинь.

— Я тебе уже дважды звонил, — сказал он. — Мне вдруг вспомнилось кое-что по поводу самоубийства Полины… Она бросилась в воду… Не вижу, правда, чем этот факт может оказаться тебе полезным, но я решил, что нелишне будет сообщить тебе об этом — так, на всякий случай… Ну а ты что скажешь?

— После, — ответил Флавьер. — Сейчас я не один.

IV.

Флавьер бросил тоскливый взгляд на календарь. Шестое мая… Три встречи: два дела о наследстве и развод. Он сыт по горло своим идиотским ремеслом. И никакой возможности опустить железные шторы и повесить табличку: «Закрыто по случаю мобилизации», или: «по случаю кончины», или еще черт знает по какому случаю… Телефон будет трезвонить целый день без умолку. Клиент из Орлеана опять будет просить его приехать. Ему придется быть любезным, делать пометки. К концу дня Жевинь пригласит его или зайдет сам. Дотошный он, этот Жевинь. Ему выкладывай все до мельчайшей подробности… Флавьер уселся за стол, открыл «Дело Жевиня».

27 апреля: прогулка в Булонский лес. 28 апреля: вторую половину дня провели в «Парамаунте». 29 апреля: Рамбуйе и долина Шеврез. 30 апреля: Мариньян. Чай на террасе Галери Лафайет. Стало дурно от пустоты под ногами. Был вынужден спуститься. Она долго смеялась. 1 мая: прогулка в Версаль. Она хорошо водит машину. Однако «симка» что-то капризничает. 2 мая: лес Фонтенбло. 3 мая я ее не видел. 4 мая: вылазка в Люксембургский сад. 5 мая: долгая прогулка в Бос. Вдали виднелся Шартрский собор…

Что ему написать под датой 6 мая? «Люблю ее. Не могу без нее жить», — так что ли? Потому что теперь нет никаких сомнений: это любовь. Мрачная, полыхающая незаметно для постороннего глаза подобно пожару в заброшенной шахте. Мадлен, похоже, ни о чем не догадывается. Он для нее всего лишь добрый приятель, спутник, с которым можно непринужденно поболтать. Разумеется, нет и речи о том, чтобы познакомить его с Полем! Флавьер усердно играл роль обеспеченного адвоката, который работает только чтобы заполнить досуг, но рад возможности помочь хорошенькой женщине прогнать скуку. Происшествие в Курбвуа забыто. Единственное его следствие — Флавьер получил право бывать с Мадлен. Своим отношением Мадлен ясно давала понять, что помнит, кто ее спас: она оказывала ему подчеркнутое внимание, уважение, какое, впрочем, скорее подобало бы оказывать дядюшке или опекуну. Малейший намек на нежные чувства был бы чудовищной бестактностью! И потом, ведь есть еще Жевинь! Вот почему Флавьер считал для себя делом чести представлять ему каждый вечер подробный отчет. Жевинь слушал в молчании, хмуря брови. Потом непременно заводил разговор о странной болезни Мадлен…

Флавьер захлопнул папку, вытянул ноги, сцепил пальцы… Болезнь Мадлен!.. Двадцать раз на дню он мысленно перебирал по одному все поступки и слова Мадлен, раскладывал их, как карточки в полицейской картотеке, придирчиво вглядывался в них, с фанатической тщательностью сравнивал между собой. Нет, Мадлен не больна, и все же ее нельзя назвать совершенно нормальной. Она любит жизнь, движение, толпу, она весела, иногда даже сверх меры бойка, у нее острый ум. С виду она самая жизнерадостная из женщин. Все это составляет ее освещенную, солнечную сторону. Но есть и оборотная сторона — теневая, загадочная. Мадлен черства, не чужда эгоизму и расчетливости. Холодна в глубине души, безразлична, неспособна желать и увлекаться. Жевинь прав: стоит перестать ее развлекать, удерживать на берегу жизни, как она впадает в оцепенение, не похожее ни на задумчивость, ни на печаль, — скорее это неуловимый переход в иное состояние, когда от человека отлетает частичка души и растворяется в пространстве. Сколько раз Флавьер видел ее такой: молчали-: вой, отрешенной — так, верно, медиум внимает чьему-то неслышимому, но властному повелению.

— Что-нибудь не так? — спрашивал он.

Мадлен медленно приходила в себя, лицо ее оживлялось, она словно пробовала управлять своими мышцами, нервами, на губах появлялась неуверенная улыбка, начинали трепетать веки, затем она оборачивалась к нему.

— Нет. У меня все в порядке.

Ее взгляд успокаивал. Быть может, когда-нибудь она решится на признание. А пока Флавьер избегал давать ей руль. Машиной она управляла уверенно, но с каким-то фатализмом… Впрочем, слово «фатализм» не совсем точно отражало ее манеру вождения. Мадлен не боролась — она покорялась. Ему вспоминалось, как его когда-то лечили от гипотонии. Тут было какое-то сходство. Малейшее движение давалось ему тогда с трудом. Если бы в ту пору ему под ноги попался тысячефранковый билет, он не смог бы за ним нагнуться. Вот и в Мадлен лопнула какая-то пружина… Флавьер был уверен, что при встрече с препятствием она и не попыталась бы должным образом отреагировать: затормозить, отвернуть руль. Уже тогда, в Курбвуа, она не сопротивлялась… Еще одна любопытная деталь: сама она никогда не предлагала, куда ехать.

— Как вы смотрите на поездку в Версаль? Или останемся в Париже?

— Мне все равно… — Или: — Пожалуй.

Всегда одни и те же ничего не выражающие слова. И вместе с тем пять минут спустя она уже смеялась, веселилась от всей души, щеки ее розовели, она сжимала руку Флавьера, он чувствовал рядом с собой ее переполненное жизнью тело. Иногда он набирался храбрости шепнуть ей на ухо:

— Вы очаровательны!

— Правда? — спрашивала она, поднимая глаза.

Тут его сердце болезненно сжималось, как и всегда, когда он смотрел в эти голубые глаза, столь прозрачные, что невольно думалось, что солнечный свет должен быть для них невыносим. Мадлен быстро утомлялась и постоянно была голодна. В четыре часа ей непременно нужен был полдник: чай с вареньем, бриоши. Флавьер не любил заходить с ней в кондитерские, поэтому старался как можно чаще вывозить ее за город. Лакомясь печеньем или эклерами, он испытывал чувство вины — хотя бы перед продавщицами, чьи мужья или возлюбленные в это время наверняка сидели в окопах где-то между Северным морем и Вогезами. Но он понимал, что Мадлен просто необходимо часто подкрепляться, чтобы иметь силы противостоять этой пустоте, этому небытию, этому мраку, погрузиться в который она могла в любую минуту.

— Вы заставляете меня вспоминать Вергилия, — как-то признался он ей.

— Почему же?

— Помните, когда Эней нисходит в царство Плутона? Он истекает кровью, и тени мертвых слетаются на ее запах; они кормятся его соками; на какое-то время они обретают подобие плоти и говорят, говорят без умолку — они так тоскуют по миру живых!

— Пусть так, но я не вижу…

Он подвинул поближе к ней блюдце с рогаликами.

— Берите… Съешьте все… Мне кажется, что вам тоже недостает плоти, реальности. Ешьте!.. Бедная маленькая Эвридика!

Она улыбнулась — в уголке губ у нее осталась крошка.

— Вы пугаете меня всей этой мифологией! — сказала она. И после длинной паузы, поставив чашку на стол, добавила: — Эвридика… Какое красивое имя!.. А ведь вы и вправду вырвали меня из ада…

Вместо того чтобы вспомнить Сену, ее топкие берега, он почему-то подумал о жилищах, вырубленных в скалах близ Луары, где единственным звуком, нарушавшим тишину, был стук медленно падающих капель, и положил ладонь на руку Мадлен.

Начиная с этого дня он стал в шутку звать ее Эвридикой. Назвать ее Мадлен он бы не осмелился. Из-за Жевиня. И потом, Мадлен — это замужняя женщина, чужая жена. Эвридика же, напротив, принадлежит ему целиком: он держал ее в объятиях — по ее телу струилась вода, глаза были закрыты, во впадинах щек залегли смертные тени. Он смешон? Пускай. Он живет в непрестанной тревоге, в сумятице мучительных чувств? Возможно. Зато до сих пор он никогда еще не ощущал в самой глубине своего существа такого ни с чем не сравнимого покоя, такой безмерной радости, в которой тонули его прежние страхи и терзания: он так давно ждал, сам того не ведая, эту женщину, эту мятущуюся молодую душу! Еще с тринадцати лет. С того самого времени, когда его неудержимо тянуло в чрево земли, в сумеречную страну духов и фей…

Зазвонил телефон. Он нетерпеливо рванул трубку: знал, кто это.

— Алло, это вы?.. Свободны?.. Мне повезло… Да, работы хватает, но ничего срочного… Вам это доставит удовольствие?.. В самом деле? Тогда решено. Мне лишь бы успеть вернуться до пяти часов… Но послушайте, ей-Богу! Решайте сами… вы очень любезны, но ставите меня в затруднительное положение… Может быть, в музей? Это, конечно, не так оригинально, но… Как вы смотрите на небольшую прогулку по Лувру? Ну, не все же оттуда вывезли. Осталось не так уж мало. Тем паче стоит поторопиться… Вот и прекрасно. Спасибо… До встречи.

Он бережно положил трубку на рычаг, как будто последний отзвук любимого голоса еще бежал по проводам. Что принесет ему этот день? Наверняка не больше, чем предыдущие. Положение безвыходное. Мадлен никогда не излечится от своей странной болезни. К чему тешить себя иллюзиями? Быть может, мысли о самоубийстве и реже навещают ее с тех пор как он взялся ее опекать, но в глубине души она по-прежнему одержима. Что сказать Жевиню? А не выложить ли ему все как есть? Флавьер ощущал себя внутри замкнутого круга. Одни и те же мысли, идущие бесконечной чередой, вынудили его уверовать в то, что мозг его закоснел, что он неспособен даже на ничтожное умственное усилие.

Он взял с вешалки шляпу и вышел. Ничего страшного, клиенты могут зайти и попозже, а лучше пусть и вообще не приходят. Это уже не столь важно. Потому что, если война затянется еще хоть ненадолго, он будет считать себя просто обязанным записаться добровольцем. Потому что, как бы то ни было, будущее до ужаса неопределенно. Ничто больше не имело для него смысла, кроме любви, сиюминутной жизни, игры солнца на листве. Его неудержимо тянуло на бульвары окунуться в бурлящее людское море. Это приносило ему облегчение, позволяло немного отвлечься от мыслей о Мадлен; прогуливаясь около Оперы, он понял, что эта женщина оказывает на него необычайное воздействие, буквально поглощает все его силы, что он для нее вроде донора, только отдает не кровь, а частицу души. И доказательство тому — его потребность, когда он остается один, нырнуть в людской поток, чтобы почерпнуть в нем новые силы взамен растраченных. В такие минуты он не думал ни о чем, только время от времени приходила мысль, что у него, возможно, будет шанс выжить… Иногда он предавался мечтам… Жевинь умирает… Мадлен становится свободной… Ему доставляло удовольствие тешить себя несбыточными надеждами, нанизывать одну на другую самые нелепые, вздорные фантазии. Вскоре он достигал состояния прельстительной свободы — в такое погружается курильщик опия. Толпа медленно увлекала его за собой. Он отдавался убаюкивавшему течению. Он отдыхал от необходимости быть личностью.

Флавьер остановился у витрины «Ланселя». Не то чтобы он хотел что-нибудь купить — просто ему нравилось разглядывать драгоценности, любоваться мягким блеском золота на темном бархате. Ему вдруг вспомнилось, что у Мадлен испортилась зажигалка. А тут на стеклянной подставке как раз были разложены зажигалки. Еще здесь красовались дорогие портсигары. Вряд ли это ее обидит. Он вошел в магазин, выбрал крохотную зажигалку из бледно-желтого золота и русский кожаный портсигар. Ему впервые доставляло наслаждение тратить деньги. Он написал на кусочке картона: «Возродившейся Эвридике», вложил его в портсигар. Он отдаст ей сверточек в Лувре или чуть позже, когда они напоследок зайдут куда-нибудь перекусить. Эта покупка украсила для него все утро. Трогая пальцами бумажный пакетик, перевязанный голубой тесьмой, он улыбался. Милая, милая Мадлен!

В два часа он ждал ее на площади Звезды. Мадлен, как всегда, явилась на свидание минута в минуту.

— О, сегодня вы в черном, — сказал он.

— Я очень люблю черный цвет, — призналась она. — Будь на то моя воля, я всегда ходила бы в черном.

— Почему? Ведь это так мрачно.

— Нисколько. Напротив, черный цвет придает значительность всему, о чем думаешь. Поневоле настраиваешься на серьезный лад.

— Ну а если бы вы ходили в голубом или, скажем, в зеленом?

— Не знаю… Наверное, воображала бы себя ручейком или тополем… Когда я была маленькой, я верила, что краски обладают магической властью. Вот почему я решила научиться рисовать.

Она взяла его под руку доверчивым движением, которое наполнило Флавьера нежностью.

— Я тоже пытался рисовать, — сказал он. — Но получалось не очень похоже.

— Какое это имеет значение? Лишь бы жили цвета.

— Я бы хотел посмотреть ваши полотна.

— О, они немногого стоят! Вам они скорее всего покажутся странными. Это просто сны… Вам снятся цветные сны?

— Нет. Только черно-белые, как в кино.

— Тогда вам этого не понять. Вы слепы!

Она рассмеялась и сжала ему руку, давая понять, что шутит.

— Ах, насколько это прекрасней того, что называют действительностью, — продолжала она. — Попытайтесь представить себе: цвета, которые соприкасаются, сливаются, поедают друг друга, проникают в вас целиком. Становишься похожим на насекомое, которое срастается с облюбованным им листком, на рыбу, превращающуюся в коралл. Каждую ночь я переношусь в иную страну.

— И вы тоже, — прошептал он.

Тесно прижавшись друг к другу, они обходили площадь Согласия, не замечая никого вокруг. Едва ли Флавьер отдавал себе отчет, куда они идут. Он был поглощен сладостью этих признаний, и в то же время какая-то часть его сознания оставалась настороже, не упускала из виду нерешенной проблемы.

— Когда я был мальчишкой, — продолжал он, — я был одержим этой таинственной страной. Я даже мог бы показать на карте, где начинаются ее земли.

— Но ведь это не одна и та же страна!

— О, почти та же! Моя страна полна сумерек, ваша — света, но я очень хорошо знаю, что они смыкаются одна с другой.

— А теперь вы больше не верите в эту свою страну?

Флавьер замялся. Но в ее взгляде было столько доверия! Судя по всему, она придавала его ответу большое значение.

— Нет, я все еще верю. Особенно с тех пор как узнал вас. Некоторое время они продолжали прогулку в молчании. Согласный ритм их шагов поддерживал в них одинаковое течение мыслей. Они пересекли обширный двор, поднялись по узкой темной лестнице. Вскоре они очутились в соборе, среди египетских богов.

— А я не верю, — сказала она, — я просто знаю, что моя страна существует… Она столь же реальна, как и здешний мир. Только об этом не надо говорить вслух.

Египетские статуи провожали их пустыми глазницами. Навстречу то и дело попадались отполированные до блеска саркофаги; испещренные таинственными знаками каменные плиты, а в торжественной глубине пустынных залов — гримасничающие морды, невероятные оскаленные рыла с глубокими отметинами пронесшихся веков, присевшие на задние лапы звери — чудовищная окаменевшая фауна.

— Когда-то я уже проходила здесь под руку с мужчиной, — прошептала она. — Это было давно, очень давно. Он был похож на вас, только носил бакенбарды.

— Это несомненно иллюзия. Иллюзия уже виденного. Дежа вю. Такое бывает сплошь и рядом.

— О нет!.. Я могла бы привести вам потрясающие своей достоверностью детали… А вот послушайте: передо мной часто встает городок — не знаю его названия… Я даже не знаю, во Франции ли он, и однако задумчиво гуляю по его улицам, будто жила там всегда… Через город протекает река… Справа, на берегу, стоит галло-римская триумфальная арка… Если подняться по проспекту, обсаженному большими платанами, слева увидишь арены… несколько сводов, обвалившихся лестниц. В глубине арен высятся три тополя, поодаль пасется стадо баранов.

— Но… я же знаю этот город! — вскричал Флавьер. — Ведь это Сент. А река — Шаранта.

— Может быть…

— Но от арен уже почти ничего не осталось… И тополей больше нет.

— В мое время они были… А небольшой фонтан — он еще существует? Девушки приходили и бросали в него булавки, веря, что это поможет им до конца года выйти замуж.

— Фонтан Святой Эстеллы!

— А церковь за аренами… высокая, с древней колокольней?.. Мне всегда нравились старинные церкви.

— Собор Святого Евтропия!

— Вот видите…

Они медленно брели вдоль загадочных обломков, от которых исходил запах воска. Иногда им навстречу попадался одинокий посетитель внимательный, сосредоточенный, ушедший в созерцание памятников старины. Они же были поглощены только собой, рассеянно скользя взглядом по проплывавшим мимо львам, сфинксам и крылатым быкам.

— Как, вы говорили, называется этот город? — нарушила молчание Мадлен.

— Сент… Он расположен близ Руайана.

— Должно быть, я жила там… раньше.

— Раньше?.. В детстве?

— Нет, — безмятежно ответила Мадлен, — в моей предыдущей жизни.

Флавьер даже не стал возражать. Слова Мадлен будили в нем слишком много отзвуков.

— Где вы родились? — спросил он.

— В Арденнах, у самой границы. Война ни разу не обходила наши края стороной. А вы?

— Я рос у бабки, под Сомюром.

— Я была единственным ребенком в семье. Мама часто болела, а отец проводил все свое время на фабрике. У меня было не слишком веселое детство.

Они вошли в зал, стены которого были увешаны картинами: рамы блестели вокруг, будто отраженные в сотне зеркал. Глаза с портретов устремлялись на них, и они шли, провожаемые этими цепкими взглядами. Иногда это были вельможи с надменными лицами, иногда — богато одетые офицеры с рукой на эфесе шпаги, позади которых непременно раздувала ноздри вставшая на дыбы лошадь.

— А в юные годы, — негромко проговорил Флавьер, — вас не посещали подобные сны, предчувствия?..

— Нет. Я была всего лишь одинокой молчаливой девочкой.

— В таком случае… как это пришло к вам?

— Внезапно, и не так давно… Я вдруг почувствовала, что я не у себя дома, что я живу у чужого человека… знаете, иногда вот так просыпаешься и не узнаешь обстановки вокруг.

— Да… Будь я уверен, что не рассержу вас, — добавил Флавьер, я непременно задал бы вам один вопрос.

— Мне нечего скрывать, — задумчиво ответила Мадлен.

— Вы разрешите?

— Прошу вас.

— Вы еще думаете о… о том, чтобы исчезнуть?

Мадлен остановилась и подняла на Флавьера глаза — глаза, которые, казалось, всегда кого-то о чем-то умоляли.

— Вы не поняли, — прошептала она.

— И все же ответьте.

Перед одной из картин собралась кучка посетителей. Флавьер мельком увидел крест, бледное тело, уроненную на плечо голову, струйку крови на левой стороне груди. Чуть поодаль виднелось обращенное к небу женское лицо. Мадлен, опиравшаяся на его руку, весила, казалось, не больше, чем тень.

— Нет… Не будем больше об этом.

— Нет, будем… Это в ваших интересах, да и в моих тоже.

— Роже… Умоляю вас…

Она лишь слегка повысила голос, но тем не менее что-то в ее тоне заставило Флавьера вздрогнуть. Он обнял Мадлен за плечи, прижал к себе.

— Неужто вы не понимаете, что я люблю вас? Что боюсь вас потерять?

Как заводные куклы они шагали среди многочисленных ликов мадонны, изображений мертвенно-бледного Христа на распятии, Христа, оплакиваемого Богородицей. Мадлен сжала его руку.

— Вы внушаете мне страх, — сказал он. — Но вы нужны мне. Быть может, мне нужно ощутить страх… чтобы отречься от той жизни, какую я веду… Если бы я только был уверен, что вы не ошибаетесь!

— Пойдемте отсюда.

В поисках выхода они пересекли пустые залы. Она не отпускала его руки — напротив, цеплялась за нее все крепче. Они сбежали по ступеням и слегка запыхавшись вышли к газону, над которым повисла крохотная радуга от вращающегося фонтанчика. Флавьер остановился.

— Я все спрашиваю себя, не повредились ли мы оба в уме… Вы помните, что я говорил вам минуту назад?

— Да, — ответила Мадлен.

— Я признавался вам в любви… Вы слышали?

— Да.

— Если я повторю, что люблю вас, вы не рассердитесь?

— Нет.

— Невероятно!.. Может, погуляем еще немного? Нам нужно столько сказать друг другу!

— Нет… Я устала. Я хочу домой.

Она была бледна и казалась испуганной.

— Я найду такси, — предложил Флавьер. — Но прежде примите этот маленький подарок.

— Что это?

— Откройте! Откройте!

Она развязала узелок, развернула обертку, положила портсигар и зажигалку на вытянутую ладонь и покачала головой. Потом открыла портсигар и прочла два слова, написанные на кусочке картона.

— Мой бедный друг, — промолвила она.

— Идем!

Он повел ее на улицу Риволи.

— Только, ради Бога, не вздумайте благодарить, — сказал он. — Я знаю, вам хотелось новую зажигалку… Завтра увидимся?

Она согласно кивнула.

— Прекрасно. Поедем за город… Нет-нет, ничего не говорите. Оставьте мне воспоминание об этом дне… А вот и такси… Милая моя Эвридика, вы и представить себе не можете, каким счастьем меня одарили.

Он взял ее руку, припал губами к обтянутым перчаткой пальцам.

— Не оглядывайтесь, — попросил он, захлопывая дверцу.

Он был измотан и умиротворен, как в былые времена — после того как целый день провел на берегу Луары.

V.

Все утро Флавьер понапрасну прождал звонка Мадлен. В два часа он был на их обычном месте встречи, на площади Звезды. Она не пришла. Он позвонил Жевиню. Тот, как оказалось, уехал в Гавр и должен был вернуться только завтра к десяти утра.

Флавьер провел ужасный день. Ночь прошла еще хуже: он так и не смог заснуть. Задолго до рассвета он был уже на ногах и терзаемый самыми худшими опасениями мерил шагами кабинет. Нет-нет, с Мадлен ничего не случилось, это невозможно! И все же… Он сжимал кулаки, борясь с надвигавшейся паникой. Ни в коем случае не следовало делать Мадлен это признание! Они оба обманули Жевиня. Одному Богу известно, до чего могут довести ее — столь впечатлительную и неуравновешенную — угрызения совести! Прежде всего Флавьер ненавидел самого себя, поскольку Жевиня, в сущности, винить было не в чем. Жевинь доверился ему. Жевинь поручил ему охранять Мадлен. Надо покончить с этой дурацкой историей… И как можно быстрее!.. Однако стоило Флавьеру попытаться представить себе жизнь без Мадлен, как внутри у него словно что-то обрывалось, он открывал рот и, чтобы не упасть, судорожно цеплялся за угол стола или за спинку кресла… С языка его готовы были сорваться проклятья по адресу Бога, судьбы, рока, дьявола — неважно, как именно называется то, что привело к столь нелепому и жестокому сплетению обстоятельств. Видно, ему навек суждено оставаться изгоем. Война — и та отвергла его. Он опустился в кресло — то самое, в котором в тот невероятно далекий вечер сидел Жевинь. А не преувеличивает ли он свое горе? Любовь, истинная любовь не рождается за какие-то две недели. Упершись подбородком в сплетенные пальцы, он попробовал трезво глянуть на себя со стороны. Что он в сущности знает о любви? Он никогда не любил. О, разумеется, он страстно вожделел всех видимых постороннему взору проявлений счастья, подобно бедняку, с восхищенными глазами застывшему перед роскошной витриной. Увы, на пути к желаемому перед ним всегда вырастало какое-нибудь препятствие, несокрушимое, как айсберг. И став инспектором, он почувствовал себя ответственным за защиту этого мира сверкающего, радостного и недоступного, остававшегося для него самого по-прежнему не более чем витриной. «Ну-ка проходите, нечего глазеть!» Мадлен — нет, на нее он не имеет права… Он не может уподобиться вору. Тем хуже! Он отречется от нее… Трус! Жалкий слюнтяй! Первое же препятствие, и он — в кусты! И это тогда, когда Мадлен, быть может, еще немного — и полюбит его!

— Хватит! — громко сказал он. — Хватит. Отстаньте вы все от меня!

Он приготовил очень крепкий кофе, чтобы подстегнуть себя, и некоторое время неутомимо кружил по квартире: из кухни в кабинет, из кабинета в гостиную. Эта неведомая ему доселе боль, которая угнездилась в его теле и сознании и не дает вздохнуть полной грудью, спокойно поразмыслить, как он привык делать до сих пор, это несомненно любовь. Он чувствовал себя готовым на любой опрометчивый шаг, на любую глупость, он чуть ли не гордился обретенной способностью к безрассудству. Как на протяжении столь долгого времени он мог пропустить через свой кабинет такую уйму людей, изучить столько досье, услышать столько исповедей — и ничего не понять, тупо упорствовать в неприятии правды? Когда очередной клиент со слезами на глазах восклицал: «Но ведь я люблю ее!» — он лишь пожимал плечами. Ему хотелось ответить на это: «Послушайте, не смешите меня с вашей любовью. Все это детские сказки. Нечто очень красивое, чистое, но нереальное. А постельные дела меня не интересуют». Тупица!

В восемь утра он все еще был в домашнем халате и шлепанцах. Взлохмаченный и с лихорадочно блестевшими глазами. Он так ни на что и не решился. Позвонить Мадлен? Исключено. Она запретила ему это — из-за прислуги. К тому же, она, должно быть, не желает его больше видеть. А может быть, ей тоже страшно…

Флавьер рассеянно побрился, переоделся. Внезапно он понял — и это не имело ничего общего с сознательным, обдуманным решением, — что ему крайне необходимо повидаться с Жевинем. Он вдруг ощутил потребность излить душу и в то же время не без тайного вероломства подумал, что дилемма, перед которой он стоит, с начала и до конца надуманна и он с полным успехом может успокаивать Жевиня, продолжая встречаться с Мадлен. Огонек сладостной надежды забрезжил в густом тумане, в котором он до сих пор барахтался. Заметив, что сквозь ставни, которые он позабыл открыть, пробивается солнечный свет, он выключил электричество и впустил в кабинет потоки лучистого тепла. Он вновь обретал веру без всякого на то основания, просто потому, что день выдался на редкость погожим, а война еще не разгорелась. Он вышел, оставив для приходящей служанки ключ под циновкой, любезно поздоровался с консьержкой. Теперь все представлялось ему простым. Он уже был готов смеяться над своими недавними треволнениями. Решительно, он ничуть не изменился. Он всегда будет подвластен таинственному маятнику, который качается в нем от боязни к надежде, от радости к тоске, от сомнений к дерзаниям. И так без передышки. Ни единого дня подлинного спокойствия, душевного равновесия. Впрочем, рядом с Мадлен… Он отодвинул Мадлен из своих мыслей, чтобы им вновь не овладело смятение. Париж расстилался перед ним чудесным миражем. Никогда еще свет утра не был столь ласков, столь восхитительно ощутим. Хотелось коснуться деревьев, дотронуться до неба, прижать к сердцу огромный город, который сладко потягивался и совершал в лучах светила свое утреннее омовение. В десять часов Флавьер вошел в контору Жевиня. Тот и в самом деле только что приехал.

— Устраивайся, старина… Сию минуту я буду в твоем распоряжении. Только скажу пару слов заместителю.

Жевинь выглядел усталым. Через несколько лет у него будут мешки под глазами и дряблые морщинистые щеки. Пятидесятилетний рубеж без потерь ему не преодолеть. Придвигая стул поближе к столу, Флавьер испытал при этой мысли мимолетное злорадство. Но вот уже возвратился Жевинь, по пути дружески хлопнув Флавьера по плечу.

— Итак?

— Итак, по-прежнему ничего. Позавчера мы были в Лувре. Вчера я ее не видел. Я надеялся, что она мне позвонит. Признаться, это молчание…

— Ничего страшного, — успокоил его Жевинь. — Мадлен немного нездоровилось. Только что, когда я приезжал, она была в постели. Завтра она будет на ногах. Уж я-то привык к таким вещам!

— Она рассказывала тебе о прогулке?

— В двух словах. Показала безделушки, которые купила себе… кажется, зажигалку… В общем, она выглядит не так плохо.

— Тем лучше. Я очень рад.

Флавьер скрестил ноги, лениво закинул руку на спинку стула. Ощущение того, что опасность миновала, переполняло его исступленным ликованием.

— Я все думаю, — медленно произнес он, — есть ли смысл продолжать эту опеку.

— Как! Ты хочешь… Что ты, ни в коем случае! Сам ведь видел, на что она способна.

— Да, конечно, — неуклюже спохватился Флавьер. — Но видишь ли… Мне — как бы это выразиться? — неловко сопровождать повсюду твою жену. Постарайся меня понять. Я выгляжу… Ну, словом, не тем, кто я есть на самом деле. Короче говоря, положение несколько двусмысленное.

Жевинь стиснул нож для разрезания бумаги, с которым перед этим рассеянно забавлялся, сгибая и разгибая лезвие, и покивал головой.

— А мне, — проворчал он, — мне, думаешь, нравится подобное положение? Премного ценю твою щепетильность. Но у нас нет выбора. Если бы я мог выкроить для Мадлен хоть немного времени, я, будь уверен, попытался бы выкрутиться сам. К несчастью, работа все больше и больше закабаляет меня.

Он отшвырнул нож, скрестил руки на груди и, втянув голову в плечи, воззрился на Флавьера.

— Дай мне еще две недели, старина, самое большее — три. При поддержке министерства я быстро закончу с оснащением верфей и тогда уже буду вынужден переселиться в Гавр. Быть может, мне удастся увезти туда и Мадлен. А до той поры понаблюдай за ней! Ни о чем больше тебя не прошу… Я прекрасно понимаю, что ты испытываешь. Я знаю, что подбросил тебе неблагодарную работенку. Но мне позарез нужно еще на полмесяца обеспечить себе полное отключение от домашних дел.

Флавьер сделал вид, будто колеблется.

— Ну, раз ты в считаешь, что это дело двух недель…

— Даю слово…

— Ладно. И все-таки лучше, чтобы ты знал мое мнение. Я не одобряю эти прогулки. Я неустойчивый тип: у меня слишком живое воображение… Видишь, я от тебя ничего не скрываю…

У Жевиня было жесткое выражение лица — такой лик он наверняка являл членам своего административного совета. Тем не менее он улыбнулся.

— Спасибо, — сказал он. — Ты честный парень, теперь таких нет. Но безопасность Мадлен — превыше всего.

— У тебя есть основания опасаться рецидива?

— Нет.

— Подумал ли ты о том, что, если твоя жена вдруг выкинет номер, подобный тогдашнему, я ведь могу и не подоспеть вовремя?

— Да… Я подумал об этом.

Он опустил глаза и с силой сцепил пальцы.

— Ничего не должно случиться… — пробормотал он. — Но если вдруг, паче чаяния, что-нибудь и произойдет, — что ж, рядом будешь ты, чтобы, по крайней мере, хоть рассказать мне об увиденном. Чего я не выношу, так это неизвестности. По мне, было бы стократ лучше, будь Мадлен действительно больна. Мне легче было бы увидеть ее на операционном столе, под ножом опытного хирурга. Тут хоть знаешь, черт побери, чего ждать. Можно взвесить шансы «за» и «против». Но этот туман!.. Послушай, у тебя такой вид, будто тебе непонятно, о чем я говорю.

— О нет, что ты.

— Так как же?

— Я присмотрю за ней… Не беспокойся!.. Кстати, ты не знаешь, доводилось ей бывать в Сенте?

— В Сенте? — недоуменно переспросил Жевинь. — Нет. Точно — нет. А почему ты вдруг об этом спросил?

— Она рассказывала мне о Сенте, причем так, как если бы жила там.

— Ты что, разыгрываешь меня?

— А не могла она видеть где-нибудь открытки или фотографии с видами этого города?

— Да откуда? Повторяю тебе, мы никогда не ездили на Запад! У нас дома нет даже самого простого путеводителя по тем краям.

— А Полина Лажерлак? Она не жила в Сенте?

— Ну, старик, ты требуешь от меня слишком многого! Откуда мне это знать?

— Лажерлак — это сентонжская фамилия… Коньяк, Шерминьяк, Жемозак — я могу перечислить добрых две дюжины названий с похожим звучанием.

— Хм, может быть… Но я не вижу связи…

— Да она же бросается в глаза! Твоя жена детально описала мне места, в которых она никогда не бывала, но которые, по-видимому, хорошо знала Полина Лажерлак… Постой!.. Это еще не все: она описала, в частности, арены, но не такими, какие они сейчас, а какими они были лет сто назад.

Жевинь насупил брови, переваривая услышанное.

— Что ты хочешь этим сказать? — испытующе взглянул он на Флавьера.

— Ничего, — ответил тот, — пока ничего… Это слишком невероятно!.. Полина и Мадлен…

— Погоди-ка! — перебил его Жевинь. — Мы живем в двадцатом веке. Не будешь же ты утверждать, будто Полина и Мадлен… Я допускаю, что Мадлен терзается воспоминаниями о своей бабке… Но это должно иметь какое-то разумное объяснение. Как раз для того, чтобы разобраться в этом, я и попросил у тебя помощи. Если б я мог предположить, что ты…

— Я же предложил тебе покончить с этим делом.

Флавьер ощутил, как между ними внезапно возникло напряжение. Он подождал немного, затем поднялся:

— Не стану больше отнимать у тебя время…

Жевинь отрицательно мотнул головой:

— Главное — спасти Мадлен, остальное не в счет. Пусть она больна, безумна, одержима — мне на это наплевать. Лишь бы она жила!

— Сегодня она выйдет из дому?

— Нет.

— А когда?

— Думаю, завтра… Сегодня я последую твоему совету: проведу весь день с ней.

Флавьер и глазом не моргнул, но внутренне содрогнулся от вспышки бешеной ярости. «О, как же я его ненавижу, — подумал он. — Гнусное животное!».

— Завтра, — повторил он в раздумье. — Не знаю, буду ли я завтра свободен.

Жевинь в свою очередь встал, обошел вокруг стола и взял Флавьера под руку.

— Прости меня, — вздохнул он. — Я несдержан и груб… Но это не только моя вина. От твоих рассказов у меня голова пошла кругом… Выслушай меня. Сегодня я хочу провести эксперимент. Надо завести с ней разговор о Гавре — я совершенно не представляю себе, как она это воспримет… Итак, решено: завтра ты должен быть свободен, чтобы присмотреть за ней. Очень тебя прошу. А потом, вечером, позвони мне или зайди прямо сюда. Расскажешь о своих наблюдениях… Я полностью полагаюсь на твое суждение. Ну что, по рукам?

Где Жевинь научился разговаривать таким значительным, взволнованным, вкрадчивым голосом?

— Да, — сказал Флавьер.

Он мысленно отругал себя за это поспешное «да», которое полностью отдавало его во власть Жевиня, но — что поделаешь? — малейший намек на дружелюбие полностью лишал его способности к сопротивлению.

— Спасибо… Я не забуду того, что ты для меня сделал.

— Я пошел, — смущенно пробормотал Флавьер. — Не беспокойся, я знаю дорогу.

И снова потянулись часы ожидания — нескончаемые, пустые, ненавистно однообразные. Он уже не мог думать о Мадлен без того, чтобы не представлять с ней рядом Жевиня, и почти физически ощущал при этом режущую боль. Что он за человек такой? Предает Мадлен, предает Жевиня… Он задыхался от ревности и ярости, от желания и отчаяния. И вместе с тем чувствовал себя чистым и искренним. Он не мог упрекнуть себя в недобросовестности.

Кое-как он дотянул до вечера, то ругая себя доносчиком и предателем, то предаваясь отчаянию, заставлявшему его бессильно падать куда-нибудь на скамейку парка или за столик на террасе кафе. Что станется с ним, когда Мадлен покинет Париж? А если помешать ей уехать? Но как?

Он забрел в какой-то кинотеатр в центре, рассеянно просмотрел хронику. Все те же войска: смотры, передислокация, маневры. Люди вокруг него безмятежно сосали леденцы. Подобные зрелища уже никого не трогали. И без того всем давно известно, что бошам крышка! Флавьер погрузился в изнуряющую дрему, как пассажир, вынужденный коротать время в зале ожидания. Он ушел до окончания фильма, опасаясь заснуть по-настоящему. У него раскалывался затылок и жгло в глазах. Он не спеша направился к дому под ночным небом, усыпанным яркими звездами. Время от времени он примечал людей в каске и со свистком на цепочке на груди, которые покуривали в подворотнях, пряча огонек в руке, — то были дежурные противовоздушной обороны. Но воздушная тревога казалась ему маловероятной. Для этого у немцев должна быть мощная авиация. Но до этого им далеко!

Флавьер растянулся на кровати, выкурил сигарету, и сон сморил его так внезапно, что он не нашел в себе сил даже раздеться. Он погрузился в оцепенение, застыл, как те изваяния в Лувре. Мадлен…

Вдруг он проснулся и вмиг стряхнул с себя остатки сна — бившийся, казалось, в самом мозгу звук невозможно было спутать ни с каким другим… Сирены! Они завыли сразу со всех крыш, и погруженный во тьму город стал похож на терпящий бедствие океанский лайнер. В доме захлопали двери, послышались торопливые шаги. Флавьер зажег ночник у изголовья: три часа ночи. Он повернулся на другой бок и снова заснул. Когда наутро, в восемь часов, он, неудержимо зевая, нашел по приемнику новости и узнал, что немецкие войска перешли в наступление, то испытал нечто вроде облегчения. Наконец-то война! Теперь он сможет забыть собственные невзгоды, разделить с другими общие для всех тревоги, взвалить на себя свою часть столь естественных теперь забот и волнений. Назревающие события так или иначе разрубят узел, который он не решался распутать сам. Война пришла ему на помощь. Ему оставалось лишь отдаться на волю ее бушующего водоворота. Бодрящее дыхание жизни коснулось его. Он почувствовал, что голоден. Усталость как рукой сняло. Тут позвонила Мадлен и сказала, что ждет его в два часа.

Все утро прошло в работе: он принимал клиентов, отвечал на телефонные звонки. Судя по тону, каким говорили его собеседники, возбуждение охватило не его одного. Однако новости были скупы. Газеты и радио, не вдаваясь в подробности, лишь туманно намекали на какие-то первые успехи. Впрочем, это было вполне естественно. Он позавтракал в кафе у Дворца правосудия вместе с одним из коллег, потом они долго болтали; на улице незнакомые люди заговаривали друг с другом, спорили, разворачивали карту Франции. Флавьер наслаждался этой непринужденностью, каждой клеточкой тела впитывая царящее вокруг волнение. Спохватившись, он едва успел вскочить в свою «симку», чтобы вовремя попасть на площадь Звезды. Его опьянили разговоры, сутолока, солнечный свет.

Мадлен уже ждала его. Почему она выбрала этот коричневый костюм, который был на ней в тот самый день, когда..? Флавьер задержал затянутую в перчатку руку Мадлен в своей:

— Я просто места себе не находил от беспокойства.

— Мне немного нездоровилось. Простите меня… Можно мне сесть за руль?

— Ну конечно же!.. Я с самого утра как на иголках. Они напали на нас. Вы слыхали?

— Да.

Она устремила машину по проспекту Виктора Гюго, и Флавьер сразу же заметил, что она еще не совсем здорова. Она со скрежетом переключала скорости, резко тормозила и трогалась с места рывком. Лицо ее было болезненно бледным.

— Мне хочется поводить, — объяснила она. — Быть может, это наша последняя прогулка.

— Почему?

— Кто знает, как повернутся события? Разве я могу быть уверена, что останусь в Париже?

Значит, разговор с Жевинем состоялся. Возможно, был и спор. Флавьер умолк, чтобы не отвлекать ее, хотя дорога была довольно свободна. Они выехали из Парижа через Порт-Мюэтт и углубились в Булонский лес.

— С чего бы вам уезжать? — прервал молчание Флавьер. — Бомбежек не предвидится, и уж на этот-то раз немцы не дойдут до Марны.

Не получив ответа, он отважился на продолжение:

— А может быть, вы… вы из-за меня собираетесь уехать?.. Я не хочу портить вам жизнь, Мадлен… Вы разрешите мне теперь называть вас Мадлен?.. Я хочу одного: быть уверенным в том, что вы никогда не напишете такого письма, как то, что вы разорвали… Вы меня понимаете?

Она сжала губы, внешне полностью поглощенная обгоном армейского грузовика. Ипподром Лоншана напоминал обширное пастбище, и взгляд невольно искал стада. Мост Сюрэн был забит машинами, и они были вынуждены плестись еле-еле.

— Не будем больше говорить об этом, — сказала она в ответ. Неужели нельзя хоть ненадолго забыть войну, жизнь?

— Но вы опечалены, Мадлен, я же вижу.

— Я?

Стараясь казаться беспечной, она улыбнулась, но улыбка вышла такой беззащитной, что у Флавьера болезненно сжалось сердце.

— Я такая же, как и вчера, — сказала она. — Уверяю вас. Напротив, никогда еще я так не радовалась жизни, как сегодня… Вы не находите, что это замечательно — ехать вот так, куда глаза глядят, ни о чем не думая? Я бы хотела никогда ни о чем не думать. Почему мы не животные?

— Послушайте, но это уже сумасбродство!

— О нет… Животным не на что жаловаться. Они пасутся, они спят, они не ведают греха! У них нет ни прошлого, ни будущего.

— Хорошенькая философия!

— Не знаю, философия это или нет, но я им завидую.

До конца поездки, занявшей еще более часа, они почти не разговаривали. В Буживале они вновь выскочили к Сене и некоторое время ехали вдоль берега; вскоре Флавьер узнал очертания замка Сен-Жермен. Дальше дорога пошла через лес, вокруг не было ни души, и Мадлен гнала машину с бешеной скоростью. Лишь слегка притормозив при въезде в Пуасси, она вновь помчалась в том же направлении, неподвижно глядя вперед. Вскоре после выезда из Мелана дорогу им преградила повозка с дровами, которую медленно толкала перед собой женщина, и Мадлен бросила «симку» на проселок. Они объехали лесопилку, сооруженную прямо в лесу и выглядевшую заброшенной, и их долго преследовал сладковатый запах распиленных досок. Когда они выехали на развилку, Мадлен выбрала дорогу, ведущую направо, — наверно, ей понравилась окаймлявшая ее с обеих сторон цветущая изгородь.

Поверх изгороди на них смотрела лошадь с белым пятном на лбу. Мадлен без всякой видимой причины прибавила газ, и дряхлая машина запрыгала по ухабам. Флавьер украдкой взглянул на часы. Сейчас они выйдут из машины, зашагают бок о бок: настало время расспросить Мадлен, она явно что-то скрывает. Быть может, до замужества она совершила нечто, в чем до сих пор раскаивается, подумал Флавьер. Она не больна и не притворяется. Она во власти навязчивой идеи. А довериться мужу она так и не решилась. Чем больше он склонялся к этому предположению, тем правдоподобней оно ему казалось. Мадлен вела себя так, будто была виновата. Но в чем? Похоже, в чем-то очень серьезном…

— Вы знаете эту церковь? — спросила Мадлен. — Где мы?

— Что, простите?.. А, церковь?.. Право, нет… Признаться, даже не представляю… Не пора ли нам остановиться, как вы думаете? Ведь уже половина четвертого.

Они затормозили на безлюдной паперти. Поодаль, за деревьями, в низине, виднелось несколько серых крыш.

— Любопытно, — сказала Мадлен. — Часть в романском стиле, остальное — в современном. Довольно безвкусно.

— Какая высокая колокольня, — заметил Флавьер.

Он толкнул дверь. Их внимание привлекло вывешенное над кропильницей объявление:

В связи с тем, что г-н кюре Грасьен обслуживает несколько приходов, мессу служат только по воскресеньям в 11 часов.

— Вот почему тут все словно вымерло, — промолвила Мадлен.

Они медленно шли вдоль скамей. Где-то неподалеку квохтали куры. Изображения страстей Христовых растрескались от времени. Над алтарем с жужжанием носилась оса. Мадлен перекрестилась и встала на колени на покрытую пылью молитвенную скамейку. Остановившись рядом с ней, Флавьер не смел пошевелиться. Что за грех она замаливает? Неужели, если бы она тогда утонула, то обрекла бы себя тем самым на вечные муки?

— Мадлен, — не выдержав, шепнул он, — вы действительно веруете?

Она чуть повернула голову. Она была так бледна, что его охватила тревога.

— Что с вами?.. Отвечайте же, Мадлен!

— Пустяки, — тихим голосом отозвалась она. — Да, я верую… Я просто вынуждена верить, что здесь ничто не кончается. Вот что ужасно!

Она надолго спрятала лицо в руках.

— Пойдемте! — сказала она наконец.

Она поднялась и еще раз перекрестилась, обратив лицо к алтарю. Флавьер взял ее под руку:

— Уйдем отсюда — мне не нравится ваш вид.

— Да… На воздухе мне станет лучше.

Они прошли обветшалую исповедальню. Флавьер пожалел, что не может заставить ее войти туда. Священник — вот кто ей нужен. Священники умеют забывать. А сможет ли забыть он сам, если она признается? Флавьер услышал, как она ощупью ищет в потемках щеколду. Открылась дверь, ведущая на винтовую лестницу.

— Вы ошиблись, Мадлен… Там лестница на колокольню.

— Мне хочется посмотреть, — сказала она.

— Мы не можем больше здесь задерживаться.

— Всего на минутку!

Она уже поднималась. Раздумывать было некогда. Флавьер с отвращением одолел первые ступеньки, цепляясь за засаленный канат, служивший поручнем.

— Мадлен!.. Не так быстро!

Голос Флавьера глухим эхом отдавался в тесно обступивших его стенах. Мадлен не отвечала, сверху доносилось лишь постукивание ее туфель по ступенькам. Очутившись на маленькой площадке, Флавьер через проделанную в стене амбразуру увидел крышу «симки», а вдали, за зеленым занавесом тополей, — поле, где трудились женщины в косынках. К его горлу внезапно подкатила тошнота. Он отпрянул от бойницы и продолжал восхождение, теперь еще медленнее.

— Мадлен!.. Подождите меня!

Он часто дышал. В висках стучало. Ноги плохо повиновались ему. Вторая площадка. Он поднес руку к глазам, чтобы не видеть пустоту, но он чувствовал ее слева, в колодце, куда свисали колокольные веревки. С карканьем взлетели потревоженные вороны и принялись кружить вокруг нагретых солнцем стен. Ему ни за что не спуститься назад.

— Мадлен!

Его голос осел. Он готов был закричать, как ребенок, испугавшийся темноты. Ступеньки стали более высокими, выщербленными посередине. Из третьей бойницы над его головой падали косые лучи света. Там, на следующей площадке, его подстерегало головокружение. Он не сможет удержаться от того, чтобы не посмотреть вниз, и на сей раз окажется выше крон деревьев, а «симка» будет не более чем пятном. Потоки воздуха со всех сторон подхватят его, как сухой лист. Он сделал шаг, еще один и наткнулся на дверь. Лестница продолжалась за нею.

— Мадлен!.. Откройте!

Он подергал за ручку, ударил ладонью по неожиданно выросшей преграде. Зачем она заперла дверь?

— Нет! — крикнул он. — Нет! Мадлен!.. Не делайте этого! Послушайте меня!

В вышине колодца вибрировали колокола. Они придавали его голосу металлическую окраску, повторяли «МЕНЯ!» с нечеловеческим величием. Обезумев, он перевел взгляд на бойницу. Дверь делила ее надвое. Что, если попытаться обогнуть дверь снаружи? Колокольню опоясывал узкий карниз. Глядя как завороженный на этот карниз, откуда взгляд соскальзывал на окружающую голубизну, Флавьер почувствовал, что у него перехватывает дыхание. Кто-нибудь другой и прошел бы… Для него же это невозможно… Он непременно упадет… упадет и разобьется… Ах, Мадлен! От бессильной ярости он закричал что было сил. Ему ответил крик Мадлен. Снаружи промелькнула тень. Зажав руками рот, он невольно принялся считать, как, бывало, вел счет в детстве от вспышки молнии до раската грома. Снизу донесся глухой удар; пот заливал ему глаза, и он повторял, как в предсмертном бреду: «Мадлен… Мадлен… Нет…» Колени его подогнулись, и он рухнул на лестницу. Он был близок к обмороку. Он не мог удержать рвавшийся наружу стон — стон ужаса и отчаяния. На первой площадке он на коленях подполз к бойнице, набрался решимости высунуть голову. Под ним, слева от колокольни, раскинулось старое кладбище, а отвесно внизу, в конце устрашающе гладкой поверхности стены, лежала будто кучка коричневого тряпья. Он вытер глаза — во что бы то ни стало видеть! На камнях вокруг блестела кровь, рядом чернела раскрытая сумочка. Среди вывалившегося из нее содержимого сверкала золотая зажигалка. Флавьер плакал. Ему даже в голову не приходило спуститься к ней, попытаться оказать какую-то помощь. Она умерла. И он умер вместе с ней.

VI.

Флавьер издали глядел на распростертое тело. Он обогнул церковь и пересек кладбище, но ближе подойти не решался. Он вспомнил, как Мадлен шептала: «Умирать не больно», — и отчаянно цеплялся за одну мысль: мучиться ей не пришлось. То же самое говорили в свое время о Лерише. Он упал, как и Мадлен сейчас, вниз головой. Не пришлось мучиться? А кому это известно? Когда Лериш разбился об асфальт и кровь его брызнула во все стороны… Сейчас Флавьер чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Тогда он видел в больнице останки своего товарища, держал в руках заключение врача. А колокольня гораздо выше, чем дом, с крыши которого сорвался Лериш. Флавьер представил себе невероятной силы удар, нечто вроде взрыва, в котором улетучивается сознание, подобно разлетающемуся на мельчайшие осколки хрупкому чистому зеркалу. От Мадлен не осталось ничего, кроме этой неподвижной бесформенной груды, напоминавшей брошенное у стены огородное пугало. Флавьер опасливо приблизился, заставляя себя смотреть и терзаться — ведь он в ответе за нее. Сквозь пелену слез он смутно различал труп, лежавший в примятой крапиве, запачканные кровью чудные волосы с медным отливом — разметавшись, они приоткрыли затылок, — руку, уже восково-бледную, на пальце которой сверкало обручальное кольцо, и среди прочего содержимого сумочки зажигалку. Зажигалку он подобрал. Если бы хватило смелости, он взял бы и кольцо, чтобы надеть себе на палец.

Бедная маленькая Эвридика! Никогда ей не восстать из небытия, в котором она так стремилась исчезнуть!

Флавьер медленно отошел, пятясь, как будто это он был убийцей. Внезапно он ощутил страх перед этим коричневым бугорком, над которым уже вилось воронье. Он пустился бежать среди могил, сжимая в руке зажигалку. Когда-то он встретил Мадлен на кладбище. Теперь он оставляет ее на кладбище. Все. Конец. Никто никогда не узнает, отчего она бросилась вниз. И никто не узнает, что он, Флавьер, был здесь. Что ему не хватило мужества обогнуть запертую дверь по узкому карнизу. Он добежал до паперти, укрылся в машине. Собственное отражение в лобовом стекле внушало ему ужас. Он ненавидел себя, свою жизнь. Начинался ад. Он долго ехал не разбирая дороги, заблудился, с удивлением узнал станцию Понтуаз, проехал мимо жандармского участка. Может быть, зайти туда, потребовать, чтобы его арестовали? Но юридически он не виновен. Его примут за сумасшедшего. Тогда что же делать? Пустить себе пулю в лоб? На это у него никогда не хватит решимости. Нет, пора взглянуть правде в глаза: он просто трус, головокружение тут ни при чем. Безвольный слизняк! Ах как права была Мадлен!.. Быть животным!.. Безмятежно пережевывать жвачку, пока на бойне не опустится молот!

Он возвратился в Париж через Порт-Аньер. Было шесть вечера. Как бы то ни было, Жевинь должен получить отчет. Флавьер остановился у кафе на бульваре Мальзерб. Он заперся в туалете, протер лицо мокрым платком, причесался. Выйдя, он позвонил. Незнакомый голос ответил, что Жевиня нет и скорее всего сегодня он уже не придет в контору. Флавьер потребовал самого лучшего коньяку и выпил его у стойки. Горе пьянило его: у него было такое ощущение, будто он в аквариуме и лица людей плавают вокруг подобно большим рыбам. Он выпил еще. Время от времени он повторял себе: «Мадлен умерла!» — но удивления не испытывал. В глубине души он всегда знал, что потеряет ее именно так. Чересчур много потребовалось бы сил, жизненной энергии, чтобы удержать ее здесь, в стране живых.

— Гарсон, еще!

Однажды он спас ее. Чего еще требовать от него? Нет, он не заслуживает упрека. Даже если б он смог обойти дверь, он бы все равно опоздал. Слишком велика была у нее жажда смерти. Жевинь ошибся в выборе стража, только и всего. Ему следовало бы подыскать кого-нибудь обаятельного и артистичного, этакого красавца-повесу. Он же выбрал его, Флавьера, — замкнутого, вечно погруженного в себя пленника своего прошлого… Тем хуже! Флавьер расплатился и вышел. Боже, как он устал! Он медленно поехал по направлению к площади Звезды. Иногда он задумчиво ощупывал руль, который еще недавно был в ее руках. Он завидовал ясновидцам, которые, едва дотронувшись до носового платка или конверта, могут прочесть самые потаенные мысли человека. Как бы он хотел узнать, какие заботы одолевали Мадлен перед концом! Или, вернее, тайну ее безразличия к жизни. Она ушла из жизни без малейшего колебания; она бросилась к земле головой вперед, разъяв руки, словно чтобы лучше овладеть ею, слиться с ней целиком. Она не убегала. Она куда-то возвращалась. У него было такое ощущение, будто она внезапно ускользнула от него, как через потайной выход. Напрасно он столько выпил. Ветер, свистевший в ушах, разбрасывал мысли, кружил их, как обрывки разорванного письма. Флавьер свернул на проспект Клебера и поставил «симку» позади большого черного автомобиля Жевиня. В последний раз он имеет с ним дело. Он поднялся по помпезной лестнице с белокаменными ступенями и роскошным ковром. На двустворчатой двери сверкала табличка с фамилией Жевинь. Флавьер позвонил, снял шляпу раньше, чем открылась дверь. Он напустил на себя робкий вид.

— К господину Жевиню… Мэтр Флавьер.

Квартира Мадлен! Взгляд, которым он окидывал мебель, драпировку, безделушки, был его прощанием с нею; в особенности поразили его своей необычностью картины, развешанные по стенам гостиной. Почти все они изображали животных — единорогов, лебедей, райских птиц и по манере напоминали полотна Руссо-Таможенника. Флавьер подошел поближе, прочел подпись: Мад. Жев. Кто это: пришельцы из иной страны? Где она могла видеть этот черный пруд, кувшинки, похожие на чаши, наполненные ядом? Что это за лес, который в доспехах из стволов и лиан будто стоит на часах, охраняя беспечный танец колибри? Над камином висел портрет молодой женщины: ее хрупкую шею украшало ожерелье из продолговатых желтых бусин. Портрет Полины Лажерлак. Прическа была точно такая, как у Мадлен. Лицо, тонкое, с печатью затаенной скорби, было каким-то отсутствующим и выражало неизбывную мучительную тоску, как если бы душа ее в своем полете с размаху налетела на какое-то лишь ею ощутимое препятствие. Взволнованный, Флавьер погрузился в созерцание портрета. Позади него отворилась дверь.

— Наконец-то! — вскричал Жевинь.

Флавьер круто обернулся к нему и инстинктивно сумел подобрать верный тон для вопроса:

— Она здесь?

— Как?.. Ты должен лучше знать, где она.

Флавьер устало опустился в кресло. Ему не приходилось притворяться, чтобы выглядеть удрученным.

— Мы так и не встретились… — проговорил он. — Я прождал ее на площади Звезды до четырех часов. Потом поехал в гостиницу на улицу Святых Отцов, обошел кладбище Пасси… Я только что оттуда. Раз ее здесь нет, значит…

Он поднял взгляд на Жевиня: по лицу у того разлилась мертвенная бледность, глаза выкатились из орбит, челюсть отвисла, будто на него накинули петлю.

— Нет, Роже… — прохрипел он, — ты не можешь…

Флавьер развел руками:

— Говорю же: я искал повсюду.

— Это невозможно! — прорычал Жевинь. — Да ты отдаешь себе отчет, что…

Он топтался по ковру, в волнении заламывая руки, наконец, попятившись, тяжело осел на краешек дивана.

— Ее нужно отыскать, — глухо сказал он. — Немедля!.. Немедля!.. Я ни за что не переживу…

Он грохнул кулаками по подлокотникам, и в этом движении было столько боли, ярости, неистовства, что его состояние тотчас передалось и Флавьеру.

— Когда жена решает сбежать, — со злостью бросил он, — помешать ей в этом нелегко.

— Сбежать! Сбежать! Как будто Мадлен из тех жен, которые сбегают! О, видит Бог, я хотел бы этого. Однако в эту самую минуту она, быть может…

Он вскочил, наткнулся на журнальный столик, привалился к стене, сгорбившись и опустив голову, как борец в стойке.

— Что делают в подобных случаях? — спросил он. — Ты-то должен знать. Сообщают в полицию?.. Господи, да скажи хоть что-нибудь.

— Нам рассмеются в лицо, — пробурчал Флавьер. — Вот если б твоя жена не появлялась дня два-три, тогда другое дело.

— Но ведь тебя там знают, Роже… Если ты объяснишь им, что Мадлен однажды уже пыталась покончить с собой… что ты вытащил ее из воды… что она, быть может, как раз сегодня совершила новую попытку… уж тебе-то должны поверить.

— Во-первых, еще не все потеряно, — раздраженно отрезал Флавьер. — Она наверняка вернется к ужину.

— А если нет?

— Что ж, тогда не мне действовать.

— Одним словом, ты умываешь руки.

— Да нет… Просто обычно… постарайся же понять, в конце концов… обычно мужья сами заявляют в полицию.

— Хорошо. Я иду.

— Глупо. Все равно никто и пальцем не шевельнет. Запишут ее приметы, пообещают сделать все необходимое и будут ждать дальнейших событий. Вот как это делается.

Жевинь медленно убрал руки в карманы:

— Если надо ждать, я стану камнем.

Он сделал несколько шагов, остановился перед букетом роз на камине и угрюмо уставился на него.

— Мне пора возвращаться к себе, — сказал Флавьер.

Жевинь не пошевелился. Он разглядывал цветы, на щеке его дергался мускул.

— На твоем месте, — продолжал Флавьер, — я бы все же так не терзался. Еще нет и семи. Она могла задержаться в магазине или встретить знакомую.

— Тебе-то на все наплевать, — отозвался Жевинь — Еще бы!

— Да что ты вбил себе в голову?.. Предположим даже, что она убежала. Все равно далеко ей не уйти.

Флавьер вышел на середину гостиной и принялся терпеливо втолковывать Жевиню, какими средствами располагает полиция, чтобы найти беглянку. Несмотря на усталость, он оживился. У него вдруг возникло ощущение, будто Мадлен и в самом деле еще жива, и в то же время он едва удерживался от того, чтобы не броситься на ковер и не дать волю собственному отчаянию. Жевинь, по-прежнему неподвижный, казалось, впал перед букетом в забытье.

— Как только она вернется, позвони мне, — заключил Флавьер.

Он направился к двери. Он больше не владел своим лицом. Он чувствовал, что жестокая правда рвется из него наружу. Его так и подмывало крикнуть: «Она умерла!» — и рухнуть оземь.

— Останься, — попросил его Жевинь.

— Старина, я бы охотно. Но если б ты знал, сколько у меня накопилось дел… У меня на столе, наверно, с десяток досье!

— Останься… — умоляюще повторил Жевинь. — Я не хочу быть один, когда ее внесут сюда…

— Послушай, Поль… Ты городишь чепуху.

Неподвижность Жевиня внушала ему страх.

— Ты будешь здесь… — потерянно бубнил тот. — Ты им объяснишь… Скажешь им, что мы оба делали все, что в наших силах…

— Да-да… Но ее не внесут, можешь мне поверить.

Голос Флавьера пресекся. Он быстро поднес ко рту платок, кашлянул, высморкался, чтобы выиграть время.

— Пока, Поль. Все будет в порядке… Позвони мне.

Уже взявшись за дверную ручку, он обернулся. Жевинь, свесив голову на грудь, словно окаменел. Флавьер вышел, тихонько прикрыл за собою дверь, на цыпочках пересек прихожую. Чувствовал он себя преотвратно и все же испытывал облегчение — оттого, что самое тяжелое осталось позади. «Дела Жевиня» больше не существует. Ну а что до страданий Жевиня… Разве сам он, Флавьер, не страдает стократ сильнее? Захлопывая дверцу машины, он вынужден был признаться себе, что настоящим мужем Мадлен с самого начала считал себя. Жевинь в его глазах выглядел не более чем узурпатором. А ради узурпатора собой не жертвуют. Кто пошел бы в полицию рассказывать своим бывшим товарищам, что он не сумел помешать женщине покончить с собой, потому что ему не хватило смелости?.. Кто вторично выставил бы себя к позорному столбу ради человека, который… Стоп! Спокойствие. Кстати, тот орлеанский клиент — чем не повод для того, чтобы убраться из Парижа?..

Флавьер так никогда и не уразумел, каким образом ему удалось довести «симку» до гаража. Теперь он брел наугад какой-то улицей. Спускался вечер, похожий на вечер в деревне: одуряюще синий, пронзительно печальный — вечер войны. На перекрестке собралась толпа — плотное скопление народа вокруг машины, к крыше которой были привязаны два матраса. В мире рушились связи. Город медленно плыл в ночи — без огонька, без звука. От неестественной тишины безлюдных площадей сжималось сердце. Казалось, все вокруг указывает на смерть Мадлен. Флавьер вошел в ресторанчик на улице Сент-Оноре, занял столик в углу.

— Дежурное блюдо или меню? — спросил официант.

— Дежурное.

Надо поесть. Надо продолжать жить как прежде. Флавьер сунул руку в карман, дотронулся до зажигалки. Перед ним на фоне белой скатерти возник образ Мадлен. «Она не любила меня, — подумал он. — Она никого не любила».

Суп он хлебал машинально: он был отрешен от всего. Он будет жить отшельником, замкнется в своем трауре, подвергнет себя суровым испытаниям. Он охотно купил бы кнут, чтобы ежевечерне себя истязать: теперь он имел все основания себя ненавидеть. Ему предстоит еще долго себя ненавидеть, прежде чем он сможет снова себя уважать.

— Боши прорвались под Льежем, — сказал подошедший официант. Похоже, бельгийцы опять драпают, как в четырнадцатом году.

— Россказни, — отозвался Флавьер.

Льеж — это далеко, в самом верху карты. Какое ему до него дело? Эта война для него — лишь отголоски его собственной войны, раздирающей его изнутри.

— У площади Согласия видели машину — ее продырявили как сито, доверительно сообщил официант.

— Что ж поделаешь, война, — отозвался Флавьер.

Когда его наконец оставят в покое? Бельгийцы? Почему уж тогда не голландцы? Кретин! Он поспешил разделаться с едой. Мясо было жесткое, но он не стал возмущаться, твердо решив принимать все таким, как оно есть, замкнуться в своем горе, чтобы вдоволь помучить себя. Однако на десерт он выпил еще две рюмки коньяку, и сознание его стало понемногу освобождаться от тумана последних часов. Поставив локти на стол, он прикурил сигарету от золотой зажигалки; ему чудилось, будто дым, который он вдыхает, — это часть Мадлен. Он задерживал его в себе. Смаковал его. Теперь он ясно понимал, что Мадлен до замужества не совершала ничего плохого. Это предположение абсурдно. Жевинь ни за что не женился бы на ней, не вызнав прежде всю ее подноготную. С другой стороны, терзания Мадлен были явно запоздалыми, поскольку на протяжении многих лет она вела себя совершенно безупречно. Все началось в феврале. Какой-то заколдованный круг, из которого нет выхода… Флавьер вновь щелкнул зажигалкой и некоторое время пристально смотрел на миниатюрное пламя, нагревавшее металл в его руке. Нет, мотивы такого поведения Мадлен не могли быть обычными. Он же оказался толстокож, не смог подняться выше своих «почему» да «как». Зато теперь он вонзит себе раскаленное железо в мозг. Он пройдет сквозь очистительное пламя. И настанет день, когда он наконец удостоится посвящения в тайну Полины Лажерлак. На него снизойдет озарение. Он представил себя монахом в келье, стоящим на коленях на земляном полу. Только на стене висит не Распятие, а фотография Мадлен — та, что стоит сейчас в кабинете Жевиня. Он потер веки и лоб и потребовал еще коньяку. Черт побери, это уж слишком!.. Никого больше не винить! Это тоже часть кары. Он вышел. Ночь вступила в свои права. Она раскинула меж высоких домов звездное полотнище. Время от времени проезжали машины со светомаскировочными устройствами на фарах. Вернуться к себе Флавьер не решался. Он боялся телефонного звонка, который возвестил бы о том, что найден труп. К тому же он стремился дать себе побольше нагрузки, изнурить свое тело — подлинного и единственного виновника несчастья. Он брел наугад, и голова у него слегка кружилась. Свое заупокойное бдение он должен нести до рассвета. Это вопрос чести, а может, и нечто большее. Может, Мадлен как раз нуждается в ободрении, в дружеской мысли, посланной вдогонку. Бедная Эвридика!.. На глаза его навернулись слезы. Он попытался представить себе небытие, мысленно побыть там с ней вместе хотя бы в эту первую ночь. Однако как он ни старался, в его представлении неизменно возникал лишь некрополь, подобный этому погруженному во тьму городу. Впереди скользили неясные тени, теряясь в дали улиц, а река, катившая свои черные волны вдоль притихших берегов, казалось, утратила даже свое название. Хорошо было бродить в этих потемках. Земля живых куда-то отдалилась. Вокруг были одни мертвецы — одинокие существа, которых преследовали видения канувших в Лету дней и снедала тоска по безвозвратно ушедшему счастью. Одни стояли, склонившись над водой, другие бесприютно слонялись — все словно дожидались Страшного суда. Что там говорил официант? «Боши прорвались под Льежем…» Флавьер сел на скамью, положил руку на спинку. Завтра он уедет… Голова его качнулась вниз; он закрыл глаза, напоследок успев подумать: «Да ты спишь, мерзавец!» Да, он спал, открыв рот, как какой-нибудь бродяга на неуютной скамье в полицейском участке.

Прошло немало времени, прежде чем он проснулся от холода. Ногу свело судорогой, и он застонал, потом встал и прихрамывая пошел прочь. Его била дрожь. В пересохшем рту горчило. Нарождавшийся день высветлил каменные холмы, их склоны, вершины и причудливые развалины труб. Флавьер нашел пристанище в только что открывшемся кафе. По радио сообщали, что положение неясное. Пехотные войска принимают меры к ликвидации прорывов противника. Он съел пару круассанов, макая их в кофе, и поехал домой на метро.

Едва он закрыл за собой входную дверь, как зазвонил телефон.

— Алло! Это ты, Роже?

— Да.

— Так вот, я оказался прав… Она покончила с собой.

Правильнее всего было молчать и ждать продолжения. Но как же тяжко выносить это прерывистое дыхание, раздающееся у самого уха…

— Мне сообщили вечером, — продолжал Жевинь. — Ее обнаружила какая-то старуха у подножия колокольни Святого Николая.

— Святого Николая… — протянул Флавьер. — Где это?

— К северу от Манта… Ничем не примечательная деревушка где-то между Сайи и Дрокуром. Непостижимо!

— Как она там оказалась?

— Погоди… Ты еще не знаешь главного. Она бросилась с колокольни и разбилась на кладбище. Тело отвезли в мантскую больницу.

— Бедный старина, — вздохнул Флавьер. — Едешь туда?

— Я уже из больницы. Как ты понимаешь, я тут же помчался туда. Пытался дозвониться до тебя, но телефон не отвечал. Я только что вернулся. Распоряжусь тут кое о чем и пойду. Полиция начала расследование.

— Таков порядок. Но в данном случае самоубийство очевидно.

— Но зачем она заехала так далеко, почему выбрала эту колокольню? Я не хотел бы рассказывать им, что Мадлен…

— Да не будут они копать так глубоко.

— И все-таки, знаешь, мне было бы спокойней, если б ты был рядом.

— Увы, это невозможно! У меня важное дело в Орлеане — не могу же я откладывать его до бесконечности. Но я зайду к тебе сразу же, как только вернусь.

— И долго тебя не будет?

— Да нет. Несколько дней, не больше. Впрочем, тогда я тебе уже вряд ли понадоблюсь.

— Я буду позванивать тебе. Хорошо бы ты успел на похороны…

Жевинь на другом конце провода по-прежнему дышал как после долгой пробежки.

— Бедный мой Поль! — искренне проговорил Флавьер. Понизив голос, он спросил: — Она была не слишком… изуродована?

— Тело — не особенно. Но лицо!.. Видел бы ты ее, несчастную!..

— Мужайся! Мне тоже тяжело.

Флавьер положил трубку. Держась за стену, он доплелся до кровати, повторяя: «Мне тоже… Мне тоже…» Потом рухнул и провалился в сон.

Назавтра первым же поездом он выехал в Орлеан. Поехать в «симке» он не решился: слишком памятной была последняя поездка. Новости с фронта были неутешительны. Газеты пестрели жирными заголовками: «Немцы продолжают наступать», «Ожесточенные бои под Льежем», но сообщения были неопределенны, полны недомолвок, и хоть люди и высказывали оптимизм, но он уже был подточен тревогой. Флавьер дремал в углу купе. С виду он был спокоен, но внутри у него бушевало пламя. Ему казалось, что от него осталась лишь видимая оболочка — словно уцелевшие стены вокруг груды обломков. Этот образ, как ни странно, помог ему справиться со страданием, в котором он начинал черпать некое мрачное удовлетворение.

В Орлеане Флавьер снял номер в привокзальной гостинице. Спускаясь однажды за сигаретами, он впервые увидел машину с беженцами огромный запыленный «бьюик», набитый узлами. В нем спали женщины. С клиентом Флавьер встретился, но разговор у них шел главным образом о войне. Ходили слухи, что армия Корала сдала позиции. Бельгийцев обвиняли в трусости. Упоминали также о марнской артиллерии, гул которой уже три дня как доносился из-за горизонта. Флавьер чаще всего бродил по набережным, наблюдая, как ласточки вспарывают фиолетовую водную гладь. Во всех домах без умолку тараторило радио. Люди на террасах кафе были, казалось, поражены одним и тем же скрытым недугом, а тем временем лето расплавляло небо над Луарой и рождало умопомрачительные закаты. Что делается в Париже? Похоронена ли Мадлен? Уехал ли Жевинь в Гавр? Время от времени Флавьер задавал себе подобные вопросы осторожно, как выздоравливающий, который приподнимает повязку, чтобы поглядеть, быстро ли затягивается рана. Он по-прежнему страдал, но отчаяние сменилось каким-то зябким оцепенением, изредка прерываемым колющей болью и спазмами. К тому же личные переживания заслонила война. Ни для кого уже не было секретом, что немецкие танки рвутся к Аррасу и на карту поставлена судьба страны. Каждый день потоки автомашин с беженцами захлестывали город, устремляясь дальше к югу. Их провожали взглядами молча, с затаенной тревогой. Остановившихся украдкой расспрашивали. Было так, словно личная беда Флавьера размножилась в тысячах зеркал. Он не мог найти в себе сил вернуться в Париж.

Заметка попалась ему на глаза случайно. Когда за чашкой кофе он рассеянно просматривал газету, его внимание привлек заголовок на четвертой странице. Полиция расследовала обстоятельства смерти Мадлен. Допрашивали Жевиня. Это выглядело так ошеломляюще, так неуместно на фоне сообщений первой страницы, фотографий разрушенных, сожженных деревень, что ему пришлось перечитать заметку еще раз. Никаких сомнений: полиция явно отвергла версию самоубийства. Вот все, на что она оказалась годна, эта полиция, и это в то самое время, когда толпы беженцев наводняют дороги страны. Ему-то, Флавьеру, доподлинно известно, что Жевинь ни в Чем не виноват. Как только все утрясется, он поедет в Париж и скажет им об этом. А пока поезда ходят из рук вон плохо, с дикими опозданиями.

Шли дни, газеты стали посвящать целые полосы беспорядочным сражениям, опустошавшим северные равнины, и никто уже не мог толком сказать, где немцы и где французы, где англичане и где бельгийцы. Флавьер все реже вспоминал о Жевине. Правда, он обещал себе при первой же возможности сделать все для восстановления истины. Это решение придало ему некоторую уверенность в себе и позволило с удвоенным пылом отдаться тому, что волновало всех. Он ходил в собор на мессы в честь Жанны д’Арк. Молился за Францию, за Мадлен. Он больше не делал различия между национальной катастрофой и личным несчастьем. Франция — это Мадлен, растерзанная и истекающая кровью у подножия стены. А потом настал и черед орлеанцев увязывать узлы и рассаживаться по машинам. Клиент Флавьера куда-то сгинул. «Раз уж вас тут ничего не удерживает, — говорили ему, — самое благоразумное вам тоже отправиться на юг». Как-то в минутном порыве храбрости он попробовал дозвониться до Жевиня. Никто не отвечал. Вокзал Сен-Пьер-де-Кор разбомбили. С могильным холодом в душе он забрался в автобус, отправлявшийся в Тулузу. Он не знал, что уезжает на четыре года.