Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.
Разработка общего законодательства о российских университетах в 1802–1804 гг.
М. И. Сухомлинов, автор первого обобщающего труда о возникновении системы народного просвещения в России, пришел в нем к заключению о том, что Предварительные правила народного просвещения были выработаны Комиссией об училищах (которую он, впрочем, смешивал с еще не распущенной в 1802 г. Комиссией об учреждении народных училищ).[885] Такой вывод безоговорочно принимали последующие историки, занимавшиеся данной темой, хотя в их же работах можно найти и некоторые утверждения, ставившие это под сомнение. Так, С. В. Рождественский в работе, написанной в 1907 г., уточнил построенную им же самим в «Историческом обзоре деятельности министерства народного просвещения» (1902) последовательную схему обсуждения различных проектов в Комиссии об училищах, которые, по его мнению, легли в основу Предварительных правил, и констатировал, что после 22 октября 1802 г. «ничего о дальнейшей истории выработки общего плана учебной реформы не известно».[886] Современный харьковский исследователь В. В. Кравченко, перечисляя известные проекты, рассматривавшиеся в Комиссии и отмечая их разницу с итоговым документом, даже заметил, что «ни один из проектов Комиссии так и не был взят за основу».[887] Вопрос о возникновении Предварительных правил после таких утверждений совершенно «повисал в воздухе».
Допущенную Сухомлиновым ошибку позволяет исправить обращение к первоисточнику, т. е. к журналам Комиссии об училищах за 1802 г. (они действительно приплетены к последним журналам Комиссии об учреждении народных училищ за 1802–1803 гг., что объясняет допущенное историком смешение этих двух органов).[888] Поразительно, что все журналы Комиссии об училищах были полностью опубликованы сотрудниками Архива Министерства народного просвещения еще в 1897 г. (!), но ни один исследователь с тех пор к их комплексному анализу не обращался.[889] Поэтому далее по необходимости будет представлено подробное исследование этого источника на «микроуровне», призванное определить реальный вклад Комиссии в создание Предварительных правил, и, как следствие, в выработку основополагающих принципов университетского образования в России.
Прежде всего, обращает на себя внимание, что Комиссия об училищах провела всего семь заседаний. Первое из них состоялось в субботу 13 сентября 1802 г., и далее все, кроме последнего, проходили по субботам, причем, как выясняется из журнала шестого заседания, начинались вскоре после возвращения министра народного просвещения графа П. В. Завадовского от императора, которому он делал еженедельный доклад. Местом заседаний был выбран дом Завадовского. На первом заседании был представлен максимально широкий круг участников Комиссии: Муравьев, Чарторыйский, Потоцкий, Клингер, Янкович де Мириево, Свистунов, Озерецковский, Фус. Не хватало только «правителя дел» Каразина, который в этот момент еще находился в Харькове, где занимался делами, связанными с инициативой учреждения университета, и приступил к исполнению своих обязанностей лишь с четвертого заседания, 4 октября 1802 г. После чтения высочайшего указа о созыве Комиссии были распределены первые поручения: Ф. И. Клингер взялся к следующему заседанию приготовить «проект о устроении и распоряжении нижних училищ», а академики Озерецковский и Фус – «начертание, в которых городах Российской империи выгоднее и удобнее завести университеты, с назначением в зависимость их училищ, состоящих в прилежащих к ним губерниях»[890].
Вопрос о выборе городов для будущих университетов, и, тем самым, о делении России на учебные округа достаточно разъяснен С. В. Рождественским, и здесь на нем не требуется подробно останавливаться: заметим только, что на втором заседании Озерецковский и Фус единодушно предложили образовать шесть округов и закрепить университеты за Москвой, Дерптом, Харьковом и Казанью, расходясь по двум последним: Фус предлагал Вильну и Петербург, а Озерецковский – Воронеж и Великий Устюг, с тем чтобы в столице университета не было, а школы управлялись непосредственно министерством. В то же время другие члены Комиссии предложили «на первое время» учредить один новый университет в Киеве или Казани, поскольку в обоих городах уже было учебное заведение (Киевская академия, Казанская гимназия), способное подготовить студентов, а в прочих городах пока лишь открыть гимназии. Но на четвертом заседании состав шести университетов окончательно был решен в пользу варианта Фуса, а Киев был вновь заменен Харьковым, за что подали свой голос как Каразин, так и Чарторыйский в представленном им проекте[891].
Центральным вопросом на первых четырех заседаниях была организация и управление начальными и средними школами. 20 сентября свой проект представил Клингер, 4 октября – Янкович де Мириево, Фус и Чарторыйский, а уже 27 сентября по предложению Фуса было закреплено деление школ на три разряда: гимназии, уездные и сельские училища.[892] В. Н. Каразину было предложено, «сравнив сии идеи», представить общий план гимназий, и на пятом заседании, 11 октября 1802 г. Комиссия выслушала и после определенных исправлений одобрила часть подготовленного Каразиным «Предначертания устава об общественном воспитании», относящуюся к начальным, уездным и губернским училищам.
Таким образом, к середине октября 1802 г. принципы организации и управления школьной системой в России окончательно сформировались. Но «университетский вопрос» был еще очень далек от решения. Впервые про него вспомнили на третьем заседании Комиссии, когда члены согласились, что нужно как можно скорее поднести на высочайшее утверждение уставы Академии наук и Московского университета, чтобы «из сих мест доставлять хороших наставников» в школы. На четвертом заседании, 4 октября, когда обсуждались планы гимназий, об устройстве университетов речи не было, но в конце, одобрив в целом представленные Чарторыйским «Начала для образования народного воспитания в Российской империи», ему и Потоцкому предложили «заняться соображениями всего, касающегося до университета Виленского, следуя тому расположению, какое имела бывшая в Польше Эдукационная Комиссия, и наипаче взять в рассуждение распоряжения оной Комиссии относительно до имений, присвоенных университету, и зависевших от него училищ»[893]. Таким образом, вопрос о Виленском университете сразу отделялся от обсуждения остальных российских университетов и передавался в исключительное ведение Потоцкого и Чарторыйского (хотя, как будет показано, и этот университет получил свое законодательное оформление с оглядкой на общероссийские акты).
На пятом заседании 11 октября по инициативе Завадовского (при отсутствовавшем Муравьеве) членам Комиссии был предложен к рассмотрению доклад Комитета 18 марта, который был одобрен с примечаниями «на те места, которые по новому образованию сей части требуют отмены».[894].
С ним вместе в Комиссию поступили приложенные к докладу проекты, в том числе охарактеризованный выше проект Устава Московского университета, который обсуждался на шестом и седьмом заседаниях, 18 и 22 октября. Тогда же, 18 октября, Каразин, судя по протоколу, представил членам Комиссии вторую часть своего «Предначертания устава об общественном воспитании», которая касалась организации университетов.
К сожалению, текст этого «Предначертания», как и других проектов, рассматривавшихся Комиссией, не сохранился, поэтому, чтобы восстановить его содержание, придется вернуться немного назад, к событиям конца августа 1802 г., когда появился очередной в этом столь обильном на проекты году университетский «план», предназначавшийся на этот раз для Харьковского университета.
Как известно, именно В. Н. Каразин выступил инициатором создания университета в Харькове, о чем было торжественно объявлено на собраниях харьковского дворянства и купечества 29 августа – 1 сентября 1802 г. На этих собраниях раздавали печатные экземпляры «Предначертания о Харьковском университете». Его автор, Каразин, хотел получить формальное одобрение этого документа, чтобы потом добиться его утверждения в Петербурге, представив как проект, поддержанный «украинским обществом».
«Предначертание» отличалось смелостью и самостоятельностью до такой степени, что не могло быть однозначно соотнесено ни с одним существующим университетским прообразом. Особенно ярко это раскрыто в «Пояснительной записке к Предначертанию», составленной Каразиным, где всячески подчеркивалось, что «в России все должно быть ново и своеобразно, как она сама; что все должно быть соображаемо скорее с собственными ее нуждами, чем с обычаями народов по всему ей чуждых, и с теми старыми, отжившими уже порядками, которых сами они продолжают придерживаться только по причине неподвижности у них общественного мнения».[895].
Из записки явствует, что речь в «Предначертании», по сути, не идет об университете в его прежнем понимании, но о нескольких специальных училищах, «собрание которых, – пишет Каразин, – я назвал университетом, чтобы не придумывать другого наименования». В этом смысле его проект в той же степени обладает «антиуниверситетскими» чертами, что и французская образовательная система, с той только разницей, что все специальные школы «соединены под одну, так сказать, крышу, вместо разбрасывания их по разным местам, как это сделано во Франции, стране достойной, впрочем, подражания во всем другом, относящемся до народного образования». Из этой фразы симпатии Каразина к французской системе очевидны, и он противопоставляет свой проект Московскому университету, «сформированному на манер германских». Действительно, в рамках своего «университета» он предусматривает восемь специальных высших школ, некоторые из которых, как и во Франции, не имеют прямой аналогии с прежними университетскими подразделениями, а некоторые повторяют их: 1) общих познаний (приготовительное – иностранные языки, математика, физика, история, география)); 2) богословия; 3) гражданских познаний; 4) военных познаний; 5) врачебных познаний; 6) гражданских искусств (архитектура, механика, гидравлика, геодезия); 7) учености (высшая подготовка по математике, физике, химии, естествознанию, астрономии); 8) изящных художеств (подготовка живописцев, скульпторов, музыкантов). К ним добавляется отделение приятных искусств (рисование, музыка, танцы, верховая езда), «рассматриваемое как особое заведение, считающееся только при университете», и две школы «для людей низших состояний» – отделение практического сельского хозяйства и отделение художеств и ремесел, которые в состав университета не входят, но «состоят под университетской инспекцией».
Таким образом, каразинский проект сочетал в себе элементы среднего и высшего, профессионального и общего образования. Доказывая преимущества соединения всех этих различных по природе училищ вместе, Каразин писал, что из-за огромных расстояний в губернии ей в отличие от Европы необходим один «центр учения, где бы люди всякого звания и всякого сословия могли находить средства для специального своего образования, чрез что достигалось бы и взаимное соединение сословий, столько, к сожалению, у нас до сих пор разрозненных между собою». Это также сократит издержки по сравнению с заведением каждого отдельного училища, поскольку «одни и те же принадлежности послужат для нескольких специальностей, и одни и те же преподаватели могут быть полезны для разнородных училищ, как скоро они в одном месте». С другой стороны, Каразин отказывался видеть в соединении перечисленных основных восьми училищ единое целое, т. е. университет в «обычном» понимании, и тем более корпорацию ученых, подчеркивая, что «все эти восемь совершенно отдельных училищ, имеющие между собою только ту связь, которую дает им одно общее помещение и общее начальство, не должны иметь своих деканов или начальников отделений (как в нынешних факультетах), которые бы имели особые свои собрания для распределения лекций: программа сих последних должна быть общая, утвержденная главным правлением училищ».[896] Профессора же, желающие вместе заниматься наукой, должны, согласно Каразину, собираться частным образом, «в роде древних академий или парижского национального института (Institut national de France)», «без принуждения, без имени, без школьных строгостей».
Поэтому и управление университетом планировалось Каразиным совершенно отличным от корпоративного – но интересно, что здесь некоторая связь может быть прослежена с дерптским «планом» 1799 г. и проектами, обсуждавшимися в Комитете 18 марта 1802 г. Общими хозяйственными, финансовыми делами, подготовкой зданий, «вызовом и собранием самих профессоров и прочих должностных людей» для университета, заботясь, чтобы преподаватели «были самые достойнейшие и в местах пребывания их вообще уважаемые по их учению и нравственности», ведала специальная комиссия, куда входили лица, избранные губернским дворянством[897] (что напоминало Коллегию кураторов в Дерпте). Такое совпадение вполне логично, если вспомнить, что и в Прибалтике, и здесь, на Слободской Украине, дворянство обязывалось частично содержать университет из собственных средств. Что касается текущего управления университетом, то оно принадлежало комитету, куда включались несколько профессоров по выбору полного университетского собрания, но председательствовал в нем директор, назначаемый дворянским собранием и утверждаемый императором. Эта система напоминала предложенное Комитетом 18 марта 1802 г. для Московского университета выборное Правление во главе с назначаемым директором, и недаром Каразин писал в записке, что в его проекте нет «ничего такого, что бы не было согласно с известными мне взглядами тех чтимых особ, которые занимались до учреждения комиссии рассматриванием академических и университетских уставов».[898].
Итак, проект Каразина, продиктованный, несомненно, желанием соблюсти дворянские интересы, а еще более – оригинальными взглядами автора, в которых не прослеживается никакой симпатии к немецким университетам, был одобрен харьковскими депутатами, и в начале сентября Каразин выехал с ним в Петербург. Прибыв туда в конце месяца и приступив к своим обязанностям правителя дел Комиссии об училищах, он передал ее руководителям свое «Предначертание», но добиться, чтобы его сразу рассмотрели в Комиссии, не мог. Именно поэтому цитированная «Пояснительная записка», адресованная членам Комиссии, начинается и кончается просьбой «Объясниться!»: «Да удостоят меня вопросами по всем пунктам моего проекта и да не откажутся меня выслушать. Этого снисхождения я осмеливаюсь ожидать от особ истинно просвещенных», – восклицал Каразин.
Но, как писал сын основателя Харьковского университета Филадельф Каразин (несомненно, со слов отца), «дело Харьковского университета пошло в долгий с разными потайными пружинами ящик».[899] Здесь нужно объяснить, что положение Каразина при дворе за время его отсутствия принципиально изменилось. Еще в августе 1802 г. до Александра I дошли какие-то сведения, выставлявшие Каразина в неблагоприятном свете, о том, что он, «хвалясь монаршими милостями», будто бы «слишком много берет на свое лицо».[900] После возвращения в Петербург двери царского кабинета перед ним оказались закрыты.[901] В Комиссии же об училищах его чересчур масштабный (60 профессоров и 200 казеннокоштных студентов!) и оригинальный проект имел мало шансов на успех. Как упоминалось, начав участвовать в заседаниях Комиссии с 4 октября, Каразин не мог поставить свой вопрос на обсуждение в течение двух недель и только 18 октября добился рассмотрения своего проекта, включив статьи об университете в состав «Предначертания устава об общественном воспитании» (хотя члены Комиссии просили его подготовить только «план гимназий»!). Окончательного решения относительно проекта Каразина 18 октября принято не было, но то, что вслед за ним сразу же началось чтение проекта Устава Московского университета, по духу резко от него отличавшегося, уже говорило не в пользу молодого реформатора. Между ним и остальными членами Комиссии (кроме, разве что, А. Чарторыйского) лежала значительная разница в возрасте, чине и опыте государственной службы, так что представить себе, чтобы Каразин убедил их в правоте своих идей, довольно трудно.
Однако надо учитывать и еще одно случайное обстоятельство, которое сделало шестое и седьмое заседание Комиссии (18 и 22 октября) не вполне продуктивными. В эти дни она заседала в сильно урезанном составе, включавшем только Завадовского, Чарторыйского, Потоцкого, Янковича де Мириево и Каразина. Как явствует из примечания к журналу шестого заседания, Муравьев по каким-то своим придворным обязанностям находился в Гатчине, а из-за осенней непогоды нарушилась переправа через Неву, и академики Озерецковский и Фус не могли попасть в дом Завадовского с Васильевского острова, где располагалось здание Академии наук.[902] Поэтому по наиболее важным вопросам решения откладывались «до полного собрания комиссии». Это касалось и поправок к проекту Устава Московского университета, статьи которого обсуждались и исправлялись «в сходство принятых ныне начал» (в частности, решено было вообще исключить главу о кураторах, поскольку высшее управление университетами теперь возлагалось на членов министерства). Однако в целом этот проект получил одобрение, что видно из того, что в журнале от 22 октября важнейшими переменами в Уставе названы «касающиеся особливо до врачебного отделения и учительского института» – следовательно, все остальное, в том числе предложенная система управления университетом и назначения профессоров, членами Комиссии принималось.
18 Октября граф П. В. Завадовский сделал важное предложение о том, чтобы собирать Комиссию не один, а два раза в неделю, так как «одного дня недостаточно», – вот почему следующее заседание произошло в среду 22 октября. Поставленные на нем вопросы при обсуждении университетского Устава планировалось решить «в последующие полные собрания Комиссии».[903] Однако ни одного ее заседания больше не последовало.
Ясно, что для всех участников, как и для самого министра, это было полной неожиданностью. Если отсутствие заседания в субботу 25 октября еще можно было бы объяснить задержкой Муравьева и продолжающейся непогодой на Неве, то их полное прекращение требует совершенно иного объяснения. Из него следует, что центр выработки «Предварительных правил народного просвещения» в ноябре 1802 г. переместился из Комиссии об училищах в другой орган, и именно так и следует скорректировать вывод Сухомлинова.
Остановимся еще раз на итогах деятельности Комиссии об училищах. Ею были определены центры учебных округов и полностью разработана часть законопроекта, касающаяся устройства и управления училищами трех уровней (губернскими, уездными и сельскими). Однако по «университетскому вопросу» никакого решения принято не было. Более того, рассматривавшиеся в Комиссии два проекта – «Предначертание» Каразина и Устав Московского университета, одобренный Комитетом 18 марта 1802 г., не содержали ничего из тех положений «Предварительных правил народного просвещения», перешедших затем в Устав 1804 г., которые составляли суть автономии российских университетов. Действительно, ни проект Каразина, ни комитетский устав, опиравшийся на План 1787 г., не ставили задачей реализовать корпоративные права ученых (принцип коллегиальности в формировании и управлении корпорацией, широкую университетскую юрисдикцию). Так кто же ввел в России «университетскую автономию»?
Прежде чем ответить на этот вопрос, отметим, что во взглядах и проектах большинства членов Комиссии об училищах на университеты существовала заметная разница с итоговым текстом «Предварительных правил». Так, совершенно ясно, что не мог быть проводником идеи автономии В. Н. Каразин. На это указывает не только его «Предначертание», но и позднейшая реакция на Устав 1804 г.: в письме, написанном в 1810 г., Каразин резко упрекал министерство народного просвещения за то, что «устроили шесть университетов., и все на манер университетов германских XV века», ратовал за назначение над каждым университетом директора из местных дворян под непосредственным ведением министра, писал о «злоупотреблениях, происходящих или от беспечности, или от излишней снисходительности, или наконец от личной незначительности начальника по выбору», а также проводил свои прежние мысли об объединении «под общим кровом… будущих воинов, судей, служителей церкви, художников и ученых» и т. д..[904].
Навряд ли корпоративные права ученых могли найти защиту у одного из теоретиков австрийской учебной системы, покончившей с «пережитками средневековья», Ф. И. Янковича де Мириево. К тому же из сохранившихся отрывков его проектов следует, что Янкович не планировал полное устройство университетов во всех городах России, но в Киеве (тогда еще рассматривавшемся вместо Харькова) и Казани хотел открыть по три факультета (без богословского), а в Москве и Санкт-Петербурге – только два факультета, философский и юридический, поскольку здесь уже имелись Медико-хирургические академии.[905] Эти утилитарные, не предполагающие полноты университета идеи в результате не нашли отражения в Уставе 1804 г.
Напротив, идеи H. И. Фуса (который был сторонником французской системы разделения наук в университете вместо старых факультетов, что в результате и вошло в Устав 1804 г.) отличались от итогового текста тем, что Фус трактовал словесное и физико-математическое отделения как вступительные перед выбором рода государственной службы, к которой готовили на медицинском и нравственно-политическом отделениях.[906] В этом также достаточно ясно видны его утилитарные взгляды. Об отношении Фуса к средневековой ученой корпорации свидетельствует перепечатка в издававшемся им с 1803 г. журнале «Периодическое сочинение об успехах народного просвещения» статьи «О начале Парижского университета», где резкой критике подвергалось неподконтрольное государству право распоряжаться учеными степенями и профессорскими кафедрами, следствием чего являлось в целом низкое качество образования, даваемого университетом, его схоластический характер, неспособность профессоров к научной деятельности и т. д.[907].
Казалось бы, что защитниками «университетской автономии» могли выступать M. Н. Муравьев и С. О. Потоцкий, которые снискали позже себе славу «просвещенных попечителей», уважавших права ученых. Но не стоит забывать, что именно они задавали тон в Комитете 18 марта 1802 г., предложенный которым Устав не содержал никаких намеков на корпоративность, но поддерживал идею «модернизированного» университета о благотворности государственного контроля за назначением профессоров и избавления ученых от хозяйственных забот по университету – именно в этом убеждал Муравьева и Потоцкого образец Гёттингенского университета, сильно воздействовавший на обоих.
Итак, в составе Комиссии об училищах в конце 1802 г., на наш взгляд, не было человека, способного столь решительно поменять судьбу «университетского вопроса» в России и внести новое начало в организацию университетов. Поэтому напрашивается ответ, что такие изменения были внесены сверху, т. е. непосредственно по решению самого императора. Но для этого при дворе Александра I как раз в то время, когда происходили последние заседания Комиссии, должен был появиться «сильный ходатай», отстаивавший именно интересы профессорской корпорации. И такой человек действительно прибыл в этот момент в Петербург.
Это был профессор Г. Ф. Паррот, избранный 28 июня 1802 г. проректором Дерптского университета и, таким образом, уже не только реально, но и формально возглавивший ту борьбу профессуры с кураторами за права «автономии», о которой говорилось выше[908]. Надо сказать, что в обозначившемся конфликте Паррот с самого начала занял весьма резкую позицию: он заявил, что статуты, в соответствии с которыми был открыт университет, «в бозе почивший император Павел никогда не видел и, тем более, не конфирмовал».[909] Основания для таких сомнений у профессора были, ведь Павел I, действительно, подписал лишь доклад Сената от 4 мая 1799 г. об учреждении университета и теоретически мог и не вникать в приложенный к нему «План». Но ведь новый император Александр I, несомненно, читал этот документ, поскольку не только вторично утвердил его, но и внес кое-какие коррективы! Поэтому надежды на изменение устройства Дерптского университета у профессоров связывались только с личным вмешательством Александра I, на что и нацеливалось развитие событий.
Под председательством Паррота Совет Дерптского университета в июле-августе 1802 г. обсудил существующие «статуты» университета с целью внести в них ряд изменений, но 30 сентября Коллегия кураторов, изучив предложения Совета и высказав в принципе одобрительную оценку стараниям профессоров на благо университета, отказалась их принять. Тогда Паррот выступил перед Советом с просьбой командировать его в Петербург «по личной необходимости», которая на самом деле была ничем иным, как желанием добиться встречи с Александром I, чтобы «защитить дело университета перед троном» от происков кураторов, которые Паррот характеризовал как смесь хитрости с высокомерием.[910] 5 октября профессор выехал из Дерпта в сопровождении отпрыска одной из влиятельных остзейских фамилий, графа Георга фон Сиверса, который хорошо ориентировался при дворе и согласился помочь Парроту. В середине октября он уже находился в Петербурге, где был представлен Муравьеву, Завадовскому, Чарторыйскому, Новосильцеву, Кочубею и смог сделать трех последних своими союзниками и посредниками в общении с императором. Через Новосильцева Александр I передал Парроту, что готов с ним встретиться, заранее получив от профессора проект нового положения о Дерптском университете.[911].
26 Октября 1802 г. Александр I дал Парроту аудиенцию, первую в длинном ряду их личных встреч, которые определили столь необычайный, доверительный характер отношений между ними, лучше всего выраженный в известном высказывании М. А. Корфа: «Александр, неведомо для массы, поставил дерптского профессора в такие к себе отношения, которые уничтожали все лежавшее между ними расстояние. Паррот не только был облечен правом, которым и пользовался очень часто, писать к государю в тоне не подданного, а друга, о всем, что хотел, о предметах правительственных, домашних, сердечных, не только получал от него самого письма самые задушевные, но и при каждом своем приезде из Дерпта в Санкт-Петербург шел прямо в государев кабинет, где по целым часам оставался наедине с царственным хозяином. Александр… искал приобрести и упрочить дружбу скромного ученого, нередко доверяя ему свои тайны, и государственные и частные. Этот ученый был честный, умный, добросовестный;., с бескорыстием и смелостью человека, ничего не искавшего и даже отклонявшего всякое внешнее изъявление милости, он предался Александру всей душой и, далекий от всякой лести, строгий в своих приговорах как совесть, постепенно присвоил себе роль и права сокровенного ментора».[912] Сам Паррот впоследствии вспоминал, что император встретил его словами: «Вас ненавидят, потому что Вы служите человечеству. Ваши враги работают без устали против Вас. Но рассчитывайте на меня. У нас – одни и те же принципы, одна и та же дорога».[913].
Такой характер отношений, в котором главным было доверие императора к профессору, вполне объясняет, почему именно Паррот смог сыграть столь большую роль в решении «университетского вопроса», который (наряду с волновавшим обоих вопросом об освобождении крестьян в Прибалтике) стал главным на аудиенции 26 октября. «Я вынул из папки мой проект Акта постановления,[914] – вспоминал профессор, – и хотел пройтись по его основным позициям вместе с императором. «Нет, нет, – сказал он, – я согласен с Вами почти по всем пунктам. Лишь по пункту о юрисдикции полагаю, что не могу с Вами согласиться», – «Это мне досадно, – ответил я, – между тем, он мне нужен». Он улыбнулся и произнес: «Что ж, я знаю, что у Вас есть свои основания; у меня же есть свои. Скажите мне Ваши, я Вам скажу мои. Тот, кто будет не прав, уступит»». После объяснений Паррота, почему любой университет, и в особенности Дерптский, нуждается в особой юрисдикции, Александр заметил: «Всеми моими силами я работаю над тем, чтобы установить равенство в правах среди моей нации, уничтожить различные разряды, поскольку это ни к чему хорошему не служит. Ради этого я употребляю всю меру власти, которую провидение мне доверило. А Вы, вы хотите этому помешать! Образовав новую касту, не буду ли я вынужден впоследствии с нею сражаться?»[915] Паррот записал в воспоминаниях, что был поражен, слыша такие слова от «величайшего деспота Европы». Однако профессору удалось убедить Александра, что Дерптский университет станет «помощником в его трудах», если будет «избавлен от неудобств», и в ответ император пообещал сделать все, что от него зависит, чтобы «удовлетворить» профессоров, хотя «общее предубеждение этому совершенно противоположно».[916].
Расставание в конце аудиенции было трогательным: Александр I прижал друга к сердцу и «поспешил из комнаты с влажными глазами», Паррот же покидал дворец, переполненный «неизъяснимым счастьем».[917] Однако до достижения цели оказалось еще далеко, и главная причина этого состояла в том, что новое преобразование Дерптского университета не отделялось в глазах Александра I и его окружения от реформы университетов в России в целом. На следующий после аудиенции день Чарторыйский несколько остудил восторг Паррота, дав понять, что ему следует сообразовываться с подготовкой преобразований в Московском и Виленском университетах, а это, как минимум, замедляло решение дела.[918] Несомненно, о результатах аудиенции известили и Завадовского, прохладную реакцию которого предсказать было несложно, поскольку, по-видимому, именно высших сановников министерства народного просвещения император имел в виду, говоря об «общем предубеждении» против университетской автономии. Однако тот факт, что заседания Комиссии об училищах, где как раз рассматривались различные варианты университетского устройства, после аудиенции Паррота у Александра I прекратились, едва ли мог быть простым совпадением.
Согласно воспоминаниям Паррота, в ответ на его новое письмо с изложением возникших затруднений император 5 ноября распорядился создать специальный комитет для выработки окончательного текста «Акта постановления Дерптского университета». Членами комитета стали Чарторыйский, Новосильцев и Паррот, которые внесли в Акт несколько изменений и дополнений, перевели его на русский язык и в середине ноября представили императору, собственноручно отредактировавшему русский текст Акта. Поразительно, но с частью императорских поправок Паррот не согласился и заставил Новосильцева вновь нести текст к Александру I, после чего проект вернулся к профессору уже в удовлетворившем его виде.[919].
Теперь ему предстояло выиграть схватку с министерством народного просвещения, где справедливо полагали, что все пункты, на которые Паррот получил согласие монарха, войдут затем и в общее устройство российских университетов. Сам Паррот не без гордости писал, что «старался не только для Дерпта», хотя, по его же словам, это лишь умножало трудности.[920] Идя на уступку министру, Александр I назначил новый согласительный комитет в составе Чарторыйского, Потоцкого, Новосильцева, Строганова и Паррота. Именно этот комитет и должен был окончательно определить судьбу Акта. Его единственное заседание состоялось в конце ноября 1802 г. в доме у Новосильцева и длилось до трех часов ночи (лакей и кучер Паррота не дождались его и тому пришлось добираться домой пешком). На обсуждении Потоцкий, «хотя и не был другом министра», решительно возражал против предоставления университету корпоративных прав, и, лишь «споря до изнеможения», Паррот смог одержать верх.[921].
В начале декабря 1802 г. текст Акта передали на подпись министру народного просвещения, который попытался внести в него собственные изменения (Паррот называл это «мелкой местью» со стороны обиженного Завадовского). Министр настаивал, в частности, на отмене университетской юрисдикции. После неудачной попытки договориться с министром при посредничестве Муравьева Паррот явился утром 4 декабря к Новосильцеву, требуя, чтобы тот немедленно шел к императору. Поскольку Александр был тогда занят, профессор просил передать ему написанную тут же записку, где жаловался, что «каждый день, даже каждый час приносит новые возражения графа Завадовского против Акта, который уже одобрен Вашим Величеством и доработан созванным Комитетом». В результате император вновь поддержал Паррота, ответив, что «его расположение к министру не простирается до такой степени, чтобы позволить сделать что-либо против того, о чем мы уже договорились».[922].
Итак, в ноябре 1802 г. «университетский вопрос», действительно, был изъят из компетенции Комиссии об училищах (и, фактически, даже из компетенции министерства народного просвещения). В его решении принял участие сам император, его молодые друзья и, конечно, инициатор всех этих изменений, профессор Г. Ф. Паррот. 11 декабря 1802 г. подготовка «Акта постановления» была закончена, и судьба устройства Дерптского университета, а вместе с ним, как будет видно, и всех остальных в России, окончательно решилась в пользу «университетской автономии». Свою победу Парроту хотелось закрепить не только документально, но и символически: как об особой милости он просил, чтобы Александр I подписал Акт на следующий день, в день своего рождения, 12 декабря, что соединило бы будущие празднования годовщины основания Дерптского университета с торжествами всей Российской империи. Император согласился, а 15 декабря на прощальной аудиенции собственноручно вручил Парроту подписанную им грамоту для хранения в университете.
Тем самым, в истории России вновь, как и на рубеже XVII–XVIII вв., только в гораздо более торжественной и широкой форме, появилось понятие даруемой верховной властью Утвердительной грамоты университета, необходимой для законодательного закрепления его привилегий и выступавшей обязательным условием основания университета в средневековье и раннее Новое время. В 1803–1804 гг. свои Утвердительные грамоты получили, а потом бережно хранили университеты в Харькове и Казани, Виленский университет (преобразованный из Главной высшей школы), а также и уже полвека существовавший, но не имевший такой грамоты Московский университет. В рамках истории европейских университетов это были, видимо, самые поздние из Утвердительных грамот,[923] которые в XIX в. отошли в прошлое вместе с другими атрибутами средневековья.
«Акт постановления для Императорского университета в Дерпте» от 12 декабря 1802 г., действительно, содержал ряд норм, которые впервые появились в российском законодательстве об университетах и вошли затем в последующие документы министерства народного просвещения.[924] Его особенностью по сравнению со «статутами» 1799 г. являлось, с одной стороны, перераспределение власти в университете от кураторов к университетскому Совету, а с другой стороны, появление новой, «высшей» контрольной власти над университетом в лице того из представителей министерства народного просвещения, который согласно указу от 8 сентября 1802 г. был назначен как член Комиссии об училищах иметь «особое попечение о сем университете» (п. 3). Это должностное лицо затем в документе для краткости начинает именоваться «членом-попечителем» (п. 9). Именно в таком канцелярском сокращении и обнаруживается происхождение названия должности «попечителя», введенной Предварительными правилами 1803 г. и сохранявшейся в российских университетах до 1917 г. Теперь понятно, почему понадобилось изобретать другое название, хотя еще в XVIII в. Московский университет имел своих кураторов: ведь в «Акте постановления» о Дерптском университете фигурировали и кураторы, и «член-попечитель», причем природа их власти противопоставлялась друг другу – кураторы избирались местным дворянством Эстляндской, Лифляндской, и Курляндской губерний (впрочем, уже в 1803 г. их должности упразднили), а попечитель представлял центральную власть, т. е. министерство народного просвещения.[925].
Наиболее важными статьями «Акта», вводившими принципы автономии, были п. 3, касавшийся права университета самому, «обще с кураторами» управлять своими доходами, представляя ежегодный отчет в министерство через «члена-попечителя»; п. 6, даровавший автономный университетский суд («внутреннюю расправу») для всех преподающих, учащихся или служащих в университете и членов их семей по всем их касающимся гражданским делам и «долговым претензиям» (уголовные же дела университет после предварительного разбирательства должен был препровождать туда, «куда следует преступник», но с письменным мнением университета по данному делу); наконец, п. 9, согласно которому все должности в университете избирались Советом университета, после чего ректор поступал на высочайшую конфирмацию, а профессора, учителя и прочие чиновники через «члена-попечителя» – на утверждение министра народного просвещения. В Акте также было прописано право собственной университетской цензуры, освобождение университетских домов от постоя, льготы для иностранных профессоров при пересечении границы Российской империи, пенсии вдовам и сиротам профессоров. В п. 13 впервые законодательно закреплялась льгота, которая войдет во все последующие Утвердительные грамоты российских университетов как звание «заслуженного профессора» – через 25 лет университетской службы полный оклад профессора обращался ему в пожизненную пенсию, «которой он может пользоваться, где сам за благо изберет». Жалование же профессорам согласно п. 12 устанавливалось в 2000 руб., что в более чем в два раза превышало жалование профессоров Московского университета рубежа XVIII–XIX вв. Не менее важным оказался и п. 15 – им была наконец законодательно реализована идея Плана 1787 г., поддержанная Комитетом 18 марта 1802 г., о соответствии ученых степеней и должностей классным чинам. Поскольку Дерптский университет, следуя немецкой традиции, зафиксированной и в статутах 1799 г., выдавал две степени – доктора и магистра, то им присваивались соответственно 8 и 9 классы, профессорам (что уже фигурировало в законодательстве XVIII в.) – 7 класс, ректору в период пребывания в должности – 5 класс. Студенты, «отличившиеся по одобрению факультета успехами в науках», числились в 14 классе и с ним поступали на гражданскую службу. В «Акте» также была прописана норма, впервые прозвучавшая в указе Александра I от 5 января 1802 г. о том, что пребывание в Дерптском университете в течение трех лет является обязательным условием для поступления на службу в прибалтийских губерниях на должность, «требующую юридических познаний». Тем самым, правительство заботилось о повышении престижа университетского аттестата и желало воспитывать образованных чиновников даже принудительными мерами. Аналогичная норма была включена и в Предварительные правила 1803 г. и в конечном счете в 1809 г. привела к появлению знаменитого указа «об экзаменах на чин», подготовленного M. М. Сперанским.
Итак, суть преобразования Дерптского университета, осуществившегося в конце 1802 г., главным образом, по «вине» профессора Г. Ф. Паррота, можно трактовать двояко. С одной стороны, эстонский исследователь В. Тамул совершенно правильно отмечает, что в результате основанный остзейским дворянством местный университет (Landesuniversitt) был затем интегрирован в структуру управления Российской империи и превратился в Императорский, т. е. российский университет (Reichsuniversitt).[926] Очень характерной иллюстрацией этого тезиса служит то, что 9 декабря, т. е. даже еще до окончательного подписания «Акта постановления», министр П. В. Завадовский направил дерптским кураторам предписание подчиняться министерству народного просвещения и подавать туда отчеты. «Паррот искусно сумел достичь согласия с господствующей в правительстве тенденцией. Его интерес заключался в как можно более широком самоуправлении университета; интерес правительства – во включении университета в охватывающую всю империю учебную систему и его подчинение новосозданным центральным органам»[927].
Но, с другой стороны, справедлив, как сейчас будет показано, и обратный тезис: именно это преобразование повлияло на устройство всех остальных российских университетов, т. е. не просто университет в Дерпте был инкорпорирован в структуру Российской империи, но и сама империя пошла в университетском вопросе тем путем, который ей был указан в отношении Дерпта. Прямое свидетельство современника, подтверждающее это, находится в письме бывшего (т. е. уже уволенного после принятия «Акта постановления») вице-куратора Дерптского университета И. Ф. Унгерн-Штернберга от 20 января 1803 г. Еще до утверждения и обнародования Предварительных правил он писал об учреждении в России новых университетов, в которых «привилегии профессоров будут полностью подобны тем, что присвоены Дерпту согласно новому утвердительному Акту»[928]. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить статьи «Акта постановления» Дерптского университета с соответствующими статьями Предварительных правил, а также подписанного 4 апреля 1803 г. «Акта утверждения» Виленского университета – первого университетского законопроекта, принятого министерством в обновленном составе после создания Главного Правления училищ и разработанного при участии попечителя Виленского учебного округа князя А. Чарторыйского[929]. Несомненно, что положения многих статей этих документов не просто совпадали, но, по сути, лишь в слегка отредактированном виде переходили из одного акта в другой. Результаты сравнения удобно представить в таблице, где приведены номера соответствующих параграфов:


Таким образом, одним из источников Предварительных правил народного просвещения 24 января 1803 г., а значит, и всех последующих российских университетских актов, основные положения которых были заложены Предварительными правилами, и прежде всего Устава 1804 г., послужил «Акт постановления» Дерптского университета, утвержденный 12 декабря 1802 г. Наблюдая, каким образом представления о традиционных корпоративных правах немецких университетов перешли из «Акта» Дерптского университета в нормы остальных университетов Российской империи, включая Виленский, мы понимаем смысл упрека Каразина в том, что все российские университеты были устроены «на манер германских XV века». В то же время нельзя не видеть, что реализация и обеспечение этих прав были поставлены под контроль государства (через утверждение ученых должностей министерством и встраивание их в общую иерархию государственной службы).
При этом в части, относившейся к организации учебных округов и управлению школьной системой, Предварительные правила полностью вобрали в себя материалы, подготовленные и одобренные Комиссией об училищах. Что же касается университетской части, то дерптские постановления нельзя считать единственным ее источником: столь же несомненно, что в Предварительных правилах было учтено и прошедшее в Комиссии об училищах обсуждение проекта Устава Московского уни-верситета, подготовленного в Комитете 18 марта 1802 г. Именно оттуда были внесены две принципиальные нормы, которых не было в проекте Паррота.
Во-первых, текущее управление учебными и хозяйственными делами университета вверялось университетскому Правлению, которое состояло из ректора и деканов, избранных факультетами (п. 37). Такое предложение делал Комитет 18 марта 1802 г. с той только разницей, что на тот момент выборность ректора утверждена еще не была, и его место занимал назначаемый директор. Комитет же, в свою очередь, основывался на идее создания университетского Правления, которая содержалась в Плане 1787 г. В результате, исходная идея екатерининского Плана видоизменилась: назначаемые для участия в Правлении чиновники исчезли (в Уставе 1804 г., правда, их место займет определявшийся попечителем «непременный заседатель», но он будет уже не сторонним чиновником, а одним из университетских профессоров), и этот орган стал выборным, образовывая, тем самым, стройную систему «ученой республики», при которой Совет как собрание всех профессоров играл роль верховной законодательной власти, а Правление, избираемое Советом, – исполнительной власти.
Во-вторых, к каждому университету присоединялся Педагогический (учительский) институт, идея которого также четко была разъяснена в докладе Комитета 18 марта. Согласно п. 39 Предварительных правил в институте на казенном содержании находились «студенты со степенью кандидата», а по п. 26 новая ученая степень кандидата приравнивалась в 12 классу по Табели о рангах, как это и предлагал Комитет. Тем самым, Предварительные правила оформили оригинальную трехчленную структуру ученых степеней в Российской империи, явившуюся, как теперь понятно, соединением двух разных идей: из Акта Дерптского университета – ввести степени магистра и доктора, что соответствовало традициям средневековых немецких университетов, и из доклада Комитета 18 марта 1802 г. – ввести Педагогический институт для подготовки профессоров и учителей, обучавшиеся в котором получали степень кандидата. Данная система российских ученых степеней в целом сохранялась (за исключением замены в 1884 г. кандидата университетским дипломом I класса) до 1918 г., при том что в Европе младшие ученые степени в XIX в. практически вышли из употребления, оставив лишь высшую степень доктора[930]. Указанный «сплав» и послужил исходной причиной различий в структуре ученых степеней России и Европы, известных до настоящего времени.
Чтобы закончить обсуждение источников Предварительных правил, обратимся к вопросу, повлияло ли как-нибудь на них «Предначертание», составленное Каразиным. Вопрос этот имеет смысл в свете продолжающего повторяться историографического мифа о Каразине как об «авторе» Предварительных правил, а вместе с ними и Устава 1804 г.[931] С одной стороны, находясь на должности правителя дел Комиссии об училищах, а затем Главного Правления училищ, Каразин по своим служебным обязанностям должен был принимать участие в подготовке этих документов и представил, как упоминалось, на первой стадии обсуждения университетского вопроса в Комиссии об училищах свой несохранившийся общий проект, о содержании которого можно судить по дошедшему до нас «Предначертанию», подготовленному для Харьковского университета. С другой стороны, очевидно, что каразинское понимание университета принципиально расходилось с тем итогом работы, который зафиксирован в Предварительных правилах.[932] И дело здесь не только в нежизнеспособности и утопичности чересчур масштабного проекта Каразина. Молодой реформатор так и не смог вернуть к себе доверие царя, которым в конце 1802 г. по университетскому вопросу уже безгранично пользовался Г. Ф. Паррот.
Интересным отголоском этих событий является письмо Паррота к Каразину, опубликованное впоследствии его сыном Филадельфом. Историки несколько раз цитировали это письмо, поскольку в нем содержались любопытные похвалы Паррота в адрес Каразина за то, что тот сумел «освободиться от всех предрассудков, под влиянием которых составляли уставы других университетов, не исключая и нашего, самого новейшего (т. е. Дерптского — А. А.)», и что в отличие от Дерпта опыт немецких университетов не должен довлеть над Харьковым как «более отдаленным от Германии и не имеющим с ней таких связей».[933] Но конкретно-исторической интерпретации письма никто не давал. Между тем, из самого текста ясно, что письмо написано, скорее всего, в начале января 1803 г., вскоре после возвращения Паррота в Дерпт,[934] и служит его ответом на представленное ему Каразиным «Предначертание» Харьковского университета вместе с «Пояснительной запиской» к нему Очевидно, что их знакомство произошло в конце октября или ноябре 1802 г. в Петербурге, и Каразин, возможно, тогда надеялся, что с помощью Паррота сможет провести в жизнь какие-то из собственных университетских идей. Поэтому письмо надо рассматривать как ответную реплику Паррота в их заочной дискуссии, и, несмотря на множество комплиментов, рассеянных по тексту, ясно, что позиции сторон противоположны, прежде всего по вопросу об управлении университетом. Каразин, как помним, предлагал здесь структуру, напоминающую дерптский «План» 1799 г., где текущее управление делами университета осуществлял Комитет во главе с назначаемым от дворянства директором, который в свою очередь находился под контролем Комиссии из выборных представителей дворянства. Паррот возражал на это: «Идея освободить профессоров от тягости университетского управления останется, я думаю, благочестивым пожеланием, – едва ли она примется. Ваш директор не из профессоров сделается, по самой природе вещей вечным директором, и хорошо еще будет, если место это не сделается всегдашнем наследием старых кляч, которых некуда девать… Нельзя иначе сохранить для университетов необходимую свободу действий, как вручив внутреннее их управление сословию профессоров».[935] Что касается цитированных похвал об отсутствии «предрассудков» в построении университета, то при ближайшем рассмотрении ясно, что они относятся к идее Каразина обойтись без факультетского устройства, оставив чисто предметную организацию преподавания, которой сочувствовал лично Паррот (который, кстати, сам получил не университетское, а специальное образование в Штутгарте), но «по убеждению сотоварищей», т. е. других профессоров, согласился на сохранение в Дерптском университете старых факультетской структуры и факультетских собраний, которые в то же время являлись необходимыми при присуждении ученых степеней. Идеи же Каразина об объединении под одной университетской крышей восьми различных училищ Паррот не комментирует, заметив только, что не думает, «чтоб оно пришлось по вкусу всем: у всякого свой взгляд на вещи и всякому хочется непременно опровергать то, что придумал другой, особливо когда дело коснется до разделения специальностей».[936].
Поэтому принятие Предварительных правил в том их виде, который отражал все пункты, «завоеванные» Парротом, и куда не вошло ни одно из предложений по структуре и управлению университетом, сделанных Каразиным, фактически означало окончательное поражение последнего в университетском вопросе. Каразину действительно пришлось на рубеже 1802–1803 гг. заниматься подготовкой текста Предварительных правил,[937] но в августе 1803 г. в письме императору он жаловался, что эти правила были написаны «известным Вам образом» и что в них Каразин едва-едва мог сберечь только тень некоторых своих идей, «и то, конечно, самых маловажнейших».[938] Это повлекло в дальнейшем его полный отход от разработки университетских законопроектов. 18 февраля 1803 г. Каразин выехал в Харьков для того, чтобы на месте заняться практической деятельностью по организации университета. К обязанностям правителя дел Главного Правления училищ он приступил лишь во второй половине 1803 г., и то будучи резко недовольным порядками в министерстве, к основанию которого «малыми своими силами содействовал». В упомянутом письме к императору от 16 августа 1803 г., оставшемся, как и другие, без ответа, Каразин жаловался, что канцелярия министра, «присвоив себе имя департамента», рассматривала его как подчиненного и даже не сообщала о поступающих в Главное Правление бумагах, а дела шли круговым образом от министра к Правлению, попечителям и обратно министру, наиболее же важные вопросы решались лично Завадовским, который одновременно бывает «и предлагатель, и исполнитель, и член, и председатель, и министр». Поэтому и в Петербурге Каразин продолжал в основном заниматься вопросами, связанными с подготовкой открытия Харьковского университета, но не всегда удачно и в итоге, вступив в конфликт с министром, обвинявшим Каразина в самовольном расходовании университетских средств, в июле 1804 г. получил выговор от Александра I, запретившего ему «мешаться в дела» Харьковского университета, после чего подал в отставку, чем и завершилась его служба по ведомству народного просвещения.[939].
Дальнейшая разработка Уставов российских университетов в 1803–1804 г. происходила уже без участия Каразина. 7 февраля 1803 г. Главное Правление училищ постановило приступить к разработке на основе Предварительных правил «общего» университетского Устава, «который бы мог служить образцом частным», и разделило работу между Фусом, которому получили главу об устройстве учебной части, Озерецковским – о внутреннем управлении университетом, Янковичем де Мириево – об управлении университетом училищ, и Клингером – о хозяйственной части[940]. Составляя учебное устройство университетов, Фус смог провести идею, впервые высказанную им еще в Комитете 18 марта 1802 г., о разделении преподаваемых наук на части по примеру Французского национального института, т. е. на отделения словесных, нравственно-политических, физико-математических и врачебных наук.
Главное Правление училищ одобрило предложение Фуса уже в марте 1803 г.[941], и оно воплотилось в первом из принятых министерством университетских Уставов, относившемся к Виленскому университету (подписан Александром I 18 мая 1803 г.).[942] Поэтому различие в структуре факультетов Дерптского и Виленского университетов объясняется, на наш взгляд, не их тяготением к разным «образовательным моделям» – протестантской и католической (как уже указывалось, после победы Паррота во все университеты империи, не исключая и Виленского, вошли черты средневековых немецких корпораций), но лишь тем, что Виленский организовывался позже Дерптского, весной 1803 г., когда министерство народного просвещения уже успело утвердить новую систему университетских отделений (кстати, и само слово «отделение» употреблялось теперь, чтобы не смешивать их новую природу с традиционными европейскими «факультетами»).
Что касается Устава Дерптского университета, утверждение которого датировано 12 сентября 1803 г.,[943] то в нем в отличие от предшествующих законопроектов подробно прописана организация университетского судопроизводства (более ранний Виленский устав, напротив, в этом вопросе еще не вводил никаких новых норм, ссылаясь в п. 16 на то, что «университетская расправа имеет быть составлена сообразно с общим Уставом университетов»), И Виленский, и Дерптский уставы содержали статьи, отражавшие местные условия протестантских остзейских или католических польских губерний, в которых они должны были действовать: так, в Дерпте они касались протестантского богословского факультета, служившего для подготовки пасторов, а в Вильне – проблем управления «иезуитским фундушем» (доходами с земельных владений, перешедшими к университету после запрещения в Польше ордена иезуитов), прав университета рекомендовать на места канонников и церковных бенефиций и т. д. В общих же своих частях оба устава равным образом основывались на принципах организации и управления университетами, утвержденных Предварительными правилами народного просвещения.
Закрепление, благодаря «Акту постановления» Дерптского университета, за российскими университетами прав «университетской автономии», ставило вопрос – в какой же мере тогда в законопроектах учитывался идеал немецкого «модернизированного» университета, который как раз шел на ограничение этих прав ради повышения качества университетской науки. Надо сказать, что уже Виленский устав показал, что не рассматривает автономию противоречием к развитию в университете научной деятельности. Именно в этом уставе впервые были сформулированы частично перешедшие и в Устав 1804 г. статьи, направленные на соединение университетской науки и преподавания. Так, среди общих задач университета в п. 1 устава значилось не только «заключать в себе полное и основательное наставление в науках», но и «споспешествовать всеми возможными способами к распространению просвещения и к усовершенствованию знаний (курсив мой — А. А.)», что звучало вполне в духе гёттингенского идеала университетской науки. В п. 10 один раз в месяц предписывалось проводить специальное «академическое» заседание университетского Совета с научными докладами, постановкой конкурсных задач, обсуждением сочинений и проч. Для повышения уровня преподавательских кадров каждый год намечалась отправка молодых ученых (адъюнктов) для обучения за границу. При избрании профессоров на кафедры п. 22 устава рекомендовал рассматривать их сочинения, а также «мнения о своей науке»; если университет получал возможность пригласить выдающегося профессора, «известного в ученом свете отличными знаниями», то ради этого допускалось устанавливать для него особые условия приглашения и надбавку в жаловании. Наконец, в п. 11 закреплялась свобода преподавания: «В университете не воспрещено свободно рассуждать о словесных и ученых предметах, и всякий профессор может следовать той системе в преподавании лекций, какую признает он лучшей, но с тем, чтобы сие сообразно было с постановлением общего собрания профессоров» (т. е. с определенным учебным планом, который согласно п. 38 Предварительных правил разрабатывался Советом и утверждался попечителем).
Законодательное закрепление всех этих принципов в Уставе Виленского университета 1803 г. свидетельствовало о том, что, несмотря на уступку, допущенную по воле Александра I в пользу корпоративной природы университета, высокие требования к профессуре, решение ими научных задач (подобно тому, как это действовало в Гёттингенском университете) ясно стояли перед глазами разработчиков реформы. Этот идеал был близок не только князю А. Чарторыйскому, но и С. О. Потоцкому, назначенному в январе 1803 г. попечителем Харьковского округа, но еще с октября 1802 г. участвовавшему по поручению Комиссии об училищах в разработке Устава Виленского университета. Свои взгляды Потоцкий ясно выразил в речи на открытии Харьковского университета, где особо выделил значение для России устройства университетов «наподобие Гёттингенского, Йенского и других, куда курфюрсты и владетельные князья не поставляют за стыд посылать своих детей».[944] Одну из целей университетской политики Потоцкий, как и другие члены Главного Правления училищ (например, M. Н. Муравьев), видел в привлечении дворянства к высшему образованию, и в этом смысле модернизированные немецкие университеты показывали им важный образец – именно в Гёттингене, как и в Йене в конце XVIII в. изменился состав студенчества, приобретавшего все более «благородный» характер, благодаря изменению духа преподавания от прежней схоластики к идеям Просвещения.
Сочувствие к опыту «модернизированных» университетов должен был испытывать и Ф. И. Клингер, попечитель Дерптского университета, известный немецкий писатель и поэт-романтик, друг главного проводника новой университетской политики в Йене И. В. Гёте, с которым Клингер не прерывал тесного общения из России.[945] Назначения Клингера попечителем Дерптского университета добился в декабре 1802 г. у Александра I Г. Ф. Паррот, справедливо полагая, что для ограждения прав университета от посягательств ему нужна на этом посту фигура не только просвещенного чиновника, но и человека, никак не связанного с местным лифляндским дворянством.
Но основным проводником влияния обновленных немецких университетов в Главном Правлении училищ выступал товарищ министра народного просвещения M. Н. Муравьев. Назначенный в 1803 г. попечителем Московского университета, он занимался приглашением сюда новых профессоров, ориентируясь именно на облик Гёттингена, и переписывался с тамошними учеными (о чем подробнее – в следующем параграфе). Вероятно, при содействии, если не по прямой инициативе Муравьева в начале 1803 г. официальный периодический орган министерства народного просвещения опубликовал пересказ брошюры советника ганноверского двора Э. Брандеса «О современном состоянии Гёттингенского университета» (1802).[946] В брошюре, в частности, выражались идеи о том, что университет должен быть не только хранителем знаний, но и «распространять и передавать оные потомству, если возможно, с приумножением оных», а также что «если университет будет одною только школою, то учение может сделаться некоторым родом ремесла, к великому вреду наук и цели самого учения». Оба эти положения – научный императив университетов и противопоставление их относительно школ – были затем развиты В. фон Гумбольдтом и вошли в идейную основу «классического» университета. Подробно излагалась также критика Брандесом «новейших мнений» о создании университетов «для некоторых отраслей человеческих знаний» (явно направленная против отделенных друг от друга французских специальных высших школ) и его слова о том, что «все науки имеют взаимную связь, которая между ними гораздо теснее, нежели как обыкновенно думают» и что «Гёттингенский университет может представить нам многие сему доказательства», а «профессора получают великую пользу от соединения своего в одно место, и сие полезнее еще для молодых людей». Опять-таки высказанная здесь идея происходящего в университете синтеза наук (над философским содержанием которой в конце XVIII – начале XIX в. трудились Кант, Фихте и Шеллинг) легла краеугольным камнем в здание «гумбольдтовского университета».
Неудивительно поэтому, что при подготовке общего университетского Устава влияние «модернизированных» немецких образцов яснее всего отражалось в проектах M. Н. Муравьева. Написанный им собственноручно первый вариант Устава Московского университета был готов уже в мае 1803 г.[947], а затем во второй половине 1803 – начале 1804 г. подготовлен еще один вариант.[948] Многие из положений проектов вошли потом в окончательный текст устава 1804 г., однако исходно формулировались более четко и последовательно.
Так, Муравьев показывал себя принципиальным сторонником свободы преподавания и науки внутри университета: «Мнения в науках не должны служить поводом гонений… Взаимное уважение Профессоров друг к другу долженствует облегчить им способ общего советования в рассуждении ученых трудов., почему и может каждый из них при начатии Академического года представить своей образ учения и книги, которым в преподавании намеревается последовать, для сочинения потом общего обозрения лекций». Подобно тому, как это было в Гёттингене и Йене, при университете предусматривались ученые общества (что вошло в § 11 Устава 1804 г.), и действительно, за период попечительства Муравьева в Московском университете таких обществ было открыто три – Истории и древностей Российских, Испытателей природы и Соревнователей медицинских и физических наук (и еще два – Латинское и Статистическое – не получили развития[949]). Также Муравьев предполагал закрепить в уставе издание при университете «Ученых ведомостей, содержащих рассмотрение всех новых книг и откровений в науках как в России, так и в чужих краях» (по образцу Gttinger Gelehrte Anzeigen): такая газета действительно выходила в Москве в 1805—07 гг. при поддержке попечителя, но после его смерти прекратилась, а в окончательном тексте Устава 1804 г. это издание отражено не было.
В проекте Муравьева обращалось постоянное внимание на научную деятельность университета, которому «должно прилагать к тому свои старания, чтоб быть всегда наравне с состоянием науки в других странах Европы и приобщать к курсу учения все новые откровения, получившие одобрения ученых». В итоге и в § 60–62 Устава 1804 г. вошли требования к желающим занять должности профессоров и адъюнктов представлять свои сочинения – т. е. законодательно закреплены научные критерии к замещению профессорских должностей, означавшие, что эффективность преподавания в университете оценивалась именно с точки зрения участия профессоров в научном процессе. Именно этим критериям при наборе новых профессоров должны были следовать первые попечители обновляемых и учреждаемых университетов.
Что же касается возможности пополнения состава профессоров через выборы, то Муравьев к ней относился сдержано: включив эту норму в проект Устава, поскольку она была закреплена Предварительными правилами народного просвещения, он поставил выборы под контроль попечителя, явным образом прописывая, что тот может как принять, так и отвергнуть их результаты, а в последнем случае назначить новые выборы. В такой форме этот пункт не прошел, и в § 61 Устава 1804 г. вновь вернулись к формулировке из Предварительных правил: «Совет об избранном предварительно представляет Попечителю и ожидает утверждения Министра Народного Просвещения».
Прямое заимствование Муравьевым опыта управления Гёттингенским университетом видно во введении им в Правление должности «непременного заседателя». Она впервые появилась в Гёттингене в 1796 г. по предложению К. Мейнерса, который сам же ее и занял. В своем труде об управлении университетами он описывает непременного заседателя как помощника проректора по всем служебным делам, обеспечивающего их непрерывное течение при ежегодных перевыборах проректора и деканов, и одновременно «доверенного лица» правительственной власти на месте. Заседатель – член собрания деканов, где сидит после декана философского факультета, а также университетского суда, имеет надзор за правильным ходом судебных процессов, за дисциплиной студентов, может налагать вето на штрафы, единолично выносимые проректором, передавая решение дела собранию деканов.[950] Надо сказать, что профессора вначале настороженно отнеслись к новой должности, высказав сомнение, нужен ли им «гофмейстер над проректором». Но с точки зрения властей (которую поддерживал Мейнерс) ее появление имело то несомненное преимущество, что непременный заседатель рассматривался как член университетской администрации, наделенный полномочиями и несущий ответственность не перед корпорацией, а перед государством в лице кураторов.[951].
Муравьев чувствовал эту двойственность и решил смягчить ее, допустив в своем проекте выборы непременного заседателя самими профессорами: «Общее Собрание избирает из числа Ординарных Профессоров непременного заседателя, который присутствует в Правлении бессрочно, до тех пор, покуда Начальство признает за нужное предписать новое избрание». При этом Муравьев сохранил ключевые полномочия заседателя: наблюдать «сохранение законов и непоколебимость полезных и утвержденных опытом установлений» и при необходимости налагать вето на решения Правления («несогласие непременного заседателя переносит дело к суждению общего Собрания»).[952] В таком виде они вошли в § 134–135 Устава 1804 г., с той только разницей, что подчеркивалась прямая зависимость непременного заседателя от попечителя: он не избирался, а назначался последним, и в случае несогласия с решениями апеллировал не к общему собранию профессоров, а к попечителю.
Итак, если первые проекты уставов отдельных университетов (среди которых и муравьевский) были готовы уже весной 1803 г., то дальнейшее обсуждение и окончательное утверждение «общего Устава» для всех российских университетов, в отличие от подготовки Предварительных правил, протекало медленно и затянулось более чем на год. Возможно, свою роль здесь сыграло то, что «правитель дел» В. Н. Каразин, на которого и должна была бы падать работа по сведению вместе различных вариантов, подолгу отсутствовал в Петербурге, по сути не принимая участия в подготовке Устава. Как упоминалось в уже цитированном письме Каразина, основная часть работы министерства сосредоточилась в личной канцелярии Завадовского, переименованной им в департамент министерства. Начальником этого департамента стал известный в Петербурге журналист, издатель и переводчик И. И. Мартынов, уроженец Малороссии, «пользовавшийся большим расположением графа П. В. Завадовского»[953]. С начала сентября 1804 г., после отставки Каразина Мартынов занял также и должность правителя дел Главного Правления училищ, и здесь дело «общего Устава» наконец сдвинулось с места. На этом заключительном этапе происходила сверка статей проекта с уже утвержденными статьями уставов Виленского и Дерпского университетов.[954] Окончательную работу по сведению воедино различных глав и вариантов статей естественно приписать И. И. Мартынову, после чего Устав был утвержден императором Александром I 5 ноября 1804 г. и распространен на Московский, Харьковский и Казанский университеты.[955].
Суммируя выводы данного параграфа, можно заключить, прежде всего, что утверждение Устава 1804 г. явилось прямым и логическим завершением незаконченных в царствование императрицы Екатерины II университетских реформ. Несомненна и хорошо прослеживается по источникам связь между Планом 1787 г. и началом реформ в министерстве народного просвещения. В то же время, по ключевому моменту содержания Устава 1804 г., т. е. обозначенному выше введению «университетской автономии», между проектами Комиссии об учреждении народных училищ и министерства народного просвещения никакой преемственности нет. План 1787 г., представляя собой российский вариант «модернизированного» университета, придавал мало значения коллегиальному началу в управлении университетом: допускал назначение профессоров Главным Правлением училищ, вводил в университетское Правление сторонних чиновников, не предусматривал созыв общего Совета университета в качестве органа управления и т. д., а главное, игнорировал все корпоративные права и привилегии университета, негативно их оценивая как «пережитки средневековья» (см. главу 2). Напротив, в Уставе 1804 г. были последовательно проведены все основные черты, которые сближали облик российского университета с традиционной немецкой средневековой корпорацией, и, прежде всего, утверждены принципы собственной юрисдикции университета (Selbstgerichtbarkeit) и самостоятельного избрания университетским Советом всех должностей, включая и самих профессоров.
Объяснение этого парадокса лежит в том, что принципы университетской реформы, последовательно воплощавшиеся в ряде законодательных актов 1802–1804 гг. и окончательно закрепленные первым общероссийским университетским Уставом 1804 г., носили в значительной степени противоречивый характер, поскольку в их идейную основу вошли элементы трех совершенно различных систем высшего образования.
Во-первых, в соответствии с системой управления училищами во Франции и Польше университеты получили функции инспектирования, назначения директоров, учителей, проверки хозяйственных смет и т. д. у средних и начальных школ, относившихся к их учебному округу. Из Франции же было заимствовано и новое разделение российских университетов на факультеты, введенное Уставом 1804 г. Вполне в утилитарном духе формулировались в Уставе главные задачи университетов: «подготовка юношества для вступления в различные звания государственной службы» (§ 1), и как следствие, существовал государственный контроль (со стороны попечителя) над сферами университетского преподавания и управления.
Однако, во-вторых, в устройстве университетов были удержаны все традиционные права немецких ученых корпораций, включая и собственную юрисдикцию. Как бы ни трактовать это введение «автономии» в положительном смысле, но все же наличие корпоративного суда в России XIX в., внутри учреждения, которое существует на средства, поступающие из казны, и принадлежит к структуре министерства народного просвещения, выглядело, по меньшей мере, анахронизмом, к тому же вряд ли способствовало углублению научных занятий профессоров.
А ведь именно к этому призывали, в-третьих, принципы «модернизации» университетского образования, почерпнутые из Гёттингена. Благодаря им в Уставе 1804 г. отразился идеальный облик лучших немецких университетов конца XVIII в. – собрания профессоров, ведущих «благородный» образ жизни, занимающихся собственными научными исследованиями, участвующих в деятельности разнообразных ученых обществ, обнимающих весь круг наук в его единстве.
Картина общего университетского кризиса в Европе рубежа ХVІІІ—ХІХ вв., нарисованная в первом параграфе главы, проясняет ситуацию. Именно этот кризис ответственен за то, что при начале реформ народного просвещения в царствование Александра I рассматривался не только опыт немецких университетов (и «модернизированных», и традиционных), но как весьма позитивный воспринимался и опыт совершенно противоположной по смыслу утилитарной системы высшего образования в революционной, а затем наполеоновской Франции. Иными словами, формирование основных принципов университетского образования в России начала XIX в. происходило в ходе обсуждения различных идей и мнений об университетах, многие из которых были несовместимы друг с другом, однако же и те, и другие отразились в итоговых документах. И если в Германии подобное обсуждение вылилось в конце концов в победу идейно цельного, гармоничного и устойчивого в своей философской основе «классического университета», то в России такой цельности достигнуто не было, а избран собственный, оригинальный путь, не копировавший развитие ни одной из образовательных систем Европы и в то же время содержавший в себе элементы сразу нескольких из них.
Кстати, именно поэтому в отличие от большинства университетских проектов екатерининской эпохи окончательный текст Устава 1804 г. остался безымянным (хотя выше и были установлены авторы отдельных вариантов, а также роль И. И. Мартынова, сводившего их вместе). Ведь собственно финальная редакция Устава явилась не трудом по воплощению какой-либо единой, цельной концепции университетского образования, но просто канцелярской работой по сведению воедино различных одобренных министерством мнений относительно структурных частей организации университета. При создании Устава достигался не компромисс между разными началами, а просто их механическое соединение в одном тексте, и это, конечно, не могло не сказаться на дальнейшей судьбе этого документа, необходимость исправления и усовершенствования которого была осознана уже через несколько лет после его утверждения.
«Университетский устав 1804 г. отличался теоретическим характером: он явился результатом не жизненного опыта, а просветительных, либеральных и гуманных начал, которыми были проникнуты тогдашние выдающиеся деятели Западной Европы, а вместе с ними император Александр».[956] К этому выводу историка Д. И. Багалея можно только присоединиться, заметив, что все-таки главным результатом реформы 1802–1804 гг. явилось окончательное утверждение в Российской империи университетской системы, т. е. такой системы высшего образования, на вершине которой стояли именно университеты, а не другие формы высших школ, конкурировавшие с ними в начале XIX в. В то же время внутренние противоречия Устава 1804 г., хотя там потенциально и была заложена близость к магистральным идеям новой «классической» эпохи, еще не позволяли однозначно определить будущую траекторию развития российских университетов. А это предвещало вскоре очередную стадию университетских реформ.