Как закалялась жесть.

Вчера ночью.

Как можно жить среди людей и не знать, каковы они на вкус…

69.

Наконец ее перевезли из операционной обратно в палату. Развязали, прицепив руку браслетами к спинке кровати. Сделали инъекцию седуксена. Сколько времени прошло с момента окончания допроса, она не знала; время после всех этих чудовищных уколов перестало существовать. Сначала — «фармакологическое связывание», потом новокаин и наркотические анестетики, теперь — «сыворотка правды»… Я становлюсь растением, подумала она. Жизни больше нет… Подумала — и не испытала по этому поводу ничего.

Подступала слабость — неостановимо, как морской прилив. Слабость и безразличие. Ощущать это после пожара, совсем недавно бушевавшего в ее организме, было как-то странно.

Когда ее выкатывали из операционной, она успела заметить, что в коридоре лежит чье-то тело. Надо полагать, труп, поскольку Елена суетилась, готовя срочный «аккорд». Детки кого-то опять превратили в «материал». Кого? Ответ на этот вопрос ничуть не интересовал Эвглену Теодоровну, однако, похоже, дела у спятившей наследницы неслись вскачь… что, впрочем, тоже не вызывало у бывшей хозяйки дома никаких эмоций.

Мать не желала дочери зла, но и добра при этом не желала.

Нервное истощение, поняла она. Я полностью истощена. Может, я умру? Засну и не проснусь? Как это было бы хорошо…

— Саврасов, — позвала она.

Никто не откликнулся.

— Не хочешь разговаривать?

Нет реакции. Она повернула голову: соседняя койка была пуста.

— Или ты в туалете, супруг мой возлюбленный?

— Ответь, не молчи, а то страшнО твое молчанье! — негромко пропел Долби-Дэн.

— Мальчик, милый… Что там у Ленки происходит? Я слышала крики…

— Ваша птичка выпорхнула из клетки, мадам. Карлсон улетел и не обещал вернуться.

Он засмеялся. Он смеялся долго, не мог остановиться. Эвглена Теодоровна ждала, изнуренно прикрыв глаза, потом спросила:

— Что означают твои слова?

— То, что ваш супруг убежал. Покромсал упырей на ремни — и тю-тю. По-моему, даже замочил кого-то. Это было супер!

«Убежал…» — эхом откликнулись ее мысли. Нашел щелочку, червяк…

Червяк ли? С собой-то к чему лукавить: в твоей жизни был настоящий мужчина, которого ты, оказывается, любишь. А теперь его нет.

— Я осталась одна, — прошептала Эвглена Теодоровна.

Свинцовый груз давил на мозг. Открывать глаза и продолжать расспросы — казалось абсурдом. Тяжесть наваливалась, и не было ни сил, ни желания с ней бороться.

Спустя несколько секунд женщина спала.

70.

Из трясины грез меня выдергивает холод. Струя родниковой воды падает мне на лицо. Кто-то рявкает:

— Господа офицеры! Па-адъем!

И я вдруг понимаю, что все это были только грезы. Счастливое освобождение, встреча с братом, долгая счастливая жизнь… все привиделось. Протезы… Тоже мираж! И от этого становится так тошно, что рвать хочется.

Вселенского размаха облом.

Рвотный позыв вполне материален: результат удара по голове. Сотрясение мозга. Надеюсь, не тяжелое, потому что — на что еще мне надеяться? И вообще, осталась ли надежда в моей изрезанной душе?

Родниковая вода — такой же мираж, как и все прочее. На самом деле не вода это, а вино, и льет его на меня здоровенный бородач в грязном фартуке. Прямо из бутылки. Льет и заливисто хохочет, как ребенок. Пахнет кислым: от этого запаха — снова тошнит. Я закрываюсь рукой, пытаюсь увернуться…

И насилие тут же прекращено.

— Сухое, — говорит мужик. — Красное. Пьешь красное?

Фартук его повязан на голое тело.

Переворачиваюсь на живот, встаю. Я в подвале, никаких сомнений: помещение без окон, без обоев. Бетонный пол, оштукатуренные в потеках стены, потолок, сложенный из ячеистых плит…

— Куда смотришь?

Я смотрю на дверь, которая буквально в двух шагах.

— Хочешь на волю? Так нету воли, парень. Ты подергай, подергай.

Я дергаю. Стальной лист даже не шелохнется. Мужик ухмыляется:

— Они снаружи закрывают. Не верят мне, за психа держат.

В нижней части двери, у самого пола, устроена вторая дверца, маленькая, — как форточка. Тоже наглухо заперта, дергай, не дергай.

— Точно, сюда тебя и просунули, — хозяин подвала показывает на «форточку». Пальцы у него — как сардельки; рука — размером с мою.

Это Нулевой этаж, врубаюсь я наконец.

Попал…

— На, глотни. Я пью только красное, потому как остальное — потрава.

Протягивает бутылку. Молдавское: «Слеза младенца».

— Эй, чего молчишь? — он беспокоится. — Язык отрезан?

Я вспоминаю Борьку, Ленкиного гувернера, вспоминаю его «пароль»:

— Приятного аппетита, — говорю. — Поклон вам от Витюши со всем решпектом.

— О! — радуется он. — Витюша! Как же, помню. Виктор Антоныч, опер ссученный. Садист и врун, между нами. Хотя, кабы не он… Ну, добро. Поклон от Витюши, милсдарь, дорогого стоит.

Он выходит под тусклую лампу, прикладываясь на ходу к бутылке и заодно давая мне возможность себя рассмотреть.

Серьезный человек, этот их любитель красного. С виду — мужик как мужик. Маленькие цепкие глаза. Крайне неопрятная, неухоженная борода с изрядной проседью. Волосатый, кряжистый, почти без шеи, с крупными грубыми ладонями, даже с жирком, — но жирок его ох как обманчив… Встречал я таких. Это не какой-нибудь вам «качок», в котором ничего кроме наглости нет. Зачем «качаться», если есть в тебе природная сила — настоящая, животная, — чтоб бревна ворочать, грузовики из грязи выталкивать…

— Ты кто? — спрашивает.

— Саврасов.

— А я — Крамской. Ты у нее какой по счету?

— Она сказала — седьмой. Если не наврала.

— Зачем Эвглене врать? — Он что-то мысленно подсчитывает, загибая пальцы. — Все правильно, седьмой.

— А вы — первый, — говорю я ему.

— Было дело, — соглашается он. — Что у тебя за дрянь в руке?

— Струна от гитары.

— Выкинь, здесь нет музыкальных инструментов. Ну, пошли, седьмой, чего в сенях топтаться.

Уходит, сверкая сине-белыми ягодицами. На ногах его — сильно разношенные ботинки без шнурков и со стоптанными задниками…

* * *

…Подвал разделен перегородками на секции. Дверей между секциями нет. Та, которую поименовали «сенями», тесная и плохо освещенная, зато следующая — настоящий зал с лампами дневного света и разнообразной утварью. Светлица, блин. Горница… Я застреваю на пороге.

Вид его жилища пугает меня едва ли не больше, чем сам голый хозяин. Кровать, кухонный стол, плита, шкаф, телевизор с плеером, — это понятно. Вот только обычных предметов быта кому-то показалось недостаточно для создания уюта. Буквально повсюду висят гирлянды, собранные из бутылочных пробок и канцелярских скрепок. Неопрятные стены украшены мозаикой из пивных и винных пробок, а также композициями, собранными из этикеток, тщательно подобранных по цвету.

Бутылки аккуратными рядами выстроились вдоль стен — пустые отдельно, непочатые отдельно, — невообразимое количество.

Центральную часть занимает широченный стол на низких ножках — с макетом средневекового замка, сделанного из спичек и вписанного в зеленый ландшафт. Великолепно смастерено, просто роскошно.

Отчетливо несет мертвечиной, тленом и разложением, — несмотря даже на то, что работает принудительная вентиляция.

А еще на стене висят картины — в количестве трех, — наподобие тех, что наверху у Эвглены.

Еще одна «студия».

Еще один микст, составленный из кусков чужого бреда…

— Здесь и живу, — произносит хозяин с гордостью.

В противоположном конце зала есть проход в следующую секцию, но нам пока не туда. Стоим возле макета.

Тошнота усилилась; болит и кружится голова. Я держусь за стул.

— Нравится? (Это он про макет. )

— Очень, — отвечаю я искренне.

— Это место, где я хотел бы состариться и умереть. Моя Утопия. Средневековье моей мечты.

— Классно…

И правда, симпатичный мирок он себе приготовил, пусть даже всего лишь из спичек. Замок — нечто среднее между Новгородским кремлем и деревянной крепостью в Мангазее. Крепостная стена окружена рвом с водой (вода — это оргстекло, «задутое» снизу черной краской). На спичечных стенах — пластмассовые фигурки воинов. Вокруг — пейзаж с леском и деревенькой. Деревца — из веточек; листва и трава — из вареного пенопласта, покрашенного зеленым. Деревня — это домики, заборчики, колодцы, игрушечные коровки, собачки, люди…

— …Дом князя, — показывает мне мастер. — А здесь хозпостройки. Пекарня, отдельный дом для челяди, торговые палаты, конюшня, кузня.

— А это что за руины?

— Я те дам — руины! Церковь это. Не достроена, в плане пока. Никак не закончить, проклятую… душа не лежит, рука не строит… ладно, хрен с ней, сюда смотри. Вот тут у меня лобное место. Знаешь, зачем?

— Известно, зачем, — я смотрю на кукольный эшафот, в который воткнут крохотный топорик. И то, и другое — якобы в крови. Красной краски мастер не пожалел.

— Понятливый! — Он хохочет, тряся арбузом и гузном одновременно. — Минус руки, минус ноги, получился огуречик! Саврасова четвертовали, четвертовали, да не вы-чет-вер-то-ва-ли! А ты думал, с плахи сбежать можно? Тока по частям!

Не люблю, когда другие смеются, а мне не смешно.

— Срубы на клею держатся? — спрашиваю и руку тяну, чтобы потрогать одну из башенок.

— Осторожно!!! — кричит мастер страшным голосом.

Реакция его столь же непосредственна, сколь и непропорциональна возникшей угрозе. Кончились шутки. Он отшвыривает меня от макета (я падаю, сгруппировавшись), потом бережно поднимает, ставит вертикально (как меня при всем при этом не вытошнило, не понимаю); отряхивает от пыли и принимается обиженно объяснять: мол, строит он точно так же, как до 17-го века ставили обычные деревянные постройки — без гвоздей и, уж всяко, без клея. В спичках делаются микроскопические врезки, называемые «ласточкиным хвостом»… ну и так далее, технология проверена веками. Если врезка правильная, то сооружение будет держаться безо всякого тебе клея! (Ох, и задел же его этот клей…) А там, где без сцепления не обойтись, используем штифты. Например, крыша сажается на сруб с помощью штифтов. Работа, конечно, ювелирная, можно сказать, сумасшедшая…

«Именно что сумасшедшая», — думаю я. Вспоминаются слова Эвглены о первом ее муже, брошенные вскользь. Крамской — душевнобольной, сказала она… И каков вывод?

Никогда не спорьте с психами…

— Красивые крыши, — говорю. — Лучше настоящих.

— Из деревянных шпателей, — возбуждается хозяин. — Ну, знаешь, которыми ранешние ЛОР-врачи в горло лазили.

— Можно размочить соломину, разрезать, развернуть — и под пресс. Тоже получается эффект кровли.

— Где ж я тебе солому возьму? Пользую, что под рукой.

— А вы художник, да? Эти изделия, эти украшения… — я показываю на гирлянды из пробок, на панно из этикеток. — Виден истинный художественный вкус.

— Художник? — он морщит лоб, погружаясь в размышления. — Лестно, лестно… Причислить себя к творцам… Нет, малыш, увы. Я — просто истопник. Вот раньше, когда я еще был анатомом… Может, слышал? Анатом — это было имя! Наградили по молодости — компетентные органы вместе с журналистами. Гремело! Теперь же…

— Картины, наверное, ваши? Дьявольская фантазия. Особенно впечатляют очки и шприц — глядишь на эти предметы, и такие сюжеты в голове рождаются…

Очки, изображенные на одном из натюрмортов, вместо дужек имели ножницы, а игла обычного с виду шприца была снабжена зазубринами, как у гарпуна.

— Это копии, — равнодушно говорит «истопник». — Намалевал от нечего делать. Эвглена попросила оригиналы вернуть. А насчет дьявольских фантазий Виктор Антоныч тебе гораздо лучше объяснит, это он у нечистого на договоре.

— Я у него потом спрошу.

— Спроси, спроси! — Крамской опять в восторге. — Ежели раньше на сковородку не попадешь!

О какой сковородке речь, я решаю не уточнять…

* * *

…Короткий коридор с нишами. Проходим мимо унитаза (в одной нише), мимо душа (в другой нише). Экскурсия продолжается, хочу я того или нет.

В следующем помещении обнаруживаем секционный стол и каталку. На секционном столе одиноко лежит ампутационный нож. А на каталке покоится некто, накрытый несвежей простыней. Вот и мертвечина, о присутствии которой настойчиво предупреждало обоняние. Крамской шумно вдыхает носом:

— Люблю этот запах…

Впрочем, кроме трупа здесь и впрямь хватает интересного. Например, промышленное кухонное оборудование «мулинекс» (зачем?!). А также — катковая дробилка размером с токарный станок. А еще — чаны, лохани и тазы. Несколько здоровенных бутылей с какими-то жидкостями… И — дверь.

Вторая дверь, увиденная мною в этих казематах.

Крамской перехватывает мой жадный взгляд.

— Потерпи, заглянем позже, — скалится он. — Всенепременно.

После чего сдергивает с каталки простыню.

Меня наконец выворачивает — на пол вылетают пенистые капли то ли слизи, то ли желчи.

— Что же ты делаешь, полурослик? — огорчается «истопник». — Да, мамка слегка попортилась, но зачем же так… — он кидает мне простыню. — Прибери за собой.

Желудок опустел (он и без того был пуст), но это не приносит мне облегчения. Тошнота забита в глотке, как пыж, готовый выскочить при первой же искре. В голове бьет колокол. Хорошо меня Вадик приложил, с душою, — как родственника… зятек будущий…

На каталке — тело как тело. Лишенное одежды. Трупные пятна слились в один сплошной отек; мягкие ткани провалились, выставив напоказ острые хребты из костей и хрящей. Омерзительное расплывшееся месиво, бывшее когда-то женщиной… с большим трудом я опознаю, скорее догадываюсь, — кто это.

Тетя Тома.

Я мысленно подсчитываю, сколько прошло времени с момента ее гибели. На удивление хорошо сохранилась! Как, каким образом?

— Недавно выкатил, — словно отвечает мне хозяин подвала. — Не могу решить, что с ней делать… — он с любовью разглаживает кожу на лице покойной, потом целует ее в лоб.

Выкатил… Из холодильника, надо полагать?

Крамской прерывисто всхлипывает и продолжает говорить:

— Я за нее отомстил. Да. Отомстил. Но… Зачем Сергунь это сделал? Как брат мне был… названный… у нас даже наколки одинаковые, вот! (Он показывает мне свое плечо: там вытатуирована свернувшаяся в клубок синяя змея, кусающая собственный хвост. ) …В чернила мы по капле крови добавили, он и я… Потому я и не мог его кончить, крысу узкоглазую. Да. Жизнь ему оставил… Все-тки, было дело, в одной квартире ютились — Эва с дитем да мы с Сергунем. Это в Питере. Когда Витюша-то мою квартиру оттяпал на халяву, жить мне было негде, только на хате у Эвглены… За что? — Он с размаху бьет кулачищем по секционному столу. Конструкция содрогается. — За что этот урод мамку зарезал? — его указательный палец находит меня. — Вот ты. Что бы ты сделал с убийцей твоей матери?

Внезапные смены его настроения говорят о многом; но главное — помогают ни на миг не терять бдительности.

— Скормил бы собакам.

«Истопник» секунду-другую смотрит на меня оловянными глазами. Смаргивает.

— Я так и сделал. Снял с ее ноги чулок, распустил, вытащил капроновую нить… Если Эвглена не сглупит, собачки порадуются.

— Тетя Тома — ваша мама?

Он непроизвольно поглаживает тело покойной — кончиками пальцев.

— Мама. Любила меня сильно. Я ей первой признался, что жить не могу без анатомии, так она меня не то что не сдала — даже помогала! Еще когда под Лугой жили. Что-то такое сказала ментам, из-за чего в пропаже соседки заподозрили соседкиного мужа. Запретила мне остатки в лес уносить, посоветовала нашей хрюшке потихоньку скармливать… Потом, когда я повзрослел да в город уехал, приводила ко мне с вокзала одиноких квартирантов… и квартиранток, да… а уже здесь, в Москве, чтобы Эвглена позволила ей жить в этом доме, при мне, и ходить за мной, сама себе отрезала язык! Дескать, никому не слова, не сомневайся… Ты ее знал, полурослик?

— Очень добрая была, — говорю нейтрально.

— Именно! Именно добрая! Борька мне то же сказал!

— Гувернер?

— Ну да, когда мы с ним выпили за упокой ее души. Прошлой ночью. Хороший парень, честный. Раздобыл где-то ключи, выпускал меня прогуляться, поохотиться… Если б не он, никто бы мне и не сказал, кто маму… какая тварь…

— Вы уверены, что это был китаец?

— Не умеет Борька врать, у него честные глаза. А я, скажу тебе, жопой лажу чую. Вот тебе, например, насрать и на маму мою, и на то, что я тут из души выковыриваю. Злой ты. У тебя одна мысль на уме, известно, какая. И глаза у тебя — волчьи.

— У меня, кроме глаз, ничего не осталось.

Он издает булькающий звук — и вдруг хохочет.

— Хорошо, хорошо сказал! Вот теперь никакой лажи!

* * *

Следующая секция — нормальная котельная. Помещение с газовой печью, баллонами и всем прочим. То есть Крамской не кокетничал, называя себя истопником. Впрочем, обязанности его, как я подозревал, все-таки несколько шире, чем обогрев особняка в холодную погоду. Основная его задача — избавляться от утилизата, регулярно поступающего со Второго этажа. И пока он, распустив хвост, хвастается, как тут все здорово продумано и обустроено, пока демонстрирует мне кислородную форсунку, позволяющую получать жуткую температуру, пока разъясняет мне довольно хитрую технологию тайного сжигания трупов, я думаю, думаю, думаю… никак не могу выбросить из головы одну его странную фразу…

О какой сковородке он говорил?

Что за сковородка такая стоит между мной и выходом на волю?

…А потом истопник ведет меня обратно (в помещение с тетей Томой и «мулинексом»), — и открывает дверь, оставленную на десерт.

За дверью — здоровенная морозильная камера. Настоящая комната.

На крюке, как говяжья туша, висит Рома Тугашев, незадачливый любовник и мент. Освежеванный, без кожи и безо всех конечностей; лишь голова не тронута. Впрочем, что значит — не тронута? Уши отсутствуют, щеки срезаны. С ребер также снят изрядный кусок плоти…

— Вы… людоед? — наконец до меня доходит.

— Ну, в общем, не без этого, — смущается Крамской.

— И что теперь?

— Ничего. С тобой весело, полурослик.

— А потом? Когда станет не весело?

— Ты повиснешь рядышком. Вон на том крючке.

И ведь повисну, с ужасом понимаю я.

Аппетитный окорок с нашлепкой «Саврасов». Надо же — не собаки, так псих.

Вот тебе и приятного аппетита…

71.

— Какая Эвглена? — напряженно спросил голос в трубке.

— Меня зовут, как и мать. Я дочь Эвглены Теодоровны.

Пауза.

— А кто это такая? — неподдельно удивился голос.

— Что значит — кто?

— Я такую не знаю. Откуда у вас мой номер?

— Мать дала. Эвглена Теодоровна.

— Не понимаю, о ком вы говорите.

Елена мысленно застонала. Она, конечно, допускала, что разговор будет непростым, но не до такой же степени… Стрептоцид, сидящий за рулем, ободряюще улыбнулся ей. Машина была его, и водил он вроде бы прилично, без труда наматывая круги вокруг особняка. Елена звонила по мобильнику из движущегося автомобиля. Мобильник раздобыл Балакирев: вышел на улицу и купил у прохожего, переплатив втрое. Звонить со своего Елена не могла, — как и с обычного, из дому. Уши Виктора Антоновича прорастали всюду; она так и видела эту картину — уши, прорастающие сквозь стены, гигантскими лопухами висящие в воздухе возле дверей и окон… Потому и в машину залезла, чтобы пообщаться с господином Пагодой. Не подставлять же хорошего человека — единственного, к которому можно обратиться за реальной помощью…

— Извините, что звоню так поздно, — терпеливо сказала она. — Да еще напрямую. Я в курсе, какая у вас с моей мамой договоренность насчет связи, но у нас чрезвычайные обстоятельства. Я очень прошу вас о личной встрече. Как можно скорей. Поверьте.

— Девушка, — сказал господин Пагода, — я вас совершенно не понимаю. Ни одного слова.

Елена растерялась. Человек осторожничает, и это, наверное, правильно, но ведь он должен, должен узнать о произошедших изменениях!

— Муж Эвглены Теодоровны взбрыкнул, серьезно ранил мою мать, — торопливо принялась она докладывать обстановку. — Я ее прооперировала, все в порядке, но мать пока не может вести дела и даже разговаривать. Я временно за нее. И я, вернее, мы, — мы гарантируем бесперебойную работу фирмы…

— Не понимаю, о чем вы говорите, — перебил ее собеседник. — Какой муж, какая фирма? Простите, я вынужден закончить этот странный разговор.

— Проблема с мужем решена, — в отчаянии бросила Елена. — Но он вывел из строя обоих менеджеров, которых приставил к нам известный вам генерал. Один, к счастью, жив, с ним надо что-то решать, лучше всего забрать поскорее. А второго — совсем. Теперь понимаете? Второй пошел на «игрушки»…

Тут господин Пагода не выдержал, что-то нервно вскрикнул и отсоединился.

Елена попыталась дозвониться сызнова. Раз за разом вызывала телефонный номер — без толку. Абонент стал недоступен: очевидно, выключил свой мобильник.

Она в ярости заколотила кулаками по торпеде.

Вот тебе и Пагода! Трус и предатель!

Пока возвращались домой, она повторяла лишь одно слово:

— Каз-зел… каз-зел…

72.

Как сжечь труп у себя в особняке, в центре Москвы, и при этом не «засветиться»?

Поскольку тело содержит огромное количество воды, в том числе химически связанной, то при высоких температурах эта химически связанная вода определит свойства дымовых газов — они будут жирными, вонючими, липкими. Можно провести эксперимент — сжечь сырую, вяленую и сухую рыбу. Лучше всего сгорит сухая. При этом она будет давать свет и тепло. Таким образом, вывод очевиден: труп необходимо вначале высушить, а уж потом сжигать. В газовой печи, дооснащенной необходимым оборудованием (дополнительной форсункой), это сделать несложно.

Но сначала — фарш! Не целиком же совать туши в камеру сгорания, и не кусками же?! Здесь вам не крематорий. Фарш получаем на кухонном оборудовании «мулинекс» (рубаю в мулинекс, несколько раз повторил Крамской, жмурясь от удовольствия). Сушим в золоулавителе, сжигаем — и готово. Так как объемы небольшие — этот способ наиболее удобен. В течение нескольких часов вполне можно утилизировать 25–40 кг диетического, биологически ценного продукта… (В этой части Крамской особенно возбудился: ведь сколько раз он предлагал Эвглене — поставить установку для сублимации продуктов, а сухой лиофилизированный полуфабрикат скармливать собачкам, добавляя в кашки или делая из него «супер-педигри». Пропадает ведь добро!).

Все вышесказанное касается только мягких тканей. Отдельная история с костями. Даже если остатки останков прокалить в печи, и кости превратятся в пепел, — дым все равно будет вонючим, заметным. На помощь приходят технологии, используемые в приготовлении мясокостной муки. Обрабатываем утилизат ферментными препаратами: слабым раствором соляной кислоты и ацидин-пепсином (пепсин разлагает белки, кислота растворяет соли кальция). Получаем мягкие кости, а также слизь из остатков тканей. В результате кости запросто измельчаются в катковой дробилке.

Вот и все. Бродильные газы сгорают в дымоходе, а при небольших порциях столь специфичного топлива дым почти не прокрашивается…

Зачем чокнутый истопник мне это рассказал? Видимо, гордится своей работой. А еще для того, чтобы я максимально ясно представлял, что меня ждет.

* * *

— …Их хваленый Чикатило пятьдесят три трупа раскидал, а звону было — как будто все пятьсот! — с воодушевлением вещает он. — Или другой наш товарищ — Джумангалиев. Семерых дамочек скушал — всего-то! — а о нем, вишь ли, книги пишут… Вот Саша Спесивцев из Новокузнецка — о! Не меньше сотни душ откупорил. Заставлял своих доноров кушать их же собственное мясцо, а собачка его, водолаз, ничем кроме человечины не питалась. Собачка-то, кстати, до сих пор жива…

Крамской выносит из комнаты-холодильника мешок с мусором — из тех, что ему спускают со Второго этажа, — и вываливает содержимое на секционный стол.

— Вчера подкинули, неохота было разбирать, — поясняет мне.

Да уж, мусор…

— Зачем… разбирать?

— А что, сразу в печь, что ль? Мои мешки, малыш, мое богатство… — пальцами, исполненными нежности, он принимается копаться в расчлененке. — Ну-ка, чем порадуют?

Я догадываюсь: кучка человеческих останков на столе — ни что иное, как Борис Борисович. Тот самый парень с честными глазами, которые так нравились людоеду.

Кстати, пара глаз, как я успеваю заметить, в этой куче наличествует…

— На чем я остановился? — спрашивает Крамской, сортируя субпродукты по одному ему известному принципу. — Да! Если уж сравнивать меня — так с зарубежными коллегами. Педро Монсалве, триста трупов. Луис Гаварито, двести…

— У Эвглены, думаю, побольше наберется, — говорю я.

— Она ж с дочкой! Так что их подвиги на два дели, чтобы по-честному… У меня там сводная таблица есть — в дневнике. Я дневничок веду, приход-расход, ну, для истории… потом покажу…

— А вот в Англии в тюрьме повесился некий Шипман по кличке Доктор Смерть. До сих пор спорят, скольких он отравил, то ли четыреста шестьдесят, то ли четыреста девяносто.

Крамской мрачнеет.

— Да, с этим типом трудно тягаться. Но ведь он только травил, а не кушал? — людоед осматривает результаты своей работы и произносит с отвращением: — Требуха. Опять требуха. Хоть бы что-нибудь приличное оставили … Знаешь, какие в человеке главные деликатесы? Ладони рук, подошвы ног, уши и щеки. Никогда, никогда не оставят! — он пинает пустой мешок ногой.

— Жареные?

— Что?

— Ладони, — говорю я и смотрю на свою руку.

— Сырые полезнее.

— А родителей Эвглены вы тоже сырыми ели?

— Ну что ты, как можно! Копчеными, конечно…

73.

От Руслана остался только мешок мусора, который вынесли в коридор и там бросили. Спускать требуху в подвал Елена не торопилась: у Крамского были сейчас более важные заботы, не стоило мешать мастеру.

По мере того, как очередная партия контейнеров наполнялась, их запасы в кладовке таяли. Такими темпами скоро ни одного не останется, озабоченно думала Елена. Придется ехать в Питер, на «Ленинец»; мать во время допроса дала подходы к тамошним умельцам.

К часу ночи пришли друзья Вадима. Трое. Один, как и Стрептоцид, — будущий врач, студент Первого меда, двое других — студенты-фармацевты. Впрочем, работать по специальности молодым людям не пришлось: их оставили при входе и на телефоне. Подниматься на второй этаж Балакирев им запретил.

Связанный Илья спал внизу, на диванчике Бориса Борисовича. Вот тоже проблема: с этим-то что делать? Отпускать нельзя. Забить на мясо, как бычка? А ведь еще предстоит объяснять генералу Пустовиту исчезновение Руслана… Елена так надеялась на Пагоду, который, как выяснилось, «не понимает, о чем речь». Запаниковал… гниль, крыса, рыгало гнойное… Жаль, что разговор с покровителем не получился. Меры предосторожности (чужая мобила, звонок из автомобиля) — все было зря…

Если честно, Елена пребывала в растерянности.

Однако с утра явятся посредники и прочие клиенты, так что поздно искать виноватого. Колеса конвейера должны крутиться, как завещал великий Форд.

И конвейер крутился…

* * *

Елена недолго выбирала между музыкантом и Сергеем Лю. Можно сказать, не выбирала, настолько это было очевидно. Кого положить на стол раньше? Конечно, китайца! Если состояние музыканта было стабильным, то мамин любимчик мог отбросить копыта в любой момент, — и потерять сортность. Странно, что он вообще протянул столько времени. Гады живучи…

Елена обманывала себя. На самом деле вовсе не деловые мотивы управляли ее выбором, а исключительно личные. Просто ей хотелось совместить грязную работу хоть с чем-то приятным. Просто у нее душа горела на этого подлеца.

И вот именно когда Вадим со Стрептоцидом переправляли Сергея в потрошильню, позвонил Неживой.

— Я вовремя? — энергично спросил он.

— Вы всегда вовремя, — ответила Елена.

Ее ладонь, сжимавшая мобильник, моментально вспотела.

— Очень хорошо ты сказала, очень правильно! Я ведь знал, что вы там еще не спите.

— Из-за того, что свет везде горит?

— Зачем так сложно? Просто — знал, и все. Я вдруг подумал: а не позвонить ли мне моим дорогим женщинам, тем более, что они не спят. Правда, это хорошая мысль?

— Правда.

— Я ведь умный человек?

— Умный.

— Как твои дела?

— Мать пока еще не может с вами поговорить.

— Так я не ей звоню! Зачем мне ей звонить, если она не может говорить? Обрати внимание, я тебе звоню.

У Елены вспотело ухо. Догадывается про мать? — подумала она. Или точно знает? Но откуда? Ах, да, Борька мог успеть донести… а про Сергея — наверняка успел…

— Ну, так что у нас с делами? — нажал Виктор Антонович. — Помощь нужна?

— Спасибо, пока нет.

— Тогда докладываю: первая половина заказа уже в воздухе. Со второй половиной не будет сюрпризов?

Елена посмотрела на лежащее под лампой тело, которое мальчики уже освобождали от одежды. Сергей Лю казался синим. Он медитировал на потолке, подавая пример истинно йоговской отрешенности от всех и всяких сюрпризов.

— С заказом-то порядок, но…

— Та-ак! — загорелся Неживой. — И?

Она помолчала.

— Ты говори, говори.

— Я просто хотела спросить…

— Ну так спрашивай. Чего тянуть коня за член.

«Коня за член»? На мгновение перед мысленным взором Елены встала картинка, виденная давеча в палате: голый Виктор Антонович демонстрирует себя и свои титанические гениталии. Да уж, за такую дойку недурно бы потянуть… Она непроизвольно хмыкнула.

— Услышала новое слово, — проницательно заметил собеседник.

Продолжать или нет? — подумала она. Заданный ею вопрос будет означать, что в отношениях с этим человеком пройдена некая грань, что он одержал маленькую победу… с другой стороны — какого черта?! Она рассердилась. Помощь ей и вправду нужна. Тем более, высокий покровитель торжественно обделался, а Неживой и так в курсе всего…

— Виктор Антонович, как в Москве с Триадами? — решилась она.

— С какими Триадами? Это китайские бандюки, что ли?

— Ну да.

— С ними в Москве хорошо. Могу познакомить с парочкой великих драконов. Или ты по другой причине интересуешься?

— Как они действуют?

— Спросила! — Неживой отрывисто хохотнул. — Милые детские вопросы! А взрослым дядям отвечать, да еще по телефону… Они действуют как бандюки, как же иначе. Хотя, настоящие Триады — совершенно свой мир. Чужих не трясут, по крайней мере, не трясли до последнего времени. Они трясут только своих — китайцев, вьетнамцев, корейцев и тэ-дэ.

— Точно — только своих?

— Что ты вокруг да около? В твоем возрасте, девочка, еще разрешается спрашивать напрямую. Конечно, во всем бывают неприятные исключения, тем более, в мире криминала. Например, если слуга, пользуясь многолетней дружбой с хозяйкой, затевает какие-то свои комбинации… ты ведь об этом?

— Ну…

— Утри слюну. Серьезные китайцы, которых ты называешь Триадами, побоялись бы вас беспокоить, поверь мне. Слишком высокие фигуры в ваших делах замешаны. Зачем входить в конфликт с властью в стране, где им спокойно и уютно, пока уютно. Хотя, вы и вправду лакомый кусочек, ох, лакомый… — на том конце, похоже, облизнулись.

— А что же он тогда…

— «Он», — передразнил Неживой. — Я объясню. Подготовить почву, взять бизнес под контроль, положить все это к ногам боссов в готовом виде — и одним махом взлететь на несколько ступенек. Достойная цель для урожденного ничтожества… Лично мне жаль вашего повара. Потому что нет человека — нет проблемы, ты согласна?

— Сог… согласна.

— Теперь ты знаешь, что делать?

— Да.

— Рука не затрясется?

— Нет.

— Как там у вас, у молодежи, говорится… не парься, вот!

— Постараюсь.

— Ты не стесняйся, звони. Мои уши всегда для тебя открыты.

…После того, как разговор был закончен, руки у Елены долго тряслись. Минут пять, не меньше.

74.

Запустив мясорубку и закинув в нее отсортированные фрагменты, он жизнерадостно провозглашает:

— Была окрошка, будет фарш!

Другую часть утилизата бросает в чан. Третью, самую маленькую, сложенную в тазик, уносит в «горницу» (деликатесы, вероятно). А я, как могу, развлекаю его светской беседой; ибо пока воздух согревают слова — крюк в морозильнике стынет в одиночестве.

Интересуюсь: если со Второго спускают труп целиком, что делать истопнику? Он пожимает плечами: рубить окрошку самолично, что же еще (показывает мне ампутационный нож)… Понравились ли ему ночные прогулки? А то! Хорошо, но мало. Что-то Борька больше не появляется. Жаль, если паренька за жабры взяли… Это ведь он, Борька, рассказал про аппетитного, еще не тронутого новичка в палате. Мент?! Да что ты говоришь! (Крамской дурашливо ужасается.) Ну, коли мент, так надобно выпить за это дело. И закусить.

Хозяин подвала откупоривает очередную бутылку, выдувает сразу половину, орошая вином бороду и волосатую грудь. Включает телевизор, мнет в лапах пультик, переключая каналы. Ночное TV крикливо и однообразно. Он смотрит некоторое время на двух мужиков, переодетых бабами и поющих про большую чистую любовь, и с отвращением комментирует:

— Голубой огонек на голубом экране.

Потом вытаскивает из плиты сковородку с холодными отбивными…

Вот и сковородка на свет появилась.

Я едва сдерживаюсь, чтобы снова не блевануть.

— Зачем новичка убил, спрашиваешь? — говорит он мне. — Да потому что надоело дрянь жрать! Знал, что тело мне отдадут, куда денутся. А то после ихних ампутаций не мясо получается, а черт знает что. У пациентов — постоянные стрессы и шоки, а в тканях из-за этого — осколки молекул стресс-реакций, дериваты… мочевая кислота, тьфу! Вкус дичи, малыш, ни с чем не сравнить… Попробуешь?

Я непроизвольно отшатываюсь. Он усмехается: неволить, мол, не буду, — и приступает к своей незамысловатой трапезе… Зря отказался, произносит людоед с набитым ртом. Это только по первому разу рефлексы бунтуют. Первый шаг — он трудный самый, как в песне. А потом втягиваешься, да так, что за уши не оттянуть. Известный науке факт: стоит только вкусить человечинки, — и все, ты наш, ты в касте. Потому что никакое другое мясо тебя уже не удовлетворит, сколько с собою не борись…

Его философские экзерсисы не смущают ни ум мой, ни чувства. Мысль моя ищет ответ на главный вопрос бытия: как выжить?

Когда Крамской извлекает из тазика глаза Бориса Борисовича и подмигивает мне: «Десерт!», — я отворачиваюсь.

Не грохнуться бы в обморок…

75.

Чужеземцы как думают про китайцев? Китайцы существуют для того, чтобы сделать их жизнь более удобной — вот как. И в русском Харбине — полвека подряд, — пришельцы с севера именно так и думали. Китайцу всегда можно было сказать «цюйба», то есть пошел вон, а русскому — нельзя. Дед много чего порассказывал маленькому Се-эру… Так что больше всего в России ему нравилось то потрясающее обстоятельство, что здесь в китайских ресторанах уборщиками никогда не работали китайцы. Только местные. Русские.

И вот нынешней ночью ему все-таки сказали «цюйба»…

Нет, он еще возьмет свое! Он преподнесет этот мясной комбинат в подарок господину Ше Хуану, Желтому Змею! После чего сам станет господином. Бесправная тень обретет плоть…

Мечта.

Ведь ему уже сказали «пошел вон». Сказали-таки, большеносые уроды.

Значит, время идти. Мечта разбилась, как ваза в будуаре.

Мощеная ослепительно-белым камнем дорога вьется среди зеленых сопок, приглашая воина в путь…

* * *

Сергея Лю разделывали без наркоза. Елена делала это вовсе не по забывчивости, а по велению горячего, можно сказать, сердца. Разговоры с Неживым даются тяжело, они кипятят кровь и мозг, оставляя гадкий осадок, и самый верный способ избавиться от этой дряни — дать гневу выход. Найти виноватого, отвинтить ему башку, — что проще, если вот он, лежит перед тобой на операционном столе?!

Инструменты больше не стерилизовали (зачем, что за глупость!). Пол никто не мыл. Конвейер крутился, работа спорилась.

Бывший повар пока еще был в сознании. Обида и злость исчезли, ужас давно сменился апатией. Боль не чувствовалась — совсем. Паралич в некоторых ситуациях милосерднее глубокого наркоза. Когда молодые хирурги взялись за пилы (начали, как обычно, с пальцев на ногах и на руках), когда захрустела кость под ножовочным полотном, Сергей Лю подумал о том, что почти половину жизни он расходовал чужой материал. И вот теперь материал — он сам… смешно. Расплакаться бы от смеха, но слез не было.

Боль появилась, только когда добрались до туловища. К счастью, в этот момент не стало мыслей…

* * *

— Эй? — тревожно позвал Балакирев.

Елена оседала на пол: лицо белое, глаза закатились. Нож выпал из руки. Вадим едва успел подхватить ее, а то стукнулась бы головой о плитку.

Подскочил Стрептоцид, бросив пациента на столе. Нащупал пульс.

— Что с ней? — закричал Балакирев.

— Спокойно, жених, — сказал Стрептоцид. — Это просто обморок. Синкопальное состояние, обусловленное ситуацией. От физического и психического перенапряжения.

— И что делать?

— Сейчас… сейчас…

Ваткой, смоченной в нашатыре, помазали виски. Осторожно поднесли ватку к носу. Елена вздрогнула и на мгновение подняла веки.

— Жить будет, — констатировал Стрептоцид. — Подожди, на всякий случай давление померим.

Он измерил у Елены артериальное давление и остался доволен результатом.

— Надо бы ее в спальню. Пущай полетает в объятиях Морфея. Давай-ка, двоечник…

— Не мешай, я сам.

Балакирев легко взял девушку на руки, вышел с этой ношей в коридор и направился к будуару.

— Я сказал: в объятиях Морфея, а не в твоих, — напутствовал его именной стипендиат. — Не приставай там к ней, пусть ребенок отдохнет.

Когда Елену клали на кровать, она пробормотала, не открывая глаз:

— Я тебя люблю, медвежонок…

— И я тебя, вишенка.

— Вы там про голову не забудьте… напомни ему… голову — тоже в контейнер. Для этого кретина… как его… «тенятника»…

Она заснула, не дожидаясь ответа.

— Все сделаем, не волнуйся, — сказал Балакирев, распрямляясь.

Он вернулся в операционную.

И все было сделано. Помощников себе Елены подобрала — что надо…

76.

Каталка с трупом тети Томы убрана обратно в холодильник. Потому что жарко. Жара расползается из котельной по всему подвалу. В печи басовито гудит огонь, а возле дверцы, весь в багровых отсветах, голый и страшный, несуетно трудится истопник, — как бес в аду. На голове — шапочка; к фартуку добавились перчатки. Бутылка, к которой он постоянно прикладывается, — здесь же, на полу. Количество выпитого растет и накапливается…

Вино — его слабое место.

В чем еще этот падальщик уязвим? Я наблюдаю за его скупыми, выверенными движениями. Перед нами физически сильный мужчина и абсолютно уверенный в своей силе. При этом, однако, человек не вполне нормальный — это мягко говоря. Все-таки чавкает специфическую пищу. Плюс к тому, несколько лет просидел в подвале — а это депривация, однозначно. Личность, несмотря на развитый интеллект, деградирована. Таким образом, ясно проступает второе его слабое место: психика.

Компенсируя все свои потери, Крамской строит свой мир, — тем и спасается. Рисует, складывает мозаику, моделирует, приравнивая себя к великим (фамилия обязывает). Он хороший копировщик; я присмотрелся к картинам на его вернисаже — снято с оригиналов, по-видимому, до мельчайших деталей. Вообще, детальность проработки буквально всех его работ — это очень важно. Один макет кремля чего стоит! А его особые отношения с «утилизатом»? Подвинутость в деле домашней кремации, любовь к точному подсчету жертв… Очень тщательный, очень скрупулезный он человек, этот истопник. Патологический педант. Дотошность, вязкость — во всем. Если уж делает, то непременно доводит дело до конца… Казалось бы — сильная черта. И в это же время — точка жуткого напряжения. Вот в чем он более всего уязвим — в своей дотошности.

Потому что выстроенный им мир для него сверхценен.

Каким образом это можно использовать? Да очень просто.

Разрушить его мир…

— Облегчиться не желаешь? — вдруг вспоминает Крамской про меня.

— Мне на унитаз не залезть.

Он умиляется:

— Полурослик ты мой…

Берет меня под мышки, приносит в нишу с унитазом и напутствует:

— Пописай получше.

Секунду-другую я размышляю над его странной заботливостью.

Хотя, чего тут размышлять? Тоже мне, логарифмы. Он не любит мочу в той же степени, в какой и мочевую кислоту, — за то, что портит ему вкус пищи. Наверное, с полным мочевым пузырем и мочеточниками возни много, когда потрошишь свеженького человека.

А я — что я, собственно, такое?

Мясопродукты. Не более того…

* * *

…Опять он жрет. Часа не прошло, как опустошил сковороду, — и вот… Ополоснулся после печи под душем, подвязался вечным фартуком, снял с полки стеклянную банку с тушенкой и вывалил мясо на ту же сковородку. Тушенка, естественно, домашнего приготовления. Вилкой или ложкой не пользуется — все пальцами. Жрет и пьет свое красное. Пьет и говорит, жестикулируя бутылкой в руке…

О том, что это в справедливо и даже смешно, что Сергея Лю распилят на заказы. Потому как, если честно, идею насчет производства и продажи корма для собак подал он, китаец чертов. Никак не мог смириться, что остатки от анатомических исследований, а также от пиршеств, которые устраивал себе Крамской, вульгарно выбрасывали. Это было в Питере, когда они еще маленькой коммуной жили. Кстати, элитный собачий корм — исконно китайское изобретение. Императорских любимцев век от века кормили человечиной, — об этом в книгах не пишут, но так оно и есть. Вроде того, как самим императорам для укрепления телесного здоровья подавали мясо воронов-долгожителей… А что? Китайцев много, им друг друга не жалко. Вот мы в России — мы-то что вытворяем?! И так ведь нация вымирает! В России, как нигде в мире, люди друг друга не жалеют — куда там Китаю с его жестокими традициями…

Людоеду, оказывается, больно за державу. Людоед печется о вымирании нации… Это такой сюр, такая шиза, что я на несколько минут теряю чувство партнера. Между тем, умные речи сыплются из этого м у слителя, как фекалии из пасущегося быка…

…Отношение людей к домашним животным — это абсурд, дошедший до высшей точки. Теперь не собачки существуют для людей, а люди для собачек. И это буквально, никаких метафор. Началось с появления парикмахерских, бань, ресторанов, театров, даже публичных домов, — для собак и кошек! Дальше — больше. Хозяин одевается в тон экстерьеру своего четвероногого друга, покупает парные драгоценности, — себе и сучке, — и, спрашивается, кто в этой ситуации настоящий хозяин?.. Финал более чем логичен: кормить собак и кошек мясом людей.

Или это еще не финал?

Именно подобные соображения подвигли учителя биологии прислушаться к советам Сергея Лю и создать семейную «фирму». Зондирование рынка, осторожные предложения прошли на удивление спокойно. Сформировался первый, пусть узкий, но все же круг клиентов, готовых платить за гарантированное качество. Владельцы холеных тварей не то что не ужасались, а подпрыгивали от нетерпения: ну, давай же, ну когда же. И доставали пухлые бумажники…

Счастливое было время. Пусть Виктор Антоныч лишил Крамского жилплощади — не страшно. На квартире у Эвглены, очищенной от лишних жильцов, то бишь ее родителей, стало даже лучше. Оттуда он ездил на работу в школу, там же устроил разделочную и фасовочную.

Жаль, что первая попытка закончилась быстро и глупо. Крамской, потеряв на радостях голову, решил устроить праздник детишкам, которых он любил и которых никогда не использовал в качестве макетов для своих исследований. Макет он приготовил из раннего прохожего, вышедшего на Белградскую в районе улицы Турку; перенес тело через речушку Волковку (забранную в бетон), поближе к железной дороге, и спрятал в кустах на полосе отчуждения. И в тот же день вывел класс, где он был классным руководителем, к заготовленному экспонату. Урок на природе, так сказать… Его не поняли. К вечеру — объявили в розыск. Вот так он и перестал быть учителем, вынужден был бежать, бросив юную жену. Как он скрывался да хоронился — целый роман. У мамки-то под Лугой нельзя — живо бы пропасли, твари легавые. Несколько лет были бездарно растрачены. Потом он нашел Эву, которая неплохо обустроилась в столице, и добровольно вселился в этот подвал… ну, почти добровольно… потом и мамка сюда подгребла…

* * *

— Да ты попробуй! — подносит он сковородку к моему лицу. — Это ж так естественно…

Я поспешно отодвигаю его блюдо.

— Что естественно?

— Знать, каковы люди на вкус. Как можно жить среди людей, и не знать, какие они на вкус?

— Многие так живут.

— Недоучки и трусы. Сколько ты продержался наверху, в больничке?

— Девять месяцев.

— Достаточный срок, чтобы изучить анатомию и в теории, и на практике. Я тебе предлагаю сдать выпускной экзамен.

— В каком смысле — выпускной?

Он паскудно лыбится:

— А ты подумай. Здесь две двери. Одна там, — взмахивает рукой в сторону «сеней». — Другая там, — тычет большим пальцем себе за спину.

«Другая дверь» — это холодильник… Хорош выбор! Либо причастись человечины и стань своим — тогда, может быть, выживешь. Либо — добро пожаловать на крюк… Впрочем, нет никакого выбора, все это ложь. С какой стати ему меня выпускать?

— Вы анатом или кулинар? — спрашиваю его. — Анатомия и кулинария — разные дисциплины.

Крамской медленно вытирает руки о бороду, потом фартуком промакивает рот.

— Ну, так… — Он тяжело вылезает из-за стола. — Второй раз тебе было предложено. Был шанс, полурослик. Третьего не будет.

Похоже, и правда, третьего раза не будет. Рожа у мясника красная, дышит он ртом. Семь опростанных бутылок сухого остались за его плечами, восьмая, початая — на столе («Кинзмараули» Телавского розлива).

Значит, время пришло.

— По-моему, кто-то стучит, — озабоченно говорю я и морщу брови, делая вид, что напряженно слушаю.

— Куда стучит?

— В дверь. С лестницы… Вот, опять, слышали? Скребется кто-то.

Я спрыгиваю со стула. Головная боль, головокружение, тошнота, — все отступает. Организм мобилизован, спасибо адреналину и норадреналину.

Он убирает в телевизоре звук и отвечает без уверенности:

— Там снаружи звонок есть. Когда приносят остатки — звонят.

Когда монстр скрывается в «сенях», я хватаю штопор и залезаю под макет.

Он возвращается и тупо озирает зал:

— Эй, недомерок!

Обнаруживает меня и вспыхивает:

— Сдурел?! А ну вылазь!

— Чур, я в домике! — говорю ему. Он звереет. Он подбегает к макету, наклоняется и пробует достать меня рукой. Я откатываюсь к противоположному краю.

— Чего удумал, таракан?! — шипит он.

Забегает с другой стороны, но и я настороже. Так просто он меня не достанет. Зато я его — достану, одноклеточного…

— Подожди, я сейчас, — предупреждает он и топает прочь. — Швабру принесу.

Я бью кулаком снизу в стол. Кремль содрогается.

Крамской тоже содрогается:

— Тихо! Развалишь!

Я снова бью — в полную силу.

Швабра забыта. Людоед обегает стол, причитая:

— Тихо, тихо… Это поправим… Это чепуха… — он заглядывает ко мне. — Чего ты хочешь?

Сказал бы я ему, что жить хочу, так ведь ему наплевать. Вместо ответа я приподымаю край стола за ножку — и грохаю об пол. Вся его конструкция подпрыгивает.

Он стонет:

— Обе башни!

Тут же падает на четвереньки и, рыча, лезет ко мне под стол.

Наконец мы на равных!

До чего же он предсказуем и управляем, этот хищник из подвала. Вот уж кто пластилин и марионетка. С Ленкой было куда больше возни…

Жалю его штопором.

Одного удара бы хватило, попади я, куда метил — сбоку в височную впадину. Прямой в глаз не проходил: враг держал растопыренную пятерню перед собой, собираясь схватить меня за горло. Руку мою отбить он не успевает, но реакция его все равно хороша: дергает головой назад, так что штопор лишь пробивает ему щеку. Я рву застрявшее оружие обратно, увеча Крамскому вывеску… нет, это ошибка. На мгновение я открываюсь, и этот чертов берсерк, не обращая внимания на адскую боль, хватает-таки меня одной лапой за ворот. Второй — влепляет мне в скулу. Если б с размаха — нокаутировал бы. Штопор потерян, как и внезапность. Он снова бьет; я пытаюсь блокировать удар культей, однако исход схватки ясен. У Крамского две руки — против моей одной с четвертью. Он вышвыривает меня из-под стола и неуклюже выбирается сам…

Пару секунд он мне дарит.

Когда монстр выпрямляется, я уже готов. Из щеки его выдран изрядный лоскут, на губах пенится кровь. Глаза безумные, жуткие. Широко расставляя ноги, он движется ко мне, и тогда я метаю пустую бутылку.

Попадание точное: макет замка взрывается тысячей осколков. Тварь оборачивается и застывает в шоке. Я запускаю еще снаряд, круша рукотворный кусочек средневековья, превращая утопию в руины. Тварь воет, раскорячивается над спичечными хоромами, стараясь заслонить творение рук своих.

Ха-ха!

Чтобы уничтожить кого-то — убей его мечту.

Очередная бутылка тюкает Крамского в затылок и разбивается об пол, следующая достается телевизору (экран, прощально пукнув, лопается), однако маньяк словно не замечает этого. Боевой дух его вышел вместе с воем.

— Дом князя… — бормочет он (слова угадываются с большим трудом). — Конюшенка, пекаренка… Что ж вы наделали, нелюди…

Артобстрел закончен. Я скачу к выходу из зала, нахожу брошенную «струну», раскручиваю укороченную «восьмерку», выбрав стальной шнур на половину длины.

Людоед, забыв про меня, мутным взором озирает свои владения. И вдруг сообщает непонятно кому, поминутно сплевывая кровь:

— Ненавижу… Дом этот чертов… Мамку убили… (Говорить ему тяжко: разворочанный язык не слушается. ) Спасают они меня, как же! Спасают, а мне не верят. МНЕ — не верят! Мясо вечно воняет, тьфу… Слышь, ты, обрезок! Как там тебя… седьмой! Я тебя щас кончу. Но ты знай, что Крамской — не такой, как они. Во что превратили святое дело?! Деньжищи шальные — зачем?! А бывшая моя — просто холодная торговка. Купчиха, одним словом, едят ее мухи…

Надо же, оказывается, он многим недоволен, властелин подземелий! Он берется за стол обеими руками и, хакнув, сворачивает макет набок. Натуральная истерика.

— Вот вам! — произносит удовлетворенно.

И на этом — все. Момент истины, август сорок четвертого… Покачиваясь, Крамской идет ко мне, — тупо, уже без мозгов. Когда он приближается на дистанцию атаки, я отпускаю «струну» на полную длину и захлестываю его шею. Он рвет проволоку на себя, однако я не выпускаю рукоятку. Меня крутит, мотает вокруг его туловища. Культей бью зверя в глаз — попадаю! — и затягиваю, затягиваю удавку. Он падает на четвереньки… Нет, это еще не победа. Он нашаривает меня слепыми руками и отбрасывает прочь. Пока я барахтаюсь в куче бутылок — срывает с шеи «струну», бурно кашляет, поднимается, находит меня взглядом…

В руке моей — «Монашка под луной». Молдавское полусухое, запечатанная бутылка. Чрезвычайно кстати! Зря он не обращает на эту деталь внимания, потому что когда он вновь лезет на меня, уже совершенно обезумевший, я луплю его с размаху по коленной чашечке. В ноге хрустит, а бутылка разбивается, оставляя мне симпатичную «розочку». Людоед на секунду забывает, чего хотел, — надламывается от боли, — и тогда я всаживаю стеклянный цветок в его белое туловище. И снова. И снова. Снизу вверх, снизу вверх… Я бью, крича от азарта, куда придется, и вдруг вижу поганую бороду — прямо над собой…

Где-то там, в гуще свалявшихся волос, мечется кадык.

Горло твари беззащитно.

Короткое движение «розочкой» становится последним. Как прощальный поцелуй. Сонная артерия рассечена; теплый душ обдает меня с ног до головы. Я — весь мокрый. Крамской падает, чтобы уже не подняться, — зажимая горло руками. Веселые фонтанчики крови легко находят путь между его трясущимися пальцами…

С такой раной человека не спасти, даже если бы в соседнем помещении дежурила бригада «Скорой помощи».

Сил у меня больше нет: я лежу рядом и смотрю, как он агонизирует.

77.

В обитаемой части дома все спали (подвал не в счет). Менеджер Илья — на месте гувернера, Долби-Дэн и Эвглена Теодоровна — в палате, на своих местах. Бригада хирургов — в будуаре, втроем на одной кровати.

Кровать у бывшей хозяйки дома была шикарная, широченная; трое молодых людей запросто здесь поместились. Спали не раздеваясь, по-походному. Вадим обнимал Елену, Стрептоцид — подушку.

Операционная временно опустела, зато в коридоре появился второй мешок с мусором. Два пластиковых мешка стояли рядком, ожидая торжественного момента, когда их спустят на Нулевой этаж.

Была ночь. Тишина и покой…

Таким образом, что разбудило Эвглену Теодоровну — непонятно. Ничего не могло разбудить. Очевидно, просто срок подошел ей проснуться, она и проснулась. Психохимия — коварная штука, биологические циклы ломает на раз.

Она проснулась тяжело — выползла из вязкого кошмара, который не запомнила.

Отвратительный синюшный свет пластами висел в комнате. Хотелось есть, а еще — очень хотелось в туалет. Болела нога. Все тело болело — мышцы, суставы, голова, даже кожа; но нога — отдельно. Наверное, потому, что ее не существовало…

Зачем? — вяло подумала Эвглена Теодоровна.

К чему относилось это «зачем», она не знала. То ли к тому, что пробуждение ей решительно не понравилось, то ли к тому, что стало вдруг жалко отрезанную конечность. Впрочем, скорее всего, она задала себе вопрос более широко: ЗАЧЕМ ВСЁ?

Смысла не было. Ни в чем. Ни в бодрствовании, ни во сне, ни в еде, ни в испражнении. Смысла не было вообще — особенно в том, что они называют жизнью.

Кто «они»?

Они. Те, кого Эвглена Теодоровна ни за что не попросит подать ей судно…

Как же это кстати, что в мире была ночь! Иначе пришлось бы снова с кем-то разговаривать, отвечать на какие-то вопросы… не хочу, содрогнулась она. Процесс формирования слов и фраз казался ей совершенной нелепостью. Вдобавок — смотреть на чьи-то морды, ощущать оскорбительные прикосновения к своему телу… Хватит. Пошли они все в… (куда? )… в жопу, решительно закончила она мысль.

Щепетильность, приличия, воспитание, — все зола и тлен. Купчиха умерла.

Взять судно самой, подумала Эвглена Теодоровна. Эта штука должна быть возле кровати. Дотянуться свободной рукой до пола, нащупать холодную эмаль…

А смысл?

Не было смысла.

Она заплакала.

Остро вспомнилось, как она выкладывала посторонним людям все производственные секреты, — помимо своей воли. Как фехтовала на шприцах с родной дочерью — на глазах у интригана-мужа. Как униженно отдавалась Виктору Антоновичу, презиравшему ее ничуть не меньше, чем всех прочих самок на свете… Пошлость и мелодрама.

Эвглена Теодоровна была сама себе противна.

Плача, она откинула одеяло, согнула в колене укороченную ногу и дотянулась рукой до культи. Раскрутила бинты. Повыдергала нитки, вскрывая рану. Оттянула лоскуты кожи — и остановилась… Впрочем, колебалась недолго. В том, что она собиралась сделать, смысла было куда больше, чем во всех прожитых ею годах; этот поступок был единственно возможным ответом на пустые и многочисленные «зачем».

Ну же!

Нащупав перетянутые сосуды, она с силой их рванула. Тонкие трубочки, наполненные жизнью, порвались легко, как будто были из теста. Кровь потекла весело и проворно — на простыню, на матрац, на пол.

— Не хочу быть одна… — пробормотала Эвглена Теодоровна. — Я не умею быть одна…

Она укрылась одеялом. Она не видела деталей происходящего, но хорошо представляла, как это выглядит. Обе сосудистые дуги во время ампутации удалены — и та, что была в подошве, и та, что выше. Из артерии должно хлестать, как из брошенного шланга. Вены, наоборот, спадаются, суживаются, превращаясь в дряблые чехольчики… Ей было холодно и страшно.

Женщина истекала кровью, быстро теряя силы. То, что не решился сделать Алик Егоров и все предыдущие жертвы, — она сделала.

А потом стало тепло, спокойно. Холод ушел, забрав с собою страх и боль. Она не засыпала, нет, она словно проваливалась в ямы, из которых с каждым разом выбираться было все трудней. Сильно кружилась голова, сохло во рту. И все же, несмотря на малоприятные ощущения, блаженство удивительным образом нарастало. Блаженство было наградой за правильный выбор.

Проваливаясь в очередную черную яму, Эвглена Теодоровна подумала: так мне и надо! Я жила ради Нее… но если я Ей не нужна — меня не будет…

Эта яма оказалась последней.

78.

Ампутационный нож я нахожу, где бывший хозяин его оставил — в разделочной, на секционном столе. Впечатляющая штука, между прочим, этот нож: длинный, страшненький, бритвенно острый. Тяжелый, со стальной рукояткой. Если сравнивать, например, с кинжалом, то сравнение будет не в пользу последнего. Кинжал просто режет, а этот еще и психически подавляет.

Подбираю «струну» и наматываю ее на себя, под рубашку.

После чего возвращаюсь в «сени», к выходу из подвала, и занимаю пост.

Караулю, когда откроется маленькая дверца в главной двери. Та самая форточка в большой мир, сквозь которую истопнику подавали остатки от трупов. Заигравшиеся детки во главе с Еленой не могут не появиться, у них же скопилось несколько мешков с «утилизатом». И как только падут запоры…

Ох, мечты, мечты.

Отмыться бы под душем: волосы от чужой крови слиплись, кожа покрылась коркой… Нет, страшно уходить. Уйду — и упущу момент. Хотя, если Крамской не наврал, прежде чем открыть дверцу, они должны позвонить. …

Крамской лежит, где сдох, я его не трогаю. Когда ползал за ножом — обогнул и тело, и ту пакость, что вытекла из него.

Рука саднит: ободрал о бетонный пол, когда властелин подземелий швырял меня туда-сюда. Ладно, перетерплю… Возвращаются симптомы сотрясения мозга — к счастью, стертые, уже не столь выраженные. И еще прибавилась слабость: каждое движение теперь дается только через волевое усилие.

Я опираюсь спиной о стену. Сижу, экономя силы.

Жду…

* * *

…Сколько времени прошло? Никак не узнать, возможность такая отсутствует. Часов в подвале нет, во всяком случае я их не видел. Телевизор разбит — моими же стараниями… С другой стороны: как же Крамской жил тут без часов — годами?! Неужели обходился только телевизором? Сомнительно…

Поискать? — спрашиваю я сам себя.

Не надо, обойдусь. Пост покидать — рискованно.

И все же! — настаивает изрядная часть меня, не умеющая просто ждать. Есть вариант, что наручные часы были у тети Томы или у мента Тугашева. Если покопаться в их вещах…

А ты видел у кого-нибудь из них на руке часы? — сердится другая моя половина, полная скепсиса и лени. Тугашев на крюк отправился голым. Тетя Тома, хоть и прятала запястья в длинных рукавах халата, стесняясь своих отечных рук, за временем в палате следила исключительно по настенным часам.

Но надо же что-то делать! — не сдается мое первое «Я».

Ты и так делаешь, отвечает мое второе «Я», позевывая. Более важного занятия, Саврасов, в твоей жизни еще не выпадало. Ты насторожил ловушку на дичь, именуемую свободой. Ты — сжатая пружина в этой ловушке. Осталось дождаться, когда кто-нибудь неловким движением тронет стопор… И вообще, что для тебя время, если изменить ничего нельзя?

Самое горькое, что мы оба правы…

* * *

…Секунды сматываются в минуты, минуты — в часы, однако ничего не происходит. Падаль начинает пованивать. Или это только кажется? Бывают ли нюхательные глюки? Насколько я знаю, гнилостные процессы развиваются в трупе сравнительно медленно и становятся заметны не раньше, чем покойник полностью остынет. А остынет Крамской примерно через сутки. Потрогать убитого, что ли? Убедиться, что он еще теплый… Кстати, время можно отслеживать по состоянию трупа, — приблизительно, но все же. Наблюдать за изменениями в трупных пятнах, за интенсивностью мышечного окоченения, за процессами охлаждения и высыхания… Хорошая, конечно, идея. Если б у меня был градусник, да если б я хоть чуть-чуть понимал в судебной медицине…

Запах отчего-то все тяжелее, все тошнотнее. Оттащить бы людоеда в холодильник, а то ведь с ума сойду.

И без того сойду. Уже сошел…

* * *

…Первое мое «Я» — энергичное, но суетливое. Второе — рассудительное, но трусоватое. Первое твердо стоит на земле (в настоящий момент сидит), второе смотрит на все происходящее сверху. Оба трудно переносят неопределенность, обоим несладко приходится взаперти. Так что коротаем время в изысканных беседах…

Я говорю Саврасову:

— Не мельтешишь ли ты, переполненный отчаянием? Не пытаешься ли вернуть то, что тебе уже не нужно? Ты ищешь свое место в странной жизни, так похожей на бред, и все твои стрессы — это главный твой двигатель. Ты выживаешь назло Им Всем. И твоя ненависть к нынешним обстоятельствам — на самом деле форма любви. С каждой новой ошибкой ты становишься все более приспособленным и сильным. Скоро ты будешь заставлять других ошибаться в свою пользу, — собственно, начало этого уже положено. И тогда ты окончательно поймешь, что любишь новую жизнь, какова бы она ни была. Возвращаться в прежнюю — это нонсенс. Ты не захочешь возвращаться. Так оно и будет, если выживешь, а ты выживешь…

— В очередной раз я убедился (возражает мне Саврасов ), какая жуткая химера пожирает твой изгрызенный организм. Имя ей — страх. И опять я вынужден тебе помочь, хоть ты и принимаешь мою помощь за отчаяние. Увидеть невидимого врага — значит, сделать победу возможной. Если ненависть к дряни — это форма любви, то страх — это форма зависимости. Переломайся! Избавь себя хотя бы от страха перед людьми (в твоем случае — именно так), может быть, тогда перестанешь искать виноватых на небесах? И тебя больше не будет пугать то, каким ты вернешься. А ведь ты вернешься…

— Пойми, Саврасов. Новая жизнь изжевала тебя и выплюнула, но и в прежней тебе нет места. Тебя раскатали и вылепили заново — как пластилин, если использовать привычный тебе образ. Ты уже не человек. Ты — щука без зубов, волк без аппетита. Это крах. Зачем тебе большой мир, изменившийся за девять месяцев до неузнаваемости…

— Крах, говоришь?! Я напомню кое-что. Цены увеличились в два-три раза, причем, все разом, а зарплаты не увеличились ни на рубль. Очень холодная зима. Внезапная нищета, которая длится и длится, и нет надежд, что изменится хоть что-то… Это был — крах. Этот пресс выжал такое дерьмо, что гипотетические фашисты, пришедшие к власти, кажутся розовыми мечтами. Лучшего примера, чем забой человекоскота на «игрушки» для имперских пекинесов и колли, и не нужно. А у тебя, дружочек, никакая не катастрофа. Ты всего лишь калека, который помнит, как живут простые люди, и который боится, что прежний мир его выплюнет, как и нынешний.

— Но ведь ты тоже боишься.

— И я.

— Но мы выберемся?

— Не вопрос…

* * *

…Крамской воняет уже в полную мощь. Мертвое тело начало покрываться трупной зеленью. Невероятно! Насколько я помню, признаки гниения проявляются не раньше вторых-третьих суток… Неужели столько времени ахнуло в никуда? Не понимаю…

Что, блин, происходит?

Ничего не происходит. Дверь заперта; хозяева забыли, что у них в подвале кто-то живет. Я-то ладно, из меня давно должны были антрекот сделать, но мастер-истопник?.. Впрочем, насчет него хозяевам тоже нечего беспокоиться: с голоду не помрет, запасов у него тут — на осень и зиму.

А мне чем прикажете питаться?

Я все-таки пересиливаю себя и перетаскиваю падаль в холодильную камеру — иначе успею задохнуться раньше, чем проголодаться.

Несколько раз ползал в туалет. Воду пью из-под крана, забравшись на стул. Чередую воду с вином, коего здесь в переизбытке. Жрать хочется нестерпимо, и вино отнюдь не глушит это чувство, скорее наоборот. С тоской смотрю на стеллаж с домашней тушенкой и думаю о том, какая это ирония судьбы — поросенок помирает от истощения в мясной лавке, полной свинины.

Прикоснуться к подобной «еде» — немыслимо…

* * *

…Мое время окоченело вместе с трупом Крамского, но наверху, это очевидно, день проходит за днем. А может, неделя за неделей. Вино все выпито. ВСЕ ВЫПИТО! Вино закончилось, хотя, казалось, его хватит до скончания века… значит, веку пришел конец.

Всему приходит конец.

От голода путаются мысли. Ни хлеба, ни крупы, ни овощей здесь нет. Единственный помидор и пару огурцов сожрал Крамской. Вокруг — сплошное мясо, килограммы мяса, на полках, в холодильнике и морозильнике… ценный, богатый белком продукт… забыть бы про все это добро, не видеть бы! Так и представляю, как включаю плиту, как шкворчит на огне сковорода…

С другой стороны, меня-то самого они для чего готовили? Что сделали с моими ногами и с моей рукой? Этого — не забыть при всем желании.

Почему того, что можно одним, нельзя другим? Почему мир так несправедливо устроен? Что за перегородки выстроены в наших головах?

* * *

…Не осталось сил передвигаться. Гажу прямо в «сенях», возле выхода. Пью из чана с водой, который предусмотрительно притащил — когда? неделю назад, месяц, год?

Головокружение — как ямы на раздолбанном проселке; сознание проваливается, бьется о дно и выпрыгивает обратно.

Хочу жить. Просто — жить, пусть уродом, который сам себя презирает, пусть тварью без совести и души… Вдруг обнаруживаю, что ползу. Остатки воли толкают: вперед, вперед! Вот и стеллаж. Снимаю с нижней полки трехлитровую стеклянную банку, разбиваю ее об пол. Кусочки мяса плавают в луже растекшегося жира. Выбираю один, который поменьше, стараясь не порезаться об осколки, — и затем, затем…

Кладу пищу в рот.

Дальше организм все делает сам.

Узнать, каковы люди на вкус — что естественнее? Я жую и глотаю, давясь от нетерпения. Достаточно попробовать — и этот вкус всегда будет с тобой, уверял меня один опытный гурман… Эй, учитель, я сдал твой выпускной экзамен! Выпусти меня, открой запоры! Где ты, учитель, куда пропал, сволочь…

Мясо как мясо. Похоже на кролика.