Форварды покидают поле.

Девятый вал.

Течение легко несет лодку. Луна спряталась, небо потускнело. Тьма заволокла все вокруг, вода казалась черной, как тушь. Ночь надвинулась на нас черным великаном.

Чтобы подбодрить себя, тихонько напеваю: «О дайте, дайте мне свободу», но Санька, оказывается, не спит:

— Вовка, будь другом, замолчи, у меня от твоего пения начинает под ложечкой сосать.

— Жрать и вправду хочется, — соглашаюсь я.

— Ночью люди не едят.

— Но и не работают. Буди Степку, его очередь на весла…

— Я с охотой, — говорит боцман, — а то зуб па зуб не попадает.

Действительно, свежий ветер пробирает нас, о борт бьется небольшая волна, обдавая холодными брызгами.

Ветер крепчает. Грязные, рваные тучи плывут по небу. Уже полночь. Но разве уснешь на голодный желудок?

Издалека доносится невнятный гул. Будто ухнули орудия. Через минуту гул значительно приблизился и над Днепром прокатился гром.

— Надо где-то укрыться, — вслух подумал я.

— Не дрейфь, «велика хмара — малий дощ». Факт! Где спрячешься? — продолжает Степка. — В лесу опасно. Факт! На лугу тоже невесело — зажжет молния скирду и сделает из тебя шашлык.

Капитан должен принять решение. Пока я раздумывал, огромной силы электрический разряд как бы рассек реку надвое, осветив все вокруг вплоть до одинокого деревца, сиротливо приютившегося на берегу. Ничего не скажешь — красиво! Днепр здесь очень широк. Пытаемся подойти ближе к берегу, но это не удается. «Реве та стогне Дніпр широкий…» Никогда я не видал Днепр ревущим и стонущим. Грозная картина!

Лодку с силой швыряет во все стороны. Наши попытки пристать к берегу напрасны. Гребем теперь вместе со Степаном, а Саня помогает на корме. Мы промокли до нитки, но холода не ощущаем — все подавил страх.

— Куда рулишь? — кричу я Сане. — Держи право руля, дубина!

Но лодка не повинуется. Трезор жалобно воет. «Воет пес — быть мертвецу», — говорила мать. Заткнись, Трезор! Все может быть. Человек, рождаясь, уже занимает очередь к смерти, как на бирже труда. Но зачем же мне лезть без очереди! Лермонтов, говорят, погиб в двадцать семь лет, почему же я должен умереть еще раньше?

Надо бы зажечь сигнальный фонарь, но спички промокли. Даже на миг нельзя оставить весла. Впервые испытываю гнетущую тоску по дому и теплу. И хотя Степка и Санька рядом, меня давит чувство одиночества. Густой ливень обрушивается на бриг. Настоящий всемирный потоп!

Степка что-то кричит, во грохот грома и шум ливня заглушают его слова.

Наша лодка несется, словно испуганный конь. Едва ли мы выберемся из этого водоворота.

И все же берег, желанный берег приближается. В темноте вырисовывается причал. Вот уже Саня прыгнул в воду, схватил канат и пытается набросить швартов на причальную тумбу, но что-то у него не клеится. Прыгаю и я, но сразу ухожу под воду, захлебываюсь и, хотя плаваю хорошо, теперь беспорядочно машу руками, пытаясь выбраться на поверхность. Неотвратимый страх расползается по телу, в висках учащенно бьется кровь, руки слабеют. Вся недолгая жизнь промелькнула в памяти. Прежде всего вспоминаю пророчество Таракана. Дышать все трудней и трудней. Неужели я никогда больше не увижу отца и мать, братьев, сестер, Степку, Саньку? Я мог бы сейчас многое простить даже Керзону и Коржу. По мне, не иначе как по мне выл Трезор…

Собрав остаток сил, делаю какие-то нелепые движения руками и на миг вырываюсь из цепких объятий реки. Хочу крикнуть, но голос, как и тело, не повинуются.

…Очнувшись, с удивлением ощущаю под собой твердь. Очевидно, это дно — ведь я утонул… Да нет, это настоящая земля! Но почему кричат и плачут?

— Вовка, милый, кореш мой дорогой, не умирай!

Кто это — Санька или Степка? Открываю глаза. В темноте различаю Санькин шишковатый большой лоб и узкие, по-монгольски раскосые глаза. Он растирает меня, давит на живот, пытаясь вызвать рвоту. Вижу и плачущего Степку.

— Живой, живой! — радостно вопит он и начинает целовать меня в мокрое и холодное лицо, пока Санька чуть ли не силой отрывает его от меня.

Голова моя лежит на причальной свае. Трезор обессилел и дрожит от холода, но и он, виляя хвостом, бегает вокруг и радостно визжит. Степка уже не плачет, а ругается. Никогда не слыхал я столь замысловатых выражений. Разумеется, в такие минуты жаждешь ласки и сострадания, но я понимаю: ругается Степка от страха, что мог потерять друга.

— Подлая твоя душа, факт. Какого черта полез в воду?

Я молчу. Оказывается, Степа, рискуя жизнью, бросился спасать меня. Это он ухватил меня за волосы и вытолкнул на берег.

Санька помогает мне встать. Здорово поташнивает, по надо терпеть. Все промокли, окоченели, а где укрыться? Кругом тьма кромешная. Ветер стихает, но дождь продолжает лить. Душит кашель, однако жизнь кажется прекрасной. По-видимому, то же самое испытывает и Трезор. Он скачет вокруг и время от времени облизывает мое лицо шершавым языком. Я обнимаю пса, и отныне мир, мир, мир воцаряется в нашем экипаже.

— Мы еще не дошли до Триполья, а приуныли, будто нас несет в океан, — говорит Санька.

— Кто приуныл? Просто у меня кашель, — возражаю я.

— Кашляешь, икаешь… И это в августе! А что запел бы ты зимой? Знаешь, когда Фаддей Беллинсгаузен открыл антарктический материк?

— Не знаю.

— В январе. А какие трудности испытывал Колумб на каравелле «Санта Мария», однако не ныл и не хныкал…

— Попробовал бы твой Колумб хоть раз тонуть…

Из темноты вынырнул Степан. Его разведка не увенчалась успехом — никакого жилья поблизости нет. Нам остается забраться в старую скирду, брошенную нерадивым хозяином. Ребята подтянули бриг, и мы в сопровождении Трезора в потемках стали пробираться на луг. Степка разрыл скирду, и все мы улеглись. Пытались согреться, тесно прижавшись друг к другу. Но как согреешься в мокрой одежде? Все же усталость взяла свое, и мы уснули мертвым сном под монотонный шум дождя.

Во сне я смело глядел с капитанского мостика на рокочущий океан, а тощий штурман, удивительно похожий на Паганеля из «Детей капитана Гранта», приложив руку к козырьку морской фуражки, четко докладывал мне о местонахождении брига «Спартак»: 5° северной широты, 26° западной долготы.

Проснулся последним. Никого рядом нет, даже Трезор убрался из скирды. Все тело ноет, голова тяжелая, как свинец. Потягиваясь, выбираюсь на свет божий. Красное солнце выплывает на оранжевом востоке. Степка и Санька, совершенно голые, борются на скошенной траве, сопят и пыхтят. Точильщик слабей Саньки, его поражение неизбежно.

Я свистнул, пытаясь предотвратить грубое нарушение правил французской борьбы. Соперники отпустили друг друга и, продолжая лежать на земле, взглянули в мою сторону.

— А, капитан, привет! — махнул мне рукой Санька.

Они беспечно смеются, будто не было вчерашней страшной ночи, будто не ждет их расплата за бегство из дому.

Мы рассматриваем жалкие остатки продовольственных запасов, разложенные на лугу для просушки.

— Завтрак отменяется, факт. Раздевайся, Вовка, купайся и айда в Триполье, не то мы здесь припухнем без хлеба.

— Раньше давайте выльем воду из лодки, — резонно замечает Санька, поднимаясь с земли.

И вдруг они, видно, заранее сговорившись, бросаются на меня, валят на землю и раздевают. Я не сопротивляюсь. Пыхтя и отдуваясь, Санька и Стенка волокут меня к берегу и бросают в воду. Купаемся недолго. Умытые, причесанные и голодные, трогаемся в путь. Степка, чтобы отвлечь нас от мыслей о еде, запел — сперва тихо, затем все громче.

Мы пустились в путь ради привольной жизни, но вместо этого приходилось преодолевать испытание за испытанием.

А когда надоело грести, Степка сочувственно глянул на меня и ласково сказал:

— Отдохни, Вовка, я за тебя поработаю!

Я не стал протестовать.

— Гони мысли о жратве, — посоветовал он. — Думай о том, как батя тебе морду набьет, и клянусь — пропадет аппетит.

К Триполью подошли в сумерки. Почти сутки мы ничего не ели, от голода и зноя раскалывалась голова.

Бриг «Спартак» походил теперь па судно после крушения, да и наш внешний вид не мог не вызвать подозрений у встречных. Разумеется, в каждом жителе Триполья мы видели живое воплощение всех зол. Все еще помнили трагедию 1919 года. Пришвартовываться у пристани не решились и спрятали лодку в густом лозняке.

Вечер спустился с высоченной днепровской кручи к самой реке. Бледный месяц сверкал над тихой водой, звезды отражались в ней, словно электрический свет в аквариуме. Земля дышала теплом, как печь, лежать на ней было приятно. Утолив голод, мы забыли обо всех огорчениях.

— Вот гляжу я на эту кручу, — показывает рукой Санька, — и кажется, будто все произошло совсем недавно.

— 1919, 1920, 1921…— закладывая пальцы, подсчитывает Степан. — Почти восемь лет! Сань, а Сань, — с волнением в голосе спрашивает он, — скажи только честно, хотелось бы тебе быть среди тех комсомольцев?

Санька молчит. Степка, не дождавшись ответа, мечтательно говорит:

— Иногда засыпаю я, и такая думка у меня, будто я Михаил Ратманский, а не Степка Головня, будто бьюсь я за гордое рабочее дело, факт, и погибаю от кровавых рук зеленовцев. И так мне себя жаль, так жаль, до слез…

— Любишь себя до слез, — презрительно усмехается Санька. — Их бросали связанных с того обрыва.

— Ты же говорил — в колодец.

— Одних в колодец, других расстреливали над кручей.

Степан тяжело вздыхает:

— Эх, была б моя воля, — я бы все Триполье — под корень. Белая гидра тут, и все.

— Потому и не дают тебе власти, — замечает Саня. — Как это говорит Вовкина мать: «Заставь дурака богу, молиться, он и лоб расшибет».

— К контре нет у меня жалости.

— Кто же контра? Трипольские крестьяне или зеленовцы?

— Зеленовцы! Но раз это случилось на территории Триполья — пусть отвечают все.

Против обыкновения Саня рассердился:

— Ну и голова! Выходит, раз Врангель в Крыму засел — весь Крым надо под ноготь. Подняли беляки восстание в Кронштадте — сжечь Кронштадт? Так, что ли?

Не раз мы обсуждали трагическую судьбу юных героев, среди которых был брат Стенкиного отца — дядя Игнатий.

Перед сном лезет в голову всякое. Зина, Севка Корбун… Синее небо прочертила падающая звезда. Вот так, наверное, угасает и любовь — мгновенно и навсегда. А снится мне вовсе испанский тореадор в широкополой шляпе. Я проношусь перед ним, а он дразнит меня красным полотнищем.

Вот и утро. До базара, где мы собираемся выступать, не меньше двух километров. Хлопцы с шестами и брезентом идут впереди, я с гитарой и канатом на плече — позади. На улицах безлюдно. Зато базар поражает толпой — шумной, многоголосой, безудержно веселой, как у Гоголя в «Сорочинской ярмарке».

Зеваки сразу окружили нас, терпеливо наблюдая за приготовлениями к концерту.

Один из зрителей, явно походивший, по моим представлениям, на батьку Зеленого, бросал грубоватые шутки в наш адрес, вызывая общий хохот, но когда Санька побежал на руках прямо на него, отпрянул и умолк. Акробат работал хуже обычного, но зрители глядели на него, как на диво, и шумно выражали свое восхищение. Правда, не скупились они лишь на аплодисменты: трижды обошел я толпу с протянутой кепкой-кассой, и все напрасно.

Степан вышел на сцену с постным лицом, выражавшим полное разочарование. Смягчит ли его голос черствые сердца трипольцев?

Исподлобья гляжу на друга, ожидая знака: ведь я ему аккомпанирую на гитаре. Но Степка застыл, в глазах у него ужас, точно сам атаман Зеленый собственной персоной вырос перед ним. Перевожу взгляд на толпу и вижу среди зрителей сухопарого милиционера.

— Тикай! — панически кричит Степка.

И молодой Шаляпин пустился наутек, мы — за ним.

Одинокие прохожие на улицах шарахались в сторону. То был молниеносный рывок форвардов без мяча. Нам оставалось свернуть в узкий переулок, пробежать вдоль высокого забора и по обрыву спуститься к Днепру. Все испортил Степан. Сворачивая в переулок, он оглянулся назад, пытаясь разглядеть преследователей, и сбил с ног старика — сторожа сада. Тот, поднявшись, вскинул берданку и стал стрелять нам вслед. Каждый выстрел отдавался в ушах так, словно палили из знаменитой немецкой «Берты».

У меня появилось второе дыхание. Я летел, едва прикасаясь к земле. Времени для размышлений не оставалось, и, очертя голову, я прыгнул с обрыва, Санька — за мной. Упали мы в песок и только поэтому не переломали кости. Но боцмана нет. Наверное, побоялся прыгнуть. Даже Санька, кувыркавшийся под куполом цирка, восхищен собственной отвагой.

— Вовка, — все еще тяжело дыша, спрашивает он, — неужели мы оттуда прыгнули?

Мне и самому не верится.

— Сила, а?

— Но где же Степка?

— Могли сцапать…

— Тогда нам хана.

…Вокруг полно желтого песку, по следам колес видно, что его вывозят отсюда на дорогу, идущую вдоль берега. У подножья кручи зияет прохладная пасть пещеры. Там можно укрыться.

Санька отправляется искать боцмана.

Есть хочется нестерпимо. Не будь господина голода, человек не стал бы работать. Какая иная побудительная сила подняла бы его на стройку дома, опустила в шахту, принудила косить в поле под палящим солнцем, пробиваться сквозь ледяные громады в бурю и шторм? Но тут я вспоминаю отца. Старик по воскресеньям мается от безделья, ворчит и злится. Мать разрешает ему пристроить к кухонному столу самодельные тиски. Едва старик начинает колдовать над напильниками, он весь преображается, насвистывает или тихо напевает, становится добрым и приветливым. Когда он чересчур увлекается, мать ворчит:

— Мало тебе всей недели — еще и в воскресенье рад гнуть спину; потому ты и костлявый такой.

— Не шуми, мать, — добродушно отзывается он. — Все лодыри — тухлые, как несвежие яйца, толстые, как свиноматки, скучные, как дьяконы.

В его руках преображается не только чугун, но и сталь.

— И охота тебе возиться!

Старик на миг отрывается от тисков, сурово глядит на маму поверх склеенных очков:

— Ты думаешь — человек перестанет трудиться, когда исчезнут деньги? Может быть, он тогда еще лучше, еще красивей Станет работать. Ведь праздный человек ничем не лучше вот этих часов без стрелок.

Иногда он указывал на огонь в печи.

— Попробуй не подкладывать дров — огонь погаснет. Так и работа — она как топливо для человека. Без нее все в нем погаснет, и тогда перестанут цвести сады, чертополохом зарастут поля, жизнь замрет.

Мои размышления прерывает Саня. Степки он не нашел и теперь злится.

Чего он спаниковал? Рвать когти умеет… Кого испугался, пижон несчастный! Думаешь, за нами гнались? Тот начальник, может, знать нас не знает.

И все же мы нашли Точильщика. Он спокойно дремал в кустах.

— Куда вы пропали, чудаки? — благодушно спрашивает он, потягиваясь. — Я же битый час вас шукал, факт! Думаете, кому-то охота за нами гоняться по такой жаре?

— Так чего ж ты драпал, как заяц?

— Эге! Повяжи он нас — и мы загремели бы на всю Россию.

Степан замечает у меня в руках гитару.

— А где брезент, брусья, шары?

Мы с Санькой переглядываемся. Нет, подумайте, какова наглость! Бросил товарищей на произвол судьбы, первый пустился наутек и еще требует чего-то.

Я склоняю голову и становлюсь на одно колено:

— Пан атаман! Под вашим смелым командованием все брошено на поле боя.

Итак, труппа полностью разорена, банкротство неминуемо. Без реквизита выступать невозможно. Хорошо, что осталась гитара.

— Гитару я не бросил, а ты спасал только собственную шкуру.

Точильщик виновато молчит.

— Испугался чахоточного милиционера, — продолжаю донимать его. — Теперь остается ногти грызть, жрать ведь нечего.

— Успокойся, герой, живы будем — не помрем.

Степка ведет нас к лодке, надежно упрятанной в лозняке. Трезор, застывший на посту, бурно радуется нашему появлению.

Громадная пшеничная паляница и куча спелых яблок под сиденьем на корме кажутся нам восьмым чудом света. Степка самодовольно глядит, как мы насыщаемся.

— Так вот, — говорит он, — давайте сматывать удочки из Триполья.

— Почему?

— Бежать за нами начальник не стал. Может, у него больное сердце. А выследить постарается обязательно.

— В милицию с больным сердцем не принимают, — авторитетно замечает Санька.

Вспоминаю желтое, как пергамент, лицо милиционера.

— Может, у него паховая грыжа?

— Сколько мечтали о Триполье, а теперь… Так и не увидим живого зеленовца, — сожалеет Санька.

— На кой он тебе сдался?

— Ты же хвастал, что хоть одному отобьешь печенку.

— Не для этого я сюда плыл, — отвечает Степан. — Пропади они пропадом. Думаешь, тот старик сторож — не зеленовец? Он, гад, еще чуток — и кокнул бы меня. Факт! Под ружьем привел в сад. Батькина трубка и ремень спасли меня.

Лишь теперь я заметил, что Точильщик подпоясан шпагатом, а курит самокрутку. Ну и ну! Никогда не подозревал Степку в трусости. Отдать первому встречному бандюге такую трубку! Да ведь ей цены пет. В темноте закуришь, а у Мефистофеля сразу глаза огнем вспыхивают.

Снова «Спартак» взял курс на юг. Сидя на веслах, я с тайным злорадством гляжу на Трезора: за несколько дней он сильно осунулся, морда вытянулась, зеленоватые глаза ввалились, даже красивая шерсть полиняла. Есть было почти нечего, к тому же он, со своим собачьим упрямством, пренебрегал фруктами. Впрочем, я также всем овощам и фруктам предпочитаю колбасу и мясо, которых мы были начисто лишены. Даже непритязательный в еде Степка и тот стал поговаривать о борще, о супе и предложил свернуть в залив, чтобы наловить рыбы для ухи. Но у нас даже нечем было разжечь костер.

А теперь еще солнце палит неумолимо. У Трезора язык вывалился из пасти. Санька сидит на корме, опустив ноги в воду, и читает стихи о звездах, которые тысячи лет глядят на нас с неба. Ну и память у человека! Читает Санька все от Конан-Дойля до Библии. Стоит ему один-два раза прочесть стихотворение — и даже через месяц он может вспомнить его слово в слово. Ну пусть стихи, но ведь он читает по памяти рассказы Чехова.

Я стараюсь держаться у самого берега. Здесь легче грести, а нам хочется до наступления сумерек попасть в Стайки и там устроиться на ночлег.