Из страны мертвых. Инженер слишком любил цифры. Дурной глаз.
V.
Все утро Флавьер понапрасну прождал звонка Мадлен. В два часа он был на их обычном месте встречи, на площади Звезды. Она не пришла. Он позвонил Жевиню. Тот, как оказалось, уехал в Гавр и должен был вернуться только завтра к десяти утра.
Флавьер провел ужасный день. Ночь прошла еще хуже: он так и не смог заснуть. Задолго до рассвета он был уже на ногах и терзаемый самыми худшими опасениями мерил шагами кабинет. Нет-нет, с Мадлен ничего не случилось, это невозможно! И все же… Он сжимал кулаки, борясь с надвигавшейся паникой. Ни в коем случае не следовало делать Мадлен это признание! Они оба обманули Жевиня. Одному Богу известно, до чего могут довести ее — столь впечатлительную и неуравновешенную — угрызения совести! Прежде всего Флавьер ненавидел самого себя, поскольку Жевиня, в сущности, винить было не в чем. Жевинь доверился ему. Жевинь поручил ему охранять Мадлен. Надо покончить с этой дурацкой историей… И как можно быстрее!.. Однако стоило Флавьеру попытаться представить себе жизнь без Мадлен, как внутри у него словно что-то обрывалось, он открывал рот и, чтобы не упасть, судорожно цеплялся за угол стола или за спинку кресла… С языка его готовы были сорваться проклятья по адресу Бога, судьбы, рока, дьявола — неважно, как именно называется то, что привело к столь нелепому и жестокому сплетению обстоятельств. Видно, ему навек суждено оставаться изгоем. Война — и та отвергла его. Он опустился в кресло — то самое, в котором в тот невероятно далекий вечер сидел Жевинь. А не преувеличивает ли он свое горе? Любовь, истинная любовь не рождается за какие-то две недели. Упершись подбородком в сплетенные пальцы, он попробовал трезво глянуть на себя со стороны. Что он в сущности знает о любви? Он никогда не любил. О, разумеется, он страстно вожделел всех видимых постороннему взору проявлений счастья, подобно бедняку, с восхищенными глазами застывшему перед роскошной витриной. Увы, на пути к желаемому перед ним всегда вырастало какое-нибудь препятствие, несокрушимое, как айсберг. И став инспектором, он почувствовал себя ответственным за защиту этого мира сверкающего, радостного и недоступного, остававшегося для него самого по-прежнему не более чем витриной. «Ну-ка проходите, нечего глазеть!» Мадлен — нет, на нее он не имеет права… Он не может уподобиться вору. Тем хуже! Он отречется от нее… Трус! Жалкий слюнтяй! Первое же препятствие, и он — в кусты! И это тогда, когда Мадлен, быть может, еще немного — и полюбит его!
— Хватит! — громко сказал он. — Хватит. Отстаньте вы все от меня!
Он приготовил очень крепкий кофе, чтобы подстегнуть себя, и некоторое время неутомимо кружил по квартире: из кухни в кабинет, из кабинета в гостиную. Эта неведомая ему доселе боль, которая угнездилась в его теле и сознании и не дает вздохнуть полной грудью, спокойно поразмыслить, как он привык делать до сих пор, это несомненно любовь. Он чувствовал себя готовым на любой опрометчивый шаг, на любую глупость, он чуть ли не гордился обретенной способностью к безрассудству. Как на протяжении столь долгого времени он мог пропустить через свой кабинет такую уйму людей, изучить столько досье, услышать столько исповедей — и ничего не понять, тупо упорствовать в неприятии правды? Когда очередной клиент со слезами на глазах восклицал: «Но ведь я люблю ее!» — он лишь пожимал плечами. Ему хотелось ответить на это: «Послушайте, не смешите меня с вашей любовью. Все это детские сказки. Нечто очень красивое, чистое, но нереальное. А постельные дела меня не интересуют». Тупица!
В восемь утра он все еще был в домашнем халате и шлепанцах. Взлохмаченный и с лихорадочно блестевшими глазами. Он так ни на что и не решился. Позвонить Мадлен? Исключено. Она запретила ему это — из-за прислуги. К тому же, она, должно быть, не желает его больше видеть. А может быть, ей тоже страшно…
Флавьер рассеянно побрился, переоделся. Внезапно он понял — и это не имело ничего общего с сознательным, обдуманным решением, — что ему крайне необходимо повидаться с Жевинем. Он вдруг ощутил потребность излить душу и в то же время не без тайного вероломства подумал, что дилемма, перед которой он стоит, с начала и до конца надуманна и он с полным успехом может успокаивать Жевиня, продолжая встречаться с Мадлен. Огонек сладостной надежды забрезжил в густом тумане, в котором он до сих пор барахтался. Заметив, что сквозь ставни, которые он позабыл открыть, пробивается солнечный свет, он выключил электричество и впустил в кабинет потоки лучистого тепла. Он вновь обретал веру без всякого на то основания, просто потому, что день выдался на редкость погожим, а война еще не разгорелась. Он вышел, оставив для приходящей служанки ключ под циновкой, любезно поздоровался с консьержкой. Теперь все представлялось ему простым. Он уже был готов смеяться над своими недавними треволнениями. Решительно, он ничуть не изменился. Он всегда будет подвластен таинственному маятнику, который качается в нем от боязни к надежде, от радости к тоске, от сомнений к дерзаниям. И так без передышки. Ни единого дня подлинного спокойствия, душевного равновесия. Впрочем, рядом с Мадлен… Он отодвинул Мадлен из своих мыслей, чтобы им вновь не овладело смятение. Париж расстилался перед ним чудесным миражем. Никогда еще свет утра не был столь ласков, столь восхитительно ощутим. Хотелось коснуться деревьев, дотронуться до неба, прижать к сердцу огромный город, который сладко потягивался и совершал в лучах светила свое утреннее омовение. В десять часов Флавьер вошел в контору Жевиня. Тот и в самом деле только что приехал.
— Устраивайся, старина… Сию минуту я буду в твоем распоряжении. Только скажу пару слов заместителю.
Жевинь выглядел усталым. Через несколько лет у него будут мешки под глазами и дряблые морщинистые щеки. Пятидесятилетний рубеж без потерь ему не преодолеть. Придвигая стул поближе к столу, Флавьер испытал при этой мысли мимолетное злорадство. Но вот уже возвратился Жевинь, по пути дружески хлопнув Флавьера по плечу.
— Итак?
— Итак, по-прежнему ничего. Позавчера мы были в Лувре. Вчера я ее не видел. Я надеялся, что она мне позвонит. Признаться, это молчание…
— Ничего страшного, — успокоил его Жевинь. — Мадлен немного нездоровилось. Только что, когда я приезжал, она была в постели. Завтра она будет на ногах. Уж я-то привык к таким вещам!
— Она рассказывала тебе о прогулке?
— В двух словах. Показала безделушки, которые купила себе… кажется, зажигалку… В общем, она выглядит не так плохо.
— Тем лучше. Я очень рад.
Флавьер скрестил ноги, лениво закинул руку на спинку стула. Ощущение того, что опасность миновала, переполняло его исступленным ликованием.
— Я все думаю, — медленно произнес он, — есть ли смысл продолжать эту опеку.
— Как! Ты хочешь… Что ты, ни в коем случае! Сам ведь видел, на что она способна.
— Да, конечно, — неуклюже спохватился Флавьер. — Но видишь ли… Мне — как бы это выразиться? — неловко сопровождать повсюду твою жену. Постарайся меня понять. Я выгляжу… Ну, словом, не тем, кто я есть на самом деле. Короче говоря, положение несколько двусмысленное.
Жевинь стиснул нож для разрезания бумаги, с которым перед этим рассеянно забавлялся, сгибая и разгибая лезвие, и покивал головой.
— А мне, — проворчал он, — мне, думаешь, нравится подобное положение? Премного ценю твою щепетильность. Но у нас нет выбора. Если бы я мог выкроить для Мадлен хоть немного времени, я, будь уверен, попытался бы выкрутиться сам. К несчастью, работа все больше и больше закабаляет меня.
Он отшвырнул нож, скрестил руки на груди и, втянув голову в плечи, воззрился на Флавьера.
— Дай мне еще две недели, старина, самое большее — три. При поддержке министерства я быстро закончу с оснащением верфей и тогда уже буду вынужден переселиться в Гавр. Быть может, мне удастся увезти туда и Мадлен. А до той поры понаблюдай за ней! Ни о чем больше тебя не прошу… Я прекрасно понимаю, что ты испытываешь. Я знаю, что подбросил тебе неблагодарную работенку. Но мне позарез нужно еще на полмесяца обеспечить себе полное отключение от домашних дел.
Флавьер сделал вид, будто колеблется.
— Ну, раз ты в считаешь, что это дело двух недель…
— Даю слово…
— Ладно. И все-таки лучше, чтобы ты знал мое мнение. Я не одобряю эти прогулки. Я неустойчивый тип: у меня слишком живое воображение… Видишь, я от тебя ничего не скрываю…
У Жевиня было жесткое выражение лица — такой лик он наверняка являл членам своего административного совета. Тем не менее он улыбнулся.
— Спасибо, — сказал он. — Ты честный парень, теперь таких нет. Но безопасность Мадлен — превыше всего.
— У тебя есть основания опасаться рецидива?
— Нет.
— Подумал ли ты о том, что, если твоя жена вдруг выкинет номер, подобный тогдашнему, я ведь могу и не подоспеть вовремя?
— Да… Я подумал об этом.
Он опустил глаза и с силой сцепил пальцы.
— Ничего не должно случиться… — пробормотал он. — Но если вдруг, паче чаяния, что-нибудь и произойдет, — что ж, рядом будешь ты, чтобы, по крайней мере, хоть рассказать мне об увиденном. Чего я не выношу, так это неизвестности. По мне, было бы стократ лучше, будь Мадлен действительно больна. Мне легче было бы увидеть ее на операционном столе, под ножом опытного хирурга. Тут хоть знаешь, черт побери, чего ждать. Можно взвесить шансы «за» и «против». Но этот туман!.. Послушай, у тебя такой вид, будто тебе непонятно, о чем я говорю.
— О нет, что ты.
— Так как же?
— Я присмотрю за ней… Не беспокойся!.. Кстати, ты не знаешь, доводилось ей бывать в Сенте?
— В Сенте? — недоуменно переспросил Жевинь. — Нет. Точно — нет. А почему ты вдруг об этом спросил?
— Она рассказывала мне о Сенте, причем так, как если бы жила там.
— Ты что, разыгрываешь меня?
— А не могла она видеть где-нибудь открытки или фотографии с видами этого города?
— Да откуда? Повторяю тебе, мы никогда не ездили на Запад! У нас дома нет даже самого простого путеводителя по тем краям.
— А Полина Лажерлак? Она не жила в Сенте?
— Ну, старик, ты требуешь от меня слишком многого! Откуда мне это знать?
— Лажерлак — это сентонжская фамилия… Коньяк, Шерминьяк, Жемозак — я могу перечислить добрых две дюжины названий с похожим звучанием.
— Хм, может быть… Но я не вижу связи…
— Да она же бросается в глаза! Твоя жена детально описала мне места, в которых она никогда не бывала, но которые, по-видимому, хорошо знала Полина Лажерлак… Постой!.. Это еще не все: она описала, в частности, арены, но не такими, какие они сейчас, а какими они были лет сто назад.
Жевинь насупил брови, переваривая услышанное.
— Что ты хочешь этим сказать? — испытующе взглянул он на Флавьера.
— Ничего, — ответил тот, — пока ничего… Это слишком невероятно!.. Полина и Мадлен…
— Погоди-ка! — перебил его Жевинь. — Мы живем в двадцатом веке. Не будешь же ты утверждать, будто Полина и Мадлен… Я допускаю, что Мадлен терзается воспоминаниями о своей бабке… Но это должно иметь какое-то разумное объяснение. Как раз для того, чтобы разобраться в этом, я и попросил у тебя помощи. Если б я мог предположить, что ты…
— Я же предложил тебе покончить с этим делом.
Флавьер ощутил, как между ними внезапно возникло напряжение. Он подождал немного, затем поднялся:
— Не стану больше отнимать у тебя время…
Жевинь отрицательно мотнул головой:
— Главное — спасти Мадлен, остальное не в счет. Пусть она больна, безумна, одержима — мне на это наплевать. Лишь бы она жила!
— Сегодня она выйдет из дому?
— Нет.
— А когда?
— Думаю, завтра… Сегодня я последую твоему совету: проведу весь день с ней.
Флавьер и глазом не моргнул, но внутренне содрогнулся от вспышки бешеной ярости. «О, как же я его ненавижу, — подумал он. — Гнусное животное!».
— Завтра, — повторил он в раздумье. — Не знаю, буду ли я завтра свободен.
Жевинь в свою очередь встал, обошел вокруг стола и взял Флавьера под руку.
— Прости меня, — вздохнул он. — Я несдержан и груб… Но это не только моя вина. От твоих рассказов у меня голова пошла кругом… Выслушай меня. Сегодня я хочу провести эксперимент. Надо завести с ней разговор о Гавре — я совершенно не представляю себе, как она это воспримет… Итак, решено: завтра ты должен быть свободен, чтобы присмотреть за ней. Очень тебя прошу. А потом, вечером, позвони мне или зайди прямо сюда. Расскажешь о своих наблюдениях… Я полностью полагаюсь на твое суждение. Ну что, по рукам?
Где Жевинь научился разговаривать таким значительным, взволнованным, вкрадчивым голосом?
— Да, — сказал Флавьер.
Он мысленно отругал себя за это поспешное «да», которое полностью отдавало его во власть Жевиня, но — что поделаешь? — малейший намек на дружелюбие полностью лишал его способности к сопротивлению.
— Спасибо… Я не забуду того, что ты для меня сделал.
— Я пошел, — смущенно пробормотал Флавьер. — Не беспокойся, я знаю дорогу.
И снова потянулись часы ожидания — нескончаемые, пустые, ненавистно однообразные. Он уже не мог думать о Мадлен без того, чтобы не представлять с ней рядом Жевиня, и почти физически ощущал при этом режущую боль. Что он за человек такой? Предает Мадлен, предает Жевиня… Он задыхался от ревности и ярости, от желания и отчаяния. И вместе с тем чувствовал себя чистым и искренним. Он не мог упрекнуть себя в недобросовестности.
Кое-как он дотянул до вечера, то ругая себя доносчиком и предателем, то предаваясь отчаянию, заставлявшему его бессильно падать куда-нибудь на скамейку парка или за столик на террасе кафе. Что станется с ним, когда Мадлен покинет Париж? А если помешать ей уехать? Но как?
Он забрел в какой-то кинотеатр в центре, рассеянно просмотрел хронику. Все те же войска: смотры, передислокация, маневры. Люди вокруг него безмятежно сосали леденцы. Подобные зрелища уже никого не трогали. И без того всем давно известно, что бошам крышка! Флавьер погрузился в изнуряющую дрему, как пассажир, вынужденный коротать время в зале ожидания. Он ушел до окончания фильма, опасаясь заснуть по-настоящему. У него раскалывался затылок и жгло в глазах. Он не спеша направился к дому под ночным небом, усыпанным яркими звездами. Время от времени он примечал людей в каске и со свистком на цепочке на груди, которые покуривали в подворотнях, пряча огонек в руке, — то были дежурные противовоздушной обороны. Но воздушная тревога казалась ему маловероятной. Для этого у немцев должна быть мощная авиация. Но до этого им далеко!
Флавьер растянулся на кровати, выкурил сигарету, и сон сморил его так внезапно, что он не нашел в себе сил даже раздеться. Он погрузился в оцепенение, застыл, как те изваяния в Лувре. Мадлен…
Вдруг он проснулся и вмиг стряхнул с себя остатки сна — бившийся, казалось, в самом мозгу звук невозможно было спутать ни с каким другим… Сирены! Они завыли сразу со всех крыш, и погруженный во тьму город стал похож на терпящий бедствие океанский лайнер. В доме захлопали двери, послышались торопливые шаги. Флавьер зажег ночник у изголовья: три часа ночи. Он повернулся на другой бок и снова заснул. Когда наутро, в восемь часов, он, неудержимо зевая, нашел по приемнику новости и узнал, что немецкие войска перешли в наступление, то испытал нечто вроде облегчения. Наконец-то война! Теперь он сможет забыть собственные невзгоды, разделить с другими общие для всех тревоги, взвалить на себя свою часть столь естественных теперь забот и волнений. Назревающие события так или иначе разрубят узел, который он не решался распутать сам. Война пришла ему на помощь. Ему оставалось лишь отдаться на волю ее бушующего водоворота. Бодрящее дыхание жизни коснулось его. Он почувствовал, что голоден. Усталость как рукой сняло. Тут позвонила Мадлен и сказала, что ждет его в два часа.
Все утро прошло в работе: он принимал клиентов, отвечал на телефонные звонки. Судя по тону, каким говорили его собеседники, возбуждение охватило не его одного. Однако новости были скупы. Газеты и радио, не вдаваясь в подробности, лишь туманно намекали на какие-то первые успехи. Впрочем, это было вполне естественно. Он позавтракал в кафе у Дворца правосудия вместе с одним из коллег, потом они долго болтали; на улице незнакомые люди заговаривали друг с другом, спорили, разворачивали карту Франции. Флавьер наслаждался этой непринужденностью, каждой клеточкой тела впитывая царящее вокруг волнение. Спохватившись, он едва успел вскочить в свою «симку», чтобы вовремя попасть на площадь Звезды. Его опьянили разговоры, сутолока, солнечный свет.
Мадлен уже ждала его. Почему она выбрала этот коричневый костюм, который был на ней в тот самый день, когда..? Флавьер задержал затянутую в перчатку руку Мадлен в своей:
— Я просто места себе не находил от беспокойства.
— Мне немного нездоровилось. Простите меня… Можно мне сесть за руль?
— Ну конечно же!.. Я с самого утра как на иголках. Они напали на нас. Вы слыхали?
— Да.
Она устремила машину по проспекту Виктора Гюго, и Флавьер сразу же заметил, что она еще не совсем здорова. Она со скрежетом переключала скорости, резко тормозила и трогалась с места рывком. Лицо ее было болезненно бледным.
— Мне хочется поводить, — объяснила она. — Быть может, это наша последняя прогулка.
— Почему?
— Кто знает, как повернутся события? Разве я могу быть уверена, что останусь в Париже?
Значит, разговор с Жевинем состоялся. Возможно, был и спор. Флавьер умолк, чтобы не отвлекать ее, хотя дорога была довольно свободна. Они выехали из Парижа через Порт-Мюэтт и углубились в Булонский лес.
— С чего бы вам уезжать? — прервал молчание Флавьер. — Бомбежек не предвидится, и уж на этот-то раз немцы не дойдут до Марны.
Не получив ответа, он отважился на продолжение:
— А может быть, вы… вы из-за меня собираетесь уехать?.. Я не хочу портить вам жизнь, Мадлен… Вы разрешите мне теперь называть вас Мадлен?.. Я хочу одного: быть уверенным в том, что вы никогда не напишете такого письма, как то, что вы разорвали… Вы меня понимаете?
Она сжала губы, внешне полностью поглощенная обгоном армейского грузовика. Ипподром Лоншана напоминал обширное пастбище, и взгляд невольно искал стада. Мост Сюрэн был забит машинами, и они были вынуждены плестись еле-еле.
— Не будем больше говорить об этом, — сказала она в ответ. Неужели нельзя хоть ненадолго забыть войну, жизнь?
— Но вы опечалены, Мадлен, я же вижу.
— Я?
Стараясь казаться беспечной, она улыбнулась, но улыбка вышла такой беззащитной, что у Флавьера болезненно сжалось сердце.
— Я такая же, как и вчера, — сказала она. — Уверяю вас. Напротив, никогда еще я так не радовалась жизни, как сегодня… Вы не находите, что это замечательно — ехать вот так, куда глаза глядят, ни о чем не думая? Я бы хотела никогда ни о чем не думать. Почему мы не животные?
— Послушайте, но это уже сумасбродство!
— О нет… Животным не на что жаловаться. Они пасутся, они спят, они не ведают греха! У них нет ни прошлого, ни будущего.
— Хорошенькая философия!
— Не знаю, философия это или нет, но я им завидую.
До конца поездки, занявшей еще более часа, они почти не разговаривали. В Буживале они вновь выскочили к Сене и некоторое время ехали вдоль берега; вскоре Флавьер узнал очертания замка Сен-Жермен. Дальше дорога пошла через лес, вокруг не было ни души, и Мадлен гнала машину с бешеной скоростью. Лишь слегка притормозив при въезде в Пуасси, она вновь помчалась в том же направлении, неподвижно глядя вперед. Вскоре после выезда из Мелана дорогу им преградила повозка с дровами, которую медленно толкала перед собой женщина, и Мадлен бросила «симку» на проселок. Они объехали лесопилку, сооруженную прямо в лесу и выглядевшую заброшенной, и их долго преследовал сладковатый запах распиленных досок. Когда они выехали на развилку, Мадлен выбрала дорогу, ведущую направо, — наверно, ей понравилась окаймлявшая ее с обеих сторон цветущая изгородь.
Поверх изгороди на них смотрела лошадь с белым пятном на лбу. Мадлен без всякой видимой причины прибавила газ, и дряхлая машина запрыгала по ухабам. Флавьер украдкой взглянул на часы. Сейчас они выйдут из машины, зашагают бок о бок: настало время расспросить Мадлен, она явно что-то скрывает. Быть может, до замужества она совершила нечто, в чем до сих пор раскаивается, подумал Флавьер. Она не больна и не притворяется. Она во власти навязчивой идеи. А довериться мужу она так и не решилась. Чем больше он склонялся к этому предположению, тем правдоподобней оно ему казалось. Мадлен вела себя так, будто была виновата. Но в чем? Похоже, в чем-то очень серьезном…
— Вы знаете эту церковь? — спросила Мадлен. — Где мы?
— Что, простите?.. А, церковь?.. Право, нет… Признаться, даже не представляю… Не пора ли нам остановиться, как вы думаете? Ведь уже половина четвертого.
Они затормозили на безлюдной паперти. Поодаль, за деревьями, в низине, виднелось несколько серых крыш.
— Любопытно, — сказала Мадлен. — Часть в романском стиле, остальное — в современном. Довольно безвкусно.
— Какая высокая колокольня, — заметил Флавьер.
Он толкнул дверь. Их внимание привлекло вывешенное над кропильницей объявление:
В связи с тем, что г-н кюре Грасьен обслуживает несколько приходов, мессу служат только по воскресеньям в 11 часов.— Вот почему тут все словно вымерло, — промолвила Мадлен.
Они медленно шли вдоль скамей. Где-то неподалеку квохтали куры. Изображения страстей Христовых растрескались от времени. Над алтарем с жужжанием носилась оса. Мадлен перекрестилась и встала на колени на покрытую пылью молитвенную скамейку. Остановившись рядом с ней, Флавьер не смел пошевелиться. Что за грех она замаливает? Неужели, если бы она тогда утонула, то обрекла бы себя тем самым на вечные муки?
— Мадлен, — не выдержав, шепнул он, — вы действительно веруете?
Она чуть повернула голову. Она была так бледна, что его охватила тревога.
— Что с вами?.. Отвечайте же, Мадлен!
— Пустяки, — тихим голосом отозвалась она. — Да, я верую… Я просто вынуждена верить, что здесь ничто не кончается. Вот что ужасно!
Она надолго спрятала лицо в руках.
— Пойдемте! — сказала она наконец.
Она поднялась и еще раз перекрестилась, обратив лицо к алтарю. Флавьер взял ее под руку:
— Уйдем отсюда — мне не нравится ваш вид.
— Да… На воздухе мне станет лучше.
Они прошли обветшалую исповедальню. Флавьер пожалел, что не может заставить ее войти туда. Священник — вот кто ей нужен. Священники умеют забывать. А сможет ли забыть он сам, если она признается? Флавьер услышал, как она ощупью ищет в потемках щеколду. Открылась дверь, ведущая на винтовую лестницу.
— Вы ошиблись, Мадлен… Там лестница на колокольню.
— Мне хочется посмотреть, — сказала она.
— Мы не можем больше здесь задерживаться.
— Всего на минутку!
Она уже поднималась. Раздумывать было некогда. Флавьер с отвращением одолел первые ступеньки, цепляясь за засаленный канат, служивший поручнем.
— Мадлен!.. Не так быстро!
Голос Флавьера глухим эхом отдавался в тесно обступивших его стенах. Мадлен не отвечала, сверху доносилось лишь постукивание ее туфель по ступенькам. Очутившись на маленькой площадке, Флавьер через проделанную в стене амбразуру увидел крышу «симки», а вдали, за зеленым занавесом тополей, — поле, где трудились женщины в косынках. К его горлу внезапно подкатила тошнота. Он отпрянул от бойницы и продолжал восхождение, теперь еще медленнее.
— Мадлен!.. Подождите меня!
Он часто дышал. В висках стучало. Ноги плохо повиновались ему. Вторая площадка. Он поднес руку к глазам, чтобы не видеть пустоту, но он чувствовал ее слева, в колодце, куда свисали колокольные веревки. С карканьем взлетели потревоженные вороны и принялись кружить вокруг нагретых солнцем стен. Ему ни за что не спуститься назад.
— Мадлен!
Его голос осел. Он готов был закричать, как ребенок, испугавшийся темноты. Ступеньки стали более высокими, выщербленными посередине. Из третьей бойницы над его головой падали косые лучи света. Там, на следующей площадке, его подстерегало головокружение. Он не сможет удержаться от того, чтобы не посмотреть вниз, и на сей раз окажется выше крон деревьев, а «симка» будет не более чем пятном. Потоки воздуха со всех сторон подхватят его, как сухой лист. Он сделал шаг, еще один и наткнулся на дверь. Лестница продолжалась за нею.
— Мадлен!.. Откройте!
Он подергал за ручку, ударил ладонью по неожиданно выросшей преграде. Зачем она заперла дверь?
— Нет! — крикнул он. — Нет! Мадлен!.. Не делайте этого! Послушайте меня!
В вышине колодца вибрировали колокола. Они придавали его голосу металлическую окраску, повторяли «МЕНЯ!» с нечеловеческим величием. Обезумев, он перевел взгляд на бойницу. Дверь делила ее надвое. Что, если попытаться обогнуть дверь снаружи? Колокольню опоясывал узкий карниз. Глядя как завороженный на этот карниз, откуда взгляд соскальзывал на окружающую голубизну, Флавьер почувствовал, что у него перехватывает дыхание. Кто-нибудь другой и прошел бы… Для него же это невозможно… Он непременно упадет… упадет и разобьется… Ах, Мадлен! От бессильной ярости он закричал что было сил. Ему ответил крик Мадлен. Снаружи промелькнула тень. Зажав руками рот, он невольно принялся считать, как, бывало, вел счет в детстве от вспышки молнии до раската грома. Снизу донесся глухой удар; пот заливал ему глаза, и он повторял, как в предсмертном бреду: «Мадлен… Мадлен… Нет…» Колени его подогнулись, и он рухнул на лестницу. Он был близок к обмороку. Он не мог удержать рвавшийся наружу стон — стон ужаса и отчаяния. На первой площадке он на коленях подполз к бойнице, набрался решимости высунуть голову. Под ним, слева от колокольни, раскинулось старое кладбище, а отвесно внизу, в конце устрашающе гладкой поверхности стены, лежала будто кучка коричневого тряпья. Он вытер глаза — во что бы то ни стало видеть! На камнях вокруг блестела кровь, рядом чернела раскрытая сумочка. Среди вывалившегося из нее содержимого сверкала золотая зажигалка. Флавьер плакал. Ему даже в голову не приходило спуститься к ней, попытаться оказать какую-то помощь. Она умерла. И он умер вместе с ней.