Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в.

Одна из ярких страниц университетской истории России заключает в себя приезд на службу в российские университеты в течение довольно короткого промежутка времени около полусотни немецких профессоров, которые, тем самым, во многом определяли облик российских университетов после реформы начала XIX в. Это зримо демонстрирует, насколько в данную эпоху университеты России и Германии оказались взаимосвязаны, и не только на организационном уровне, но и персонально, по сути вместе прожив определенный отрезок своего развития.

После введения в действие Устава 1804 г. только в Московском, Казанском и Харьковском университетах, не считая Дерптского, Виленского и еще не открытого Петербургского, образовалось свыше 80 профессорских кафедр, а вместе с экстраординарными профессорами и адъюнктами – 120 преподавательских мест, из которых только Московский университет мог представить наличный состав преподавателей, чье количество, как указывалось выше, даже вместе с лекторами иностранных языков не превышало 15 человек. Остальные более сотни мест в российских университетах нужно было заполнять новыми преподавателями. Поэтому хотя и в университетских планах, обсуждавшихся при Екатерине II, и в начальных документах реформы при Александре I одним из существенных рассматривался вопрос, как стараться избегать приглашения в Россию иностранных профессоров, но именно эта мера оказалась, безусловно, вынужденной в условиях такого огромного дефицита кадров, который создала университетская реформа начала XIX в.

Конечно, часть мест можно было попытаться занять с помощью русских преподавателей, но основная масса профессоров, причем ведущих лекции по наиболее развитым наукам (математика, естествознание, классическая филология, философия, политическая экономия, статистика и т. д.), преподавание которых в Европе стояло тогда на гораздо более высоком уровне, нежели в России, по необходимости составлялась из иностранцев. Это было закономерным следствием александровской политики в области народного просвещения: «Мы должны теперь выписать профессоров, – писал один из ее главных проводников, M. Н. Муравьев, – чтобы впредь не выписывать».[957] В начале 1803 г., получив данные, что в Московском университете по штату находились в тот момент только 14 профессоров из намеченных 28 кафедр, он тут же отмечает в записной книге, что «следовательно половину вызвать можно».[958].

Приглашение иностранных профессоров в три российских университета – Московский, Харьковский и Казанский – в первые годы после проведения университетской реформы целиком легло на плечи их попечителей. На первый взгляд, это противоречило принципу Предварительных правил 1803 г. и университетского Устава 1804 г. о том, что преподавательские вакансии в университете должны восполняться через голосование на Совете. Но еще в феврале 1803 г. Главное Правление училищ, заметив это противоречие, само возложило обязанность формировать профессорский корпус на попечителей в тех университетах, где университетского Совета еще не было или он был неполным, а это в 1803–1805 гг. относилось ко всем трем названным университетам, причем к Харьковскому и Казанскому было применимо и много позже. Главное Правление училищ указывало, чтобы попечители «употребляли все свое внимание избирать людей, заслуживших уважение в ученом мире трудами или успешным преподаванием»; те же иностранные ученые, относительно которых нельзя было составить твердого мнения или получить надежных рекомендаций «мужей, имеющих имя в ученом свете», должны подвергаться экзамену в специальной комиссии, которую хотели создать в Петербурге из членов Академии наук (последнее так и осталось благим пожеланием). Передавая в руки попечителей фактически все начальное формирование их университетов, Правление очень надеялось, что те «собственным благоразумием и осторожным выбором будут соответствовать оказанному им доверию»[959].

Как показало время, процесс приглашения иностранных профессоров в каждый из университетов – Московский, Харьковский или Казанский – имел свои особенности, и на каждом лежал отпечаток личности попечителя.

Наиболее известна и лучше всего обеспечена источниками деятельность по подбору и приглашению немецких ученых попечителя Московского университета M. Н. Муравьева.[960] В январе 1803 г., еще до своего формального назначения попечителем, он поставил целью найти для этого подходящего корреспондента, выбрав заранее Гёттингенский университет, и обратился за помощью к вице-куратору Дерптского университета, барону И. Ф. Унгерн-Штернбергу, который указал ему на профессора Кристофа Мейнерса (1747–1810), получившего широкую известность не только благодаря своим книгам по эстетике и теории изящных искусств (относившимся к области его узкой специализации, в рамках которой он читал лекции в Гёттингенском университете), но и уже упоминавшимся знаменитым трудам по теории и истории университетов.[961].

Выбор Муравьевым Гёттингена и, как следствие, одного из его ведущих профессоров К. Мейнерса в качестве своего главного университетского корреспондента за границей имел принципиальный характер. С одной стороны, это надежно соединяло Россию (в лице Муравьева, который представлял не только Московский университет, но как товарищ министра влиял и на политику министерства в целом) с гёттингенской ученой средой, где в этот момент были сконцентрированы лучшие ученые силы Германии, и которая, в свою очередь, поддерживала связи с наиболее известными с научной стороны профессорами других немецких университетов. В этом смысле, роль Мейнерса для России можно сравнить с той, которую около восьмидесяти лет назад сыграл X. Вольф при основании Петербургской Академии наук. С другой стороны, Гёттинген среди прочих университетов выделялся привлечением сюда образованного дворянства, благодаря той особой ученой атмосфере и «светской благовоспитанности», традиции которых установил там барон Г. А. фон Мюнхгаузен, а это как нельзя лучше отвечало устремлениям Муравьева возбудить интерес к высшему образованию среди российского дворянства. Поэтому, приглашая ученых из Гёттингена, Муравьев надеялся, что они привезут с собой этот дух соединения дворянской культуры и глубокой современной учености, и это действительно, доказал успех в московском дворянском обществе публичных лекций, которые начали читать приглашенные немецкие профессора вскоре после своего приезда в университет[962].

В письме от 20 января 1803 г., открывавшем переписку, барон Унгерн-Штернберг по поручению Муравьева просил Мейнерса предложить кандидатуры для всех научных областей, за исключением теологии, в особенности «людей с определенной литературной славой, особенно сочинителей в их научном предмете, т. е. людей с некоторым значением», хотя сообщал, что нельзя упускать возможности призвать и «молодых талантливых ученых».[963] 9 февраля 1803 г. уже сам Муравьев уточнил запрос, во-первых, назвав шесть основных областей, в которых новые профессора нужны Московскому университету (древние языки, философия, «историко-статистические науки», политическая экономия (камеральные науки), естественная история, в особенности ботаника, и математические науки, в особенности астрономия); а во-вторых, сформулировав «требуемые свойства кандидатов». Ими были: 1) знание основ и новейших достижений в своем предмете; 2) опробованная способность излагать мысли устно и письменно, в том числе по-латыни (от профессоров, естественно, не могли требовать знания русского языка и в Московском университете поневоле предполагалось вернуться к преподаванию значительного числа предметов на латинском языке); 3) «либеральное, образованное обхождение (der liberale gebildete Umgang) и нравственный характер».[964] Замечательно, в особенности, это последнее пожелание – видеть у профессоров либеральный характер и «цивилизованные манеры»,[965] что доказывало стремление Муравьева сблизить Московский университет с дворянской культурой.

Мейнерс с охотой согласился взять на себя подбор ученых и дальнейшие переговоры с ними. По собственным словам, он готов был «отдать все силы ради того, чтобы улучшить ученые учреждения и распространить полезные знания в столь великой империи».[966] В письме от 11 марта 1803 г. Муравьев писал профессору: «Московский университет, особенное попечение о котором поручил мне Его Величество, будет обязан Вам своим возрождением» и далее, описывая те «злоупотребления», которые возникли в университете на рубеже XVIII–XIX вв., характеризовал начало новых университетских реформ и добавлял: «Нам остается желать лишь надежного проводника, чтобы вызвать из-за границы людей, подходящих для распространения Просвещения».[967] «Возрождение» Московского университета в начале XIX в. современники, действительно, называли его «вторым основанием», а деятельность Муравьева в глазах гёттингенцев напоминала труды их любимого куратора, Г. А. фон Мюнхгаузена.[968].

Надо сказать, что в самом начале переговоров одним из условий их проведения было сохранение строжайшей тайны о поручениях и полномочиях, данных Мейнерсу. На это указал в первом письме барон Унгерн-Штернберг, «зная нескромность немецких журналов», а профессор, соглашаясь с ним, писал, что просил тех, к кому обращался, не называть никому его имени («чтобы не получать со стороны утомительных и отнимающих время запросов») и не сообщать о предложениях из России ганноверскому правлению («чтобы воспрепятствовать их использованию здесь, для удовлетворения собственных притязаний»), а также советовал при обсуждении возможного отъезда в Россию даже с друзьями соблюдать максимальную осторожность, не давая повода для слухов.[969] Удивительно, но эти меры предосторожности действительно способствовали сохранению тайны о переговорах по крайней мере в течение полугода, что дало Мейнерсу возможность спокойно обсуждать с Муравьевым каждую кандидатуру. Когда же, спустя полгода, в Гёттинген пришли первые официальные приглашения от российского правительства, нужда в скрытности отпала. Правда, затем, особенно с середины 1804 г., к Мейнерсу хлынул поток обращений ученых с разных частей Германии, которые просили рекомендовать их в российские университеты. В каждом случае Мейнерс тщательно интересовался опубликованными сочинениями и другими подробностями биографии кандидата, прежде чем передать сведения о нем Муравьеву.

Активная фаза переписки между ними, посвященная поиску профессоров в Москву, длилась не более двух лет, до декабря 1804 г. (когда было достигнуто соглашение о приглашении туда последнего из кандидатов, X. Штельцера[970]). За это время Московский университет получил в качестве новых профессоров десять первоклассных ученых из Германии,[971] из которых, кроме уже преподававшего ранее в Москве X. Ф. Маттеи и астронома-практика X. Гольдбаха (который не имел ученой степени, но был известен как составитель звездного атласа и рекомендован известным берлинским астрономом И. Воде), все остальные были подобраны К. Мейнерсом. Выражая свою благодарность, Муравьев в одном из писем к нему восклицал: «Московский университет благодарен Вам за свой новый блеск. Вам обязана целая нация и ее потомки».[972] В качестве официальных наград Мейнерс дважды удостаивался бриллиантового перстня от императора, а в декабре 1803 г. одним из первых был избран почетным членом Московского университета.[973].

Успех приглашения немецких ученых в Москву отразился в прессе: газета «Гёттингенские ученые ведомости» посвятила этому специальную заметку, напечатанную 3 мая 1804 г. В ней, в частности, говорилось: «В недолгом времени Московский университет будет обладать столь большим числом знаменитых и заслуженных ученых, как едва ли какая другая высшая школа вне Германии, да и немного немецких высших училищ могут тем же похвастаться… Нашему Отечеству делает честь приглашение такого количества немецких ученых в новые или вновь обустраиваемые российские университеты. Еще более почетно то, что наша родина может отдать столько подающих надежды или уже заслуженных ученых, не испытав сама от этого ущерба».[974].

Если успешная деятельность К. Мейнерса по подбору профессоров в Московский университет не раз фиксировалось в историографии,[975] то переписка Муравьева с другим немецким университетским корреспондентом, профессором Йенского университета Шицем (о факте которой сам Муравьев сообщал в отчете попечителя за 1803 г.200) ранее историками не рассматривалась. Христиан Готфрид Шиц (Schtz) (1747–1832) занимал в Йене кафедру красноречия и получил известность, издавая при университете вместе с Ф. Шиллером «Литературную газету». Он также дружил с В. фон Гумбольдтом и проявлял близость к его идеалам, выдвигая в своих работах новые подходы к университетскому образованию.[976] В этом смысле само обращение к нему Муравьева (вероятно, по рекомендации Клингера) служило еще одной характерной точкой пересечения пространств российских и немецких университетских реформ начала XIX в.

Публикация первого из писем Муравьева к Шицу находится в издании обширной литературной переписки профессора, выполненном его сыном.[977] Письмо датировано 9 февраля 1803 г., т. е. тем же днем, когда Муравьев отправил от своего имени первое из писем к К. Мейнерсу. Более того, это письмо является дословной копией текста, полученного Мейнерсом, где Шицу также сообщались области знаний, в которых испытывал нужду Московский университет, условия приглашения и требования к кандидатам. Типовой характер письма позволяет сказать, что каких-либо личных контактов у Муравьева с Шицем прежде не было; возможно, они и не сложились. Ответ Шица Муравьеву если и существовал, то до сих пор не обнаружен, но, скорее всего, профессор из Йены не проявил такого же рвения, как его коллега из Гёттингена: по крайней мере, с участием Шица ни один из профессоров в Москву или другие российские города приглашен не был.[978].

Попечитель Харьковского университета, граф Северин Осипович Потоцкий (1762–1829) подошел к процессу приглашения профессоров во вверенный ему новый университет весьма широко. Не ограничившись, как M. Н. Муравьев, общением с одним иностранным корреспондентом, он лично обращался с письмами ко многим светилам европейского ученого мира (в том числе и к Мейнерсу), и даже использовал для приглашения профессоров в Харьков предпринятое им в 1803–1804 гг. путешествие за границу. Однако при всем этом обращает на себя внимание явное противоречие между обещаниями попечителя, выдающимися учеными именами, которые звучат в его переписке, и достаточно скромным результатом, которого он добился в первые годы своей деятельности, предшествовавшей открытию университета (состоявшемуся 17 января 1805 г.). Да и затем Харьковский университет по количеству крупных ученых и результатам их научной деятельности заметно уступал Московскому.

Из контактов Потоцкого со средой немецких университетов в период поиска профессоров в Харьков наибольший интерес представляет его переписка с И. В. Гёте, которая относится к 1803–1804 гг., т. е. тому периоду, когда Гёте сам деятельно участвовал в переустройстве Йенского университета.

Потоцкий впервые обратился с письмом к Гёте из Львова 24 октября 1803 г. Дело в том, что в апреле 1803 г. харьковский попечитель по семейным обстоятельствам выехал из России за границу (в Вене лежал при смерти его отец), передав все дела по организации университета на месте, в Харькове, В. Н. Каразину, а обязанности попечителя округа – H. Н. Новосильцеву. Летом 1803 г. Потоцкий жил в Вене, где охотно вел разговоры в высшем обществе о будущем расцвете народного просвещения в России и о наборе профессоров в создаваемый им новый университет. В интересах последнего Потоцкий даже запланировал путешествие по северной и центральной Германии, чтобы посетить лучшие тамошние университеты (о чем сообщал Гёте князь А. Чарторыйский в письме от 10 июня 1803 г.[979]), но после смерти отца граф вынужден был ехать в свои имения в Галиции.

Впрочем, главным препятствием для того, чтобы вести приглашение ученых, по мнению Потоцкого, служило отсутствие необходимых средств, которые министерство народного просвещения отказывалось выслать ему за границу «Счастливым счел бы я себя, – писал он Каразину еще из Вены, предположительно, в июле-августе 1803 г., – если б мне удалось быть действительно полезным для всего округа, высочайше мне вверенного; и обстоятельства могли бы, казалось, благоприятствовать во время моего путешествия по Германии и далее: можно было бы легко приискать здесь дельных профессоров; но к сожалению все средства к исполнению этого у меня отняты: мне не высылают денег, о которых я так настоятельно просил перед отъездом, а без них, ничего не поделаешь, никто из порядочных людей не согласится оставить свое место и пуститься в далекий путь, не имея в кармане, по крайней мере, третного жалования и сотни четыре или пять рублей на дорогу, что составляет более 1000 рублей на человека, а я решительно не могу тратить теперь таких сумм из собственного своего кармана».[980] А харьковскому губернатору И. И. Бахтину он сообщал: «И представьте, готовы ехать к нам такие светила, как философ Фихте, математик Пуассон, астроном Лаланд… Но закончить, не имея в руках нужных средств, невозможно. И я уже определенно скомпрометировал себя тем, что начал переговоры и не довел их до конца. Скомпрометировал не только себя, но и наше государство, о котором все газеты протрубили (ссылаясь на меня), что Россия вступила, наконец, в век просвещения!»206 Действительно, Филадельф Каразин упоминал, что среди бумаг его отца хранились письма Фихте, Пуассона, Лаланда и «других европейских знаменитостей» по поводу приглашения в Харьков,[981] но, как видим, у Потоцкого все это ограничивалось лишь светскими разговорами за полной невозможностью привлечь их какими-либо особыми выгодами и преимуществами. Каразин же, требовавший выплаты из Петербурга полной суммы штатных средств на Харьковский университет (из которых хотел 20 тыс. руб. истратить на приглашение профессоров), добился лишь разрешения на их использование в следующем, 1804 г.[982].

Правда, во время пребывания во Львове в октябре 1803 г. Потоцкий зачислил трех человек на должности профессоров и адъюнктов Харьковского университета, но их заслуги и положение в ученом мире ничего общего не имели с только что звучавшими именами знаменитостей.[983] Поэтому, чтобы найти «дельных профессоров», Потоцкий принял решение о поиске ученого посредника, который мог бы приискать ученых для России на «стандартных» условиях (тех же, что Муравьев уже сообщил Мейнерсу и Шицу, т. е. 2000 рублей жалования, чин надворного советника и т. д.), и обратился за этим к Гёте. Представившись как «куратор университета, который ищет профессоров», он просил помощи у веймарского советника, который «сам находится во главе выдающегося университета». Потоцкого прежде всего интересовали кандидатуры в области нравственно-политических наук, химии, физики, прикладной математики. Чтобы сделать новый университет привлекательнее, Потоцкий расхваливал климат Харькова (где, впрочем, сам тогда еще ни разу не был) и изобилие товаров на юге России.[984].

Гёте, несмотря на свою огромную занятость, живо откликнулся на просьбу, передав ее в соответствующие ученые круги Йенского университета, и вскоре, в середине ноября 1803 г. получил отклики от трех его представителей – профессора И. Б. Шада, согласившегося занять в Харькове кафедру естественного права, молодого доктора И. Л. Шнауберта, принявшего приглашение на кафедру химии, и И. К. Фишера, претендовавшего на кафедру физики.[985] В ответном письме к Потоцкому от 27 ноября 1803 г. Гёте представил попечителю всех трех ученых, особенно выделив Шада, подробно перечислив его труды и рекомендовав его как профессора «морали, естественного права и всеобщего государственного права», способного, вообще, читать все лекции, «содержащие теоретическую и практическую философию»[986] (именно кафедру философии Шад в результате и получил в Харькове).

Ответ Гёте не скоро достиг Потоцкого, поскольку вынужден был вслед за ним блуждать по Европе. В ноябре 1803 г. Потоцкий вместе с Чарторыйским вновь находился в Вене, и именно к этому времени относится известный эпизод, часто используемый при описании того, как попечитель находил профессоров для Харькова, и служащий прекрасной иллюстрацией «светского характера» многих приглашений Потоцкого. Во время бала граф познакомился с австрийским подданным, выпускником Гёттингенского университета, сербом по национальности А. Стойковичем и тут же, прямо на балу, подписал с ним условия поступления в Харьковский университет на кафедру физики, причем одновременно Стойкович отказался от предлагавшегося ему австрийским правительством поста министра по делам славян (из-за нежелания переходить в католичество)[987]. Приглашение серба из австрийских владений имело вполне четкую политическую подоплеку: согласно инструкции, данной Потоцкому министром народного просвещения графом П. В. Завадовским, для приглашения в Россию рекомендовалось использовать выходцев из славянских земель Австрии, поскольку для них русский язык «не был чужд»[988]. Тогда же, в ноябре 1803 г., в венской придворной аптеке Потоцким был найден и адъюнкт для кафедры химии, Ф. И. Гизе (который, правда, не имел ученой степени и университетского образования, служа там помощником аптекаря).

После приглашения Стойковича кафедра физики, кандидатуру для замещения которой Потоцкий ранее просил искать Гёте, оказалась уже занятой. Поэтому, получив только в январе 1804 г. (опять во Львове, куда Потоцкий вернулся после месячного пребывания в столице Австрии) ответ из Йены, попечитель должен был отказаться от услуг Фишера, представив Гёте в качестве обоснования, что его сочинения «содержали только начальные принципы науки».[989] Шад и Шнауберт же были зачислены Потоцким в штат Харьковского университета, и он вместе с ответным письмом выслал им часть жалования и деньги на проезд в Россию (очевидно, из средств, наконец поступивших от министерства народного просвещения). 24 февраля 1804 г. Шад и Шнауберт получили свои официальные приглашения в Харьков и начали собираться в путь, о чем Гёте немедленно уведомил Потоцкого.[990].

Новый виток переписки попечителя Харьковского университета с Гёте связан с поиском профессоров на кафедры политической экономии и ветеринарии. Знаменитый профессор Гёттингенского университета Г. Ф. Сарториус, к которому обратился Гёте, отказался ехать в Харьков (о чем Гёте сообщил Потоцкому 25 июля 1804 г.[991]), но зато порекомендовал своего ближайшего ученика, молодого доктора Ковердена. Подключение к процессу по инициативе Гёте гёттингенских ученых оказалось плодотворным, и в нем, конечно же, принял участие К. Мейнерс, который 12 августа 1804 г. писал Гёте, что «готов помогать с приглашениями по каждой научной отрасли»[992]. В феврале 1805 г. Мейнерс, действительно, получил письмо от Потоцкого «с почетным поручением предложить достойных кандидатов на многие кафедры в Харьков»[993].

В фондах Гёттингенской университетской библиотеки рядом с черновиками писем Мейнерса к Муравьеву хранятся несколько его набросков, предназначенных для Потоцкого.[994] Одно из писем полностью опубликовано Д. И. Багалеем: в нем приведен список из 18 кандидатур ученых, представляющих университеты центральной и северной Германии, для занятия различных кафедр в Харькове[995]. Одним из первых, благодаря Мейнерсу, приглашение на кафедру ветеринарии принял профессор Гиссенского университета Ф. В. Пильгер, автор пятитомной «Системы ветеринарного искусства», «первый писатель в этой области знаний»,[996] а на кафедру терапии и клиники Мейнерс предложил доктора В. Ф. Дрейсига, который в результате также принял вызов из России. После официального открытия Харьковского университета в 1805 г. в процессе приглашения начал участвовать и Совет университета: так, 14 сентября 1805 г. на нем рассматривались сразу 23 кандидатуры немецких ученых из числа предложенных Мейнерсом и другими.[997] Однако большая их часть отвергла приглашения в Харьков или не была приглашена вовсе. «Светила европейской науки не решались ехать в отдаленный Харьков, где было так мало образовательных средств, хотя на первых порах и не отказывались решительным образом».[998] Характерно в этом смысле высказывание профессора всеобщей истории из Йены Гейнриха: он писал своему товарищу Шаду, что если бы его вызывали в Дерпт или Москву, он бы не раздумывая согласился, но в Харьков ехать отказывается из-за его «удаленности»[999].

Таким образом, всего в 1803–1805 гг. Потоцким из Германии в Харьковский университет было приглашено 12 немецких ученых, но из них лишь пятеро заняли кафедры в должностях профессоров (в том числе приглашенные через Гёте и Мейнерса Шад, Шнауберт, Пильгер и Дрейсиг), а остальные были назначены адъюнктами. Обращает на себя внимание, что за тот же период попечитель Московского университета M. Н. Муравьев с успехом пригласил десять ученых, все из которых заняли профессорские кафедры, т. е. имел в два раза большую эффективность. Правда, в наборе кадров в Харьковский университет, проводимом Потоцким, было несколько особенностей по сравнению с Москвой. Во-первых, не ограничиваясь только представителями немецкой науки, Потоцкий пригласил в университет четырех французов (из которых трое заняли кафедры как ординарные профессора) и семерых австрийских славян (из них лишь двоих на должности профессоров, а остальных – адъюнктами). Во-вторых, как заметно из уже приведенных сведений, большое количество приглашенных иностранцев занимали места не профессоров, а адъюнктов (со временем, правда, поднимаясь до профессорских должностей) – это говорило не столько о ставке Потоцкого на молодых ученых, сколько о его первоначальной неудаче найти на многие кафедры «деятельных профессоров», способных преподавать всю науку в полном объеме и на должном уровне. Хотя, в-третьих, еще одним отличием процесса приглашения немецких профессоров в Харьков от Москвы было наличие здесь «второй волны» – за 1807–1811 г. сюда на кафедры поступили еще пять профессоров, уровень которых оказался в среднем даже выше, чем у преподавателей, приглашенных раньше (среди прибывших были такие известные в Европе ученые, как философ и знаток политических наук Л. Г. Якоб, астроном И. С. Гут, филолог К. Д. Роммель). Успех приглашений этой «второй волны» объяснялся углублявшимся кризисом немецких университетов вследствие наполеоновских войн, влияние которого еще будет обсуждаться ниже.

Всего же Потоцким в Харьковский университет было принято 18 немцев (последнего из них, впрочем, уже нельзя считать приглашенным из-за границы, поскольку адъюнкт А. И. Таубер примкнул к Харьковскому университету, спасаясь из горящей Москвы в 1812 г.). М. И. Сухомлинов оценивал этот факт как «патриотический подвиг Потоцкого на благо университета».[1000] Однако нельзя не видеть, что сам попечитель в большинстве случаев не придерживался строго научных критериев: некоторые приглашения определялись его светскими связями и личными предпочтениями (что определило большое количество представителей австрийских земель), некоторые были совсем неудачными. Впрочем, в Харькове, хотя и недолгое время, преподавали действительно крупные ученые своей эпохи – Шад, Якоб, Гут и др. Одну из важных ролей в наполнении Харьковского университета именно учеными – авторами научных сочинений, исследователями сыграла помощь И. В. Гёте и последовавшее за ней участие гёттингенских профессоров.

Что же касается Казанского университета, то ход приглашения профессоров здесь разительно отличался от Московского и Харьковского, причем в худшую сторону. За 1803–1804 гг., когда в Московском университете этот процесс уже завершился, а в Харьковском находился в самом разгаре, для Казанского не было сделано почти ничего, и объяснялось это ситуацией с его попечителем. 24 января 1803 г. на эту должность был назначен граф Готхард Андреас (Андрей Андреевич) фон Мантейфель (1762–1832), один из видных представителей лифляндского дворянства, несостоявшийся президент Дерптского университета (в январе 1802 г. Александр I не дал согласия на введение этой должности), который на рубеже 1802–1803 гг. прибыл в Петербург и искал места в Главном Правлении училищ, надеясь получить должность дерптского попечителя. Но после того как император назначил туда по просьбе Паррота Ф. И. Клингера, Мантейфель остался не у дел и получил в качестве «компенсации» Казанский учебный округ. По остроумному предположению историка Ф. Бинемана, с помощью этой должности Мантейфеля хотели удержать в Петербурге, чтобы он не мешал Парроту в его переустройстве Дерптского университета[1001].

Однако интересы далекого и обширнейшего Казанского округа, охватывавшего всю азиатскую часть империи, были абсолютно чужды прибалтийскому графу, поэтому в начале лета 1803 г. он ушел в отставку. Не было, к сожалению, в Казани и представителей собственного дворянства, готовых, подобно Каразину, активно поддержать создание нового университета, из которых можно было бы найти достойного попечителя округа. «Университет свалился с неба;., местное общество даже не было извещено об этом событии», – так оценивал решение о создании университета в Казани один из его историков[1002].

Поэтому и проблема замещения попечителя университета решалась с помощью посторонних соображений: на это место после Мантейфеля 20 июня 1803 г. был определен академик Степан Яковлевич Румовский (1734–1812), занимавший до этого пост вице-президента Академии наук, упраздненный с введением в действие нового Устава Академии от 25 июня 1803 г., что фактически означало, что новую должность он получил взамен старой. Каразин в своей жалобе императору на дела министерства народного просвещения характеризовал Румовского как хотя и весьма ученого, но престарелого и бездеятельного человека, «который и одного училища, вверенного ему прежде, т. е. здешней академической гимназии, не был в состоянии призреть, а расстроил до основания». «Я Богом упрашивал в то время, – писал Каразин Александру I, – чтобы не умножали у нас Свистуновых, не отягощали бы более хода машины, и без того довольно уже тяжелого, чтоб представили Вам кого-нибудь из людей, подобных петербургскому или виленскому попечителю (т. е. Новосильцеву или Чарторыйскому — А. А.), и таковые, конечно, могли бы быть в виду, а 75-летнего вице-президента Академии по предположению прежнего нашего комитета можно бы легко удовлетворить пенсиею»[1003].

Действительно, энергия, необходимая для организации нового университета, у заслуженного ученого, ученика Л. Эйлера, пятьдесят лет своей жизни посвятившего службе в Академии наук (и за последние двадцать лет вообще ни разу не покидавшего Петербурга), отсутствовала. Это явно показало начало его управления округом: за первые полгода попечительства Румовский не отдал ни одного распоряжения, которое бы относилось к учреждению Казанского университета. Лишь 26 февраля 1804 г. с помощью Главного Правления училищ состоялось назначение в Казань профессора всеобщей истории и статистики П. А. Цеплина (окончившего Гёттингенский университет и проживавшего с 1796 г. в остзейских губерниях, где он и поступил на русскую службу). Цеплин, однако, хотя и предполагался будущим профессором университета, но пока был причислен в Казани к существовавшей там гимназии в качестве учителя.

В середине февраля 1805 г. Румовский, имея на руках Утвердительную грамоту и подписанный императором Устав Казанского университета, единственный раз в жизни на две недели посетил вверенный ему округ, чтобы произвести во исполнение этих документов формальное открытие университета. Оно состоялось 14 февраля 1805 г. в одном из залов Казанской гимназии. Румовский зачитал Утвердительную грамоту, а затем приказ о переводе шести гимназических преподавателей в штат университета (двоих на должности ординарных профессоров, а четверых – адъюнктами). Местное дворянство, в отличие от Харькова, никакого участия в этом акте не принимало, да и едва ли знало об этом: новый университет открылся таким же «бюрократическим» образом, т. е. на бумаге, как исходно и возник в проекте российских университетских реформ.

Но самым замечательным в позиции Румовского по отношению к университету явилось то, что если Муравьев и Потоцкий активно занимались поиском профессоров на вакантные места и добивались здесь успехов, то для Казанского университета отсутствие профессоров было объявлено Румовским его перманентным свойством в первые годы, что позволяло обойтись без соблюдения тех документов, в соответствии с которыми университет и был открыт! «Ко исполнению высочайше конфирмованного устава Казанского университета без профессоров приступить и пополнить места их инако невозможно, как со временем», – докладывал Румовский министру народного просвещения[1004]. Поэтому и после 14 февраля 1805 г. в прежнем виде продолжало существовать управление Казанской гимназией во главе с ее директором И. Ф. Яковкиным, а гимназическая контора была приравнена к Правлению университета. Профессора вводились в Совет гимназии, но не имели там никаких прав, дарованных им по Уставу 1804 г. В историографии справедливо отмечалось, что Румовский достиг парадоксальной ситуации, учредив университет «при гимназии», а не наоборот (как это было, например, в Москве) – гимназию при университете.[1005].

Заявив, таким образом, что «время полного открытия университета предусмотреть нельзя», Румовский весьма пассивно занимался и поиском профессоров за границей. В 1805 г. в помощь этому по поручению Главного Правления училищ его членами Н. И. Фусом и Ф. И. Клингером были составлены списки кандидатов к приглашению в русские университеты «из людей, имеющих имя в ученом свете».[1006] Один из таких списков был передан Румовскому, но он, по-видимому, не нашел ему должного употребления, поскольку в поисках новых профессоров в 1805 г. обращался не далее Петербурга. Здесь он зачислил ординарными профессорами Казанского университета четверых немцев, уже некоторое время находившихся на русской службе. Строго говоря, о соблюдении при этом научного критерия, например о знакомстве с сочинениями кандидатов, речь и не заходила – двое из них, латинист М. Г. Герман и правовед, бывший преподаватель кадетского корпуса Г. Л. Бюнеман были лично знакомы Румовскому по Петербургу; за выходца из Вены эллиниста М. В. Сторля просил князь А. Чарторыйский, а натуралист К. Ф. Фукс, практикующий петербургский врач, увлекавшийся сбором коллекций по естественной истории, представил Румовскому рекомендательное письмо от M. Н. Муравьева, который, вероятно, выполнял просьбу двоюродного дяди Фукса, профессора ботаники в Москве Г. Ф. Гофмана[1007].

В том же году Румовский произвел в адъюнкты греческого языка преподавателя Казанской гимназии И. И. Эриха, и, таким образом, к концу 1805 г. в Казанском университете насчитывалось уже 12 преподавателей (7 профессоров и 5 адъюнктов), из которых большинство профессоров – пятеро – и один адъюнкт были немцами. Но в следующем году к ним не добавилось ни одного нового немецкого ученого. Дело в том, что привыкшие к самостоятельности университетских корпораций, по крайней мере в учебных делах, профессора-немцы (к которым примкнули и их русские коллеги) не могли смириться с порядком управления, основанном на полном подчинении Казанского университета директору гимназии Яковкину, который, по словам К. Ф. Фукса, держал профессоров «в ужасном пренебрежении» и обращался с ними «крайне грубо»[1008]. Особо резко противостояли самодурству Яковкина гёттингенцы Цеплин и Герман, за что в конце 1806 г. поплатились временным удалением из университета (Герман был допущен к заседаниям Совета через полгода, а Цеплин уволен и восстановлен только в 1813 г.).[1009] На фоне этих конфликтов Яковкин еще в августе 1805 г. просил Румовского, питавшего к нему полное доверие, временно приостановить и без того медленно идущий набор профессоров из Германии, поскольку «и с нынешними немцами ладить чрезвычайно трудно по причине их самомнения».[1010].

Но выбытие в конце 1806 г. ряда русских и иностранных преподавателей заставило Румовского вновь начать процедуру вызова профессоров, и если до этого фактически приглашение из-за границы даже не начиналось, то на сей раз попечитель действительно установил связи с немецкими университетами, Гёттингенским и Ростокским. С помощью видного ориенталиста из Ростока О. Г. Тихсена на кафедру восточных языков Казанского университета в 1807 г. был определен молодой выпускник, доктор философии и богословия X. М. Френ, в будущем выдающийся ученый и действительный член Петербургской Академии наук.[1011] Из Ростокского университета Румовский планировал пригласить еще четырех профессоров, но ходу переписки помешали боевые действия, развернувшиеся на территории восточной Пруссии. Из Виленской Медико-хирургической академии в Казань в том же 1807 г. на кафедру анатомии и физиологии по рекомендации лейб-медика Франка Румовским был приглашен доктор медицины И. О. Браун. При его вызове попечитель официально предупредил Брауна о том порядке управления, который сложился в новом университете, и о «директоре, правящем должность ректора», надеясь, тем самым, предупредить будущие конфликты.[1012].

Только 1808 год принес Румовскому решающие успехи в деле привлечения в Казань немецких ученых высокого уровня, и в этом, как и для Харьковского университета, заметно сказалось влияние наполеоновских войн.[1013] Именно вследствие военных обстоятельств занять кафедру чистой математики в Казани согласился И. М. Бартельс, один из лучших немецких математиков, учившийся в Гёттингенском университете вместе с К. Ф. Гауссом, для которого Бартельс играл роль учителя и старшего товарища. Обратиться к нему академик Н. И. Фус посоветовал Румовскому еще в 1805 г., но, вначале отвергнув приглашение, Бартельс потом поменял решение из-за того, что их совместный с Гауссом проект открытия обсерватории в Брауншвейге рухнул в условиях финансового кризиса, вызванного войной.

Одновременно с приездом Бартельса на кафедру прикладной математики по его рекомендации был зачислен выпускник Гёттингенского университета К. Ф. Реннер, а в 1810 г. в Казань приехал еще один товарищ Бартельса, профессор физики Ф. К. Броннер. Кроме того, по рекомендации Фуса в 1808 г. в Казанский университет был принял профессор философии К. Т. Фойгт, а в 1809 г. – профессор политической экономии И. Г. Нейман.

О продолжении связей с Гёттингенским университетом, уже несколько воспитанников которого стали профессорами в Казани, свидетельствовало зачисление в 1809 г. на кафедру естественного, политического и народного права еще одного гёттингенца И. X. Финке, первоначально рекомендованного Румовскому К. Мейнерсом, а затем – К. Ф. Реннером.[1014] Благодаря хорошему отзыву И. О. Брауна Румовский счел возможным принять в университет адъюнкта химии И. Ф. Вуттига, ранее преподававшего в Дерпте.

Наконец, в 1810–1811 г. на кафедры в Казань поступили три профессора из закрытых вследствие французской оккупации университетов – астроном И. И. Литтров из Кракова, медик И. Ф. Эрдман из Виттенберга и профессор технологии Ф. Л. Брейтенбах из Эрфурта. И только один немецкий профессор за период 1808–1811 гг. получил место в Казанском университете, уже находясь в России – это был профессор всеобщей истории И. М. Томас, которого Румовский произвел «по покровительству значительных людей в Казани»; впрочем, его пребывание в университете оказалось бесполезным – преподавательская деятельность Томаса «являлась сплошным недоразумением и не оставила по себе никаких следов».[1015] Обращает на себя внимание успешность большинства приглашений этого периода, а инициатива, которую здесь действительно проявлял Румовский, связана с тем, что во многих случаях речь шла о специалистах по близким попечителю физико-математическим наукам (к ним относилась половина из десяти приглашенных в 1808–1811 гг. профессоров).

Всего же Румовским за весь период его попечительства в Казанский университет было приглашено 19 немецких профессоров, из которых только двое зачислены адъюнктами, а остальные 17 сразу получили должности ординарных профессоров (в этом заключалось еще одно его отличие от Харьковского университета, где Потоцкий часто ставил иностранцев на места адъюнктов; Румовский же предпочитал назначать адъюнктами молодых русских ученых).

Такой состав университета, сформированный попечителем к началу 1810-х гг., можно было бы счесть достаточным, если бы не значительный обратный отток – из названных 19 немцев шестеро к 1813 г. по разным причинам уже покинули университет (умерли или уволились; при этом увольнялись из университета и русские профессора). Именно поэтому Румовскому пришлось, например, дважды искать профессоров для кафедр всеобщей истории, естественного права, политической экономии. В течение нескольких лет всего по одному ординарному профессору насчитывали нравственно-политический и медицинский факультеты. Сами университетские профессора также приняли участие в приглашении новых ученых, но это произошло позже, чем в Харьковском университете (там Совет с самого начала активно рассматривал новые кандидатуры, в Казани же из-за особенностей организации университета Совет был лишен таких прав), и успешные рекомендации профессоров относились в основном к физико-математическому факультету.

Итак, осветив, как именно шло приглашение немецких профессоров в Московский, Харьковский и Казанский университеты в первые годы XIX в., можно перейти к результатам этого процесса. Кем, собственно, были эти приехавшие в Россию ученые?[1016] На этот вопрос призваны ответить сводные таблицы, приведенные ниже.

Таблица 1.

Немецкие профессора и адъюнкты, приглашенные в российские университеты в 1803–1811 гг.

Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Данные в этой таблице представляют, во-первых, какие позиции в немецких университетах занимали приглашаемые из Германии ученые до приезда в Россию, во-вторых, какова была их академическая квалификация, в-третьих, в каком возрасте ученые начинали свою деятельность в российских университетах.

Таблица показывает, что из 46 немецких ученых, занявших вакантные места в Московском, Харьковском и Казанском университетах в основной период приглашений, длившийся с 1803 по 1811 г., 27 человек уже являлись преподавателями в немецких университетах (из них 17 – профессорами), но довольно большое количество, 19 человек, т. е. более 40 % от общего числа приглашенных не служили в немецких университетах, хотя и оканчивали их. Особенно заметно такое противопоставление при сравнении приглашений в Московский и Казанский университеты, различие в характерах которых уже подчеркивалось выше: если M. Н. Муравьев, в основном следуя советам Мейнерса, сумел добиться приезда в Москву семи ученых, занимавших в немецких университетах профессорские должности, и двух более молодых университетских преподавателей, то Румовский, напротив, смог вызвать лишь четырех профессоров, а большая часть из приглашен-ных им не относилась к университетским ученым. Они или преподавали в средних учебных заведениях (как, например, Бартельс и Броннер – в кантональной школе г. Аарау (Швейцария), Бюнеманн – в Петербургском кадетском корпусе или Томас, длительное время служивший просто домашним учителем в Казани), или являлись в своей специальности скорее практиками, хотя некоторые из них и имели опубликованные научные работы. Также много практиков, не связанных ранее с университетским преподаванием, оказалось в Харьковском университете. Эти люди представляли юридическую специальность (служа, например, адвокатами, судебными заседателями как Финке и Гамперле), были практикующими врачами или фармацевтами (Ванноти, Гизе, Дрейсиг); кафедру политической экономии и государственного права в Казани занял И. Г. Нейман, долгое время служивший в российской Комиссии составления законов, а сельское хозяйство в Харькове читал К. К. Недельхен, бывший советник правления померанских королевских заводов в Пруссии.

Соответственно, не у всех из приглашенных присутствовали и ученые степени, что объективно снижало уровень преподавания и показывало, что далеко не во всех случаях выдерживались предъявляемые к кандидату научные требования. Опять-таки, лучше всего с этим дела обстояли в Московском университете, где лишь двое приглашенных – философ Ф. X. Рейнгард и астроном X. Ф. Гольдбах – не имели ученых степеней. У Рейнгарда это было связано с особенностями его биографии, поскольку ученый вначале окончил богословский факультет в Тюбингене, служил пастором, но затем порвал с теологией, переехал в оккупированный французами Кельн и даже, по-видимому, несколько сочувствовал идеям и преобразованиям Французской революции в области образования[1017]. Гольдбах же, как и другой астроном, приехавший в Россию, знаменитый в будущем И. И. Литтров, не получили степени доктора философии, поскольку обучались занятиям астрономией вне университетских стен (как уже отмечалось, далеко не каждый немецкий университет XVIII в. мог себе позволить иметь обсерваторию, и астрономия сама по себе относилась к новым университетским кафедрам).

Таким образом, в Московском университете наличие ученой степени было практически обязательным условием для получения кафедры. Напротив, в Казани историк Томас, физик Броннер, политэконом Нейман и др. получили ординарную профессуру по своим кафедрам, не имея ученых степеней. В Харькове научный критерий соблюдался строже – здесь четверо немцев без ученых степеней были назначены Потоцким адъюнктами (впрочем, двое из них – Ланг и Рейт – позже стали ординарными профессорами), а с пятым, Ф. В. Пильгером, который получил место ординарного профессора ветеринарии, поскольку ранее занимал такую же должность в Гиссенском университете, произошла неприятная история. Утверждая, что степень доктора медицины ему присвоена Эрлангенским университетом, Пильгер не смог этого доказать документами, а потому ради получения права на медицинскую практику обратился в Дерптский университет, который выслал ему диплом honoris causa. Но этот диплом затем был опротестован в министерстве противниками Пильгера и аннулирован (вся эта история привела к тому, что Совет университета несколько раз требовал увольнения Пильгера «как человека беспокойного и не приносящего никакой пользы», а сам ученый, известный в Германии не только как практик, но и как автор крупных научных трудов, фактически оказался вне учебного процесса).[1018].

Следует также обратить внимание, насколько возрастные показатели приглашенных ученых отличались между собой в разных университетах, а также от Московского университета XVIII в. В ту эпоху большинство иностранных профессоров, приезжавших в Москву, находились в возрасте от 25 до 30 лет, т. е. были сравнительно молодыми учеными. Теперь же, особенно в Московском и Казанском университетах, образовались значительные группы ученых в возрасте свыше 40 лет, причем некоторым в момент приглашения даже было уже за 50, а в роли «патриарха», безусловно, выступал вторично вызванный в Россию X. Ф. Маттеи, которому в 1803 г. исполнилось 59 лет.

Для Московского университета это еще раз подтверждало вывод, что Муравьеву удалось заполучить заслуженных немецких профессоров, крупных специалистов в своей научной области. В этом сказалось даже некоторое его противоречие с К. Мейнерсом: последний предлагал Муравьеву много кандидатур молодых ученых (отчасти и потому, что договориться об условиях приглашения с более старшими было сложнее) и убеждал его, что «лучше выбирать молодых, исполненных таланта и рвения к своему предмету ученых, которые хотя едва ли еще имеют большую известность, но уже сделали значительные шаги вперед в своей жизни. Молодые ученые скромнее, легче приспосабливаются ко всему, быстрее учат иностранный язык и гораздо трудоспособнее, чем пожилые ученые, которые думают, что уже достигли своего счастья»[1019]. На это Муравьев отвечал своему гёттингенскому корреспонденту, что «университету, которому еще необходимо возвысить свой уровень, очень важна репутация, уже завоеванная профессорами», и что ради приглашения ученого с «выдающейся славой» он готов не жалеть никаких расходов.[1020].

В этом смысле Харьковский университет в лице Потоцкого пошел по гораздо более легкому пути: среди приглашенных попечителем ученых довольно много было «молодежи», и даже самый молодой из иностранных профессоров в России, рекомендованный И. В. Гёте 22-летний Л. Шнауберт. Что касается «пожилой» категории, то среди профессоров в возрасте за 40 лет Потоцкому также, как и Муравьеву, удалось добиться приезда известных немецких профессоров (Шада, Якоба, Пильгера, Гута). В то же время в Казанском университете, где к этой возрастной категории относилось восемь преподавателей, многие из них, хотя и обладали немалыми познаниями, но не имели опыта преподавания (как Сторль, Герман) или были приглашены по причинам, далеким от науки (Томас, Бюнеманн) и даже могли не иметь ученых степеней (Броннер, Эрих). Естественно, большинство из них не оставили никакого следа в развитии науки в Казанском университете. В Харькове бросается также в глаза, что большое число ученых Потоцкий пригласил в возрасте от 30 до 40 лет, причем на должности адъюнктов – такие кандидатуры в Германии относились к категории «неудачников» (т. е. людей, которые не смогли получить кафедру до 30 лет, когда обычно и происходило назначение молодого профессора в немецких университетах начала XIX в.), поэтому неудивительно, что их деятельность и в России не внесла заметного вклада в университетскую науку. Однако следует все же отдать должное попечителям – откровенно неудачных приглашений, которые становились для университета «сплошным недоразумением», все-таки было мало.

Далее, остановимся на вопросе, какие немецкие университеты сыграли наибольшую роль в формировании нового преподавательского состава российских университетов. На первом месте здесь, безусловно, стоял Гёттинген: к представителям его школы с той или иной степенью точности можно отнести 14 из 46 приглашенных, т. е. около 30 %. Из них шестеро гёттингенцев до отъезда в Россию преподавали в родном университете (его профессорами были И. Т. Буле, Г. М. Грельман и Г. Ф. Гофман, а приват-доцентами – И. А. Иде, Ф. Ф. Рейсс и К. Ф. Реннер), еще двое учились в филологическом семинаре у X. Г. Гейне (М. Г. Герман и К. Д. Роммель), двое, окончив юридический факультет, защитили в Гёттингене диссертации на степень доктора прав (Г. 71. Бюнеманн и И. X. Финке), а четверо (П. Д. Цеплин, И. М. Бартельс, Ф. 71. Брейтенбах, К. Ф. Фукс) окончили философский факультет (впрочем, хотя Бартельс был учеником знаменитого гёттингенского профессора А. Кестнера, а Фукс – И. Блуменбаха, свои докторские дипломы они получили за пределами Гёттингена – в Йене и Марбурге соответственно). Такое первенство Гёттингенского университета объективно отражало то выдающееся место по подготовке ученых и формированию научных школ, которое он занимал среди остальных университетов Германии в начале XIX в.

Среди других немецких университетов, передавших своих профессоров России, в отдельную группу выделяются те, в которых этот процесс явился прямым следствием наполеоновских войн. Их воздействие начало особо сказываться на большинстве немецких университетов после разгрома Пруссии в 1806 г. Именно во второй половине 1800-х гг. в Казанский и Харьковский университеты переехали профессора Якоб из Галле, Гут из Франкфурта на Одере, Эрдман из Виттенберга, Литтров из Кракова, Брейтенбах из Эрфурта. Все эти переезды были непосредственно обусловлены закрытием университетов или оккупацией городов французскими войсками. В Московский же университет еще в 1803–1804 гг. прибыли два профессора из немецких университетских городов на левом берегу Рейна, которые были присоединены к территории Франции, а соответствующие университеты преобразованы в окружные Центральные школы (профессора Фишер из Майнца и Рейнгард из Кельна).

Большинство немецких ученых, приглашенных в Россию, получили образование в крупнейших протестантских университетах. Помимо уже названных выше, своих профессоров, преподавателей или выпускников для России предоставили Гейдельберг, Гиссен, Марбург, Йена, Росток, Лейпциг, Эрланген, Кёнигсберг, Тюбинген (каждый из названных университетов дал по одному, редко два своих представителя). Католическая часть немецких университетов была представлена гораздо менее широко: лишь благодаря симпатиям Потоцкого в состав преподавателей российских университетов вошли три выпускника Венского университета, а кроме того, по два преподавателя учились в Праге, Диллингене, Фрейбурге в Брайсгау. Отметим, что ни одного представителя католических южно-немецких университетов не было в Московском университете.

Что же заставляло этих людей переезжать в Россию? Успех приглашения в первую очередь определялся тем политическим кризисом, который Германия переживала в конце XVIII – первом десятилетии XIX в., следствия которого немедленно сказывались на условиях жизни и, естественно, перспективах немецких университетов, большей половине которых предстояло исчезнуть с исторической сцены. Уже в ноябре 1803 г. К. Мейнерс писал M. Н. Муравьеву: «Для возобновления существующих и создания новых университетов благородный российский государь не мог выбрать более удобного момента, чем нынешний. Французское правление своими странными мероприятиями в недавно завоеванных землях приводит всех заслуженных людей в недовольство. В самой же Германии приходят в упадок многие высшие школы, в том числе Йена, Эрланген и др., причем так быстро, что хорошие преподаватели, которые пока еще там находятся, все мечтают о побеге. Ваше Превосходительство может поэтому по праву надеяться, что именно сейчас из Германии Вы получите больше достойных людей, чем в любое другое время».[1021].

Предсказания Мейнерса сбылись, и в последующие годы положение ученых в Германии лишь ухудшалось, все более представляя видимый контраст с репутацией России как страны, покровительствующей просвещению и заботящейся о своих университетах. И. Ф. Эрдман, ординарный профессор патологии и терапии из Виттенберга, решивший принять место в Казанском университете, писал в 1810 г.: «По настоящим политическим переменам в Германии, не благоприятствующим наукам, я с радостью переселюсь в такое государство как Россия, где мудрое правление споспешествует успехам и процветанию наук».[1022] Появление в различных университетских городах Германии французских оккупантов расценивалось как гибельные условия для университетов, поскольку французы «далеки от всякой культуры, кроме военной». Немалую роль играло и уязвленное национальное сознание ученых: так, в 1807 г. профессорах. М. Френа привело из Ростока в Россию не только горячее желание оказаться поближе к странам Востока, служившим его главной специализацией, но и «печальные условия политической жизни его родины», которая «поставлена на колени и почти что уничтожена»[1023]. Филолог К. Д. Роммель, получивший место профессора в Марбургском университете, перешедшем под власть Вестфальского королевства, в воспоминаниях так описывал воздействие наполеоновских войн на свою судьбу: «В ноябре 1806 г. началась французская оккупация земли Гессен и прежнее местное государственное устройство поменялось. Для меня это была новая историческая эпоха. Явились новые политические взгляды и идеи, которые имели непосредственное влияние на ход моих исследований… В моих (ненапечатанных) речах под Рождество я, по примеру Гейне, стремился как можно больше удалиться от восхваления узурпатора, в них я рисовал идеал любви к родине, приводя примеры из истории Греции и Рима».[1024] Желание освободить ученика из «наполеоновской тюрьмы» заставило учителя Роммеля, гёттингенского профессора X. Г. Гейне обратиться в конце 1808 г. в российское министерство народного просвещения с просьбой найти для того место профессора в Харьковском университете.

С таким настроением немцев часто сопрягались возвышенные мотивы, которые вели их в Россию, желание «возделывать неоранное поле», т. е. участвовать в распространении учености на огромных пространствах страны, которая подает большие надежды в отношении развития в ней просвещения. Так, едва получив предложение от Мейнерса и самым первым дав на него положительный ответ, этой идеей загорелся гёттингенский профессор статистики Г. М. Грельман. Он даже заразил своим энтузиазмом первоначально колебавшихся товарищей И. Т. Буле и Г. Ф. Гофмана, убедив их вместе отправиться в Московский университет. Учившийся тогда в Гёттингене А. И. Тургенев с восторгом писал домой: «Никому я так не рад, как Грельману, потому что он вместе с большой ученостью и с дарованием соединяет и благородный характер. Он хочет совершенно посвятить себя России, выучиться по-русски и написать жизнь Петра Великого. Но что более служит к похвале его, есть то, что он едет в Россию не в намерении обогатиться там, но точно из любви к своей Науке и желая принести ей и России пользу».[1025] Грельман действительно ехал в Москву с обширными планами научной работы, но не мог предвидеть, что преждевременная смерть, настигшая его в самом начале семестра, где он едва успел прочитать несколько лекций, не даст им осуществиться.[1026].

Другой замечательный ученый, решивший отправиться в Россию, философ И. Б. Шад писал к Гёте о причинах своего желания покинуть Йену: «Вызов в Харьков будет для меня величайшим благодеянием, поскольку здесь мне не хватает надлежащего круга действия».[1027] Лучше всего такое стремление «расширить круг действия» выразил К. Д. Роммель: «Я был в расцвете сил, неженатым, здоровым и сильным и жаждал приступить к большему и свободнейшему полю деятельности, способствовать расширению научной культуры в еще невозделанной стране, и это пересилило врожденную любовь к Отечеству… Еще необработанное там поле филологии должно было стать под моим руководством школой – рассадником гуманизма в духе Гейне»[1028]. Роммель писал, что позднее ему пришлось столкнуться с тем, что в самой России имели «лишь смутное представление о том типе немецких ученых, которые переезжали в Россию не ради возможности разбогатеть и иметь карету с лошадьми, а из высоких общечеловеческих и научных соображений».[1029].

Конечно, не одна любовь к человечеству двигала немецкими учеными. Немаловажным было и желание повысить свой имущественный и социальный статус. Так, для гёттингенца И. Т. Буле, который как ординарный профессор университета получал жалование в 550 талеров, предложенные ему в Москве 2000 рублей в год представлялись более чем заманчивыми.[1030] И Буле, и его товарищ Гофман в своих письмах к Мейнерсу обращают внимание на свой новый статус потомственных дворян на российской службе и чин надворного советника (в немецких государствах его дословный аналог – Hofrat – имел даже более высокий вес, чем в российской Табели о рангах).[1031] Гофман в январе 1805 г., т. е. спустя всего несколько месяцев после приезда в Россию, просил побеспокоить Муравьева относительно выдачи ему патента на чин надворного советника, поскольку «есть примеры, что здесь коллежские и статские советники называются таковыми много лет, не будучи подтверждены патентом. Тот, кто решил остаться здесь на всю жизнь, может быть, и не имеет основания желать такой формальности, но тот, кто хочет еще раз возвратиться на свою немецкую родину и не способен долго противостоять влиянию здешнего климата, ради этого, по крайней мере, заслуживает, чтобы ему извинили его маленькое тщеславие».[1032].

Именно поэтому в условиях контракта, заключавшегося попечителями с немецкими профессорами, подробно оговаривались все преимущества, которыми те смогут пользоваться в России. Они излагались в уже цитированном первом письме Муравьева от 9 февраля 1803 г. к Мейнерсу и Шицу, которым открылся процесс приглашения, а потом были опубликованы Мейнерсом в «Гёттингенских ученых ведомостях», где характеризовались как «весьма почетные и прибыльные». Профессора российских университетов получали: 1) 1500–2000 рублей жалования за 4–6 лекций в неделю; 2) ранг штаб-офицера, т. е. коллежского асессора или надворного советника (причем подчеркивалось, что эти чины дают потомственное дворянство); 3) деньги на проезд в Россию или выплату части жалования вперед; 4) половинное и полное жалование, обращаемое в пожизненную пенсию после соответствующего количества лет службы или на содержание вдовы и детей в случае раннего ухода из жизни.[1033] В опубликованной заметке Мейнерс добавил к этому еще бесплатные дрова и университетскую квартиру (в случае, если профессор предпочитал снимать частный дом, ему выплачивались в виде компенсации квартирные деньги). «Мы не знаем ни одного университета в Германии, где вдовы и сироты профессоров столь щедро были бы обеспечены, как в российских университетах», – подчеркивал Мейнерс, и действительно, вдовы профессоров в Германии получали помощь не от государства, а из частных фондов и в гораздо меньшем размере.[1034].

В то же время некоторые профессора выдвигали дополнительные условия: так, Грельман просил оговорить для него право свободного выезда в любой момент, когда он того пожелает, а также чтобы жалование продолжало выплачиваться ему и вне России в том случае, если он будет отправлен в отставку без всякой вины (что, возможно, было навеяно случаем с Мельманом). Натуралист Г. Фишер (в России после получения дворянства – Фишер фон Вальдгейм) добился в 1803 г. у Муравьева согласия на прибавку к жалованию ординарного профессора еще 500 руб. в год за исполнение обязанностей директора «демидовского музея» (музея естественной истории Московского университета, составленного из коллекций, пожертвованных П. Г. Демидовым) и потребовал, чтобы пенсия в размере полного жалования выплачивалась ему уже через 15 лет службы (тогда как Утвердительными грамотами российских университетов и Уставом 1804 г. этот срок был установлен в 25 лет).[1035].

Но больше всего дополнительных условий и соглашений было связано с выплатой денег на путешествие в Россию. Потоцкий, как цитировалось выше, полагал, что ни один порядочный ученый не пустится в дорогу, не получив вперед трети своего жалования, и потому высылал его приглашаемым профессорам прямо в Германию. Муравьев так не поступал, однако предлагаемые им условия в результате оказались еще более щедрыми – вместе с деньгами на проезд (Reisegeld) он готов был погасить любые траты профессоров на предприятия, которые еще удерживали их за границей. Так, Буле за счет присланных из России денег смог закончить в Гёттингене издание многотомной «Истории новейшей философии», а доктор Л. К. В. Каппель, приглашенный в Московский университет в качестве профессора терапии и директора клинического института, получил от Муравьева в счет Reisegeld дополнительно 1000 рублей для двухмесячного путешествия в Париж, которое ему было необходимо перед отъездом в Россию.[1036] Только в одном августе 1803 г. Муравьев отправил в Гёттинген на имя Мейнерса 6500 руб. для проезда Гофмана, Лемана (приглашение которого затем сорвалось), Грельмана и Иде, и, таким образом, каждый из них должен был получить от 1500 до 2000 руб. Тогда же попечитель определил Г. Фишеру на путевые издержки по переезду из Майнца в Москву огромную сумму в 3000 руб.[1037].

Среди льгот при переезде в Россию Утвердительными грамотами российских университетов, начиная с Дерптского, разрешался беспошлинный ввоз имущества на сумму до 3000 рублей и освобождение впредь от платы за паспорт (т. е. право для иностранных ученых свободно пересекать российскую границу в обе стороны когда пожелают). Правда, даже эти распоряжения не всегда соответствовали запросам профессоров: так, вещи Грельмана были задержаны на таможне, потому что он вез с собой 19 (!) ящиков – как потом оказалось, все они были наполнены книгами. Лишь по личной просьбе Муравьева, обращенной к директору таможни, багаж профессора пропустили.[1038] Гофман взял с собой фортепиано и, как ни удивительно, успешно довез его до Москвы, где потом устраивал домашние концерты, хотя несколько ящиков с его вещами оказались потеряны[1039].

Что же касается жалования, то оно рассчитывалось Муравьевым для каждого из немецких профессоров со дня их согласия поступить на российскую службу, поэтому ко времени их прибытия в Россию из него накапливалась вполне приличная сумма, которая немедленно выплачивалась и помогала немцам быстро обустроиться на новом месте.

Все эти значительные расходы, которые российская казна несла с целью сделать переезд в Россию как можно более привлекательным для ведущих представителей немецкой науки, позже были сочтены чересчур расточительными. Уже новым министром народного просвещения графом Алексеем Кирилловичем Разумовским (1748–1822, министр в 1810–1816 гг.) 16 августа 1811 г. было издано предписание, запрещавшее за период отсутствия в России выплачивать профессору больше трети его годового жалования, которое он должен был получить лишь после переезда в Россию. Патент на должность выдавался профессорам также лишь в России с тем, чтобы они не могли использовать его за границей в каких-либо собственных целях, а выслуга лет считалась лишь со дня прибытия ученого в тот университет, куда его зачислили[1040].

Опыт пребывания немецких профессоров в России также заставил министерство народного просвещения искать способов воспрепятствовать их скорому отъезду с места службы. Поводом для этого послужило приглашение крупнейшего на тот момент из немецких ученых Харьковского университета, профессора политической экономии Л. Г. Якоба в Кёнигсбергский университет в 1808 г., т. е. спустя всего год после приезда в Россию. Там Якобу предложили 1200 талеров жалования[1041] и добавочные преимущества (вроде бесплатного жилья) еще на 1000 талеров в год. На этом основании Якоб потребовал себе в Харьковском университете прибавки к жалованию в 1000 рублей. Нет сомнения, что Якоб был действительно выдающимся ученым и заслуживал к себе особого отношения, но при этом в министерстве народного просвещения боялись создать прецедент, который позволит и другим профессорам постоянно требовать таких прибавок. Поэтому хотя попечитель Харьковского университета С. О. Потоцкий представил в министерство положительный отзыв о Якобе, но здесь же указал, что если Якоб предпочтет принять приглашение в Кёнигсберг, то должен вернуть деньги, выданные ему на проезд в Россию. Именно это и вошло в распоряжение министерства от 27 февраля 1808 г., которым устанавливался минимальный срок службы немецких профессоров в России в два года, а тем, кто хотел покинуть страну раньше, предписывалось полностью вернуть в казну Reisegeld.[1042] Впрочем, благодаря представленному им Александру I в 1809 г. проекту «О бумажных деньгах в России и средствах удержать их стоимость», Якоб был вызван в Петербург, где в 1810–1811 г. под руководством M. М. Сперанского участвовал в работе комиссии составления законов и финансового комитета, а в 1816 г. все же покинул Харьков, вернувшись в родной для него университет Галле.[1043].

Изменившееся в неблагоприятную для немецких ученых сторону отношение министерства объясняет, почему в конце 1800-х гг., т. е. именно тогда, когда в Германии особенно остро ощущался дефицит мест в университетах и профессора готовы были ехать оттуда в Россию, несколько попыток пригласить талантливых ученых не удались. Так, известно, что Харьковский университет вел тогда переговоры о приглашении К. В. Гуфеланда, который в 1810—30-х гг. станет лидером медицинского факультета Берлинского университета, и А. Ф. Тибо, который заложит потом основы новой юридической школы в Гейдельбергском университете.[1044] Достаточно полно отражена в источниках попытка привлечь в Харьков в 1807–1808 г. крупнейшего в то время немецкого филолога-классика Ф. А. Вольфа, лишившегося профессорского места после временного закрытия университета в Галле. Переписка о его возможном переезде в Россию длилась более года, в течение которых он уже числился в штате Харьковского университета. У своих коллег-профессоров (К. фон Моргенштерна из Дерпта, Л. Г. Якоба из Харькова) Вольф тщательно осведомлялся об условиях жизни в России, особенно материальных. Сумма на переезд, которую ему предлагал Потоцкий, в конечном счете была удвоена, чтобы обеспечить ученому перевозку его огромной библиотеки, но обещанные ему 3000 рублей годового жалования, видимо, встретили сопротивление в министерстве. В конечном итоге Вольф был «удержан на прусской службе рескриптом короля, обещавшего большие выгоды ученому, которым гордилась Германия».[1045] С 1810 г. Вольф вошел в состав философского факультета Берлинского университета, явившись здесь не только основателем школы классической филологии, но и зачинателем одного из первых в Германии филологических семинаров (устроенная в Берлине Вольфом новая форма обучения студентов постепенно перенималась и представителями других наук и во многом способствовала распространению семинара как основного типа университетских занятий).

Обзор проблем переезда в Россию немецких ученых стоит закончить описанием казуса, который случился на границе Германии с И. Т. Буле и который, возможно, предостерег и некоторых других крупных ученых от возможности стать легкой добычей недобросовестного журналиста. Небезызвестный А. фон Коцебу, издатель газеты «Der Freimthige» («Прямодушный»), опубликовал 15 октября 1804 г. материал якобы на основании письма из Кёнигсберга, в котором приписал профессору едкие жалобы на родной Гёттингенский университет, который «при нынешнем бедственном положении скоро не сможет удержать ни одного преподавателя, кроме тех, кто по старости не может уехать». Конечно, Буле в первом же письме к Мейнерсу возмущался и утверждал, что ничего подобного не говорил[1046]. Интересно, однако, что это была не единственная из обнаруженных заметок, которые трактовали переезд немецких ученых в сатирическом ключе. Тот же «Прямодушный» спустя полтора года, 18 февраля 1806 г., опубликовал письмо из Нижнего Новгорода, которое призывало не верить в Германии «известиям, получаемым от гг. профессоров казанских, харьковских и т. д.», которые «все почти подобны критянам, о которых упоминает апостол Павел» (т. е. лжецы). «Старание себя выказать, а других опорочить, также зависть и беспрерывные споры, сопровождаемые всякими нелепостями, составляют их признаки». Что касается самих университетов, то автор характеризовал их как «вавилонское смешение», в котором «закоснелое упорство не так легко истребить, а чтоб озарить светом мрак сего хаоса, к тому потребно потрясение тысячекратно усиленного громового удара». Естественно, что и в этом случае ответом было единодушное возмущение профессоров Казанского университета (несмотря на реальность их борьбы между собой)[1047].

Но какими же в действительности оказались впечатления немецких профессоров от России? Исполнились или нет их ожидания? Можно ли назвать их пребывание здесь успешным в смысле продолжения ими научной деятельности, или же иной раз отказ от поездки в Россию только обогащал науку дальнейшими плодотворными годами, проведенными ученым в Германии?

Ответить однозначно на эти вопросы нельзя, поскольку они требуют индивидуального подхода, а восприятие России тем или иным немецким профессором определялось во многом особенностями его характера. В то же время можно, вообще, заметить, что в тяжелое для университетов Германии время Россия предоставила по крайней мере нескольким крупным ученым возможность продолжать здесь занятия наукой, а сами немецкие профессора, бесспорно, принесли большую пользу, способствовав появлению в российских университетах самостоятельных научных школ, повысив там общий уровень преподавания, участвуя вместе с русскими учеными (в том числе членами Академии наук) в широкомасштабных отечественных исследованиях, прежде всего естественнонаучных экспедициях.

Если обратиться к тому, в каких именно научных областях больше всего было приглашено ученых, то следующая таблица представляет их распределение по факультетам, введенным университетским Уставом 1804 г.

Таблица 2.

Количество немецких профессоров и адъюнктов, приглашенных в 1803–1811 гг., на факультетах российских университетов.

Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Как видно, наиболее востребованными оказались преподаватели физико-математического факультета, и именно на его кафедрах в российскую университетскую науку и преподавание внесла вклад целая плеяда замечательных немецких ученых. Так, математика наиболее высокого уровня достигла в Казанском университете, конечно, благодаря научным предпочтениям Румовского. Кафедру чистой математики здесь возглавил И. М. Бартельс, поставивший преподавание на один уровень с лучшими учебными заведениями Европы. В своих лекциях по математическому анализу, дифференциальному и интегральному исчислению, аналитической геометрии и другим математическим дисциплинам Бартельс излагал новейшие математические достижения французской математической школы (Ж. Лагранжа, Г Монжа и др.), а также своего друга К. Ф. Гаусса, с которым казанский профессор поддерживал научную переписку. Учеба у Бартельса способствовала формированию научных взглядов гениального русского математика первой половины XIX в. Н. И. Лобачевского.[1048].

В области астрономии все три университета – и Московский, и Харьковский, и Казанский – получили в 1800-е гг. прекрасных специалистов. В Москве в 1804–1811 гг. развернулась деятельность X. Ф. Гольдбаха, которого рекомендовал Муравьеву знаменитый берлинский астроном И. Боде. Гольдбах стремился к созданию первой обсерватории Московского университета (на что уже были выделены деньги, но после смерти Муравьева ее проект остановился), с помощью привезенных из Германии приборов (телескопа, астрономического круга, пассажного снаряда, хронометров и др.) произвел первые в Москве астрономические наблюдения – определил широту города, местное склонение магнитной стрелки, наблюдал полное лунное затмение, покрытие звезд Луной. Гольдбах был увлечен идеей масштабных геодезических измерений (в частности, хотел провести московский меридиан и связать его с петербургским), для чего в 1806–1809 гг. предпринимал экспедиции по центральной России вместе с Л. И. Панснером, будущим профессором Петербургского университета. Усилиями Гольдбаха на карту страны были нанесены географические координаты более десятка русских городов.[1049].

В Казанском университете кафедру астрономии с 1810 г. занял И. И. Литтров, чей научный вклад оказался еще больше, чем у Гольдбаха. Литтровым успешно было проведено строительство университетской обсерватории (законченной в 1814 г.), сделаны необходимые для наблюдений геодезические и астрономические измерения. Далее под руководством профессора здесь начали готовиться, участвуя в процессе наблюдений, собственные кадры казанских астрономов, а лучший из учеников Литтрова, И. М. Симонов, сменил профессора, когда тот в 1816 г. принял решение вернуться в Германию. В дальнейшем Литтров преподавал в Венском университете, где его научная деятельность, основа которой была заложена в Казани, достигла расцвета. По написанным им учебникам учились поколения астрономов, и именно Литтрову принадлежит почин в деле популяризации астрономической науки, поскольку его книга «Die Wunder des Himmels» («Чудеса неба») завоевала огромное признание и привела не один десяток любителей к занятиям астрономией.[1050].

В Харькове коллегой Литтрова и Гольдбаха был И. Гут, назначенный, впрочем, Потоцким в 1808 г. не на кафедру астрономии, а на кафедру прикладной математики. К этому моменту Гут уже был известен как устроитель (на собственные средства) астрономической обсерватории во Франкфурте на Одере, в которой ученый открыл 4 кометы и за научные труды удостоился премии от И. Воде (вместе со знаменитым автором кометной теории Ф. Бесселем). И в Харькове Гут смог устроить, правда временную, обсерваторию, привезя с собой все необходимые приборы и инструменты. Помимо астрономических измерений он вел в университете с 1809 г. ежедневные метеорологические наблюдения. Когда Гут в 1811 г. принял решение перейти в Дерптский университет, это стало серьезной потерей для Харькова, и Потоцкий приложил немало усилий, чтобы уговорить ученого остаться, но безуспешно.[1051].

В области химии вклад в университетскую науку внесли немецкие профессора, которые, будучи приглашены в Россию совсем молодыми, развились затем в крупных ученых. В Харькове таким был путь Ф. И. Гизе, который принял активное участие в организации здесь химической лаборатории, исследовании полезных ископаемых и минеральных вод Харьковской губернии. Здесь им были написаны работы по физической и органической химии и обширные учебные курсы «Фармация» и «Всеобщая химия для учащих и учащихся» (последний в течение нескольких десятилетий считался образцовым в российских университетах).[1052] В Москве в течение 30 лет кафедру химии занимал Ф. Ф. Рейсс, который разработал здесь самостоятельный лекционный курс «Всеобщая химия с опытами» (к сожалению, не изданный), обустроил университетскую лабораторию и аптеку. Наибольшее значение имели работы Рейсса по исследованию естественных минеральных вод (Кавказских, Московских, Тверских), благодаря которым он пришел к идее изготовления искусственных минеральных вод, осуществленной им в 1820-е гг. В области изучения лекарств Рейссу принадлежат работы по извлечению действующих начал из хинной коры. Как талантливый экспериментатор, Рейсс открыл явление «электрофореза» – движения частиц механических примесей в воде под действием электрического тока[1053].

Наиболее крупные специалисты по ботанике и зоологии оказались приглашены в Московский университет – это были Г. Фишер и Г. Ф. Гофман. Фишер, ученик Ж. Кювье, начинавший свою научную деятельность как блестящий палеонтолог, но в России вынужденный заняться трудами во всех областях зоологии и минералогии, выпустил по ним в Москве университетские учебники, организовывал планомерные экспедиции по изучению фауны, геологии и гидрографии центральной России. Мировую славу Фишеру принесли труды «Энтомография России» и «Ориктография Московской губернии» со множеством рисунков, в основу которых легли его собственные описания насекомых, ископаемых животных и минералов.[1054] Г. Ф. Гофман с таким же усердием занимался изучением растительного мира России, а главная его заслуга перед Московским университетом состояла в устройстве ботанического сада на месте старого «Аптекарского огорода», приобретенного для университета M. Н. Муравьевым. Гофман привел ботанический сад в такой же порядок, в каком оставил находившийся под его управлением сад Гёттингенского университета, и выпустил его описание («Hortus Mosquensis», 1808), снабженное планом и рисунками (как и любой квалифицированный ботаник XVIII – начала XIX в. Гофман был превосходным рисовальщиком)[1055]. В проведении научных исследований обоим естествоиспытателям помогало основанное в Москве по проекту Фишера Московское общество испытателей природы, бессменным директором которого он оставался до вплоть до своей смерти в 1853 г. Примечательно, что если Фишер не оставил в Московском университете русских учеников, передав кафедру своему сыну А. Г. Фишеру фон Вальдгейму, значительно уступавшему талантами отцу, то Гофман воспитал в качестве своего ближайшего ученика и помощника М. А. Максимовича, выдающегося русского ботаника, писателя, историка, этнографа, первого ректора университета св. Владимира в Киеве.

В отличие от физико-математических факультетов российских университетов, получивших в первое десятилетие XIX в. широкий спектр замечательных немецких ученых, надолго определивших развитие некоторых дисциплин, влияние немцев на нравственно-политических факультетах было ограничено, хотя в количественном отношении здесь и преподавало 13 человек (по 3–6 в каждом университете). Их деятельность практически никакого влияния не оказала на формирование преподавания юриспруденции в России, которое или развивалось благодаря отечественным профессорам (Л. А. Цветаев, H. Н. Сандунов в Московском, И. Ф. Тимковский в Харьковском университетах), или было очень слабым, как в Казани.

Зато весьма существенным ощущалось это влияние в области философских дисциплин, которые именно благодаря немецким ученым читались в российских университетах начала XIX в. на высоком уровне, с учетом новейших философских теорий Канта, Фихте и Шеллинга (после чего с конца 1810-х гг. в силу политических причин философия на десятилетия исчезла как самостоятельный предмет из университетской программы). Московский университет получил такого специалиста в лице И. Т. Буле, к работам которого попечитель M. Н. Муравьев питал особый интерес, рассматривая его как одного из главных своих помощников по обновлению университетской науки. В Гёттингене Буле являлся одним из ведущих знатоков античной и новой философии, в результате многолетних трудов опубликовал полное собрание сочинений Аристотеля, активно участвовал в издании различных журналов, создал получивший широкую известность у современников курс истории философии. Опыт Буле и его научные интересы как нельзя лучше соответствовали желаниям Муравьева ввести широкое изучение античного наследия в России, развить у московской читающей публики художественный и научный вкус. В Московском университете в 1805–1810 гг. Буле читал курсы лекций по критической метафизике, опытной психологии, истории философии, естественному праву, а также истории изящных искусств, мифологии и археологии. Большое внимание в преподавании Буле уделял разбору философских систем Канта и Фихте, одним из первых в России он начал знакомить студентов с философией Шеллинга. Помимо этого, с 1805 по 1807 г. усилиями профессора в Москве выходила первая научная газета «Московские ученые ведомости», созданная по образцу Gttinger Gelehrte Anzeigen, в которой сообщались все важнейшие новости из мира европейской науки с комментариями, большей частью принадлежавшими самому Буле. Что касается собственно его научной работы, то Буле, как специалист по античности, увлекся здесь изучением того, как отражалась древнейшая история России в античных памятниках. Профессору удалось собрать огромный материал, касавшийся исторических описаний территории России и населявших ее народов, начиная с античных времен, который обрабатывался им для издания под названием «Versuch einer kritischen Literatur der rusischen Geschichte» (Опыт критического исследования литературы по русской истории), к сожалению оставшегося незаконченным. Несколько научных работ, выполненных в Москве, Буле опубликовал в приложениях к «Объявлениям о публичных учениях в Московском университете» (они касались древнейших географических карт, на которых изображена территория России, древнейшей российской живописи и др.)[1056].

В Харьковском университете фигурой, схожей по значению с Буле, являлся И. Б. Шад, ученый с весьма непростой судьбой, юность которого прошла в бенедектинском монастыре. «Отец Роман» (так, по словам Роммеля, близко знавшего Шада, того называли в монастыре) спустя более двадцати лет затворничества резко порвал с монашеской жизнью, о которой отзывался потом лишь с едким пренебрежением, и поступил преподавателем в Йенский университет, где его заметил и выделил И. Г. Фихте, так что после ухода Фихте из Йены в 1799 г. Шад фактически стал его преемником и самым популярным университетским философом. При всем этом, как цитировалось выше, он охотно принял приглашение в Харьков, где в 1804–1816 гг. его научная деятельность достигла расцвета. Как и Буле, Шад читал лекции по логике, опытной психологии, умозрительной философии, истории философии и естественному праву. Не ограничиваясь одной преподавательской деятельностью, он издал в Харькове (по-латыни) несколько философских трудов, в том числе капитальные учебные курсы: «Чистую и прикладную логику» (1812) и «Естественное право» (1814). Сам Шад считал себя последователем Лейбница, хотя многие его взгляды близки к Фихте и Шеллингу. Последующие исследователи подчеркивали самостоятельность, оригинальность философской системы Шада, ее связи с актуальными вопросами общественной жизни (например, о природе и функциях государства, о роли законов в жизни общества, самобытности развития каждого народа и т. д.).

По популярности лекции Шада не имели равных не только в рамках своего отделения, но и во всем университете; у профессора было немало учеников, защищавших диссертации по предлагавшимся им тезисам. Именно этим воспользовались университетские враги профессора, сначала обвинившие его в том, что под видом диссертаций его учеников были представлены отрывки лекций самого Шада, а затем усмотревшие в их содержании пропаганду «вредных идей», причем особые доносы в министерство были направлены против книги «Естественное право». В результате сменивший на посту А. К. Разумовского князь Александр Николаевич Голицын (1773–1844, министр в 1816–1824 гг.) принял решение об удалении профессора из Харьковского университета, и в декабре 1816 г. распоряжением Комитета министров Шад был выслан в Белосток, «за пределы Российской империи». При содействии Гуфеланда он получил место приват-доцента в Берлинском университете, а затем вернулся преподавать в Йену, где окончил свои дни в глубокой старости, не снискав больше того успеха, который некогда имел в Харькове.[1057].

Распоряжение министерства явилось важным знаком наступления новых времен в России, связанных с гонениями на философию, но интересно, что еще в 1811 г. схожая с Шадом участь, только в более мягкой форме, постигла и Буле: новый попечитель Московского университета П. И. Голенищев-Кутузов нашел у Буле «запах иллюминатства», обвинял его в том, что он на лекциях хвалит «безбожное учение Спинозы», и в итоге добился добровольного ухода профессора с кафедры (благодаря покровительству великой княгини Екатерины Павловны Буле еще некоторое время оставался на службе в России, а затем вернулся в Германию).[1058].

Помимо философии, другой общественно востребованной наукой в России, имевшей большой успех у слушателей начала XIX в., была политическая экономия. Крупнейшим специалистом в этой области в российских университетах являлся Л. Г. Якоб, ученик Канта, один из самых уважаемых профессоров университета в Галле, трижды избиравшийся там ректором. Еще до приглашения в Россию он составил целый ряд руководств по философским и политическим наукам, которые были широко распространены в европейских университетах. В Харькове же Якоб написал восемь (!) учебников для университетского курса и гимназий, в том числе первое в России сочинение по полицейскому праву. Важной для характеристики общественной позиции Якоба служит его речь «О влиянии университетов на культуру и благосостояние народов», произнесенная на торжественном собрании Харьковского университета в 1807 г. – в ней профессор защищал положения о высоком предназначении университетов в обществе сходно с теми идеями «классического университета», которые отстаивали тогда его коллеги в Германии, и в частности товарищ по университету Галле философ Г. Штеффенс (см. главу 4). Как политэконом Якоб развивал положения теорий Адама Смита; его познания в этой области не только воплотились в вышедший в Харькове учебник «Начальные основы народной экономии или учения о народном хозяйстве» (1809), но и были востребованы государством, которое привлекло Якоба, как уже упоминалось, к работе над упорядочиванием финансов и законодательства.[1059].

Науки словесных факультетов российских университетов в сравнении с естественными науками получили сравнительно мало немецких профессоров. Это объяснялось тем, что кафедры, посвященные преподаванию российской литературы и истории, конечно, предпочитали поручать отечественным ученым. Однако несомненный вклад немцы внесли в развитие преподавания древних языков, которое в этот момент в Германии находилось на очень высокой ступени. Профессор X. Ф. Маттеи, начавший службу в Московском университете в 1772–1784 гг., благодаря приглашению Муравьева, вернулся в 1803–1811 гг. к своей научной работе, принесшей ему славу крупнейшего в Европе византиниста. Маттеи закончил и опубликовал полный каталог греческих рукописей Синодальной библиотеки (за что несколько раз удостаивался наград от императора Александра I), открыл множество неизвестных ранее греческих рукописей, издавал учебные пособия, а перед смертью передал кафедры древних языков Московского университета в руки своего ученика Р. Ф. Тимковского.[1060].

Широкими учеными познаниями в Харьковском университете обладал приглашенный туда по инициативе X. Г. Гейне К. Д. Роммель, который представлял собой «лучший тип иностранца, … был профессор в полном смысле этого слова: начитанный, умный, широко образованный, с тою беззаветною преданностью науке, которая характеризует истинного ученого». Еще в Германии Роммель глубоко изучал политическую историю и культуру Рима и поэтому расширял узко филологические рамки своих лекций, обращаясь к своим слушателям (как это уже было в Марбурге) с целью через призму античности понять современные общественные проблемы, воспитать образцы патриотизма и гражданственности. Из-за того, что в библиотеке Харьковского университета не хватало произведений античных авторов, Роммель за короткое время выпустил комментированные издания Цицерона, Саллюстия и Корнелия Непота, а также дидактическое пособие для воспитанников Педагогического института, директором которого был назначен.

Роммелю, по-видимому, больше, чем другим профессорам, хотелось увидеть в Харьковском университете воплощение гёттингенских идеалов – единения научной и учебной деятельности, и поэтому именно по его предложению при университете было основано «Общество наук», председателем которого стал Роммель (само название общества – Soziett der Wissenschaften – являлось буквальным заимствованием из Гёттингена). Профессор открыл в Харьковском университете филологический семинар с преподаванием «высшей грамматики, критики, герменевтики и археологии», образцом которого, конечно, служил гёттингенский семинар Гейне. Речи Роммеля на торжественных актах также были проникнуты идеями неогуманизма и превозносили общественное значение науки и ее институтов (например, речь «О ученых учреждениях и академиях древнего и нового мира» (1812)). Хотя, конечно, говорить о долгосрочном вкладе Роммеля в развитие классической филологии в Харькове нельзя: он пробыл здесь всего три года (1811–1814), а затем предпочел вернуться на родину.[1061].

К сожалению, Казанский университет не мог похвалиться на своих кафедрах такими же крупными специалистами в области древних языков, как Маттеи и Роммель, зато именно здесь была основана российская университетская школа востоковедения. На кафедру восточных языков из Ростока в Казань был приглашен молодой профессор X. М. Френ, который сразу же проявил себя разносторонним ученым: филологом, историком, географом, нумизматом, работы которого находились на одном уровне с крупнейшими европейскими ориенталистами. Так, именно Френ приступил к научному изучению истории Золотой Орды и Волжской Булгарии, занимался подготовкой большого словаря арабского языка. Классические работы Френа, вошедшие в мировую науку, касаются описания восточных монет. В ходе изучения арабских источников Френ впервые обнаружил в них сведения, относящиеся к начальной истории древнерусского государства. Немало внимания он уделял и изучению местного этнографического материала, занимался историей татар, башкир, других поволжских народов. Труды Френа высоко ценили М. П. Погодин и С. С. Уваров, находившийся с ним в переписке и в итоге пригласивший Френа занять место в Петербургской Академии наук. Увлеченность Френа тем богатым материалом по востоковедению, который могла ему предоставить Россия, была настолько высока, что он дважды, в 1810 и 1815 г., отвергал приглашение занять кафедру в Ростокском университете. Несмотря на то, что слушателей на лекциях по арабскому языку и литературе у Френа по понятным причинам было мало, он сумел воспитать в Казани нескольких русских учеников и даже вынашивал идею создания здесь Центрального училища восточных языков, размещенного в центре мусульманских кварталов Казани.[1062].

Наконец, хотя в Казанском университете не было специальной этнографической кафедры, но большой вклад в этом направлении помимо Френа внес К. Ф. Фукс. Врач и натуралист по своей основной специальности, Фукс быстро переключился от собирания зоологических и ботанических коллекций к местным медико-географическим наблюдениям, увлекся татарской стариной, археологией и этнографией, собрал одну из самых больших здесь нумизматических коллекций. Перу Фукса принадлежали десятки вышедших при Казанском университете работ как по истории, так и по современному состоянию населения Казанской губернии: он исследовал влияние климата на здоровье жителей Казани, праздничные обряды у поволжских народов (где помимо татар Фукса живо интересовали чуваши, черемисы, мордва) и т. д. Из всех приглашенных Румовским профессоров Фукс дольше всех, почти 30 лет, преподавал в университете, представляя одну из главных его достопримечательностей, а среди людей, желавших с ним познакомиться, были M. М. Сперанский, А. фон Гумбольдт, А. С. Пушкин[1063].

Чтобы завершить обзор вклада немецких профессоров в российскую университетскую науку, отметим, что, как явствует из таблицы 2, слабее всего он был выражен на медицинском факультете: в Московский университет из Германии не было приглашено ни одного врача, а специалисты-медики в Харькове и Казани или не представляли из себя (за исключением Фукса) крупных ученых, или, находясь в центре университетских конфликтов (как Пильгер и Браун), не могли уделить много времени развитию преподавания и научной деятельности.

Итак, приведенные примеры достаточно убеждают в том, что у многих немецких профессоров служба в России сложилась достаточно успешно и принесла свои плоды. Тем не менее даже среди них уже были названы те, кто покидал российские университеты спустя всего несколько лет пребывания в них. Более подробно такая статистика представлена в таблице 3.

Таблица 3.

Срок службы в российских университетах немецких профессоров и адъюнктов, приглашенных в 1803–1811 гг.

Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Данные хорошо показывают, что для большинства немецких профессоров, приглашенных в начале XIX в., пребывание в российских университетах оказывалось недолговечным. В отличие от немецких профессоров Московского университета XVIII в., половина из которых служила в нем свыше десяти, а некоторые и свыше тридцати лет, из 46 новых немецких профессоров и преподавателей 30 человек, т. е. почти две трети, покинули свои университеты, не прослужив десяти лет, а 9 человек, или каждый пятый – прежде пяти лет с момента приезда.

Так, среди 13 человек, выбывших из Казанского университета до истечения десяти лет службы, пятеро умерло в Казани, еще пятеро предпочли вернуться в Германию, а трое были уволены в 1819 г. попечителем М. Л. Магницким, но остались в России. В Харьковском университете из десяти человек с тем же сроком службы трое умерло, а шестеро вернулось в Германию, и лишь один (К. Недельхен) после увольнения оставался некоторое время жить в Харькове, где вскоре умер. Достаточно большое количество умерших, особенно в Казани, показывает, что жалобы немецких ученых о пагубном влиянии местного климата на их здоровье имели под собой основание. Правда, и в Московском университете пять человек из десяти приглашенных скончались, не прослужив и десяти лет, но здесь средний возраст профессоров был намного выше, чем в Казани и Харькове.

Всего же, независимо от срока службы, в Германию из всех трех университетов вернулось 15 человек (двое из Московского, пять из Казанского и восемь из Харьковского), что составило почти треть от общего числа приглашенных. Из них пять человек в качестве промежуточной стадии перед отъездом на родину перешли в Дерптский университет, рассчитывая там выслужить положенную им на российской службе пенсию. Особенно малый срок службы оказался характерным для Казанского университета – долгожителями здесь можно назвать профессоров Германа и Эриха, которым удалось прослужить по 14 лет, все остальные (за исключением Фукса) работали и того меньше. Средний срок службы немецких профессоров и в Казани, и в Харькове находился в пределах от 8 до 9 лет. В Москве он оказался выше (12 лет), потому что трое ученых (Фишер, Рейсс и Гофман) смогли здесь перешагнуть рубеж в 20 лет. И лишь три человека прослужили весь необходимый для пенсии срок, т. е. 25 лет, в том университете, куда они поступили: это были казанский профессор К. Ф. Фукс и московские ученые Г. Фишер фон Вальдгейм и Ф. Ф. Рейсс.

Таким образом, полученная статистическая картина указывает, что далеко не для всех немецких профессоров пребывание в России в самом деле оказывалось успешным и что у многих возникали причины желать скорейшего возвращения на родину. Действительно, сохранившиеся в источниках высказывания немецких профессоров значительно разнятся в своих оценках и восприятии встреченной ими жизни и условий работы в России. Можно заметить, что наиболее восторженные отзывы принадлежат тем профессорам, которые оказались востребованными в своих университетах, и напротив, негативные оценки свойственны профессорам, которые не смогли в полной мере развернуть в России научную и преподавательскую деятельность.

Примером первого типа высказываний служат строки из письма Буле к Мейнерсу от 19 декабря 1804 г., в которых он пишет: «Я не могу Вам даже описать то радостное ощущение, с которым я теперь живу и действую в своей области. Когда я сравниваю свое здешнее положение с гёттингенским, то мне кажется, что до сих пор я был связан по рукам и ногам. Только теперь я пришел в чувство. Каждую неделю подвигаемся мы вперед, и тем, что мы делаем, часто даже одним единственным письмом, запускаются в действие великие последствия для этой великой нации. Да благословят и наставят нас на путь небеса, и да будет поскорее деревце, которое подрастает здесь, подобным величественному дубу на Лейне (река в Гёттингене — А. А.)».[1064] В этих словах профессора ярко отпечаталась сама атмосфера начала реформ, «обновления» Московского университета под руководством M. Н. Муравьева, где Буле принимал самое живое участие.

Совершенно другим настроением проникнуты письма из Москвы профессора X. Штельцера. В августе 1807 г. он упрашивал Мейнерса организовать для него приглашение в какой-нибудь немецкий университет со словами: «Я не могу и не буду здесь оставаться, среди варварства без границ, среди общего отупения благородных чувств, среди полного удушения всего доброго, среди вечных мечтаний без реальности, среди поступков без цели. Вы и не поверите и не вместите вовсе в мыслях в вашем светлом Гёттингене все то, что приводит здесь в смятение рассудок образованного немца. Только слабоумному нравится здесь, когда лестью ему ослепляют близорукие глаза. Примите же к сердцу просьбу человека, которого во цвете лет печаль уже поставила на край гроба»[1065].

В этих риторических выражениях слишком явно виден отпечаток личности Штельцера, его наклонности во всем видеть плохую сторону и жестко противопоставлять российское «варварство» своему положению «цивилизованного человека». Это подтверждает последовательный обзор его писем из России, хранящихся в фондах библиотеки Гёттингенского университета (и опубликованных лишь частично). Уже в первом из них, посланном Мейнерсу из Петербурга летом 1805 г., Штельцер жаловался на подавленное состояние духа из-за того, что в России ему пришлось нести многочисленные расходы, заново приобретать вещи, терпеть убытки из-за падения обменного курса и т. д.[1066] Первое же его письмо из Москвы от 29 ноября того же года раскрывает подлинные причины его недовольства положением в университете: Штельцер надеялся зарабатывать в России достаточно денег, чтобы содержать себя, семью и еще высылать часть средств в Германию, а вместо этого видит, что его жалование в относительном размере все время уменьшается из-за обесценивания рубля, а университет не приносит дополнительных доходов. Даже на объявленные им приватные лекции он не может твердо рассчитывать и потому высмеивает слушателей, которых «насчитывается 50 студентов, но никто и понятия не имеет, что такое уголовное право», причем «дети знати стыдятся учиться там, где почти все студенты из мещан и на казенном коште».[1067].

В следующем письме из Москвы (1 июля 1806 г.) Штельцер продолжал насмешки над городом и университетом, где «никто не хочет и не может учиться, в судах заседают унтер-офицеры, лейтенанты и камердинеры, адвокатами идут мастеровые, а нынешние студенты большей частью не понимают ни немецкого языка, ни латыни, но азиатское высокомерие заходит так далеко, что они полагают, что знают все, а не знают и того, что известно немецкому школьнику». Язвительно он отзывался об образе преподавания своими коллегами по факультету русских законов в виде «комедий, над которыми здорово смеется публика». В отношении своего будущего в России Штельцер чувствует себя полностью обманутым и полагает, «что немецкий ученый должен потерять рассудок, чтобы отправиться сюда, если он знает положение; и я стыжусь и терзаюсь, что это сделал»294. Надо сказать, что неприязненное отношение к стране и ее порядкам привело Штельцера в 1812 г. в ряды сотрудников французских оккупационных властей в Москве, вызвав потом, после окончания войны, его вынужденный уход из Московского университета.[1068].

Однако жалобы Штельцера являются ярким примером, который в той или иной мере указывает на объективно существовавшие трудности адаптации немецких профессоров к тем условиям, в которых они оказались в российских университетах. Так, к одной из очевидных проблем относились взаимоотношения внутри складывавшихся профессорских корпораций, причем каждому из трех университетов здесь были присущи свои особенности.

В Московском университете M. Н. Муравьеву приходилось решать вопросы с улаживанием обид уже работавших там профессоров. Так, например, профессор Ф. Ф. Керестури весной 1803 г. оскорбился приглашению новых иностранных профессоров якобы «ко вреду его знаний и заслуг». Муравьеву приходилось терпеливо налаживать отношения между новыми и старыми членами университетской корпорации: полтора года спустя он уверял профессора Политковского, что определение Г. Фишера на кафедру естественной истории «не оскорбляет его благородное честолюбие», но попечитель желал бы, чтобы Политковский посвятил свое искусство единственно врачебной науке.[1069] Тем не менее новые немецкие профессора (прежде всего гёттингенцы) образовали в Московском университете особую тесную группу, дружили и породнились семьями, а на заседаниях Совета зачастую противостояли «старым» немецким профессорам, прибывшим еще в XVIII в., которые по своему университетскому статусу в начале XIX в. близки были к русским ученым.[1070].

В Казанском университете, где формировалась новая корпорация, как уже упоминалось, также быстро возникла «немецкая партия» (к которой примкнули даже некоторые русские профессора), боровшаяся с директором Яковкиным, но уже в 1806 г. подвергшаяся разгрому. Сложнее всего наладить корпоративные отношения было в Харькове, где существовали четыре различных национальных группы, враждующие между собой: вместе с 18 профессорами и преподавателями из России там в 1804–1814 гг. побывало 18 немцев, как из протестантских, так и из католических земель, 7 австрийских славян и 4 француза. Между этими партиями возникала постоянная борьба и велись интриги, поводом к которым часто выступали случайные вопросы, а политические и религиозные взгляды при этом тесно переплетались с самолюбием и амбициями.[1071] «Россияне и иноземцы во всем разнятся», – замечал К. Д. Роммель, констатируя, что первых больше волнуют интересы государства, а вторых – научные проблемы. Действительно, известен эпизод, когда на Совете Харьковского университета некоторые русские профессора ставили в упрек немцам то, что они слишком много внимания в лекциях уделяют чистой науке (имелась в виду кантовская философия), а не готовят студентов к будущей государственной службе.[1072] При этом «злым и добрым демоном» Харьковского университета, умело игравшем на слабостях как российских, так и немецких профессоров, Роммель называл «честолюбивого серба» А. Стойковича, который исполнял должность ректора и сам был преисполнен «политических планов».[1073] Именно постоянное наличие такой конфликтной обстановки в Харькове во многом объясняет там высокую текучесть ученых кадров: за период 1804–1814 гг. там всего побывало 47 преподавателей, что значительно перекрыло бы потребности университета, если бы все они продолжали службу, но на самом деле некоторые кафедры Харьковского университета и в 1810-х гг. оставались незаполненными. И это притом, что финансовые условия жизни в Харькове были лучше, чем в Москве и Казани, а профессор мог прокормить себя и свою семью на сумму в 1200 руб. в год.[1074].

Другой важной проблемой являлось взаимодействие немецких профессоров с местным обществом. В Москве первого десятилетия XIX в. она разрешалась в пользу ученых – благодаря Муравьеву, успех в дворянском обществе получили их публичные лекции, многие знатные московские семьи приглашали немецких профессоров в свои дома учителями, а провинциальные дворяне соседних с Москвой губерний передавали детей, записанных в университет, на полный пансион к профессорам (так, например, И. Т. Буле был учителем А. С. Грибоедова и П. Я. Чаадаева, декабрист А. 3. Муравьев воспитывался в доме профессора Ф. X. Рейнгарда, а родственник Грибоедова В. И. Лыкошин – в доме X. Ф. Маттеи).[1075] Многие немецкие ученые постоянно бывали в светском обществе: из письма Буле от 28 марта 1809 г. мы узнаем, что Буле, Фишер и другие профессора регулярно обедали в доме Е. Ф. Муравьевой, вдовы попечителя, и что, в том числе благодаря университетским лекциям, среди московских дворянских юношей возникла мода на латынь[1076]. Светское знакомство Буле с H. М. Карамзиным позволило рекомендовать профессора великой княгине Екатерине Павловне, которая высоко отзывалась о нем в письмах, а в 1811 г. оказала должное покровительство в период нападок на Буле со стороны попечителя П. И. Голенищева-Кутузова[1077]. Ученые-натуралисты Фишер и Гофман были частыми посетителями во дворце графа А. К. Разумовского, который питал страсть к ботанике и приглашал ученых для работы в своем ботаническом саду и библиотеке[1078]. Таким образом, московское общество, способное предоставить достаточное количество дворян, даже меценатов, интересующихся наукой, и богатое разнообразными формами светской жизни, оказалось достаточно гостеприимным для немецких ученых.

Далеко не так дела обстояли в Казани и Харькове. Казанский университет, как упоминалось, был открыт без всякой поддержки местного общества. К. Ф. Фукс вспоминал, что по приезде в Казань «здесь нашел почти дикарей», имея в виду под ними как татарское население города, так и грубость нравов местных дворян[1079]. Тем не менее именно этому профессору, единственному из своих коллег, удалось занять в городе «выдающееся место в качестве практикующего врача и филантропа» – в доме Фукса в 1820—40-е гг., проходили литературные вечера, это был подлинный центр умственной жизни города.[1080] Сближению профессора с горожанами во многом способствовала его успешная медицинская практика, при том что искусных врачей в провинциальных городах всегда не хватало. Любопытный пример в этом роде представляет история Харьковского университета – уже упоминавшийся выше ветеринар Пильгер здесь добивался подтверждения своего диплома доктора медицины для того, чтобы ему разрешили врачебную деятельность, и в этом его поддерживали некоторые влиятельные городские жители, которые уже получали от него медицинскую помощь, но поскольку официального разрешения на это Пильгер тогда не имел, ему приходилось выписывать им рецепты под видом лекарств для лечения лошадей.[1081] В целом же, немецкие профессора в Харькове держались отчужденно от местного общества, образовывая свою отдельную «колонию», и даже улица, где они жили, впоследствии получила название «Немецкой».[1082] Впрочем, это одиночество было не полным, иначе как объяснить, что несколько профессоров (в том числе Шад и Роммель) женились на местных горожанках, хотя на примере Роммеля можно понять, как раздражало ученого появление в его доме многочисленных местных родственников с «буйным» характером. По его воспоминаниям, общему сближению немцев с харьковчанами очень препятствовала та зависть и ревность к высоким чинам университетских ученых, с которой «честолюбивый и не желающий учиться дворянин преследовал иностранных профессоров, не обращая внимания на благородные намерения своего императора. Глупые русские старики не различали прибывших в пору императрицы Екатерины II беглых авантюристов и невежд, которые прикрывались профессорскими титулами, и вызванных теперь превосходных университетских профессоров. Это было питательной средой для всеобщей ксенофобии, которая в час вторжения французов достигла широкого распространения».[1083].

О действительном усилении в русском обществе настроений, обвинявших в бедствиях 1812 г. любых иностранцев, говорит то, что их явный отпечаток присутствует даже в письме нового попечителя Казанского университета, просвещенного вельможи графа М. А. Салтыкова к университетскому профессору Ф. К. Броннеру. Салтыков обрушивался на «злоучения, превозносимые злодеями, причисляющими себя к цивилизованным народам», обличал «отвратительные деяния, роковое проявление которых только что ознаменовало собой текущую жизнь», имея в виду нашествие Наполеона. «Благо России, – писал он, – обуславливается учениями, внушающими нам наши обязанности по отношению к законным государям, возжигающими в сердцах наших пламя любви к отечеству, поддерживающими добрые семейные нравы – учениями, имеющими своею задачею животворить дух, а не пускать пыль в глаза».[1084] Как надеялся Салтыков, именно этому и должно служить приглашение в Казань иностранных профессоров. В ответ на такое письмо, гневную интонацию которого, направленную против иностранцев, Броннер тут же почувствовал, профессор заверил попечителя: «Почти все мои иностранные сотоварищи представляют из себя добровольных изгнанников, вынужденных злой судьбой покинуть свою родину. Все они проникнуты чувством справедливого негодования по отношению к разорителям их родины и всей Европы… Мы все наравне с природными русскими принимаем участие в судьбах нашего нового отечества, его бедствия стесняли горестью наши сердца, его победы исполняли их радостью»[1085].

Действительно, немецким профессорам, бежавшим из Германии от французского гнета, пришлось расплачиваться за его последствия в России после 1812 г. Осуждение некоторых из них (а, например, над Штельцером обвинение в «предательстве», которое он так и не признал, тяготело свыше двух лет и было снято только благодаря амнистии, объявленной манифестом Александра I) легко переносилось на отношение ко всем немецким ученым. В ответ те остро почувствовали себя чужими в стране, которой хотели посвятить свои лучшие силы. Именно поэтому после 1812 г. количество немецких профессоров и преподавателей в российских университетах начинает стремительно падать. Соответствующая хронологическая динамика представлена в следующей таблице.

Таблица 4.

Количество немецких профессоров[1086] и адъюнктов в российских университетах в первой четверти XIX в.[1087].

Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Из таблицы видно, что максимальное количество немецких профессоров – 41 человек по сумме трех университетов, Московского, Харьковского и Казанского, – было достигнуто перед началом Отечественной войны 1812 г., и это притом, что в Московском университете уже началась их убыль, связанная со смертью или уходом из университета нескольких ученых при попечителе П. И. Голенищеве-Кутузове. Но после 1812 г. немцы со все возрастающим темпом начинают покидать университеты, а на их места принимали российских подданных. Целенаправленных приглашений иностранцев больше не проводилось, и их новые появления носили единичный, случайный характер. Так, Голенищев-Кутузов пригласил в Московский университет Т. Реннера, ветеринара, служившего в усадьбе графа Ф. В. Ростопчина, который начал преподавание в 1811/12 учебном году, но по окончании Отечественной войны не вернулся в Москву, а перебрался в Йенский университет, где возглавлял в течение нескольких десятилетий Ветеринарный институт[1088]. Зато в 1818 г. Московский университет получил ценное приобретение: 65-летний лейб-медик Александра I, заслуженный ученый, длительное время служивший профессором в Йене и Галле, друг Гёте, Шиллера, братьев Гумбольдтов и др. немецких ученых и общественных деятелей, Юстус Христиан Лодер предложил университету приобрести его собрание анатомических препаратов, одновременно соглашаясь с его помощью читать лекции по анатомии с качестве «почетного члена» университета, т. е. формально не входя в профессорскую корпорацию. Лодер стал одним из самых заметных профессоров Московского университета в 1820-е гг., одним из учителей великого русского хирурга Н. И. Пирогова[1089].

В Харьковском университете после Отечественной войны также не происходит пополнений, кроме одного: последним из принятых в университет Потоцким немцев был А. Таубер, который приехал в Россию еще в 1808 г. и был вначале причислен к Московскому университету, но к преподаванию не приступал, поскольку был командирован министерством в Сибирь для сбора минералогических коллекций, а затем готовил к изданию в Москве свое обширное сочинение, посвященное геологическому описанию Урала. Но во время московского пожара 1812 г. Таубер потерял все свое имущество и вынужденно укрылся в Харькове, где университет принял его в 1813 г. адъюнктом, а затем экстраординарным профессором минералогии.[1090] Следующий же после Таубера иностранный профессор появился в Харькове только в 1828 г.

В Казанском университете приглашения также закончились со смертью Румовского. Лишь в 1818 г. на смену перешедшему в Академию наук Френу на кафедру восточных языков был приглашен Ф. Эрдман из Ростока, последующая деятельность которого в Казани, также, как и у предшественника, была весьма успешной: Эрдман выпустил здесь множество сочинений по различным проблемам ориенталистики, в особенности о восточных монетах.[1091] В 1819 г. по остаткам состава немецких профессоров в Казани был нанесен завершающий удар: М. Л. Магницкий, после проведенной им знаменитой ревизии назначенный попечителем Казанского университета, 5 августа 1819 г. уволил оттуда сразу пять немецких (и еще четырех российских) профессоров[1092] (а находившийся до 1819 г. в должности ректора И. О. Браун скончался еще в январе того же года).

Показательно, что обезглавив, таким образом, большинство кафедр в своем университете и наблюдая, как аналогичный процесс, только более постепенно, происходил в Харьковском университете, Магницкий и мысли не допускал о новом приглашении немецких профессоров. В высочайше утвержденном докладе от 13 марта 1820 г. Магницкий писал, что хотя «следовало бы обратиться, как доселе бывало, к Германии, но в настоящее время по существующему там духу не предвидится в том пользы», главный же вред, который они несут, заключен в царящем там «духе философизма».[1093].

Тем не менее и Магницким на кафедру врачебного веществословия и фармации в 1822 г. был поставлен немец, окончивший Йенский университет и служивший врачом в лагере русских войск в Германии, Л. Л. Фогель (очевидно, удовлетворявший всем требованиям «благонадежности», поскольку немедленно был допущен попечителем к занятию должности декана медицинского факультета).[1094].

Постановление от 13 марта 1820 г. было не единственным, отражавшим отказ российских властей от прежней политики привлечения в российские университеты ученых из Германии, поскольку еще 11 февраля 1815 г., т. е. в то время, когда министром народного просвещения был граф А. К. Разумовский, вышло распоряжение – «предлагать для занятия праздных кафедр природных россиян, но отнюдь не иностранцев».[1095] Тем не менее немецкие профессора присутствовали на кафедрах при открытии Петербургского университета в 1819 г. – их здесь было пятеро, представлявших всеобщую историю, статистику, латинский, греческий языки и минералогию, и среди них крупные ученые силы в лице филолога Ф. Б. Грефе, политэконома К. Ф. Германа, историка Э. В. Раупаха, естествоиспытателя Л. И. Панснера. Однако большинство немцев вынуждены были покинуть Петербургский университет спустя всего два года, в ходе «разгрома», проведенного здесь попечителем Д. П. Руничем.[1096].

Итак, в первые годы XIX в. заложенная еще в предыдущем столетии тесная связь между российскими и немецкими университетами достигла своего наивысшего выражения. За первую четверть XIX в. свыше 50 уроженцев немецких земель занимали должности профессоров и адъюнктов в Московском, Харьковском, Казанском и Петербургском университетах (не считая Виленского и Дерптского, который практически полностью был составлен из немецких ученых). Немцы, вообще, доминировали в это время среди иностранных преподавателей (хотя в Харьковском и Петербургском университетах существовали также группы преподавателей – французов и южных славян), что объяснялось не только близостью университетских систем, но и политическими факторами – нараставшим в Германии кризисом университетов в условиях наполеоновских войн. Россия давала пристанище профессорам из разоренных немецких университетов, становясь, тем самым, частью единого университетского пространства Европы, где те могли переждать кризис, продолжить свою научную деятельность, одновременно готовя для российских университетов и собственных ученых.

Процесс приглашения профессоров в Россию, как показало исследование, во многом определялся личностями попечителей, их способностями к организации учебной и научной деятельности, поиску в этом достойных советников из числа заграничных деятелей науки. При обновлении Московского и создании Казанского и Харьковского университетов в процессе реформы начала XIX в. была сделана ставка на приглашение талантливых, известных в ученом мире немецких профессоров (правда, в последних двух университетах эта задача не была решена в полной мере, и научный критерий при выборе кандидатур не всегда соблюдался). Естественно, что большая часть профессоров происходила из протестантских немецких университетов, поскольку именно в них развитие науки достигло наибольших успехов, но в то же время благодаря симпатиям С. О. Потоцкого некоторое количество профессоров, приехавших в Россию, представляли и католические южно-немецкие земли. Плеяду по-настоящему крупных и заслуженных ученых удалось пригласить в Московский университет. Более разнородная картина сложилась в Казани и Харькове, куда наряду с опытными учеными поступило и значительное количество менее квалифицированных преподавателей (или неспособных получить кафедру в Германии, или только недавно окончивших учебу), а также ученых-практиков, не занимавшихся ранее преподавательской деятельностью. Зато здесь были примеры успешной работы молодых профессоров, для которых приглашение в российский университет явилось началом впоследствии выдающейся научной карьеры (например, ориенталиста Френа и астронома Литтрова в Казани, химика Гизе в Харькове).

Процесс приглашения оказался и строго ограниченным по времени – он занял период с 1803 по 1811 г., а после Отечественной войны количество немецких ученых в российских университетах начало быстро таять, хотя плодотворная деятельность некоторых из них здесь продолжалась вплоть до начала 1830-х гг. Большинство же из них закончило преподавание в 1810-е гг., проведя в России, таким образом, не более десяти лет. Массовое возвращение немецких профессоров обратно в Германию после завершения наполеоновских войн было обусловлено как возрождением немецких университетов, так и изменившимся отношением к ним в самой России, в особенности вследствие политики министерства духовных дел и народного просвещения, чему будет посвящен следующий параграф.

Наибольший вклад немецкие профессора российских университетов первой четверти XIX в. внесли в развитие естественных наук, а также философии, политической экономии, древних и восточных языков. В то же время во многих случаях влияние немецких ученых на университеты было лишь краткосрочным, и его следы изглаживались вскоре после их отъезда; впрочем, встречались и откровенно неудачные приглашения, не принесшие никакой пользы российским университетам. Среди всех высших школ Германии, представивших своих выпускников, особо значимой для развития российского высшего образования в начале XIX в. оказалась роль Гёттингенского университета (в один только Казанский университет прибыли девять его питомцев!). Можно сказать, что с переездом из Гёттингена столь большого числа талантливых ученых в Москве и отчасти в Харькове и Казани возникала особая среда, транслировавшая в Россию лучшие достижения немецкой науки, сообщавшая российским университетам тот новый по сравнению со многими отсталыми, исполненными средневекового духа учеными корпорациями XVIII в. научный облик, который окончательно утвердится в дальнейшем ходе XIX века.