Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.
Организация Московского университета.
С конца 1740-х гг., после перерыва в два с лишним десятилетия, российское государство вновь начало предпринимать меры по развитию высшего образования. Соответствующие проекты нашли поддержку внутри узкого круга просвещенных вельмож при дворе императрицы Елизаветы Петровны. Одним из таких проектов служило утверждение Регламента Академии наук 1747 г. и последующие попытки обустройства «Академического университета», уже обсуждавшиеся выше. Другим, тесно связанным с предыдущим, явилось основание в 1755 г. Московского университета. Его появление следует рассматривать в контексте тех же представлений о просветительской «модернизации» университетов, которые господствовали в Европе середины XVIII в. и утверждали, что государство для собственной же «пользы» и «общего блага» должно взять в свои руки образование служилого элемента и может использовать для этого существующие формы высших школ – университеты, поставив их под свой контроль.
На примере Гёттингена в предшествующем параграфе были показаны характерные черты основания европейского университета государством в эпоху Просвещения. Как будет видно дальше, большинство из них присущи и Московскому университету. Однако идейный фон его основания шире, в нем можно выделить четыре основных источника.
Во-первых, это уже присутствовавшие в Москве традиции высшего образования, связанные с Московской академией и восходящие к концу XVII в., т. е. к процессам распространения в Восточной Европе модели средневекового, «доклассического» университета, о чем подробно говорилось в главе 1. В этом смысле было бы грубой ошибкой считать, что Московский университет был создан «на пустом месте»: напротив, Московская славяно-греко-латинская академия сыграла весьма существенную роль в основании университета, которое без нее было бы попросту невозможно. Именно из академии в университет в мае 1755 г. поступили первые шесть студентов, двое из которых впоследствии стали университетскими профессорами.[596] Первые русские ученые, открывшие преподавание Московского университета в 1755 г., – ученики М. В. Ломоносова H. Н. Поповский и А. А. Барсов также, как и их великий учитель, получили первоначальное образование в стенах Славяно-греко-латинской академии,[597] да и позже академия постоянно предоставляла ресурс для пополнения университета кадрами. Одной из важнейших функций университета было издание регулярной газеты, книг и учебников в собственной типографии, а для этого сюда были переданы печатные станы и шрифты из Синодальной типографии на Никольской улице – бывшего Государева Печатного двора, где работал Сильвестр Медведев и чья деятельность также тесно связана с Славяно-греко-латинской академией. Символична, наконец, сама близость зданий университета и академии, которые в XVIII в. находились в прямой видимости друг друга, на берегу реки Неглинной, и соединялись Никольской – «улицей русского просвещения»[598].
Однако нельзя не заметить, что полувековой опыт организации Славяно-греко-латинской академии не был востребован для Московского университета, и это вполне объяснимо: реформаторы эпохи Просвещения ориентировались уже на другие образцы, а тип высших школ, который представляла академия (его аналогом в Европе были иезуитские училища), в середине XVIII в. повсеместно представлялся устарелым. Немаловажным обстоятельством являлось и то, что академия относилась к ведомству Святейшего Синода, а с петровского времени в России утвердился принцип отделения церковной школы от светской, поэтому влияние первой на вторую государством не могло приветствоваться.
Вторым источником идей и принципов, воплощенных при основании Московского университета, служила устоявшаяся к середине XVIII в. в России практика государственного управления научными учреждениями, и прежде всего Петербургской академией наук. Текущие дела в ней контролировались канцелярией во главе с советником (длительное время эту должность занимал И. Д. Шумахер), который назначался государством и даже не имел формальной научной квалификации. Это означало фактическое подчинение академиков стороннему «неученому» чиновнику, что вызывало у них, естественно, негативную реакцию, но, с другой стороны, вполне вписывалось в бюрократические реалии Российской империи. Сама канцелярия при советнике являлась бюрократическим аппаратом, в котором принимались решения по всем финансовым, хозяйственным и даже некоторым научным вопросам, например о выдаче дипломов и выплате жалования иностранным членам Академии наук. Как мы увидим, таким же образом будет организовано и управление Московским университетом во второй половине XVIII в., что вызовет и схожие по природе конфликты между профессорами и университетской канцелярией.
Третьим источником для основания Московского университета, безусловно, послужили современные ему немецкие университеты, большинство из которых еще в полной мере сохраняли черты «доклассической» эпохи. При этом главным российским носителем представлений об университете как о привилегированной корпорации являлся М. В. Ломоносов, учившийся в 1730-х гг. в Марбурге и имевший возможность хорошо узнать университетские традиции Центральной Европы. Именно их Ломоносов пытался перенести в Россию, добиваясь принятия привилегий Петербургского университета (см. выше), непосредственно повлияли они и на проект Московского университета. Но не следует также забывать и о других носителях этих представлений – собственно немецких профессорах, приглашенных для преподавания в Москву и сыгравших немалую роль в организации университета на его начальном этапе.
И, наконец, лишь в-четвертых, можно говорить о прямом влиянии на Московский университет образцов немецких «модернизированных» университетов – Галле и Гёттингена. Степень этого влияния оценить трудно. Так, до сих пор не обнаружен ни один источник, свидетельствующий о знакомстве авторов проекта об учреждении Московского университета с документами об организации открытого 18 годами ранее Гёттингенского университета. К тому же, как уже отмечалось, существенные элементы в немецких Reformuniversitten фиксировались не столько на уровне нормативных актов, сколько на уровне практики, которая по-новому выстраивала отношения между университетом и государством. Поэтому скорее следует иметь в виду воздействие общих принципов, вытекавших из политики просвещенного абсолютизма, и, как следствие, функциональные совпадения. Самое важное из них состояло в том, что и у Московского университета, как и у Гёттингенского, был свой подлинный основатель – близкий к трону просвещенный вельможа, занявший место первого куратора и в этой должности взявший на себя основное бремя по организации университета.
Речь идет о камергере Иване Ивановиче Шувалове (1727–1797), фаворите императрицы Елизаветы Петровны (с 1749 г. и до ее кончины в 1761 г). Именно он представил в Сенат «покорное доношение» о необходимости открыть в Москве университет и две гимназии с приложенным к нему проектом, который рассматривался и был одобрен 19 июля 1754 г.[599] Этому предшествовало полуторагодовое пребывание Шувалова вместе с двором императрицы в Москве, с конца 1752 г. до середины мая 1754 г. Очевидно, что там и было принято принципиальное решение об основании нового университета, тогда же, по всей видимости, согласованное Шуваловым с Елизаветой Петровной.
Впрочем, общеизвестны слова М. В. Ломоносова о том, что это он сам «подал первую причину» к учреждению Московского университета[600]. Активное общение Ломоносова с Шуваловым началось в Петербурге в 1750– 52 гг., и, следовательно, уже тогда они могли обсуждать вопрос об университете. Заметим, что именно в это время обозначилась неудача в попытке открыть полноценный университет при Академии наук, после того как в 1749 г. первый проект его Регламента, составленный академиками, после негативных отзывов И. Д. Шумахера и Г. Н. Теплова был отвергнут президентом Академии наук К. Г. Разумовским как несоответствующий текущему состоянию «учащих и учащихся»[601].
Появление университетской темы в разговорах Шувалова и Ломоносова, несомненно, было связано с этой неудачей. Действительно, в доношении в Сенат Шувалов писал о недостаточности Академии наук «для учения высшим наукам желающим дворянам… и для генерального учения разночинцам».[602] Но между взглядами Шувалова и Ломоносова с самого начала существовало немаловажное различие. Ломоносов, который включился тогда в активную борьбу за создание российского университета, «правильного» с точки зрения немецких традиций и необходимого для развития отечественной науки, увидел в «фаворе» питавшего к нему искреннее расположение Шувалова средство к реализации своих планов. Однако Шувалову в идее университета была дорога прежде всего возможность через это учебное учреждение повысить образовательный уровень дворянства, воспитать новый слой просвещенных государственных людей.[603] Таким образом, если Ломоносов в своих проектах выступал как проводник корпоративного университетского начала, представление о котором сформировалось у него в Германии, то Шувалову были более близки утилитарные взгляды на высшее образование с точки зрения его «модернизации», приспособления к нуждам государства.
Намеченное противоречие не замедлило обозначиться при начале совместной работы Ломоносова и Шувалова над проектом университета. Вскоре после возвращения двора в столицу, состоявшегося 19 мая 1754 г., Шувалов «словесно» объявил Ломоносову о принятом им решении «предприятие подлинно в действо произвести», а затем прислал ему черновик своего доношения в Сенат, очевидно, чтобы узнать мнение ученого. В ответ Ломоносов направил ставшее знаменитым письмо с кратким планом Московского университета, точнее той его части, которая касается организации факультетов и кафедр. Более подробно Ломоносов в письме не писал «за краткостью времени», обещая, впрочем, «ежели дней полдесятка обождать можно», предложить «целой полной план». Не сомневаясь в способностях самого Шувалова составить проект («при сем случае довольно я ведаю, – писал Ломоносов, – сколь много природное ваше несравненное дарование служить может, и многих книг чтение способствовать»), ученый тем не менее настаивал на своем участии в этом именно как знатока европейских университетов, которому «их учреждения, узаконения, обряды и обыкновения в уме ясно и живо как на картине представляются».[604].
После этого удивительным кажется мнение современных исследователей А. М. Сточика и С. Н. Затравкина, которые, претендуя на новое прочтение событий, утверждают, что «летом 1754 г., отправив письмо И. И. Шувалову, М. В. Ломоносов ждал реакции своего покровителя, ждал, что ему по крайней мере пришлют для просмотра или редактирования окончательный вариант проекта университетского «плана», но… этого не удостоился»[605]. Такое мнение столь же необоснованно, сколь и прежнее стремление советской историографии целиком приписать дело учреждения Московского университета одному Ломоносову. Между тем научно доказанным является факт совместной работы обоих деятелей над проектом, в основе которого лежал развернутый текст, представленный Шувалову Ломоносовым.[606] Это подтверждает и записанный И. Ф. Тимковским рассказ самого Шувалова о том, что «с ним (с Ломоносовым — А. А.) он составлял проект и устав Московского университета. Ломоносов тогда много упорствовал в своих мнениях и хотел удержать вполне образец Лейденского с несовместными вольностями».[607].
Суть споров, как и «образца Лейденского с несовместными вольностями», становится ясной из сопоставления проанализированных выше проектов Ломоносова для Академии наук, в которых выражалось его понимание корпоративной организации университета, и итогового текста «Проекта об учреждении Московского университета».[608] «Вольности» по Ломоносову – это традиционные привилегии университета. Первой из них являлось дарование членам корпорации «академической свободы» (т. е. автономной юрисдикции, Selbstgerichtbarkeit), о которой многократно говорилось в различных российских университетских проектах, начиная с Привилегии Московской Академии 1682 г., проекта Регламента Академии наук 1725 г. и до текста привилегий Академического университета, написанных Ломоносовым. Именно наличие этого ключевого права, которым Московский университет обладал с момента основания в 1755 г., доказывало юридическую состоятельность его статуса. Нежелание государства утвердить эту свободу ранее, при попытках создания «Академического университета», могло дать Шувалову повод называть ее «несовместной», но Ломоносов в этом вопросе победил, и уже в первых строках проекта говорилось о том, что Московский университет не подвластен никакому государственному учреждению, кроме Сената, а «профессоры и учители, так и прочие под Университетскою протекциею состоящие без ведома и позволения Университетских кураторов и директора неповинны были ни перед каким иным судом стать кроме Университетского» (п. 2.3)[609].
Надо сказать, это право университетской автономии было действительно настолько непривычным в системе управления Российской империей, что для введения его в жизнь потребовались целых два дополнительных указа императрицы Елизаветы Петровны, подготовленных Шуваловым, – от 5 марта 1756 г. и 22 декабря 1757 г. Первый из них еще раз подтверждал, что университет «кроме Правительствующего Сената никакому месту не подчинен» и по статусу в делопроизводстве приравнивался к Коллегиям. Причиной же появления второго был отказ некоторых государственных учреждений признавать автономию и права университетского суда, и, в частности, попытка московского магистрата арестовать одного из университетских учителей за долги, в ответ на что было предписано «всем присутственным местам впредь оного университета учителей без сношения с тем университетом отнюдь собою по делам до них касающихся не брать под опасением взыскания за то по указам».[610] Но даже и после принятия этих мер университетский суд не в полной мере заработал как самостоятельная инстанция, на что обращали внимание кураторы Московского университета в 1770—80-е гг.
Другой привилегией, полученной Московским университетом и намеченной Ломоносовым также и для Академического университета, было освобождение домов всех членов университетской корпорации «от постоев и всяких полицейских тягостей, тако ж и от вычетов из жалования и всяких других сборов» (п. 2.4). Однако на этом список привилегий Московского университета кончался. В нем не хватало очень важного права – присуждать ученые степени, которым (как это ясно выразил Ломоносов в проекте привилегий Академического университета) должны соответствовать определенные классные чины по Табели о рангах. Здесь Ломоносов, несомненно, натолкнулся на сопротивление Шувалова, который с осторожностью полагал, что до введения этой «вольности» Россия еще не доросла, и на государственной лестнице чинов для ученых степеней нет места.[611] Ломоносов же настаивал на том, чтобы университет мог производить в ученые степени доктора, магистра и лиценциата. Прямое доказательство этого находится в предварительном штате университета, прилагавшемся к проекту, в конце которого упоминались доходы, «которые должны в казну платить новопроизведенные Докторы, Лиценциаты и Магистры за даемые им грамоты».[612].
Здание университета в Гельмштедте, построено в 1592—1612 гг.
Виттенбергский университет, кафедра для диспутов с изображениями М. Лютера и Ф. Меланхтона.
Коллегия иезуитов в Майнцском университете, построена в 1615—1618 гг.
Привилегия Виленской академии, выданная Стефаном Баторием в 1578 г.
«Северная Падуя» – Замостье, рыночная площадь.
Памятник братьям Лихудам перед собором Богоявленского монастыря в Москве.
Двор Киево-могилянской академии (в центре – братский Богоявленский собор, слева – здание академии).
Утвердительная грамота Императорского Московского университета, 1804 г.
Главный корпус Московского университета, построен в 1786—1793 гг.
Гёттинген в конце XVIII в. (в центре и слева – двор и комплекс помещений университета).
Актовый зал Московского университета.
«Золотой зал» университета в Диллингене.
Казанский университет в 1830-е гг.
Харьковский университет в 1830-е гг.
Очевидно, что, убрав по инициативе Шувалова упоминание об ученых степенях из основного текста проекта, про эту приписку в штате просто забыли, и поэтому она сохранилась в документе.
Дальнейшее влияние Шувалова на проект можно увидеть по положениям, направленным на «модернизацию» внутреннего устройства университета. Прежде всего, это сказалось на системе управления, которое значительно отличалось от корпоративного устройства большинства немецких университетов. Как и в Гёттингене, хозяйственная часть Московского университета была полностью отделена от его учебных и научных функций (в традиционной же корпоративной модели и то, и другое относилось к ведению университетского Сената). С одной стороны, во главе университета предусматривался совещательный орган – университетская Конференция, права которой, правда, обрисованы в проекте недостаточно четко: согласно п. 7, профессора собираются, чтобы «советовать и рассуждать о всяких распорядках и учреждениях, касающихся до наук и до лучшего оных провождения, и тогда каждому профессору представлять обо всем, что он по своей профессии усмотрит за необходимо нужное и требующее поправления; в тех же общих собраниях решить все дела, касающиеся до студентов…». В то же время председательствовал в Конференции не выбираемый из профессоров ректор, а назначаемый правительством сторонний чиновник – директор, который имел единоличную власть во многих вопросах университетской жизни, например в делах приема и увольнения студентов, учеников и учителей в гимназию. Выше уже указывалось, что тем же самым образом в середине XVIII в. управлялась Петербургская Академия наук. Директор вместе с подчиненными ему асессорами образовывали университетскую канцелярию, представлявшую полный аналог академической канцелярии во главе с И. Д. Шумахером. Именно директор распоряжался университетским бюджетом, выплачивал жалование, делал необходимые закупки книг, оборудования и т. п.
Но все-таки главной фигурой в управлении университетом был не директор, поскольку по всем важным вопросам он должен был делать представления и ждать решения кураторов. В проекте предусматривались один или два куратора (хотя в Московском университете последней четверти XVIII в. их было три, а затем и четыре), которые бы «весь корпус в своем смотрении имели и о случающихся его нуждах докладывали Ея императорскому величеству» (п. 2.1). Эта должность являлась неотъемлемой чертой «модернизированного» университета, которому при взаимодействии с государством нужен был сильный покровитель, «ходатай» о нуждах. При этом фактически кураторы Московского университета второй половины XVIII в. получали верховную власть над любыми делами. В частности, как и в Гёттингене, именно они, а не университетская корпорация занимались подбором профессоров и заключали с ними контракты.[613].
Шувалов сознательно пошел на это ограничение самостоятельности университета, поскольку хотел сам руководить его развитием, не доверяя в полной мере ученым, значительную часть из которых должны были составить профессора-иностранцы. Это заметно и по окончательному варианту п. 8 проекта, вводившего регламентацию содержания профессорских лекций: «Никто из профессоров не должен по своей воле выбрать себе систему или автора и по оной науку свою слушателям предлагать, но каждый повинен следовать тому порядку и тем авторам, которые ему профессорским собранием и от кураторов предписаны будут». Увы, но такое предписание легко превращалось из благожелательной опеки над профессорами, о чем мог думать Шувалов, в повод к доносам и гонениям за научные убеждения. Приходится лишь констатировать, что схожая модель кураторской опеки в условиях Гёттингенского и Московского университетов действовала по-разному: основатель и куратор первого из них барон Г. А. фон Мюнхгаузен пробыл на своем посту три с половиной десятка лет, за которые смог построить устойчивую профессорскую корпорацию из людей, уважавших взгляды друг друга и не создававших почву для взаимных конфликтов, а И. И. Шувалов управлял Московским университетом лишь около семи лет (да и то отвлекаемый множеством других дел), при его же преемниках конфликты из-за разницы убеждений среди профессоров Московского университета были не редкостью, в том числе приобретая политический характер, как известное дело профессора И. В. Л. Мельмана (см. главу 3).
Наконец, обратим внимание на общую структуру Московского университета, утвержденную в проекте. Ломоносову удалось здесь провести свою мысль об открытии в Москве трех традиционных факультетов: юридического, медицинского и философского (тогда как в Петербурге Регламент 1747 г. не давал Академическому университету факультетского устройства). Что касается четвертого – богословского, то Ломоносов пошел здесь вслед за зафиксированной в петровском проекте нормой о выделении богословских наук из университета и передаче их в ведомство Святейшего Синода. Впрочем, кроме порядка организации лекций, разделение Московского университета на факультеты во внутренней структуре никак не проявлялось: факультеты не имели ни деканов, ни собственных отдельных собраний, а диспуты по тому или иному предмету проходили на общем собрании профессоров – Конференции. Что касается числа профессоров, то Ломоносовым первоначально их было предложено двенадцать, а Шувалов затем сократил до десяти – четыре на философском факультете (философии, физики, истории, красноречия), три на юридическом (всеобщей юриспруденции, российского права, политики) и три на медицинском (химии, натуральной истории, анатомии). Это количество в два раза превосходило профессорский штат Академического университета по Регламенту 1747 г. В сравнении же с количеством профессоров в университетах Германии (где, впрочем, было на один факультет больше) оно ставило Московский университет в один ряд с малыми немецкими университетами, такими как Альтдорф, Бамберг, Дуйсбург, Ринтельн, Гиссен, Киль, насчитывавшими в середине XVIII в. от 10 до 15 профессоров[614] (впрочем, надо помнить, что полный профессорский состав был набран в Московском университете только к 1768 г.).
Но резче всего различия между проектом Московского университета и организацией немецких университетов середины XVIII в. проявились в статьях, касавшихся учащихся. Здесь, во-первых, отразился закрепившийся в Российской империи с петровских времен сословный принцип организации образования: университетская гимназия делилась на дворянскую и разночинскую половины, а в университет не допускались крепостные крестьяне, кроме как с увольнительным письмом от помещика (п. 26). Во-вторых, в Московском университете предусматривалось содержание казеннокоштных студентов (по первому варианту штата – 20, по второму, с прибавленным финансированием – 30 человек) и гимназистов (по 50 человек из дворян и из разночинцев).[615] Введение такой группы учащихся опиралось на опыт казеннокоштных студентов при Академии наук, ставя целью воспитание из них будущей профессуры.
Итак, окончательный текст «Проекта об учреждении Московского университета» 1755 г. был плодом компромисса. Стремление Ломоносова воплотить в нем все традиционные элементы устройства немецких университетов, по своему логичное и обоснованное, натолкнулось на сопротивление Шувалова, трактовавшего многие предложения Ломоносова как «несовместные вольности» и в духе принципов университетской «модернизации» ограничивавшего корпоративное начало в пользу государственного контроля и обеспечения. Поэтому окончательный текст проекта оказался ближе к облику немецких Reformuniversitten, а это значило, что он носил объективно более «прогрессивный» (в свете будущего пути европейских университетов) характер, превосходя в этом смысле состояние большинства немецких университетов, откуда в Москву были приглашены первые профессора, а в этом, в свою очередь, заключалась причина будущих конфликтов.
Важно подчеркнуть, что подпись императрицы Елизаветы Петровны под «Проектом об учреждении Московского университета», утвержденным 12 января, а обнародованным Сенатом 24 января 1755 г., означала лишь начало процесса организации, который растянулся по меньшей мере на полтора десятилетия. Многие детали устройства университета не были четко оговорены в «Проекте» и требовали дальнейшей регламентации, которая должна была последовать с принятием Устава. В этом смысле можно вновь провести аналогию с Гёттингеном, где императорская привилегия 1734 г. лишь в общем виде закрепляла университетские права, а его конкретное устройство отразил Устав, принятый в конце 1736 г. Именно такой позиции придерживался сам И. И. Шувалов, рассматривавший «Проект об учреждении» лишь как предварительный документ, необходимый, чтобы дать ход всему процессу.
Источники четко зафиксировали это – 13 (24) февраля 1758 г. в письме от академика Г. Ф. Миллера к профессору Лейпцигского университета И. К. Готшеду, собиравшемуся опубликовать в своем научном журнале известие о Московском университете, фигурирует прохладная оценка этого предложения Шуваловым: «Его мнение, – пишет Миллер, – состоит в том, что о вещи, которая еще не созрела, едва ли можно много говорить. Хотя университет был учрежден уже 24 января 1755 г. с опубликованием императорского указа, однако он еще не имеет устава, и в общем еще не полностью обустроен, поскольку специально ожидают, чтобы можно было покамест подготовить юношество в гимназии, которая прикреплена к университету».[616].
Среди позиций, никак не отразившихся в «Проекте об учреждении» и еще требовавших урегулирования, в частности, был вопрос о том, получит ли Московский университет земельную собственность. Горячим сторонником этого, как легко догадаться, выступал М. В. Ломоносов, и здесь последовательно стремившийся реализовать все права университета по немецкому образцу, где поступления от имений составляли одну из основ финансирования университетской корпорации. В подготовленном для Шувалова в 1755 г. «Регламенте Московских гимназий» Ломоносов предлагал «купить деревню около трехсот душ, с которых никаких других доходов не требовать, кроме съестных припасов, дров и работников для Университета и Гимназии».[617] Любопытно вспомнить, что сходные предложения о финансировании университетов в России делал еще Лейбниц Петру I.
Летом 1757 г. И. И. Шувалов получил от императрицы устное обещание подарить Московскому университету деревню с крепостными, видя в этом средство покрыть недостаток финансирования, поскольку «деревня может заменить расходов столовых, содержания работников и прочего».[618] Однако обещание почему-то не реализовалось – в результате через год лишь была увеличена до 35 тыс. руб. штатная сумма, отпускаемая из казны на Московский университет. Это означало, что его финансирование, как в случае Гёттингена, отражало новые веяния времени, поскольку осуществлялось не из университетской собственности (фундушей, коллегий и т. п.), а напрямую государством, причем с фиксированным жалованием для профессоров, которое составляло в Москве 500 рублей в год, что было сопоставимо с типичной зарплатой немецкого профессора.[619].
Не значилось в «Проекте об учреждении» и развернутой иерархии преподавательских должностей и званий для Московского университета. В нем фигурировали лишь десять ординарных профессоров, каждый из которых занимал одну из упомянутых выше кафедр на трех факультетах. Описывая состав университета в начале 1758 г. Миллер в упомянутом письме Готшеду писал, что «экстраординарных профессоров нет, но есть несколько лекторов, которые также читают публичные лекции, и к ним причислены и гг. Рейхель и Кельнер».[620] Последние двое были молодыми немецкими учеными, учениками Готшеда, приглашенными И. И. Шуваловым через посредничество Миллера из Лейпцигского университета для преподавания всеобщей истории и немецкого языка.
Однако при повторном заключении контракта в мае 1761 г. Рейхелю удалось добиться назначения экстраординарным профессором истории на философском факультете, причем его годовое жалование составило 500 руб., т. е. сумму, равную штатному окладу ординарного профессора (впрочем, остальные профессора, служившие дольше Рейхеля, к этому времени уже получали дополнительные прибавки к жалованию).[621] Вторым экстраординарным профессором в том же 1761 г. был сделан лектор экспериментальной физики Д. В. Савич, одновременно назначенный директором Казанской гимназии, подчиненной Московскому университету. В 1768 г. новыми экстраординарными профессорами стали молодые русские юристы С. Е. Десницкий и И. А. Третьяков, вернувшиеся в университет после завершения обучения за границей, а с 1770-х гг. в экстраординарные профессора начали регулярно возводить молодых преподавателей перед получением ими должности ординарного профессора.
Тем самым, во второй половине XVIII в. в Московском университете возникла (без всякой дополнительной нормативной базы!) двухступенчатая система восхождения в должность профессора, такая же, как в «модернизированном» Гёттингенском университете, и принципиально отличавшаяся от предшествующей европейской традиции, по которой у должности экстраординарного профессора был иной смысл, помещавший ее за пределы университетской корпорации. По-видимому, можно говорить о своего рода «переносе» системы должностей из «модернизированного» немецкого университета в российский. Непосредственный пример этого показывает переезд в Москву в 1757 г. Иоганна Роста, занимавшего до этого должность адъюнкта на философском факультете в Гёттингене.[622] По заключенному трехлетнему контракту он был принят в Московский университет для преподавания английского языка в той же самой должности адъюнкта, хотя таковая и не значилась в университетском штате.
Процесс переноса реалий немецких университетов в Россию в связи с приглашением оттуда преподавателей еще более ясно демонстрирует появление в Московском университете ученых степеней (как помним, вообще не предусмотренных в «Проекте об учреждении»). Естественно, что прибывшие немецкие ученые хотели употреблять в Московском университете те же ученые степени, которыми обладали в Германии. Об их использовании в повседневной жизни свидетельствуют «Объявления о преподавании» в Московском университете – ежегодно издаваемые каталоги лекций, в которых обязательно указывался полный ученый титул каждого преподавателя. Типичным в этом смысле, например, была титулатура приглашенного в 1757 г. из Лейпцигского университета И. X. Керштенса: «Med. & Ph. Doctor, Medicinae Chimiae & Mineralium Prof. P.O.», т. е. «медицины и философии доктор, медицинской химии и минералогии профессор публичный ординарный».[623].
Но неожиданным выводом, вытекающим из исследования «Объявлений», служит обнаружение новых «остепененных» персон, не связанных с получением званий в немецких университетах. Так, состав членов университета, читающих лекции во второй половине 1758 г., включал четырех ординарных профессоров (по одному на юридическом и медицинском и два – на философском факультете), одного адъюнкта философии (упоминавшийся И. Рост) и шестерых магистров философского факультета[624]. Из них первый, уроженец Малороссии Даниил Савич, читавший лекции по физике, действительно был удостоен степени магистра в Виттенбергском университете, где учился в начале 1750-х гг. Вторым был преподаватель математики Антон Барсов, которому ученая степень была присвоена вместе с Н. Н. Поповским по инициативе их учителя М. В. Ломоносова в 1753 г. в Петербургской Академии наук, правда, вне существовавших рамок академического Регламента.[625] Если Савич и Барсов именовались в «Объявлениях» магистрами философии и свободных искусств («Philosophiae & A.A.L.L. Magister»), то еще четыре преподавателя – лекторы иностранных языков: Н. Папафило, В. Рауль, И. Г. Рейхель и преподаватель всеобщей истории X. Г. Кельнер носили звание «магистров Императорского Московского университета». Оно, очевидно, было присвоено прямым распоряжением куратора И. И. Шувалова (в документах университетской Конференции за этот год никаких сведений о процедуре его присуждения не сохранилось).
Тем самым, степень магистра рассматривалась Шуваловым в ее упрощенном, «осовремененном» для XVIII в. смысле – т. е. просто как название преподавателя, ведущего занятия на философском факультете, а не как высшая ступень в его корпорации, восхождение на которую требовало определенного ритуала, как это было в средневековом немецком университете. Характерно, что на такую «пренебрежительную» трактовку степени магистра тут же отреагировали немецкие профессора: в «Объявлениях» 1758 г. И. Г. Фроман, выпускник Тюбингенского университета, обозначил себя не только как «профессор логики и метафизики», но и как доктор философии, тем самым подчеркивая свое корпоративное старшинство на факультете, хотя на самом деле в Тюбингене он имел лишь степень магистра философии и до 1758 г. в «Объявлениях» не указывал себя доктором! (интересно, что, вернувшись в 1765 г. в родной университет, Фроман там вновь стал именоваться магистром, и лишь впоследствии представил диссертацию на докторскую степень[626]).
Итак, во второй половине 1750-х – начале 1760-х гг. внутренняя организация Московского университета продолжала дополняться по сравнению с «Проектом об учреждении»: появились новые должности, ученые степени, но и то, и другое, имея под собой основу в виде перенесения корпоративных традиций немецких университетов, под руководством И. И. Шувалова направлялось в сторону их «модернизации».
Окончательное устройство Московского университета должен был закрепить его Регламент, подготовку которого Шувалов в ноябре 1760 г. поручил профессорской Конференции.[627] Насколько удачным оказалось такое решение и к каким следствиям привело, будет ясно ниже, пока же заметим, что сам Шувалов не взял на себя эту работу, вынужденный неотлучно находиться в Петербурге при тяжело больной Елизавете Петровне, где нес на своих плечах массу текущих государственных дел.
Обсуждение Регламента в университете пережило императрицу. В феврале 1762 г., уже в царствование Петра III находившийся в Москве второй куратор Ф. П. Веселовский приказал профессорам, асессорам и директору съезжаться в университете три раза в неделю, чтобы «сократить и поправить прежде зделанной штат университетской таким образом, чтоб оной сходнее был с состоянием и обычаями нашего государства» (очевидно, в надежде, что Шувалов вскоре утвердит Регламент у нового императора). Через месяц для быстрейшего завершения работы Веселовский создал комиссию из четырех профессоров – И. Г. Фромана, И. X. Керштенса, И. А. Роста и И. Г. Рейхеля.[628] Наконец, 19 апреля 1762 г. директор И. И. Мелиссино в сопровождении профессоров отправился к куратору для чтения сокращенного устава, после чего проект послали в Петербург к И. И. Шувалову, который представил его на подпись Петру III (сохранилась датируемая концом весны – началом лета 1762 г. записка к секретарю императора Д. В. Волкову с просьбой Шувалова «поданный от меня регламент и штат университетский и Академии художеств рассмотретить и утвердить»[629]).
Однако, как известно, 28 июня 1762 г. к власти в России пришла Екатерина II, а вскоре затем бывший фаворит попал в опалу и вынужден был на долгие годы уехать за границу. В одном из последних своих ордеров от 16 мая 1762 г. Шувалов вновь подчеркивал незавершенный характер организации Московского университета, который «надобно рассмотреть как еще в самом своем начале и для того не токмо что вновь прибавлять, но и если можно, некоторое убавлять» (Шувалов, видимо, имел в виду возможное расширение корпоративных прав и состава университета, за которое ратовали профессора, тогда как куратор противопоставлял этому необходимость получения от университета практической пользы: «Факультет философский и юридический нужнее всех в нынешнее время будет по причине полагаемого для штатских особливо учения»[630]).
Хотя подготовленный профессорами при участии Шувалова и Веселовского Регламент Московского университета не сохранился, но можно представить себе, в каком отношении от находился к тексту первоначального указа Елизаветы Петровны по еще одному университетскому уставу того же времени, который за отправную точку также взял «Проект об учреждении Московского университета» 1755 г. Это был «Проект к учреждению университета Батуринского», подготовленный около 1760 г. Г. Н. Тепловым для графа К. Г. Разумовского.[631] Малороссийский гетман и президент Академии наук в начале 1760-х гг. стал отходить от дел в столице и переехал на Украину, где занялся проведением широких реформ в административной и судебной сфере. Как пишет биограф, идея открыть там университет появилась у Разумовского под влиянием Шувалова, «дружба которого к гетману усиливалась с годами» и который «был всею душою предан только что основанному им Московскому университету и вероятно в частых беседах своих с Разумовским вселил в последнем желание оказать подобную же услугу вверенной его управлению Украине»[632]. Неслучайно, что 12 ноября 1761 г. гетман первым среди высокопоставленных российских сановников посетил Московский университет, сопровождаемый своим помощником по ученым делам Г. Н. Тепловым, внимательнейшим образом осмотрев все его устройство.[633].
В преамбуле проекта говорилось о «склонности народа Малороссийского к учению и наукам» и о существовании давних традиций высшего и среднего образования, так что здесь в количестве студентов «перед Санкт-Петербургским и Московским университетами великий авантаж предвидится», причем подчеркивались преимущества связи нового университета со школами в Киеве, Чернигове, Переяславле, Белгороде, которые будут обеспечивать для студентов обучение подготовительным наукам.[634].
Взяв за образец устройство Московского университета по указу 1755 г. (оттуда практически дословно был перенесен состав кафедр и такая характерная норма, как пункт о недопущении в университет крепостных), проект дополнил его более развернутыми корпоративными правами и привилегиями. Помимо собственного суда, присутствовавшего и в «Проекте об учреждении Московского университета», в Батурине должно было быть и корпоративное самоуправление. Университетом руководила Директория из «первостатейных профессоров» во главе с выборным ректором (сам же граф К. Г. Разумовский получал звание «фундатора и протектора университета», но непосредственно в управлении не участвовал). Ректор, согласно проекту, пользовался всеми прерогативами, «которые в обыкновении у всех Европейских Университетов», вел матрикулы, куда обязаны были вносить свои имена все студенты, носил в университете «знаки самовластия», а студенты должны были «отдавать ему почтение».[635].
В то же время, как и в «модернизированных» Галле и Гёттингене, в Батурине проводилась идея разделения в университете хозяйственного и учебного управления. Для ведения хозяйственных дел в помощь ректору гетманом назначался директор, который «ведает экономической конторой вместе с секретарем и канцеляристами», но не мешается в расположение лекций и «присутствует в Директории, уступая правое место ректору». Если ректор раз в год должен представлять рапорт «о пользе и благосостоянии университета», то директор имеет право обращаться к гетману о любых непорядках в университете, а потому «назначается из малороссийских ученых людей».[636].
Большим шагом навстречу европейской традиции явилось предоставление Батуринскому университету доходов с деревень «и прочих маетностей» (переданных от местных монастырей), а также части малороссийских таможенных сборов и откупов. Постоянную прибыль должна была приносить университетская типография с книжной лавкой, для чего университету даже даровалось право изготовления бумаги и устройства бумажной мельницы. Кроме того, при учреждении университета проект предусматривал однократную выплату из казны 20 тыс. руб. на постройку здания, покупку книг, устройство вспомогательных институтов – ботанического сада, анатомического театра, лаборатории, больницы. К ней же добавлялись и разовые «пожертвования» со всей Малороссии, в том числе однократный чрезвычайный налог.[637] Как видно, особенностью финансирования Батуринского университета в проекте было желание сделать его независимым от государственной казны, гарантировавшей ему только начальную сумму поступлений, а потом содержать университет за счет собственных доходов. Сближало Батурин с чертами традиционных немецких ученых корпораций и закрепленное в проекте право профессоров помимо публичных лекций вести и приватные занятия со студентами за плату.
В то же время образование студентов учитывало нужды государства, как и полагалось «модернизированному» университету. Срок учебы предусматривался в три года, в течение которых нельзя было «отлучать студентов от науки против желания», а по окончании курса каждый студент проходил диспут, получал от ректора аттестат и по представлению Разумовского определялся «к местам с чинами приличными, предпочитая неученым», в чем напрямую выразился утилитарный принцип обучения. Более четко, чем в Московском университете, в Батурине были прописаны задачи подготовки казеннокоштных студентов. Они получали название «Учительской семинарии», куда принимались 40 человек из бедных шляхетских детей и разночинцев «для подготовки к службе университетской», которые «не имеют власти иной службы искать, а производиться должны даже до профессорского достоинства», где обязательно должны служить не менее 10 лет[638]. Только для казеннокоштных студентов в университете предусматривалось возведение в ученые степени магистров, докторов и профессоров, что лишало эти звания универсальной корпоративной природы, но делало лишь ступенями служебной карьеры.
Итак, проект Г. Н. Теплова наделял будущий университет в Малороссии чертами «модернизированного» немецкого университета, заимствованными, в том числе, и из проекта Московского университета, гораздо больше внимания, чем последний, уделяя соблюдению корпоративных традиций, среди которых особенно характерной являлась организация финансирования. Подготовка к открытию университета в Батурине продолжалась в начале 1760-х гг., но утрата графом К. Г. Разумовским в 1764 г. поста гетмана не позволила ее завершить, хотя сама идея не была забыта: так, в 1767 г. в наказах депутатов Уложенной Комиссии от Глухова, Переяславля, Киева, Нежина, Стародуба содержались пожелания об учреждении университета для их губерний.[639].
В начале царствования Екатерина II проявила особый интерес к Московскому университету, поводом для чего послужило судебное дело, возбужденное в Сенате новым куратором В. Е. Адодуровым против И. И. Шувалова по обвинению в «неуказных», т. е. произведенных не по закону выдачах денег из университетской казны.[640] 18 февраля 1763 г. Екатерина II вынесла резолюцию по этому делу, где среди прочего поручила Адодурову «заготовить для университета план и штат к апробации, а если он хотя сверх положенной суммы усмотрит за полезное к порядку и приведению в лучшее состояние университета, то и оное представить, дабы для большего добра малая издержка не препятствовала»[641]. О неизменном внимании императрицы к Московскому университету свидетельствовало последовавшее в том же году распоряжение регулярно представлять ей ведомости об успехах всех учеников и студентов.[642].
В силу этого под руководством Адодурова в университетской Конференции вновь началось рассмотрение Регламента. В мае 1763 г. он состоял из пяти глав: «Об учреждении университета», «О поступающих в университет средствах», «Об управлении университетом», «Об университетских привилегиях», «О заведовании университетскими доходами».[643] Из названия глав видно, какое значение в Регламенте придавалось финансовому обеспечению университета и его привилегиям. Профессор И. X. Керштенс предложил доработать эти главы, но потребовал временно освободить его от лекций, «ибо эта работа требует, чтоб ею занимались без отрыва».[644] Очевидно, Адодуров на это не согласился, и процесс опять продвигался вперед очень медленно. Как видно из переписки профессора И. Г. Рейхеля с Г. Ф. Миллером, в августе 1763 г. куратор забрал «план университета» к себе, чтобы самому его «апробировать или дисапробировать». Проект тогда представлял собой «полный» университет с необычайно раздутым, по мнению Рейхеля, штатом, которым «можно было бы снабдить целую Германию»; при этом «если даже все профессора предусмотренных четырех факультетов вместе с их деканами, синдиками, актуариями и т. д. разом свалились бы с неба, то еще оставался бы главный вопрос – откуда для этого числа ординарных и экстраординарных профессоров, докторов, магистров, лиценциатов и лекторов взять студентов и слушателей».[645].
Далее в протоколах университетской Конференции никаких сведений о проекте не видно в течение полутора лет, в отчете же В. Е. Адодурова Екатерине II от 31 мая 1764 г. упоминается, что «особливый штат и регламент» по-прежнему сочиняется относительно всего, «что касается до особливых должностей, как из учащих, так и учащихся, и до их содержания и воспитания, також и о всех прочих до университета принадлежащих чинах».[646].
Возможно, именно этот штат, написанный рукой самого Адодурова (без даты), сохранился в бумагах Г. Н. Теплова.[647] Вместо упомянутого «необъятного» университетского плана данный штат лишь немного превосходил по составу прежний «Проект об учреждении» 1755 г., продолжая изменения, уже заложенные на рубеже 1750—60-х гг. Ординарных профессоров предусматривалось двенадцать: трое на юридическом, трое на медицинском и шесть на философском, который расширялся по сравнению с 1755 г. за счет добавления кафедр высшей математики и камеральных наук (включая туда «экономию и металлургию»).[648] Жалование ординарных профессоров сохранялось на прежнем уровне в 500 рублей, но полагались прибавки для первых двух профессоров факультета по старшинству службы. Кроме того, в штате обозначены экстраординарные профессора с жалованием в 450 руб.: по одному на юридическом и медицинском и три на философском факультете, которые «имеют в случае болезней… заступать места ординарных профессоров, чтобы в учении не происходило остановки». Значительно увеличивалось количество студентов университета на казенном содержании (до 82 человек), из которых большинство – на философском факультете. Часть штатных расходов направлялась на покупку книг для библиотеки, инструментов для учебных кабинетов, оборудования будущей астрономической обсерватории, анатомического театра, ботанического сада и больницы. Адодуров также указывал на необходимость строительства особого дома для университета за недостатком его нынешних помещений. Общая сумма университетского штата была доведена им до 54495 руб. 45 коп., т. е. почти сравнялась с содержанием Петербургской Академии наук по Регламенту 1747 г. в 55 тыс. руб.
Единственным серьезным изменением в системе управления университета, предложенным Адодуровым, была замена директора на пост ректора, выбираемого из профессоров «по примеру прочих европейских университетов».[649] И это не случайно, поскольку такая замена давала выход из накопившихся к середине 1760-х гг. серьезных разногласий в управлении Московским университетом, которые отражали постоянное противостояние профессоров и университетской канцелярии во главе с директором. Характеризуя состояние университета в 1763 г. в связи с назначением на этот пост M. М. Хераскова, профессор И. Г. Рейхель писал Г. Ф. Миллеру: «Я почти потерял надежду на лучшие времена. Новый директор не в ладах с куратором, а тот с ним, полномочия канцелярии поднялись до самой вершины, даже именно канцелярия теперь основное слово, а ученость – нечто несущественное».[650].
Иногда противостояние выливалось в открытые конфликты с вовлечением куратора Адодурова. Например, в мае 1765 г., разбирая один из учебных вопросов в гимназии, куратор нашел, что профессора превысили свою компетенцию и решили вопрос в обход директора. На это он потребовал, чтобы «впредь по делам, до университета касающимся, представлять обстоятельно ж, показывая точные на представляемое дело из Проекта пункты, указы и от господ кураторов ордеры, и наблюдая в речах и требованиях надлежащую пристойность», поскольку профессора «в своих собраниях вступили в такие дела, которые принадлежат единственно до господина директора, а не до профессорских собраний, и не до Конференции». Однако профессора сочли себя оскорбленными тем, что куратор якобы одобрил пренебрежительное отношение к приказам Конференции и выставил ее авторитет по посмешище.[651] Они заявили, что тогда вообще не понимают, чем должны впредь заниматься на собраниях, и просили от куратора «точную и ясную инструкцию». В ответ, не отрицая возможные изменения в управлении университетом, Адодуров предписывал пока буквально исполнять «Проект» 1755 г.: чтобы профессора «до будущего впредь пополнения законов, о университете уставленных, ни под каким видом не вступали и на себя того не принимали, что аппробированным о университете проектом на них не возложено, дабы чрез то в уставленных порядках и узаконениях не учинить собою перемены и под ответ не впасть, в порученной же им должности поступать во всем так, как по аппробованному проекту точно положено и узаконено и им самим довольно известно, на что и особо инструкции быть не должно»[652].
Мысли о том, что переустройство Московского университета необходимо в сторону дарования ему академического самоуправления, встречаются в целом ряде проектов, написанных в середине 1760-х гг. Один из них был представлен Екатерине II в ноябре 1764 г. профессором Ф. Г. Дильтеем, который, что любопытно, незадолго до этого был уволен из Московского университета В. Е. Адодуровым за «нерадивость» и прогулы лекций, а теперь хотел обратить на себя внимание императрицы и найти при дворе протекцию для возвращения в университет.[653] Его «План об учреждении разных училищ для распространения наук и исправления нравов» рисовал стройную, иерархически организованную систему училищ, на высшем уровне которой находятся университеты, призванные управлять и контролировать низшие школы (в этом смысле Дильтей выступал провозвестником системы, введенной в России министерством народного просвещения в 1803 г.).[654].
Собственно университетам (Московскому и предполагаемым в Батурине и Дерпте) посвящен четвертый раздел «Плана», где Дильтей отстаивал их корпоративные свободы: особую юрисдикцию с правом университетского суда выносить несколько степеней наказаний: публичное увещание, заключение в карцер и, при особо тяжких проступках, исключение из университета с передачей под суд государства; выборность администрации во главе с ректором, пост которого, как это было принято во многих немецких университетах, ежегодно переходил бы от одного факультета к другому, при этом Дильтей особо обличал неученых чиновников – «нынешних директоров, наук не знающих».[655] Отдельные корпорации составляли каждый из предусмотренных четырех традиционных факультетов, включая богословский: на них созывались факультетские собрания, где избирались деканы сроком на год. Университеты присуждали докторские степени после строгого экзамена, сочинения надлежащей диссертации и прохождения диспута. Награждение докторским чином должно сопровождаться «церемониями, как у других университетов», и, вообще, внимание Дильтея к корпоративным традициям ощутимо в специальном параграфе об университетских церемониях, которыми «пренебрегать не должно». К их числу относилась и присяга, которую студенты «должны учинить, приложа руку к жезлу университетскому», на повиновение печатным «законам университета»[656].
Примерно в то же время, что и Дильтей, схожие взгляды на преобразование Московского университета высказал и академик Г. Ф. Миллер, переехавший в 1765 г. из Петербурга в Москву Между 1766 и 1768 гг. им была составлена обширная записка «Мысли об учреждении Московского университета».[657] Уже с самого начала записки Миллер проявляет себя как сторонник традиционного взгляда на университет как на автономную корпорацию, пользующуюся широкими правами и внутренним самоуправлением, при которой куратор осуществляет лишь функции высшего надзора. Соответственно, Миллер выступает с острой критикой нынешней системы управления через канцелярию во главе с «полуученым» директором, который «гордится своим рангом, принимает почести, а потому будет устраивать все по своему усмотрению, даже когда не прав, лишь чтобы сохранить свой авторитет».[658] По мнению академика, канцелярия вообще не нужна университету («нет такого в мире, чтобы университет управлялся канцелярией, которая заботится о приходе и расходе денег, соблюдая лишь собственное благополучие»[659]), а право распоряжаться финансовыми средствами должно находиться в руках профессоров – эта позиция Миллера, очевидно, продиктована той многолетней борьбой, которую в Петербургской Академии наук вели ученые против всевластного произвола академической канцелярии.
Во главе же коллегии профессоров, призванной полностью контролировать всю учебную и хозяйственную жизнь университета, должен стоять выборный ректор, который имел бы право решающего голоса в профессорских собраниях и выступал в качестве передаточного звена между университетом и куратором, «принимая ордера от куратора и докладывая ему рапорты».[660] Миллер особо подчеркивает правильность практики регулярной смены ректора («несменяемый ректор многое себе может позволить… чего остерегся бы, зная, что его правление длится конкретное время и после очередных выборов он должен вернуться в прежнюю должность») и также предлагает передавать эту должность по очереди от факультета к факультету[661].
Вполне традиционными были взгляды Миллера на университетский суд: с одной стороны, он реализовывал право собственной юрисдикции университета, с другой, такой суд, дополненный коллегией из всех профессоров-юристов, представляет самостоятельную инстанцию, куда могут поступать дела из государственных судов в случае сомнений и в порядке апелляции (именно таким правом обладали университеты в судебной системе Священной Римской империи). Единственная оговорка, которую вносит сюда Миллер с точки зрения практики «модернизированного» университета, состоит в том, что решения суда по университетским вопросам исполняются с одобрения куратора.[662].
Предложения по организации факультетских корпораций, которые делает Миллер, также выдержаны в духе «доклассического» университета. Как и в плане Адодурова, им предусмотрено общее количество в 12 профессоров (без введения категории экстраординарных, зато с разрешением адъюнктам и магистрам университета вести дополнительные занятия за плату). При этом Миллер поддерживал идущее еще со средних веков представление об иерархии факультетов, согласно которому на первом месте по старшинству (за отсутствием богословского факультета) находился юридический факультет, на втором – медицинский, а на третьем – философский, и такая последовательность должна соблюдаться при выступлениях профессоров в Конференции, на торжественных актах, диспутах, очередности, в какой имена профессоров публикуются в «Объявлениях о преподавании» и даже в каком порядке они занимают свои места на заседаниях (и тогда «профессор права или медицины, призванный из Германии, не будет оскорблен тем, что в Москве ему дают меньший ранг по сравнению со всеми профессорами философского факультета»[663]).
Надо сказать, что Миллер здесь указывал на реальные конфликты в Московском университете, поскольку проблема старшинства факультетов в нем была поднята едва ли с самого первого заседания университетской Конференции. На традиционной, средневековой иерархии настаивал Ф. Г. Дильтей, в течение нескольких лет в одиночку представлявший юридический факультет и претендовавший, таким образом, на место старшего из профессоров. Этому возражал H. Н. Поповский, который открыл университетское преподавание в 1755 г. и по времени службы был старше Дильтея. Директор И. И. Мелиссино также предлагал более современный способ организации старшинства – «каждый должен занимать место и подписываться в зависимости от того, сколько времени он состоит профессором этого университета».[664] В результате пререкания по этому поводу между Дильтеем и Поповским перешли во взаимные обвинения «в дурном поведении», и для разрешения конфликта в начале 1758 г. Поповский даже выехал в Петербург к куратору И. И. Шувалову.[665] При этом излишне повторять, что в исходном «Проекте об учреждении Московского университета» никакого корпоративного старшинства профессоров прописано не было, и вообще в модернизированных университетах эти претензии уступали место реальной оценке профессоров по их научным заслугам.
Выступая в своей записке за детальный перенос «доклассической» университетской корпорации в Россию, Миллер в то же время пытался решить вопрос ее совмещения с реалиями российского государства и в этом смысле повторял многие предложения Ломоносова. Как и последний, Миллер указывал на важность того, чтобы университетские ученые получили классные чины (ректор – коллежского советника, профессор – надворного советника, адъюнкт – коллежского асессора), и, тем самым, их статус в обществе бы повысился.[666] Этой же цели служит и обеспечение профессоров достойным содержанием. По мнению Миллера, хотя назначенное в штате Московского университета жалование профессоров не уступает многим из немецких университетов, но в последних профессора могут повысить свои доходы за счет частных занятий (Privatcollegia) или издания книг, в Москве же такая возможность отсутствует, поэтому ее следует компенсировать дополнительным увеличением жалования. Миллер хотел бы видеть финансирование и «достаток» профессоров на уровне новых университетов Германии, таких как Гёттинген.[667].
Однако воплощению этого желания препятствовал постоянный рост цен в России из-за того, что в связи с расходами на Семилетнюю войну на рубеже 1750—60-х гг. правительство выпустило облегченную монету (а всего через несколько лет после написания записки Миллера в России появились бумажные ассигнации, сделав инфляцию систематической). Поэтому единственное средство сделать доходы университета «неизменными» Миллер видел в получении земельной собственности. С одной стороны, ученый считал это неотъемлемой частью прав университетской корпорации («университет автономен, а потому пользуется своими доходами»), но, с другой стороны, именно в условиях России, приобретая деревни с крепостными, университет гарантирован, что «и через 50 лет» будет получать все необходимое (включая съестные припасы, дрова, работников и проч.), тогда как денежные капиталы с течением времени лишь уменьшаются. Для приобретения имений Миллер предлагал университету использовать деньги, жертвуемые благотворителями, а государству – передать университету часть секуляризованных церковных земель близ Москвы с общим годовым доходом в 30 тыс. руб.[668].
Из идей, характерных для «модернизированного» университета, лишь очень немногие нашли отражение в записке Миллера. Так, он подчеркивал, что обучение в университете следует ориентировать на служилый класс – дворянство, для которого через достижение учености должны открываться преимущества по службе, а для удовлетворения образовательных потребностей дворянства в университете должны быть учителя изящных искусств и верховой езды.[669].
Итак, и Ф. Г. Дильтей, и Г. Ф. Миллер в своих записках середины 1760-х гг. выступили за достройку того, что И. И. Шувалов считал еще не законченным проектом Московского университета, до автономной корпорации через закрепление таких характерных элементов, как выборное самоуправление, университетский суд в качестве самостоятельной юридической инстанции, финансирование за счет доходов с недвижимости, введение иерархии факультетов и вообще университетских «церемоний». В то же время нельзя не видеть, что такая «достройка» означала утверждение в Московском университете явлений, от которых отказывался «модернизированный» университет XVIII в., и в этом смысле она противоречила тому направлению развития, которое пытался придать университету И. И. Шувалов. Тем самым, ярко обнаруживалось противоречие между прибывшими в Россию учеными, представляющими в силу своего происхождения и образования немецкие университеты с их уходящими в прошлое традициями, и политикой российских государственных деятелей в духе просвещенного абсолютизма с присущим ему стремлением «модернизировать» университеты.
В наиболее полном и законченном виде требования создать автономную корпорацию в России были собраны в проекте Устава Московского университета, написанном его профессорами в 1765–1766 гг. и представленном на утверждение Екатерины II. Уже у самых истоков работы над этим проектом находился конфликт между профессорами и их начальством. В декабре 1765 г. в Москву из Петербурга приехал профессор И. Г. Рейхель с письмом статс-секретаря императрицы А. В. Олсуфьева, в котором значилась воля Екатерины II профессорам сочинить «точному Императорского Московского университета положению и содержанию штат» в течение трех недель, а затем представить императрице.[670] Это было существенное изменение ситуации, с тех пор как летом 1763 г. куратор В. Е. Адодуров забрал сочинение «плана и штата» университета в свои руки (и, возможно, результаты его работы не удовлетворяли Екатерину). Профессора очень серьезно восприняли поручение и решили собираться для составления проекта ежедневно, даже прервав ради этого лекции. Заметим, что тон здесь задавали немецкие профессора, которые отстранили от работы над проектом директора университета M. М. Хераскова (не упомянутого в распоряжении императрицы!). Это вызвало резкий протест последнего и острые пререкания в заседаниях Конференции.[671].
После всех споров по требованию куратора Адодурова профессора вынуждены были вернуться к чтению лекций, и работа над Уставом, как и раньше, замедлилась. Проект под названием «Мнение об учреждении и содержании Императорского университета и гимназии в Москве» был готов только через год. Его представили сперва на немецком языке, а в ноябре 1767 г., в то время, когда в Москву на открытие Уложенной Комиссии прибыла сама императрица, профессор Барсов перевел его на русский язык и проект был отослан в Сенат.[672] Однако Екатерина II его так и не утвердила, положив под сукно и последний раз вспомнив о нем через десять лет, в 1776 г.[673].
Не уточняя пока причин охлаждения императрицы к проекту Устава, обратимся к его тексту. Все без исключения нововведения в Уставе в сравнении с проектом 1755 г. были направлены на то, чтобы создать Московскому университету полную автономию. Корпоративные права в нем были прописаны максимально четко. Профессора Московского университета хотели «равно прочим Европейским университетам пользоваться известными привилегиями», а именно, быть под «Всевысочайшим беспосредственным покровительством Е.И.В.», иметь «собственную юрисдикцию или суд», «происхождение в Академические достоинства», а также получать связанные с учеными должностями чины, как это впервые было принято в Уставе Академии художеств от 4 ноября 1764 г. (где ординарный профессор относился к 7 классу, экстраординарный – к 8 классу, а учителя в гимназии – к 11 классу)[674].
Высшим органом корпорации становилась университетская Конференция, состоявшая из ординарных профессоров. Звание Rector Magnificentissimus по предложению профессоров, как и в немецких княжествах, возлагалось на наследника престола (тем более, что великий князь Павел Петрович, как герцог Голштинский, уже принял этот титул от Кильского университета). Поэтому председательствовал в Конференции выбираемый ежегодно проректор.[675] Конференция сама контролировала бюджет («следила, чтобы экономия порядочно была управляема»), вела переписку с другими присутственными местами, коллегиями и иностранными университетами. Но, главное, именно Конференция реализовывала основное корпоративное право – самостоятельно принимать и увольнять профессоров, «потому что она заслуженных мужей в ученой республике легко может знать, и ложными ободрениями не так легко обманута быть может».[676] При приглашении иностранных профессоров московские ученые полагали «писать к чужестранным университетам и от оных требовать способных людей», доверяя их рекомендациям. Для русских же кандидатов в профессора была предусмотрена вступительная лекция (курсория) и «диспут для получения места»[677].
Конференция также управляла университетской гимназией, принимала учителей, студентов на казенное содержание и т. д. Для текущего заведования университетскими финансами Конференцией назначался один из профессоров на должность «инспектора экономии». Много места в проекте уделено обоснованию прав профессоров на «достойное жалование» (в том числе указывалась и нехватка приватных занятий). Оно исчислялось ими в 1000 руб. в год, не считая надбавок за исполнение дополнительных должностей. Общая сумма, в которую Московский университет должен был обойтись казне, составляла в таком случае 54800 руб. При этом профессора требовали дополнительных финансовых прав: принимать пожертвования на «вольное употребление», т. е. не давая о них отчета, и приобретать недвижимое имущество, а именно деревни вместе с крепостными (как и предлагал Миллер). Четыре параграфа из 49, насчитывавшихся в Уставе, были посвящены покупке и управлению деревнями, что показывает их значимость с точки зрения профессоров для укрепления автономии. Важна здесь ссылка на опыт немецких университетов, где «доходы с деревень гораздо бывают непременнее, нежели наличные деньги», кроме того, на их землях можно строить бумажные мельницы и проводить иные «опыты в мануфактурных делах» и т. д. Профессора настаивали, что именно Конференция должна распоряжаться всеми доходами от деревень, ибо управление ими со стороны чиновников университетской канцелярии не принесет должной пользы, а если его все-таки захотят передать в канцелярию, то тогда уж лучше выплачивать университету полное содержание деньгами[678].
Что касается факультетской организации университета, то в Уставе обосновывалась необходимость открытия в Москве всех четырех факультетов, где на высших должно быть по три ординарных профессора, а на философском – семь и, кроме того, еще до пяти экстраординарных профессоров и лекторы языков. Такое расширение философского факультета, игравшего роль подготовительного к трем высшим, было связано с тем, что в него фактически включалось «камеральное отделение», где преподавались науки, относящиеся к государственному хозяйству и управлению (коммерческие, горные, мануфактурных дел и пр.) За этим отделением был закреплен свой набор казеннокоштных студентов. Общий подготовительный курс философского факультета для всех студентов продолжался не менее года, после чего студенты переходили на высшие факультеты (где учились по 4 года) или камеральное отделение (3 года), причем последующие переходы с факультета на факультет запрещались. Порядок лекций назначал для каждого студента проректор по их «способности и знанию»; предусматривалась процедура имматрикуляции и присяги студентов на университетских законах. Казеннокоштным студентам запрещалось увольняться из университета до окончания полного срока учебы (что, в том числе, должно было воспрепятствовать и периодическим изъятиям студентов из Московского университета для нужд различных коллегий, практиковавшимся в 1760-е гг.). Общее количество мест казенных студентов значительно увеличивалось: 132 на философском факультете, из них 30 – в камеральном отделении; 32 – на медицинском, 64 – на юридическом, на богословском же их количество точно не оговаривалось. В качестве награждения студентов предусматривалось вручение золотых и серебряных медалей, а для лучших – путешествие в «чужие край»[679].
«Академические степени» согласно проекту присуждались на философском факультете (магистр) и на высших факультетах (доктор), а также университет мог давать право свободной медицинской практики в России (которым с 1764 г. монопольно владела Медицинская коллегия). Наконец, при выпуске из университета учитывалась и российская специфика: каждого студента по получении аттестата должны определить к месту, чтобы и всех остальных «ободрять к посвящению себя наукам», а диплом Московского университета, по мнению профессоров, должен давать право на офицерский чин не только дворянам, что уже значилось в указах 1756 и 1758 г., но и студентам всех сословий.
За исключением этой, характерной именно для России связи университетского диплома и чина, все остальные положения проекта Устава напрямую соотносились с немецкими образцами. Это хорошо заметно и по перечислению вспомогательных учреждений при университете – здесь предусматривался их полный набор, характерный для Лейпцига или Гёттингена: университетская церковь, библиотека, кабинет натуральной истории, камера моделей по механике и математике, астрономическая обсерватория, химическая лаборатория, ботанический сад, анатомический театр, больница, аптека. Для их обслуживания полагалось «нужное количество служителей», что еще больше раздувало штат университета.
Именно последнее прежде всего и предопределило осторожное отношение императрицы к проекту московских профессоров. Статс-секретарь А. В. Олсуфьев передал профессорам требование императрицы «показать со всеми подробностями, в чем именно состоять имеет должность и управление каждого в стате университетском полагаемого чина, начав с первого даже до последнего, то есть сторожей, и о сих объяснить, для чего их столь много определяется». Не понравилось Екатерине и слишком большое количество казенных «стипендиатов», которые «чрез воспитание не обузданы», и «по тому как stipendia при разных других университетах поныне обыкновенно содержатся, по примеру которых и в вашем плане они расположены, усматривается главной вещи совершенной недостаток».[680].
Но были, безусловно, и более общие причины недовольства: вряд ли императрицу устраивала та «архаизация» Московского университета, куда вело большинство предложений, сближавших его устройство с обликом средневековых корпораций. Носителями этих идей выступали немецкие профессора, подписавшие проект Устава и составлявшие абсолютное большинство в университетской Конференции в 1760-е гг. Соответственно, и в повседневной жизни Московского университета под их влиянием постепенно утвердились многие «архаизирующие» элементы.
Выше уже упоминалось о внедрении в практику Московского университета принципа корпоративного старшинства профессоров. Его употребление в 1760-е гг. демонстрировали «Объявления о преподавании», в которых лекции профессоров расположены в порядке иерархии факультетов (юридический, медицинский, философский), а внутри каждого факультета – в порядке поступления профессоров на службу в университет. О том, что закрепившееся благодаря первым немецким профессорам корпоративное старшинство становилось привычной нормой, свидетельствует попытка оформить его официальным образом, предпринятая в 1769 г. профессором И. X. Керштенсом. Тот потребовал записать в своем контракте на новое пятилетие, что «есть ли кто из младших против ево профессоров по особливой милости получит больше жалованья, нежели какое он себе выговаривает, то б ево с тем всегда сравнивать».[681] Когда куратор В. Е. Адодуров отказался подписать это условие, Керштенс покинул Москву и продолжил преподавать в университете г. Киля (Голштиния), очутившись там, очевидно, в более привычных для себя условиях.[682].
Второй «архаической» чертой в 1760-х гг. явилось утверждение философского факультета в качестве подготовительного перед юридическим и медицинским, тогда как в «Проекте об учреждении Московского университета» философский факультет находился в равных с ними правах, что и полагалось облику «модернизированного» университета. Однако в июне 1766 г. Конференция постановила, что студенты должны пробыть на философском факультете не менее трех лет и «не ранее чем по истечении этого срока переведены на прочие факультеты»[683]. В июне 1769 г. Конференцией рассматривался вопрос «о распределении и переводе студентов философского факультета на высшие факультеты, юридический и медицинский».[684] Тогда же были установлены минимальные сроки обучения: три года в рамках «подготовительного цикла» на философском факультете, после чего еще три года на юридическом или четыре – на медицинском факультете. Хотя реальное количество студентов, желавших специализироваться на высших факультетах, оставалось небольшим, они действительно проводили в университете по шесть и даже более лет.
Еще одним элементом, от которого университеты избавлялись в эпоху Просвещения, но который был перенесен в Московский университет немецкими профессорами, являлось обязательное чтение лекций на латинском языке, трактовавшемся как «главная цель учреждения университета и основание всех наук».[685] И хотя профессор Поповский еще осенью 1758 г. предложил, чтобы лекции по философии читались на русском языке, отстаивая положение (вполне созвучное европейским просветителям, уделявшим большое внимание развитию национальных литератур и языка науки), что «нет такой мысли, кою бы по российски изъяснить было не возможно»,[686] но в результате чтение лекций в Московском университете на русском языке было разрешено только в конце 1767 г., для чего потребовалось вмешательство самой Екатерины II, к которой с такой просьбой обратился директор M. М. Херасков.[687].
Наконец, с течением времени менялся в сторону «архаизации» и статус ученых степеней, употреблявшихся в Московском университете. Степень магистра на философском факультете получила тот же характер высшей факультетской степени, что и в средневековых немецких ученых корпорациях. Для ее получения в университете была введена формальная процедура (сдача экзамена, представление диссертации), прохождение которой рассматривалось как условие допуска молодого преподавателя к чтению самостоятельного курса лекций на философском факультете.[688] Характерно, что один из первых магистров, Д. С. Аничков, в 1762 г. (т. е. еще в эпоху Шувалова) получил свое звание без всякой диссертации, когда, окончив курс учебы, начал читать лекции по математике. Однако в 1769 г. он должен был все-таки представить диссертацию, претендуя на должность профессора, а уже в 1780-е гг. А. М. Брянцев и М. И. Панкевич получали степень магистра одновременно с правом чтения университетских лекций после защиты требуемой диссертации. Неслучайно, что тогда же, с 1760-х гг. для обозначения выпускников университета, еще не прошедших процедуру получения степени магистра и преподающих ученикам гимназии и студентам первого года обучения начальные предметы (например, арифметику), начало использоваться наименование бакалавров.[689].
Если оформление степени магистра философии в Московском университете относилось к самостоятельному «творчеству» университетской Конфереции, и, употребляясь лишь внутри университета, как бы не нуждалось в подкреплении на законодательном уровне, то на высших факультетах – юридическом и медицинском для оформления ученой степени, а именно доктора, требовалось ее признание государством. Степень доктора медицины давала право на медицинскую практику в России, а степень доктора прав должна была использоваться на государственной службе, например в Сенате. Не добившись введения этих степеней в университетских проектах 1760-х гг., Московский университет в последующем вновь пытался учредить их на высших факультетах: это требование, например, звучало в записке, представленной в 1778 г. куратором И. И. Мелиссино.[690] Наконец, по указу Екатерины II от 29 сентября 1791 г. университет добился права присваивать степень доктора медицины[691]. В коллекции рукописей, относящихся к истории Московского университета и хранящихся в Научной библиотеке МГХ находится документ об аналогичной просьбе и в отношении степени доктора прав. В феврале 1792 г., т. е. вскоре после получения в университете указа, разрешавшего производство в доктора медицины, члены профессорской Конференции обратились с доношением в Сенат, в котором указывали, что поскольку «успехи учившихся юриспруденции на самом деле доказали великую пользу сей науки» и «многие из университетских питомцев, упражнявшихся в оной, заняли публичные места, и с похвалою отправляют препорученные им должности», то, с целью «поравнять в достоинстве все свои факультеты», университет просит предоставить ему право производить в степень доктора по юридическому факультету.[692] Однако Сенат отказал Московскому университету. Таким образом, окончательное установление ученых степеней в российских университетах было отложено до начала XIX в., когда их специфика по отношению к более современным немецким университетам станет еще более очевидной.
Таким образом, организация Московского университета являлась длительным процессом и прошла в своем развитии несколько фаз. С момента своего основания Московский университет, в отличие от «Академического» в Петербурге, получил от государства ключевые привилегии, придававшие ему тот же статус, что имели европейские ученые корпорации, а значит, как учебное заведение по праву носил название университета. Если М. В. Ломоносову в «Проекте об учреждении Московского университета» удалось воплотить, хотя и не полностью, свои представления о переносе в Россию традиционной университетской корпорации, то И. И. Шувалов ввел в «Проект» ряд положений в духе «модернизации» университетов в эпоху Просвещения, что отразилось на построении системы должностей, финансирования, внутреннего управления и отношений между университетом и государством. Деятельность по организации университета, как подчеркивал сам Шувалов, к началу 1760-х гг. была еще отнюдь не закончена, когда ему пришлось прервать ее в связи с вынужденным отъездом за границу после восшествия на престол Екатерины II. Но даже в незаконченном виде опыт организации Московского университета уже привлек в это время широкое внимание как внутри России, непосредственно повлияв на проект создания Батуринского университета, так и в университетской среде Европы, что показывает упоминавшийся выше пример профессора И. К. Готшеда и публикаций о Московском университете в издаваемом им в Лейпциге научном журнале.[693].
Новая фаза организации университета падает на 1760-е гг. В эти годы развернулась начатая еще Шуваловым работа над Регламентом, который был призван в деталях установить все нормы внутренней жизни Московского университета и его взаимоотношений с государством. Императрица Екатерина II придавала завершению этой работы большое значение, рассматривая Московский университет в качестве возможной основы для системы народного образования в России, о чем свидетельствуют многочисленные проекты и записки по переустройству университета, направлявшиеся на высочайшее имя в 1760-е гг. Однако результаты работы не удовлетворили Екатерину. Авторами записок выступали ученые эксперты – выходцы из немецкой университетской среды, и подавляющее большинство их предложений были направлены на перенос в Московский университет всех элементов привилегированной автономной корпорации, что, как доказал уже европейский опыт XVIII в., объективно противоречило интересам государства. И хотя эти проекты, включая и текст Регламента, подготовленный немецкими профессорами Московского университета, не были утверждены, но на практике те же профессора – представители таких старинных немецких корпораций, как Тюбингенский, Лейпцигский или Венский университеты, – внедряли в Москве коренившиеся еще в средневековье традиции (корпоративное старшинство профессоров, иерархию факультетов и ученых званий, преподавание на латинском языке), которые шли вразрез с принципами университетской «модернизации».
Само же правительство в 1770—1780-х гг. перешло к поиску новых путей реформирования высшей школы с оглядкой на опыт других европейских стран. Среди них наибольшее значение для России в эти годы приобрели университетские преобразования, проведенные в монархии Габсбургов, поэтому на их характеристике следует остановиться подробнее.