Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн.

В 1810-е гг. в развитии народного просвещения в России начали ощущаться тревожные симптомы, предвещавшие серьезные изменения правительственного курса.

Лежавшей на поверхности проблемой являлось слабое наполнение новой университетской системы студентами. К образованию там, в целом, мало тянулись представители российского дворянства, а те, кто все же выбирали учебу в университетах, предпочитали, как и в XVIII в., обращаться к первоисточнику и ехали слушать лекции в Германию. Поэтому указом от 14 января 1811 г. министерство народного просвещения специально оговаривало, что «аттестаты иностранных училищ, академий и университетов в производстве в чины не заменяют аттестатов университетов Российских», и это объективно должно было ослабить поток желающих учиться за границей, но не решало проблему нехватки собственных студентов.[1097].

Одним из первых критиков, усмотревших корни проблемы в самой системе, созданной университетской реформой 1802–1804 гг., точнее в ее «идеалистичном» характере, выступил H. М. Карамзин. В представленной императору Александру I в 1811 г. записке «О древней и новой России» он писал: «Вся беда от того, что мы образовали свои университеты по немецким; не рассудив, что здесь иные обстоятельства. В Лейпциге, в Гёттингене надобно профессору только стать на кафедру – зал наполнится слушателями. У нас нет охотников для высших наук… Вместо 60 профессоров, приехавших из Германии в Москву и другие города, я вызвал бы не более 20 и не пожалел бы денег для умножения числа казенных питомцев в гимназиях; скудные родители, отдавая туда своих сыновей, благословляли бы милость государя, и призренная бедность чрез 10, 15 лет произвела бы в России ученое состояние. Смею сказать, что нет иного действительнейшего средства для успеха в сем намерении. Строить, покупать домы для университетов, заводить библиотеки, кабинеты, ученые общества, призывать знаменитых иноземных астрономов, филологов – есть пускать в глаза пыль».[1098].

Действительно, эта нехватка «охотников для наук» сказывалась как на отсутствии студентов, так и на составе профессоров. В 1810—20-е гг. сами по себе корпорации российских университетов не могли обеспечить воспроизводство своего состава на тех же критериях научного отбора, которым следовали в начале XIX в. Корень бед здесь лежал в системе выборов профессоров профессорами по Уставу 1804 г. Это справедливо отметил главный теоретик «модернизированного» университета К. Мейнерс, который в последнем томе своего труда «История возникновения и развития высших школ в нашей части Света» (1802–1805) оставил характеристику университетской реформы в России. Расточая всяческие похвалы Александру I за заботу о развитии просвещения, он писал об Уставе 1804 г.: «Я не думаю, что это право выборов будет долго существовать; я даже полагаю, что существование такого права является недостатком, особенно до тех пор, пока там будут требоваться немецкие и другие иностранные преподаватели. При каждом выборе профессоров профессорами надо исходить из того, что большая часть избирающих не в состоянии самостоятельно оценить достоинства кандидатов и, следовательно, будет голосовать вслед за мнением одного из преподавателей, в предметной области которого замещается кафедра». Именно в этом Мейнерс и видел главный источник злоупотреблений: признавая за учеными свойство организовывать «партии» и взаимные интриги, он из примеров старых немецких университетов усматривал крайне малую вероятность, чтобы ученый мог дать объективный отзыв о своем коллеге, работающем в одной с ним научной области, а не руководствовался бы какими-либо иными – корыстными, личными или партийными побуждениями.[1099].

Правота Мейнерса в российских условиях ярко проявилась в первые годы существования новых университетов – Харьковского и Казанского, для которых это время оказалось наполнено взаимной враждой профессоров (иногда по самым случайным и маловажным поводам) и частыми конфликтами на заседаниях университетского Совета, особенно в процессе выборов. Такова, например, была попытка первых выборов ректора Казанского университета в 1810 г.: вначале два кандидата набрали равное количество голосов, при перебаллотировке с минимальным перевесом победил И. О. Браун, но подавшие на него жалобу попечителю профессора добились отмены результатов выборов[1100]. Вообще, после выбытия нескольких видных ученых Казанский университет к 1819 г., времени знаменитой ревизии М. Л. Магницкого, ни по организации преподавания, ни в глазах местного общества не отвечал своему громкому имени, а скорее представлял собой старший класс гимназии. В момент ревизии на разных годах обучения в университете числились от 3 до 13 человек, а общее количество учившихся студентов уступало числу преподавателей, у последних же необходимый по штату состав достигался за счет того, что некоторые кафедры были переданы старшим студентам. Ревизия показала, что многие профессора пропускали свои лекции, а их курсы явно не соответствовали университетскому уровню[1101].

Характерным показателем служит количество защищенных диссертаций на высшую научную степень доктора. В 1817–1819 гг. эти защиты в российских университетах были приостановлены по распоряжению министерства в связи с подготовкой нового «Положения о производстве в ученые степени».[1102] В последующий же период, например, в Московском университете с 1820 по 1830 г. была защищена всего одна докторская диссертация по нравственно-политическому отделению, три по словесному и ни одной по физико-математическому факультету.[1103] По сути, это означало, что после ухода основной части немецких профессоров механизмы самовоспроизводства ученых высокого уровня здесь не работали. Обновление корпорации шло очень медленно, что приводило к ее «старению» и снижению качества преподавания.

Отсутствие диссертаций на высшие ученые степени говорило о том, что императив научного исследования не приживался в университете, а ученая карьера, соответственно, происходила по принципу «выслуги лет». Даже у лучших представителей профессуры 1810—20-х гг. она занимала очень длительный срок. Так, ученый-технолог Ф. А. Денисов, окончив учебу в Московском университете еще в 1806 г. в возрасте 21 года со степенью кандидата, был оставлен при университете, в 1814 г. защитил диссертацию на степень доктора физико-математических наук (минуя магистра), но в 1815 г. был зачислен только на должность адъюнкта и лишь в 1822 г., в 37-летнем возрасте, дослужился до ординарного профессора.[1104] Одаренный химик А. А. Иовский, который через четыре года после окончания университета, в 1822 г., в возрасте 26 лет, получил степень доктора медицины (стоявшую вровень с магистерскими степенями других факультетов), пройдя заграничную командировку, в 31 год был избран адъюнктом, но экстраординарным профессором – лишь в 40 лет, и, таким образом, между защитой диссертации и получением профессуры у Иовского прошло 14 лет.[1105].

В некотором смысле показательна для университета этой эпохи карьера математика Т. И. Перелогова: по сути, представитель Московского университета еще XVIII в., он долгое время преподавал английский и французский языки в Благородном пансионе, а в 1813 г. перешел на вакантное место адъюнкта при кафедре чистой математики, где через год был избран экстраординарным, а в 1820 г. ординарным профессором – в 55 лет и не имея никакой ученой степени! Впрочем, далеко не все претенденты на профессорские должности выдерживали столь долгое ожидание: так, Т. А. Каменецкий, любимый ученик гёттингенского воспитанника и многолетнего ректора Московского университета И. А. Гейма, получив в 1815 г. (в 25 лет) степень магистра, бесплодно в течение девяти лет ждал возможного избрания профессором, а затем принял решение уйти из университета333.

Стоит повторить при этом что в лучших немецких университетах первой четверти XIX в., как Гёттингенский и Берлинский, молодые ученые всходили на профессорскую кафедру будучи около 30 лет, вскоре после блестящей защиты диссертации. В России же даже такая защита не гарантировала продолжения университетской карьеры: так, магистр права И. В. Васильев, опубликовав по общему признанию выдающееся исследование «О духе законов, ныне существующих в Российском государстве», а затем другие сочинения, в 1828 г. по особому ходатайству министерства получил должность сверхштатного адъюнкта. Но даже поддержка попечителя не уберегла Васильева от того, что вместо последующего избрания в профессора он был изгнан из Московского университета более старшими коллегами, увидевшими в молодом таланте угрозу для собственного положения.[1106].

В. М. Котельницкий, многократно избиравшийся в 1810—20-е гг. в Москве деканом медицинского факультета и принадлежавший также к профессорам, которые получили кафедру в 40 лет, но обладавший притом оригинальным характером и любимый студентами, очень точно выразил в нескольких афоризмах атмосферу тогдашней профессорской корпорации. Когда его спрашивали, будет ли он читать лекции по собственному руководству или по книге известного автора, он отвечал, что «будет читать по Пленку (автор учебников по медицине XVIII в. – А. А.), что умнее Пленка-то не сделаешься, хоть и напишешь свое собственное». В этом высказывании замечательно полнейшее неверие и безысходность относительно возможности самостоятельных научных исследований в университете. Еще ярче это читается в замечании Котельницкого относительно подающего надежды молодого ученого, только что вернувшегося из-за границы и полного научных планов: «Ну, не хвалите прежде времени, – поживет с нами, так поглупеет».[1107].

Свой диагноз, притом весьма авторитетный, состоянию российских университетов в 1810—20-е гг. поставил тот самый Г. Ф. Паррот, который, как было показано выше, стоял у истоков университетской реформы начала XIX в. Еще в 1803 г. он сформулировал для Александра I главную задачу этой реформы: «Целью является дать русской нации подлинно национальные университеты. Образование должно, наконец, укорениться. Чтобы достичь этого, нужно подготовить множество обученных людей, которым можно было бы доверить просвещение нации, не привлекая иностранцев»[1108].

В 1827 г., закончив службу в Дерптском университете и перейдя в Петербургскую Академию наук, Паррот отправил императору Николаю I (который так же прислушивался к его мнению, как и Александр I) записку «Memoire sur les universits de l'intereur de la Russie» («Об университетах внутренней России»), где, в сущности, признал провал в достижении поставленной выше цели. Паррот доказывал во всех смыслах недостаточное состояние университетов в Москве, Казани, Харькове и Петербурге, которые в течение 25 лет стоили правительству уже более 10 млн. руб., но не произвели того, что от них ожидалось – «класса природных русских профессоров, истинных, достойных сего имени ученых».[1109] Тех, кто сейчас работал в российских университетах, Паррот не считал учеными и предлагал разом отправить на пенсию (а Петербургский университет как самый несостоятельный вообще закрыть), после чего начать широкую программу подготовки отечественных профессоров за границей.[1110].

Итак, зафиксировав, что внутреннее состояние российских университетов во второй половине 1810-х и в 1820-е гг. по многим оценкам не соответствовало тем надеждам, которые возлагали на них творцы реформы «дней Александровых прекрасного начала», обратимся к внешним условиям – правительственной политике в данный период, которая также не благоприятствовала поступательному развитию российских университетов.

Как показал анализ, проведенный в предыдущих параграфах, одним из основных содержательных моментов реформы начала XIX в. явилось то, что образцами для организации высших школ в России, несмотря на охвативший Европу университетский кризис, были избраны немецкие университеты (правда, с некоторыми коррективами в духе утилитаризма). Теперь же, после наполеоновских войн, именно этот момент был пересмотрен, а утилитарные принципы все громче зазвучали в политике министерства народного просвещения и, тем самым, вновь, как это уже было в других европейских странах, ставили под сомнение самый смысл существования университетов в России.

К изменениям в идеологии правительство приступило еще в период заграничных походов, когда русская армия, а с ней и император Александр I, и многие сановники находились в Европе, где с удивлением и настороженностью обнаружили, что немецкие университеты, немало поспособствовав освобождению Германии, стали почвой для новых политических идей. Их роль как образцов для России поэтому требовала переосмысления.

Важный шаг в этом направлении сделал граф В. П. Кочубей, один из «молодых друзей» царя, в данный период – член Государственного совета, а с 1813 г. – председатель Центрального совета по управлению германскими землями, сопровождавший Александра I в его перемещениях по Европе. Его записка «О положении Империи и о мерах к прекращению беспорядков и введению лучшего устройства в разные отрасли, правительство составляющие» была представлена императору в декабре 1814 г. Именно в ней Кочубей вслед за Карамзиным, но уже в гораздо более явной и официальной форме возлагал всю вину за малые успехи высшего образования в России на ее следование примерам немецких университетов. «Учреждение университетов наших, – писал Кочубей, – в коем находили некоторое единообразие с университетами германскими, и наполнение оных профессорами, из оных заимствованными, не произвело той пользы, которой правительство ожидало, между тем как немалое беспокойство вознаменовалось, чтоб люди, зараженные ложными правилами в Германии и университетов ее преодолевшие, не имели влияния на нравственность юношества, им вверяемого».[1111].

Иными словами, немецкие университеты больше не рассматривались Кочубеем как рассадники науки, а наука – как залог образования достойных российских граждан. Напротив, из университетов Германии проистекали «ложные правила», от которых необходимо было обороняться; истинными же правилами, как следует далее из записки, Кочубей считал только те, которые основаны на «религии и нравственности», а соответствующее им воспитание и есть главная цель образования юношества. Это был шаг вперед по сравнению с критикой, выдвинутой Карамзиным, который все-таки не отрицал научного значения немецких университетов, наоборот подчеркивая, что хотел бы видеть и в России столько же «охотников для наук», как и в Германии, но полагал, что в нынешних условиях пытаться создать в России копии лучших немецких университетов было бы безнадежным и расточительным занятием. Новый же курс решительно отстранялся от всего наследия немецких университетов, видя в нем одну лишь опасность для государства.

Для лучшего понимания источников негативного отношения к немецким университетам в России большой интерес представляет переписка сардинского дипломата графа Жозефа де Местра (1753–1821) с министром народного просвещения графом А. К. Разумовским. Защитник иезуитской системы образования и адепт католической пропаганды в России, де Местр пользовался определенным влиянием на министра, в частности, с его помощью добился преобразования полоцкой иезуитской коллегии в академию, стоявшую вне контроля Виленского учебного округа, с правами и привилегиями, равными российским университетам. В 1811 г. де Местр сблизился с обер-прокурором святейшего Синода князем А. Н. Голицыным, по предложению которого написал сочинение «Quatre chapitres indites sur la Russie».[1112] И в данном сочинении, и в упомянутой переписке с Разумовским он выражал резкую критику российской образовательной реформы начала XIX в., в частности, за ее близость к немецким университетам.

Прежде всего, де Местр обрушивался на главное понятие университетской этики, почерпнутое российской реформой из протестантских «модернизированных» университетов – понятие науки. По его мнению, система обучения, основанная на приоритете науки, вредна и как таковая, и еще более тем, что заслоняет воспитание, или «нравственное учение» человека в религиозном духе, которое проводили иезуиты: именно поэтому «система эта, введенная после уничтожения иезуитов, произвела в менее чем тридцать лет то ужасное поколение, которое опрокинуло алтари и зарезало короля французского». Сама по себе наука «делает человека ленивым, мало способным к делам и большим предприятиям, наклонным к спорам, упрямым в собственных мнениях и презрительным к мнению других, критически наблюдательным к правительству, новатором по существу, отрицателем народных властей и верований».[1113].

Соответственно, опровергая необходимость «науки для всех», де Местр высказывал симпатии утилитарному образованию, демонстрируя это на актуальном для своего времени примере: «Везде существуют для разных родов военной службы специальные школы, но для того, что называется армией, наука не только недосягаема, она даже вредна». И в России наука не требуется для исполнения большинства должностей, поэтому «России не только не надо расширять круг познаний, но, напротив, стараться его суживать». Отсюда вытекало, что все расходы государства на открытие университетов абсолютно бесполезны и даже вредны, поскольку рождают множество «полуученых, которые во сто раз хуже невежд». Наполняющие эти университеты иностранные профессора охарактеризованы как «люди посредственные», предлагающие «за деньги свою мнимую ученость» (поскольку «люди истинно образованные и нравственные редко оставляют свое отечество, где их почитают и награждают»), «Особенно теперь Россия ежедневно покрывается этой пеною, которую выбрасывают на нее политические бури соседних стран. Перебежчики эти приносят сюда одну наглость и пороки».[1114].

Из следующих писем выясняется, что для обоснования своего негативного мнения об университетах де Местр сочувственно цитирует просветительскую критику XVIII в., в частности слова И. Г. Кампе о том, что «все германские университеты, даже лучшие… не что иное, как бездна, в которой безвозвратно пропадают невинность, здоровье и счастье многих юношей» (ср. главу 2). Далее же аргументы де Местра приобретают конфессиональную окраску: протестантских ученых в немецких университетах он называет «новой сектой», виновной во всех революционных потрясениях последнего времени. К учению «развратных безбожников» он однозначно причисляет, например, философию И. Канта (и здесь сразу вспоминается реакция в Москве на кантианца Мельмана), а затем восклицает: «И им поручают без колебания воспитание юношества, т. е. главнейшую отрасль деятельности государства, всю надежду отечества! Их нисколько не опасаются, и само правительство предписывает, чтоб в заведении, имеющем целью приготовление профессоров (Петербургском Педагогическом институте — А. А.), метафизику преподавали по методу Канта! Для того, чтобы привлечь учителей, которые заподозрены и даже уличены в том, что разделяют образ мыслей этой философии, государство не отступает ни перед какими жертвами. Оно сыплет деньгами, оно выдает большие суммы не только учителям этим, но даже их женам и детям, выдает суммы не на одни необходимые потребности, но и на удовольствия!»[1115].

Трудно сказать, в какой мере министр народного просвещения граф А. К. Разумовский разделял эти оценки, хотя именно в период его управления министерством появились уже упоминавшиеся первые распоряжения, направленные против влияния немецких университетов в России: отказ от признания иностранных дипломов о высшем образовании (1811), ограничения на льготы по выплате жалования и выслуге лет для вызываемых из-за границы профессоров (1811), а затем и рекомендация прекратить дальнейшее приглашение иностранцев на кафедры (1815). Зато четким знаком поворота в правительственной политике явилось назначение 10 августа 1816 г. князя А. Н. Голицына на пост министра народного просвещения, за которым спустя год последовало преобразование этого министерства в министерство духовных дел и народного просвещения (такое предложение впервые выдвинул еще Кочубей в упомянутой записке).

Характерно, что данная реформа по времени практически совпала с наивысшим подъемом студенческого движения в Германии – студенческим праздником близ замка Вартбург в Тюрингии в октябре 1817 г., на котором представители всех университетов отвергли политику реставрации и провозгласили идею немецкого единства.[1116] Эти события были восприняты как часть новой захлестывающей Европу революционной волны, представляющей опасность для России, и Голицын немедленно использовал их, чтобы перейти в наступление на университетское образование. И несмотря на то, что причины, приведшие к всплескам общественной активности вокруг университетов в Германии, ничего общего не имели с ситуацией в России, такое совпадение показало, что правительство всерьез считало среду немецких университетов близкой по духу и непосредственно влияющей на российское высшее образование.

Обеспокоенность и в правительствах немецких государств, и в России ростом немецкого студенческого движения особенно выросла после убийства в апреле 1819 г. в Мангейме студентом К. Л. Зандом драматурга и публициста А. фон Коцебу, находившегося на русской службе, которого организаторы Вартбургского праздника обвиняли как «душителя немецкой свободы».[1117] Австрийский канцлер князь Меттерних собрал в богемском городе Карлсбад (чех. Карловы Вары) съезд немецких князей, на котором были приняты решения по дальнейшим мерам в отношении университетов, ратифицированные 1 сентября 1819 г. немецким бундестагом (т. н. «Карлсбадские конвенции»). Главной целью этих решений было подавить студенческое движение, поставить под контроль деятельность профессоров, подчинить управление университетами правительству. В университетах запрещались политические собрания, а студенческие объединения могли осуществлять свою деятельность только по специальному разрешению. Высший надзор за каждым из университетов должен был выполнять специально назначенный от имени соответствующего княжества «комиссар». Карлсбадские конвенции действовали до 1848 г. и, тем самым, на период в тридцать лет законодательно ограничили автономию немецких университетов. В то же время нельзя не заметить, что в условиях дробления Германии на мелкие государства эти, как и любые другие, решения немецкого бундестага носили скорее рекомендательный характер и, в целом, не слишком отразились на внутренней жизни университетов, хотя, действительно, привели к спаду студенческого движения.[1118].

Восприятие в конце 1810-х гг. немецких проблем как актуальных для российской политики было характерно для дипломата, лично близкого к императору, члена Главного Правления училищ А. С. Стурдзы, явившегося автором нескольких программных записок. Одна из них, наиболее знаменитая, была написана в 1818 г. и посвящена современному состоянию Германии, возлагая всю вину за «брожение умов» на университеты, а конкретнее, на их старое корпоративное устройство; другая записка, содержавшая план преобразования Дерптского университета, также ставила целью избавить его от недостатков, унаследованных из Германии. Тем самым, одна и та же проблема – пережитки корпоративности – по мысли Стурдзы объединяла неизбежные университетские реформы и Германии, и России.

Давая характеристику традиционному немецкому университетскому строю, Стурдза писал: «Что они сейчас такое, сии университеты? Обветшалые руины средневековья, объединения без смысла и цели, оживлены надменным корпоративным духом, который сбивает юношей с истинного пути и пагубно влияет на общее настроение». Университеты «всякий день могли бы исчезнуть», но их поддерживала, с одной стороны, «соблазнительность т. н. академических свобод» (т. е. старых университетских привилегий), с другой – взгляд некоторых немецких правителей на них как на источники прибыли для своего государства.[1119].

Как видим, все та же просветительская критика университетов XVIII в. обретала под пером Стурдзы новую силу. Задачей реформ он, таким образом, ставил «разрушить, наконец, корпоративный академический дух, который поистине является источником всех зол».[1120] Для этого прежде всего нужно отменить все академические привилегии, «смысл которых исчез вместе со средневековьем», уничтожить университетский суд, а студентов, как и профессоров, передать в ведение городской полиции с тем, чтобы они подчинялись всем законам государства, а не составляли в нем «изолированную часть».

Интересно, что в своей критике Стурдза как бы не замечал позитивных изменений, произошедших в реформированных немецких университетах, но, видимо, именно потому, что по форме своей они сохранили черты прежних корпораций. Тем не менее советы Стурдзы по изменению университетского управления согласовывались с практикой «модернизации» университетов в XVIII в. и лежали в общем русле их движения к «классическому» университету. Так, подчеркивая, что единственной обязанностью профессоров должно быть обучение студентов, Стурдза предлагал хозяйственную часть вручить находящему под контролем попечителя Комитету, а формирование профессуры проводить выбором из трех представленных факультетом кандидатов, который производил бы сам попечитель. В первой из цитированных записок Стурдза ссылался на применение аналогичных принципов при основании Боннского университета в 1818 г., что говорило о созвучии его идей политике образовательных реформ в Пруссии, из которых рождался «классический» университет. Однако при этом, в целом, записки Стурдзы все же преследовали не прогрессивные, а охранительные цели и были продиктованы боязнью революции.

Другой член Главного Правления училищ М. Л. Магницкий был лишен подобной двойственности, сразу провозгласив себя врагом всех немецких университетов и не скрывая в то же время симпатий к учебным заведениям Франции периода реставрации.[1121] И в этом общем неприятии немецкой университетской среды политика министерства Голицына была едина с Магницким, а не со Стурдзой (характерно, что проекты последнего одобрения не получили, а сам он вскоре оставил Главное Правление училищ).

Проявлением такого неприятия явился упадок столь важного для роста университетского научного уровня института, как командировки молодых ученых, приготовлявшихся к занятию профессуры. Хотя § 131 университетского Устава 1804 г. предусматривал каждые два года командировать за границу по два лучших воспитанника, выделяя для этого ежегодно 2000 руб., но, начавшиеся в 1800-е гг., такие поездки скоро прекратились, главной причиной чего было падение обменного курса рубля более чем в два раза. В 1810—20-е гг., пытаясь воспользоваться выделенным правом, российские университеты могли на те же средства посылать лишь одного кандидата в профессора, следующий же должен был ждать возвращения предшественника. Из всех университетов на рубеже 1810—20-х гг. такие командировки продолжались только в Московском[1122].

Между тем, в 1818 г. был, вообще, поставлен вопрос о целесообразности обучения русских студентов в немецких университетах. По словам князя А. Н. Голицына, прямо перекликавшимся с приведенными выше филиппиками Ж. де Местра, «опыт доказал, что бывающие в иностранных университетах студенты действительно привозят с собой весьма часто развратные нравы, дух своеволия и безбожничества, производят вредные влияния, составляют тайные сотоварищества»[1123].

Первая попытка Голицына принять закон о запрете учиться за границей, правда, натолкнулось на сопротивление Сената, указавшего на невозможность, «чтоб лишались российские подданные свободы обучаться в иностранных государствах», но в апреле 1820 г. тот же вопрос был поставлен уже по инициативе самого Александра I, обратившего внимание на большое число своих подданных из остзейских провинций, обучающихся в Германии, и особенно в Гейдельбергском университете, который «известен по вольнодумству и мятежным правилам наставников и по буйству и развращению питомцев». Обсуждение того, как спасти «юношество от окружающей его заразы и предохранить подданных от пагубного ее влияния», перешло в Комитет министров, и его решение сформировал А. Н. Голицын, предельно обобщивший проблему: «Удаление из Гейдельберга тех, кто теперь там находится, не положит предела в будущем, а известно, что и в тех германских университетах, в которых наставники не осмеливаются явно преподавать слушателям своим правил мятежа, втайне внушают то же, и нельзя ручаться, что при общем духе, господствующем в германских университетах, те же самые обстоятельства, которые ныне встретились в Гейдельберге, не повторились бы в другом университете, и потому в какой бы из тамошних университетов ни были перемещены русские студенты, везде должно ожидать одинаковых последствий».

Поэтому Комитет предложил отозвать российских подданных из всех германских университетов, а в качестве «предлога довольно благовидного» объявить, что отечественные университеты «достигли уже той степени совершенства, при которой нет никакой нужды русскому юношеству обучаться в иностранных училищах».[1124] Впрочем, Александр I, опасаясь негативной реакции европейского общественного мнения, сообщил через управляющего министерством внутренних дел графа В. П. Кочубея повеление сделать такой запрет негласным, который предписывалось выполнять «через дружелюбные внушения родителям». Публичным же этот запрет стал благодаря постановлению министерства духовных дел и народного просвещения от 22 февраля 1823 г.[1125].

Первоначально в решении Александра I фигурировали только три университета: Йенский, Гейдельбергский и Гиссенский, потом к ним добавился Вюрцбургский (как упоминалось, центр шеллингианства, объявленного в министерстве А. Н. Голицына одним из главных «зловредных» учений). А в деле о командировании магистра Московского университета М. П. Погодина, рассматривавшемся в министерстве народного просвещения в начале 1826 г., обнаруживается уже целый список училищ, куда воспрещено «отправлять для обучения юношество». Помимо названных, сюда вошли университеты в Бреслау, Галле, Гёттингене, Лейпциге, Тюбингене, Базеле, учебные заведения Песталоцци в Швейцарии и др.[1126] Таким образом, практически единственным возможным местом ученой командировки в Германию являлся Берлинский университет, куда и направлялись немногочисленные стипендиаты 1820-х гг.

Итак, если немецкие университеты на рубеже 1810—20-х гг. были признаны в России очагами «буйства и развращения» и учиться почти во всех из них русским студентам запрещалось, то стоило ли тем же студентам учиться и в отечественных университетах, основанных по образцу немецких? У новой правительственной политики был готов ответ и на этот вопрос. Не решаясь полностью ликвидировать все плоды университетской реформы начала XIX в., в министерстве А. Н. Голицына сделали ставку на альтернативную сословно-утилитарную систему учебных заведений, которая в сфере подготовки к государственной службе могла бы заменить университеты.

Речь идет о лицеях и университетских благородных пансионах, которые на рубеже 1810—20-х гг. составили группу «учебных заведений особого типа».[1127] К 1820 г. в Российской империи их насчитывалось семь: благородные пансионы Московского и Петербургского университетов, Демидовское высших наук училище, Гимназия высших наук князя Безбородко, Царскосельский, Ришельевский и Волынский лицеи.

Появление в разных уголках империи первых из такого рода училищ выглядело случайным, но в то же время объективно отражало разницу во взглядах на образование, существовавшую между правительством и дворянством. Вместо предлагавшихся правительством университетов дворяне предпочитали иметь учебные заведения с меньшим числом преподаваемых наук, по их мнению мало применимых к повседневной жизни, но большей ориентацией на практические навыки будущей службы – гражданской или военной. Неприемлимым считалось и совместное обучение в университете дворянских детей с разночинскими, и даже «самое слово студент звучало чем-то не дворянским».[1128].

Именно эти причины привели в 1779 г. к открытию Благородного пансиона при Московском университете. Основанный первоначально лишь как место проживания при университете дворян в более комфортных, чем у остальных, условиях и изолированно от разночинцев, он вскоре превратился в отдельное учебное заведение со своей программой преподавания и, главное, с широкими воспитательными целями. У юных дворян развивали вкус к литературе, навыки светского поведения, учили танцам, верховой езде, фехтованию и т. д. Тем самым, Благородный пансион реализовывал одну из альтернативных университетам просветительских идей, где акцент делался не на образовании, а на воспитании учащихся (см. главу 2).[1129].

Его большой успех среди столичного и провинциального дворянства привел к тому, что в период реформ начала XIX в., несмотря на изначальное желание попечителя M. Н. Муравьева закрыть пансион как «несвойственный» университету, тот был законодательно утвержден Уставом 1804 г. и собственным «Положением» (1806) как часть Московского университета и даже расширен, а в программе преподавания закреплены такие ориентированные на подготовку к будущей службе предметы, как практическое законоискусство, политическая география и статистика, гражданская архитектура, артиллерия, фортификация и военная экзерция.[1130] По сути сохранение Благородного пансиона при обновленном университете было средством адаптации европейской университетской идеи к российским условиям сословного общества и дворянской культуры.

В 1803 и 1805 гг. со схожими проектами выступили два крупных дворянских мецената: П. Г. Демидов в Ярославле и граф И. А. Безбородко в Нежине. В обоих случаях речь шла о создании за счет пожертвованных капиталов училищ для «неимущих дворян… коим с учреждением сего заведения открыться может новое средство к приготовлению себя на службу».[1131] При этом П. Г. Демидов передавал свой капитал с условием дать создаваемому учебному заведению «одинакую степень с Университетом и все преимущества оного» и с помощью M. Н. Муравьева, попечителя Московского учебного округа, куда входил и Ярославль, добился включения таких норм в официально принятый устав «Демидовского высших наук училища» (1805).[1132] В то же время граф И. А. Безбородко, жертвуя деньги во исполнение завещания своего брата, канцлера, светлейшего князя А. А. Безбородко, не выдвинул каких-либо определенных требований к статусу училища, и вероятно поэтому, хотя проект и был одобрен Александром I, трудности его встраивания в уже утвержденную министерством иерархию учебных заведений задержали открытие на пятнадцать лет.

Дело в том, что в первом десятилетии XIX в. и уже открытое Демидовское, и еще не реализованный проект Нежинского «высших наук училища» плохо вписывались в структуру учебных округов, занимая не предусмотренное там промежуточное положение между губернскими гимназиями и центрами учебных округов, которыми были утвержденные Предварительными правилами 1803 г. шесть российских университетов.

То же можно сказать и относительно гимназии в г. Кременце на Волыни, открытой в 1805 г. по инициативе ученого-правоведа и деятеля народного просвещения Ф. Чацкого при финансовой поддержке местного дворянства. Она воспринималась им как более практически ориентированная альтернатива Виленскому университету Подобно создателям Московского благородного пансиона Чацкий думал, создавая Волынскую гимназию, о «соединении общественного обучения с воспитанием», «обучении каждого соответственно тому званию, в котором он родился, и тому поприщу, на котором должен в последствии действовать». Выстраивая систему преподавания в духе утилитаризма, Чацкий полагал: «Дело не в том, чтобы люди различными науками занимались, но в том, чтобы благодетельное влияние этих наук давало способных чиновников и вообще граждан, чтобы священник, воин, земледелец даже, знал то, что ему следует и необходимо знать».[1133] При этом подчеркивалось, что училище, несмотря на название, дает не гимназическое, а высшее образование, которое местному «благородному юношеству могло бы, по крайней мере, в некоторых частях заменить университет».[1134].

Таким образом, первые альтернативные университетам «училища высших наук» появились среди учебных заведений министерства народного просвещения в первом десятилетии XIX в., сперва внесистемно, отвечая образовательным потребностям и проектам местного дворянства, которые одобрялись верховной властью, хотя и не вписывались в ее концепцию развития высшего образования.

Важным новым сигналом в отношении к этим учебным заведениям со стороны правительства явилось открытие в 1811 г. Царскосельского лицея. В отличие от предыдущих, этот проект от начала и до конца являлся государственным: инициированный M. М. Сперанским, он был подготовлен министерством графа А. К. Разумовского, причем советы по организации и программе преподавания в лицее давал министру все тот же граф Ж. де Местр. Именно по рекомендациям последнего изначальный план обучения в лицее был пересмотрен и вместо широкого набора «отвлеченных наук» введены предметы, ориентированные на последующее практическое применение.[1135] В результате лицей оказался не только сословным, но еще и закрытым элитарным училищем, выполняющим четкие задачи по подготовке государственных чиновников. Одной из важнейших привилегий лицея явилось то, что его выпускники в зависимости от успехов поступали на службу с чинами от 14 до 9 классов и в этом отношении превосходили университетских воспитанников, имевших право не более чем на 12 класс при выходе со степенью кандидата.[1136] Тем самым, Царскосельский лицей по своему статусу был не просто поставлен в один ряд с российскими университетами (о чем сохранилось также прямое указание Александра I[1137]), но фактически даже выше их.[1138].

Такие тенденции по законодательному оформлению «благородной альтернативы» университетам были значительно развиты министерством князя А. Н. Голицына, которое в 1817–1819 гг. начало приводить их в определенную систему.[1139] Так, 8 августа 1817 г. при Главном педагогическом институте (с 1819 г. – Петербургском университете) был основан благородный пансион – полная аналогия Московского. 14 февраля 1818 г. было принято постановление, которое наделяло воспитанников Московского и Петербургского благородных пансионов, а также Демидовского училища правом «вступать в военную службу с преимуществами, предоставляемыми студентам Университетов».[1140] Другое постановление от того же числа расширяло привилегии благородных пансионов: их выпускники теперь, поступая в гражданскую службу, сразу получали чины от 14 до 10 класса (без необходимости учиться дальше в университете!).[1141] Демидовское же училище и так уже было наделено своим уставом 1805 г. правами выпускать, подобно университетам, студентов 14 классом или кандидатов 12 классом. Сходные права получил и образованный 2 мая 1817 года из нескольких учебных заведений Одессы Ришельевский лицей.[1142].

Помимо увеличения привилегий учебных заведений «особого типа», которые теперь не только сравнялись, но и подчас превосходили университетские, министерство А. Н. Голицына укрепляло их самостоятельность. Московский благородный пансион по новому уставу от 19 марта 1819 г. получил систему управления, по сути независимую от Московского университета. 18 января 1819 г. в лицей была переименована гимназия в Кременце на Волыни, и хотя при этом «не последовало изменения ни организации, ни прав её», но «отношение к лицею высших властей естественно приспособлялось к этому новому наименованию, которое означало возведение заведения в ранг высших».[1143].

Подчеркнем еще раз общие черты учебных заведений «особого типа», которые четко обозначились в эпоху Голицына. Это были утилитарный характер преподавания, фиксированный учебный план, отсутствие каких-либо академических корпоративных прав и самоуправления (каждое из училищ управлялось директором при отсутствии коллегиального органа вроде Совета профессоров). Важную роль в процессе обучения играло не столько образование, сколько воспитание учеников, чему немало служил и полузакрытый или полностью закрытый характер учебного заведения. Дальнейшее обучение выпускников в университетах не предусматривалось (признаком чего служили чины при выпуске, равные или превышавшие университетские[1144]), и, следовательно, их статус приравнивался к полученному высшему образованию.

Все эти черты явно нарушали один из основополагающих принципов реформы народного просвещения начала XIX в. – создавать российские высшие учебные заведения именно в форме университетов. Для министерства А. Н. Голицына в этом заключалась осознанная политика по умалению роли отечественных университетов (как сколков с немецких образцов) и возвышению их альтернативы в виде лицеев и благородных пансионов. Об этом ясно свидетельствует высказывание одного из инициаторов происходившего после наполеоновских войн идеологического поворота, графа В. П. Кочубея, который писал Сперанскому по поводу намерения дюка де Ришелье основать лицей в Одессе: «не университеты нужны нам, когда некому в них и учиться, а особливо университеты на немецкую стать (курсив мой. – А. А.), но училища первые и вторые… Система лицеев есть самая лучшая, какую для России принять можно».[1145].

Естественно предположить, судя по этим высказываниям, что в дальних задачах правительства виделась полная замена российских университетов на сословно-утилитарные учебные заведения типа лицеев. Поэтому совершенно не случайным представляется, что в 1819 г. Главное Правление училищ – орган, на который в начале XIX в. императором были возложены задачи всемерно содействовать открытию университетов в России – впервые официально обсуждало возможность закрытия одного из них.[1146].

И лишь в 1820 г., при рассмотрении вопроса об учреждении уже четвертого по счету лицея в Нежине на базе все еще нереализованного проекта Безбородко, данная политика была приостановлена. Граф А. Г. Кушелев-Безбородко, пытаясь наконец воплотить в жизнь идею его деда, попросил в 1818 г. дать учреждаемому училищу статус высшего учебного заведения, название лицея и предоставить «права и преимущества, какими пользуются университетские пансионы».[1147] Это еще раз ярко подчеркивало, как в обстоятельствах того времени именно лицеи и благородные пансионы, а не университеты представлялись образцами привилегированных высших учебных заведений России. Однако Главное Правление училищ в начале 1820 г. отказалось назвать новое учебное заведение в Нежине лицеем, поскольку «учреждение вновь лицеев, где бы то ни было, не согласуется с общепринятою системою народного просвещения в государстве… Что же касается до распространения на оное тех прав, кои указом 14 февраля 1818 года Высочайше дарованы пансионам при Санкт-Петербургском и Московском университетах, то сие не признается возможным: поелику… распространение сих привилегий на другие учебные заведения послужит непременно в подрыв университетам…».[1148].

Тот факт, что министерство А. Н. Голицына не только признало в 1820 г., но и опровергло свою же собственную политику «в подрыв университетам», следует отнести к известной непоследовательности, «зигзагам» конца царствования Александра I. Поэтому основанная 11 апреля 1820 г. в Нежине Гимназия высших наук князя Безбородко не стала тогда лицеем, хотя по своей организации преподавания практически не отличалась от него. Это название, впрочем, она все же получила позднее, в николаевское время, когда лицеи были превращены в высшие школы специального профиля: Демидовский лицей в Ярославле – юридическо-политического, Лицей князя Безбородко в Нежине – физико-математического, Ришельевский в Одессе – историко-филологического, а на базе Кременецкого лицея был открыт университет св. Владимира в Киеве. При этом все они (кроме Царскосельского лицея) потеряли прежде объединявшую их задачу – предоставлять общеобразовательную подготовку к гражданской государственной службе. Соответственно, и привилегии лицеев в отношении производства выпускников в чины, равные или более высокие, чем у университетов, в царствование Николая I были отменены, а университетские благородные пансионы вообще распущены.[1149].

Университетская система в России, тем самым, несмотря на серьезную угрозу, оформившуюся в конце 1810-х гг., выстояла.

Впрочем, министерству А. Н. Голицына все-таки удалось провести в жизнь меру, серьезно отдалившую российскую систему высшего образования от ее немецких прообразов. Речь идет о введении в российских университетах курсовой системы.

Для немецких протестантских университетов в ходе всех преобразований, сопровождавших переход их организации от «доклассической» к «классической» модели, одно из важнейших прав всегда оставалось незыблемым – возможность студента выбирать лекционные курсы и, соответственно, профессоров, которые их читали. Правда, католическим университетам с конца XVI в. это было несвойственно. Когда иезуиты разработали первый университетский учебный план Ratio studiorum, то учащиеся, начиная с приготовительного, гимназического уровня и до верхних классов философского факультета, должны были посещать в определенном порядке заранее предписанные занятия, хотя и здесь после перехода на высшие факультеты у них появлялись некоторые элементы выбора. Уже после изгнания иезуитов, но следуя их же традиции и даже предельно ужесточив ее, Иосиф II ввел в австрийской монархии обязательные учебные планы для всех факультетов (тем же путем хотели пойти и в России разработчики Плана 1787 г., в соответствующей части точно скопировав присланный из Вены Studienplan). Однако «классический» немецкий университет, на путь которого в середине XIX в. встала и Вена, осознал Lernfreiheit (нем. свободу обучения) как одну из своих основных ценностей. Она понималась как осознанный и непринужденный выбор изучаемых предметов, а студенты – как равноправные с преподавателями участники научного процесса с неотъемлемыми правами на свободу (подробнее см. главу 4).

Устав российских университетов 1804 г., в значительной мере ориентированный на протестантские немецкие университеты, а точнее на Гёттинген, также допускал «свободу обучения». В первом десятилетии XIX в. студенты выбирали лекции, сообщая ректору имена профессоров, которых собирались слушать в течение года. Об этом свидетельствуют, например, сохранившиеся книги регистрации студентов в Московском университете за 1810–1815 гг.[1150].

При завершении учебы студент согласно § 113 Устава 1804 г. получал аттестат за подписью ректора и членов университетского Правления, где приводились перечень прослушанных предметов и отзыв о поведении. Такая процедура получения аттестата без экзаменов, а лишь по «свидетельству» от профессоров вполне соответствовала практике немецких университетов. В России, однако, разница состояла в том, что этот аттестат давал право на чин 14 класса при вступлении на службу.[1151] Университетские же экзамены сдавали лишь студенты, желавшие получить соответствующую 12 классу ученую степень кандидата по одному из факультетов, и в таком случае у них проверяли знания по всем предметам, преподававшимся на данном факультете. Эти экзамены принимала комиссия профессоров во главе с деканом.[1152].

Законодательной основой для отмены «свободы обучения» в российских университетах стало подготовленное министерством А. Н. Голицына и утвержденное 20 января 1819 г. «Положение о производстве в ученые степени». В дополнение к Уставу 1804 г. в нем, помимо степеней доктора, магистра и кандидата, фигурировала еще одна, четвертая ученая степень – действительный студент. Каждый учащийся в университете обязан был теперь посещать «весь курс наук по своему факультету» в течение предписанных Уставом трех лет (для медиков – четырех лет), а затем выдержать выпускные экзамены факультета, где в зависимости от успехов мог получить степень кандидата (и 12 класс) или действительного студента (и 14 класс).[1153] Студент, не прошедший экзамены и не удостоенный степени, покидал университет без всяких прав на чины.

Голицынское «Положение» сделало еще более явной связь учебы и чина в российской системе высшего образования. Присвоение классных чинов рассматривалось здесь как основная функция университетов. Эта утилитарная этика резко противоречила идее немецкого «классического» университета, где целью высшей школы являлись исключительно знания, образование человека наукой, никак не связанное с будущими служебными преимуществами. Таким образом, данное различие не просто составило особенность российской университетской системы в сравнении с немецкой, в дальнейшем оно серьезно осложнило усвоение в России научной этики «классического» университета, деформировало отношение студентов к учебе, формируя у них изначальную установку на то, чтобы «миновать экзамены», а не изучать науки. Стремление к знаниям подменялось стремлением к чину.[1154].

Очень важно, что реализация «Положения» требовала дополнительного контроля за учебой всех студентов, чтобы удостоверить необходимый трехлетний срок обучения в университете.[1155] А. Н. Голицын находил существенное преимущество в том, что «по имеющемуся за таковыми надзору большее число молодых людей будет выслушивать весь курс и приобретать все нужные познания».[1156] Уже в этих словах ясно видно осознанное желание покончить со «свободой обучения» ради утилитарных целей. Оно начало воплощаться в жизнь даже раньше введения в действие «Правил»: уже с 1817 г. университетское начальство в порядке «надзора за учебой» стало предписывать студентам, какие лекции они должны прослушать в течение учебного года. Так возник курс в его новом значении – как утвержденный заранее набор лекций, необходимых для посещения на соответствующем году обучения в университете.[1157].

На примере Московского университета можно проследить постановления, ведущие к курсовой системе. По решению Совета, утвержденному попечителем князем А. П. Оболенским, с нового 1817/18 учебного года вводился общий для всех зачисленных в студенты список «приуготовительных наук» (формально заложенный, но не конкретизированный в § 112 Устава 1804 г.). Всем студентам на первом курсе предписывалось прослушать и сдать экзамены по «Российскому, Латинскому и одному из новейших иностранных языков, Чистой Математике, Физике, Естественной Истории, Истории и Статистике Российского государства и европейских стран, Богословию, Философии, Российскому Красноречию».[1158] Кроме того, те студенты, которые на вступительном экзамене в университет показали себя «не очень успевающими в какой-либо части наук» – а таких, по мнению Совета, было подавляющее большинство – должны были перед первым курсом выслушать еще и курс «вспомогательных» наук, составлявший, тем самым, дополнительный, четвертый год обучения в университете. Его предметы совпадали с набором дисциплин на вступительном экзамене: «Чистая Математика, Логика и нравственность, Всемирная и Отечественная история, Всеобщая и Российская География, Главные основания Натуральной истории и Физики».[1159] Задачей курса «вспомогательных наук» было максимально подготовить студентов к слушанию профессорских лекций, восполняя пробелы гимназического или домашнего образования. Студенты, естественно, мечтали миновать этот дополнительный год, и некоторым это удавалось. Так, H. Н. Мурзакевич, поступивший в Московский университет в 1825 г., вспоминал: «Из внимания к знанию греческого и латинского языка и других предметов, я не токмо принят в студенты, но и допущен, мимо приготовительного отделения, прямо слушать лекции ординарных профессоров. Следовательно, вместо 4 лет пробуду в университете 3 года».[1160].

Лишь после окончания первого курса студенты имели право приступить к следующему курсу, состоявшему уже из предметов выбранного ими факультета.

Наглядным проявлением отмены прежней «свободы обучения» явилось введение «табели», т. е. ведомости, которую в начале учебного года получал студент и где были отмечены профессора, «слушание которых делалось для снабженного табелью обязательным».[1161] Например, поступивший на нравственно-политический факультет в 1822 г. А. Д. Галахов вспоминал, что в его табели, как и полагалось на первом курсе, значились обязательные предметы общего характера: «По табели, выданной юристам на учебный 1822–1823 год, в общий курс вошли следующие предметы: теория русского права, геометрия и тригонометрия, начала русского стиля, география, хронология, геральдика и нумизматика, логика, языки латинский и французский. Вместо последнего языка дозволялось по произволу выбирать немецкии или англииский»[1162].

Как уже упоминалось, формой контроля за тем, насколько студенты усвоили предметы своего курса, был определен экзамен, и в этом также заключалось существенное отличие учебы в российских университетах с конца 1810-х гг. от положений Устава 1804 г. и, соответственно, от традиций немецких университетов.

Согласно § 118 Устава 1804 г. ежегодный экзамен был предусмотрен только для казеннокоштных студентов. Он происходил на торжественном акте в конце июня – начале июля и как бы служил публичным отчетом университета об успехах воспитанников, обучаемых за государственный счет. Своекоштных студентов такой экзамен по самому своему замыслу касаться не мог, хотя некоторые из них и принимали в нем участие. Д. Н. Свербеев вспоминал, что «в 1815 году по окончании лекций я долго оставался в городе, почитая обязанностью ждать публичного университетского экзамена», однако же тот «был совершенно бесполезен; из весьма небольшой кучки студентов спрашивали немногих и не по всем кафедрам».[1163].

Но с введением в действие «Правил» и курсовой системы ежегодные экзамены приобрели совершенно иную функцию. Теперь требовалось зачитывать студенту каждый год пребывания в университете (чтобы в итоге подтвердить предписанный трехлетний срок), а для этой цели как раз и подходил публичный экзамен. Его сдача превратилась в условие допуска студента к слушанию лекций следующего курса, без чего год посещения не засчитывался, и провалившийся на экзамене должен был повторно посещать тот же курс. Такая участь могла даже постигнуть всех студентов курса: так, решением попечителя из-за расстройства в период эпидемии холеры в Москве обычного хода лекций были отменены экзамены за 1830/31 учебный год, и студенты остались на прежних курсах «на второй год». В следующем 1831/32 учебном году курсовая система больно ударила по судьбе М. Ю. Лермонтова: переезжая из Москвы в Петербург, он не явился на экзамены, вследствие чего этот год пребывания в Московском университете ему не был зачтен (как и предыдущий «холерный» год), а в Петербургском университете Лермонтову предложили вновь слушать лекции с первого курса. В итоге поэт был вынужден оставить университетскую учебу.[1164] В том же 1831/32 году новый помощник попечителя Московского университета Д. П. Голохвастов, решив присутствовать на публичных экзаменах в качестве представителя высшей власти, много способствовал тому, чтобы студенты из аристократических семей, которые вели неодобрявшуюся начальством рассеянную светскую жизнь, были «срезаны» и оставлены повторно на первом курсе.[1165] И лишь 12 мая 1834 г. были утверждены «Правила для годичных экзаменов студентов Московского Университета», четко формализовавшие процедуру перехода с курса на курс: для этого требовалось набрать определенное количество баллов на экзаменах по предметам, прослушанным в текущем году.[1166].

Итак, начиная со второй половины 1810-х гг. в правительственной политике были предприняты большие усилия, чтобы нейтрализовать влияние немецких университетских образцов на российскую систему высшего образования. В конечном счете, это отчасти удалось, внеся немалые расхождения между последующим развитием университетов в России и Европе.

Но тем не менее даже в эту эпоху существовала и точка непосредственного пересечения российского и немецкого университетских пространств. Речь идет о Дерпте, без упоминания которого картина университетов Российской империи 1810—20-х гг. была бы принципиально неполной.

В 1833 г. Сергей Семенович Уваров (1786–1855, министр народного просвещения в 1833–1849 гг.) в отчете об обозрении Дерптского университета так охарактеризовал его главную черту: «Это немецкий университет посреди немецких губерний».[1167] Действительно, в течение всей первой четверти XIX в. Дерптский университет, с одной стороны, сохранял значительную обособленность от остальной системы российских университетов (хотя на ее возникновение и оказал очень сильное воздействие), а с другой стороны, был открыт немецкому университетскому пространству, фактически являясь одной из его частей. 83 % профессоров и преподавателей Дерпского университета первой четверти XIX в. были немцами, причем лишь около одной трети среди них составляли прибалтийские немцы, а остальные являлись уроженцами Германии. 73 % ученых, занимавшихся преподаванием в Дерпте, получили высшее образование в немецких университетах, и лишь постепенно к ним добавлялись в качестве второго фактора, определявшего прирост преподавателей, собственные выпускники Дерптского университета.[1168] Уроженцы центральных губерний России, а тем более носившие не немецкие, а русские фамилии, составляли среди дерптской профессуры в течение всей первой половины XIX в. единичные исключения.[1169].

Профессора Дерптского университета отличались высоким уровнем преподавания и большим объемом выполняемой ими научной работы, значительно опережая в этом остальные университеты Российский империи. Это неудивительно, потому что с самого открытия Дерптский университет комплектовался в первую очередь за счет выпускников таких немецких университетов, как Гёттингенский, Лейпцигский, Галлеский, Йенский, Кёнигсбергский (позже к ним добавился Берлинский), представлявших собой крупные центры развития университетской науки. С. С. Уваров полагал, что по качеству своих профессоров Дерптский университет бесспорно являлся лучшим в России, причем профессора не только «все одушевлены постоянным рвением к успехам наук», но и «мирно способствуют друг другу во всех случаях», избегая проявлений личных страстей и поисков выгод, т. е. фактически рисовал идеал, близкий к «классическому» университету.[1170] Если среди первых дерптских профессоров еще встречались бывшие гимназические учителя, врачи, аптекари, адвокаты, т. е. люди, представляющие свой предмет скорее с практической стороны, то начиная с 1820-х гг. подавляющее большинство профессоров являлись специалистами-учеными, воспитанными в передовых научных школах.[1171] В области естественных наук наиболее значимыми были связи Дерптского университета с Гёттингенским и Берлинским, в области гуманитарных наук – с целым рядом университетов, названных выше (какого-то одного ведущего среди них не было).[1172] Об эффективности таких взаимных контактов говорит тот факт, что около 30 выпускников Дерптского университета в 1820—50-х гг. заняли кафедры в различных университетах Германии.

В то же время немалое влияние Дерптский университет в эти годы оказал и на развитие российской науки. Такую задачу – быть форпостом передовой науки на востоке Европы – дерптские профессора формулировали в своих речах уже при открытии университета. Профессор всеобщей истории, географии и статистики Г. Ф. Пёшман призвал тогда, чтобы новый университет «в научном отношении смог бы связать Россию с Западной Европой, стал бы каналом, по которому могли легче проникать в русское государство полезные знания и опыт».[1173] Многие ученые в Дерпте горячо интересовались русской культурой и историей – достаточно назвать И. Г. Эверса, одного из самых уважаемых профессоров, много лет занимавшего пост ректора (1818–1830), произведение которого «Древнейшее русское право в историческом его развитии» (1826) оказало существенное влияние на развитие историографии русской истории.[1174] Четырнадцать немецких профессоров, служивших в Дерпте в 1800—1810-х гг., были избраны действительными, почетными членами или членами-корреспондентами Петербургской Академии наук, а в последующие десятилетия к ним добавилось еще несколько десятков человек из числа дерптских преподавателей и выпускников.[1175] Среди них были основоположник эмбриологии в России К. М. Бэр, основатель Пулковской обсерватории В. Я. Струве, выдающийся физик Э. X. Ленц и др. Многие дерптские профессора уже с первых десятилетий XIX в. участвовали в экспедициях по исследованию Поволжья, Кавказа, Крыма, Урала.[1176].

Но если российская академическая наука активно пользовалась плодами деятельности ученых Дерптского университета, то его влияние и связи с другими российскими университетами, напротив, были незначительными. Если талантливые выпускники Дерптского университета, как, например, К. М. Бэр, могли легко получить кафедру в одном из немецких университетов, то их противоположное продвижение в университеты «на восток», т. е. из прибалтийских в российские губернии в этот период ощущалось очень слабо. Напротив, из Московского, Харьковского, Казанского университетов в Дерптский перешло немало немецких профессоров, стремившихся оказаться в более благоприятном научном и учебном климате, и в особенности – во второй половине 1810-х гг., в эпоху министерства А. Н. Голицына. Существовали и материальные причины, заставлявшие ученых предпочитать другим российским университетам Дерпт, а не наоборот: начиная с принятия нового штата Дерптского университета в 1818 г., закрепленного затем его последующим Уставом 1820 г. (отдельным от прочих российских!), профессорское жалование здесь составляло 5500 руб., что превышало оклады профессоров в других городах почти в три раза.[1177].

Роль Дерпта как «университета-посредника» между Россией и Европой ярко выразилась в открытии и функционировании здесь в 1828–1838 гг. Профессорского института.[1178] По образному сравнению А. Е. Иванова, тем самым впервые в стране создавалась «всероссийская аспирантура», берущая на себя те функции воспроизводства профессорского состава, с которыми не справлялся каждый из университетов в отдельности.[1179] Институт был призван стать своего рода промежуточным звеном перед отправкой будущих профессоров в заграничные университеты, где те должны были получить окончательное образование. Начало подготовки русских ученых именно в Дерпте имело очевидное преимущество в том, что обучение там происходило на немецком языке, на котором им в основном и предстояло учиться за границей, а кроме того, объяснялось тем высоким научным уровнем, которого достиг этот университет на рубеже 1820—30-х гг. «Рассадником умственных сил для России сделался Дерпт, обязанный своим процветанием тому, что он стал вне катастроф, постигших русские университеты, и в непосредственных отношениях с германскими университетами», – выразительно отметил полвека спустя В. С. Иконников.[1180].

С открытием Профессорского института в Дерпте, а точнее с одобрением в 1827 г. его проекта, выдвинутого все тем же Г. Ф. Парротом, была подведена черта под периодом «отторжения» немецких университетов в России. Решение об этом принял сам Николай I, написав на проекте резолюцию, фактически признававшую тупиковый характер предшествующей политики в сфере высшего образования: «Профессора есть достойные, но их немного и нет им наследников, их должно готовить, и для сего лучших студентов человек двадцать послать на два года в Дерпт, и потом в Берлин или Париж».[1181].

Итак, проведенный в данной главе анализ показал, насколько тесно система университетов Российской империи при своем возникновении в начале XIX в. была связана с университетской историей Европы, и особенно Германии, и какие последствия это возымело для ее ближайшего развития.

Очень важный факт заключен в том, что система российских университетов создавалась в момент глубокого университетского кризиса, охватившего всю Европу. Этот кризис завершил «доклассическую» эпоху университетской истории. На рубеже XVIII–XIX вв. из средневековых по происхождению и организации корпораций с традиционным автономным строем и привилегиями одни исчезали, а другие кардинально меняли свой характер. Французская революция воплотила в жизнь давно подготовленную в общественной мысли XVIII в., обоснованную просветителями альтернативу университетского образования – специализированные высшие школы, где учили конкретным знаниям и навыкам будущей профессии. Вызов утилитаризма коснулся всех страны Европы, а университетам грозило полное исчезновение. Ответом на него явилась ускоренная «модернизация» оставшихся в живых университетов, примеры которой в начале XIX в. показали немецкие государства: Баден, Бавария, Вестфалия, Пруссия. При этом весьма значимо, что, несмотря на «насильственный» характер этой модернизации, которая была вызвана изменениями политической карты Германии вследствие завоеваний Наполеона, ее проводили не во французском, а в немецком смысле, ориентируясь на такие образцы, как Гёттингенский университет.

Именно на этом фоне и следует рассматривать университетскую реформу в России начала царствования Александра I. Россия подошла к рубежу XVIII–XIX вв., имея в активе лишь единственный Московский университет, столкнувшийся, однако, в конце XVIII в. с серьезными трудностями, а также обещание основать еще один университет в Дерпте. Изменения последних лет царствования Екатерины II в отношении к науке и высшему образованию заставили современников опасаться «конечного падения» ученых учреждений, и Московскому университету действительно угрожало закрытие в связи с «делом мартинистов». В павловское царствование эта угроза сохранялась вследствие возросшего давления утилитаризма, и характерно, что планы учреждения Дерптского университета в это время вынашивались местным дворянством, но не центральным правительством.

Поэтому огромная заслуга Александра I состояла в том, что он сделал окончательный выбор в пользу университетов как формы высших образовательных учреждений России. В пользу этого выбора его склонила и преемственность от подготовленного в 1787 г. плана по созданию новых российских университетов, и деятельность Комитета 18 марта 1802 г., участники которого питали желание сделать университеты центрами образования для широких кругов отечественного дворянства (M. Н. Муравьев – в Москве, В. Н. Каразин – в Харькове), и мнение царского воспитателя Ф. С. Лагарпа, позитивно оценившего идею открыть университеты по всей Российской империи для сплочения подданных «в одну родину», и, наконец, появление у императора после визита в Дерпт нового друга, профессора Г. Ф. Паррота, который пользовался неограниченным доверием Александра I и готов был перед троном отстаивать права и значение университетов.

Однако, сделав выбор в пользу университетов, Александр I еще не предопределил, какое именно устройство они получат в России. И здесь европейский кризис напрямую сказался, поскольку из-за него в идейных спорах того времени сосуществовали несколько вариантов университетской организации: от традиционной корпоративной до утилитарной, и какая-либо одна точка зрения еще не успела победить. В российском правительстве также не смогли выработать определенную позицию. Это прекрасно показала вскрытая в главе история создания Предварительных правил народного просвещения 24 января 1803 г., в которых соединились различные, порой несовместимые принципы из разных университетских проектов 1802 г., и даже сами разработчики документа, как В. Н. Каразин, не были полностью согласны со всеми закрепленными там нормами. Наряду с утилитарно поставленной целью обучения (подготовка к будущей службе), участием университетов в централизованной системе училищного управления, а также принципами «модернизации» в духе Гёттингена, Александр I ввел туда и начала «университетской автономии», базировавшиеся на средневековых по происхождению привилегиях.

Привлечение новых источников доказало, что ключевую роль в утверждении «университетской автономии» в России имело подписание Александром I «Акта постановления» о Дерптском университете в декабре 1802 г. при активном влиянии, если не сказать нажиме, профессора Г. Ф. Паррота, и что в этом вопросе мнение императора расходилось с позицией руководства министерства народного просвещения. Положения «Акта» перешли затем и в общий Устав российских университетов 1804 г., который, тем самым, получился внутренне противоречивым, а местами даже анахроничным. На чаше весов университетской реформы корпоративные интересы профессоров, поддержанные Александром I, перевесили государственные. В дальнейшем элементы «доклассического» устройства стали тормозом для плодотворного развития и претворения в российских университетах идеалов новой «классической» эпохи, приоритетов эффективной научной деятельности в ее единстве с преподавательским процессом.

Последующая реализация Устава 1804 г., для которой требовался массовый приток университетских ученых в Россию, была бы, естественно, невозможна без обращения за помощью к немецким университетам. Их представители тем охотнее ехали в Россию, что их собственное будущее в Германии периода наполеоновских войн представлялось весьма туманным. При этом выяснилась интересная закономерность: немецкие профессора – выученики еще «доклассической» эпохи с ее автономией – были гораздо упорнее в отстаивании прав и привилегий, дарованных им Уставом 1804 г., нежели их русские коллеги, воспринимавшие как должное распоряжения попечителя университета. Это вызывало разнообразные конфликты в среде профессоров или между ними и начальством (особенно многочисленные в первые годы существования Казанского университета). В то же время многие среди приглашенных из Германии ученых внесли заметный вклад в русскую науку и улучшение университетского преподавания. Они также помогали изменять саму инфраструктуру университетского города, что было особенно важно для российской провинции. Однако их деятельность в России оказалась недолговечной и длилась в среднем лишь около десяти лет. Уже с середины 1810-х гг. началось массовое уменьшение количества немецких профессоров в российских университетах, вызванное разными причинами, но в том числе и правительственной политикой «отторжения» немецких университетов, которая ярко проявилась после окончания наполеоновских войн, и особенно в деятельности министерства духовных дел и народного просвещения под руководством князя А. Н. Голицына.

Идейные основы для подобного поворота в политике были выработаны еще до Отечественной войны. В их основу легла прежняя просветительская критика университетов с добавлением даже элементов католической пропаганды (одним из ведущих идеологов этого направления, к мнению которого прислушивались государственные деятели России, был иезуит граф Жозеф де Местр). Задачей народного просвещения в новой политике считалось не общее образование, а нравственное воспитание человека, глубокие научные знания объявлялись ненужными для исполнения конкретных служебных обязанностей, университеты же обвинялись в излишней свободе (в том числе и научной), которая содействует «порче нравов». Пользуясь подъемом студенческого движения в Германии, министр князь А. Н. Голицын добился запрета на обучение российских подданных в немецких университетах как очагах «вольнодумства», соответственно, прекратились и приглашения оттуда ученых, «зараженных духом философизма». Отрицание университетских ценностей осуществлялось, как и во Франции, путем внесения в систему высшего образования утилитарно-бюрократических черт. Через ряд законопроектов Голицыну удалось утвердить присвоение выпусникам классных чинов по Табели о рангах в качестве основной функции российских университетов, с вытекающим отсюда предписанным учебным планом каждого факультета и курсовой системой обучения. Но еще с большим успехом те же утилитарные функции подготовки к государственной службе выполняли учебные заведения «особого типа» – лицеи и благородные пансионы, покровительствуемые министерством Голицына до такой степени, что само министерство признало, что действует «в подрыв университетам». В том же русле лежали и знаменитые «разгромы» Казанского и Петербургского университетов. Однако первая в России попытка закрыть университет, предпринятая в 1819 г., не встретила согласия у императора. В итоге тупиковый характер политики Голицына и плачевное состояние российских университетов в 1820-е гг. отмечали многие, и среди них стоявший у истоков университетской реформы начала XIX в. Г. Ф. Паррот.

Таким образом, изначальная близость российских и немецких университетов, заложенная, несмотря на ряд специфических отличий, в Устав 1804 г., сменилась тем, что через полтора десятилетия из-за новой правительственной политики пути их развития разошлись, и это расхождение отнюдь не вело к высоким достижениям отечественной высшей школы. Поставленная в начале XIX в. задача – укоренить университетское образование европейского уровня в России и, тем самым, создать «подлинно национальные университеты» – решена пока не была. Лишь один университет Российской империи, Дерптский, поддерживал в должной мере в 1810—20-е гг. свою научную и учебную деятельность, и именно благодаря тесным контактам с университетской Германией. Через Дерптский университет в конце 1820-х гг. началась подготовка нового поколения русских профессоров, которые по указу императора Николая I отправились затем в Берлин, чтобы впитать идеал «классического» университета, уже громко заявившего о себе в Европе, и попытаться перенести его в Россию.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Устав Московского университета 5 ноября 1804 года, утвержденный императором Александром I.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Граф Петр Васильевич Завадовский (1739—1812).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Георг Фридрих Паррот (1767—1857).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Василий Назарович Каразин (1773—1842).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Дерптский университет.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Михаил Никитич Муравьев (1757—1807).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Северин Осипович Потоцкий (1762—1829).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Степан Яковлевич Румовский (1734—1812).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Кристоф Мейнерс (1747—1810).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Георг Франц Гофман (1760—1826), профессор Московского университета.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Кристоф Дитрих Роммель (1781—1859), профессор Харьковского университета.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Готтгельф Фишер фон Вальдгейм (1771—1853), профессор Московского университета.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Йозеф Литтров (1781—1840), профессор Казанского университета.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Сергей Семенович Уваров (1786—1855).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Граф Жозеф де Местр (1753—1821).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Ф. Шиллер, братья В. и А. фон Гумбольдты, И. В. Гёте в Иене.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Князь Александр Николаевич Голицын (1773—1844).

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Иенские студенты отправляются на Освободительную войну 1813 г.

Российские и немецкие университеты после наполеоновских войн. Глава 3. Кризис Европейских Университетов На Рубеже XVIII–XIX Веков И Создание Университетской Системы В России. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы.

Студенческое шествие к замку Вартбург в 1817 г.