Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.
Проблемы создания «Академического университета» в Петербурге.
Разработка проекта об открытии Петербургской Академии наукявлялась свидетельством того, что с середины 1710-х гг. на новом этапе петровских преобразований начался, по выражению историков, «перенос институтов науки» из Европы в Россию.[467] Первыми из них в Петербурге были основаны Кунсткамера (первый российский музей) и публичная научная библиотека. Их организацией занимались сотрудники Петра «по делам науки», среди которых следует назвать прежде всего выпускника университета в Галле и доктора Лейденского университета Л. Л. Блюментроста, а также магистра философии Страсбургского университета И. Д. Шумахера. Характерно, что оба они получили образование в университетах, подверженных в начале XVIII в. влиянию идей Просвещения и контактировавших с передовой европейской ученой средой.
Лаврентий Блюментрост, уроженец московской Немецкой слободы, один из первых россиян, отправившихся в царствование Петра I на учебу в европейские университеты[468], по возвращении в Россию в 1714 г. получил место медика при царском дворе, а уже спустя два года был вновь командирован за границу, где ему поручили узнать мнение о болезни царя у тогдашних светил европейской медицины. Там он также организовал покупку и доставку в Россию из Голландии анатомического кабинета Ф. Рюйша, составившего основу петровской Кунсткамеры. В июне 1716 г. лейб-медик присутствовал в качестве посредника и переводчика в Бад Пирмонте при беседах Петра I с Лейбницем,[469] что было первым поручением Блюментроста, непосредственно связанным с его будущей деятельностью по организации российской науки. Можно предположить, что если на кого-то в России, кроме Петра, Лейбниц и мог оказать прямое влияние (отразившееся в последующих проектах Академии наук), то это на Л. Л. Блюментроста.
С 1717 г. Блюментрост по поручению царя вел переписку с французскими учеными, завязавшуюся после избрания Петра I иностранным членом Парижской Академии наук.[470] Историк А. И. Андреев называет эти контакты среди решающих факторов, способствовавших принятию царем решения о создании Петербургской Академии наук. Одновременно, с 1718 г. в центре Петербурга начало строиться величественное здание Кунсткамеры и библиотеки – своего рода «центр наук» новой России, проект которого по своим масштабам превосходил помещения ученых обществ Парижа и Берлина. Заведование новыми учреждениями также перешло к Блюментросту, а его помощником назначен Иоганн Даниил Шумахер, который в феврале 1721 г. по распоряжению царя был отправлен в Европу с целью собрать обстоятельные сведения и отыскать подходящих ученых «для сочинения социетета наук, подобно как в Париже, Лондоне, Берлине и прочих местах»[471].
Конкретное обсуждение проекта Петербургской Академии наук началось после возвращения Петра I из Каспийского похода. 22 января 1724 г. поданный Блюментростом «генеральный проект об Академии наук и художеств» был «аппробован» Петром I (как показал А. И. Андреев, сам текст проекта составлялся на основании общих набросков и заметок Петра в течение не более чем десяти дней, начиная с 13 января 1724 г., а затем был подвергнут итоговой правке императора[472]). 28 января 1724 г. Сенат обнародовал проект, который тем самым стал законом и означал учреждение в России Академии наук и художеств.[473].
Наряду с Академией проект предусматривал также открытие в Петербурге гимназии и университета. В российском законодательстве это было первое употребление слова «университет». Но, несмотря на это, правомерен вопрос: насколько содержание проекта соотносилось с действительным утверждением в России организационных принципов европейского университета?
В конце 1990-х гг. в отечественной историографии прошла оживленная дискуссия о том, можно ли считать 28 января 1724 г. днем рождения Петербургского университета.[474] Не вдаваясь здесь в подробности принципиального спора, насколько соотносятся между собой петровский университет в Академии наук и существующий с 1819 г. Императорский Санкт-Петербургский университет, отметим, что в ходе дискуссии не раз вставал вопрос о сущности т. н. «Академического университета» – иными словами, можно ли его рассматривать как реально существовавшее высшее учебное заведение (которое сторонники такой версии называют первым университетом в России), или его учреждение в 1724 г. следует трактовать лишь как попытку создания университета. Последняя точка зрения была высказана еще в XIX в. в работах Д. А. Толстого, а в XX в. ее наиболее аргументировано выразила Е. С. Кулябко, которая полагала, что историю Академического университета следует отсчитывать лишь от Устава Академии наук 1747 г. и связывать с деятельностью М. В. Ломоносова.[475].
Представленное в главе 1 подробное обсуждение процесса распространения представлений об университетах в Восточной Европе с конца XVI до начала XVIII в., на наш взгляд, полностью опровергает мнение, что Академический университет якобы должен считаться первым учреждением, «к деятельности которого восходит начало университетского образования в России».[476] Напротив, даже в рамках петровских реформ уже упоминался целый ряд более ранних проектов создания университетов, на фоне которых указ 1724 г. предстает лишь как еще одна из попыток утвердить университетское образование на российской почве. Однако важно понять, какое именно содержание вкладывалось в понятие «университет» в проекте Академии наук.
Как указывалось в предыдущем параграфе, развитие институтов науки в XVI–XVII в. привело к возникновению новой формы объединений ученых – «академий наук», противопоставлявших себя европейским университетам. При этом появилась досадная путаница в терминологии: если в Италии и Франции ученое общество называлось «академией», а высшее учебное заведение – «университетом», то в Германии и Восточной Европе слово «академия» подразумевало именно учебное заведение, тогда как для ученого общества придумывались термины вроде «социетета наук» (но в то же время когда немецкие ученые принимали в качестве языка научного общения французский, то и свое общество им приходилось именовать на французский манер «академией»).
Противопоставление академий наук и университетов было прекрасно известно петербургским организаторам науки, что показывает как сам «Генеральный проект об Академии наук и художеств» от 28 января 1724 г., так и последовавший за ним в сентябре 1725 г., но не получивший официального утверждения проект Регламента Академии наук. В обоих текстах подчеркивалось, что «к распространению художеств и наук употребляются обычайно два образа здания: первый образ называется университет, второй академиа или социетет художеств и наук». При этом академии развивают и совершенствуют науки, но их не преподают, а университеты обучают наукам, не занимаясь их развитием.[477] Можно еще добавить, что здесь несомненна близость с мыслями Лейбница, в частности с тем институциональным разделением научных и образовательных учреждений на три уровня (начальные школы, университеты, академии), которое было им проведено в июньской записке 1716 г., сопровождавшей свидание в Пирмонте.
Поэтому, казалось бы, отсюда вытекала, как и в записках Лейбница, поэтапная организация различных институтов науки и образования по европейским образцам: отдельно университетов, отдельно ученых обществ, в каждом из случаев – со своими задачами. Но парадоксальность создания Петербургской Академии наук сказалась в том, что вопреки не только схеме Лейбница, но и всему европейскому опыту в последующем тексте проекта и университет, и академия, и даже гимназия слились воедино и были представлены как одно учреждение. Эта черта отличала Петербургскую Академию наук от всех существовавших в Европе научных и учебных заведений.
Можно лишь предполагать, каким именно образом родилась мысль о подобном соединении. Его инициатором мог быть сам царь, уже отдавший в 1718 г. распоряжение об открытии высшего учебного заведения, назвав его в соответствии с немецкой и восточноевропейской традицией «академией». Когда же в начале 1720-х гг. возник другой проект о создании ученого общества под тем же названием, он соединился с прежним. Возможно, определенную роль сыграли и финансовые соображения – экономия средств, если открыть академию наук и университет не по отдельности, а вместе.
Заметим, что с позиций идей Просвещения, т. е. с точки зрения на Россию как на tabula rasa, такое соединение казалось авторам проекта не только возможным, но и неизбежным: «Понеже ныне в России здание к возращению художеств и наук учинено быть имеет, того ради невозможно, чтоб здесь следовать в прочих Государствах принятому образу», – гласил проект. Ведь необходимо сразу решать двойственную задачу: «такое здание учинить, чрез которое бы не токмо слава сего Государства для размножения наук нынешним временам распространилась, но и чрез обучение и разпложение оных, польза в народе впредь была». Иными словами, создатели полагали: именно потому, что в России до сих пор не существовало научных и учебных заведений по европейским образцам, в ней и необходимо сделать нечто превышающее, соединяющее вместе эти образцы.
Если же все осуществлять как в Европе, постепенно, то пользы не будет. «При заведении простой Академии наук обои намерения не исполнятся, ибо хотя чрез оную художества и науки в своем состоянии производятся и распространяются, однакож де оныя не скоро в народе расплодятся». При заведении одного университета польза будет еще «меньше того», поскольку его деятельность невозможна без существования «прямых школ, Гимназиев и Семинариев». А поскольку в России все это отсутствовало, авторы и предлагали, чтоб «одно здание, с малыми убытками тое же бы с великою пользою чинило, что в других Государствах три разных собрания чинят, ибо оныя 1. Яко б совершенная Академия была, понеже довольно бы членов о совершенстве художеств и наук трудились. 2. Егда оные же Члены те художествы и науки публично учить будут, то подобна оная будет Университету, и такую ж прибыль произведет. 3. Когда данные Академикам младые люди, которым от Его Императорского Величества довольное жалованье на пропитание определено будет, от них науку принявши и пробу искусства своего учинивши, младых людей в первых фундаментах обучать будут, то оное здание таково же полезно будет яко особливое к тому сочиненное собрание, или Гимназиум». Все эти три части составляют единое целое, однако главным все-таки является основание ученого общества, поскольку в качестве названия всего учреждения в проекте предлагается употреблять слово «Академия наук» во французском понимании этого термина, «понеже сие учреждение такой Академии, которая в Париже обретается, подобно есть (кроме сего различия и авантажа, что сия Академия и то чинит, что Университету и Коллегии чинить надлежит)».[478].
Таким образом, текст указа Петра I ясно говорит о том, что 28 января 1724 г. было основано только одно высшее ученое учреждение России – Академия наук (а не Академия наук и Академический университет, как иногда пишут историки). Однако этой Академии, в отличие от европейских прообразов, были также приданы и образовательные функции. Ее образовательная часть и получила по «генеральному проекту» название «университет», хотя никакого самостоятельного устройства, отличного от Академии, не имела. Отождествляя Академию наук и университет, создатели проекта думали о том, «каким образом одним зданием обои намерения исполнить можно и не надобно особливые собрания сочинять».[479].
Все это доказывает, что в 1724 г. в Петербурге не был основан университет в том его европейском понимании, которое существовало в начале XVIII в., т. е. как привилегированная корпорация «доклассической» эпохи. Действительно, черты корпоративного управления в проекте отсутствовали, а, напротив, все управление строилось по образцу Парижской Академии наук под непосредственным контролем государства. Никакой речи об «академической свободе» не было, отсутствовал пост выборного ректора или проректора. Из всех традиционных университетских прав в «генеральном проекте» было намечено лишь, что со временем Академии может быть дана привилегия присваивать «градусы академиков» тем, кто покажет успехи в учебе.[480].
Правда, проект предусматривал, что Академия будет объявлять лекции в соответствии с традиционной структурой университетских факультетов: юридического, медицинского и философского.[481] Но при этом сами члены Академии наук делились на три класса[482] – «математический» (высшая математика, прикладная математика, механика, астрономия и география), «физический» (теоретическая и экспериментальная физика, анатомия, физиология, ботаника, химия) и «гуманитарный» (логика, метафизика и политика красноречие и древности; древняя и новая история; публичное и естественное право), которые представляли собой группировки родственных в представлении XVIII в. между собой наук, но вовсе не соответствовали возникшему в средние века членению университета на факультеты. В «генеральном проекте об Академии наук и художеств» 1724 г. это противоречие пытались обойти тем, что лекции одного факультета предполагалось составить из академиков различных классов. Но уже спустя несколько месяцев после утверждения проекта, 25 сентября 1724 г., когда по запросу Сената Блюментрост должен был подробно определить предметы, преподаваемые в Академии, то, составляя список, он просто сгруппировал их по вышеназванным трем классам.[483] Такая же организация преподавания сохранилась и в представленном Блюментростом через год Регламенте Академии наук. Таким образом, факультетская структура «Академического университета» сразу же была отброшена (заметим, что к ней не вернулись и в Регламенте Академии наук 1747 г.).
Вообще, как показывает история организации Академии наук в 1724–1725 гг., идея открытия университета в Петербурге отошла на задний план в сравнении с целью создать «социетет наук» из высококвалифицированных ученых, способных к решению научных задач. Образовательные функции Академии в этом смысле должны были служить лишь восполнению состава академиков и не ставили цель «расплодить науки в народе».[484] Первые академические студенты даже были привезены в Петербург из Германии вместе с приглашенными оттуда же академиками.
Важно и то, что само понятие «студент» согласно академическому проекту получало толкование, резко отличавшееся от европейского понятия об университетском студенте как о члене корпорации с определенными правами и обязанностями: здесь оно обозначало должность, зачисленные на которую юноши получали казенное содержание, проживание, питание и т. д.[485] Принятый на студенческое место молодой человек сразу прикреплялся к обучению конкретной науке, в области которой затем должен служить в Академии, что противоречило общеобразовательному характеру обучения в европейском университете, зато вполне соответствовало духу петровского утилитаризма. «Окончание университета» на деле отвечало переводу студентов на более высокие должности в Академии – адъюнкта, переводчика, корректора в типографии и др.[486] Замечательно, что в первые годы существования Академии в студенты как на первую ступень лестницы академических должностей зачислялись прибывавшие в Россию магистры немецких университетов, что было бы абсурдным в рамках системы ученых степеней Германии, где, наоборот, в магистры восходили из студентов. Все это подчеркивает отличия т. н. «Академического университета» от немецких, и даже его полную противоположность европейским образцам.
Итак, университетские начала, лишь едва намеченные в «генеральном проекте об Академии наук» 1724 г., на практике полностью отступили перед принципом утилитаризма. Поэтому, во-первых, под «Академическим университетом» следует понимать не какое-то самостоятельное учебное заведение, пусть и в составе Академии наук, как это фигурирует иногда в историографии, а лишь образовательные функции, приданные академикам (говоря современным языком, «аспирантуру» при Академии). Во-вторых, «Академический университет» ни по форме своей организации, ни по характеру преподавания, ни по составу студентов не отвечал широким задачам развития университетского образования в России, поставленным уже на рубеже XVII–XVIII вв. и отраженным в разнообразных проектах петровского времени.[487] Он ограничивался конкретной целью подготовки академиков, находясь в этом смысле в хорошем согласии с общим направлением «профессионализации», которое получали высшие школы, открывавшиеся при Петре I.
Укрепить эти выводы позволяет исследование того, как воспринимался проект об учреждении Петербургской Академии наук и его университетская составляющая в переписке, которую с начала 1720-х г. вели Л. Л. Блюментрост и И. Д. Шумахер с европейскими учеными, в т. ч. профессорами немецких университетов.[488] Из всего массива этой корреспонденции наибольшее значение имеет обмен письмами с самым крупным университетским ученым Германии того времени Христианом Вольфом.
С 1719 г. через посредничество Л. Л. Блюментроста Вольф начал регулярно и с обоюдным интересом общаться с Петром I, функционально отчасти заменив царю скончавшегося Лейбница. Если учесть, что, выполняя просьбы из Петербурга, профессор в свою очередь переписывался с большинством немецких университетских городов (среди них, помимо Галле и Марбурга, были Лейпциг, Страсбург, Франкфурт на Одере, Базель, Тюбинген, Вюрцбург, Виттенберг, Гельмштедт, Ринтельн, Альтдорф и др.), то получается, что лишь два передаточных звена отделяло в эти годы носителя верховной власти в России от университетской среды Германии. Именно это установившееся в 1720-е гг. сближение, в конечном итоге, определило дальнейший ход отношений России с немецкими университетами в течение всего XVIII в., в продолжение которого уже ученики Вольфа и других его корреспондентов продолжали переписку с Россией, активно помогали основанию Московского университета, способствовали подготовке новых поколений русских ученых в Германии.
Вольфа как первоклассного математика Петру I порекомендовал Лейбниц (вероятнее всего, на встрече в Бад Пирмонте), после чего царь немедленно предложил Вольфу поступить на русскую службу.[489] Однако ехать в Россию тот отказался, предпочитая поддерживать с Петром переписку через Л. Л. Блюментроста, некогда слушавшего лекции Вольфа в Галле.[490] С середины 1722 г. в этих письмах зазвучала тема подготовки к открытию в Петербурге Академии наук, где Вольфу отводилась одна из решающих ролей. В том же году проезжавший через Галле И. Д. Шумахер передал профессору пожелание царя, чтобы именно Вольф «организовал это общество, руководил им и придал ему надлежащий блеск».[491] Немецкому ученому была предложена должность вице-президента Петербургской Академии наук с жалованием 2400 рублей, или 3200 рейхсталеров, что в 4 раза (!) превосходило университетский оклад Вольфа в Галле. Царь даже заранее, в 1721 г. получил от прусского посланника заверения в том, что король Фридрих Вильгельм I не будет чинить препятствий отъезду своих ученых (а имелся в виду, прежде всего, Вольф) в Россию.[492].
Однако и теперь профессор вновь уклонился от немедленного согласия ехать в Россию. Не отвергая в принципе такую возможность, он сперва сообщал петербургским корреспондентам (и, в конечном итоге, ожидавшему его Петру I), об удерживающих его на месте трудностях и, наконец, после трехлетней переписки, объявил, что хотел бы «заботиться о развитии наук в России из Германии».[493] Среди причин повторного отказа Вольфа от вступления на русскую службу обычно называют семейные обстоятельства (болезнь жены), вопросы престижа (Вольфа могла не удовлетворять должность вице-президента Академии при том, что президентом становился бы его ученик, многими годами младший учителя, Л. Л. Блюментрост).
Но были и более фундаментальные причины, имеющие прямое отношение к исследуемому нами вопросу о восприятии основания Академии наук в среде немецких университетов. Прежде всего, Вольф не мог разобраться в сути того учреждения, которое создается в Петербурге, и, следовательно, не был в состоянии точно очертить круг своей будущей деятельности. Из переписки видно, что он не представлял себе соединения академии и университета в едином целом, но скорее, подобно Лейбницу, противопоставлял их. Фактически такое противопоставление поддерживал и Шумахер, когда писал Вольфу, что вначале тот вступит в должность вице-президента Академии наук, а «если затем – в чем я не сомневаюсь – будет учрежден и университет, и Вам будет угодно взять на себя туже должность, которую Вы теперь занимаете (т. е. должность проректора — А. А.), то Его Императорское Величество будет еще более рад».[494] Тем самым, в данном письме Шумахера, приглашавшем Вольфа в Россию, основание университета в Петербурге четко отделялось от открытия Академии наук; более того, оно должно было состояться позже (и притом с некоторым оттенком сомнения).
С другой стороны, понятно, что как раз университетская деятельность имела приоритетный характер для Вольфа, который и мыслил себя именно как университетский ученый. Неоднократно отмечалось, что его научные рассуждения рассчитаны на восприятие аудитории слушателей, что он сам был лектором-виртуозом, не представлявшим себя вне постоянного, живого общения со студентами, которое давали ему немецкие университеты, но, очевидно, не мог предоставить Петербург начала XVIII в.[495] Шумахер, несомненно, это знал и именно поэтому, чтобы сделать переезд привлекательным, обещал Вольфу аналогичные возможности в России: возглавить новый университет, преподавать в нем те же предметы, что и в Галле, но – во вторую очередь, после основания Академии наук! Вольф же, наоборот, предлагал поменять эти события местами. В письме к Блюментросту из Галле от 26 июня 1723 г., единственный раз в ходе всей переписки, он осмелился напрямую вмешаться в суть проекта основания Петербургской Академии, что само по себе говорило о важности для него этого вопроса. В достаточно почтительных выражениях он высказывал убеждение, что «для страны полезнее было бы, если вместо Академии наук учреждены были бы университеты», поскольку «если за дело приняться с Академии наук, то не пойдет ли после того, как в Берлине, где имя Академии в мире знакомо, но ничего большего от нее не заметно». Если же будут основаны университеты, то через несколько лет в стране расцветет и Академия наук.[496].
Как представитель той части немецкой университетской среды, которая видела возможности развития науки внутри университетов и, тем самым, в перспективе обеспечивала их поступательное развитие в XVIII в., Вольф не мог одобрить второстепенное положение, которое отводилось «университетскому началу» в проекте Петербургской Академии. Но Блюментрост даже не счел нужным что-либо ответить на рассуждения Вольфа, и это также было весьма красноречиво, подтверждая опасения ученого о том, что переезд в Петербург прекратит его университетскую карьеру.
Поэтому даже в последовавшие затем наиболее трудные в жизни Вольфа дни в ноябре 1723 г., когда он был изгнан из Пруссии, профессор не решился отправиться в Россию, где его давно ждали, но перешел в Марбургский университет. Шумахер с нескрываемым раздражением записал в мае 1724 г. в журнале Академии наук объяснения Вольфа, что «оного де требовала слава его и ныне де слава его не требует его (Марбурга — А. А.) вскоре оставить» – тем самым, Вольф фактически открыто признавался, что поступление в Петербургскую Академию наук не соответствовало бы «славе» и карьерным устремлениям немецкого ученого.[497] Справедливости ради, скажем, что Вольфа приглашали не только в Россию, но и в другие страны, например в Данию, и столь же безуспешно. Заметим также, что после окончательного отказа Вольфа (пришедшего в письме, полученном в России в декабре 1724 г.) тема открытия университета в Петербурге в переписке с ним больше никогда не всплывала, как будто ее обсуждение прежде было лишь частью уговоров Вольфа со стороны его российских корреспондентов.
Как решится «университетский вопрос» в ходе основания Петербургской Академии, оказывалось важным не только для Вольфа, но и для других немецких профессоров, что демонстрирует пример еще одного ученого, общение с которым в середине 1720-х гг. в Петербурге ставили, пожалуй, на второе место после переписки с философом из Галле. Речь идет об Иоганне Буркхарде Менке (1675–1732), друге X. Вольфа, с 1699 г. – профессоре всеобщей истории Лейпцигского университета. Долгие годы Менке поддерживал связи с Россией через воспитателя царевича Алексея барона Г. фон Гюйссена, живо интересовался петровскими преобразованиями: в частности, в 1708 г. ему были высланы первые русские книги, напечатанные «гражданским шрифтом». В 1723 г. Менке предлагал России купить его собранную за несколько десятилетий библиотеку.[498] В Лейпциге профессором издавалась газета «Neue Zeitungen fr Gelehrten Sachen», в которой освещались вопросы научной жизни Европы. Неудивительно поэтому, что именно к нему обратился Л. Л. Блюментрост, желая ознакомить европейский ученый мир с проектом Петербургской Академии наук.
В феврале 1724 г., спустя всего несколько дней после подписания «генерального проекта об Академии наук и художеств» сделанный на основе его текста «экстракт» был отправлен из Петербурга к И. Б. Менке, а также профессору Лейденского университета Г. Бургаве и некоторым русским посланникам при европейских дворах.[499] 17 и 27 апреля 1724 г. в лейпцигской газете Менке появились две заметки, посвященные открытию Петербургской Академии[500]. Эта публикация, действительно, послужила сигналом к началу потока запросов в Петербург, где немецкие ученые, желавшие поступить в Академию, хотели уточнить предлагаемые условия.[501].
«Экстракт» не смог дать им ясного представления о сути проекта, в действительности внутренне противоречивого. «Академию или университет открывают в России? в Москве или в Петербурге?» – спрашивали немецкие ученые.[502] Одним из первых, 19 апреля 1724 г. письмо в Петербург отправил сам Менке. Среди прочих уточнений (об условиях жизни, оплаты, путевых издержках и т. д.) на первое место он поставил вопрос: «Привилегированный ли Университет император намерился восстановить, где градусы даются и особливые факультеты чинятся?»[503].
В этом вопросе сконцентрировались уже не раз обсуждавшиеся основные черты европейского университета в «доклассическую» эпоху. По сути, Менке и хотел разобраться, будет ли в Петербурге основан университет, а потому спрашивал: 1) даны ли ему привилегии («академическая свобода»); 2) дано ли право присваивать ученые степени («градусы»); 3) присутствует ли корпоративная организация в смысле деления на факультеты. Понятно, что на все эти три части его вопроса следовало ответить отрицательно, что и было сделано: 23 августа 1724 г. Блюментрост написал Менке, что «еще за недостатком студентов не намеренось (sic!) Университет восстановить, но токмо собрание ученых, которые бы в науках про себя обращались и по малу юных обучали».[504].
Итак, в середине 1724 г. забвение «университетского начала» в рамках проекта Петербургской Академии наук обозначилось достаточно четко. Л. Л. Блюментрост решал в это время именно задачу создания ученого общества, для чего обратился к поиску подходящих кандидатур, в первую очередь в среде немецких университетов. Главными его помощниками здесь выступили Вольф и Менке. Надо сразу сказать, что деятельность Блюментроста по организации Академии наук завершилась полным успехом, и ей не помешала даже последовавшая в январе 1725 г. смерть Петра I. Блюментрост смог довести до конца первый набор ученых в Академию и обеспечить ей необходимую поддержку при дворе Екатерины I, а затем провел торжественное открытие Академии 27 декабря 1725 г. К этому моменту он уже месяц как был утвержден в должности президента Академии наук, чем была закономерно отмечена его огромная роль в ее организации.[505] «Хотя Академия, – писал Блюментрост Вольфу 4 декабря 1725 г., – могла бы иметь более славного и ученого президента, однако не знаю, нашла ли бы она более усердного, который бы с такой ревностью, как я, хлопотал о ее благосостоянии».[506].
Состав Петербургской Академии наук во многом получился определенным срезом пространства немецких университетов начала XVIII в., а благодаря приезду их представителей в Россию русско-немецкие университетские контакты продолжали развиваться в последующем. В первый состав Академии, сложившийся в Петербурге к середине 1726 г.,[507] вошло 14 ученых, занявших должности академиков. Из них 12 человек учились и получили ученые степени в немецких университетах, и всего лишь двое – братья И. Н. Делиль и Л. Делиль де ля Кройер – начали ученую карьеру при Парижской Академии наук. В этом смысле надо заметить, что хотя именно последняя, как подчеркивалось в проекте, послужила основным образцом при создании Академии наук в Петербурге, но ее конкретное наполнение, напротив, черпалось из немецких университетов, представлявших во многом противоположную по формам организации ученую среду.
Действительно, приехавшие немцы еще не могли быть связаны с «модернизированными» университетами, первый из которых в Галле только начал развиваться, а потому пока не давал своих питомцев для других школ. Единственным выходцем из Галле в составе Академии наук был И. X. Буксбаум (ученик авторитетнейшего профессора-медика Ф. Гофмана, одного из учителей Л. Л. Блюментроста), однако его приняли туда в силу того, что уже с 1721 г. он служил в Петербурге в качестве ботаника при Медицинской канцелярии. Большинство же академиков, специально приглашенных из Германии, представляли старые немецкие университеты с глубоко укорененным средневековым корпоративным строем. При этом по два человека прибыли в Петербург из Тюбингенского (Г. Б. Бильфингер,[508] И. Г. Дювернуа) и из Кёнигсбергского (И. С. Бекенштейн, Г. 3. Байер) университетов, а по одному из университетов Франкфурта на Одере (Я. Герман) и Виттенберга (X. Мартини). Остальные в университетах еще не преподавали, но искали там мест (для этой цели X. Гольдбах оказался в Кёнигсберге, а выпускники Базельского университета братья Бернулли находились: Даниил – в Падуе, а Николай – в Берне), наконец, еще двое жили в непосредственной близости от университетов и состояли с ними в научной переписке (И. Г. Лейтман – с Виттенбергским, а И. П. Коль – с Лейпцигским).[509] Некоторые из названных профессоров привезли с собой в Россию молодых ученых – магистров их университетов (всего – 8 человек), которые и были зачислены на первые академические «должности» студентов. Двое из них (ученики Бильфингера – Ф. X. Мейер, X. Ф. Гросс из Тюбингена) почти сразу же в 1725 г. были переведены на должности экстраординарных профессоров, а другие на рубеже 1720—30-х гг. по мере освобождения вакансий перешли на места академиков (И. Г. Гмелин, Г. Ф. Крафт, И. Вейтбрехт из Тюбингена, Л. Эйлер из Базеля, Г. Ф. Миллер из Лейпцига). Интересно, что все без исключения названные немецкие университеты, откуда приезжали ученые в Петербургскую Академию наук, принадлежали протестантским конфессиям (преимущественно были лютеранскими), что наглядно демонстрирует уже отмеченный выше перенос университетских связей России из католической на протестантскую часть Европы.
Механизм, благодаря которому именно эти университеты оказались выбранными в качестве источника для приглашений академиков, заключался в следовании рекомендациям немецких ученых, уже завоевавших авторитет в Петербурге. Неудивительно, что большинство членов Академии наук, работавших в Петербурге во второй половине 1720-х гг., так или иначе оказались связаны с X. Вольфом. Помимо него, советы и рекомендации по приглашению академиков Блюментрост спрашивал также и у другого своего учителя, профессора Лейденского университета Г. Бургаве, но тот не предложил никаких кандидатур, напротив, высказав сомнения в возможности создания Академии с таким широким составом[510]. Наконец, обращался Блюментрост с просьбой о помощи в выборе ученых и в Лейпциг, к И. Б. Менке. Однако быстро выявилась и разница в отношении к процессу приглашения у Менке по сравнению с Вольфом: секретарь графа Головкина Берндиц писал из Берлина в конце ноября 1724 г., что если Вольф «сей корпус яко малую простую академию почитает», то Менке «почитает больше оный яко малый университет» и поэтому не так тщателен в рекомендациях и подбирает ученых «не первого ранга».[511] Именно поэтому из большого количества кандидатур, названных Менке, в итоге был приглашен лишь специалист по церковной истории И. П. Коль (взявший с собой в Россию в качестве студента Г. Ф. Миллера[512]). Как видно, «университетские начала» Академии здесь вновь противопоставлены «академическому» содержанию: из цитированного письма следует, что простые «университетские» критерии для подбора ее состава не достаточны, а нужно так, как это делал Вольф, заботиться о призыве «блистательных ученых» и руководствоваться критериями «социетета наук», т. е. уровнем подготовки и результатами научной работы приглашаемых.
Нельзя не отметить того, что переговоры с многими будущими академиками протекали трудно и они сомневались в успехе и прочности задуманного предприятия. Далеко не всех сразу прельщала перспектива отправиться в далекую и неведомую Московию, даже за изрядное жалование. Так, перед отъездом в Россию историка Г. Ф. Миллера его отец писал, что у него такое чувство, словно он провожает сына в могилу.[513] Хотя контракты с зарубежными учеными подробно регламентировали условия их проживания в России (включая бесплатную квартиру, свечи, дрова), но основная проблема заключалась в том, что привыкшие к жизни в корпоративной среде немецких университетов их представители в Петербурге находили совершенно другие отношения к ним со стороны властей, совершенно другой статус ученых в обществе.
Прежде всего, бросалось в глаза отсутствие у академиков классного чина, полагавшегося согласно Табели о рангах всякому, кто поступал на российскую государственную службу. Присвоение такого чина приглашаемым в Россию ученым не предусматривалось ни их контрактами, ни проектом об учреждении Академии наук. На практике это порой выливалось в комичные ситуации, когда в траурной процессии на похоронах герцогини Голштинской Анны Петровны, дочери Петра I и Екатерины I, академики были поставлены по порядку рангов сразу следом за дворянскими недорослями, или когда академик-юрист Бекенштейн, специально приглашаемый для совета по сложным делам на заседания Юстиц-коллегии, считался самым младшим ее членом и сидел ниже чиновника-канцеляриста.[514] Однако за всем этим, действительно, стоял неполноценный социальный статус ученых в России, что вызывало у них справедливые нарекания.[515] Так, в 1733 г. отказ в присвоении «чина и преимуществ здешних советников государственных коллегий» стал главной причиной отъезда из России Даниила Бернулли (который продолжил затем фамильные традиции в качестве профессора Базельского университета и приобрел мировую известность своим трудом «Гидродинамика» (1738), где содержалось основное уравнение стационарного течения идеальной жидкости, получившее его имя).[516].
Характерной была позиция академика Бекенштейна, дошедшая до нас в описании Г. Ф. Миллера. Правовед из Кёнигсберга прибыл в Петербург в уверенности, что «найдет здесь Академию, устроенную по подобию немецких университетов», и обнаружившаяся разница показалась ему «даже слишком значительной». Источник его недовольства заключался в том, что здесь не было факультетов, и в частности юридического, который представлял Бекенштейн, а главное, не было «предпочтения одной науки перед другой», т. е. идущей со средневековья университетской корпоративной иерархии, согласно которой юридический факультет считался выше всех остальных (кроме богословского, которого в России не было), и, следовательно, Бекенштейн должен бы занять положение самого старшего профессора в Академии, что, очевидно, не соблюдалось. Кроме того, его не удовлетворяло, что здесь «ученые не принимали какого-либо участия в управлении своего общества, а все зависело от воли президента и, что для него было самым непереносимым, библиотекаря (т. е. И. Д. Шумахера — А. А.), которого он никогда не желал считать среди ученых».[517].
Последней фразой Миллер указывал на зарождение широко известного по историографии явления – «шумахерщины», одним из первых борцов с которой был Бекенштейн, а вслед за ним и другие академики. Тем самым, корни «шумахерщины» лежали, с одной стороны, в неурегулированности правового статуса академиков, а с другой – в противоречиях между корпоративными традициями немецких университетов, которые привозили в своем багаже прибывшие из Германии члены Академии наук, и взглядом на нее как на целиком подчиненное государству ученое общество, который поддерживался такими чиновниками, как Шумахер, т. е., в итоге, все в том же противостоянии «университетского» и «академического» начал.
Одна из первых попыток восполнить недостатки статуса Академии и ее членов была предпринята в сентябре 1725 г., когда большая часть академиков первого состава уже съехалась в Петербург. Тогда, по-видимому, под руководством Блюментроста был составлен Регламент Академии наук, первоначально на немецком языке, а затем его русский перевод был передан для рассмотрения в Сенат.[518] Многие академики полагали, что императрица Екатерина I утвердила тогда Регламент; по крайней мере, в некоторых случаях именно положения Регламента, а не утвержденные нормы «генерального проекта» 1724 г. реально действовали в Академии во второй четверти XVIII в. (это касалось расширения числа кафедр, функций президента, назначаемого императорским указом, введения должностей экстраординарных профессоров и др.) Академик Г. Б. Бильфингер с гордостью писал тогда о высочайше дарованных «статуте и привилегиях», каких «не имеет еще никакая академия или университет».[519].
Однако на самом деле по каким-то не вполне ясным причинам Регламент 1725 г. не был утвержден, так и не вступив в силу. По мнению Г. Ф. Миллера, работа над Регламентом не была проведена с должной основательностью, и он «содержал многое, что не соответствовало истинной пользе академии».[520] С точки зрения исследуемой нами темы важно оценить, насколько в Регламенте 1725 г. было отражено «университетское начало» Петербургской Академии[521]. Соотнесение с правами немецких университетов запечатлелось здесь куда сильнее, нежели в проекте 1724 г., чему не могло не способствовать и прямое воздействие немецких профессоров – членов Академии, уже приехавших в Петербург. Принятие Регламента означало бы заметный шаг в сторону превращения Академии в университетскую корпорацию с традиционным устройством и правами, характерными для Германии, хотя и дополнительными задачами, поставленными перед ней как перед «социететом наук».
Так, п. 1 Регламента фактически означал дарование «академической свободы» в том ограниченном смысле, что как члены Академии, так и «подлежащие им», т. е. студенты и переводчики, «к другому суду в каком либо деле, или юстициальном, или политическом, и под каким либо претекстом позываемые, без ведома академии ко оному суду явитися не были понуждаемы прежде, пока оная академия, уразумев дело, виноватых имеет к суду отослать, куды надлежит». На соблюдении этой нормы в отношении младших академических должностей в конце 1725 г. со ссылкой на еще не утвержденный Регламент настаивал Л. Л. Блюментрост[522]. П. 3 вводил для учившихся при Академии льготы при поступлении на действительную службу: их обещали «паче всех прочих в публичные достоинства производить». Согласно п. 4 все учащие и учащиеся получали право «без всякого задержания приезжати и отъезжати, и хотя бы какая либо удержанию причина соплеталася, где похотят, тамо пребывание имети» (что перекликалось с известной средневековой свободой передвижения магистров и студентов). В п. 5 содержалось право Академии возводить в ученые степени («градусы академические») – определяющая черта «законного» университета в Европе.
Показательно, что члены Петербургской Академии в Регламенте 1725 г. именовались уже не академиками, как в проекте 1724 г., но профессорами, и такое название постоянно употреблялось на практике в 1720—40-е гг. При этом они делились на ординарных и экстраординарных профессоров (должности последних были предусмотрены в п. 37 Регламента). П. 6 даровал всем им право свободной беспошлинной корреспонденции. В то же время в п. 8 порядок учения вновь располагался по классам Академии, а не по университетским факультетам. Публичные лекции каждый из членов Академии должен был читать в объеме четырех часов в неделю по руководству, составленному и опубликованному им самим или написанному другим автором (п. 29); кроме того, п. 35 разрешал академикам вести приватные коллегии (являвшиеся одной из основных статей заработка профессоров в Германии), но не в ущерб другим их занятиям.
Итак, Регламент 1725 г. продолжал линию, намеченную проектом 1724 г., на соединение в «одном здании» функций ученого общества и университета, но университетские черты в нем были представлены гораздо более выпукло, чем прежде. Однако, как уже упоминалось, в ходе организации Академии наук «университетское начало» все время отходило на задний план. В 1725 г. к этому нашлась и еще одна причина – недостаток студентов, так что в преамбуле Регламента даже утверждалась необходимость приглашения в Россию «в изряднейших наук и языков началах уже наставленных студентов, которые виды учения своего уже показали, из чюждых стран».[523] Действительно, первые 8 академических студентов, зачисленные в 1725 г., приехали вместе с академиками из немецких университетов, а в опубликованном Е. С. Кулябко списке учеников Академии за 1726–1733 гг. из 38 человек всего 7 носили русские фамилии, а остальные были иностранцами или детьми немецких чиновников в Петербурге.[524] Этот факт лишний раз демонстрирует неспособность учебной части Академии дать необходимый толчок широкому развитию университетского образования в России.
Характерно здесь написанное в 1733 г. свидетельство В. Н. Татищева о том, что Петербургская Академия является исключительно собранием ученых, ибо «всякому видимо, взирая на ея учреждение, что она токмо учреждена для того, дабы члены, каждоседмично собирался, всяк что полезное усмотрит, представляли, и оное каждый по своей науке, кто в чем преимуществует, и всего в обществе во обстоятельствах прилежно рассматривали и к совершенству произвесть помогали, а по сочинении для известия желающим издавали». Но «к научению академия не способна и высоких наук не преподает»: в ней нельзя выучиться ни «богословию или закону Божию», ни «закону гражданскому», поскольку члены Академии не знают ни веры, ни языка, ни законов российских, и могут обучать лишь уже окончивших «нижние науки», а таковых за неимением школ мало, и, следовательно, «учиться еще некому». В итоге Татищев делал вывод, что для «шляхетства» Академия бесполезна, и дворяне принуждены «иного училища искать»[525].
Стоит еще добавить, что возможность превращения Академии наук в университет, которую отразил Регламент 1725 г., поддерживалась далеко не всеми академиками, о чем свидетельствовали новые уставные проекты, создававшиеся уже в царствование Анны Иоанновны. В одном из них, сохранившемся в бумагах Миллера, была представлена попытка четко сформулировать статус и устройство Академии наук как собрания исследователей, которое хотя и ведет публичное преподавание, но «в корне отлично от университетов и высших школ, а подобно здешним коллегиям».[526].
Острый спор об университетских функциях Академии развернулся между ее членами в начале 1734 г. В историографии на него впервые указали Ю. Д. Марголис и Г. А. Тишкин, стремясь в соответствии со своей концепцией превратить его в доказательство существования в это время «Петербургского университета».[527] На самом деле, факты свидетельствуют об обратном. Первопричиной спора стало появление инструкции Г. К. Кейзерлинга (президента Академии наук с июля по декабрь 1733 г., сменившего на этом посту Л. Л. Блюментроста), которую тот издал, покидая Петербург в конце 1733 г., и где содержалось требование вести в Академии «матрикул» студентов так же, как это делалось в европейских университетах.[528] Тем самым, данный вопрос возник не в связи с «развитием Петербургского университета», как полагали Ю. Д. Марголис и Г. А. Тишкин, а, напротив, был вынесен на рассмотрение академиков по инициативе их президента, обратившего внимание как раз на отсутствие атрибутов, обязательно наличествующих в любом европейском высшем учебном заведении.
Обсуждая этот вопрос, академики Г. 3. Байер и И. С. Бекенштейн, верные корпоративным традициям «доклассических» немецких университетов, представителями которых сами являлись, предложили дополнительно к имматрикуляции ввести и специальные правила для студентов, т. н. «академические законы», соблюдать которые каждый студент обязывался подпиской, «отдавая себя в юрисдикцию академии».[529] Также было предложено регулярно, как подобает университету, выпускать печатный каталог лекций (впрочем, первое объявление о публичных лекциях в Академии наук было опубликовано еще в 1726 г.). На это, однако, академик И. Г. Дювернуа возразил, что «данная Академия наук не является общественным учебным заведением, а матрикул полагается учебному заведению, а не академии. В то же время каждый из членов Академии может читать публинные лекции».[530] В итоге возобладала точка зрения Байера, которую доказывали со ссылкой на проект об учреждении Академии, «где прямо включено положение о том, чтобы академия была и университетом». 22 марта 1734 г. академики постановили, чтобы всех желающих поступить в студенты впредь направляли к секретарю для внесения в матрикул и выдачи им свидетельства о приеме (testimonium) после экзамена у одного из профессоров[531]. Однако никаких следов дальнейшего исполнения этого решения нет: не только «академические законы», но и сам «матрикул», по-видимому, так и не был оформлен, а причину невыполнения следует, вероятно, видеть в скором назначении в Академию наук нового президента И. А. Корфа, который сходно с Шумахером придерживался государственного взгляда на Академию как, прежде всего, на ученое общество, решающее определенные научные задачи. Так, по сути, подтвердилась правота позиции Дювернуа (совпадавшей, кстати, как мы видели, с высказанным в те же годы мнением Татищева).[532].
Итак, история организации и первых лет деятельности Петербургской Академии наук открыла важную страницу в русско-немецких университетских связях. Одновременный приезд в связи с основанием Петербургской Академии наук в Россию из протестанстких немецких университетов большого количества ученых (многие из которых потом вернулись обратно) послужил мощным толчком к развитию дальнейших связей между нашей страной и этими университетами в течение всего XVIII века. Особого упоминания заслуживает вклад в этот процесс выдающегося немецкого ученого, профессора университетов в Галле и Марбурге, X. Вольфа, корреспонденция которого соединяла Россию с университетской средой Германии и который хотя и отказался от переезда в Петербург, но продолжал помогать развитию российской науки и в последующие годы, что выразилось в его участии в судьбе М. В. Ломоносова.[533].
Однако открытие Академии наук еще не смогло внести решающего вклада в становление университетского образования в России. Сочетание при создании Академии двух начал – «университетского» и «академического», которые по замыслу основателей должны были составить единое целое, на деле оказалось источником противоречий. Деятельность организаторов Академии со стороны государства, Л. Л. Блюментроста и И. Д. Шумахера, исходно сводилась лишь к подбору ученого общества предусмотренного состава и высокого уровня, но не развитию его учебных функций. В противоположность такой позиции, многие представители немецких университетов, поступая на службу в Академию, стремились проводить взгляд на нее как на университетскую корпорацию с некоторыми традиционными установлениями и правами, идущими еще со средневековья (что ясно отразилось в пунктах Регламента 1725 г.) Однако безуспешность этих попыток обуславливалась не только отсутствием надлежащей государственной поддержки, но и нехваткой студентов, отдаленностью петербургских научных учреждений от жизни и потребностей русского общества в целом.
В результате проекты 1730-х гг. о развитии высшего образования в России не могли опереться на какой-либо позитивный опыт подобного рода со стороны Академии наук. Такова, например, записка В. Н. Татищева, поданная им императрице Анне Иоанновне и призванная привести в систему государственные расходы на науку и образование и повысить их эффективность. Татищев здесь вообще отрицал возможность обучения студентов при Академии наук в Петербурге и полагал ее финансировать «порядком иностранных», без учета учеников, только выплачивая жалование академикам. Для обучения же высшим университетским наукам, а именно «для произведения в совершенство в богословии и философии со всеми частями» Татищев предусматривал «две академии или университета» (под одним из них имелась в виду Московская академия, под другим, вероятно, Киевская) с количеством студентов до тысячи человек в каждой.[534].
Лишь в царствование императрицы Елизаветы Петровны замысел создания университета в Петербурге был вновь актуализирован. Речь шла о пересмотре концепции «Академического университета» и превращении его в полноправный университет по европейскому образцу. Эта идея была четко выражена при принятии первого Устава (Регламента) Академии наук и художеств, подписанного Елизаветой Петровной 24 июля 1747 г.[535].
Регламент не только констатировал и законодательно закреплял порядки, сложившиеся в Академии за четверть века ее существования, но и был призван заново переосмыслить соотношение ее «университетского» и «академического» начал. Ключевым новым решением, принятым в Регламенте, являлось разделение Академии наук «на Академию собственно и на Университет». Тем самым, подводилась черта под неудачными попытками реализовать идею петровского проекта 1724 г. о соединении в «одном здании» функций ученого общества и университета.
Если в проекте 1724 г. всячески подчеркивалось, что при наличии академиков «нет надобности особливые собрания сочинять» для университета, то Регламент 1747 г., напротив, предусматривал в Академическом университете именно «особливых профессоров». По утвержденному тогда же штату они занимали пять кафедр: элоквенции и стихотворства; логики, метафизики и нравоучительных наук; древностей и истории литеральной; математики и физики; истории политической и юриспруденции – помимо которых еще полагалась должность ректора университета, который одновременно исполнял обязанности историографа Академии.[536] При этом в Регламенте четко формулировалось, что «Университет учрежден быть должен по примеру прочих европейских университетов».[537] Поэтому соотношение между «университетскими» и «академическими» функциями в Регламенте 1747 г. резко отличалось от петровского проекта: тот объединял их вопреки европейской традиции и на «пустом месте» пытался создать нечто небывалое, а Регламент, учась на ошибках предшественников, принимал за точку отчета существующие иностранные университеты, а потому предписывал перенести в Россию их традиционные атрибуты.
Соответственно, университет при Академии наук должен был получить собственный устав «по примеру европейских университетов», сочинение которого возлагалось на президента Академии. После его утверждения, как заранее оговаривалось Регламентом, университет приобрел бы и главное достоинство «законных» университетов в Европе – право производства своих членов в «академические градусы» (в Регламенте названы ученые степени и звания магистров, адъюнктов, профессоров и академиков)[538]. Поскольку университет после принятия устава получил бы относительную независимость от Академии наук, то, возможно, в дальнейшем допускалось и его полное отделение и существование в качестве самостоятельного Петербургского университета.
Однако все эти намерения остались нереализованными. К сожалению, приходится констатировать, что учебная часть Академии наук и после принятия Регламента 1747 г. не получила прочной организации, главным образом, потому, что предусмотренный университетский устав так и не был принят. Заменяя его в 1750 г. временной инструкцией, президент Академии наук граф К. Г. Разумовский писал, что как «учащие, так и учащиеся поныне не находятся еще в таком состоянии, по которому бы можно было сделать совершенный университетский регламент».[539] Действительно, хотя в университете предполагалось обучать и своекоштных, и казеннокоштных студентов, что открывало возможность создания полноценной студенческой корпорации, но на деле за весь период деятельности Академического университета в нем училось лишь небольшое количество студентов за казенный счет,[540] т. е. звание студента по-прежнему фактически являлось должностью, с которой юноши могли начинать восхождение по службе в Академии. Без принятия университетского устава наладить самостоятельное управление университетом, даже при наличии ректора, было трудно, а любые действия, направленные на создание отдельной университетской корпорации профессоров, казались ненужными, поскольку могли поставить профессоров в неравноправное по отношению к штатным академикам положение в тех условиях, когда сами профессора, наоборот, стремились добиться равенства с академиками в своем статусе и жаловании.[541].
Попытками достичь реализации принципов организации Академического университета, заявленных в Регламенте 1747 г., была наполнена в 1750 – первой половине 1760-х гг. деятельность в Академии наук М. В. Ломоносова. Его позиция в этом вопросе основана на глубоком понимании задач и устройства европейских, прежде всего немецких протестантских университетов первой половины XVIII в., о которых Ломоносов получил полное и всестороннее представление в период своей учебы в Германии. На собственном опыте он убедился в возможности и необходимости усвоения Россией университетского образования и ратовал за создание отечественного университета не в сублимированном виде, а полноценно, в соответствии с теми образцами, которые встречал в немецком университетском пространстве.
Первую возможность высказать свои взгляды на развитие университетов в России Ломоносов получил уже вскоре после своего возвращения из Германии. В 1743 г., отвечая на вопрос созданной по делу И. Д. Шумахера следственной комиссии, есть ли в составе Академии Университет и «честные и славные науки происходят ли и процветают ли», Ломоносов отправил в комиссию «Нижайшее доказательство о том, что здесь при Академии Наук нет Университета». Оно сводилось к нескольким пунктам:
Всякий университет может считаться действующим с момента инаугурации, при которой «в публичном собрании, по благодарственной Божией службе, читается государева грамота и отдаются новоизбранному ректору надлежащие к университету признаки и привилегии о вольности с церемониями, а потом рассылаются по другим университетам о том печатные известия, чтобы оные новоучрежденный университет за университет почитали, а здесь при Академии наук, такой публичной инавгурации университета не было, и не токмо иностранные академии и университеты, но и здешние обыватели ни о каком Санкт-Петербургском университете не слыхали и не знают»; лекции при Академии наук не соответствуют полному университету, так как здесь не ведется преподавание богословия и юриспруденции; университетские лекции должны быть регулярными, и притом два раза в год, перед началом семестра, о них издаются публичные объявления (каталоги), «а здешние профессора лекции читать во всю свою бытность только два раза начинали, а так, как в университете обыкновенно, беспрерывно оных не продолжали»; при Академии не ведется реестра студентов («матрикул»), а при приеме в студенты не выдают никаких «печатных законов и правил» (вспомним, что именно такой вопрос в Академии уже поднимался в 1734 г., но решен не был); профессора никогда не выбирали здесь на каждый новый год своего ректора или проректора, как это положено университету; в Академии не проводились публичные диспуты между учащимися, «и тем самое главное дело и вольности и почти душу прямого Университета оставили и уничтожили, ибо молодые люди чрез диспуты ободряются и к наукам поощряются»;
7) После публичных диспутов и экзаменов учащиеся университетов должны получать ученые степени, «на что им даются грамоты за университетской печатью, а в здешней Академии ни российский, ни иностранный студент еще и поныне в докторы, лиценциаты или магистры не произведен и произведен быть не может, для того, что такого доктора, лиценциата или магистра в других университетах и Академиях признавать не будут».[542].
Можно лишь согласиться с мнением историка, что «Нижайшее доказательство» является «безупречным по исторической справедливости документом».[543] Оно содержит стройную, логически обоснованную и законченную систему критериев, которые предъявлялись в середине XVIII в. к учебному заведению для того, чтобы оно могло заслужить название университета. Сравнивая эти критерии с состоянием учебной части Академии наук, Ломоносов приходил к весьма недвусмысленному выводу: «при здешней Академии наук не токмо настоящего университета не бывало, но еще ни образа, ни подобия университетского не видно». Удивительно поэтому, как в своем стремлении доказать существование Петербургского университета с 1724 г. Ю. Д. Марголис и Г. А. Тишкин, вынужденные давать оценку этим высказываниям Ломоносова, приписывают их «эмоциональности» русского ученого и говорят о его «гиперболах».[544].
Однажды сформулировав свое видение университета, Ломоносов регулярно затем обращался к положению учебной части Академии наук, борясь за ее преобразование в полноправный университет. Так, в январе 1755 г., подавая мнение об улучшении состояния Академии, Ломоносов энергично доказывал необходимость существования настоящего университета в Петербурге, говоря: «Студенты числятся по университетам в других государствах не токмо стами, но и тысячами из разных городов и земель. Напротив здесь почти никого не бывает, ибо здешний университет не токмо действия, но и имени не имеет». Наполнение студентами было бы возможно, «когда бы здешнему университету учинено было торжественное учреждение, и на оном программою всему свету объявлены вольности и привилегии: в рассуждении профессоров, какую имеют честь, преимущество и власть, какие нужные науки преподавать и в какие градусы производить имеют; в рассуждении студентов, какие имеют увольнения, по каким должны поступать законам»[545].
Почти те же мысли видны в «Записке о необходимости преобразования Академии наук», датируемой 1758 г., где Ломоносов характеризует положение дел в учебной части Академии за прошедшие со времени утверждения Регламента десять лет. «В университете, хотя по стату не доставало одного профессора математики и физики, однако не было в нем ни подобия университетского по примеру других государств, не было факультетов, ни ректора, по обычаю выборного повсягодно, не было студентов, ни лекций, ниже лекциям каталогов, ни диспуты, ниже формальные промоции в лиценциаты и в докторы, да и быть не могут, затем что Санкт-Петербургский университет и имени в Европе не имеет, которое обыкновенно торжественною инавгурациею во всем свете публикуется; и словом главного дела не было – университетского регламента».[546].
Именно подготовкой этого регламента был занят Ломоносов во второй половине 1750-х гг., причем основывался он на аналогичных актах немецких университетов. В «Портфелях служебных бумаг Ломоносова» сохранились выписки из уставов университетов в Лейдене, Йене и Галле с его собственноручными пометками.[547] Однако итоговый проект регламента Петербургского университета, написанный Ломоносовым, до сих пор не обнаружен (он, вероятно, утрачен вместе с многими личными бумагами после смерти ученого).[548] Тем не менее, помимо набросков к нему, сохранились и несколько сопроводительных документов, из которых следует, что Ломоносов в полном соответствии со своей системой критериев хотел провести инаугурацию Петербургского университета и на ней обнародовать «университетские привилегии».
Представление об этом было направлено на имя императрицы Елизаветы Петровны 17 февраля 1760 г. в императорскую Конференцию за подписью графа К. Г. Разумовского (как президента Академии наук) и М. В. Ломоносова (как советника академической канцелярии). В нем указывалось, что «без привилегий, каковыми университеты в других государствах пользуются, природные российские и чужестранные самопроизвольно и без Вашего Императорского Величества жалования обучаться в Санкт-Петербургском университете не охотятся, и для такой причины не может оный придти в цветущее состояние, и нельзя чаять такой нашему отечеству пользы, каковую своим приносят иностранные».[549] Однако утверждению этого документа и намеченной инаугурации Петербургского университета тогда, очевидно, помешали сперва продолжительная болезнь, а затем кончина императрицы.
Но и в новое царствование Екатерины II Ломоносов не оставлял надежды на подписание привилегий. Их последний проект он подготовил в конце 1764 – начале 1765 г., незадолго до собственной смерти. В этом проекте университетские взгляды ученого выразились наиболее развернуто; можно даже сказать, что в случае его утверждения Ломоносову удалось бы реализовать и все то, от чего в итоге пришлось отказаться в проекте Московского университета (см. ниже).
Цель издания университетских привилегий была сформулирована Ломоносовым от имени императрицы следующим образом: «Чтобы каждый и все обще ведали, чем и как могут пользоваться в сем ученом корпусе наши верные подданные и из других народов приезжающие для приобретения знания в науках, наипаче же дабы наше дворянство возымело особливую охоту и рачение к приобретению высоких наук, кои к благородству их умножат почтение и украшение, подадут вящее преимущество к отправлению дел государственных и большую способность к верной нам службе».[550] Здесь, во-первых, бросается в глаза обращение к студентам не только из российского государства, но и из других стран, а в конце текста привилегий звучит призыв приезжать на учебу юношам «из всех народов», и обращается особое внимание на то, чтобы дворяне «завоеванных провинций» (т. е. Эстляндии и Лифляндии) посылали бы детей не только в иностранные университеты, но и в Петербург. Тем самым, вполне в согласии с мыслями Ломоносова, инаугурация Петербургского университета должна получить общеевропейское звучание, а сам он – в дальнейшем войти на равных в университетское пространство северной Европы. Во-вторых, одной из задач университета поставлено приобщение дворянства к «высоким наукам», т. е. воспитание нового слоя образованных государственных служащих, к чему стремились все просвещенные европейские монархи того времени.
Если цели учреждения университета были изложены Ломоносовым с позиций просвещенного абсолютизма, то конкретные университетские права носили традиционный средневековый характер (как это, впрочем, было и в основываемых просвещенными монархами новых немецких университетах, например Гёттингенском). Петербургский университет согласно привилегиям получал собственный суд, рассматривавший все тяжбы, кроме важных уголовных дел, члены университета освобождались от налогов, их дома – от постоев и полицейских должностей. Университету жаловалась земельная собственность (мыза в Копорском уезде) «в вечное владение со всеми к ней принадлежащими землями и угодьями на всех правах и преимуществах, каковы дозволены нашему дворянству над жалованными им вотчинами в вечное и потомственное владение».[551].
Центральное место среди привилегий Петербургского университета Ломоносов отводил праву «производить в ученые градусы по примеру европейскому: в юридическом и медицинском факультете – в лиценциаты и в докторы, а в философском – в магистры и в докторы».[552] Получение ученых званий для соискателей должно было стать бесплатным (в отличие от западной практики внесения в университетскую казну немалого взноса) и приспособленным к условиям России тем, что одновременно со степенями ученые получали чины по Табели о рангах, «хотя кто из них и не был еще в нашей службе действительно», причем степени лиценциата и магистра соответствовали чину поручика (12 класс), а степень доктора – чину капитана (9 класс). Аттестат университета также должен был давать преимущества при производстве в первый офицерский ранг на военной службе, причем годы учения засчитывали» в выслугу лет. На статской службе разночинец с университетским дипломом получал такие же права при производстве в чины, как и дворянин, не имевший этого диплома.
Нельзя не увидеть, что в этой части проекта привилегий Ломоносов на полвека предвосхитил систему соответствий между учеными степенями и классными чинами, установленную в России в 1803 г. Предварительными правилами народного просвещения, и на три четверти столетия – идеи о связи между уровнем образования и скоростью чинопроизводства, воплотившиеся на практике лишь в 1834 г. с принятием «Устава о службе гражданской».
Предвидение Ломоносова, конечно, далеко не случайно и объясняется тем, что им оказались затронуты действительно важные проблемы: как связать развитие университетского образования в России, подготовку собственных ученых со всеобъемлющей категорией чина, пронизывавшей жизнь российского общества в XVIII–XIX вв. Как упоминалось, проблема ученых чинов впервые возникла в 1720-е гг. с приездом в Академию наук первых членов – профессоров немецких университетов, привыкших у себя на родине к достаточно высокому статусу в обществе и не желавших мириться с тем пренебрежительным отношением к себе, с которым они сталкивались в России. Еще более актуальной эта проблема стала в середине XVIII в. в связи выходом на смену немцам поколения отечественных ученых, одним из которых и был Ломоносов и которым также приходилось бороться за достойное место в обществе. В этой борьбе Ломоносов, с одной стороны, опирался на традиционное корпоративное понимание немецкого университета, но с другой – решал проблемы «модернизации», т. е. искал способы встроить его в государственную систему Российской империи, соединить государственную службу и членство в университетской корпорации, получение от нее ученых степеней. Забегая вперед, заметим, что эта задача оставалась насущной в течение всей второй половины XVIII в., что демонстрировали создававшиеся тогда в России университетские проекты, и была решена только в ходе университетских реформ начала XIX в.
Пока же проект привилегий 1764—65 гг. явился последней попыткой открыть Академический университет на принципах Регламента 1747 г. После смерти Ломоносова эти попытки более не повторялись, а после 1766 г. Академический университет фактически прекратил свое существование.[553] Однако идеи Ломоносова о создании в России полноценного университета по европейским образцам воплотились, хотя и не до конца, при организации Московского университета, о которой пойдет речь дальше в этой главе. Но прежде чем обратиться к анализу этого события, ставшего решающим в судьбе университетской идеи в России, необходимо осветить важнейшую страницу «модернизации» университетов в эпоху Просвещения – создание Гёттингенского университета, занявшего место одного из главных образцов, на который затем ориентировались последующие основания университетов в Европе второй половины XVIII в.