Ладога.

СЛАВЕН.

Ветер свистел в ушах, гнал по ногам сыпучую поземку, бил в лицо колючими брызгами, будто сердился на меня, что отважился покинуть эту странную землю… Хорошо хоть болотники меня поняли – не осудили, что бросил их одних в незнакомой стороне. Хотя, коли и винили бы, – все одно, ушел бы я… Ждала меня в Новом Городе дружина, дела великие, да и Беляна, небось, уж места себе от тоски не находила… Эрик без раздумий, без сожаления службу свою на уютный покой рядом с ладой променял, а я давно уж понял – нет мне сходу с дорог, богами указанных, и коли суждено будет помереть, то случится это не в постели, не у теплой печи, а под стрелой каленой, какая Ию унесла, иль в пути, на привале, возле молчаливых воев и суровых елей… Рюрик умом да замыслами широко раскинулся. Успеет ли свершить все – сам не знал, но хотел я в тех замыслах не последним быть… Велика земля наша славянская, просторна – негоже, чтоб попирали ее и шкодили на ней чужеземцы всякие. Пора всему свету белому про нее узнать, почет да уважение к ней поиметь… Придет время – сам Царьград гордую голову пред ней склонит, и, коли попустят боги, – не без моей помощи!

– К Беляне торопишься? – спросил Медведь, когда в Шамахане расставались…

Я ему кивнул – не открыл истину. Не признался, что была Беляна лишь частью силы неведомой, к дому меня тянувшей…

Хорошо то было иль плохо, да уж так сложилось. Любил я ее, ценил всех более… Лишь она могла мне грубость и слабость простить, понять, когда сам себя не понимал, и не требовать от меня большего – того, чего я и дать был не в силах. Но не будь ее в Новом Городе – все равно попытался бы я воротиться.

Наши еще на Семикрестке стояли, глазели, ошалев, на белое поле, на поземку, дороги заметающую, а меня уж обратно тянуло. Может, потому что им возврата не было – не спешили они, а я по Чужаковым словам сразу понял – шагать мне в Волхский лес, сыскивать там ножи, через кои сюда перекидывались… Тринадцатый под елкой будет лежать. Воткну его, переметнусь, и дом родной уж близким окажется…

Ноги сами в путь просились, да неловко было в лица друзей глядеть, нетерпение свое выказывать. Оставались они в чужой, и одним богам ведомо было – пресекутся ли еще пути наши… Эрик с Вассой о том не печалились – им лишь бы вместе быть, зато Медведь на меня глядел, будто хоронить собирался, да и Лис часто глазами моргал, носом хлюпал, хоть крепился, как умел. Не дал я им душу излить – от долгих слов и прощаний пустых лишь боль лишняя, а толку все одно нет никакого.

– Пошли в Шамахан. – Вздернул на плечо полушубок, в бою сброшенный, остановил Лиса, рот открывшего для речей горьких, прощальных. – Пристрою вас там у старухи одной. Она хоть и склочная баба, да не злая. Обживетесь у нее сперва, а там уж сами решите – куда податься…

Васса засмущалась, глаза спрятала, к мужу прильнула:

– Нам в Шамахане делать нечего. Есть у меня один дружок – ему по хозяйству помощь надобна. Мы к нему пойдем.

Глазами на мужа стрельнула:

– Коли ты согласишься…

Ньяру не до выбора было – глядел на нее, будто на Лелю вешнюю, светился весь от счастья. Скажи она: в море кинься – кинулся бы без раздумий. Вот и на слова ее лишь головой кивнул. Хмыкнул я, но ничего не сказал. Не мне его жизни учить, чай, сам не малолеток. Напомнил только:

– Ты к чужим ведогонам не шибко суйся. Помни – ньяров тут не жалуют. Разве что шамаханцы тебя помнят. В случае чего – к ним и ступай…

Он обернулся, сверкнул зелеными шалыми глазами:

– Знаю. И коли печаль-тоска неизбывная нахлынет, где певца сыскать, возле которого уймется боль, тоже ведаю… Сам, гляди, живым к Беляне воротись да нас лихом не поминай!

Чего мне его поминать, хоть добром, хоть лихом? Душу бередить… И бабу, из-за которой сюда пришел, забыть попробую… Нельзя помнить все ушедшее и хранить его бережно – станет память, будто сундук, пыльным старьем заполненный, – что на свет ни вытяни, все лишь тлен да прах. Оставлять в сердце надобно лишь самое важное – что поможет не раз, что согреет в ночи ледяной и в жарком бою охладит… Песни Биеровы, хитрость Роллову, верность болотную, Бегуна голос ласковый… Да, пожалуй, еще и доброту строгую, коей Чужак научил.

Медведь и Лис ньяра облапили по-братски, сговорились в гости друг к дугу ходить и расстались на том же Семикрестке, куда вместе, ног под собой не чуя, спешили, где насмерть стояли против силы злой… Чужак нас тогда, будто на пожар гнал. «Быстрей! Быстрей!» – поторапливал. Прав оказался – еще немного, и опоздали бы мы, не застигли Вассу живой…

Охотники ньяра проводили, встали предо мной:

– Пошли, что ли?

Идти не так уж долго пришлось – всего день да еще полдня. Едва Шамахан завидели, дрогнуло у меня сердце, застучало, заспешило-заторопило в дальнюю дорогу, к Новому Городу, к Беляне моей…

Вой на воротах нас признали – пропустили с поклонами.

– Чего это они? – подивился Медведь.

Один из стражей, тот, что помладше, на него вылупился, удивился:

– Разве не вы того певуна дивного привели, что волхом в дерево был сокрыт? Разве не вы ньяра понять да простить первыми смогли? Разве не вы волха в смертном бою поддерживали?

– Тебе кто про бой сказывал? – шарахнулся от него Лис.

– Да все о том знают. – Вой пожал плечами, заломил лихо шапку. – Болтают, будто он за Бессмертным к Триглаву пошел. Теперь так и будут гоняться друг за другом да веками биться… А коли убьет все же один другого, то лет этак через десяток убитый в каком-нибудь человеке вновь возродится и опять пойдет по свету своего врага сыскивать – метаться, то в мире, то у богов, а то и у нас, на кромке…

Я словам воя не удивился. Хоть не мог никогда волха понять, но всегда чуял – ум да сила такие, как у него были, за одну жизнь не накопятся…

Лис же на стража глаза выпучил, замер остолбенело и уж рот открыл – порасспрашивать, да я перебил его. Мне спешить надобно было, а ему еще жить здесь придется – успеет наговориться вдоволь, больше моего будет знать.

– Кто ж правит теперь у вас в городище?

Вой улыбнулся широко, румяные щеки зарделись алыми пятнами:

– Никого нет покуда… Да у нас Князья больше для важности сидели. Народец у нас смирный, а коли бывают драки да ссоры, так и без Князей их разбираем – миром да вечем.

В каждой земле свой закон – не мне их судить, только худо то тело, у которого головы нет. А коли голов много слишком, так и того хуже…

Вой мою усмешку заметил, заторопился:

– А Князя мы все-таки выберем. Вот сойдутся по весне со всех мест поединщики, тогда и наречем сильнейшего Князем.

– А коли он туп будет, как дерево? – встрял Лис, и осекся, видать, про Бегуна, в дереве заключенного, вспомнил.

– Тупой в поединке первым не станет! Боги его изберут для города нашего – по справедливости рассудят.

Мне смешно стало. Боги-то рассудят – кашу заварят, да не им потом кашу эту расхлебывать… Сдержал смешок, дернул Лиса за руку:

– Хорош языком молоть! Можно подумать – ты в том поединке первым будешь и сядешь тут княжить.

– Не-а, – потянул Лис. – Я в Князья не гожусь, а вот коли ньяра позвать…

Медведь ухмыльнулся, легонько стукнул брата по затылку.

– Болтун ты… – сказал беззлобно.

А ведь Лис недурно придумал. Надоест ньяру в избе сидеть, руки дела запросят – куда тогда денется? И княжить он, пожалуй, не хуже кого другого будет. Да из Василисы Княгиня выйдет – залюбуешься…

Пока думал, прикидывал, не приметил, как дошли до избы Кутихиной.

Я дверь ногой стукнул, рыкнул грозно:

– Дома ли хозяева?

Мыслил старуху пугануть шутейно, но она прежней осталась – не стала выспрашивать, кто да зачем пришел, шарахнула по дверям поленом – еле увернулся…

– Приноровилась ты поленьями кидаться, – засмеялся, – иль новую Верхогрызку встречаешь?

– Ты ли, шалопут? – Высунулось из двери сморщенное лицо и прищурилось грозно, узрев охотников. – А эти чего заявились?

– Тебе в подмогу.

Я вошел в избу, уселся на лавку, глазами по стенам пробежал. Полоса угольная, которую еще тогда нарисовал, поистерлась – местами подновить не мешало бы…

Медведь бочком, опасливо за мной следом вошел, а Лис застрял на пороге, недоверчиво на старуху косясь.

– Ас чего ты взял, что мне подмога надобна? – забурчала Кутиха, выставляя на стол плошки и крынки – гостей угощать… Изменилась она, ох как изменилась! Снаружи осталась старухой вздорной, а в сердце – билась, выхода не находила, ласточка вешняя…

– У тебя крыша прохудилась, – неожиданно вместо меня ответил Медведь. Спокойно ответил, деловито, будто с сестрой иль родней говорил. – Я за день починю. А к весне зверя наловим, шкуры продадим. Глядишь, и шубу тебе ладную справим…

Кутиха остолбенела, на него глядя, а потом уронила крынку и расплакалась, зажимая глаза маленькими кулачками.

Меня с лавки сорвало, к ней бросило.

– Что с тобой, что? – Затряс за хрупкие плечи.

Не мог уразуметь ее слез… Мои удары да Верхогрызкину тяжесть без звука терпела, а теперь не могла слез унять? И чего ей такого Медведь сказал?

Лис сторожко к ней подошел, повернул к себе лицом, сказал серьезно:

– У нас тоже никого более нет. Схожи мы с тобой… Коли не погонишь – одной семьей жить будем. Хочешь – братьями назови, хочешь – сынами…

Никогда я еще Лиса таким серьезным не видел, никогда от него слов подобных не слыхал…

Старуха его обняла, неловко ткнулась в сильную грудь, замахала руками, последние слезы сгоняя, улыбнулась:

– Вы мне во внуки, а то и в правнуки годитесь… Тоже мне – братья!

– Это ты сейчас такая добрая, а как меня в тот раз охаяла, когда бабушкой назвал! – не остался в долгу Лис.

– Так я тебя не знала тогда, а теперь о вас весь Шамахан только и говорит. Да о певце вашем, в древе новую жизнь обретшем.

Она вновь захлопотала по хозяйству, затопала, зашаркала, говорить не переставая, – точь-в-точь обычная старушка, родню привечающая. Ну какая же ведогонка она? Какая Домовуха?

– К древу тому теперь и стар и млад ходят кланяться. Оно и раны, и боль душевную своими песнями лечит. Приложишь ухо – и услышишь ту песню, что всего нужней тебе в этот миг. Я сама туда ходила.

Она глянула на меня, усмехнулась:

– Тебя вспоминала. Он тоже по тебе грустит – ведает, что обратно в мир уйдешь…

Кутиха на меня неотрывно глядела – ждала, что протестовать начну, но я сжал душу в комок, кивнул:

– Уйду. Да чем быстрей, тем лучше…

– Когда же?

Привыкла она ко мне, да и я к старухе привязался – больно было ее оставлять… Так не одну же бросал – с охотниками! Они коли кого родней нарекли, так от того не отступятся, беречь и холить будут…

– Отдохну маленько, поем и пойду… – кинул с равнодушием деланным.

Знала бы она, как мне то равнодушие далось! Редко так сердце ныло…

Да как ни ныло – пошел все же… На дворе ветер поднялся, метель заплясала, но не мог я более разлуку растягивать, не хотел себя и других мучить. Кивнул им всем коротко, словно на двор по мелкому делу вышел, и ушел насовсем…

Дорогу я худо помнил, одно знал – коли по реке, что по привычке Мутной называл, к холодной стороне два дня идти, а после на ту сторону повернуть, откель солнце встает, да еще день прошагать, – дойду до леса. Через него и в Волхский попаду…

Река меня уж день провела, да и второй клонился к вечеру.

Я глаз от солнца не отводил – ждал, когда коснется оно круглым жарким боком верхушек еловых. В тот миг мне и повернуть надо… Колесо слепящее уж низко-низко над лесом нависало, еще чуть-чуть – и заполыхают замерзшие еловые маковки золотым и алым огнем…

Загляделся, словно мальчишка, – нога подвернулась, лыжа вбок пошла. Ругнулся, выправляя, нюхом опасность чуя, да поздно. Лед под ней подломился, вода ледяная потянула вниз.

Я дернулся, пытаясь из присыпанной снегом, едва подмерзшей полыньи выбраться, обругал дуралея-рыбака, который и вехи не поставил на месте опасном, да вдруг поскользнулась и другая нога, тонкий край полыньи хрустнул под ней, сломился… Меня ожгло холодом, сдавило грудь, а все же вынырнул, ухватился тяжелыми мокрыми руками за лед. Он затрещал под отяжелевшим телом, пошел в воду мелким крошевом. Ног я уж не чувствовал – отнялись, тянули ко дну пудовыми гирями…

Видать, настал мой срок… Мнил, что в дороге конец встречу, – вот и вышло так. Глупо помирать по неосторожности в ледяной реке, когда в страшной битве выстоял и уж планы великие строил… Только не ведает река, что для человека глупо, что нет, – у нее свои законы и вера своя. Тащит она любого, кто попадется, уносит одинаково и великое, и малое…

Мне сил не хватало за лед цепляться, да и попусту было это – крошился он, резал пальцы, издевался, на миг крохотную надежду даруя и тут же отнимая ее. А я боролся все же. Боролся, пока не ушел уж который раз в воду с головой и не понял, что потянуло меня течением под крепкий лед. Руки с края сорвались – забил ими отчаянно по светлому пятну, пред глазами плывущему, но не нашел прогалины спасительной. Булькнуло что-то в груди, воздуха требуя, запрыгали, свет раздирая, темные круги – только и успел подумать о Беляне и ребенке своем, еще не родившемся…

Тяжела вдовья жизнь… Не уберег я тебя, Беляна, от беды, не принес тебе радости… Даже тела моего не видать тебе – не поплакать над ним, не постенать…

Круги в темную ночь слились, заполонили все вокруг. Показалось – слышу голоса звонкие, шепот девичий веселый, будто в ночь летнюю, когда пускают девицы венки по воде и шепчутся по углам, суженых себе загадывая. Не их ли Хитрец услышал, когда в Русалочье уходил?

Вот, старик, и пришел я к тебе – вода, как земля, везде одна…

– Верно, сынок, одна она… Чудная, дивная… Выплыл из тьмы дрожащий лик Хитреца, улыбнулся ласково:

– Раньше не смел я тебя сынком называть, а потом забуду и имя твое, и глаза, и голос… Ты уж прости старика, а хоть раз назову я тебя так, как всегда хотел…

Сменилось его лицо женским – бледным, с глазами синими, раскосыми. Вгляделось в меня:

– Оставь его нам…

С кем она говорила, с кем спорила? Хотя какое мне дело до того? Хорошо моя смерть идет – через родные лица…

– Нет, я верну его обратно!

Опять Хитрец… Только теперь не лицо плыло предо мной – глаза одни… Ласковые, умные… Было в них и незнакомое что-то – спокойное, равнодушное…

Зазвенели просящие голоса, ему правду свою доказывая…

– Я отнесу его… – ответил им Хитрец.

Потянуло меня куда-то, завертелось все… Опять запели нежно и протяжно женщины, замелькали дивные лица…

– Нет! – крик Хитреца распорол мою грудь, выдрал сердце из нее, вывернул нутро, горлом воду выплескивая… Воздух в рану пустую рванулся, ударил по животу, в комок скручивая. Полыхнуло в глаза светом ярким…

– Никак очухался? – произнес надо мной незнакомый голос.

– Не видишь – кашляет! – отозвался ему другой, помоложе да позадорнее…

Я глаза открыл, прежде чем ощутил холод на лице. Не водяной холод – падали на щеки снежинки и таяли.

– Эк тебя, мужичок, угораздило в прорубь свалиться! – Склонилось надо мной незнакомое бородатое лицо. – Как не заметил ее? Хорошо еще – брат мой углядел, как барахтаешься ты, а то, небось, сейчас бы уж не с нами – с берегинями на дне речном говорил…

Я выплюнул изо рта оставшуюся воду, харкнул, откашливаясь, на снег темным сгустком…

– Негоже так сидеть, – вновь заговорил бородатый. – Пойдем-ка, дружок, с нами в Новый Город. Рюрик – добрый Князь… Оденет тебя, обогреет.

Новый Город?!

– Да не пугайся ты так! – Бородач легонько шлепнул меня по спине. И тут же сам забеспокоился. – А тебя не ищут случаем? Худо будет, коли мы тебя другом привезем к Рюрику на двор, а окажется, что ты вор иль убийца какой…

Рюрик?! Значит – я дома?!

Я помотал головой, слабость сгоняя, потихоньку двинулся к темнеющей впереди волокуше… Бородач заторопился за мной, заглядывая в лицо и болтая без умолку…

Он болтал, и когда я одежку скидывал, и когда по-хозяйски в его добре ковырялся, и даже когда нацепил его шубу поверх своей рубахи промокшей… А молодой помалкивал да глядел больше… Он-то и спросил первым:

– Тебя как звать-то?

Говорить с ним не хотелось – и без того голова кружилась, не верилось, что попал наконец в землю родную, – но разлепил губы, ответил хрипло:

– Олег.

Старший поперхнулся на полуслове, а у младшего загорелись огнем глаза:

– Не твой ли драккар возле стен Нового Города лежит, весны дожидает?

Я покосился на него. Безусый еще щенок, а уж, небось, мечтает о мече и шапке высокой, боярской. Не ведает дурачок, чего эта шапка стоит…

Старший на него цыкнул, не веря, что незнакомец, в проруби выловленный, может тем самым, Рюриковым, Олегом оказаться, да я хмыкнул коротко парню в лицо:

– Мой.

Тогда-то они и смолкли наконец. Молчали до самого Нового Города, а там, едва увидел я родные стены, – сбросил на руки парням дареную шубу и, холода не чуя, один к стенам двинулся… На реке копошились какие-то люди, но, меня завидя, замерли, а потом заорал один голосом знакомым:

– Олег!

Понесся крик, разрастаясь, хлынул на меня волной теплой. Рванулись с места темные фигуры, побежали ко мне, снегом позади себя вихрясь… Эйнар, Свавильд, Аскольд… А вот и кто-то из Эриковых потянулся ко мне теплым полушубком – от мороза прикрыть…

Я обернулся к Свавильду:

– Жена где?

– Она с Оттаром за тобой в Ладогу бегала – только вчера вернулись… Будто чуяли…

Урманин запнулся, дрогнул губами. Я хлопнул его по плечу, пошел к городу… Кончалось все, и начиналось все… Осталась позади целая жизнь, а другая еще неясной тенью впереди маячила…

Я обернулся на полпути к одиноко застывшим парням, тем, что меня спасли, столкнулся глазами с молодостью бесшабашной. Давно ли я таков был, давно ли шел болотником никому неведомым к Князю на поклон?

Усмехнулся криво, сказал:

– Завтра приходите на мой двор. Гляну – годитесь ли в вой…

Они головы склонили. Послушаются – явятся ни свет ни заря, да и пойдут дальше своими дорогами… А коли сподобит судьба, так и дорогами богов пройдут, сами того не заметив… Как не заметили те, кого на них оставил, и те, кого повстречаю еще…