Миколка-паровоз. Сборник фантастики.
ТЯЖЕЛАЯ ПОРА.
Со стороны посмотреть, так жизнь у Миколки вроде бы совсем веселая и беззаботная. То раков он ловит, то с дедом охотой промышляет, то лакомится «заячьим хлебом», то, наконец, с «его императорским величеством» знакомство сводит, лично самому Николаю Второму, самодержцу российскому, руку пожать собирается.
Но это лишь кажется так.
Не очень-то и много веселого бывает в Миколкиной жизни. Всю зиму мерз он в холодном и тесном вагоне, мечтая о теплых днях. Вдобавок к холодам донимал и голод, особенно когда началась война.
А тут еще новая беда обрушилась на Миколкину семью. Однажды в полночь ворвались в вагон жандармы, разбудили всех. Искали что-то. Даже деда подняли с пола и перетрясли мешок с соломой, что служил старику периной.
Дед спросонья был зол й мрачен, с жандармами пререкался.
— И что вы ищете там, где ничего не клали?
Один из жандармов, тот, которого некогда отлупил дед на станции, толкнул его в грудь:
— Отойди в сторону, старый пес!
Дед стерпеть такого унижения не мог, засуетился возле своего сундучка, приговаривая под нос:
— Я тебе покажу, кто из нас старый пес! Я старый царский воин! У меня царские награды есть… Да я на турков…
— Оставь ты свои побрякушки, — прервал деда Миколкин отец. — Знаю, медали хочешь им показать. Наплевать им на твои солдатские медали! У них у самих вон мундиры бляхами увешаны. Одна только разница, что ты своей кровью медали заслужил, а они их нашей кровью добывают… Присматривай за внуком, дед, пусть растет человеком…
Ничего не нашли жандармы, но все равно арестовали отца и увели. А за что, за какие такие дела? Украл что-нибудь Миколкин отец, убил кого? Да никогда ничего дурного не делал он и не помышлял. А вот взяли и в тюрьму посадили, как вора последнего.
И уже на следующее утро заявился тот самый станционный жандарм. Распахнув настежь двери, скомандовал:
— А ну, выметайтесь из вагона, чтоб и духу вашего тут не было!
Мать сперва ничего не поняла, спросила только:
— Как так — выметайтесь?
— А так! — осклабился жандарм и, схватив с гвоздя дедово пальтишко, швырнул на рельсы.
— А где же нам теперь жить? — снова спросила Миколкина мать, не понимая, почему жандарм выгоняет их из домика на колесах.
Ничего не сказал в ответ жандарм, а только принялся выбрасывать за порог нехитрый скарб Миколкиной семьи.
Дед схватил было табуретку — и к жандарму, да Миколка тотчас повис у него на руке:
— Не надо, дедушка, не надо! Эта собака и забить еще может тебя…
Заметил Миколка, что кобура с наганом у жандарма расстегнута, видно, на всякий случай.
— Вон, щенок! — схватил жандарм Миколку за шиворот и вытолкнул за двери.
Миколкина мать сидела в углу, словно в забытье. Только слеза за слезой скатывалась у нее по щекам, и повторяла она одни и те же слова:
— Как же нам жить? Что ж это за напасть такая…
— А это уж меня не касается… Мне-то что до того… — посмеивался жандарм и продолжал швырять за порог вещи.
У вагона собрались люди: женщины поселковые, рабочие из депо. Сначала переговаривались между собой потихоньку, грустно покачивали головами, сочувствуя Миколкиной семье. Потом заговорили громче и громче. Вскоре около вагона поднялся шум, послышались угрозы, брань, а некоторые даже пробовали пристыдить жандарма:
— Ты что ж творишь-то, человече? На зиму глядя людей выгоняешь под открытое небо! Нынче их, а завтра, гляди, и за нас примешься?
— Расходитесь, не то и вас всех сейчас арестую, — огрызался жандарм, опечатывая закрытый пустой вагон сургучной печатью.
— Нашли у кого совесть искать! Да разве бывает она у таких собак?! — раздавалось в толпе.
Люди стеной подступали к жандарму, готовые накинуться на него, избить, втоптать в мазутную грязь.
Тогда поднялся дед Астап, который до того сидел на разбитом топчане и тоскливо смотрел на людей. Выступил он вперед и заговорил:
— Оставьте, люди, этого пса цепного. Разве в нем дело?! Ну, не выгонит нас нынче он, так завтра ж их, таких-то, две дюжины привалит сюда, все равно не отступятся… А вы только беды себе наживете… Есть повыше жандармов люди, вот они понимают, в чем правда и справедливость. Те, что выше, они все увидят и все разберут, кто тут прав и кто виноват… А вы, люди, расходитесь лучше по хатам…
Верил еще дед Астап в какую-то высшую справедливость, не совсем еще веру в царя потерял.
— Не может того быть, чтобы он допускал такие порядки, когда человека ни за что ни про что в тюрьму сажают…
Распродав кое-что из пожитков и нацепив медали на грудь, покатил дед Астап к высшему жандармскому начальству хлопотать насчет сына. А вернулся мрачнее тучи, вконец раздосадованный. Сорвал медали свои, швырнул Миколке:
На, внучек, спрячь со своими пуговицами, двумя побрякушками больше будет.
Он достал из кармана бумагу и прочитал Миколкиной матери. Это был приговор Миколкиному отцу. По приказу «императорского величества» осудили его на десять лет каторжных работ.
— «Его императорского величества», — повторял дед Астап, набивал трубку махрой и крепко затягивался дымом. — Погань он, а никакое не величество! А я-то еще надеялся…
И надолго задумался дед.
Жили они теперь в небольшом сарайчике, сложенном из старых шпал. Сарайчик уступил им под жилье знакомый стрелочник. Дед каждое утро направлялся в город на заработки: то дрова пилить да колоть, то еще что сделать. Мать тоже ни от какой работы не отказывалась — мыла полы, стирала белье, подметала дворы у богатых хозяев.
Миколка часто спрашивал, за что же все-таки угнали батю на каторгу. Но никто не мог ему толком объяснить. Одно лишь знал Миколка: отец его — политический преступник. А что оно такое — политический — и какое такое преступление совершил батя, кто его разберет? Разве ж это преступление, что он руководил забастовкой и добивался, чтобы рабочим платили за их труд как следует! Ну что в этом плохого, неужели за это надо людей в остроги бросать, на каторгу гнать?..
Тяжелая пора настала в жизни Миколки. Некому было его даже «заячьим хлебом» угостить. И долго еще, заслышав сквозь сон на утренней зорьке знакомый гудок паровоза, вскакивал Миколка и тормошил мать:
— Вставай, мама, самовар ставь, батя едет с пассажирским…
Но не надо было ставить по ночам самовар, и мать укладывала Миколку.
— Спи, сынок, спи. Далеко еще батин поезд, ой, как далеко…
Дни тянулись за днями — серые, скучные, холодные. Только и радости было, когда навещали знакомые рабочие из депо.
— Не горюйте, — утешали они деда Астапа и Миколкину мать. — Минует лихая беда, будет когда-нибудь и на нашей улице праздник. Не все ж им да им…
Хорошие они люди — батины товарищи: то дровишек раздобудут, то печку в сараишке чугунную поставят. Глядишь — загудит, запоет в ней веселое пламя, и холод не так донимает. Тогда и дед бодрится, начинает шутки шутить с Миколкой.
— Горя бояться, внучек, счастья не видать. Так-то! Доживем и мы с тобой до лучшей доли…
Бодрился, бодрился дед Астап, других утешал, а сам взял да и захворал. Простудился как-то: распарился за пилкой дров, вот и прохватило его. Едва добрел до дому.
Как ни ухаживали за ним Миколка с матерью, ослаб дед окончательно. Притих, приумолк. Раз как-то подозвал к себе:
— Мне, видно, помирать пора настала… Ты смотри у меня, Миколка, мать во всем слушайся, расти да сил набирайся… А ты его к труду приучай. Не было у нас в роду таких, чтобы чужими руками жар загребали. Хлеб своим горбом добываем…
Не сдержался тут Миколка, заплакал. Очень уж страшно было ему разлучаться с самым лучшим своим другом-приятелем, с верным товарищем…
Да не сдал своих позиций на этом свете дед Астап, выдюжил! Здоровых кровей был старик. Поднялся на ноги. Правда, не тот уже был дед, «в строй» не годился, и Миколкины похождения теперь обходились без участия старого Астапа.
А время шло. И вскоре после того как выздоровел дед, стали доходить до Миколкиной семьи слухи один другого удивительнее, один другого интересней. И не откуда-нибудь слухи, а из самого Питера. Вначале смутные, неопределенные. Будто бы волнения начались в народе, и выступает рабочий люд против царя. Поговаривали, что не за горами время, когда будет свобода во всей России, а буржуям придет конец. Буржуям и верным их прислужникам. А вскоре в каждом вагоне уже знали, что началась в Петрограде революция.
Однажды к вечеру в сараишко к Миколке забрел жандарм. Был он почему-то без шашки и без своей красной шапки. И голос у него был совсем не такой. И вид вовсе не воинственный. Зашел в хату, поздоровался и вдруг стал просить Миколкину мать забыть все прежнее: мол, известное дело, мало ли чего в жизни не бывает, разных там неприятностей и огорчений…
Рассердилась мать да и выгнала жандарма прочь:
— Проваливай отсюда, собака! Не скули, кровопийца…
Так и не поняли они, зачем приходил жандарм. Но уже на следующее утро все стало ясно. Проснулся Миколка от громкой перестрелки в городе. Выглянул и не узнал станции. Над зданием вокзала колыхался на ветру огромный красный флаг. На платформе и на путях толпились люди, и все такие веселые, шумные. Жандарма и след простыл, а ведь уж так он мозолил глаза, целыми днями отираясь возле колокола в своей красной шапке. Попряталось куда-то начальство, исчезли и офицеры, которых всегда было видимо-невидимо в проходивших через станцию поездах и эшелонах.
Но больше всего удивило Миколку не это — он смело прошел в тот зал, куда прежде не мог попасть даже вместе с отцом. Никто не задержал его. В зале первого класса почти всю стену занимал пребольшущий портрет царя. Вот этот-то портрет теперь и сдирали рабочие депо. Срывали, как говорится, «с мясом». Уже сброшены были на пол царские ноги в наглянцованных сапогах, мундир с золотым шитьем, и одна только голова под короной, зацепившись за гвозди, все еще болталась на стене. Вот к этой голове сейчас и тянулись багром деповские рабочие.
В зал вдруг влетел начальник станции. Глянул на стену, ахнул, испуганно замахал руками:
— Что ж вы делаете с портретом его императорского величества? Да вы мне всю стену испортили!
Кто-то пустился с шутками к начальнику, давай его ловить. Кто-то без всяких шуток посоветовал выметаться отсюда подобру-поздорову:
— А не то тебя самого вздернем на царское местечко…
Вскоре царская голова вместе с углом рамы и налипшей известкой полетела вниз и, вздымая клубы пыли, рухнула на пол. И все начали дружно чихать и смеяться:
— Только и пользы от царя, что носы прочистим, — приговаривали рабочие, когда один из носильщиков взял метлу и стал сметать в кучу царя, известку и всякий хлам, чтобы выбросить потом все в мусорную яму.
— Вот, брат, как царей сбрасывают! — произнес кто-то над самым ухом Миколки, и вновь толпа весело захохотала.
А за станцией не умолкала стрельба. Это жандармы и офицеры на. некоторых улицах еще не сложили оружия, сопротивлялись. Но выстрелы раздавались все реже и реже. Миколка помчался в город. По главной улице вели арестованных. Городовые смешались с офицерами и жандармами, и все они косились на народ, и злобные огоньки вспыхивали в их мрачных глазах.
— А, фараоны! Попались, гады! Не век вам рабочую кровь пить! — неслось им вдогонку с тротуаров.
«Что-то нашего жандарма не видно. Еще смоется, чего доброго», — подумал Миколка.
Вот уж кого поймать бы, вот бы кому досталось! За Миколкиного батю, за деда Астапа, за тот дырявый вагон, где родился Миколка и откуда выкинул его этот ненавистный человек…
Только это подумал так Миколка — глядь: вон он, стоит себе среди людей на базаре, разводит турусы на колесах. Он — и не он! Усы сбриты. Шинель на пальто сменил. С непокрытой головой. И, конечно, никакой шашки при нем нет. Крестьяне с подвод слезли, окружили его, слушают. А он про свободу распинается.
— Нам-то оно куда вольготнее теперь будет. Землей, поди, наделят, — говорит кто-то из крестьян.
— Как бы не так! Рты не разевайте особенно: увидите вы ту землю при таком беспорядке, когда никакого, то есть, закона нет, — не унимается переодетый жандарм.
Слово за слово, и вот уже жандарм целую речь произносит, шпарит, как по писаному. И выходит, по его словам, что пробил в стране самый черный час, что сеют смуту в народе разные самоуправцы, фабричные да евреи. Как-никак, мешал им царь последние соки из мужика выжимать. А теперь, смотрите, вознамерилась эта голытьба свои порядки устанавливать…
Вздыхают крестьяне, соглашаться не соглашаются, но прислушиваются. А кое-кто в спор вступает.
— Нет, что ни говори, человече, а перемены должны быть большие! Ты бы знал только, как нас прижимали разные урядники, стражники да жандармы, сколько натерпелся наш брат от них…
— Про стражников да про жандармов я не говорю, — подхватывает переодетый жандарм, вроде и не был он сам никогда таким же гадом. — Но при чем же тут, люди добрые, царь? Разве знал он, как простой народ жил? Все от него, от батюшки, скрывали…
Сыплет жандарм словесами и в ус не дует. Со стороны послушаешь, так сам он вроде из работяг. И уже хотелось Миколке крикнуть во всю силу: «Держите его, сам он жандарм и есть!»— да боязно: вдруг не поверят люди мальчишке, а этот гад возьмет еще да и отлупит. Но тут в разрезе пальто приметил Миколка синие жандармские штаны. Тотчас сообразил, как врага на чистую воду вывести.
Протиснулся он к жандарму, схватил за полу и спрашивает:
— Дяденька, пальто продаешь?
Люди давай смеяться, а жандарм — на Миколку:
— Пошел вон, сопляк! — и начинает расталкивать крестьян, уйти собирается.
А Миколка распахнул полы его пальто да как закричит на весь базар:
— Эге, а штаны-то жандармские! Держи его!..
Увидели люди жандармскую амуницию, тут же окружили жандарма тесным кольцом.
— Ишь ты, гадина, а еще своим человеком прикидывался! Посмотрите, какой защитник у царя объявился! И форму сменил, чтоб не узнали…
Так поймал Миколка последнего жандарма со своей станции и торжественно доставил его под конвоем рабочих в депо. Сколько тут поздравлений посыпалось Миколке за его отвагу и находчивость, за победу над хитрым врагом.
— Молодец, парень! В батьку пошел! Лови их, супостатов, где только ни встретишь!..
Так начиналась свобода. Так начиналась революция. Так участвовал в ней и наш Миколка-паровоз.
А через несколько дней самое великое счастье пришло в Миколкину семью. Нежданно-негаданно вернулся отец. Исхудал он в далеких краях, обветрился и обморозился, зарос бородой — одни только глаза блестят. Да зато таким он был радостным, таким веселым… Обнимал всех, целовал, пожимал руки рабочим, которые толпой пришли из депо. Рабочие подбрасывали его, качали, наперебой звали к себе в гости.
— Не время, братцы, гостевать! — отшучивался Миколкин отец. — А то за столами все на свете прозевать можно! Буржуи перепуганы насмерть и готовы на свободу нашу цепи набросить.
Некогда было и отдохнуть отцу. С головой ушел в новую работу.
Жить они переехали обратно в свой вагон. Заявился к ним все тот же «буржуй» из депо, что испортил когда-то Миколкину картинную галерею. Распорядился заново перекрасить вагон, крышу починить. Даже пол перестлали в домике на колесах. А сам толстяк так и бегал вокруг Миколкиного отца, как на роликах, и все спрашивал:
— Может, вам еще что починить? Может, печку желаете новую?
Морщился Миколкин отец, помалкивал, а потом не выдержал да как гаркнет:
— Да отстань ты, чего прилип как банный лист! Что-то прежде не замечал я, чтобы ты с нашим братом так разговаривал. Сделай все, как надо, и не лебези…
«Буржуй» вроде и не понял ничего, увивается, лепечет:
— Вы уж старое не поминайте: что было, то с водой сплыло. А меня вот рабочие ненавидят. Хотят даже под суд отдать… Чего только не говорят! И притеснял-то их я, и дом поставил за краденое, и на каждую их копейку зарился… Вы ж теперь у нас человек большой, человек уважаемый… Недаром рабочие собираются вас комиссаром поставить на участке. Так вы уж оградите меня…
— Убирайся подобру-поздорову! — не вынес этой болтовни Миколкин отец, а Миколка еще поддал жару:
— Топай, топай, погань буржуйская! Ишь ты, прижали хвост, сразу на задних лапках заходил.
«Буржуя» из вагона как ветром выдуло.
А жизнь-то снова становилась тревожной.
На свободу покушались тысячи врагов. Не собирались буржуи отдавать власть рабочим, большевикам. А большевиком был и Миколкин отец. Частенько приходилось ему скрываться, чтобы не попасть в руки буржуям и офицерам.
Но даже Миколка видел, что сильнее всех в городе и на станции все равно большевики. Все депо шло за ними, все рабочие зорко охраняли их от офицерья да буржуазного правительства Керенского. Да и кто его признавал — то правительство! Приказы Керенского никто не исполнял, паровозы выходили из строя, портились вагоны. Народ не хотел продолжать войну, начатую когда-то Николаем Вторым. Железнодорожники не давали отправлять эшелоны на фронт.
Только в Октябре свободно вздохнули рабочие. Власть окончательно перешла к ним. И стала она называться Советской властью!
— Вот теперь, сынок, наш праздник! — сказал отец Миколке и улыбнулся, как улыбался, когда вернулся с каторги. — Теперь паровозы — наши! Дороги — наши! Вся страна, Миколка, — наша!
Дед Астап прослезился: то ли от слов этих, то ли уж просто от старости. И спросил:
— А царю, значит, что же — совсем крышка?
— Крышка твоему царю! — воскликнул Миколка.
— Ас богом как же? Потеснят, выходит, и бога? — кряхтел дед.
— И бога потесним! — радовался Миколка.
— А что, может, так оно и лучше, — соглашался дед, — начальства над человеком будет поменьше.
Миколкин отец был теперь комиссаром целого участка железной дороги и часто бывал в разъездах, торопился то на одну станцию, то на другую. По старой привычке ездил не в вагоне, а подсаживался на паровоз попутного состава и отправлялся по важным своим комиссарским делам: налаживать новую рабочую власть на станциях, в депо, по всей железнодорожной линии.
А враги рабочей власти не унимались. Силы собирали, сговаривались, как бы это погубить государство рабочих и крестьян и вернуть старый строй.
Надвигались тревожные времена.