Со шпагой и факелом. Дворцовые перевороты в России 1725-1825.
А. Шумахер История низложения и гибели Петра Третьего{103}.
{103}.Последняя революция в России справедливо привела Европу в изумление и стоила слабому и несчастливому императору Петру III трона и жизни. Ее история настолько поразительна, что заслуживает избежать забвения и дойти до потомков в беспристрастном изложении. Некоторые авторы уже отваживались на это, но источники, которыми они пользовались и откуда заимствовали материал для своих сочинений, слишком сомнительны и написаны слишком недавно, чтобы можно было поверить тому, что в них говорится. Неудивительно поэтому, что они неполны, малодостоверны, односторонни, а местами состоят просто из выдумок. Чтобы по мере сил восполнить этот пробел и не останься в долгу перед грядущими веками, я желаю выдавшиеся мне теперь часы досуга использовать для записи всего того, что сам я видел и слышал либо же узнал от людей, которые являлись если и не участниками, то уж по крайней мере свидетелями той или иной сцены. Эти показания тем более заслуживают доверия, что я самым тщательным образом сличал их между собой и счел возможным использовать лишь те из них, которые полностью согласовывались друг с другом. Надеюсь, что страстная любовь к истине воодушевит и других сочинителей, которые, как и, я, будут просто писать для потомков, не прибегая к искажениям и выдумкам. Перед ними, возможно, встанут и более серьезные цели, чем передо мною, поскольку пока что я предполагаю писать не биографию этого несчастного принца, не историю его правления, а лишь краткий очерк самого последнего эпизода – свержения этого государя. Если я выполню свое намерение и нечто подобное же совершат, как хотелось бы надеяться, и разные другие наблюдательные люди, оказавшиеся в России в то достопамятное время, то вряд ли будущий историк при общем недостатке источников сможет найти что-либо более подробное, чем сообщение современника. Они окажутся ему тем полезнее, если учесть, что немногие были бы в состоянии провести столь точное исследование, как я, поскольку этому способствовала занимаемая мною тогда должность и тесные связи, которые я поддерживал в то время с различными людьми. Кроме того, в моем сочинении нет ни одной неточности – я могу похвалиться, что ничего не оставил без проверки, чтобы добраться до истины, а найдя ее, беспристрастно изложить на бумаге.
…Seculo premimur gravi quo scelera regnant…
Senec. Tragoed[116].
Я меньше всего осмелился бы утверждать, что у несчастного принца, о котором здесь пойдет речь, уже при жизни императрицы Елизаветы не было различных друзей среди русских, в той числе и достаточно могущественных. В частности, от меня не укрылись симпатии генерал-фельдцейхмейстера Петра Шувалова к этому государю. Я достаточно уверенно осмеливаюсь утверждать, что корпус из 30 000 человек, сформированный этим графом, названный его именем и подчинявшийся только его приказам (правда, почти уничтоженный в ходе последней войны, и в особенности в кровавой битве при Цорндорфе[117]), был предназначен главным образом для того, чтобы обеспечить передачу российского трона великому князю Петру Федоровичу в случае, если кому-либо вздумается этому воспрепятствовать. Неудивительно, что позже, стоило только великому князю вступить на престол, он буквально в тот же момент назначил упомянутого графа генерал-фельдмаршалом. Когда же тот спустя 14 дней умер, император приказал предать его земле со всеми мыслимыми воинскими почестями и с исключительной торжественностью.
Сколь могущественной ни была эта поддержка, но куда больше было других, которые не желали передачи ему власти. К этому направлялись многие попытки, рассказ о которых занял бы слишком много места. Я хотел бы упомянуть здесь лишь одну, предпринятую в 1758 г. ныне покойным канцлером графом Алексем Бестужевым-Рюминым. Целью интриги против принца, в которой оказалась замешана его же супруга великая княгиня Екатерина Алексеевна, было ни много ни мало как полное отстранение его от права наследования престола, который должен был перейти к его сыну – юному принцу Павлу Петровичу при регентстве матери [этого последнего] и жены [Петра]. Именно это послужило главной причиной падения и последовавшей затем ссылки упомянутого министра. Не говоря о прочем, трудно не согласиться с тем, что в этом деле приняли немалое участие французский и венский дворы или, впрочем, возможно, только их посланники – маркиз д’Опиталь и граф Эстергази[118].
Между тем достойные доверия знающие люди утверждали, что императрица Елизавета и впрямь велела составить завещание и подписала его собственноручно, в котором она назначала своим наследником юного великого князя Павла Петровича в обход его отца, а мать [первого] и супругу [второго] – великую княгиню – регентшей на время его малолетства. Однако после смерти государыни камергер Иван Иванович Шувалов вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот же якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин. Этот слух, весьма вероятно, справедлив, особенно если принять во внимание сильное недовольство государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с которой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах под ее присмотром и должен был ее всюду сопровождать. Его так отличали перед его родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений. Я со своей стороны нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была и личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну – право контролировать и утверждать [ее решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату. Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде.
Но как бы то ни было, Петр Федорович вполне мирно взошел на трон, не встретив ни малейшего сопротивления. Он был тотчас признан и принял присягу под именем Петра III. Все было спокойно, если не считать того, что при дворе как будто опасались каких-то волнений. Еще за 24 часа до смерти императрицы были поставлены под ружье все гвардейские полки. Закрылись кабаки. По всем улицам рассеялись сильные конные и пешие патрули. На площадях расставлены пикеты, стража при дворце удвоена. Под окнами нового императора разместили многочисленную артиллерию – она стояла там долго, пока не рассеялись опасения, и лишь по прошествии восьми дней ее убрали. Еще более удивительным был последовавший за этим поступок императора по отношению к камергеру Ивану Ивановичу Шувалову. Он вменил ему в вину, что тот сразу после кончины императрицы представил [Петра] дворцовой страже и отрекомендовал в качестве их будущего императора. Как будто-де не было ясно само собой, что внук Петра I и в течение многих лет официальный наследник престола должен принять власть вслед за императрицей Елизаветой!
Первые дни правления нового императора, казалось, обещали многое, и начало царствования никак не позволяло предугадать столь печального и ужасного конца. Если бы моей задачей было составить историю правления этого императора, я нашел бы широкое поле для рассказа, о многих его замечательных и заслуживающих интереса деяниях. Но у меня мало времени и недостаточно сведений для истинной и полной картины, а к тому же такой рассказ слишком далеко увел бы меня в сторону от сюжета, которым я решил ограничиться в этот раз – последнего периода этого царствования. Поэтому я обойду молчанием все, что прямо не относится к моим задачам. Однако я не могу не отметить, что поведение нового императора, поначалу завоевавшее ему многие сердца, заметно изменилось, и притом не в лучшую сторону, после прибытия его дяди, герцога Георга-Людвига. К тому же масса новых распоряжений, в изобилии выходивших ежедневно, свидетельствовали о добром сердце, но скверном политическом чутье императора. Они создали ему множество врагов среди тех, кто до этого привык ловить рыбку в мутной воде и извлекать себе выгоду из отсутствия порядка.
Главная же ошибка этого государя состояла в том, что он брался за слишком многие и к тому же слишком трудные дела, не взвесив своих сил, которых явно было недостаточно, чтобы управлять столь пространной империей. Все части ее при вялом и небрежном правлении императрицы Елизаветы пришли в такой беспорядок, что уместно спросить, сколь острым умом и неутомимой работоспособностью обладала Екатерина II, если ей действительно удалось полностью восстановить этот развалившийся механизм и пустить его в ход. Доброму императору также не хватало умных и верных советников, а если и было сколько-нибудь таких, что желали добра ему и стране и имели достаточно мужества, чтобы ясно объяснять ему последствия его непродуманные действий, то их советы выслушивались редко и еще реже им следовали, если это не совпадало с настроениями императора. Его всегда окружали молодые, легкомысленные и неопытные люди, равнодушные к судьбе страны, о которой они к тому же не имели понятия, и не знавшие другой цели, как устроить собственное счастье за общий счет. Честь их государя была им совершенно безразлична, но их советам, никогда не противоречившим его склонностям, император всегда оказывал предпочтение перед мнением заслуженных и порядочных людей.
Столь неразумные действия вызвали скоро общее и сильное недовольство. К тому же император самым чувствительным образом задел духовенство, конфискуя церковное имущество[119], и нанес много оскорблений гвардейским полкам. В результате вновь оживились старые замыслы, и все возжелали, чтобы государя, так неразумно распоряжавшегося своей властью, ее лишили.
Что же касается, в особенности, гвардейских полков, то они считали себя чрезвычайно ущемленными не только тем, что высшие должности в них, ранее всегда занимавшиеся российскими монархами, Петр III раздал частным лицам, но еще больше другими произведенными с ними серьезными изменениями. В правление императрицы Елизаветы они привыкли к безделью. Их боеготовность была очень низкой, за последние двадцать лет они совершенно разленились, так что их скорее стоит рассматривать как простых обывателей, чем как солдат. По большей части они владели собственными домами, и лишь немногие из них не приторговывали, не занимались разведением скота или еще каким-либо выгодным делом. И этих-то изнежившихся людей Петр III стал заставлять со всей мыслимой строгостью разучивать прусские военные упражнения. При этом он обращался с пропускавшими занятия офицерами почти столь же сурово, как и с простыми солдатами. Этих же последних он часто лично наказывал собственной тростью на публичных смотрах из-за малейших упущений в строю. Вместо удобных мундиров, которые действительно им шли, он велел пошить им короткие и тесные, на тогдашний прусский манер. Офицерам новые мундиры обходились чрезвычайно дорого из-за золотого шитья, в изобилии украшавшего их, а рядовым слишком узкая и тесная форма мешала обращаться с ружьями. Но что более всего восстановило против императора этих привыкших к удобствам людей, – это его требование отправиться вместе с ним в поход за несколько сотен миль против Дании, который он окончательно решил. Когда же наконец распространился слух, что император собирается вместо них сделать лейб-гвардией несколько своих голштинских полков и один прусский и выстроить для них в Санкт-Петербурге лютеранскую кирху напротив русской церкви св. Исаакия, сломанной за ее ветхостью, то их ненависть к нему достигла крайности. Она сделала их умы восприимчивыми к таким внушениям на все готовых людей, которые незадолго перед тем показались бы им заговором против императора.
Из всех названных мною причин недовольства самой важной было все же решение о войне против Дании, о чем я упоминал. В только что закончившейся войне нация потеряла Так много людей и истратила столько денег, что новый набор рекрутов уже не прошел бы без ущерба для сельского хозяйства и пришлось бы прибегнуть к сокращению обращения серебряной монеты при удвоении медной и удержанию двух третей жалованья у всех гражданских служащих. Нация устала от войн вообще, но с особым отвращением относилась к предстоящей, которую пришлось бы вести при нехватке провианта, магазейнов, крепостей, флота и денег в столь удаленных краях из-за чуждых, не касающихся России интересов против державы, жившей с незапамятных времен в добрососедстве с Россией[120]. Министры, генералитет, даже сам король Прусский предвидели грозящее несчастье, делали императору об этом самые настойчивые представления. Российский военный совет, к которому пригласили и канцлера графа Воронцова, пытался в записке, переданной императору в мае месяце, хотя бы выиграть время в надежде, что впоследствии удастся внушить императору более разумные мысли, а возникшие между Данией и младшей ветвью голштинского дома противоречия уладить путем переговоров при посредничестве других держав. Поскольку содержание этой записки заслуживает внимания, мы передадим его целиком. Она звучит следующим образом[121].
Прусский король также с неудовольствием видел, что император ввязывается в новую войну, чреватую серьезными последствиями. Насколько это было в его силах, он поддержал заявление русских министров. Он пребывал в уверенности, что помощь со стороны императора мало что изменит в его пользу, и в то же время испытывал опасения, что посланный ему на подмогу корпус Чернышова при первой же неудаче, встреченной русскими в Мекленбурге, будет тотчас отозван обратно. Этот проницательный и хорошо осведомленный обо всем происходящем в России государь понимал, какой опасности явно подвергнет себя император, если он покинет страну. Кроме того, ему было известно, что за исключением самого монарха в России у него есть лишь считанные сторонники. Поэтому он мог опасаться того, что, во-первых, в случае, если его постигнет какая-либо неудача, русские легко могут обратить против него оружие, с которым они явились его же защищать, а во-вторых, вряд ли они так уж легко вернут обратно Штеттин, который должно им предоставить в качестве операционной базы.
Впрочем, прусский монарх был обязан императору некоторыми весьма существенными одолжениями[122], так что не в его интересах было противопоставлять твердой решимости этого государя нечто большее, чем мягкие и дружеские увещевания. Они оказались столь же бесплодны, как и убеждения собственных министров императора и английского посланника Кейта. Война с Данией была решена окончательно, и император не мог отступить от своих намерений. Его удалось лишь заставить согласиться на участие в конгрессе, который должен был открыться в Берлине 1 июля по старому стилю при посредничестве короля Прусского. Но насколько серьезно он к этому относился, лучше всего видно из ультиматума, отправленного им туда со своими полномочными представителями. Он требовал не только отделения [от Дании] Шлезвига и острова Фемарн, но и полного удовлетворения младшей линии [голштинского дома], причем в качестве возмещения убытков следовало отдать половину владений [датского] короля в Голштинии со всеми там расположенными укреплениями. Чтобы этот конгресс наверняка был безуспешным, император пожелал проводить его не дольше восьми дней и строжайше запретил своим Представителям просить [по истечении этого срока] каких-либо новых инструкций, а велел тотчас сообщить ему и генералу Румянцеву двумя специально приданными курьерами о том, что переговоры прерваны. Тогда военные действия смогут начаться без дальнейших задержек.
Из-за всего этого и многого подобного императора ненавидели люди всех сословий – и вот в июне месяце против него составился заговор, в котором приняли участие от 30 до 40 человек всех званий, но преимущественно все же низкого положения в обществе. Они устраивали совещания в доме у юной, еще не достигшей двадцатилетнего возраста, княгини Екатерины Романовны Дашковой, дочери сенатора Романа Ларионовича Воронцова и к тому же сестры любовницы императора Елизаветы. Впрочем, по сравнению с этой, последней, она была полной противоположностью – в том, что касается и образованности, и душевных свойств. Ее муж – князь Дашков, лейтенант[123] конной гвардии, получил приказ от Петра III отправиться в Константинополь и торжественно объявить Порте о своем восшествии на русский престол. Но он знал о заговоре и поэтому в собственных интересах тянул с отъездом до самого свержения императора, когда необходимость в этой поездке окончательно отпала. Замысел, который намеревались привести в действие заговорщики, по-видимому, принадлежал ныне уже покойному русскому комедианту Федору Волкову. К нему присоединились и другие – секретарь императрицы Екатерины коллежский советник Одар, пьемонтец, который, впрочем, вскоре после революции покинул Россию и самым решительным образом протестовал против того, что его не причислили официально к числу спасителей отечества.
Как бы то ни было, эта небольшая и маловлиятельная партия привлекла на свою сторону главным образом благодаря усилиям братьев Орловых три роты Измайловского полка, которые высказались в пользу императрицы Екатерины. Замысел состоял в том, чтобы 2 июля старого стиля, когда император должен был прибыть в Петербург, поджечь крыло нового дворца. В подобных случаях император развивал чрезвычайную деятельность, и пожар должен был заманить его туда. В поднявшейся суматохе главные заговорщики под предлогом спасения императора поспешили бы на место пожара, окружили [Петра III], пронзили его ударом в спину и бросили тело в одну из объятых пламенем комнат. После этого следовало объявить тотчас о гибели императора при несчастном случае и провозгласить открыто императрицу правительницей.
Однако выполнить разработанный и уже начавший осуществляться план заговорщикам помешало происшествие, случившееся 27 июня. Один из солдат Преображенского полка, которого наряду с прочими привлек на сторону императрицы лейтенант Петр Пассек – один из заговорщиков, – что-то неосторожно сказал майору Воейкову, из чего тот ясно понял, что готовится опасное покушение на императора. Поскольку солдат упомянул лейтенанта Пассека, тот приказал его тотчас взять под стражу. После этого Воейков отправился к подполковнику своего полка, нынешнему генерал-аншефу, сенатору и кавалеру Федору Ивановичу Ушакову, чтобы все ему рассказать и посоветоваться, не стоит ли немедленно доложить императору. Ушаков, однако, не был столь расторопен, как майор, решивший, что дело это весьма опасного свойства. Тогда майор отправил спешное донесение в Ораниенбаум к императору. Оно, однако, показалось государю не заслуживающим доверия, поскольку он был уверен, что Пассек всецело предан ему и на него можно полностью положиться. Между тем это показавшееся императору малоправдоподобным известие еще в тот же день подтвердил один тогдашний придворный служитель (Hof-Tafeldecker), считавшийся полусумасшедшим. Герцога Голштинского Георга Людвига в тот же день предупредил один офицер, сообщивший, что предпринимается нечто опасное против императора. Герцог придал этому предупреждению не больше значения, чем император. Никто даже не удосужился поручить знающему человеку провести допрос этого служителя, который не хотел показывать ни на кого из русских, а только повторял: «Если Петр не побережется, завтра он не будет императором». Еще непостижимее то, что Пассека оставили сидеть под арестом, не проведя допроса, и только язвительно высмеяли того, кто на него донес.
Между тем легко себе представить, в какое движение привел заговорщиков арест Пассека, весть, о котором уже разнеслась. Он заставил их принять отчаянное решение не теряя времени выполнить свой замысел, сколь бы он ни был рискован и мало обдуман. Как только было принято это решение, Григорий Григорьевич Орлов, тогда артиллерийский казначей в чине капитана, отправил лейтенанта инженерного корпуса Василия Бибикова в Петергоф, чтобы дать знать тогдашнему камердинеру императрицы, а ныне камергеру Василию Шкурину: необходимо наискорейшим образом взяться за осуществление замысла. Со своей стороны юная княгиня Дашкова, бывшая в Петербурге, отправила в Петергоф скверную старую карету, чтобы доставить в ней императрицу. Ближе к вечеру Николай Рославлев, премьер-майор Измайловского полка, собрал свой полк, раскрыл солдатам собственные замыслы и пообещал им в случае, если они внесут свой вклад в дело спасения, угнетенного отечества, не только освобождение от предстоящего тяжелого похода, но и солидные награды. Такая речь нашла полное понимание у этих и без того недовольных людей, и весь полк тотчас же единодушно высказался за императрицу Екатерину. Тогда указанный майор вместе с лейтенантом Алексеем Орловым около 10 часов вечера отправились к гетману Малороссии фельдмаршалу графу Кириллу Григорьевичу Разумовскому – тогдашнему полковнику Измайловского полка. Они объявили ему единогласное мнение подчиненного ему полка и самым твердым образом потребовали ответить, присоединится ли он к ним или нет. Времени на размышление они при всем своем желании предоставить ему не могут, так что если он, вопреки их надеждам, окажется против них, его тотчас задержат, и содержать под арестом его будет собственная же его охрана. Этого заявления оказалось более чем достаточно, чтобы убедить и без того колебавшегося гетмана. Он издавна был предан императрице, еще с тех времен, когда она была великой княгиней, и тем меньше любил императора, что тот носился с проектом отнять у него пост гетмана для своего любимца камергера Гудовича. Поэтому он тотчас же вышел к собранному полку, убедился в том, что ему верно передали о настроении солдат, и выразил свое удовлетворение принятым ими решением. Затем гетман приказал им тихо разойтись и ждать новых приказов.
После этого Григорий Григорьевич Орлов поспешил в Петергоф, захватив с собой свою коляску. Он прибыл туда около полуночи, но во дворцовом саду встретил флигель-адъютанта императора по имени Степан Перфильев, который спросил его, откуда это он в столь поздний час явился. Орлов ответил, что из Санкт-Петербурга и направляется в Ораниенбаум, чтобы, если повезет, отыграть там деньги, проигранные в Петербурге. Поскольку Орлов был заядлым игроком, Перфильев не нашел в его ответе ничего удивительного и стал настойчиво зазывать его к себе на квартиру, чтобы, по русскому обычаю, пропустить по чарочке водки. Орлов последовал приглашению и развлекал своего хозяина всевозможными разговорами до тех пор, пока тот ет усталости не уснул в его присутствии. Когда же Перфильев заснул, он тихо вышел от него и отправился к императрице. После краткого разговора она тотчас же собралась к отъезду в Петербург. 28 июня по старому стилю, около 6 часов утра, она в черном траурном платье[124] с орденом св. Екатерины вышла из дворца. Ее сопровождали камер-юнгфера Екатерина Шарогородская и камердинер Василий Шкурин. Вместе с ними она прошла большой садовой аллеей к главным воротам, чтобы сесть там в уже упоминавшуюся карету, запряженную всего двумя лошадьми. Но поскольку слева показались фигуры двух мужчин, наверное вышедших погулять в саду, то императрица не стала садиться здесь, а вернулась к другим воротам, несколько левее первых. Туда же подъехала и карета. Однако те люди, по-видимому из любопытства, последовали и в эту сторону, так что у них на глазах императрица с юнгферою уселись в карету, камердинер стал на запятки, туда же к нему присоединился Бибиков, а Григорий Орлов поехал вслед за каретой верхом.
Вот такая, не слишком роскошная, процессия прибыла в Петербург, и императрица прямиком отправилась в полковую канцелярию Измайловского полка. Она вышла из кареты и, совершенно бледная и дрожащая, проследовала в дом, где ее уже ожидали офицеры. Тогда Орлов дал условленный сигнал выстрелом из пистолета, по которому полк тотчас же собрался и с оружием в руках принес присягу в верности императрице. Ее принял полковой священник, появившийся с иконой в руках. Как только это произошло, императрица уселась в ту же карету и поехала в сопровождении измайловцев к казармам Семеновского полка. Гетман граф Разумовский, появившийся к началу этого шествия, сопровождал его в дормезе, но потом сел на коня верхом и с обнаженной шпагой в руке поехал перед каретой императрицы. В этой невзрачной карете, запряженной всего двумя лошадьми, при диких и устрашающих криках шедших безо всякого порядка солдат двух гвардейских полков, которые перемешались друг с другом, причем часть солдат была полуодета, – в этой суматохе, когда вряд ли многие знали, что, собственно, надо делать дальше, императрица около 10 утра прибыла в центр города и остановилась у русской церкви Казанской Божьей Матери. Она зашла внутрь и помолилась. Здесь стал быстро собираться народ, и мятежная толпа увеличивалась. Тут появился и генерал-фельдцейхмейстер Вильбуа, которого незадолго перед тем Петр III лично оскорбил. Он стремительно подскакал, спрыгнул с коня и встал дверцы кареты императрицы. Столь же спешно со всех сторон стекались стремительно конногвардейцы. Солдаты и чернь беспрерывно кричали «ура!». Зазвонили колокола Казанской церкви, и духовенство оттуда пошло с крестом во главе процессии перед каретой. При все усиливавшемся шуме и давке, среди бегущего кругом народа и собиравшихся со всех сторон солдат, часто кричавших «ура!», процессия миновала деревянный Зимний дворец и подошла к новому каменному Зимнему дворцу. Туда же из Летнего дворца стремительно доставили юного великого князя Павла Петровича. Его привез обер-гофмейстёр господин Панин в запряженном парой экипаже под охраной сильного отряда конногвардейцев. Великий князь был неодет – в шлафроке и с ночным колпаком на голове. Преображенский и другие полки собрались у каменного Зимнего дворца и тотчас принесли присягу. Дело дошло почти до драки между созданным императором лейб-кирасирским полком, очень ему преданным, и конной гвардией. Командовавший этим полком подполковник Фермойлен и другие немецкие офицеры хотели захватить Калинкин мост, через который шла дорога на Петергоф и Ораниенбаум, но их быстро отделили и взяли в плен. Все же остальные без промедления объявили себя на стороне императрицы, тем более что повсюду распускали слух, будто император накануне вечером упал с лошади и ударился грудью об острый камень, после чего в ту же секунду скончался. Этот-то слух главным образом, наряду с прочими обстоятельствами, и побудил лейб-кирасирский полк принять участие в перевороте.
На Васильевском острове располагались два пехотных полка – Ингерманландский и Астраханский. Вторым командовал генерал-майор Мельгунов, фаворит императора, так что этим войскам не очень доверяли. На случай, если они проявят враждебность, был выделен отряд с пушкой, которому следовало отстаивать от них мост через Неву. Но и там полковника, заявившего о своей верности государю, взяли под арест собственные же [солдаты]. И они захотели разделить честь спасения Отечества. Чтобы укрепить доброе расположение к себе солдат, прежде всего гвардейских полков, императрица велела им немедленно объявить, что все будет устроено по-прежнему и что маршировать в Германию им не придется. Это вызвало всеобщие крики радости. Тотчас же из полковых канцелярий на телегах привезли старые мундиры, и солдаты стали переодеваться прямо на улице. С ненавистью необыкновенной при этом обращались с новыми, прусского образца мундирами. Гренадерские шапки многие топтали ногами, пробивали их байонетами, швыряли в нечистоты или же надевали их на ружья для всеобщего обозрения и так носили. В конце концов эти озлобленные, беснующиеся люди продавали новые мундиры по смехотворным ценам, лишь бы хватило на выпивку.
После 12 часов императрица перешла из каменного Зимнего дворца в старый, деревянный, который оказался предпочтительнее, вероятно, потому, что его было намного легче оцепить солдатами и защищать с любой из сторон. Поскольку же в этом дворце не оказалось никакой утвари и даже самого необходимого там не хватало, то все это пришлось срочно доставить из находившегося по соседству дома графа Строганова. Граф также счел за благо сыграть свою роль в разразившейся революции.
Не успела императрица въехать в новое свое жилище, как туда собралось множество знатных особ, как светских, так и духовных, чтобы пожелать удачи новой государыне и заверить ее в верности и преданности. Тех же, кто не являлся или не вызывал доверия, арестовывали, причем, как это принято в России в подобных обстоятельствах, солдаты с ними обращались грубо, били, грабили и вообще всячески издевались. В особенности досталось герцогу Георгу-Людвигу Гольштейн-Готторпскому, дяде императрицы. Когда в центре города началась суматоха, он спешно отправился к ныне покойному генерал-аншефу фон Корфу, чтобы посоветоваться с ним, как опередить действия толпы, и сообщить, что конногвардейцы его полка взбунтовались и силой забирают из его дома свои знамена. Генерал фон Корф еще ничего не ведал об общем состоянии дел и поэтому решил, что мятеж конногвардейцев просто неприятное следствие строгостей герцога. Поэтому он посоветовал герцогу на будущее обращаться с этим народом помягче и поснисходительнее. Пока они так между собой беседовали, в здание вошел большой отряд гвардейских пехотинцев. Командовавший ими офицер заявил генералу фон Корфу, что имеет приказ доставить его к императрице. Тотчас же несколько человек схватились за его шпагу и стали срывать орденскую ленту. Когда же генерал попробовал удержать ленту, он получил за это сильный удар прикладом в грудь и еще один, столь же сильный, в самую чувствительную часть тела. После этого орденскую ленту с него сорвали и потащили пешком в каменный Зимний дворец. Императрица, однако, была так недовольна проявленным к нему неуважительным обращением, что лично вновь надела на него ленту и даже выразила при этом желание, чтобы генерал забыл нанесенное ему оскорбление. Стоило увидеть это офицеру, столь грубо поднявшему на Корфа руку, как он самым недостойным образом бросился к его ногам и стал молить о прощении. Но тот с презрением отвернулся от него вместо ответа.
Не успели генерала Корфа увести, как было сказано, из его дома, как прискакало целое сонмище разъяренных конногвардейцев, и они напали на оставшегося там герцога Голштинского. Отдать шпагу добровольно он не захотел, и они вынудили его к тому силой, нанесли много ударов и пинков. Они порвали на нем не только тот самый красный мундир, о котором он за несколько дней до этого говорил в обществе, что собирается отдать его «выбивать», но и голубую нательную рубаху. Ему нанесли раны, а затем хотели проткнуть байонетом его адъютанта Шиллинга. В открытой коляске герцога доставили также во дворец, но императрица не сочла удобным говорить с ним, и его отвезли в собственный дом на углу Галерного двора. По дороге он подвергался большой опасности, поскольку рейтары Конногвардейского полка, полковником которого он был, проявили по отношению к нему крайнее ожесточение. Какие-то из них даже хотели рубануть его саблями, но гренадер, стоявший за ним в коляске, отразил эти удары своим ружьем. Уже при въезде во дворец герцога еще один из рейтар хотел в него выстрелить, но его от этого удержал, что достойно и внимания, и похвалы, русский же священник. Рейтеры и солдаты начисто разграбили дворец, забрали все бывшие там деньги и драгоценности, нарочно покрутили много красивой мебели и разбили зеркала, взломали винный погреб и ограбили даже маленького сына герцога. Только чистыми деньгами герцог потерял более 20 000 рублей, причем 14 600 рублей он получил как раз в это самое утро – их еще пересчитал состоящий у него на службе надворный советник Гертнер – и они исчезли. Озлобленные, неистовствующие солдаты, не слушавшие уже никаких приказов, били, грабили и сажали под самый строгий караул всех, кто оказался во дворце или же только направлялся в него.
Между тем в старом деревянном Зимнем дворце зачитывался срочно составленный генерал-прокурором Глебовым манифест. Он вскоре был опубликован и сделался общеизвестным. Понемногу сама собой собралась почти целиком и лейб-компания, созданная императрицей Елизаветой и распущенная Петром III. Императрица заверила, что лейб-компания будет восстановлена.
Весь дворец был окружен снаружи солдатами и охранялся ими же и внутри, но, кроме этого, пушки были расставлены у подходов к нему, у мостов и на ближайших улицах. Не пренебрегли ничем, что могло бы способствовать защите и обеспечению успеха начатого дела.
Ближе к вечеру императрица сняла орден св. Екатерины и возложила на себя орден св. Андрея. Всякий раз, когда она или великий князь показывались в окне, солдаты и весь народ громко, кричали «ура!». Дорога из Петербурга на Петергоф и Ораниенбаум была вплоть до Красного Кабака занята отрядами с пушками. Все выходы из города так охранялись сторожевыми постами, пикетами и патрулями, чтобы никто не смог покинуть город и лично доложить императору о том, что произошло в Петербурге.
Но пребывавший в беспечности государе ничего не ведал, более того, даже в Петергофе ничего не было известно, потому что остававшаяся там камеристка притворно заявляла всем, что поскольку императрица отправилась почивать поздно, то она еще до сих пор не вставала. Гофмаршал Измайлов, которому император строго приказал самым бдительным образом наблюдать за супругой, удовлетворялся подобными заявлениями до тех пор, пока у него наконец не начали возникать подозрения. Между 11 и 12 часами утра он решился проникнуть в покои императрицы, которые он, к своему чрезвычайному удивлению, нашел совершенно пустыми. Император же именно в этот день, 28 июня, собирался отобедать в Петергофе, и с этим намерением он около часу дня выехал из Ораниенбаума со всеми окружавшими его знатными господами и дамами. Канцлер граф Воронцов отправился заранее. Когда он очутился в Петергофе, то встретил гофмаршала Измайлова, который только что обнаружил исчезновение императрицы и в страхе ее повсюду разыскивал. Быстро посовещавшись, оба сочли нужным, чтобы гофмаршал поспешил навстречу императору и безотлагательно передал ему эту новость. Измайлов как был – при полном параде, в башмаках и белых шелковых чулках – не теряя времени влез на скверную крестьянскую лошадь, что стояла где-то неподалеку, и сломя голову помчался навстречу императору. Он встретил его примерно в пяти верстах от Ораниенбаума едущим в фаэтоне в обществе прусского посланника фон Гольца и некоторых из дам. После стремительной скачки гофмаршал представлял собой довольно необычное зрелище, так что император встретил его насмешками. Правда, император забыл о шутках, когда услышал о бегстве императрицы – этим он был совершенно ошеломлен. Камергер Гудович, его любимец и генерал-адъютант, посоветовал тотчас же повернуть назад и обеспечить за собой кронштадтскую гавань. Прусский посланник Гольц был того же мнения. Это мнение одобрил и поддержал также фельдмаршал Миних, прибывший из Ораниенбаума чуть позже. Но император, на свою беду, считал иначе и поспешил в Петергоф, где и очутился между 1 и 2 часами. Входа во дворец, он спросил испуганным голосом появившегося ему навстречу канцлера: «Где Екатерина?» И когда тот ответил: «Не знаю, я не смог ее найти, но говорят, что она в городе», император на мгновение глубоко задумался и тихо сказал с сильным чувством: «Теперь я хорошо вижу, что она хочет свергнуть меня с трона. Все, чего я желаю, – это либо свернуть ей шею, либо умереть прямо на этом месте». Он в гневе стукнул тростью по полу. Лотом император приказал слугам, выехавшим из Ораниенбаума позже, чем он, поспешить к нему, так как он хотел надеть русскую гвардейскую форму вместо прусской с орденом Черного Орла, которую он до тех пор носил постоянно. Это и было осуществлено в комнате исчезнувшей императрицы. Император сказал генерал-фельдмаршалам князю Никите Трубецкому и графу Александру Шувалову, одного их которых он сделал полковником Семеновского полка, а второго – Преображенского, следующее: «Вам нужно быть в городе, чтобы успокоить ваши полки и удерживать их в повиновении мне. Отправляйтесь немедленно и действуйте так, чтобы вы могли когда-нибудь ответить за свои действия перед богом». Они торжественно заверили его [в своей преданности] и тотчас же пустились в путь, но не успел Петергоф скрыться из виду, как они приказали кучеру ехать тихим шагом, полагая, что особых причин торопиться нет. Немалое время спустя император повелел и канцлеру графу Михаилу Ларионовичу Воронцову также ехать в Петербург, чтобы, как полагается верному слуге, предпринимать меры на благо государю, а также строго предупредить императрицу не делать никаких опасных шагов. Воронцов имел честные намерения по отношению к своему государю – он немедленно отправился и по дороге даже догнал обоих фельдмаршалов. До Красного Кабака дорога была совершенно пустынна – ему казалось, словно все в этих краях вымерло от чумы. Но в самом этом местечке оказался сильный сторожевой отряд. Когда Воронцов спросил у солдат, что они здесь делают и что произошло в Петербурге, они ответили ему очень кратко: «Император оттуда сбежал, а императрица взошла на трон». Канцлер, наверное, решил, что было бы неразумно связываться с этими грубыми людьми, и промолчал. В Петербурге он поехал прежде всего к своему дому, но оттуда тотчас же к деревянному Зимнему дворцу, где пребывала императрица. Правда, перед мостом он вынужден был, как все, не исключая даже и дам, вылезти из экипажа и пешком идти во дворец, где он застал Трубецкого и Шувалова. Они прибыли за несколько минут перед тем и теперь с язвительными усмешками рассказывали императрице о задании, данном им императором. Как только канцлера допустили к императрице, он сказал, что послан к ней императором, своим государем, чтобы дружески, но со всей серьезностью призвать ее величество пресечь восстание немедленно, пока оно еще в самом начале, и воздерживаться впредь, как подобает верной супруге, от любых опасных предприятий. В этом случае не будет препятствий для полного примирения и забвения всего, что уже совершилось. Императрица и граф Воронцов стояли как раз у окна, и вместо ответа она предложила ему бросить взгляд в это окно и убедиться собственными глазами, что все уже решено и происшедшее есть выражение единодушной воли всей нации. «Разве не поздно, – спросила она, – теперь поворачивать обратно?».
Воронцов отвечал: «Я слишком хорошо вижу это, Ваше Величество, и потому мне не остается ничего иного, как представить императору верноподданнейшее донесение обо всем происходящем. Поэтому милостиво разрешите мне воротиться к нему». Не отвечая на просьбу, императрица спросила его, не последует ли он примеру прочих и не принесет ли ей присягу. Воронцов, однако, извинился и возразил, что его совесть не может ему этого позволить ранее, нежели дело не решится окончательно и совершенно. Поскольку он понимает, что вернуться к императору ему не будет позволено, то он просит позволения написать в присутствии императрицы своему государю. Наконец это ему разрешили. Он сообщил [императору], что точнейшим образом выполнял его приказы и ни в какой мере не нарушил принесенной присяги, но обнаружил, что в Петербурге все полностью решилось в пользу императрицы, и потому полагает, что ему[императору] – ничего другого не остается, как тоже подчиниться, выговорив себе как можно более выгодные условия.
Императрица прочитала это письмо и одобрила его, и, как меня заверяли, оно было даже отослано в Петергоф к императору. Вслед за тем императрица снова спросила канцлера, не займет ли он в качестве лейтенанта своего места среди добровольно находящихся при ней кавалергардов[125]. Но он снова извинился, сославшись на долг, и испросил лишь милостивого позволения отправиться в сопровождении нескольких офицеров к себе домой, где он будет все это время пребывать в полном бездействии, отдавшись божьему промыслу, ни во что не вмешиваться и ничему не противодействовать.
Это ему наконец позволили, и он тотчас же поспешил откланяться, но выражений милости при прощании ему не перепало.
Нерешительный император не удовлетворился этими посольствами, но приказал тогдашнему кабинет-секретарю Волкову составить письмо в Петербург Сенату, в котором он строго взывал к его верности, оправдывал свое поведение в отношении собственной супруги и объявлял юного великого князя Павла Петровича внебрачным ребенком. Но офицер, которому повелели доставить это послание, вручил его императрице, а она, как легко можно заключить, не сочла полезным его оглашать.
Подумали и о Кронштадте. Тотчас по прибытии в Петергоф император послал туда приказ – всем солдатам и матросам с пятидневным запасом провианта и боеприпасов самым спешным образом выступить к Петергофу. Правда, через час голштинский генерал-аншеф Петер Девьер получил новое приказание: войскам оставаться на Месте и беречь [Кронштадт] для императора. Он немедленно послал своего адъютанта назад к императору сообщить, что Кронштадт для него еще открыт и в случае, если обстоятельства того потребуют, он всегда сможет там укрыться. Около 6 часов в Кронштадте получили ещё один – третий – приказ. Девьер, однако, меньше всего отличался быстротой и бдительностью, и многого недоставало для того, чтобы выходившие приказы осуществлялись столь же быстро, как того требовало их содержание.
В Санкт-Петербурге при дворе императрицы до полудня о Кронштадте и о полках, стоящих вне Петербурга, думали столь же мало, как и об армии, находящейся в Германии. Но примерно в это время подполковник фон Эндтен так громко напомнил графу Разумовскому [о Кронштадте], что услыхала императрица. Она тотчас же осознала важность этого напоминания и приказала присутствовавшему адмиралу Талызину немедля отправляться туда и обеспечить для нее этот пункт. Адмирал охотно и в ту же минуту согласился, но испросил собственноручный указ императрицы, для чего немедленно доставили перо, бумагу и чернила. Получив указ, адмирал пустился в дорогу, но прежде отправил [в Кронштадт] перед собой в шлюпке одного лейтенанта, чтобы разузнать о настроениях [гарнизона] и повлиять на них. При своем прибытии Талызин нашел вице-адмирала князя Меншикова и коменданта полковника фон Нумерса в заботах о тщательном укреплении всех входов в Кронштадт. Не успел он им поведать о том, что обстоятельства складываются выгоднейшим для императрицы образом, и показать данный ему письменный приказ, как оба забыли о присяге и долге, предоставили императора его судьбе и тотчас же высказались за императрицу, которой счастье улыбалось больше.
После того как эти двое были завоеваны, графа Девьера заставили сидеть в доме коменданта в бездействии до той поры, пока дело не решится окончательно. И когда он упрекнул адмирала Талызина в предательстве, тот ответил ему с иронической и презрительной усмешкой: он не сделает Девьеру ничего сверх того, что он сам, Девьер, должен был бы сделать с Талызиным при появлении его в гавани, если бы правильно разбирался, в своем ремесле.
Помимо всех вышеупомянутых мер, император предпринял и другие, столь же бесплодные. Он велел всей своей голштинской кавалерии под командой голштинского генерала Шильда прибыть из Ораниенбаума в Петергоф. Инфантерия же должна была оставаться на месте. В окрестностях Петергофа рейтаров и драгун разбили на отряды и расставили, а гренадеры Астраханского полка, несшие стражу в Петергофе при императрице, должны были также занять позиции. Шильду велено было вести кавалерию против предполагаемого противника. Он, однако, с извинениями отклонил эту честь, сказав, что он не знает [здешнего] народа. Там и здесь расставляли пушки и назначали к ним прусских канониров. Гусаров отправили вперед – в окрестности Красного Кабака. Всем пришлось зарядить оружие боевыми патронами, чтобы защищаться. Но поздно вечером император приказал как голштинским рейтарам, так и русским гренадерам возвращаться в Ораниенбаум. Веря полученному от Девьера донесению и не зная о происшедшей к вечеру в Кронштадте перемене, он взошел на галеру и велел грести к этому месту. Туда же следовало отправиться и двум яхтам или фрегатам, которые летом обычно стояли у Петергофа. Все знатные господа и дамы, бывшие при императоре в Ораниенбауме и по большей части против своего желания составлявшие его свиту, должны были взойти на корабли и разместиться частично на галере, а частично на одной из яхт.
Около полуночи император был недалеко от [Кронштадтской] гавани. С несколькими сопровождающими он спустился в шлюпку, чтобы быстрее прибыть на место. Но оказавшийся там караульный окликнул его. Когда же в ответ сказали, что здесь император, послышалось возражение: об императоре никто ничего не знает, все присягнули императрице. Так что пусть он немедленно поворачивает назад, иначе по нему без промедления откроют огонь. Последнего, впрочем, не случилось и не могло случиться, поскольку на той стороне не было ни одной пушки (впрочем, как и со стороны Петербурга) с боевыми зарядами.
Прогнанному так императору пришлось в испуге повернуть шлюпку назад и возвратиться на галеру. Он не позволил обрубить якорный канат, как некоторые предлагали, и, когда якорь был поднят, велел грести обратно в Ораниенбаум. Вступив на борт галеры, император пригрозил бывшим в его свите знатным дамам, а именно канцлерше Воронцовой, супруге гетмана, обер-егермейстерше Нарышкиной, графине Брюс, графине Строгановой и другим, чьи мужья были в городе у императрицы, что он сквитается на них и что ни одна из них не вернется в Петербург живой. Легко представить, какой страх вызвала у дам эта угроза и какой вой и стенанья тут поднялись. Впрочем, император вряд ли выполнил бы свое обещание – оно было дано, скорее всего, просто в дурном расположении духа. Он спустился со своей любовницей Елизаветой Воронцовой и фаворитом Гудовичем в каюту и оставался там в полном унынии и беспомощности.
29 Июня рано поутру прибыл император с галерой и яхтой в Ораниенбаум. Но вторая яхта со знатными персонами намеренно причалила в Петергофе, и они тотчас же подчинились императрице. Как только император ступил на сушу, он отправился в маленькую крепость, заложенную им для военных учений, где пролежал примерно час на кушетке, почти ничего не произнеся за все это время. По совету тех, кто был при нем, он покинул затем это место и отправился в свой дворец, куда проследовали как находившиеся тогда в Ораниенбауме знатные лица, так и голштинские офицеры.
Между тем императрица велела собрать в Санкт-Петербург корпус войск, который состоял из трех пехотных гвардейских полков, конногвардейцев, полка гусар и двух полков инфантерии. Их возглавил гетман граф Разумовский.
Генерал-фельдцейхмейстер Вильбуа командовал артиллерией, относившейся к авангарду.
С этим корпусом императрица выступила в поход еще 28 июня вечером. На ней была мужская одежда – гвардейская форма с андреевской лентой через плечо. [Екатерина] ехала верхом с обнаженной шпагой в руке. Правда, как сама она позже сказала, на душе у нее было тяжело из-за неизвестности об исходе всего этого предприятия. Молодая княгиня Дашкова, также в офицерском мундире, сопровождала императрицу, как и она, верхом.
29 Рано утром, между 3 и 4 часами она прибыла к почитаемому мужскому монастырю в двадцати верстах от Санкт-Петербурга и в десяти – от Петергофа. Здесь тотчас велела она отслужить службу, и здесь же присягнули ей все прибывшие из Петергофа придворные с той яхты, что покинули императора. Сенатор Воронцов, отец фаворитки императора, допущен, впрочем, не был. Ему пришлось долго стоять перед монастырем, а солдаты издевались и насмехались над ним из-за его дочери Елизаветы. В конце концов его отвезли под охраной в Санкт-Петербург домой.
Между тем русские гусары, высланные вперед, вылавливали и брали в плен встречавшиеся пикеты голштинских гусаров.
В то же утро 29-го в Ораниенбауме император устроил последнее совещание. За исключением одного лишь Миниха, все советовали ему сдаться императрице и наперебой предлагали пункты капитуляции. Миних же, лучше кого бы то ни было знавший, что собой представляют революции в России, внушал императору, что гвардейские полки наверняка обмануты ложью либо о его смерти, либо об отсутствии. Прошло уже 24 часа – было много времени как следует подумать, так что из тех, кто сейчас действовал вынужденно, наверное, немало найдется таких, что в мгновенье ока примут решение перейти на сторону императора, стоит лишь ему покинуть своих голштинцев и вместе с одним лишь Минихом явиться навстречу приближающейся гвардии. Тогда он, фельдмаршал, надеется внушить гвардейцам необходимое и изменить их настроение. Пусть император не боится, что на его особу осмелятся посягнуть. Столь большое доверие и столь решительный поступок всех совершенно изумит. Если же все-таки начнут стрелять, то первая пуля сразит самого фельдмаршала. В любом случае так умереть славнее, чем позволить себя позорно взять в плен, не решившись ни на какое действие ради того, чтобы удержать за собой столь величественный трон.
И в самом деле, единственное, что оставалось, – это последовать такому совету. Исход мог быть и счастливым, поскольку между Преображенским и Измайловским полками уже царило сильное соперничество. Многие стали говорить о примирении, а что касается армейских полков, то они во всем этом деле играли чисто пассивную роль. Но императора поразила слепота. Ему не хватило мужества и отваги последовать этому совету – и его отвергли как слишком опасный, поскольку нельзя подвергать угрозе священную особу императора.
Тогда этот несчастный государь отправил с вице-канцлером князем Голицыным письмо к императрице, в котором он просил ее лишь позволить ему уехать в Голштинию. Но вскоре затем он сочинил и второе письмо, еще более унизительное. Он отказывался полностью от своих прав на российский престол и на власть. Он раболепно молил сохранить ему жизнь и единственное, что выговаривал себе помимо того, – это позволение взять с собой в Голштинию любовницу Елизавету Воронцову и фаворита Гудовича. Это послание он переслал с генерал-майором Михайлой Измайловым. Оба письма были на русском языке. Их вручили императрице в упомянутом монастыре.
После этого по совету фельдмаршала Миниха и по приказу императора ораниенбаумской солдатне пришлось сложить оружие. Во-первых, их было слишком мало, чтобы защищаться от столь превосходящего силой противника, а во-вторых, такое слабое сопротивление не могло привести ни к чему иному, как к величайшему ожесточению и вследствие этого к ужасной кровавой бане.
Приказу этому последовали тотчас же, и большая часть [солдат] разбежалась и попряталась как можно лучше в лежавшем поблизости лесу. Когда генерал-майор Измайлов вернулся из Петергофа, император немедленно написал присланную с ним на русском языке формулу отречения от российской Короны и тут же подписал ее в надежде, что это позволит ему отправиться в Голштинию. Около полудня за ним прислали карету в сопровождении нескольких гусар – в ней он и уехал. Все сбежались на большую лестницу, чтобы увидеть его отъезд, но он спустился по боковой. С ним вместе в карету сели Елизавета Воронцова и Гудович. На запятки по его приказу встал его обер-камердинер Тюмлер и с ним еще двое камер-лакеев.
По пути они встречали один военный пост за другим, и [император] едва избежал опасности быть со всем своим обществом разнесенным в куски выстрелом из одной шуваловской гаубицы. Канонир совсем уже собрался выпалить, но в то же мгновение начальник поста артиллерийский старший лейтенант Милессино так резко ударил его шпагой по руке, что тот выронил горящий фитиль.
По прибытии в Петергоф император вышел из кареты, и его тут же отвели в его комнату. Он потребовал себе стакан вина, смешанного с водой, и больше ничего не ел и не пил. Обер-камердинер хотел подняться вслед за ним по лестнице, но его не пустили, как и камер-лакеев, а отвели в комнату внизу у лестницы, куда сразу же доставили и Гудовича, которого какой-то офицер безжалостно избил.
Офицеры и солдаты, естественно, забрали у них часы, табакерки, кольца, деньги и все, что было у каждого ценного. В кармане у обер-камердинера Тюмлера лежала лента ордена Черного Орла, который незадолго перед тем прусский король прислал императору, чтобы почтить столь великого государя. Ее тоже отобрали. Вечером столь несчастливого для императора дня 29 июня у него отобрали орден и шпагу, заставили надеть серый сюртук и отвезли в карете с тщательно закрытыми окошками и в сопровождении капитана Щербачкова и лейтенанта Озерова в Ропшу, лежащую примерно в двух с половиной немецких милях. Это было собственное имение императора. Следовать за ним разрешили только одному из его камер-лакеев – русскому, по имени Маслов, и еще двум русским лакеям. Правда, оба последние, чтобы поскорее от этого освободиться, тотчас же сказались больными. По прибытии в Ропшу император почти беспрерывно плакал и горевал о судьбе своих бедных людей, под которыми он разумел голштинцев. Ему казалось совершенно невероятным, что гетман граф Разумовский мог ему изменить. Скорее он допускал, что тот пострадал из-за него.
Мы, пожалуй, оставим его здесь на несколько дней обдумывать свою печальную и безусловно внушающую жалость судьбу и последуем за императрицей в Санкт-Петербург, куда она выступила в тот же день 29-го вечером, но прибыла при пушечном салюте из крепости и адмиралтейства только 30-го в первой половине дня. На ней все еще была гвардейская форма. Поравнявшись при въезде в город с новой красивой церковью, выстроенной адмиралтейством, она зашла туда помолиться. Для этого же она посетила Казанскую церковь и оттуда проследовала в Летний дворец, где каждый был допущен к целованию руки. После ее возвращения были отведены части, охранявшие до этого времени деревянный Зимний дворец и оставленного в нем великого князя Павла Петровича.
Стоит еще, пожалуй, упомянуть и о некоторых дополнительных обстоятельствах, которые я не смею обойти молчанием. За несколько недель до падения императора во всех компаниях совершенно откровенно говорили об опасности, в которой он находится, и о предстоящем ему несчастье. Это исходило не только от тех, кто либо улавливал признаки готовящегося против него заговора, либо имел о нем сведения, или же от тех, кто, наблюдая за плохо продуманными предприятиями монарха и ежедневно усиливающимся недовольством его подданных делал более чем вероятный вывод о том, что его царствование и его самого ожидает плохой конец. Об этом говорили сами заговорщики, чтобы прощупать, насколько публика настроена против императора и в какой-то мере подготовить ее к тому, что и на самом деле должно было случиться. При этом никто даже не пытался оправдывать императора, хотя многие готовы были его простить. Лишь те были им довольны и превозносили его правление, кто делал себе карьеру в так называемых голштинских войсках или же, как некоторые ремесленники, их обслуживал. Как те, так и другие в итоге проиграли, одни – потому что с падением императора потеряли свои места, другие – потому что оказались в больших затруднениях и в докучных хлопотах из-за того, что те, первые, Им больше не платили. Императором были недовольны даже ссыльные, которых он возвратил назад и которому они были обязаны своей свободой, – потому что продолжительное время, а по большей части и в течение всего царствования, они не получали от него никаких средств к существованию. Самые известные из них все же получили от императора титулы и доходы, но тем не менее и они от него отвернулись, приняли участие в его свержении и поддержали в этом деле тех, кто занимал меньшие посты. И напротив, заслуживает удивления, с какой единодушной симпатией русское духовенство, солдаты и простонародье приняли и признали в качестве правящей императрицы [Екатерину], несмотря на то что она тоже была иностранкой. Она сумела стать обожаемой всеми и каждым своей многолетней ревностью к греческой религии, своими навыками в русском языке, строгим соблюдением постов, большой доброжелательностью, которую она проявляла ко всем, но в особенности к недовольным, своей мягкостью и умом, которым она далеко превосходила императора, и снисходительным отношением к вкусам и настроениям гвардейцев.
Первые же манифесты, выпущенные по велению императрицы, возбудили в духовенстве и народе сильную ненависть к сверженному императору. Чтобы ненависть эту поддержать и еще усилить, потихоньку стали распускать всякие ложные слухи. Говорили, например, что император собирался жениться на своей любовнице, а жену свою заточить в монастырь, что 23 июня при освящении в Ораниенбауме лютеранской кирхи он вместе со своей любовницей принимал в ней причастие, причем метресса уже ранее была крещена по лютеранскому обряду. Он велел якобы вызвать из Гольштейна много евангелических проповедников, чтобы забрать у русских их церкви и передать их этим лютеранам. Он хотел ввести масонство. По его приказу генерал Апраксин перед битвой у Гросс-Егерсдорфа в Прусии[126] велел примешать к пороху песок, отчего русские не могли палить в пруссаков. И чем больше было таких наивных и дурацких россказней, тем охотнее принимало их простонародье, поскольку не нашлось настолько смелых людей, чтобы их опровергать.
Уже 28 июня после возвращения в город императрицы уверяли, что император мертв, – Он якобы накануне вечером пьяным свалился с коня и сломал себе шею. Другие же русские простолюдины кричали, что император, должно быть, убежал и это им очень нравится, поскольку иметь его императором они, дескать, больше не желают. В подобные минуты чернь забывает о законах, да и вообще обо всем на свете, и от нее много досталось и иностранцам в этот навсегда им памятный день. Один заслуживающий доверия иностранец рассказывал мне лично, как в тот день какой-то русский простолюдин плюнул ему в лицо со словами: «Эй, немецкая собака, ну, где теперь твой бог?» Точно так же и солдаты уже 28-го вели себя очень распущенно. Не говоря уже о том, что они тотчас же обирали всех, кого им было велено задержать или караулить, по моим собственным наблюдениям, большинство из тех, кого куда-либо откомандировывали, захватывали себе прямо посреди улицы встретившиеся кареты, коляски и телеги и уже на них ехали далее. Видел я и как отнимали и пожирали хлеб, булочки и другие продукты у тех, кто вез их на продажу.
30-Го июня беспорядков было еще больше. Я не могу вспоминать об этом ужасном дне без порывов глубочайшей признательности всевышнему за то, что он простер свое покровительство в этот день на меня и многих других. Так как императрица разрешила солдатам и простонародью выпить за ее счет пива в казенных кабаках, то они взяли штурмом и разгромили не только все кабаки, но также и винные погреба иностранцев, да и своих; те бутылки, что не смогли опустошить, – разбили, забрали себе все, что понравилось, и только подошедшие сильные патрули с трудом смогли их разогнать.
Многие отправились по домам иностранцев якобы поздравить со вступлением на престол императрицы и требовали за такие старания себе денег. Их приходилось отдавать безо всякого сопротивления. У других отнимали шапки, так что тот, кто не был хотя бы изруган, мог считать себя счастливцем. И все же при этой шедшей в беспорядках среди бела дня перемене правления, среди дикого разгула озлобленных солдат и неистовствовавшей черни ни один человек не погиб, ничья кровь не была пролита, если не считать того, что в Ораниенбауме несколько мстительно настроенных и, возможно, пьяных русских солдат переранили сколько-то солдат голштинских, уже бросивших оружие. Новые и еще большие неистовства были наконец предотвращены многочисленными усиленными патрулями, расставленными повсюду, чтоб отвести нараставшую угрозу и строгим приказом, зачитывавшимся вслух прилюдно на улицах под барабанную дробь..
28 Июня, когда окончательно совершилась эта великая перемена, был днем Петра и Павла, то есть государственным праздником, – отмечались именины как императора, так и великого князя. И хотя почти по всей империи его так и праздновали, но в Петербурге никто и не поминал о Петре, а богослужение было тем печальнее, что еще не знали, какой оборот примет дело. По крайней мере, в храмах иностранцев в первой половине дня, сразу после окончания проповеди стали принимать новую присягу. Уже тогда казалось более чем вероятным, что дела императрицы идут хорошо, а императора, напротив, скверно, тем более что о трусости последнего было известно. Она действительно помешала ему в нужный момент воспользоваться разнообразными средствами, которые могли бы помочь ему удержаться на престоле или же геройски умереть со шпагой в руке.
Занятным обстоятельством было то, что 28 и 29 июня многие знатные лица находились в Ораниенбауме и Петергофе при императоре, а их супруги – в Санкт-Петербурге при императрице, и наоборот: жены с императором, а их мужья – с императрицей. Но поскольку все случилось так, что эти люди в перемене правления не сыграли никакой роли, то никаких дальнейших последствий и не было. Разве что все те несколько дней одни опасались за судьбу других.
29 Июня велено многим иностранцам появиться при дворе, чтобы засвидетельствовать почтение императрице. Все они охотно последовали этому приказу.
Ночью с 30 июня на 1 июля один то ли совершенно пьяный, то ли, я не знаю, подверженный фантазиям гусар поднял хотя и ложную, но страшную тревогу, закричав, что совсем уже рядом пруссаки. Этот дикий нелепый вздор привел в движение, поднял на ноги и поставил в ружье два гвардейских полка. Они не прежде успокоились и снова разошлись, чем когда императрица, специально из-за этого разбуженная, показалась им и дала заверения, что повода для беспокойства не существует.
2 Июля по приглашению, полученному накануне, иностранные посланники посетили двор и принесли свои поздравления императрице.
3 Июля после обеда императрица выехала на прогулку. Ее сопровождало несколько карет и отряд рейтар. Она выходила у нескольких церквей, прежде всего у Казанской, и совершала в них короткие молитвы. 4-го она присутствовала в крепостной церкви на службе за упокой души усопшей императрицы Елизаветы. 5-го она образовала особый корпус кавалергардов из 60 человек, шефом которого назначила генерал-аншефа, камергера и кавалера графа Гендрикова. 6-го оглашался новый манифест, в котором обстоятельно рассказывалось о причинах низложения императора, а 7-го были опубликованы еще два других. В первом из них императрица сообщала, что накануне вечером ей стало известно о смерти бывшего императора, а во втором извещала о своем желании принять помазание и корону в октябре в Москве.
Смерть бывшего императора – слишком заметное происшествие, чтобы я не описал его несколько подробнее и обстоятельнее. Но поскольку, начиная эти записки, я присягал на знамени истины, не следует на меня гневаться, если мое описание будет несколько отличаться от того, что содержится в приводимом ниже русском манифесте.
«Божиею милостию, Мы» Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица Всероссийская, и прочая, и прочая, и прочая.
Объявляем чрез сие всем верным подданным. В седьмый день после принятия Нашего Престола Всероссийского получили Мы известие, что бывший Император Петр Третий обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком гемороидическим впал в прежестокую колику. Чего ради, не презирая долгу Нашего Христианского и заповеди Святой, которою Мы одолжены к соблюдению жизни ближнего своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предупреждению следств из того приключений, опасных в здравии его, и к скорому вспоможению врачеванием. Но к крайнему нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашнего вечера получили Мы другое, что он волею Всевышнего Бога скончался. Чего ради Мы повелели тело его привезти в монастырь Невский для погребения в том же монастыре; а между тем всех верноподданных возбуждаем и увещеваем Нашим Императорским и Матерним Словом, дабы без злопамятствия всего прошедшего с телом его последнее учинили прощание и о спасении души его усердные к Богу приносили молитвы. Сие же бы нечаянное в смерти его Божие определение принимали за промысл его Божественный, который Он судьбами своими неисповедимыми Нам, Престолу Нашему и всему Отечеству строит путем, Его только Святой воле известным. Дан в Санкт-Петербурге, месяца июля 7 дня 1762 года.
Подлинный подписан собственною Ее Императорского Величества рукою тако: Екатерина. Печатан при Сенате в Санкт-Петербурге того ж 7 числа июля 1762 года[127].
Так гласил манифест, который велела опубликовать императрица. В какой степени приведенные в нем обстоятельства соответствуют истине или же, напротив, отклоняются от нее, будущие мои читатели смогут судить сами из последующего изложения.
Итак, я снова возвращаюсь в Ропшу, где оставил несчастного императора в печали о бедствиях, в которых оказался он сам и его голштинцы. Окно его комнаты было закрыто зелеными гардинами, так что снаружи ничего нельзя было разглядеть. Офицеры, сторожившие императора, не разрешали ему и выглядывать наружу, что он, впрочем, несколько раз тем не менее украдкой делал. Они вообще обращались с ним недостойно и грубо, за исключением одного лишь Алексея Григорьевича Орлова, который еще оказывал ему притворные любезности. Так, однажды вечером, спустя уже несколько дней после прибытия императора в Ропшу, он играл в карты с Орловым. Не имея денег, он попросил Орлова дать ему немного. Орлов достал из кошелька империал и вручил его императору, добавив, что тот может получать их столько, сколько ему потребуется. Император положил монету в карман и тотчас же спросил, нельзя ли ему немного погулять по саду, подышать свежим воздухом. Орлов ответил «да» и пошел вперед, как бы для того, чтобы открыть дверь, но при этом мигнул страже, и она тут же штыками загнала императора обратно в комнату. Это привело государя в такое возбуждение, что он проклял день своего рождения и час прибытия в Россию, а потом стал горько рыдать. При своем появлении в Ропше он уже был слаб и жалок. У него тотчас же прекратилось сварение пищи, обычно проявлявшееся по нескольку раз на дню, и его стали мучить почти непрерывные головные боли.
1 Июля по ст. стилю в Санкт-Петербург прибыл курьер с известием, что император нездоров и требует своего придворного хирурга Людерса, а также своего мопса и скрипку. Согласно устному докладу о болезни императора Людерс выписал лекарства, но их не стали пересылать. Императрица стала уговаривать Людерса и даже велела ему отправиться к своему господину, с которым ему следовало обойтись самым наилучшим образом. Людерс же опасался оказаться в совместном с императором продолжительном заключении и потому некоторое время пребывал в нерешительности. Только 3 июля около полудня ему пришлось волей-неволей усесться с мопсом и скрипкой в скверную русскую повозку, в которой его и повезли самым спешным образом. Примерно в это же самое время император лишился последнего своего слуги – упоминавшегося камер-лакея Маслова. Все было так. Когда император немного задремал, этот человек вышел в сад подышать свежим воздухом. Не успел он там немного посидеть, как к нему подошли офицер и несколько солдат, которые тут же засунули его в закрытую русскую повозку. В ней его привезли в Санкт-Петербург и там выпустили на свободу. Людерс встретил его по дороге. Сразу после увоза этого слуги один принявший русскую веру швед из бывших лейб-компанцев – Швановиц, человек очень крупный и сильный, с помощью еще некоторых других людей жестоко задушил императора ружейным ремнем. О том, что этот несчастный государь умер именно такой смертью, свидетельствовал вид бездыханного тела, лицо у которого было черно, как это обычно бывает у висельников или задушенных. Удушение произошло вскоре после увоза Маслова – это следует из того, что как придворный хирург Людерс, так и отправленный в тот же день в Ропшу придворный хирург Паульсен застали императора, уже мертвым. Стоит заметить, что Паульсен поехал в Ропшу не с лекарствами, а с инструментами и предметами, необходимыми для вскрытия и бальзамирования мертвого тела, вследствие чего в Петербурге все точно знали, что именно там произошло.
Нет, однако, ни малейшей вероятности, что это императрица велела убить своего мужа. Его удушение, вне всякого сомнения, дело некоторых из тех, кто вступил в заговор против императора и теперь желал навсегда застраховаться от опасностей, которые сулили им и всей новой системе его жизнь, если бы она продолжалась. Можно уверенно утверждать, что были использованы и другие средства, чтобы сжить его со света, но они не удались. Так, статский советник доктор Крузе приготовил для него отравленный напиток, но император не захотел его пить. Вряд ли я заблуждаюсь, считая этого статского советника и еще нынешнего кабинет-секретаря императрицы Григория Теплова главными инициаторами этого убийства. Последнего император за несколько месяцев перед тем велел арестовать – ему донесли, что тот с презрением отзывался о его особе. Сведения эти проверялись не слишком строго, так что вскоре он снова был на свободе. Император даже произвел его в действительные статские советники, за что тот впоследствии отблагодарил, составляя все эти жалкие манифесты, в которых император рисовался с ненавистью такими мрачными красками. 3 июля этот подлый человек поехал в Ропшу, чтобы подготовить все к уже решенному убийству императора. 4 июля рано утром лейтенант князь Барятинский прибыл из Ропши и сообщил обер-гофмейстеру Панину, что император мертв. Собственно убийца – Швановиц – тоже явился к этому времени, был произведен в капитаны и получил в подарок 500 рублей. Такое вознаграждение за столь опасное предприятие показалось ему слишком малым, и он пошел к гетману, как для того, чтобы сделать ему о том представление, так и пожаловаться, что ему дают весьма отдаленную часть в Сибири. Тот, однако, не вдаваясь в рассуждения, весьма сухо ответил, что отъезд его совершенно необходим, и приказал офицеру сопровождать его до ямской станции и оставить его, лишь убедившись, что он действительно уехал.
Императрица узнала о смерти своего мужа только 6 июля вечером. 7 бездыханное тело императора привезли в монастырь св. Александра Невского и там выставили на обозрение в том же самом низком здании, где за несколько лет перед тем выставлялись останки его дочери принцессы Анны, а также и регентины Анны [Лепольдовны].
Поскольку я тогда отсутствовал, то сам тела не видал. Поэтому передам здесь моим будущим читателям сообщение заслуживающего доверия друга, бывшего там 9 июля. Я готов ручаться, что он разглядел ни больше и ни меньше, чем надо было.
В указанном здании были две обитые черным и лишенные каких бы то ни было украшений комнаты. В них можно было только различить несколько настенных подсвечников, правда без свечей. Сквозь первую черную комнату проходили во вторую, где на высоте примерно одного фута от пола в окружении нескольких горящих восковых свечей стоял гроб. Он был обит красным бархатом и отделан широким серебряным позументом. По всей видимости, он был несколько коротковат для тела, поскольку было заметно, что оно как-то сжато. Вид тела был крайне жалкий и вызывал страх и ужас, так как лицо было черным и опухшим, но достаточно узнаваемым и волосы, в полном беспорядке, колыхались от сквозняка. На покойнике был старый голштинский бело-голубой мундир, но оставались видны только плечи, грудь и руки. На руках, сложенных крестом одна поверх другой, были большие жесткие перчатки, вроде тех, с которыми изображают обычно Карла XII. Остальную часть тела скрывало старое покрывало из золотой парчи, которое свешивалось через ноги до самого пола. Никто не заметил на нем орденской ленты или еще каких-либо знаков отличий. Всем входившим офицер отдавал два приказания – сначала поклониться, а затем не задерживаться и сразу идти мимо тела и выходить в другие двери. Наверное, это делалось для того, чтобы никто не смог как следует рассмотреть ужасный облик этого тела.
Комнаты, где выставляют тела уважаемых в Санкт-Петербурге горожан, выглядят куда представительнее, чем помещение, в котором лежал бывший император и самодержец всероссийский, правящий герцог Голштинский и внук Петра Великого. Стояло оно недолго, и уже 10 июля его опустили в землю – в тот самый день, когда император собирался выступить из Петербурга в поход против Дании. Хотя всем особам первых пяти классов и было велено присутствовать при погребении императора, но больше для вида, а так как все хорошо понимали, что это вовсе не способ понравиться при новом дворе, то кроме генерал-фельдмаршала Миниха и генерала Корфа прибыли лишь немногие. Шестеро асессоров – все совершенно исключительные пьяницы – отнесли тело в церковь, где его погребли простые монастырские служки. Оно лежит без эпитафии и надгробия рядом с останками столь же несчастной регентины Анны под полом нижней части монастырской церкви, в которой наверху можно видеть роскошную гробницу св. Александра Невского.
Перед этими жалкими похоронами в петербургской газете можно было не без удивления прочесть, какое особенное средство было применено для того, чтобы не дать императрице увидеть ужасный труп своего мужа. Подробнее это изъяснит следующий экстракт.