Из страны мертвых. Инженер слишком любил цифры. Дурной глаз.

VI.

Флавьер издали глядел на распростертое тело. Он обогнул церковь и пересек кладбище, но ближе подойти не решался. Он вспомнил, как Мадлен шептала: «Умирать не больно», — и отчаянно цеплялся за одну мысль: мучиться ей не пришлось. То же самое говорили в свое время о Лерише. Он упал, как и Мадлен сейчас, вниз головой. Не пришлось мучиться? А кому это известно? Когда Лериш разбился об асфальт и кровь его брызнула во все стороны… Сейчас Флавьер чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Тогда он видел в больнице останки своего товарища, держал в руках заключение врача. А колокольня гораздо выше, чем дом, с крыши которого сорвался Лериш. Флавьер представил себе невероятной силы удар, нечто вроде взрыва, в котором улетучивается сознание, подобно разлетающемуся на мельчайшие осколки хрупкому чистому зеркалу. От Мадлен не осталось ничего, кроме этой неподвижной бесформенной груды, напоминавшей брошенное у стены огородное пугало. Флавьер опасливо приблизился, заставляя себя смотреть и терзаться — ведь он в ответе за нее. Сквозь пелену слез он смутно различал труп, лежавший в примятой крапиве, запачканные кровью чудные волосы с медным отливом — разметавшись, они приоткрыли затылок, — руку, уже восково-бледную, на пальце которой сверкало обручальное кольцо, и среди прочего содержимого сумочки зажигалку. Зажигалку он подобрал. Если бы хватило смелости, он взял бы и кольцо, чтобы надеть себе на палец.

Бедная маленькая Эвридика! Никогда ей не восстать из небытия, в котором она так стремилась исчезнуть!

Флавьер медленно отошел, пятясь, как будто это он был убийцей. Внезапно он ощутил страх перед этим коричневым бугорком, над которым уже вилось воронье. Он пустился бежать среди могил, сжимая в руке зажигалку. Когда-то он встретил Мадлен на кладбище. Теперь он оставляет ее на кладбище. Все. Конец. Никто никогда не узнает, отчего она бросилась вниз. И никто не узнает, что он, Флавьер, был здесь. Что ему не хватило мужества обогнуть запертую дверь по узкому карнизу. Он добежал до паперти, укрылся в машине. Собственное отражение в лобовом стекле внушало ему ужас. Он ненавидел себя, свою жизнь. Начинался ад. Он долго ехал не разбирая дороги, заблудился, с удивлением узнал станцию Понтуаз, проехал мимо жандармского участка. Может быть, зайти туда, потребовать, чтобы его арестовали? Но юридически он не виновен. Его примут за сумасшедшего. Тогда что же делать? Пустить себе пулю в лоб? На это у него никогда не хватит решимости. Нет, пора взглянуть правде в глаза: он просто трус, головокружение тут ни при чем. Безвольный слизняк! Ах как права была Мадлен!.. Быть животным!.. Безмятежно пережевывать жвачку, пока на бойне не опустится молот!

Он возвратился в Париж через Порт-Аньер. Было шесть вечера. Как бы то ни было, Жевинь должен получить отчет. Флавьер остановился у кафе на бульваре Мальзерб. Он заперся в туалете, протер лицо мокрым платком, причесался. Выйдя, он позвонил. Незнакомый голос ответил, что Жевиня нет и скорее всего сегодня он уже не придет в контору. Флавьер потребовал самого лучшего коньяку и выпил его у стойки. Горе пьянило его: у него было такое ощущение, будто он в аквариуме и лица людей плавают вокруг подобно большим рыбам. Он выпил еще. Время от времени он повторял себе: «Мадлен умерла!» — но удивления не испытывал. В глубине души он всегда знал, что потеряет ее именно так. Чересчур много потребовалось бы сил, жизненной энергии, чтобы удержать ее здесь, в стране живых.

— Гарсон, еще!

Однажды он спас ее. Чего еще требовать от него? Нет, он не заслуживает упрека. Даже если б он смог обойти дверь, он бы все равно опоздал. Слишком велика была у нее жажда смерти. Жевинь ошибся в выборе стража, только и всего. Ему следовало бы подыскать кого-нибудь обаятельного и артистичного, этакого красавца-повесу. Он же выбрал его, Флавьера, — замкнутого, вечно погруженного в себя пленника своего прошлого… Тем хуже! Флавьер расплатился и вышел. Боже, как он устал! Он медленно поехал по направлению к площади Звезды. Иногда он задумчиво ощупывал руль, который еще недавно был в ее руках. Он завидовал ясновидцам, которые, едва дотронувшись до носового платка или конверта, могут прочесть самые потаенные мысли человека. Как бы он хотел узнать, какие заботы одолевали Мадлен перед концом! Или, вернее, тайну ее безразличия к жизни. Она ушла из жизни без малейшего колебания; она бросилась к земле головой вперед, разъяв руки, словно чтобы лучше овладеть ею, слиться с ней целиком. Она не убегала. Она куда-то возвращалась. У него было такое ощущение, будто она внезапно ускользнула от него, как через потайной выход. Напрасно он столько выпил. Ветер, свистевший в ушах, разбрасывал мысли, кружил их, как обрывки разорванного письма. Флавьер свернул на проспект Клебера и поставил «симку» позади большого черного автомобиля Жевиня. В последний раз он имеет с ним дело. Он поднялся по помпезной лестнице с белокаменными ступенями и роскошным ковром. На двустворчатой двери сверкала табличка с фамилией Жевинь. Флавьер позвонил, снял шляпу раньше, чем открылась дверь. Он напустил на себя робкий вид.

— К господину Жевиню… Мэтр Флавьер.

Квартира Мадлен! Взгляд, которым он окидывал мебель, драпировку, безделушки, был его прощанием с нею; в особенности поразили его своей необычностью картины, развешанные по стенам гостиной. Почти все они изображали животных — единорогов, лебедей, райских птиц и по манере напоминали полотна Руссо-Таможенника. Флавьер подошел поближе, прочел подпись: Мад. Жев. Кто это: пришельцы из иной страны? Где она могла видеть этот черный пруд, кувшинки, похожие на чаши, наполненные ядом? Что это за лес, который в доспехах из стволов и лиан будто стоит на часах, охраняя беспечный танец колибри? Над камином висел портрет молодой женщины: ее хрупкую шею украшало ожерелье из продолговатых желтых бусин. Портрет Полины Лажерлак. Прическа была точно такая, как у Мадлен. Лицо, тонкое, с печатью затаенной скорби, было каким-то отсутствующим и выражало неизбывную мучительную тоску, как если бы душа ее в своем полете с размаху налетела на какое-то лишь ею ощутимое препятствие. Взволнованный, Флавьер погрузился в созерцание портрета. Позади него отворилась дверь.

— Наконец-то! — вскричал Жевинь.

Флавьер круто обернулся к нему и инстинктивно сумел подобрать верный тон для вопроса:

— Она здесь?

— Как?.. Ты должен лучше знать, где она.

Флавьер устало опустился в кресло. Ему не приходилось притворяться, чтобы выглядеть удрученным.

— Мы так и не встретились… — проговорил он. — Я прождал ее на площади Звезды до четырех часов. Потом поехал в гостиницу на улицу Святых Отцов, обошел кладбище Пасси… Я только что оттуда. Раз ее здесь нет, значит…

Он поднял взгляд на Жевиня: по лицу у того разлилась мертвенная бледность, глаза выкатились из орбит, челюсть отвисла, будто на него накинули петлю.

— Нет, Роже… — прохрипел он, — ты не можешь…

Флавьер развел руками:

— Говорю же: я искал повсюду.

— Это невозможно! — прорычал Жевинь. — Да ты отдаешь себе отчет, что…

Он топтался по ковру, в волнении заламывая руки, наконец, попятившись, тяжело осел на краешек дивана.

— Ее нужно отыскать, — глухо сказал он. — Немедля!.. Немедля!.. Я ни за что не переживу…

Он грохнул кулаками по подлокотникам, и в этом движении было столько боли, ярости, неистовства, что его состояние тотчас передалось и Флавьеру.

— Когда жена решает сбежать, — со злостью бросил он, — помешать ей в этом нелегко.

— Сбежать! Сбежать! Как будто Мадлен из тех жен, которые сбегают! О, видит Бог, я хотел бы этого. Однако в эту самую минуту она, быть может…

Он вскочил, наткнулся на журнальный столик, привалился к стене, сгорбившись и опустив голову, как борец в стойке.

— Что делают в подобных случаях? — спросил он. — Ты-то должен знать. Сообщают в полицию?.. Господи, да скажи хоть что-нибудь.

— Нам рассмеются в лицо, — пробурчал Флавьер. — Вот если б твоя жена не появлялась дня два-три, тогда другое дело.

— Но ведь тебя там знают, Роже… Если ты объяснишь им, что Мадлен однажды уже пыталась покончить с собой… что ты вытащил ее из воды… что она, быть может, как раз сегодня совершила новую попытку… уж тебе-то должны поверить.

— Во-первых, еще не все потеряно, — раздраженно отрезал Флавьер. — Она наверняка вернется к ужину.

— А если нет?

— Что ж, тогда не мне действовать.

— Одним словом, ты умываешь руки.

— Да нет… Просто обычно… постарайся же понять, в конце концов… обычно мужья сами заявляют в полицию.

— Хорошо. Я иду.

— Глупо. Все равно никто и пальцем не шевельнет. Запишут ее приметы, пообещают сделать все необходимое и будут ждать дальнейших событий. Вот как это делается.

Жевинь медленно убрал руки в карманы:

— Если надо ждать, я стану камнем.

Он сделал несколько шагов, остановился перед букетом роз на камине и угрюмо уставился на него.

— Мне пора возвращаться к себе, — сказал Флавьер.

Жевинь не пошевелился. Он разглядывал цветы, на щеке его дергался мускул.

— На твоем месте, — продолжал Флавьер, — я бы все же так не терзался. Еще нет и семи. Она могла задержаться в магазине или встретить знакомую.

— Тебе-то на все наплевать, — отозвался Жевинь — Еще бы!

— Да что ты вбил себе в голову?.. Предположим даже, что она убежала. Все равно далеко ей не уйти.

Флавьер вышел на середину гостиной и принялся терпеливо втолковывать Жевиню, какими средствами располагает полиция, чтобы найти беглянку. Несмотря на усталость, он оживился. У него вдруг возникло ощущение, будто Мадлен и в самом деле еще жива, и в то же время он едва удерживался от того, чтобы не броситься на ковер и не дать волю собственному отчаянию. Жевинь, по-прежнему неподвижный, казалось, впал перед букетом в забытье.

— Как только она вернется, позвони мне, — заключил Флавьер.

Он направился к двери. Он больше не владел своим лицом. Он чувствовал, что жестокая правда рвется из него наружу. Его так и подмывало крикнуть: «Она умерла!» — и рухнуть оземь.

— Останься, — попросил его Жевинь.

— Старина, я бы охотно. Но если б ты знал, сколько у меня накопилось дел… У меня на столе, наверно, с десяток досье!

— Останься… — умоляюще повторил Жевинь. — Я не хочу быть один, когда ее внесут сюда…

— Послушай, Поль… Ты городишь чепуху.

Неподвижность Жевиня внушала ему страх.

— Ты будешь здесь… — потерянно бубнил тот. — Ты им объяснишь… Скажешь им, что мы оба делали все, что в наших силах…

— Да-да… Но ее не внесут, можешь мне поверить.

Голос Флавьера пресекся. Он быстро поднес ко рту платок, кашлянул, высморкался, чтобы выиграть время.

— Пока, Поль. Все будет в порядке… Позвони мне.

Уже взявшись за дверную ручку, он обернулся. Жевинь, свесив голову на грудь, словно окаменел. Флавьер вышел, тихонько прикрыл за собою дверь, на цыпочках пересек прихожую. Чувствовал он себя преотвратно и все же испытывал облегчение — оттого, что самое тяжелое осталось позади. «Дела Жевиня» больше не существует. Ну а что до страданий Жевиня… Разве сам он, Флавьер, не страдает стократ сильнее? Захлопывая дверцу машины, он вынужден был признаться себе, что настоящим мужем Мадлен с самого начала считал себя. Жевинь в его глазах выглядел не более чем узурпатором. А ради узурпатора собой не жертвуют. Кто пошел бы в полицию рассказывать своим бывшим товарищам, что он не сумел помешать женщине покончить с собой, потому что ему не хватило смелости?.. Кто вторично выставил бы себя к позорному столбу ради человека, который… Стоп! Спокойствие. Кстати, тот орлеанский клиент — чем не повод для того, чтобы убраться из Парижа?..

Флавьер так никогда и не уразумел, каким образом ему удалось довести «симку» до гаража. Теперь он брел наугад какой-то улицей. Спускался вечер, похожий на вечер в деревне: одуряюще синий, пронзительно печальный — вечер войны. На перекрестке собралась толпа — плотное скопление народа вокруг машины, к крыше которой были привязаны два матраса. В мире рушились связи. Город медленно плыл в ночи — без огонька, без звука. От неестественной тишины безлюдных площадей сжималось сердце. Казалось, все вокруг указывает на смерть Мадлен. Флавьер вошел в ресторанчик на улице Сент-Оноре, занял столик в углу.

— Дежурное блюдо или меню? — спросил официант.

— Дежурное.

Надо поесть. Надо продолжать жить как прежде. Флавьер сунул руку в карман, дотронулся до зажигалки. Перед ним на фоне белой скатерти возник образ Мадлен. «Она не любила меня, — подумал он. — Она никого не любила».

Суп он хлебал машинально: он был отрешен от всего. Он будет жить отшельником, замкнется в своем трауре, подвергнет себя суровым испытаниям. Он охотно купил бы кнут, чтобы ежевечерне себя истязать: теперь он имел все основания себя ненавидеть. Ему предстоит еще долго себя ненавидеть, прежде чем он сможет снова себя уважать.

— Боши прорвались под Льежем, — сказал подошедший официант. Похоже, бельгийцы опять драпают, как в четырнадцатом году.

— Россказни, — отозвался Флавьер.

Льеж — это далеко, в самом верху карты. Какое ему до него дело? Эта война для него — лишь отголоски его собственной войны, раздирающей его изнутри.

— У площади Согласия видели машину — ее продырявили как сито, доверительно сообщил официант.

— Что ж поделаешь, война, — отозвался Флавьер.

Когда его наконец оставят в покое? Бельгийцы? Почему уж тогда не голландцы? Кретин! Он поспешил разделаться с едой. Мясо было жесткое, но он не стал возмущаться, твердо решив принимать все таким, как оно есть, замкнуться в своем горе, чтобы вдоволь помучить себя. Однако на десерт он выпил еще две рюмки коньяку, и сознание его стало понемногу освобождаться от тумана последних часов. Поставив локти на стол, он прикурил сигарету от золотой зажигалки; ему чудилось, будто дым, который он вдыхает, — это часть Мадлен. Он задерживал его в себе. Смаковал его. Теперь он ясно понимал, что Мадлен до замужества не совершала ничего плохого. Это предположение абсурдно. Жевинь ни за что не женился бы на ней, не вызнав прежде всю ее подноготную. С другой стороны, терзания Мадлен были явно запоздалыми, поскольку на протяжении многих лет она вела себя совершенно безупречно. Все началось в феврале. Какой-то заколдованный круг, из которого нет выхода… Флавьер вновь щелкнул зажигалкой и некоторое время пристально смотрел на миниатюрное пламя, нагревавшее металл в его руке. Нет, мотивы такого поведения Мадлен не могли быть обычными. Он же оказался толстокож, не смог подняться выше своих «почему» да «как». Зато теперь он вонзит себе раскаленное железо в мозг. Он пройдет сквозь очистительное пламя. И настанет день, когда он наконец удостоится посвящения в тайну Полины Лажерлак. На него снизойдет озарение. Он представил себя монахом в келье, стоящим на коленях на земляном полу. Только на стене висит не Распятие, а фотография Мадлен — та, что стоит сейчас в кабинете Жевиня. Он потер веки и лоб и потребовал еще коньяку. Черт побери, это уж слишком!.. Никого больше не винить! Это тоже часть кары. Он вышел. Ночь вступила в свои права. Она раскинула меж высоких домов звездное полотнище. Время от времени проезжали машины со светомаскировочными устройствами на фарах. Вернуться к себе Флавьер не решался. Он боялся телефонного звонка, который возвестил бы о том, что найден труп. К тому же он стремился дать себе побольше нагрузки, изнурить свое тело — подлинного и единственного виновника несчастья. Он брел наугад, и голова у него слегка кружилась. Свое заупокойное бдение он должен нести до рассвета. Это вопрос чести, а может, и нечто большее. Может, Мадлен как раз нуждается в ободрении, в дружеской мысли, посланной вдогонку. Бедная Эвридика!.. На глаза его навернулись слезы. Он попытался представить себе небытие, мысленно побыть там с ней вместе хотя бы в эту первую ночь. Однако как он ни старался, в его представлении неизменно возникал лишь некрополь, подобный этому погруженному во тьму городу. Впереди скользили неясные тени, теряясь в дали улиц, а река, катившая свои черные волны вдоль притихших берегов, казалось, утратила даже свое название. Хорошо было бродить в этих потемках. Земля живых куда-то отдалилась. Вокруг были одни мертвецы — одинокие существа, которых преследовали видения канувших в Лету дней и снедала тоска по безвозвратно ушедшему счастью. Одни стояли, склонившись над водой, другие бесприютно слонялись — все словно дожидались Страшного суда. Что там говорил официант? «Боши прорвались под Льежем…» Флавьер сел на скамью, положил руку на спинку. Завтра он уедет… Голова его качнулась вниз; он закрыл глаза, напоследок успев подумать: «Да ты спишь, мерзавец!» Да, он спал, открыв рот, как какой-нибудь бродяга на неуютной скамье в полицейском участке.

Прошло немало времени, прежде чем он проснулся от холода. Ногу свело судорогой, и он застонал, потом встал и прихрамывая пошел прочь. Его била дрожь. В пересохшем рту горчило. Нарождавшийся день высветлил каменные холмы, их склоны, вершины и причудливые развалины труб. Флавьер нашел пристанище в только что открывшемся кафе. По радио сообщали, что положение неясное. Пехотные войска принимают меры к ликвидации прорывов противника. Он съел пару круассанов, макая их в кофе, и поехал домой на метро.

Едва он закрыл за собой входную дверь, как зазвонил телефон.

— Алло! Это ты, Роже?

— Да.

— Так вот, я оказался прав… Она покончила с собой.

Правильнее всего было молчать и ждать продолжения. Но как же тяжко выносить это прерывистое дыхание, раздающееся у самого уха…

— Мне сообщили вечером, — продолжал Жевинь. — Ее обнаружила какая-то старуха у подножия колокольни Святого Николая.

— Святого Николая… — протянул Флавьер. — Где это?

— К северу от Манта… Ничем не примечательная деревушка где-то между Сайи и Дрокуром. Непостижимо!

— Как она там оказалась?

— Погоди… Ты еще не знаешь главного. Она бросилась с колокольни и разбилась на кладбище. Тело отвезли в мантскую больницу.

— Бедный старина, — вздохнул Флавьер. — Едешь туда?

— Я уже из больницы. Как ты понимаешь, я тут же помчался туда. Пытался дозвониться до тебя, но телефон не отвечал. Я только что вернулся. Распоряжусь тут кое о чем и пойду. Полиция начала расследование.

— Таков порядок. Но в данном случае самоубийство очевидно.

— Но зачем она заехала так далеко, почему выбрала эту колокольню? Я не хотел бы рассказывать им, что Мадлен…

— Да не будут они копать так глубоко.

— И все-таки, знаешь, мне было бы спокойней, если б ты был рядом.

— Увы, это невозможно! У меня важное дело в Орлеане — не могу же я откладывать его до бесконечности. Но я зайду к тебе сразу же, как только вернусь.

— И долго тебя не будет?

— Да нет. Несколько дней, не больше. Впрочем, тогда я тебе уже вряд ли понадоблюсь.

— Я буду позванивать тебе. Хорошо бы ты успел на похороны…

Жевинь на другом конце провода по-прежнему дышал как после долгой пробежки.

— Бедный мой Поль! — искренне проговорил Флавьер. Понизив голос, он спросил: — Она была не слишком… изуродована?

— Тело — не особенно. Но лицо!.. Видел бы ты ее, несчастную!..

— Мужайся! Мне тоже тяжело.

Флавьер положил трубку. Держась за стену, он доплелся до кровати, повторяя: «Мне тоже… Мне тоже…» Потом рухнул и провалился в сон.

Назавтра первым же поездом он выехал в Орлеан. Поехать в «симке» он не решился: слишком памятной была последняя поездка. Новости с фронта были неутешительны. Газеты пестрели жирными заголовками: «Немцы продолжают наступать», «Ожесточенные бои под Льежем», но сообщения были неопределенны, полны недомолвок, и хоть люди и высказывали оптимизм, но он уже был подточен тревогой. Флавьер дремал в углу купе. С виду он был спокоен, но внутри у него бушевало пламя. Ему казалось, что от него осталась лишь видимая оболочка — словно уцелевшие стены вокруг груды обломков. Этот образ, как ни странно, помог ему справиться со страданием, в котором он начинал черпать некое мрачное удовлетворение.

В Орлеане Флавьер снял номер в привокзальной гостинице. Спускаясь однажды за сигаретами, он впервые увидел машину с беженцами огромный запыленный «бьюик», набитый узлами. В нем спали женщины. С клиентом Флавьер встретился, но разговор у них шел главным образом о войне. Ходили слухи, что армия Корала сдала позиции. Бельгийцев обвиняли в трусости. Упоминали также о марнской артиллерии, гул которой уже три дня как доносился из-за горизонта. Флавьер чаще всего бродил по набережным, наблюдая, как ласточки вспарывают фиолетовую водную гладь. Во всех домах без умолку тараторило радио. Люди на террасах кафе были, казалось, поражены одним и тем же скрытым недугом, а тем временем лето расплавляло небо над Луарой и рождало умопомрачительные закаты. Что делается в Париже? Похоронена ли Мадлен? Уехал ли Жевинь в Гавр? Время от времени Флавьер задавал себе подобные вопросы осторожно, как выздоравливающий, который приподнимает повязку, чтобы поглядеть, быстро ли затягивается рана. Он по-прежнему страдал, но отчаяние сменилось каким-то зябким оцепенением, изредка прерываемым колющей болью и спазмами. К тому же личные переживания заслонила война. Ни для кого уже не было секретом, что немецкие танки рвутся к Аррасу и на карту поставлена судьба страны. Каждый день потоки автомашин с беженцами захлестывали город, устремляясь дальше к югу. Их провожали взглядами молча, с затаенной тревогой. Остановившихся украдкой расспрашивали. Было так, словно личная беда Флавьера размножилась в тысячах зеркал. Он не мог найти в себе сил вернуться в Париж.

Заметка попалась ему на глаза случайно. Когда за чашкой кофе он рассеянно просматривал газету, его внимание привлек заголовок на четвертой странице. Полиция расследовала обстоятельства смерти Мадлен. Допрашивали Жевиня. Это выглядело так ошеломляюще, так неуместно на фоне сообщений первой страницы, фотографий разрушенных, сожженных деревень, что ему пришлось перечитать заметку еще раз. Никаких сомнений: полиция явно отвергла версию самоубийства. Вот все, на что она оказалась годна, эта полиция, и это в то самое время, когда толпы беженцев наводняют дороги страны. Ему-то, Флавьеру, доподлинно известно, что Жевинь ни в Чем не виноват. Как только все утрясется, он поедет в Париж и скажет им об этом. А пока поезда ходят из рук вон плохо, с дикими опозданиями.

Шли дни, газеты стали посвящать целые полосы беспорядочным сражениям, опустошавшим северные равнины, и никто уже не мог толком сказать, где немцы и где французы, где англичане и где бельгийцы. Флавьер все реже вспоминал о Жевине. Правда, он обещал себе при первой же возможности сделать все для восстановления истины. Это решение придало ему некоторую уверенность в себе и позволило с удвоенным пылом отдаться тому, что волновало всех. Он ходил в собор на мессы в честь Жанны д’Арк. Молился за Францию, за Мадлен. Он больше не делал различия между национальной катастрофой и личным несчастьем. Франция — это Мадлен, растерзанная и истекающая кровью у подножия стены. А потом настал и черед орлеанцев увязывать узлы и рассаживаться по машинам. Клиент Флавьера куда-то сгинул. «Раз уж вас тут ничего не удерживает, — говорили ему, — самое благоразумное вам тоже отправиться на юг». Как-то в минутном порыве храбрости он попробовал дозвониться до Жевиня. Никто не отвечал. Вокзал Сен-Пьер-де-Кор разбомбили. С могильным холодом в душе он забрался в автобус, отправлявшийся в Тулузу. Он не знал, что уезжает на четыре года.