Ё.
Не-Ё.
Грязное животное.
К сожалению, для нас стало весьма проблематичным ясное представление о том, что такое животное и что такое разумное существо.Опыт мимистики.
Пророчество пугает нас лишь до тех пор, пока не сбудется. Какой, скажите, смысл бояться Апокалипсиса, если он уже состоялся?
В известном рассказе американского фантаста герой в неистовстве расстреливает из револьвера четырёх лабораторных обезьян. Их, насколько мне помнится, посадили за пишущие машинки, чтобы проверить некоторые положения теории вероятности, а обезьяны принялись печатать набело произведения классиков.
Разумеется, речь в рассказе шла не о творчестве и даже не о разуме, поскольку, повторяю, шедевры мировой литературы печатались подопытными приматами в готовом виде, без черновиков, однако наши с вами тайные предчувствия обогатились в итоге ещё одним каприччио в духе Гойи: обезьяна за пишущей машинкой.
Наиболее внятно эти предчувствия были озвучены Кириллом Еськовым в его известном интервью: «Не знаю, сумеет ли когда-нибудь компьютер написать роман, но что роман, надиктованный шимпанзе, появится раньше, — голову даю на отруб».
В устах позитивиста Еськова пророчество прозвучало с грубоватым задором, и всё же вряд ли Кирилл Юрьевич мог предположить, что, во-первых, событие уже на пороге, а во-вторых, обернётся для многих очередным разочарованием.
Как говаривал Ежи Лец, не следует ожидать слишком многого от конца света.
* * *
Не я первый усомнился в подлинности истории, приведённой в послесловии ко второму изданию романа Мими «Грязное животное». Вообще должен заметить, что после непредумышленной травли-раскрутки, учинённой бесчисленными рецензентами, трудно оказаться в чём-либо первым. А уж когда в скандал вмешались профессиональные литераторы, привлечённые возможностью мимоходом уязвить друг друга, возникла, на мой взгляд, необходимость ввести новый термин — «мимистика» (по образцу соляристики Станислава Лема).
Первыми усомнившимися, если не ошибаюсь, были автор статьи «Мими де Габриак» Мария Галина и язвительнейший Эдуард Геворкян («Левой задней рукой»).
История такова: пять лет назад (то есть в то самое время, когда Кирилл Еськов отвечал на вопросы интервьюера) шкиперу Петру Величко, работавшему по контракту в одной из африканских стран, был продан за бутылку рома детёныш шимпанзе, самочка по кличке Мими. Спустя полтора месяца срок контракта истёк — и российский гастарбайтер, уступив штурвал своей баржи преемнику-молдаванину, отбыл на родину, в Нижний Чир. Мими он прихватил с собой, и это едва не стоило шимпанзёнку жизни, а шкиперу — свободы, поскольку обезьянку он попытался провезти тайком, без санитарного сертификата, минуя таможенный контроль.
Не обязательно быть литературоведом, чтобы в памяти немедленно всплыли незабвенные строки из «Моей родословной» Александра Сергеевича Пушкина:
Решил Фиглярин, сидя дома, Что чёрный дед мой Ганнибал Был куплен за бутылку рома И в руки к шкиперу попал.Имя и фамилия бывшего владельца Мими также наводит на мысль об откровенной мистификации, однако беда в том, что экс-шкипер Пётр Величко действительно проживает в Нижнем Чире и даже удостоился статьи в одной из волгоградских газет.
Когда корреспондент (мой хороший знакомый) предложил сопроводить его и затем прокомментировать сенсационный материал, я согласился. Петра Алексеевича мы застали под хмельком в компании двух юристов, убеждавших хозяина подать в суд на издательство и нынешних опекунов Мими. Историю с продажей шимпанзёнка он подтвердил, настаивая, впрочем, что расплатился за обезьянку местной валютой. Надо полагать, бутылка рома была придумана автором послесловия, так сказать, для полноты совпадения.
Собственно, сути дела это нисколько не меняет. В конце концов биографические справки, прилагаемые к очередной книге любого раскрученного автора, тоже во многом приукрашены.
Несмотря на уговоры адвокатов (спиртное принесли именно они), перспектива судебной тяжбы ничуть не привлекала Петра Величко. Да, позиция опекунов смотрелась соблазнительно шаткой (чиновник, от которого зависела судьба конфискованного животного, как выяснилось, приходился этологу Ираклию Концевому дальним родственником), однако в результате разбирательства могло воскреснуть дело об отсутствии санитарного сертификата, попытке контрабанды и, что уж совсем неприятно, взятки должностному лицу.
Вернёмся, однако, к пространному послесловию. Очутившись в вольере для конфиската, непривычная к суровому российскому климату Мими простудилась и едва не отдала богу душу. Тогда-то и появились в её жизни супруги Концевые, уже вырастившие к тому времени в домашних условиях двух шимпанзе: самца Ахилла и самку Клару. Не берусь судить о научной ценности проводимых супругами опытов по обучению обезьян языку жестов, но, насколько я понимаю, это было нечто аналогичное экспериментам, начавшимся на западе примерно полвека назад. Единственное отличие: наши приматы осваивали не американский ASL, а русскую азбуку глухонемых, что даёт повод говорить о несколько ином менталитете. Той же точки зрения придерживается и Аркадий Рух, особо отмечая при этом повышенный уровень духовности шимпанзе, воспитанных в православной среде.
Попав в компанию двух взрослых обезьян, подросток Мими, естественно, оказалась на низшей ступени иерархии и заработала в итоге серьёзный комплекс неполноценности. Известно, что обученные шимпанзе презирают необученных сородичей. Несмотря на стремительные успехи Мими в освоении упрощённого языка глухонемых, Ахилл и Клара продолжали относиться к ней свысока. Жест, означающий «грязное животное», стал кошмаром всей её дальнейшей жизни.
Изворачиваясь и хитря, Мими быстро заработала репутацию отъявленной лгуньи. Кстати, способность обезьян обманывать людей и друг друга достаточно хорошо изучена. Позволю себе привести для примера перевод с ASL диалога между исследователем и шимпанзе Люси, чьи экскременты были обнаружены посреди комнаты.
Роджер. Что это?
Люси. Люси не знает.
Роджер. Ты знаешь. Что это?
Люси. Грязь, грязь.
Роджер. Чья грязь, грязь?
Люси. Сью.
Роджер. Нет, не Сью. Чья грязь?
Люси. Роджера.
Роджер. Нет, не Роджера. Чья грязь?
Люси. Грязь Люси, Люси. Прости Люси.
Однако коренное отличие вранья Мими от вранья Люси заключалось в том, что с его помощью юная шимпанзе пыталась не избежать наказания, а повысить свой статус среди себе подобных. Кстати, обычный детский способ самоутверждения.
Однажды Элеонора Концевая стала свидетельницей необычной сцены: Клара и Ахилл неподвижно сидели в углу, заворожённо глядя на стоящую посреди комнаты и возбуждённо жестикулирующую Мими. Впоследствии подобные эпизоды стали повторяться регулярно и все были отсняты на видеокамеру. Поскольку многие знаки изобретались рассказчицей на ходу, кое-что требовало детальной расшифровки.
К сожалению, у Элеоноры Концевой, как сказано в послесловии, два высших образования, причём первое из них филологическое. Именно этим, а вовсе не последующей редактурой, объясняется чрезмерная, на мой взгляд, гладкость перевода.
Специализированное издательство сочло материал излишне сенсационным и недостоверным с научной точки зрения, тем более что супруги Концевые успели к тому времени прослыть среди коллег не то чтобы шарлатанами, но, во всяком случае, лицами, более склонными к дешёвым эффектам, нежели к строгой беспристрастности настоящих исследователей.
После долгих мытарств текст очутился в редакции фантастики издательства «АСТ» и вскоре был опубликован по недосмотру в серии «Звёздный лабиринт» — практически без правок. Было сохранено даже рабочее название, не имевшее, кстати, никакого отношения к содержанию («грязными животными» Мими именует всех, кто ей не нравится). Единственное вмешательство редакторов якобы заключалось в том, что, сочтя приложенное к тексту объяснение Элеоноры Концевой неуклюжим авторским вывертом и претензией на оригинальность, они его попросту сократили. Именно это обстоятельство помешало массовому читателю заподозрить, что речь в книге идёт, возможно, и не о людях.
* * *
Первые отзывы были кратки и сдержанны. В рецензии, подписанной двумя известными фамилиями, отмечался неумело, но лихо закрученный сюжет, стремительность действия, калейдоскопичность событий и обилие единоборств. К явным недостаткам был отнесён небрежный язык (излагая события от первого лица, Мими постоянно говорит о себе в третьем — эту особенность авторской речи Элеонора Концевая сохранила). Подводя черту, рецензенты-соавторы признали дебют весьма средним, но выразили надежду, что начинающему фантасту удастся уберечься от низвержения в мэйнстрим, признаки чего якобы уже имеются.
Месяц спустя вышла обзорная статья «В предчувствии девятого вала», где Мими неожиданно была объявлена первым представителем нарождающейся «восьмой волны» русской фантастики. В то время как авторы предыдущей «седьмой волны» исповедовали, по словам критика, психологически напряжённую прозу, интеллектуализм и равнодушие к социальным проблемам, отличительными чертами новой генерации фантастов, несомненно, должны были стать возврат к широкой аудитории, ужесточение борьбы добра со злом и жёсткий экшн.
Кому-то может показаться удивительным, что искушённый критик допустил столь досадную промашку, но, как выяснилось впоследствии, во-первых, промашка была умышленной, во-вторых, не была промашкой.
* * *
Данная статья задумывалась как беглый обзор критических мнений, и всё же следует сказать хотя бы несколько слов о самом романе. Собственно, романа как такового нет, однако то же самое обвинение можно предъявить большинству современных романов. Мы имеем дело с тем загадочным случаем, когда читательская любовь прямо пропорциональна количеству литературных огрехов. Явление довольно распространённое. Написана книга бездарно, прочитана — гениально.
Начнём с заглавия. Как было упомянуто выше, содержания оно не отражает. Явление, опять-таки хорошо знакомое специалистам. Киноведы не раз отмечали странную закономерность: чем несуразнее название, тем популярнее фильм («Место встречи изменить нельзя», «Семнадцать мгновений весны»). И напротив: полное соответствие заголовка теме и идее произведения тут же отзывается равнодушием потребителя.
Мне кажется, Эдуард Геворкян в своей скорбно-ядовитой статье «Левой задней рукой» несколько поспешил ужаснуться ошибке широкого читателя, увидевшего в персонажах романа себе подобных. Во-первых, мне, например, до сих пор трудно понять, кого живописала сама Мими. Сложность, повторяю, в том, что поколение, выбравшее вольер, причисляет себя не к обезьянам, а именно к роду людскому. Во-вторых, прошли те времена, когда пропасть между человеком и зверем казалась бездонной и непреодолимой. Аргумент философа Владимира Соловьёва («Не имея никакой возможности утверждать стыдливость у животных, натуралисты известного направления принуждены отрицать её у человека»), возможно, звучал убедительно в девятнадцатом веке, но в наши дни способен вызвать лишь грустную улыбку. В-третьих, литература в отличие от того же кино даёт читателю больший простор фантазии. Не зря ведь в дневниках Венедикта Ерофеева сплошь и рядом встречаются выписки из учебника по собаководству, где лишь упоминание породы даёт нам возможность определить, о ком идёт речь: о собаке или же о ком-то из нас.
Содержание романа откровенно заимствовано и представляет собою вольный пересказ фильма «Волкодав» — любимого фильма всех трёх шимпанзе, обитающих в доме супругов Концевых. Приматы вообще любят смотреть телевизор, отдавая предпочтение кинокартинам, где люди контактируют с обезьянами («Тарзан», «Борьба за огонь»). Не берусь судить, почему им в данном случае приглянулся именно «Волкодав». Возможно, всё дело в сильной бородатости отдельных киноактёров, что дало четверороруким зрителям повод к отождествлению себя с исполнителями. Возможно, сыграло роль и качество поединков. Известно, что шимпанзе, пожалуй, самые свирепые представители человекообразных. Будь роман «Грязное животное» надиктован растительноядной гориллой, он бы наверняка вышел куда менее кровожадным.
Думаю, однако, речи о плагиате заводить не стоит. Не говоря уже о том, что несовершенство российского законодательства в области защиты авторских прав давно стало притчей во языцех, — применительно к фантастике данный вопрос зачастую теряет смысл. Перелицовка и дописка чужих произведений в этой области литературы считаются не грехом, а доблестью, ярчайшим примером чему служат питерские сборники «Время учеников» (составитель и автор проекта — А. Чертков). На таком фоне, согласитесь, простодушный поступок Мими кажется невинной детской шалостью (тем более, что, по словам этологов, интеллект обученного шимпанзе примерно равен интеллекту пятилетнего ребёнка).
Оксана Дрябина в статье «Вершина постмодернизма» путём текстологического анализа убедительно доказывает наличие как минимум трёх этапов возникновения романа. Книга Марии Семёновой «Волкодав» была переведена на язык кинематографии, затем сам фильм подвергся переложению на язык жестов — и в итоге дошёл до нас в словесном пересказе Элеоноры Концевой. Даже если все три переложения были выполнены тщательно и добросовестно, что могло уцелеть в итоге от первоначального варианта? Вдобавок, как заметил некий анонимный рецензент в газете, название которой я запамятовал, возможно, имелся и четвёртый (предварительный) этап, поскольку исходный роман («Волкодав») подозрительно схож по сюжету с американским фильмом «Телохранитель».
Новеллизация экранизации новеллизации, пропущенная через азбуку глухонемых. Копия копии. Симулякр. Седьмая вода на киселе.
Всё это, честно говоря, напоминает, с одной стороны, историю находки «Велесовой книги», с другой — предисловие Умберто Эко к его незабвенному роману «Имя розы».
Далее Оксана Дрябина развивает идеи Деррида об исчезновении автора и (уж не знаю, в какой связи) поминает добром «Школу Ефремова» и ВТО МПФ.
Поначалу, то есть до раскрытия псевдонима (хотя можно ли говорить о раскрытии псевдонима, если шимпанзе действительно зовут Мими?), особенно много нареканий вызвало построение романа. Циклическое развитие действия, квалифицированное в первых рецензиях как авторская неумелость, и бесконечное воскрешение отрицательного героя, с которым неизменно расправляется Мими, были затем приняты на вооружение постмодернистами, объявлены литературным приёмом и даже объяснены опосредованным влиянием Ницше и Платона. Со временем, однако, выяснилось, что однообразие эпизодов — мнимое и что на самом деле это один и тот же эпизод фильма, многократно пересказанный Мими. Просто каждый раз она вносила в историю очередную отсебятину, почему и возникло ошибочное впечатление, будто это не одна, а несколько последовательно изложенных историй.
* * *
Не могу согласиться с утверждением, что изначально имелся злонамеренный русофобский план раскрутить роман любой ценой, дабы потом объявить во всеуслышание, будто текст его принадлежит шимпанзе. В том-то и дело, что первое издание не предварялось никакой рекламной кампанией: никто не расклеивал постеров в вагонах метро, никто не расточал дифирамбов с экрана телевизора. Роман был издан в общей серии, снабжён обычной цветастой обложкой (опять-таки не имеющей отношения к содержанию) — и тем не менее пробный тираж разлетелся за неделю. Да и в течение пары месяцев после выхода книги пресса продолжала хранить по её поводу молчание, если, конечно, не считать двух приведённых выше заметок и одного упоминания в «Книжном обозрении».
Приписать авторство иному лицу или явлению — весьма распространённый в наши дни пиаровский приём. Совсем недавно жертвой его пал профессор Родос, выступивший с резкой критикой дарвинизма в одном из журналов РАН. Оппоненты профессора, побрезговав возражать по сути (её ещё поди найди!), попросту объявили, что никакого Родоса нет в природе, а статья синтезирована на компьютере из нескольких материалов, и это-де видно невооружённым глазом. В итоге бедному профессору до сих пор приходится доказывать, что он не программа.
Или вспомним для сравнения публичное признание Сергея Синякина в том, что за него пишут рабы-таджики. Живут в сторожке за городом, паспорта отобрал, кормит «Анакомом», один из таджиков немного знает по-русски — вот он-то и переводит. Хотя, следует признать, мало кто поверил этой байке — Сергей Николаевич известный мистификатор, в чём неоднократно убеждались изловленные им рецидивисты.
Или взять, к примеру, жестокую шутку ещё одного бывшего сотрудника органов Романа Злотникова, сообщившего по секрету наивной журналисточке, будто сам он не написал ни единой книги, а тексты за него выдаёт устаревшая, но достаточно мощная ЭВМ, изначально предназначавшаяся для борьбы с американскими силами ПРО, ныне же брошенная на литературный фронт (пропаганда имперской идеологии). А поскольку операция эта требовала наличия автора, командование выдвинуло полковника Злотникова на должность писателя в связи с его безупречным послужным списком и импозантной внешностью. Наиболее достоверно прозвучала жалоба Романа Валерьевича на то, что устаревшая программа печатает произведение одним невероятно длинным словом, без пробелов и, разумеется, без знаков препинания, в связи с чем ему, полковнику Злотникову, долго потом приходится доводить рукопись до кондиции.
Ничего похожего в истории Мими мы не наблюдаем. Пусть даже Элеонора Концевая (а именно она подписывала договор, присвоив себе кличку своей обезьяны в качестве псевдонима) обдумала всё заранее, однако творение своей питомицы этолог пропихнула в печать тайком, без какого-либо эпатажа и вряд ли могла предполагать, что книга станет бестселлером. Этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда.
Тем не менее так случилось. Допечатка следовала за допечаткой, у автора неминуемо должны были появиться последователи и подражатели.
* * *
Приходится с сожалением отметить, что впоследствии критики повели себя излишне эмоционально, в то время как феномен Мими по-прежнему ждёт серьёзного анализа. Ближе всех, на мой взгляд, к разгадке приблизился Алан Кубатиев, предположив в своей статье «Нечестное зерцало», что произошло двойное отождествление: сначала Мими вообразила себя человеком, после чего широкий читатель вообразил себя Мими.
Боязнь зеркала свойственна сейчас публике как никогда. Показывайте нам что угодно, кроме нас самих. Возможно, виной тому переоценка моральных ценностей, последовавшая за крушением тоталитаризма. Самое оскорбительное из трёхбуквенных слов — лох (то есть тот, кого обманывают, грабят и убивают). Никто не хочет быть лохом, все хотят быть крутыми (то есть теми, кто обманывает, грабит и убивает). Поэтому, как только главный герой начинает укладывать трупы нехороших парней направо и налево, читатель чувствует себя сопричастным справедливому кровопролитию и в полной мере ощущает свою крутизну. При этом, однако, следует как можно дальше держаться от зеркала, ибо отражается в нём, как ни крути, нечто предательски лохообразное.
Наиболее точно, причём за несколько лет до появления Мими, проблему обозначил Дмитрий Володихин. Со свойственной ему тонкой иронией он примерил маску философствующего обывателя и объявил от его лица, что может представить себя на месте любого главного героя, за исключением «даоса с кружкой пива» (то есть того же философствующего обывателя).
У шимпанзе очень плохо с модальностью. Все эти «должен-рад-готов-обязан» сливаются у них воедино, а возможность совершения поступка равна самому поступку. Люди могут лишь завидовать такой цельности характера. Поэтому Мими, прямодушно расправляющаяся с очередным (а на самом деле, одним и тем же) «грязным животным», оказалась идеальной героиней. Именно такой она воображала себя в своих обезьяньих грёзах, именно таким хотел бы вообразить себя и широкий читатель — существо, как правило, никогда никого не убивавшеее и потому глубоко ущербное.
Не убил ни одного душмана, не бомбил ни одного Кабула… Так теперь мучительно и больно за бесцельно прожитые годы!Как выразился Ортега-и-Гассет, «метафора вообще не имела бы смысла, если бы за ней не стоял инстинкт, побуждающий человека избегать всего реального».
Кстати, об Ортеге-и-Гассете. Его призыв перейти от скользящего чтения «к погружению в крохотную бездну каждого слова», будь он воспринят массами, наверняка привёл бы к разорению большинства издательств. Нынешнее восприятие так называемой художественной прозы — это именно головокружительное скольжение по строчкам, и если вдруг в тексте внезапно возникнет мысль, она породит те же последствия, что и выбоина во льду на пути конькобежца. Недаром же Василий Владимирский с тревогой задавал вопрос: «Не помешает ли это получать простое и незатейливое удовольствие от чтения?».
Не буду повторять навязшие в зубах остроты относительно многострадальной Дарьи Донцовой, у которой якобы объявился грозный конкурент, — скажу только, что и другие авторы неоднократно пытались избавиться от столь мешающих читателю остатков логики, хотя в полной мере это удалось одной Мими.
Два изложенных обстоятельства явились, на мой взгляд, основными составляющими коммерческого успеха, но, повторяю, вопрос требует более детального изучения.
* * *
Существует ещё одно соображение на этот счёт, кажется, пропущенное критиками. Я имею в виду проблему отрицательного героя. Если не думать о людях плохо, станет очень страшно. Поэтому отсутствие трупов в тексте — первый признак уныния и безнадёжности. Произведения такого рода решительно отторгаются массовым читателем, мало того, вызывают в нём чувство глубокого отвращения. Получается, раз некого убить, значит во всём виноват ты сам (поскольку отождествляешь себя с главным героем). Рискну предположить, что постоянно уничтожаемое «грязное животное» вызвало у большинства (разумеется, на подсознательном уровне) образ конкурента, соседа или, скажем, нелюбимого политического деятеля.
Проще говоря, пресловутый «образ врага».
* * *
Итак, в течение первых трёх месяцев со дня выхода книги пресса по сути безмолвствовала, а роман, если верить рейтингам, шёл нарасхват. Всё изменилось в тот день, когда центральная газета поместила на первой странице фотографию Мими во всей её красе, сопроводив портрет скандальным заголовком.
И грянула бумажная буря.
Причина понятна: разумным мы называем существо, входящее в нашу тусовку. Пока шимпанзе, сидя в своих вольерах, обменивались жестами и по-разному складывали пальцы, всё это напоминало зооцирк и сильных возражений не вызывало. Однако стоило Мими войти в обойму публикуемых авторов, ситуация обрела иные черты.
Первыми откликнулись учёные-креационисты. С пеной у рта они яростно отрицали саму возможность существования литератора-шимпанзе, квалифицируя случившееся как очередную вылазку безбожных дарвинистов масонского толка и поминая недавний казус с профессором Родосом. На супругов Концевых было подано несколько судебных исков. Речь шла — ни много ни мало — об оскорблении национального и религиозного достоинств.
Все процессы были Концевыми выиграны. Адвокаты представили вниманию суда видеозаписи жестикулирующей Мими, и, хотя приглашённые обвиняющей стороной глухонемые специалисты единогласно заявили через переводчика, что знаки, производимые шимпанзе, в большинстве своём не имеют смысла, их утверждение удалось парировать, во-первых, ссылкой на склонность рассказчицы к придумыванию неологизмов, а во-вторых, свидетельством нескольких литературоведов, что и в самом романе смысла, честно сказать, маловато.
Но самую дурную услугу истцам оказала непомерная популярность «Грязного животного». Представьте, большинство читающей публики по сей день убеждено, будто процесс был затеян мерзавцами, стремящимися опорочить всенародно любимого автора. Невероятно, однако многие поклонники романа до сих пор считают Мими человеком. Этому отчасти способствовала и гибкая политика издательства, продолжающего тиражировать книгу в первоначальном виде, но в то же время выпустив её параллельно и в элитной серии — с портретом автора и послесловием Элеоноры Концевой. Фанаты Мими расценили случившееся как провокацию и подделку — в редакцию фантастики пошли возмущённые письма, где читатели требовали привлечь к ответственности производителей контрафактной книжной продукции, вдобавок пиратски использующих логотип «АСТ». Как будто издательство могло подать в суд на самоё себя!
Не меньшую гибкость проявили и авторы первых рецензий, объявив, что знали обо всём заранее и что заметки их являлись частью проекта, в котором они согласились участвовать. Я ни в коем случае не подвергаю это сомнению, но, даже если рецензенты просто пытались таким образом выбраться из неловкой ситуации, следует признать, проделали они это виртуозно.
Несколько сомнительной показалась мне позиция Пэсаха Амнуэля, автора статьи «Реквием по читателю». Выстроенная им удручающая схема дурной бесконечности (деградация читателя отзывается деградацией автора и неминуемо приводит нас к обезьяне), на мой взгляд, вполне соответствует действительности, однако имеет лишь косвенное отношение к данному случаю, поскольку Мими, не ведая, что её снимают на видеокамеру, ориентировалась только на Ахилла и Клару. Других читателей (зрителей) у неё не было.
Основная масса газетных, журнальных и сетевых публикаций тех дней интереса не представляет — корреспонденты кинулись на сенсацию и раздули её до полного неправдоподобия (жемчужина идиотизма — версия об инопланетном происхождении Мими). Затем шум малость поутих и в прессу начали просачиваться более или менее членораздельные отзывы.
После статьи Александра Зорича «Горжусь Россией», где автор выразил открытое ликование по поводу того, что наконец-то мы в чём-то опередили Запад, в лагере патриотов произошёл раскол. Случившееся предстало перед публикой в совершенно ином виде. Действительно, заокеанские исследователи около полувека обучали своих шимпанзе американскому ASL — и хоть бы одну повесть те выдали, хоть бы один рассказик… А тут целый роман!
* * *
Те, кто утверждает, будто текст романа на девяносто девять процентов — плод труда литобработчиков, на мой взгляд, не совсем справедливы в своём возмущении, поскольку литературное рабство (иногда оно принимает личину соавторства) распространено нынче повсеместно, однако, если не ошибаюсь, ни разу не становилось причиной публичного скандала. За что же такая гроза на голову несчастного шимпанзе? Почему опять двойные стандарты? Если на то пошло, рабство в искусстве существовало всегда. Никто ведь не возмущается по поводу того, что значительная часть картины какого-нибудь великого мастера эпохи Возрождения написана подмастерьями!
Пользуясь случаем, не могу не замолвить слово и за редакторов. Привыкши равнять их с цензорами, мы даже представить себе не можем, в каком неприглядном виде дошло бы до нас великое литературное наследие, не будь оно приведено в божеский вид стараниями этих скромных неприметных тружеников. Публикуя тщательно отредактированные стихи классиков, мы внушаем начинающим поэтам чувство неполноценности, а стало быть, и требовательности к себе.
* * *
Вскоре подали голос общества защиты животных, призвав задуматься над тем, в каких ужасающих условиях содержатся в доме супругов Концевых обезьяны, если одна из них была доведена до литературного творчества. Бедняжке Мими предрекали нервное истощение, а хозяевам её (к тому времени их политкорректно стали именовать опекунами) в очередной раз грозили судебным разбирательством, до которого, впрочем, не дошло. Статья, как и следовало ожидать, называлась «Братья наши меньшие» и написана была довольно сумбурно. Я, например, так и не понял, какое отношение имеет экспериментальная этология к фактам жестокого обращения с животными на мясокомбинате.
Интервью с Мими, опубликованное в центральной прессе, также вызывает откровенную досаду, поскольку мало чем отличается от бесед корреспондентов с прочими нашими знаменитостями. От соблазна признать его неумелой газетной «уткой» удерживают лишь два соображения: во-первых, переводчиком значится всё та же Элеонора Концевая, во-вторых, известно, что любое интервью определяется не столько ответами, сколько вопросами. Кроме того, не следует забывать, что журналист — дилетант по профессии. Если он начнёт понимать, о чём пишет, его перестанет понимать читатель.
Не могу не отметить блестящего бурлеска Михаила Успенского «Горе от ума», где автор вспоминает давнюю догадку, будто обезьяны могут говорить, но молчат, боясь, чтобы их не заставили работать. Недоумки, вступившие в диалог с человеком, таким образом обрекли вольный народ бандерлогов на горькую участь пролетариев. Далее Михаил Глебович развёртывает поистине свифтовские перспективы: бригада обезьян-гастарбайтеров во главе с глухонемым бригадиром-переводчиком, ремонтирующая квартиры и люто ненавидимая приезжими конкурентами-людьми, которые берут гораздо дороже, а ремонтируют хуже. Спецнаряды глухонемых милиционеров, призванные контролировать не всегда честную деятельность четвероруких строителей, и т. д.
Впрочем, пересказывать это бесполезно. Рекомендую прочесть.
* * *
Пик скандала миновал, а проблемы, весьма подчас щекотливые, остались. К примеру, как относиться к новому коллеге? Группа маститых (фамилии опущены из милосердия) разразилась открытым письмом, где объявила Мими, во-первых, графоманкой, во-вторых, плагиаторшей, в-третьих, подставным лицом, за всю жизнь не написавшим ни строчки.
Их возмущение живо напомнило мне девяностые годы, когда, казалось бы, все лавры были розданы, венцы водружены, а внимание публики справедливо поделено элитой «четвёртой волны», — как вдруг возникшие словно ниоткуда авторы (Мария Семёнова, Ник Перумов) принялись стремительно отвоёвывать читателя, гонорары, издательские площади — к вящему недовольству засидевшихся в ученичестве мэтров, полагавших фантастику своей вотчиной.
Примерно то же произошло и в нашем случае. Своеобразной отповедью на открытое письмо прозвучала реплика Олега Дивова, который со свойственной ему раскованностью заметил, что молодой четверорукий собрат по перу пишет нисколько не хуже некоторых заслуженных двуногих (фамилии, будьте уверены, прилагались).
Сергей Лукьяненко от публичных высказываний воздержался, но однажды был застигнут за внимательным чтением романа «Грязное животное». На вопрос, зачем ему это надо, Сергей Васильевич вполне серьёзно ответил, что вкусы публики профессионалу следует знать. Хотя, возможно, в виду имелась первая профессия писателя (психиатр).
Поначалу я намеревался разбить все отзывы о книге на две группы: ругательные и хвалебные. Однако, присмотревшись, обнаружил следующую закономерность: те критики, что считали случившееся мистификацией, как правило, не видели в романе ни единого достоинства; и напротив, лица, полагающие Мими подлинным автором «Грязного животного», приходили в восторг чуть ли не от каждого слова.
Вроде бы ничего удивительного: на семинаре в Малеевке мы тоже беспощадно критиковали друг друга, однако к национальным кадрам из союзных республик относились очень бережно. Хотя бывали, конечно, и промахи. Не забуду жалобный возглас одного из участников: «Я — узбек! Меня нельзя так ругать!» (Тут же вскочил, помню, Эдуард Геворкян и запальчиво крикнул: «А я — армянин! И не потерплю по отношению к себе никаких поблажек!»).
Но в том-то вся и разница, что в отличие от Мими никто из нас не являлся автором национального бестселлера.
Далее произошло и вовсе неожиданное. Придуманная критиком «восьмая волна», от которой он столь опрометчиво отрёкся, поднялась и хлынула постфактум. Опять-таки ничего сверхъестественного: шутки (если это, конечно, была шутка), не в пример предсказаниям, имеют обыкновение сбываться. Компания юных воинствующих фантастов объявила молодую шимпанзе своим лидером и выложила в интернете скандальный манифест, где, впрочем, кроме первого абзаца («обрастём шерстью», и т. п.), ничего особо скандального не наблюдалось. Попытки новоявленных приматов написать что-либо в духе Мими были, на мой взгляд, весьма старательны, даже удачны, выдержаны и по стилю, и по компоновке событий, однако оставили широкого читателя вполне равнодушным.
Ж. И. Резникова в книге «Основы когнитивной этологии» пишет: «Известно, что когда Моррис анонимно выставил обезьяньи полотна в музее, они удостоились похвал, так как отвечали эстетическим первоосновам абстрактной живописи — таким как равновесие, ритм, противопоставление и соединение». Видимо, и в прозе Мими присутствовало нечто подобное, ускользнувшее от внимания её последователей.
К сожалению, не уточняется, от кого именно обезьяньи полотна удостоились похвал в том далёком 1962 году: от критиков или же от коллекционеров — а это, между тем, весьма существенно. В случае с Мими, как видим, нельзя не отметить, с одной стороны, несомненной популярности романа в широких массах, с другой стороны, полного невнимания прессы, встрепенувшейся лишь после скандала с портретом.
Необходимо прояснить ещё одну особенность данной ситуации, иначе возникнет неверное впечатление, будто российский читатель в моём понимании представляет собой некое монолитное единство наподобие советского народа. Формально роман «Грязное животное» относится к жанру фэнтези (хотя, конечно, никакой это не жанр, а литературное направление). Тем не менее особого интереса у истинных ценителей книга не вызвала и раскупалась в основном лицами, не имеющими никакого отношения к фэндому. Дошло до того, что издательство вывело книгу из серии и продолжало тиражировать её под другой обложкой, так сказать, саму по себе, никак не обозначая причастность романа к фантастике.
Вряд ли кого сейчас удивит подобный разнобой читательских мнений. Приснопамятный роман Татьяны Толстой «Кысь», восторженно встреченный рецензентами, в среде профессиональных любителей (простите мне этот невольный оксюморон) тоже, помнится, признания не получил. В рейтингах фантастической литературы книга Толстой, по-моему, так и не достигла даже середины списка, а фэны в кулуарах брезгливо отзывались о творении маститой писательницы как об откровенной графомании и плагиате — словом, предъявляли те самые упрёки, которые впоследствии предъявят и Мими. Другая похожая черта в судьбе двух романов: оба, волею «серьёзных» критиков, были в итоге отнесены к «мистическому реализму».
Вторжение представителей боллитры на территорию фантастики, как правило, не приветствуется аборигенами, а уход в мэйнстрим приравнивается к побегу. Исключения редки: в прошлом — Михаил Веллер и Виктор Пелевин, а в последнее время — Мария Галина и Дмитрий Быков.
В случае с Мими правило также едва не было нарушено, и виной тому явилась упомянутая выше «восьмая волна» (они же — «приматы»). Молодые жаждущие признания фантасты принадлежали к московской тусовке, сильно понаторевшей в вопросах лоббирования. Именно этим объясняется проникновение «Грязного животного» в списки на голосование и обидное четвёртое место при подведении итогов.
Что ж, Мими не первый автор, чьи тиражи не оставляют желать лучшего, и тем не менее обойдённый цеховыми призами. На вопиющую эту несправедливость жаловался не только Андрей Белянин, но даже сам Ник Перумов. Остаётся надеяться, что уж премия «Фантаст года», вручаемая именно за тиражи, никак не минует Мими и позволит ей стать в один ряд со Святославом Логиновым, кстати, публично заявившим, что написать фэнтези для обезьяны такой же подвиг, как для человека выйти в космос.
* * *
Затем, как и следовало ожидать, роман был переставлен на полку элитарной литературы, чья манера красть у фантастики всё, что можно, а потом фантастику бранить, давно уже стала доброй традицией. Доморощенные наши эстеты внезапно вспомнили, что обезьяна — фирменный знак постмодернизма. Роман «Грязное животное» был объявлен ироническим переосмыслением традиций приключенческой литературы, тем более ценным, что ирония в данном случае исходила, если можно так выразиться, извне.
Здесь я решительно принимаю сторону кронштадца Алана Кубатиева («Нечестное зерцало»), справедливо заметившего, что, если долго вглядываться в пятно плесени на обоях, рано или поздно обнаружишь в нём вполне осмысленный рисунок. Не зря же Алан Кайсанбекович предварил свою статью эпиграфом из Карла Сагана: «Правильная форма марсианских каналов является безошибочным признаком их разумного происхождения. Безусловно, это верно. Единственный нерешённый вопрос — с какой стороны телескопа находился этот разум».
Действительно, если даже допустить, будто в момент написания произведения оно выражало именно то, что хотел сказать автор, с течением времени смысл написанного неизбежно меняется. Возникает нечаянная ирония, привносимая в текст новым поколением читателей. Вряд ли безымянный творец «Слова о полку Игореве» иронизировал, вдохновенно перечисляя всё награбленное Игоревым воинством у половцев. Тем не менее современному человеку в этом позорном, с нашей точки зрения, реестре мерещится горькая насмешка над сгубленным жадностью князем.
Точно так же не мог предположить и Данте Алигьери, будто благонравный, по его мнению, поступок (драть за волосы грешную душу, вмороженную в ледяное озеро Коцит, пока та не огласит свои грехи) покажется спустя столетия настолько мерзким, что читателю придётся ради оправдания рассказчика вложить в терцины всё ту же покаянную самоиронию.
И напротив: если автор сознательно пишет парадоксальную насмешливую прозу, с годами эти качества её странным образом выветриваются — и вот уже парадоксы Уайльда выглядят прописными истинами, а гротеск Салтыкова-Щедрина обретает черты реализма.
Мне могут возразить: дескать, в случае с Мими фактор времени отсутствует. Да, отсутствует, но только в физическом смысле. Со времён Герцена известно, что население России живёт в разных эпохах. Ничтожное меньшинство более или менее соответствует современности. Что же касается воззрений подавляющего большинства, то они, увы, зачастую отдают неолитом.
Потому-то один и тот же текст может смотреться совершенно по-разному — смотря в чьи он попал руки.
Насколько я слышал, филологи уже защищают по Мими диссертации, но темы этой касаться не намерен, поскольку, во-первых, она выходит за рамки данной статьи, а во-вторых, там чёрт ногу сломит.
* * *
И наконец под занавес своё мнение обнародовал тот, с чьего прогноза, собственно, всё и началось. Статья Кирилла Еськова, жутковато озаглавленная «То ли ещё будет», посвящена в основном грядущим событиям, причём создаётся впечатление, что шимпанзе для автора — пройденный этап. О прочих крупных приматах он упомянул лишь единожды — в связи с недавно открытыми случаями тотемизма среди горилл (в джунглях обнаружено стадо, считающее своим предком человека).
Касательно самого романа Кирилл Юрьевич повторил ставшую расхожей мысль о неудовлетворительном качестве перевода, но в отличие от предшественников наглядно продемонстрировал, в чём именно эта некачественность заключалась. На его взгляд, Элеонора Концевая не имела права заменять неологизмы, создаваемые Мими, привычными литературными оборотами. Так понятие «меч» шимпанзе передаёт синтетическим жестом «ножик-палка», а «шлем» у неё обретает поистине сервантесовские очертания — «голова-тазик». Кстати, комбинация пальцев, означающая «грязь», как, вероятно, понял читатель из приведённого выше диалога Роджера и Люси, на всех языках, используемых обученными приматами, имеет ещё и второе значение — «экскременты». То есть само название романа представляет собою явный эвфемизм, что тоже целиком и полностью лежит на совести Элеоноры Концевой.
Похожие речевые особенности мы наблюдаем у детей четырёхлетнего возраста, чей ограниченный словарный запас заставляет их постоянно прибегать к языкотворчеству в духе эгофутуризма («пролил» и «водичка» дают в итоге контаминант «проличка», и т. п.).
Разумеется, буквальный (пожестовый) перевод того, что было преподнесено публике в качестве романа, вряд ли бы заинтересовал массового читателя, зато обрёл бы научную ценность.
Автор статьи убеждён, что главные открытия ближайшего будущего ждут нас именно в области разработки языков-посредников, дающих возможность вступить в контакт с представителями животного мира. С удовлетворением отметив, что единство принципов эстетического восприятия у всех человекообразных, включая человека, можно теперь во многом считать доказанным, Еськов ошеломляет нас очередными сводками с фронтов экспериментальной этологии. Оказывается, в Австралии вот-вот будет расшифрован язык движений кошачьего хвоста, а в Берне мышей почти уже научили пищать азбукой Морзе. Группа исследователей в Тамбовской области четвёртый год изучает морфологию волчьего воя.
В целом статья звучит мажорно и тем не менее наводит на тревожные раздумья. Известно, скажем, что в процессе контакта двух языков оба становятся беднее грамматически. Участники диалога вынуждены упрощать собственную речь, чтобы быть понятыми собеседником («твоя моя не понимай» и т. п.). Жутко помыслить, какой ущерб наносится сейчас родной грамматике англоязычным влиянием. Достаточно указать на грозящую нам утрату категории рода (женщины начинают говорить о себе: «я пошёл», «я сказал»).
Поэтому хотелось бы в этой связи предварительно убедиться, не нанесёт ли русскому языку вреда предстоящее общение с волками — и, главное, не будет ли в результате такого общения обеднён волчий вой.
* * *
В данный момент слава Мими помаленьку идёт на убыль. Всё-таки для того, чтобы стать по-настоящему раскрученным автором, один роман — это очень мало даже для шимпанзе. Сочиняет ли она теперь? Трудно сказать. Судя по всему, статус свой среди сородичей Мими повысила и к творчеству несколько охладела. Впрочем, супруги Концевые уверяют, будто это не так и что из новых рассказов предполагается составить сборник под общим названием «Чистое животное». Что ж, вполне оправданный ход, однажды уже удачно использованный той же Татьяной Толстой («Кысь» — «Не кысь»).
* * *
Так что в итоге? А в итоге, увы, чувство глубокого разочарования. Мы приподняли завесу удивительной тайны — тайны внутреннего мира тех, кого считали раньше неразумными, — и обнаружили за ней самих себя. Даже «Эдем» Станислава Лема, где люди прикоснулись к неведомому и отступили, не сумев его понять, не оставляет такого тягостного впечатления, ибо сократовское признание: «Я знаю, что ничего не знаю», — свидетельствует хотя бы о благородной честности говорящего.
Чтобы начать с нуля, его ещё нужно достичь.
Загадочная душа зверя, сумрачная бездна, о которой с мистическим трепетом говорили поэты серебряного века, обернулась дешёвеньким триллером, где звериного ровно столько, сколько в нас самих.
Недаром до появления экспериментальной этологии биологи отказывались изучать поведение домашних животных на том основании, что это уже не животные. Воистину, так! Это слепок со своих хозяев. И ладно бы ещё с Достоевского, на худой конец — с Честертона. А то ведь с героев фильма «Волкодав»! С горечью думаешь: неужели и мыши в своём Берне пропищат нам азбукой Морзе нечто подобное?
Ну что ж, одним разочарованием больше.
Следующим на очереди, согласно прогнозу Кирилла Еськова, станет роман, самостоятельно скомпонованный компьютерной программой (смею предположить, из тех же обрывков нынешней беллетристики).
А почему нет? Не зря же сказал Великий Нгуен: «Даже если искусственный интеллект будет создан, у кого ему ума набираться?».
Май 2009, Бакалда
Недоразумение длиной в двадцать лет.
Прошло уже два года с тех пор, как в томе некоей пиратски изданной энциклопедии я обнаружил краткое описание вымышленной страны…Заметки нерадивого читателя.
Книжная мистика Борхеса, нет слов, пугающе правдоподобна. Беглые абзацы, абзацы-призраки, остолбенение над страницей, с которой таинственным образом исчезла, испарилась целая фраза, и не знаешь уже, чему верить: памяти или глазам, — как это всё хорошо знакомо!
Боязнь перечитывания, на мой взгляд, в основном свойственна людям, дорожащим своей правотой. А правота — продукт хрупкий — живёт до первой проверки.
В юности я, помню, был ошеломлён признанием профессора Виттенбаха из рассказа Мериме «Локис»: «…больше часа ломал себе голову над таинственным законом, по которому приставка сообщает глаголам значение будущего времени». Поразил уровень достоверности: получалось, что француз Мериме действительно знал славянские языки не хуже, а то и лучше многих славян. Естественно, вышеупомянутую фразу я, первокурсник филфака, цитировал к месту и не к месту. Потом заподозрил, что цитирую неточно, полез в шеститомник — и испытал нешуточную оторопь: нету. Ну вот здесь же была, на этой самой странице!
В панике принялся листать. Безрезультатно. Полез в двухтомник. То же самое. Иначе и быть не могло, поскольку в обеих книгах перевод М. Кузмина. Пришлось сесть и перечитать рассказ насквозь. Искомая фраза обнаружилась в другом разделе. Как она туда переползла, понятия не имею.
* * *
Но это всё, так сказать, чудеса общечеловеческие. А вот чудо, приключившееся на чисто национальной почве, чуть не свело меня с ума. Полагаю, живи Борхес в нашей стране, ему бы ничего не пришлось придумывать.
Школьником я был влюблён в раннего Маяковского. Поэму «Про это» знал назубок. Особенно мне нравилась глава «Баллада Редингской тюрьмы». Декламировал взахлёб. Ну и наконец спохватился: откуда название? Что за тюрьма такая? Заглянул в сноски, узнал о существовании Оскара Уайльда и отправился в библиотеку. Взял белый (да, по-моему, белый) томик и просидел в читалке до закрытия. Вышел пришибленный.
Бредёт, шатаясь, через двор Дурацкий маскарад, Тяжёлых ног и бритых лбов Изысканный парад, — Нам всем дана судьба одна, Нам всем дорога в ад.Маяковскому пришлось потесниться. Теперь я декламировал Уайльда. Всё-таки память у меня тогда была удивительная. Жадная. Детская. Заучить такую громаду за один день! Уметь надо.
Время, однако, шло, отдельные строфы выветривались, и годам этак к двадцати пяти я решил, что пора бы освежить впечатление.
Вот тут-то и началось диво-дивное. В библиотеках мне предлагали переводы Бальмонта, Брюсова, ещё кого-то — и все они (переводы) оказывались незнакомыми и унылыми. Где же те страшные кованые строки, которые я твердил шестнадцать лет назад, выбравшись из читалки в синеватые ашхабадские сумерки?
— Белый такой двухтомник… — клянчил я.
Нету.
Да что ж он, померещился мне, что ли?
— Вы скажите, чей вам перевод нужен, — умоляли меня библиотекарши.
Нешто я знал! Только и дел было четырнадцатилетнему пацану смотреть, чей перевод он читает! Уайльд — он и в Туркмении Уайльд.
— Н-ну… вот этот:
Мы чистили сухим песком Холодный блеск перил, Мели полы, скребли столы И драили настил, Таскали камни через двор И падали без сил.Библиотекарши разводили руками.
И вдруг — удача. Нашёлся томик. Правда не тот. Второй. Где пьесы.
— А первый? С «Балладой»!
— Знаете, нету… Видимо, зачитали…
Да что ж за невезуха такая? Извинился. Вышел. Побрёл, бормоча:
Нет, не смотрел никто из нас С такой тоской в глазах На лоскуток голубизны В тюремных небесах, Где проплывают облака На светлых парусах.Всё это уже слегка напоминало паранойю. Я тряс друзей, я зачитывал им отдельные строфы — вдруг кто вспомнит?
— Нет такого перевода, — говорили мне. — Ты его сам придумал.
И возникало желание их пришибить.
Дошло до того, что однажды мы с женой оказались свидетелями следующей сценки: наш малолетний сын (заядлый рыболов), поплёвывая на червяка, деловито приговаривал:
— В постели женщину любил, Которую убил…Такая вот некрофилия. Видать, подслушал шумное возмущение папы очередным дубовым переводом. Не помню, чьим. Но, даже если вернуть слова в исходное положение, лучше он, поверьте, не станет.
Потом, к своему удивлению, я с грехом пополам выучился читать по-английски и кинулся поглощать в оригинале всё, чем упивался когда-то на русском. Дошёл черёд и до «Баллады». Раздобыл лондонское издание, переписал от руки, кое-что затвердил наизусть. Тут же выяснилось, что тот безымянный перевод не только самый выразительный, но и самый точный. Хотя, конечно, даже он не всё был способен передать.
With sails of silver by… — такое ощущение, что гласные исчезли, остался шелест согласных. Шелест облаков.
А этот каторжный расхлябанный шаг враскачку:
With slouch and swing around the ring We trod the Fools' Parade!А году этак в восемьдесят шестом (или восьмом) прибыл я на очередной Всесоюзный семинар молодых фантастов в зарубежные ныне Дубулты. Просторная столовая. С ненавистью приготовленные котлеты. Напротив меня деликатно принимает пищу приятная дама с безупречными манерами.
— Скажите, пожалуйста, — внезапно обращается она ко мне. — А что это так шумно стало в нашем обеденном зале?
— Фантасты приехали, — с некоторой неловкостью объясняю я.
— Как интересно! — оживляется она. — В последнее время я только и слышу: фантастика, фантастика… Не могли бы вы рассказать, что такое фантастика.
Кто бы мне самому это растолковал!
— Н-ну… — мнусь я. — Вот, например, обсуждали мы сегодня рассказ Миши Веллера «Узкоколейка»…
Вкратце передаю содержание. Дама внимательно слушает, кивает.
— Вот как? Стало быть, вы там и серьёзными вещами занимаетесь?
Мне становится несколько обидно за своё ремесло. Осведомляюсь о роде занятий моей собеседницы.
— Я — переводчик.
— Стихи?
— Нет, проза.
Преисполняюсь гордыни.
— Предпочитаю читать в оригинале… — цежу с вялой надменностью (наглец!). Впрочем, как выясняется, совесть мною утрачена всё же не до конца. — Хотя, знаете… — опомнившись, смущённо признаюсь я. — Как раз перед отъездом с наслаждением перечитал «Слова» Сартра. На русском.
— Что ж, это приятно, — с грустью отзывается она. — Тем более приятно, что «Слова» Сартра переводила я.
Обмяк. Обомлел.
— Вы?..
— Юлиана Яковлевна Яхнина.
Вот он, шанс.
— Юлиана Яковлевна! Может, хоть вы подскажете? Чей это перевод?
Зачитываю, что помню.
— Вообще-то это не моя специальность, но… Здесь присутствуют мои коллеги. Могу спросить.
Встречаемся за ужином.
— Узнала, — просто говорит Юлиана Яковлевна. — Это Нинель Воронель.
— Кто это? — тупо спрашиваю я.
— Она уехала. За рубеж. И книга была изъята из библиотек…
Куманёк Борхес! То, что у вас в Аргентине мистика, в наших широтах — быт.
* * *
Как странно! Таинственные истории всегда приключаются только с поразившими тебя книгами. Хотя, возможно, они просто лучше запоминаются.
Отец вечно привозил с гастролей какую-нибудь библиографическую редкость. Как-то раз спас от кремации «Чтец-декламатор» 1910-го года издания. Увы, не целиком. Первыми тридцатью страничками старушка домохозяйка печку свою растопить-таки успела.
И вот появилась однажды у нас в доме ветхая тоненькая книжица в твёрдом нитяном переплёте коричневатого оттенка. Георг Борн. «Единственный и гестапо». Перевод с немецкого. «Советский писатель», Москва, 1937.
Про гестапо я, признаться, читать не любил. Фашизм, конечно, явление мерзкое, но, как говаривал Николай Павлович Акимов, «чтобы заклеймить негодяя, надо ещё выяснить, есть ли на нём место, свободное от клейма».
Однако слово «единственный» в сочетании с «гестапо», мягко говоря, озадачивало. Не устоял. Открыл. Прочёл залпом. Даже не знаю, на кого эта книга произвела большее впечатление — на отца или на меня. Когда, уйдя на пенсию, он взялся за литературный труд, за левым его плечом, на мой взгляд, явно маячил неведомый Георг Борн. За правым, понятно, Куприн.
Почему неведомый? Об этом чуть позже.
Положительный герой, наверное, самая неудачная выдумка господ писателей. Начнём с того, что он требует неестественных обстоятельств, поскольку в естественных ему просто не выжить. Оберегая светлую личность от ежеминутной гибели, авторам приходится прибегать к таким подтасовкам, какие подчас и карточным шулерам не снились. Собственно говоря, любое произведение, где задействован ходячий пример для подражания, по сути своей является фантастическим. Если уж Христос сказал: «Что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог», — о каком вообще положительном (благом) герое может идти речь? Не зря говаривал апостол Павел: «Нет праведного ни одного».
Неисчислим вред, нанесённый литературе идеальными персонажами. Классики поумней прекрасно обходились без них. Представьте на секунду пьесу Островского «Лес», где бы обличительные тирады произносил не спившийся провинциальный трагик, а некто непорочный и безупречный! Гоголь — тот и вовсе предпочитал пластать действительность с помощью Хлестаковых да Чичиковых.
Но Георг Борн… Это ж надо было додуматься противопоставить гестаповской машине не героя-подпольщика, не отважного советского разведчика, а такого мерзавца, что поискать — не найдёшь. Эгоист, циник, прощелыга, предатель! И ему, представьте, сочувствуешь. На фоне гестапо даже он кажется отрадным явлением.
Собственно, привлекательность плутовского романа в том и состоит, что жулик неизбежно симпатичнее государства, своего исконного противника. Мало того, любой душегуб (Стенька Разин, Робин Гуд) просто обречён на любовь народную, стоит ему противостать системе.
Однако мне всегда казалось, что для тридцать седьмого года такая манера изложения не совсем типична. Другая странность: блестящий перевод, а чей — не сказано. Хлёсткие афористичные фразы, зримость и краткость характеристик. То и дело возникало впечатление, что повесть изначально написана по-русски. А ещё был неуловимый момент, когда забавное повествование внезапно становилось жутким. Тоже, знаете ли, не каждому дано.
Естественно, мне захотелось познакомиться и с другими книгами этого автора. И вновь началась чертовщина длиною в двадцать лет. К моему изумлению, никакого Георга Борна в довоенной немецкой литературе не нашлось. Как, впрочем, и в послевоенной. Забытый писатель-антифашист? Позвольте усомниться.
И кого я только не спрашивал! Литературоведов, преподавателей зарубежки… Бесполезно. Пытались мне, правда, всучить некоего Георга Борна 1837 года рождения, но предположить, будто этот сочинитель бесчисленных авантюрных романов дожил до времён Третьего рейха, было бы, согласитесь, слишком смело.
Откуда ж мне было знать, что, как всегда, не того я ищу и не там!
А теперь: внимание. Дальше — мистика.
Сидим это мы в прошлом году в баре с Сергеем Синякиным (любителям фантастики его представлять не надо), и вдруг ни с того ни с сего он говорит мне:
— А знаешь ты такого писателя — Георг Борн?
— Как?! — кричу я. — Ты его тоже читал?
— Нет, — отвечает друг, земляк и коллега. — Но я о нём пишу.
— «Единственный и гестапо»? — уточняю я на всякий случай, вспомнив того придворного доисторического романиста (кстати, судя по интернетным рейтингам, он опять входит в моду).
— Да, — подтверждает Сергей. — «Единственный и гестапо». А у тебя она есть?
— Есть.
— Дай почитать!!!
Выяснилось, данные он раскопал в книге о репрессиях тридцать седьмого. Не было никакого Георга Борна! Был Давид Григорьевич Штерн, советский дипломат, писавший под псевдонимом Георг Борн. На каком языке? А чёрт его знает! При ближайшем рассмотрении оказалось, что фамилия переводчика в книжке значилась, но затем была тщательнейшим образом заскоблена. Либо Давид Григорьевич сразу писал на русском, либо переводил сам себя. Во всяком случае, мне хочется так думать.
Биография Штерна отрывочна и стремительна: родился в 1900-м (Германия), в 1922-м вступает в Компартию Чехословакии (Прага), с 1927-го — член ЦК (Германия). Служит в советской торговой миссии (Берлин), затем — в полпредстве. Бежит от Гитлера в СССР, занимается дипломатической работой, успевает издать несколько книг. Осенью 1937-го — репрессирован. Обвинение — вы не поверите! — сотрудничество с гестапо.
Должно быть, тогдашние наши контрразведчики мало чем отличались от нынешних литературных критиков, искренне полагающих, будто от первого лица пишутся только автобиографии и так называемая исповедальная проза.
В этом свете особенно жутковато начинает смотреться текст на предпоследней страничке. Вот он:
«ЧИТАТЕЛЬ! Издательство просит сообщить отзыв об этой книге, указав ваш точный адрес, профессию и возраст. Просьба к библиотечным работникам организовать учёт спроса на книгу и сбор читательских отзывов о ней».Скольких же ты увёл с собой, Давид Григорьевич…
* * *
Третья таинственная история скорее напоминает анекдот. Но это и понятно, поскольку началась она, когда мне только-только исполнилось двенадцать лет. Пришёл я в детскую библиотеку, увидел новенький сиреневый томик «Фантастика-62». В оглавлении обнаружились братья Стругацкие. И не просто Стругацкие, а новая их повесть «Попытка к бегству». Дальнейшие мои действия были стремительны, искренни и прямодушны: я огляделся, заткнул книжку за ремень, укрыл рубашкой и, старательно втягивая живот, покинул здание.
Счастливые незабвенные времена, когда сначала совершаешь поступок, а потом и думать незачем. Сохрани я это качество, был бы сейчас олигархом.
Говорят, ворованное слаще. Но не до такой же степени! Первые страницы повести показались чуть ли не приторными. Привыкнув к благородному суровому героизму «Стажёров» и «Возвращения», я озадаченно вникал в идиллический дачный мирок, где на неведомые планеты летают с прибауточками и по туристической путёвке, за которой, правда, приходится выстоять долгую очередь.
Что это был всего-навсего литературный приём, размах перед ударом, мне, понятно, и в головёнку не приходило. Поэтому, когда удар всё-таки последовал, показалось, будто мир раскололся. Нет, не ожидал я такого от моих любимых писателей! На пальцах объяснить двенадцатилетнему пацану, что благие дела не вознаграждаются, что совершённое тобой добро немедленно потребует новых жертв и не успокоится, пока ты не отдашь ему всё, включая жизнь… Жестоко.
Чуть ли не со взвизгом я отбрасывал книжку, не желая знать, что будет дальше. Но — никуда не денешься — открывал снова и, угрюмо сопя, продолжал читать. А прочтя, принялся перечитывать. Затрепал, замусолил.
Потом её у меня какая-то сволочь украла.
Собственно, речь-то в данном случае даже и не о том, а о крохотном типографском брачке, послужившем причиной очередного долгосрочного недоразумения. Не пропечаталась левая ножка буквы «н». Читаю:
«— Это на тот случай, если у капитана вдруг случится отложение солей или колено горчичной…».
Стоп! Отложение солей — понятно, отложение солей было у бабы Лёли. А вот колено горчичной…
Нет, вру. Не мог я в двенадцать лет надолго забуксовать над незнакомым словосочетанием. В таком возрасте не буксуют. Скорее всего, запнулся на полсекунды — и марш-марш вперёд.
Попрошу люденов и прочих знатоков творчества Стругацких сдержать глумливое своё хихиканье. Оно здесь неуместно. Ошибка, засевшая в детской памяти, исправляется с большим трудом. Если вообще исправляется.
Однажды услышал я от моей жены изумительную историю: в одной из сельских школ Волгоградской области на партах (точнее — с изнанки каждой откидной крышки) было крупно и разборчиво начертано: «ПОРТФЕЛЬ». Естественно, Надя поинтересовалась, что сие означает. Ей объяснили. Оказывается, хуторянин, впервые занёсший в те края мудрёное городское словцо, запомнил его неправильно. И вся округа с тех пор говорила «фортпель» и только «фортпель». А на уроках за это дело карали. Вот и пришлось снабдить шпаргалкой каждую парту.
Шутки шутками, но ведь именно так формируются диалекты, а впоследствии, представьте, и языки.
Вернёмся, однако, к «Попытке».
Уже и книжку у меня увели, и годы минули, а недоумение так и не рассеялось. Отложение солей — колено горчичной. Соль и горчица — явления с одной полки. Вдобавок отложение солей случается, как правило, именно в колене. Может быть, структуральнейший лингвист Вадим просто неудачно пошутил? Вот и прочие персонажи повести отзывались о нём в том смысле, что неудачно, мол, шутит.
Тогда это самая его неудачная шутка.
А впрочем… Мало ли недоразумений в мировой литературе? Помню, одна сокурсница приставала не раз: объясни ей да объясни, почему в одном переводе Джерома единственной болезнью, которой он у себя не обнаружил, была родильная горячка, а в другом — вывих коленной чашечки. Как всё-таки правильно?
Откуда я знаю, как правильно! Значит, такие у нас переводчики. Что хотят, то и воротят.
Годам к тридцати я, как было уже сказано выше, научился ненароком складывать английские буковки в слова, а слова в предложения. Читал всё, до чего мог дотянуться. Дотянулся однажды до Джерома. Ну, думаю, уж теперь-то выясню, какой он такой болезни у себя не нашёл. Ага! Вот оно. Housemaid's knee. Лезу в словарь. Ну понятно. Типично женская болезнь. В Англии горничные скоблили полы, стоя на коленях, отчего и зарабатывали сдвиг коленной чашечки. Колено горничной.
Минутку, минутку…
Колено горничной?!
Дома тогда, помню, никого не было, поэтому матерился я долго, изумлённо и самозабвенно.
* * *
Из всего вышесказанного неотвратимо следует, что автор этих строк — читатель ленивый и нерадивый, иначе бы не пришлось ему ломать то и дело голову над таинственной чертовщиной, возникающей сплошь и рядом на пустом месте. А с другой стороны, насколько бы скучнее стало жить!
Скажете, что всё вышеизложенное — дела давно минувших дней, а сегодня-де стоит выйти в интернет — и любое недоумение развеется минут за несколько? Так вот, ничего подобного!
* * *
Как сказано в энциклопедическом однотомнике: «Диоген Лаэртский (1-я пол. 3 в.) — автор единственной сохранившейся биографической истории древнегреческой философии».
Первый раз (лет десять-пятнадцать назад) я прочёл его из любопытства и ради удовольствия. По второму разу одолевал уже всерьёз, подробно конспектируя и попутно развлекаясь пометками иронического характера. К примеру, такими:
«Трудно отыскать греческого философа, который бы не заявил первым о шарообразности Земли».
Или, скажем, так:
«По Диогену Лаэртскому, кто только не сочинял трагедий за Еврипида!».
И так далее.
Третий раз взялся за него от большой тоски. Повесть, над которой я тогда корпел, остановилась, и осознание собственной бездарности обострилось настолько, что выручить могла только хорошая книга. Ею оказался всё тот же труд Диогена.
Однако наиболее лакомые отрывки я к тому времени знал почти наизусть — поэтому пришлось сосредоточиться на том, что в первом и во втором прочтении показалось откровенно скучноватым. К примеру, биография Платона.
Не знаю, где были раньше мои глаза, но уже первый её абзац сильно озадачил:
«Платон, афинянин, сын Аристона и Периктионы (или Потоны), которая вела свой род от Солона. А именно у Солона был брат Дропид, у того — сын Критий, у того — Каллесхр, у того — Критий (из Тридцати тиранов) и Главкон, у Главкона — Хармид и Периктиона, а у неё и Аристона — Платон — в шестом поколении от Солона. А Солон возводил свой род к Нелею и Посидону».
Поначалу почудилось, будто Диоген Лаэртий пародирует первый стих Евангелия от Матфея, что, конечно же, маловероятно. Скорее всего, он знал о существовании христианства, но явно был к нему равнодушен, поскольку не упомянул в своих сочинениях ни разу.
Сходство, однако, налицо:
«Родословие Иисуса Христа, сына Давидова, сына Авраамова. Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его…».
(Весь список позволю себе опустить в связи с его общеизвестностью.).
«Итак всех родов от Авраама до Давида четырнадцать родов; и от Давида до переселения в Вавилон четырнадцать родов; и от переселения в Вавилон до Христа четырнадцать родов».
То, что биография предваряется генеалогией, вполне естественно. Но меня смутило другое — схожесть построения текста. Принципиальных отличий немного: у Диогена насчитывается шесть поколений вместо четырнадцати (причём, не по мужской линии, а по женской) и пропущен список предков Солона — указаны лишь родоначальники.
Хотя, с другой стороны, все генеалогии создавались по одному покрою. Достаточно вспомнить родословие Гостомысла, чей род, согласно летописцу, восходил к загадочному родственнику Августа Прусу.
Успокоив себя подобным рассуждением, я приступил ко второму абзацу — и недоумение сменилось лёгкой оторопью:
«…пишут, что по Афинам ходил такой рассказ: когда Потона была в цвете юности, Аристон пытался овладеть ею, но безуспешно; и, прекратив свои попытки, он увидел образ Аполлона, после чего сохранял жену в чистоте, пока та не разрешилась младенцем».
Мало того, что Платон зачат непорочно, тут ещё и Благовещение в чистом виде! Как там у Матфея?
«Се, Ангел Господень явился ему во сне и сказал: Иосиф, сын Давидов! не бойся принять Марию, жену твою, ибо родившееся в Ней есть от Духа Святаго».
А впереди меня уже подстерегал третий абзац:
«Родился Платон… на Эгине (в доме Фидиада, сына Фалеса, как пишет Фаворин в „Разнообразном повествовании“), куда отец его был послан вместе с другими поселенцами, но вернулся в Афины, когда их выгнали спартанцы, явившись на помощь Эгине».
Сравним, что пишет евангелист Лука:
«Пошел также и Иосиф из Галилеи, из города Назарета, в Иудею, в город Давидов, называемый Вифлеем, потому что он был из дома и рода Давидова, записаться с Мариею, обручённою ему женою, которая была беременна».
Там у них рождается Иисус.
«И когда они совершили всё по закону Господню, возвратились в Галилею, в город свой Назарет».
Если вспомнить зачистку Вифлеема царём Иродом, упомянутую в первом Евангелии, то оба сюжета обретают полное сходство: муж и жена перебираются в иной населённый пункт, где рождают первенца (непорочно), после чего вынужденно возвращаются на родину.
Я даже был слегка разочарован, не встретив в следующем (четвёртом) абзаце ничего похожего на евангельские тексты. Зато кое-что нашлось в пятом:
«Рассказывают, что Сократу однажды приснился сон, будто он держал на коленях лебедёнка, а тот вдруг покрылся перьями и взлетел с дивным криком: а на следующий день он встретил Платона и сказал, что это и есть его лебедь».
От Матфея:
«И, крестившись, Иисус тотчас вышел из воды, — и се, отверзлись Ему небеса, и увидел Иоанн Духа Божия, Который сходил, как голубь, и ниспускался на Него».
Коротко говоря, образ птицы помогает предшественнику узнать своего великого преемника. В другой раз я бы и сам счёл такое толкование натяжкой, когда бы не всё предыдущее и не всё последующее.
Платона за его проповедь против тиранической власти продают в рабство и увозят на Эгину. Диоген пишет:
«А другие передают, что его доставили под стражей в народное собрание, но он не произнёс ни слова, готовый принять всё, что его ждёт».
Ничего не напоминает?
«И когда обвиняли Его первосвященники и старейшины, Он ничего не отвечал» (Матфей).
Далее в обеих историях возникают тридцать монет, за которые Иисус был продан, а Платон выкуплен.
«Выкупил его за двадцать мин (по иным сведениям, за тридцать) случайно оказавшийся там Анникерид Киренский».
Обратите внимание, обе суммы впоследствии потрачены были на приобретение небольшого участка земли.
«Говорят, будто деньги выслал Дион; но Анникерид не взял их себе, а купил на них Платону садик в Академии». (Диоген).
«Сделав же совещание, купили на них землю горшечника, для погребения странников; посему и называется земля та „землёю крови“ до сего дня». (Матфей).
Жизнь и смерть Сократа довольно часто сопоставляли с жизнью и смертью Иисуса, чем неизменно вызывали искреннее негодование представителей всех конфессий, однако не могу припомнить, чтобы кто-нибудь проделал то же самое с Платоном.
Повторяю, каждое из приведённых выше совпадений я бы и сам, не колеблясь, назвал случайным, но признать случайностью все совпадения сразу… Обывательский вопрос, кто у кого, грубо говоря, передрал, задавать не стоит. Ясно, что никто и ни у кого. Иначе скатимся на уровень ток-шоу:
— А Платон жил раньше Иисуса!
— А Матфей жил раньше Диогена!
— А Евангелия стали каноническими только при царе Константине…
Первая более или менее здравая мысль, конечно, — кочующие сюжеты. Почему бы, действительно, один и тот же набор общих мест не мог быть использован как эллином, так и иудеем?
Беда, однако, в том, что у Диогена он использован только раз, а именно — в биографии Аристокла, прозванного Платоном. Причём, как вы уже, наверное, обратили внимание, использован с невероятной плотностью, на двух книжных страницах, разделённых вставкой, посвященной ученичеству философа (об ученичестве Иисуса евангелисты практически не упоминают, так что тут сопоставлять, увы, нечего).
Что предположить? Возможно, создатели Евангелий от Матфея и от Луки, равно как и Диоген Лаэртский, пользовались одним и тем же источником, причём греческие его корни — очевидны. Хотя традиционно считается, что Евангелие от Матфея первоначально было написано по-еврейски и лишь потом переведено на греческий, оригинал до сих пор не обнаружен, да и вряд ли будет найден.
Другое дело, что рассуждать всерьёз на подобные темы я просто не имел права, поскольку моё знание (точнее — незнание) греческого не позволяет мне сличить оригиналы. Пришлось обратиться к специалистам (один сейчас защищает докторскую диссертацию, другой — кандидатскую). Для начала мне просто не поверили. Сняли с полки Диогена Лаэртского и стали водить пальцем по приведённым выше строчкам.
Высказывания знатоков прозвучали крайне осторожно. Да, имеет место схожее обрамление биографий. Но это я и сам заметил.
Хотите знать, чем кончилась история? А она ещё не кончилась. Мне предложили выписать цитаты и сгруппировать их в два столбика для передачи людям, профессионально изучающим греческие тексты. Что я и сделал. Теперь вот (второй уже год) жду результатов.
* * *
Нет, я не настолько наивен, чтобы вообразить, будто за полторы тысячи лет никто не обратил внимания на столь очевидные совпадения. Знаю, будет день, когда специалисты объяснят мне на пальцах, что я в очередной раз открыл Америку, порох и велосипед в придачу.
Но, знаете, лучше изобретать велосипеды, чем красть их. Во всяком случае, гораздо увлекательнее.
2009
Технический ВТУЗ.
Подвергнув жизнь крутому арбитражу, Но истины в итоге не изведав, Я приглашаю вас на распродажу. Изобретённых мной велосипедов.Несколько лет назад мне предложили издать сборник рассказов, снабдив каждый кратким примечанием, где приводились бы наиболее любопытные подробности, связанные с написанием или публикацией данного текста. Разумеется, при этом речь ни в коем случае не должна была идти о растолковании собственных произведений, поскольку такое занятие глубоко порочно и радости никому не доставит. Честно сказать, не помню случая, чтобы кто-то кого-то понял правильно. Читатель вообразил себе автора, автор — читателя, так что лучше им при встрече особо не откровенничать, иначе разочарование неизбежно.
Сборник по каким-то причинам издан не был, а комментарии остались. Перечитав их недавно, я обнаружил, что они представляют собой не только разрозненные беспорядочные воспоминания о том, из чего, не ведая стыда, произросли наши с Белкой (Любовью Лукиной) первые рассказики, но и перечень шишек, набитых при попытках овладения фантастической прозой. Этакая исповедь самоучки. Вернее, конспект исповеди. Возможно, кое-кому он покажется небезынтересным.
Имеется, правда, опасение, что этот кое-кто примет всё нижеследующее за пособие для начинающих фантастов. Упаси вас боже! Если это и пособие, то пособие, как не следует работать над прозой. Почему-то супруги Лукины каждый раз выбирали самый трудоёмкий и неблагодарный способ написания фразы, абзаца, рассказа в целом, причём на результат это не влияло никак.
ПЕРВАЯ ОТОРОПЬ.
В 1975 году фантастика исчезла с прилавков окончательно. И лопнуло наше терпение. Читать не даёте? Сами напишем!
Определённый опыт литературной работы имелся. У Белки… (Девичья фамилия её была — Белоножкина, отсюда студенческое прозвище Белка, ставшее затем семейным.) Так вот у Белки уже годам к семнадцати насчитывалось несколько стихотворных подборок в волгоградских газетах, у меня — в ашхабадских. Публиковать нас, правда, вскоре прекратили. Тогдашняя поэзия требовала пафоса, а с пафосом в нашей семье дело всегда обстояло из рук вон плохо.
Вот и решили побаловаться прозой.
Почему именно фантастика? Во-первых, осточертело то, что принято называть окружающей действительностью, во-вторых, как говаривал Вадим Шефнер, фантастика — продолжение поэзии иными средствами.
Сразу же договорились: Стругацким не подражать. Оглянуться не успеешь, как станешь эпигоном. Позже Эрик Симон скажет: «Сознательно удаляясь от Стругацких, вы нечаянно сблизились с Киром Булычёвым». И в чём-то, наверное, будет прав.
Итак, попробовали. И быстро осознали, что для начала следует забыть всё, чему нас учили на литературном отделении истфилфака: все эти экспозиции, завязки, кульминации… Вещи так не пишутся. Они так препарируются. Какая, к чёрту, кульминация, если даже не можешь заранее предугадать, когда и почему она стрясётся!
Пришлось первый рассказ сочинять на ощупь. Тыком по натыку. Забегая вперёд, скажу, что филологическое образование и в дальнейшем ничем нам не помогло. Конечно, от рассказа к рассказу мы нарабатывал и приёмы, но заимствовали их откуда угодно: из дарвинизма, из системы Станиславского, из статьи Гоголя об архитектуре, даже из истории ширпотреба («принцип беспяточного чулка») — только не из теории литературы.
Придумали оригинальный, как нам казалось, сюжет — и, проговаривая вслух каждую фразу, сложили свою первую фантастическую историю — «Рисунки копотью». Слова, слова, слова. Ожирение текста. Метафора на метафоре и метафорой погоняет.
Впоследствии опус решено было считать пробой пера и пустить на запчасти.
ПЕРВЫЕ ПРАВИЛА.
Кому-то из нас попалась на глаза удивительная фраза Берлиоза о церкви в Коломенском. Наизусть я его слова уже не воспроизведу, но смысл их в том, что композитор был потрясён, впервые увидев вместо обычного нагромождения налепных украшений архитектуру целого. С этого момента «налепное украшение» стало для соавторов грязным ругательством, означающим ненужный словесный (или сюжетный) завиток. «Архитектура целого» в число рабочих терминов не вошла, поскольку больно уж красиво звучала. Но суть мы поняли: пиши только о том, о чём пишешь, и ни слова сверх того. Фантастический рассказ — сам по себе метафора. Вот с ней-то и надо работать.
Второй наш блин назывался «Поток информации».
Наученные горьким опытом, на сей раз обжали себя довольно жёсткими требованиями: никаких отдельно взятых пейзажей, портретов, внутренних монологов. Все описания — на уровне придаточного предложения.
Естественно, что герои были надёрганы из коллектива НИИ, где мы тогда работали фотографом и печатницей мокрых форм (кажется, это так называлось). Задачу перед собой ставили скромную: двумя-тремя штрихами достичь зримого сходства персонажа с прототипом. Институтскому художнику с любезного его разрешения были оставлены его подлинные имя и фамилия.
Сам учрежденческий абсурд, ради которого, собственно, всё и затевалось, мы, конечно, отразили довольно поверхностно, но, на наш взгляд, читать это уже было можно. Тем не менее по прошествии какого-то времени рассказ показался нам безнадёжно ученическим. Знакомые нас долго в этом разубеждали и к 1990 году отчасти разубедили. Спустя 15 лет со дня написания «Поток» был всё-таки опубликован.
«ЛЕТНИМ ВЕЧЕРОМ В ПОДВОРОТНЕ».
Идею подсказал друг детства. Он придумал информационную жидкость. Дальнейшее было неотвратимо, как светлое будущее человечества, поскольку жидкость в российском понимании это прежде всего алкоголь.
Имея на руках два вполне членораздельных рассказика, мы, естественно, вообразили себя прозаиками и рискнули показать образцы нашего творчества литконсультанту одной из волгоградских газет. Реакция его была неожиданной. «Ребята! — сказал он. — То, что вы пишете, никакая не фантастика, а злая сатира на социалистическую действительность. Добрый вам совет: никуда это больше не носите и никому не показывайте».
Тогда-то и выявилась одна скверная черта соавторов: стоило услышать хотя бы намёк на критику, как собственный текст начинал казаться вызывающе бездарным.
Вернувшись домой, решили:
1. Никуда ничего не носить.
2. Жертвами режима себя не считать.
3. Сочинять в свое удовольствие, развлекая друзей застольными чтениями.
4. Впредь алкашей главными героями не делать. Дурной тон.
Понятно, что и «Подворотня» свои 15 лет отлежала как миленькая от звонка до звонка. Впервые напечатана в 1991 году. Как раритет.
ТЫКОМ ПО НАТЫКУ.
У всякого ремесла своя азбука. Художник не может считаться профессионалом, не пройдя школу академического рисунка, не освоив законов перспективы, светотени, композиции. Музыканта, не имеющего понятия о сольфеджио, трудно назвать музыкантом. Даже стихосложение имеет свои законы. И только в прозу всегда приходят прямиком от сохи (станка, монитора, кастета).
Ренегат литературоведения, я по-прежнему убеждён, что начинающему беллетристу эта лженаука не сможет помочь ничем. Не помню, кто это сказал, но, сколько бы ты домов ни разобрал по кирпичику, всё равно зодчим не станешь. Ломать — не строить.
Думаю, каждый прозаик вынужден собирать помаленьку собственный инструментарий. Например, волгоградский фантаст С. одно время сильно злоупотреблял в частных беседах таинственным и явно самодельным термином «алгоритм рассказа» (не будучи при этом математиком). А питерский С. сообщил мне однажды по секрету, что если повесть вдруг без видимых причин остановилась, то это она так требует нового персонажа, что уже, согласитесь, ближе к эзотерике, нежели к точным наукам.
Любопытно, что и я, не будучи суеверным в жизни, становлюсь оголтелым мистиком, едва лишь речь доходит до писанины. Причина проста: в литературном произведении нет места случайностям, следовательно, приметы должны срабатывать безотказно.
Кажется, уже во втором нашем рассказе мы запретили себе одноразовых персонажей. Никаких «кушать подано»! Если в первом акте на сцене висит действующее лицо, то в последнем оно должно выстрелить.
«ДЛЯ КРЕПКИХ НЕРВОВ».
Виновником написания рассказа явился всё тот же литконсультант, что принял наши цветы невинного юмора за злую сатиру.
— Не лезьте вы в современность! — устало уговаривал он. — Сейчас нужно что? Отважные космонавты. Загадочные планеты. Вот про это — сколько угодно!
И придумали мы в отместку душераздирающую историю о дураке-астронавте, сражающемся на загадочной планете с комплексом игровых автоматов. Любопытно, что впоследствии рецензенты расценили наш стёб как попытку протащить на страницы советской печати идею сверхчеловека.
Не шути с рецензентами — эти шутки глупы и неприличны.
«АНАЛОГИЧНЫЙ СЛУЧАЙ».
Результат впечатлений от дачного поселка. Дрожа за урожай, хозяева подвешивали на вишневых деревьях птичьи трупики. Понятно, что нам тут же захотелось подвесить пару дачников. Рядком. Однако действие миниатюрки, по замыслу, происходило на другой планете, поэтому пришлось расправиться с астронавтом. А не принадлежи к роду человеческому!
А МЫ ПРОЗУ СЕЯЛИ, СЕЯЛИ…
Конечно, был у нашей с Белкой прозы врождённый порок, нечто вроде проклятия за первородный грех: мы слагали её, как стихи, прилаживая слово к слову. До сих пор не могу взяться за следующий абзац, пока предыдущий недолизан. Это неправильно. Проза должна быть раскатистой, льющейся. Сначала черновик, потом правка. А иначе придется в итоге переделывать и сокращать выверенный до последней буковки текст. Что ж, это по-нашему, по-русски. Сначала укладываем асфальт, а потом взламываем его, чтобы проложить трубы.
Второй наш бзик: всё должно было не только звучать, но и выглядеть красиво. Исчёрканный черновик, видите ли, оскорблял наши эстетические чувства (в психиатрии это называется «невроз навязчивых состояний»). В таких случаях мы переписывали всё начисто — и вновь начинали черкать. Приобретение пишущей машинки ничуть нас не выручило. Помню, корпели мы над повестью «Когда отступают ангелы», и вздумалось мне пересчитать варианты одной и той же странички. 21 (двадцать один) вариант. Причём некоторые отличались лишь запятыми.
Но полный атас начался вместе с компьютеризацией. Абзац на мониторе можно совершенствовать и переделывать до бесконечности. Никогда я ещё не работал так медленно, как сейчас.
«КАНИКУЛЫ И ФОТОГРАФ».
Данную фитюльку размером не более трёх авторских листов мы гордо называли повестью и возились с ней несколько лет, разумеется, с перерывами. Главным героем назначили фотографа Сергея из соседнего НИИ, заменив в его фамилии всего одну букву. Внешность и повадки оставили неизменными — очаровательный был шалопай. Чем дело кончится, понятия не имели. Тачали повестушку по принципу «куда кривая вывезет». Кривая, как ни странно, не подвела. Уже к середине повествования мы сообразили, чем кончится дело. Добили. И возникла новая проблема. Оглашать всё это вслух, за столом, во время дружеской вечеринки было бы просто немилосердно. Пришлось отдавать рукопись для прочтения на дом — благо к тому времени мы уже вовсю пользовались пишущей машинкой.
Пойдя по рукам, манускрипт достиг одного из сотрудников «Вечернего Волгограда», который (сотрудник), не спросясь, отнёс его (манускрипт) прямиком редактору. А тот остановил меня в коридоре (я к тому времени устроился выпускающим «Волгоградской правды») и с прямотой древнего римлянина ошарашил: «Пополам сократите — опубликую».
Мысль о публикации вызвала восторг. Мысль о том, чтобы сократить пополам, — ужас. Скрепя сердце, принялись резать, как вдруг с изумлением заметили, что, освобождаясь от лишних эпизодов, повесть становится лучше.
Так возник один из основных принципов нашего соавторства: самое сильное средство воздействия на читателя — это сокращение.
«ТУПАПАУ».
Вдохновлённые первой газетной публикацией, сгоряча принялись за вторую повесть — и тут же увязли. Работать сразу с шестью равноценными персонажами оказалось чудовищно трудно. Как физика решала задачу трёх тел, так мы решали задачу трёх (и более) собеседников. С двумя-то — всё просто. Туг главное — понять, чем эти двое отличаются друг от друга, и постоянно сталкивать их лбами. Иначе диалог неминуемо выродится в беседу. А вот с тремя… Словом, помучились изрядно. Зато освоили разноголосицу, гомон, гул толпы.
Повестушку напечатали, а мы всё продолжали её переделывать. Заменили невразумительный прибор мотком медной проволоки и что-то там ещё усовершенствовали. Что именно — теперь уже не вспомню.
Наверное, критики наши были правы: действительность мы ненавидели до глубины души. Какой рассказ ни возьми — везде либо атака на реальность, либо побег из неё. Чаще всего нам почему-то хотелось убежать в первобытную Полинезию, где бы нас неминуемо съели.
«ПРОБУЖДЕНИЕ».
Кажется, уже в те времена (1981) мы пришли к выводу, что нет ничего вреднее для фантаста, чем избыток фантазии. Зачем, вообще, что-либо придумывать? Берётся всем знакомая навязшая в зубах ситуация — и вводится в неё этакая махонькая чертовщинка (нечистая сила, киберпришелец и проч.). И ситуация начинает выворачиваться наизнанку. Фантастика отмыкает реальность. Мы даже не подбирали новых ключей — хватало старых.
Истории о волшебной палочке или о человеке, который может всё, известны издавна. Неизвестно было другое: как поведёт себя наш общий знакомый, вручи мы ему такой подарочек? Собственно, все ранние тексты супругов Лукиных, по сути дела, эксперименты над сослуживцами (кстати, в рассказе «Пробуждение» сослуживец повёл себя на удивление достойно).
Насчёт финала мы разругались. Я видел его так: просыпается герой на следующий день, собирается наконец-то взяться за добрые дела, а сверхъестественные способности уже исчезли. Белка считала, что это будет слишком жестоко. Ограничились намеком.
«ИЗГОРОДЬ ВОКРУГ ЗЕМЛИ».
Откровенные нелады большинства фантастов с учебниками для шестого класса средней школы подвигли нас на создание данного пустячка. Кто же знал, что из него потом проклюнется производственный роман «Катали мы ваше солнце» (Земля на трёх китах и закат светила вручную)!
Забавна история опубликования этой крохотульки. В столичном журнале её отвергли с негодованием, квалифицировав как глумление над научной фантастикой, но вернуть забыли. А в следующем номере должен был выйти рассказик нашего не в пример более маститого коллеги. Звонит ему редактор:
— Саша! Я тут тебя немного подсократил. Вот послушай… (читает то, что получилось).
Саша в недоумении: текста в три раза меньше, и при этом никаких следов редакторского произвола!
— Ничего не понимаю. Как ты это сделал?
— Я выкинул первые три страницы, замогильным голосом сообщает редактор.
И ладно бы просто выкинул, а то ведь в урну! А урну, согласно легенде, вынесли и вытряхнули. Короче, пришлось возникшую на журнальной полосе дыру спешно залатывать глумливой «Изгородью».
«СТРОИТЕЛЬНЫЙ».
Общежитие близ нашего дома строили обстоятельно. Лет десять. Каждый раз, возвращаясь в сумерках от приятелей, обитавших также неподалёку, мы с Белкой вглядывались в наводящие жуть чёрные провалы пустых окон и спорили о том, какая именно нечистая сила должна была заселить эту пустую бетонную коробку. Возник даже соблазн написать сказки заброшенной стройки: ржавые заросли арматуры, одичавший компрессор, горестная история болта с обратной нарезкой, тщетно ищущего свою единственную гайку… Цикла, однако, не вышло — ограничились одним рассказом. А взяться за полнометражную повесть мы ещё тогда не решались.
ИМЕНА.
Кажется, в русской фантастике мы были в ту пору единственной супружеской парой. Новое хобби на домашних наших отношениях не сказалось никак. По моим наблюдениям, любое прочное соавторство вообще напоминает жизнь в законном браке. Мы, помню, даже гордились слегка, что остальные бранятся из-за пересола, а мы из-за эпитета.
— Ну что за фамилия? — негодует Белка. — Что это за фамилия — Недоногов?
— А чем она тебе не нравится?
— Да тем, что она фельетонная! Не бывает таких фамилий!
— Ах не бывает?.. — С пеной у рта хватаю телефонный справочник родного учреждения и начинаю зачитывать вслух: — Желанников… Имереков… Тузиков… — Тут дыхание у меня пресекается.
— Что там?
Молча протягиваю справочник. Последними в нём значатся два шофера, фамилии которых — Зарезин и Бандюк.
«ТЫ, И НИКТО ДРУГОЙ».
Когда-то, будучи студентом, я подрабатывал летом монтировщиком сцены, ездил на гастроли с местным драмтеатром. Мир кулис фантастичен сам по себе, он таинствен и причудлив, там может случиться вое что угодно. Потом наш хороший друг, мечтавший о карьере актёра, завяз в машинистах сцены, что, наверное, и послужило толчком к написанию рассказа. А может быть, поводом явилась тоскливая Белкина фраза: «Провертеть бы пальцем дыру в этой жизни…» Правда, на сей раз персонаж во многом отличался от своего прототипа. Местами я уже с трудом отдавал себе отчет, о ком мы пишем: о нашем друге или обо мне самом.
Не обошлось, как водится, без анекдота. Публикация рассказа в газете «Молодой ленинец» была приостановлена распоряжением обкома. Оказывается, под видом дыры во времени соавторы изобразили тайную лазейку на Запад, а героем вывели изменника Родины и отщепенца.
Так-то вот…
«ЩЁЛК!».
В 1982 году нас пригласили на Первый Всесоюзный семинар молодых фантастов в Малеевке. С чем ехать? Судорожно раскинули рукописи и по обыкновению ужаснулись: все надо править, всё надо переделывать! Сели, тупо уставились друг на друга, но вместо правки принялись вдруг обговаривать рассказик о визите электрика в психбольницу. Тут же его с перепугу и написали — практически набело.
На семинаре рассказик прошёл на ура. Один семинарист, врач по специальности, правда, заметил, что соавторы, судя по всему, сами в подобные учреждения никогда не заглядывали (и это было чистой правдой!), но тут на критикана набросилась вся группа. «Ты ничего не понял! — кричали ему. — Нет там никакой психушки, это жизнь наша в виде психушки изображена!».
Запомнилось также замечание моего отца… Был он тогда ведущим актером Волгоградского драмтеатра, а когда-то — главным режиссером Ашхабадского. Сидя пацаном на его репетициях, я многому научился. У нас с Белкой имелся даже рабочий термин: режиссура рассказа. Так вот, отец сказал:
— Это вы про талант написали. Делает человек все по правилам — ничего не выходит. А пришел сумасшедший, сказал: «Щёлк!» — тут же и свет зажёгся…
Насколько помню, первая услышанная от него похвала. Раньше он наше увлечение фантастикой не одобрял.
Кстати, о режиссуре. Сидим, бывало, тихо бесимся, а повествование — ни с места. Кто-то из нас робко набрасывает возможный вариант развития событий и оглашает с запинкой. Тут же следует ядовитая фраза соавтора: «В растерянности пошевелил героями…» Вот тогда-то обычно и приходила нам на помощь система Станиславского. Особенно выручал приём, применённый Вахтанговым при постановке чеховского «Юбилея», когда, недовольный исполнителями, Евгений Багратионович приказал вынести на сцену несколько шкафов и столов, полностью её загромоздив.
— Да, но где же играть? — спросила растерянная актриса.
— Где хотите, — сухо ответил Вахтангов. И актриса полезла на стол.
Обжать героя обстоятельствами — всего-то навсего.
ЖЕПОЛЁТ.
На семинаре в Малеевке пришёл однажды к нам на заседание настоящий прозаик. Реалист. Ярый приверженец симфонической прозы. Долго ругал родного сына, числившегося в нашей группе, за отсутствие языкового чутья и заклинал следить за стыками слов, где сплошь и рядом могут возникнуть паразитные неблагозвучия.
А на следующий день обсуждают супругов Лукиных.
Помня вчерашние заветы настоящего прозаика, семинарист П. принялся выискивать неблагозвучные стыки слов в наших опусах. Где бы он их там нашёл, если мы каждую фразу сначала проговаривали вслух и лишь потом заносили на бумагу!
Искал, искал — бросил. Сказал, что почудилось.
«Ну ладно, — думаю. — Погоди. Послезавтра твоя очередь».
Настаёт послезавтра.
— Владик, — говорю. — Тут у тебя упомянут некий летательный аппарат. Не мог бы ты объяснить его устройство подробнее? Как он хотя бы выглядит…
— Какой аппарат?
— Жеполёт.
— Ка-кой?!
— Вот… написано: «Такой же полёт…» Веселились долго. И как выглядит — объяснили.
А между прочим, умышленные неблагозвучия на стыках слов, как потом оказалось, приёмчик изумительный. Сами подумайте: выйдешь на улицу — мат-перемат, а твои персонажи сплошь изъясняются приличными словами. Неправдоподобие получается. И начинаешь инкрустировать речь героя намеренно нехорошими звукосочетаниями. Скажем, так: «Я б с детства…».
Этакий фонетический натурализм.
«ВТОРЖЕНИЕ».
Желание столкнуть в поединке ракетный дивизион, в котором я когда-то служил в звании рядового, и оголтелую фантастику в виде вульгарных насекомоподобных монстров с вертикальными зрачками и горизонтально движущимися жвалами, судя по наброскам, возникло у меня давно. Очень хотелось передать серый сумрак душной азиатской ночи, голубоватый оттенок луны, чёрные заросли верблюжьей колючки, приглушённый лязг чудовищной двери капонира.
К казарменной романтике Белка всегда относилась с некоторой брезгливостью, но и она понимала, что, продолжая работать в прежнем ключе, мы рискуем нажить себе репутацию юмористов, как впоследствии и произошло. Необходимо было срочно менять тематику, наработанные приемы, а самое главное — отношение к описываемым событиям.
Не знаю, как другим начинающим, а нам первое убийство далось с трудом. Ситуация осложнялась ещё и тем, что рядовой Левша был и впрямь живой человек — из моего дивизиона. Действительно чувствуешь себя убийцей — хоть с повинной иди.
Написав, долго не решались кому-либо показать. Наконец (лет через несколько) решились. После благоприятного отзыва Бориса Стругацкого сомнения рассеялись и мы рискнули предложить «Вторжение» для публикации. Первой, если не ошибаюсь, повестушку напечатала газета «Комсомолец Туркменистана», причём редактор (тот самый друг детства, что подал нам идею рассказа «Летним вечером в подворотне») был вынужден обратиться за разрешением чуть ли не в министерство культуры. Не могу не привести заключительную фразу его докладной записки: «Символично и то, что агрессивный пришелец из космоса на поверку оказывается слепым, ибо только слепец способен напасть на нашу Советскую Родину».
«НЕ ВЕРЬ ГЛАЗАМ СВОИМ».
Знакомый художник (в ту пору почти все наши знакомые были художники) изобразил на холсте дачный домик, изменив при этом цвет крыльца. Народ не понял:
— Почему красное? Оно же зелёное!
— Дальтоник он, — съязвила жена художника.
— Я его так вижу, — с достоинством возразил муж.
Мы с Белкой тут же придумали анекдот:
Судья: Обвиняемый, почему вы подбили глаз потерпевшему?
Обвиняемый (живописец): Я его так вижу.
Потом, поразмыслив, решили, что тема достойна полновесного рассказа, и принялись за работу, не без ехидства уснащая текст описаниями картин наших друзей (в основном авангардистов).
Бреда в их живописи хватало с избытком, и всё же до настоящего жизненного абсурда им, как выяснилось, было далеко. В 1984-м году, когда на нас обрушился каменный топор официальной критики, один видный деятель культуры заявил с высокой кафедры, что в данном произведении авторы очернили образ — кого бы вы думали? В. И. Ленина. В ужасе кинулись мы перечитывать рассказ, но ни единого намёка на вождя мирового пролетариата так и не нашли.
Хотя брезжит некое слабенькое подозрение: был у нас там персонаж с двумя профилями. Не показался ли он критику подобием сдвоенного абриса Ленина-Сталина?
Видимо, прав Достоевский: «Что может быть фантастичнее и неожиданнее действительности?».
«МОНУМЕНТ».
У кого-то из американцев телепортация описывается следующим образом: одновременно с исчезновением человека раздаётся звук схлопнувшегося воздуха. Представив, что ждёт телепортанта в точке финиша, мы содрогнулись и вскоре придумали, как этой трагедии избежать. Попутно сообразили, что, внедрившись в какую-нибудь скалу, а потом оттуда телепорхнув, можно попутно воздвигнуть памятник самому себе. Собственно, телепортация как явление нас не интересовала, а вот памятники… Короче, начал помаленьку складываться образ обывателя, оставлявшего свои каменные подобия на каждом углу.
Мы по-прежнему учились работать с прозой. В «Монументе» впервые возник рассказчик — со своим характером, со своей манерой изложения, и это было главной удачей. Возник также приём, который я при случае использую до сих пор: «Найдя у себя просчёт, ткни в него носом читателя — и это уже будет не просчёт, а находка». Мы в самом деле долго ломали голову, почему одежда телепортирует вместе с героем (обнажёнка нас смущала). Наконец махнули рукой (2 шт.) — и объявили, что учёные тоже ничего не понимают.
Опубликовать подобный рассказ в изобилующем статуями Волгограде было довольно сложно. Всем почему-то мерещились нехорошие намёки. Впрочем, через каких-нибудь пять лет времена изменились, и «Монумент» был напечатан.
— Люба, — сказала Белке редакторша, — застой кончился, к чему теперь осторожничать? Мне кажется, ваш рассказ можно и заострить, прямо указать на монументы вождей…
Вот уж кого в виду ни разу не имели!
Белка (умница!) ответила примерно так:
— А нам, знаете, что застой, что перестройка — разницы нет…
Позже её ответ обернется ещё одним нашим (неписаным) правилом: «Ругай прошлое теми же словами, какими ругал его, когда оно было настоящим».
Но вернёмся в 1983-й.
К тому времени нас уже заметили. Видный советский фантаст разразился гневной внутренней рецензией, где между прочим отметил, что наши произведения не зовут молодежь в «технические втузы». Словосочетание настолько нас очаровало, что мы решили выписать все наработанные приёмы на отдельный листок, так его и озаглавив: «технический втуз».
Боже, чего там у нас только не значилось!
Как вам, например, понравится «принцип падающего кирпича»?
Человек выходит из дому. На голову ему с крыши падает кирпич. Скучно. Потому что случайно. Читатель должен знать, что кирпич упадёт, и весь рассказ ждать этого события. Где? Когда? На кого? Как минимум что-то одно должно быть неизвестно вплоть до самого момента падения.
Или, скажем, «принцип беспяточного чулка».
В женском чулке пятка — наиболее уязвимая и трудоёмкая часть. В связи с этим одна американская фирма разработала чулок без пятки. Так вот, если чувствуешь, что какой-то эпизод наверняка не будет пропущен в печать, оставляй на его месте «пустую пятку» — читатель умный, читатель всё равно сообразит, что перед ним именно чулок, а не что-либо иное. Образно выражаясь: сам заштопает.
«ПРАВО ГОЛОСА».
После Малеевского семинара, как ни странно, стали работать ещё медленнее. За 1983-й год было написано всего три рассказа. Если раньше мы по наивности полагали, что, кроме нас, никто фантастику не пишет, то теперь выяснилось, что пишут. И как пишут! Дай бог, хотя бы в первую десятку попасть.
Боясь скатиться в штампики, поставили себе условие: в каждом рассказе осваивать что-то новое. Так, в «Праве голоса» попробовали смоделировать условную страну, впервые выйдя за границы знакомой обыденной жизни. Нечаянно осознали свою главную тему: «Как получается, что всё зло в мире творится хорошими людьми?» Не бог весть какое открытие. Ещё в словаре Даля сказано: «От хороших людей мир гинет». Тем не менее до сих пор только об этом и пишу.
«ПЕЩЕРНЫЕ ХРОНИКИ».
Сначала мы хотели написать пародию на Рони-старшего. Придумали название («Красный и лохматый». Пещерная повесть), дали имена героям. Вражеское племя, помню, звалось Ихилюди (единственное число — ихалюдь). Но ничего не получилось. Повествование рассыпалось на эпизоды, каждый из которых стал потом отдельной хроникой. Последнюю («Конец ледникового периода») я уже сочинял один.
«СИЛА ДЕЙСТВИЯ РАВНА…».
Фантастика в нашем понимании была родственна притче. Пишешь об одном, а разуметь следует другое. Поэтому, когда кто-либо начинал при нас скулить об отсутствии свободы слова, мы цедили надменно: «Придирка цензора есть результат неудовлетворительной литературной техники». Собеседник шалел.
В самом деле: если нельзя описать конфликт двух сверхдержав, то что нам мешает перенести его в семейную жизнь и изобразить в виде житейской склоки? Суть-то конфликта от этого не меняется!
Не поймут? Ну так мы ж не для кретинов пишем! Рассказ «Сила действия равна…» по замыслу призван был иллюстрировать это положение, но нас сразу же занесло куда-то не туда. Складывался рассказ странно и трудно. В «техническом втузе» черным по белому было обозначено: «Дописав до половины, не вводи новых сущностей. Достраивай вещь из уже имеющегося материала. Если же какая-то деталь в конце оказывается лишней, лезь в начало и вымарывай её к лешему».
Так вот, персонаж с синяками на лысине, к великому нашему неудовольствию, нагло путался под ногами, загромождая финал, и даже что-то там назидательно произносил. Ну не вписывался он в концовку! И выбросить лысого тоже было никак невозможно — на нём всё держалось в начале. Пришлось тихонько, чёрным ходом вывести его из действия, а возникшее в тексте зияние заполнить авторским отступлением («Ах, Ираида Петровна, Ираида Петровна…»).
К нашему удивлению, рассказ от этого не пострадал. Поразмыслив, решили, что у любого правила есть исключения. Мы ещё тогда не знали, что каждая вещь дописывает себя сама и что бороться с этим бессмысленно, хотя и необходимо.
«КОГДА ОТСТУПАЮТ АНГЕЛЫ».
Сразу после рождения сына я, желая подзаработать, устроился резчиком холодного металла на адъюстаж листопрокатного цеха, где быстро невзлюбил родную интеллигентскую среду и возлюбил рабочий класс. В цехе было меньше поводов для склок, почему мне и почудилось, что порядочность — это прежде всего свойство людей, не изуродованных высшим образованием.
Иллюзия рассеялась сразу же с началом перестройки (вспомните новых русских — кто угодно, только не интеллигенты).
К счастью, повесть «Когда отступают ангелы» к тому времени была уже написана.
Провозились мы с ней два года. Вошли туда и гидравлический пресс, и моя бригада, и щебкарьер возле Арчеды, куда Белка бегала играть в детстве. А драчуна Миньку Бударина мы нагло списали со старшего Белкиного брата Геннадия. Кстати, подраться мы ему разрешили только раз. Зато с инопланетянами.
Работать со знакомым материалом, с одной стороны, легко, а с другой — слишком велик риск увлечься теми самыми «налепными украшениями», о которых я уже говорил. Мы увлеклись. Живописали в ущерб сюжету, в ущерб мысли. Потом пришлось сильно сокращать.
Кроме того, чем подробнее выписан реальный мир, тем труднее он состыковывается с чистым вымыслом. Идеальное общество, откуда сбежал Гриша Прахов, мы без особых церемоний позаимствовали у Платона, попутно снабдив его «Государство» высокими технологиями.
Присутствовало в нашем настенном списочке и такое исполненное гордыни правило: «Прежде чем взяться за работу, определи, что нового ты хочешь себе объяснить своей повестью».
Почему исполненное гордыни? Потому что, пока пишешь, всё успеет перевернуться с ног на голову, и объяснишь ты себе нечто такое, чего и объяснять-то не хотел.
Долгое время нас смущало, что повесть вышла слишком уж лояльная, слишком советская. Молодой пролетарий, шуганувший спецназ пришельцев, защищая своего друга, беглеца с иной планеты. «Нет на свете выше звания, чем рабочий человек!» И лишь через несколько лет, перечитав, сообразили, какую контру мы нечаянно выдали.
Что, собственно, произошло? Строил Минька Бударин светлое будущее, а когда это будущее явилось к нему, так сказать, во плоти, ужаснулся и встретил его ударом штакетины.
«Ангелы», кстати, преподали нам ещё один урок.
Два эпизода. Первый: Минька разбирает трофейный артефакт. При сборке одна деталь остаётся лишней. Второй: мать журит сына за холостой образ жизни. Вроде всё правильно, а читается вяло. Крутили-крутили и вдруг поняли, что просто-напросто следует вмять один эпизод в другой! Возится Минька с артефактом, ни черта не выходит, а тут ещё мать врывается, начинает доставать («Семьи нет, детей нет, а он сидит в игрушки играет!»). Ну так совсем другое дело!
«А ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ НЕ В СЧЁТ».
Сначала мы собирались написать историю о счастливом человеке, который с упорством фанатика выкраивает время на любимое занятие (в данном случае — резьба по дереву). Назвать такую ситуацию фантастической язык не повернётся: и наши друзья, и мы сами только этим всю жизнь и занимались. Другое дело, что куски жизни, не связанные с увлечением нашего персонажа, мы демонстративно пропускали, оставляя в тексте нарочито зияющие дыры (принцип беспяточного чулка).
Потом рассказик преподнёс нам сюрприз. Смешливая бесцеремонная гостья, возникшая из очередной лакуны, квартиру героя покинуть отказалась. Тот отступил, но не сдался. Началась безнадежная борьба зайца с лисой за лубяную жилплощадь. То есть теперь у героя отбирали не только время, но ещё и пространство, обжимая беднягу всё плотнее и плотнее, пока он не исчез окончательно.
Почему именно корни и резьба по дереву? Уйдя на пенсию, этим увлёкся отец. Да и Белка была неравнодушна ко всякого рода корешкам. Так что рождение лешего Прошки было выхвачено непосредственно из жизни.
КАК ВЫ ПИШЕТЕ ВДВОЁМ?
Ох, и доставали же нас когда-то этим вопросом! И хоть бы кто-нибудь сейчас спросил: как ты пишешь один?
Если каждая фраза выверяется на слух, ясно, что роли обоих соавторов примерно одинаковы. Думаю всё же, сюжетные находки были в основном мои, а языковые — в основном Белкины. До сих пор поражаюсь меткости и неожиданности её сравнений. Помню, на соседнем дачном участке кто-то пилил доску ножовкой. Белка сказала:
— Как будто огромная собака подошла сзади — и дышит.
И поди опиши этот звук точнее?
«АВАРИЯ».
Редкий начинающий фантаст убережётся от трёх названий: «Пробуждение», «Вторжение» и «Авария». Вот и мы тоже…
Основную мысль подал наш общий друг, бывший когда-то у нас на свадьбе свидетелем, а к моменту подаяния мысли работавший корреспондентом в заводской многотиражке. Материал собирал, не выходя из редакции, по телефону. «Иногда так сидишь и думаешь, — признался он однажды. — Может, никакого завода и нет вовсе? Просто живут в телефоне разные голоса и что-то там отвечают…».
Всё остальное было продиктовано застарелой неприязнью к начальству. Любому.
«АСТРОЦЕРКОВЬ».
Вынашивалась «Астроцерковь» долго, работа над ней шла без спешки да и, насколько помню, без особых сложностей. Единственное, что может показаться интересным: облегчая себе задачу мы представляли на месте пастыря, как ни странно, писателя-фантаста. Трудна и обидна судьба автора «твердой НФ». Учёные не признают его учёным, литераторы — литератором, народ не понимает, посмеивается. Однако ни единой автобиографической чёрточки в наш рассказ не проникло. Дело в том, что, сами работая в области фантастики, мы оба терпеть не могли довесок в виде слова «научная». Я его и сейчас плохо переношу.
Кстати, вышеописанный приём тоже фигурировал в нашем «техническом втузе». «Когда пишешь о чём-то тебе не известном, найди что-нибудь похожее в окружающей жизни. Пусть это явления разные, но существуют они по одними тем же законам».
«ГОСУДАРЫНЯ».
Вообще-то, по замыслу, должна была получиться повесть. Целое учреждение придумали. Ах, какие там были отделы! Отдел дактилономии (дактилономия — искусство счёта на пальцах), отдел геликософии (геликософия — умение проводить на бумаге улиткообразные кривые). Но главное — там был нулевой отдел, сотрудникам которого вменялось в обязанность в случае надобности возвращать увлекшихся коллег в реальность из мира грёз, куда те имели обыкновение отлучаться в ущерб работе.
В результате вышел коротенький рассказик. Был он сработан в обычном нашем ключе: столкнувшись с жизнью, фантастика терпит полное поражение, государыню конвоируют до рабочего места — и точка. Но что-то нас не удовлетворяло. Потом позвонил из Москвы друг и издатель, в прошлом — староста Малеевского семинара.
— Что ж вы так безысходно-то? — попенял он. — Ну хотя бы отсвет этих утраченных грёз положили на вашу пыльную действительность…
Ага! Стало быть, не нам одним показалось. Начали думать, как положить отсвет. И вдруг случилось непредвиденное. Разъярённая грёза в лице зеленоглазого Фонтанеля ворвалась в финал и приставила клинок к горлу реальности.
Впервые в поединке с жизнью фантастика у нас вышла победительницей.
«ЗАКЛЯТИЕ».
Печальная мысль о том, что нас даже проклясть нельзя, поскольку мы все давно уже прокляты, обернулась рассказиком о неудаче современной колдуньи, пытающейся сглазить свою порченую соседку.
Подъезд наш, соседка — наша, а вот из-за портрета ведьмы приключилась творческая ссора. Я видел героиню темноволосой и сероглазой, Белка же видела ведьмой себя. За кем осталось последнее слово — угадайте с трёх раз.
«ПОКА ОКОНЧИЛОСЬ ВРЕМЯ».
Рассказ родился из ненависти к хронофагам, к пожирателям чужого времени, доводившим нас порой до отчаяния. Чем-то он напоминал «А всё остальное не в счет». Там мы слили воедино время с пространством, здесь же поставили знак равенства между временем и деньгами.
Надо полагать, начальная стадия ученичества была уже нами пройдена. Куда-то исчез со стены листок с выписанными правилами, выпал из памяти уговор не делать главными героями сумасшедших, алкоголиков и писателей (автопортрета, что ли, боялись?).
Нас потом часто спрашивали, почему героя зовут Калогер. В Византии так называли монахов-отшельников (дословно — «прекрасный старец»). Как явствует из текста, повести «Сталь разящая» и «Слепые поводыри» обговаривались нами уже в то время, но, видимо, имелись серьёзные сомнения в том, что мы когда-нибудь сможем за них взяться всерьёз.
Кроме того, в процессе написания подмечено было ещё одно странное и поначалу встревожившее нас обстоятельство: персонажи продолжали помаленьку отбиваться от рук, явно сопротивляясь первоначальному замыслу. Сначала Фонтанель из «Государыни», теперь вот женщина с набережной. Ей-богу, принимаясь за рассказ, мы и предположить не могли, что пишем про самоубийство и что два года жизни, переведённые незнакомкой на счёт Калогера, были последними её годами.
«ЛИЦО ИЗ НАТУРАЛЬНОГО ШПОНА».
Изображённая в рассказе дверца сейчас находится передо мной, и с неё по-прежнему глядит всё тот же колдун. Когда-то, увидев его впервые, мы с Белкой принялись показывать дверцу каждому, кто бы к нам ни заглянул. Удивительно было то, что некоторых гостей приходилось брать за шкирку и возить физией по книжному шкафу, пока не прозреют.
Естественно, что вскоре как бы сама собой придумалась история о колдуне, выходящем по ночам из дверцы. На должность героя единогласно выбрали лучшего друга, фэна № 1, имя которого слишком известно, чтобы поминать его всуе.
СТИЛИСТИКА В ТРИ ЛИСТИКА.
Принято считать, что всякий порядочный автор обязан выработать собственный жаргон, именуемый стилем. Ни черта он, по-моему, не должен. Неповторимость Михаила Успенского или, допустим, раннего Кудрявцева объясняется, на мой взгляд, вовсе не словесными вычурами, а своеобразием мышления.
Не помню, кто это сказал: пытаясь обрести своё лицо, не забудь предварительно обзавестись головой.
Во-первых, каждая вещь требует своего инструментария. Во-вторых, изложить всё настолько просто, чтобы красивое слово «стиль» читателю и в голову не взбрело, поверьте, очень трудно. Несмотря на все наши с Белкой старания, считалось, что ранние наши рассказы «написаны по-разному, с разных позиций, разной рукой». Когда-то это нас обижало.
Последнее время донимает меня крамольная мысль: а ну как авторский стиль всего-навсего признак внутренней ущербности?
Приведу пример. Везде говорят: беляш. И в словаре — беляш. А я родом из Оренбурга. Там говорили правильнее, на татарский лад: белиш. Во всяком случае, тогда, в середине прошлого столетия. И вот подхожу я к продавщице. Что мне ей сказать? Дайте мне беляш? Измена малой родине. Измена детским воспоминаниям. Дайте мне белиш? Не поймут, на смех подымут. И я говорю: «Дайте мне один из этих белише?й».
Вот он вам и стиль.
«ПЯТЕРО В ЛОДКЕ, НЕ СЧИТАЯ СЕДЬМЫХ».
Литературная игра, где участники пишут по очереди экспромтом короткие главки общей повести, стара как мир. Студентами мы её усовершенствовали, введя рискованное условие: каждый соавтор должен быть ещё и персонажем. Задача: посадить противника (противников) в лужу, самому же из неё по возможности вылезти. Игра считается оконченной, когда один из партнёров, прочитавши очередную главу соперника, завопит: «Сволочь!» — и начнет рвать написанное в мелкие клочья.
Став мужем и женой, мы с Белкой по старой памяти частенько так забавлялись, причём каждый раз я оказывался в проигрыше. Но в том случае, о котором сейчас пойдет речь, противник мне достался послабее. Когда-то мы с ним были сокурсниками, потом стали сослуживцами. И вот от большой тоски решили в рабочее время учинить нечто подобное. Вчерне прикинули сюжет: несколько сотрудников нашего НИИ (и мы в их числе), участвуя в гребной регате, проваливаются во времена татарского нашествия…
Каюсь, сладил. Только он себя с кола снимет — я его опять на кол посажу. В конце концов соперник завопил: «Сволочи» — схватил рукопись и куда-то унёс. Больше я ее не видел.
А через несколько лет стало вдруг жаль сюжета, и мы с Белкой, честно предупредив моего бывшего супротивника о наших намерениях, решили восстановить текст, доведя его при этом до профессионального уровня. Так я нежданно-негаданно сделался персонажем собственной мини-повести (электрик Альбастров).
Однако литературная шалость упорно не желала становиться литературным произведением. Мало того, она не желала даже ложиться на бумагу. Наконец кого-то из нас осенило, что все наши герои — разных национальностей (могли бы, кстати, сразу вспомнить правило из «технического втуза»: прежде всего найди то, чем один герой отличается от другого). После этого открытия дело пошло быстро и весело.
Далее, как водится, начались чудеса. Коллеги москвичи увидели в нашей мини-повести грубый антисемитский выпад, а питерцы недовольно заметили, что нельзя низводить такую страшную тему, как КГБ, до уровня анекдота. Будто что-то от нас зависело! Капитан Седьмых когда-то учился с нами на филфаке. Так кому ж его знать, как не нам! Если идёт из бани — соврёт, что из библиотеки. А если из библиотеки — соврет, что из бани. Конспирация…
«ПОЛДЕНЬ, XX ВЕК».
Метранпаж «Волгоградской правды», бывший десантник, рассказывает, как они возвращались с учений:
— Шоссе — прямое-прямое. Поставили броневичок на первую скорость, сами все вылезли: идём не спеша по обочине, мячик друг другу перепасовываем…
— А вы за водкой свой броневичок гонять не пробовали?
Из этого вот зёрнышка всё и проросло. И поехал броневичок за водкой.
«АВТОРСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ».
В рассказах ещё так-сяк, а вот в повестях герои распустились окончательно и зачастую плевать хотели на планы своих создателей. Пока обдумываем, вроде все идёт как надо, а стоит сесть за машинку — тут же кто-нибудь из персонажей такое отмочит, что весь сюжет летит к чёрту — и передумывай его заново. Хотя, возможно, герои занимались этим и раньше — исподтишка. Теперь же их поведение напоминало саботаж, местами переходящий в бунт на корабле.
Явление это заинтересовало нас до такой степени, что в итоге возник рассказ о соцреалисте и неподатливой героине.
Кое-кто из собратьев по перу тут же обвинил соавторов в кокетстве, ибо не может персонаж себя вести. Может-может! А вот если он действует строго по плану, то, стало быть, ещё не ожил. Стало быть, ещё картонный.
Искушённого читателя трудно чем-либо ошеломить. Единственный способ — ошеломить за компанию самого себя, но это большая удача.
Помню, прочтя небольшой рассказ питерца Л., я взял автора за лацканы и сказал:
— Слава! А ну-ка честно! Ты с самого начала знал, что оба твои героя — оборотни?
— Нет, — сиплым преступным шёпотом сознался он. — Я думал сначала, они оба — люди…
Стало быть, не только у нас персонажи разнуздались.
«НЕ БУДИТЕ ГЕНЕТИЧЕСКУЮ ПАМЯТЬ».
Хороший знакомый (впрочем, плохих у нас не бывает) рассказывает взахлёб о том, как он с женой присутствовал на вечере некоего экстрасенса:
— Загипнотизировал мужика и говорит: «Покажи, что ты делал в доисторические времена!» Тот стал на четвереньки и завыл…
— Саш, — умоляюще перебиваю я. — А можно мы об этом напишем?
— Вообще-то я сам собирался, — величественно изрекает он. — Ну да ладно! Пишите!
Потом, правда, выяснилось, что писать об этом собирался не он — собиралась его жена, тоже литератор. Тем не менее в течение нескольких лет он пил из нас кровь, вопрошая при встрече: «Где посвящение? Почему рассказ без посвящения?».
Спустя каких-нибудь тринадцать лет — посвятили.
Лучше поздно…
Так вот, этот наш знакомый не раз признавался: «Ну не прозаик я! Нет у меня чугунной задницы…».
Да, не прозаик. Поэт. Однако дело, как мне кажется, не в отсутствии чугуна. Напишет Саша пару-тройку глав (кстати, безукоризненных) — и, естественно, попадает в первый тупик. Потопчется, потрогает глухие стены — и, махнув рукой, приделает эпилог. То есть изложит скороговоркой, что он, собственно, хотел сказать этим произведением.
А между тем самое-то главное начинается, когда тупик взломаешь. Башкой проломишь. А больше, увы, нечем.
«РАЗРЕШИТЕ ДОЛОЖИТЬ!».
В «Народных русских сказках» Афанасьева встречается такой сюжет: солдат с мечом в руках охраняет принцессу, к которой должен прилететь трёхглавый змей. В детстве, помню, меня этот анахронизм сильно возмущал. Солдат — и вдруг с мечом!
Меч — атрибут богатыря, а солдат должен быть с чем-нибудь огнестрельным.
Лет в тридцать пять детские впечатления аукнулись — возник соблазн сложить сказку о солдате с автоматом. Скажем, потерял рядовой оружие. Ищет. А вокруг — колдовство, опасности всякие… Но для этого надо было построить сказочный мир и сообразить, как в него попасть.
К счастью, прилетел в гости из Ашхабада тот самый друг, детства, что опубликовал нашу «Вторжуху». Сели мы с ним на кухне и за несколько дней придумали и квадратные поляны, и растущие на деревьях банки с тушёнкой, и вроде бы даже способ проникновения в этот солдатский рай.
Казалось бы: сюжет есть, мир есть — садись и пиши. Ан фиг! Опять чего-то не хватало. В отчаянии отставили машинку, попробовали снова писать от руки. Не помогло. Дальше первой страницы дело не шло.
Зато какое было ликование, когда мы сообразили, что сказка должна кем-то сказываться, что вся эта наша история представляет собой растущий снежный ком вранья. А главной находкой, я считаю, был, конечно, образ слушателя (читателя). Товарищ старший лейтенант. Ох и помаялись мы с ним! Ну как можно представить, например, товарища старшего лейтенанта без матерных выражений, тем более когда ему на уши такую лапшу вешают? Но уснащать текст инвективной лексикой мы себе запретили с самого начала. Выход нашла Белка — заменять мат выражениями, совершенно не свойственными нашему незримому персонажу («Вот и я говорю, непредставимо, товарищ старший лейтенант…»).
Друзья, которым мы по старой привычке пытались зачитывать вслух отрывки, недоумённо морщились. Им почему-то показалось, что мы пишем сатиру на советский строй. Демократам подтявкиваем. Но ещё хлеще была реакция журнала «Советский воин». Узнав о том, что Белка самовольно передала им рукопись, я мысленно охнул. Нашла кому! Два авторских листа издевательства над Уставом! Сказку, однако, в журнале приняли с восторгом. Только вот название не понравилось — «Разрешите доложить!» Какое-то оно, знаете, не в духе «Советского воина»… Заменили, «Нет Бога, кроме Бога». Ну, это, согласитесь, совсем другое дело. Это — в духе.
С эпиграфом отдельная история. Обеденный зал Дома писателей в Дубулты. Горблюсь за пустым столиком (жизнь не вышла, пишу плохо, обслуга не замечает), а мимо вальяжно шествует Аркадий Стругацкий. Внезапно меняет маршрут и присаживается напротив. Не верю происходящему. Нет, встречаться-то мы и раньше встречались, просто поговорить не удавалось. Не зная, с чего начать беседу, я каждый раз застенчиво стрелял у него сигаретку после чего терялся от собственной наглости — и немел.
— Прочел вашу сказку. Хорошая вещь. Только вот эпиграф… «Усиленно читай Устав». У нас в полку цитировали: «Читай усиленно Устав».
— Аркадий Натанович! — обомлев от похвалы (хотя уже знал, что он никого никогда не ругает), отваживаюсь я. — А не подскажете, чьи это стихи? Приписывают Суворову, даже Петру Первому. Но этого же не может быть!
Усмехается в усы:
— Конечно, не может. Знаете что? Посмотрите-ка у Драгомирова. Очень на него похоже…
Встает и шествует дальше. Вскакиваю:
— Аркадий Натанович!
Оборачивается:
— Да?
— Давно хотел сказать… Спасибо вам…
Предостерегающе выставляет ладонь:
— А вот этого не надо. Мы вот тоже своим учителям говорили: «Спасибо, спасибо», — а они взяли все и умерли…
Это была последняя наша встреча.
«УЛИЦА ПРОЦИОНА».
Настало время, когда представители творческой интеллигенции, будто сговорившись, кинулись в экстрасенсорику, оккультизм и на ловлю летающих тарелок.
— Ребята! — терпеливо втолковывали мы им. — Ну, допустим, прилетят ваши инопланетяне. И что будет? Да то же самое и будет — только хуже…
Собеседники всплескивали руками; ахали:
— А ещё фантасты!
С чего они решили, что идиот и фантаст — синонимы?
В конце концов мы не выдержали и попробовали растолковать на пальцах, что выйдет, нагрянь в Волгоград посланцы иного разума. Те же интуристы — никакой разницы! Выглядят иначе? Ну так к неграм же привыкли — и ничего…
А тут ещё рядом с домом пролегала (и пролегает) улица Хиросимы — фантастическое образование, возникшее за одну ночь до приезда японской делегаций. В начале её располагались (и располагаются) тот самый памятник, облицованный мраморной плиткой, и деревце, посаженное в честь, дружбы двух народов, побратавшихся еще при Порт-Артуре. Деревце регулярно засыхало, но к каждому очередному визиту японцев успевали высадить новое. Зелёное.
Словом, как всегда, даже ничего и придумывать не пришлось.
Читатели долго нас потом пытали: «Так что же именно забирают проционцы в обмен на свои поганые артефакты?» А ведь в рассказе это было дано прямым текстом: душу! Душу мы свою отдаём за иностранные безделушки.
А кстати! Чем это вам японцы не инопланетяне?
Но об этом чуть позже.
«ОТДАЙ МОЮ ПОСАДОЧНУЮ НОГУ».
Замечательный волгоградский поэт (наш хороший друг, естественно) сказал однажды:
— Да что там ваша фантастика! Тут недавно в селе (следует название) на околице шар-зонд опустился. Срочно грузовик за ним выслали. Приезжают: глядь, а шара-то уже и нет. Весь на хозяйственные нужды разошёлся. Учёные потом по хатам ходили, по частям собирали. А если бы не шар? Если бы летающая тарелка? Тоже бы ведь раскулачили…
Два года мы лелеяли этот сюжет, не знали, как подступиться. Вроде всё под руками: обстановка, местный колорит, персонажи знакомые… Одной какой-то мелочи не хватало, а без нее история не хотела начинаться. И вдруг вспомнили незабвенную детскую страшилку. «Отда-ай мою золоту-ую руку-у…».
Сели за машинку и в течение двух дней с удовольствием написали всё от начала до конца — можно сказать, без черновика.
«МИССИОНЕРЫ».
Первая попытка прописать иной мир во всех подробностях. Где-то у меня до сих пор хранится картонная папка с эскизами парусных авианосцев, набросками карт (в том числе и карт распространения того или иного диалекта), словариками, выписками из удивительной книги о полинезийских мореплавателях «We, Navigators» и т. д.
Мы сознавали, что вторгаемся на творческую территорию Стругацких (островные империи, сопляки с гранатомётами, бесконечная бессмысленная война), но полагали, что восемь лет самостоятельной работы не позволят нам стать очередными подражателями Братьев.
Детская придурь (сбежать в первобытную Полинезию) обернулась попыткой защитить идиллический выдуманный мирок от вторжения европейцев, в результате чего мы так изуродовали несчастные острова, что конкистадоры скромно курят в сторонке. Ей-богу, намерения у нас были самые благие. Нам и вправду не хотелось, чтобы «рай по правому борту» сменился адом, однако повесть оказалась сильнее, а главное, умнее нас самих.
Кстати, нормальное явление. Мало того, если вдруг увидите, что автор умнее собственной книги, будьте осторожны с таким человеком.
Пользуясь случаем, спешу передать запоздалую благодарность все тому же питерскому Л., вдребезги разнесшему один из первых вариантов «Миссионеров» (тогда это ещё называлось «Бумеранг»).
— Да не смогут они там добыть нефть! — неистовствовал он. — При их уровне технического развития? Бросьте, ребята…
Развалил нам, гад, всю экологию с технологией. Называется, погостить приехал!
— Ладно, — зловеще произнёс кто-то из соавторов. — Сломал — чини. Пока не придумаешь замену нефти — жрать не дадим!
Вы не поверите, но ему хватило получаса, чтобы вспомнить «бразильский вариант» и варварски разомкнуть производственный цикл: горючее островитяне получают, перегоняя в спирт сахарный тростник, а барду, не перерабатывая, сбрасывают по наклонным канавам в бухты. Самотёком. Особенно впечатлили нас семиметровые хребты серой зловонной пены вдоль берегов.
Понятно, что гость был немедля накормлен.
Была, помню, ещё одна сложность: мы с Белкой никогда не ставили себе особого условия, чтобы герой обязательно занимал незначительную должность («маленький человек»), тем не менее до сей поры других персонажей у нас просто не водилось. В «Миссионерах» же, куда ни плюнь, либо стратег, либо правая рука стратега, то есть люди, распоряжающиеся жизнью и смертью подчинённых. Загадочные существа. Страшноватые.
Повесть приглянулась публике, огребла «Еврокон-90», но, как к ней относиться, не знаю по сей день. Она многое нас заставила понять, но совершенно была не понята читателями. Мне кажется, всех очаровало именно то, что ужасало авторов: романтика пренебрежения личностью во имя целого.
«ПУСТЬ ВИДЯТ».
Более десяти лет Белка работала корректором в Нижне-Волжском книжном издательстве, так что в смысле грамотности сдаваемые нами рукописи выгодно отличались высоким качеством. И грех было ничего не написать о трудовых буднях издательства. Фантастику мы, по обыкновению, свели к минимуму. Кроме ангела, явившегося в конце рассказа за скоропостижно скончавшимся героем, ее, можно сказать, и нету. История чисто русская и, подобно большинству наших текстов, на другой язык непереложимая.
Пару лет назад везут нас в автобусе по Питеру на конгресс «Странник». Кто-то деликатно трогает меня сзади за локоть.
— Господин Лукин…
Несколько ошарашенный, оборачиваюсь — и вижу две лучезарные японские улыбки.
— Скажите, пожалуйста, что такое «гробинка»?
— Что?!
У вас тут написано «нос с гробинкой».
Смотрю — и цепенею. Они читают тот самый рассказ.
— Понимаете… пытаюсь растолковать я. — Герой рассказа — корректор… Человек, который правит ошибки. «Нос с гробинкой» — это именно ошибка. Правильно — «нос с горбинкой». Горбинка, понимаете? Это когда нос горбатый…
Внимают, сопровождая каждое мое слово вежливейшим кивком.
— А гробинка что такое?
Я теряюсь.
— Гробинка — от слова «гроб», — приходит на выручку Надя, моя жена (в прошлом — лучшая Белкина подруга). — Гроб. Деревянный ящик, в который кладут мёртвого человека…
— А-а… Мёртвого человека? — ликуют они, разом всё уяснив. Впрочем, улыбки их тут же гаснут, и на самурайских личиках вновь проступает недоумение. Почти тревога.
— А что такое «гробикну»?
Мне совсем становится не по себе.
— Ну, видите ли… Корректор с перепугу исправил «гробинку» на «гробикну»… То есть исправил неправильное на ещё более неправильное…
— Так в этом нет политики? — озабоченно спрашивает японский гость, слегка понизив голос.
Полная оторопь.
— Политики?..
— У вас тут написано: «Был бы жив дедушка Сталин, он бы тебе показал гробинку…».
К счастью, автобус останавливается. Прибыли. Гостиница. Выпадаю наружу мокрый и измочаленный.
— Понял теперь? — хмуро ворчит кто-то из собратьев по кейборде.
Видно, и его пытались перевести на японский.
«ЧЁРНЫЙ СОН».
1992-й год. Времена за окном клубились невероятные. Фантастика стремительно утрачивала смысл. Такое впечатление, что действительность решила отомстить за всю нашу писанину разом. «Ах вы меня наизнанку выворачиваете? Так я сейчас сама без вашей помощи вывернусь! Ох вы у меня, голубчики, и попрыгаете…».
Это был даже не кризис. Кризис — чепуха, нормальное творческое состояние. А когда перестаёшь понимать, ради чего ты, собственно, пишешь, — вот тогда становится по-настоящему страшно.
Мы растерялись. За целый год с трудом одолели всего пару маленьких рассказов. Один решили оставить на запчасти, второй был «Чёрный сон». Откуда взяли тему? Да из-за окна же и взяли! То, что стряслось со страной, и впрямь напоминало ночной кошмар.
А рассказик-то, как потом выяснилось, был первой ласточкой. Будучи по сути фантастическим, он тем не менее не содержал ни единого чисто фантастического элемента. Что, собственно, произошло? Человеку из 1913-го года и человеку из 1975-го приснился 1992-й. Оба проснулись в ужасе.
САПОЖНИК БЕЗ САПОГ.
Примечательно, что, начав писать фантастику, мы стали меньше её читать. Не сразу. Первые годы я пасся в уникальной (ещё не распроданной по нужде) библиотеке фэна № 1, одолевая в оригинале Желязны, Хэмбли, прочих англо-американских авторов. Вникал в технику написания. Потом стал подрабатывать переводами.
Сейчас соглашусь читать фантастику разве что под дулом крупнокалиберного пулемёта. Дело в том, что в наши дни она большей частью превратилась из средства познания жизни в средство развлечения, а я не люблю, когда меня пытаются развлекать. Становится ещё скучнее.
Перечитываю классику.
Впрочем, бывают исключения. Их — два. Первое: как член литературного жюри я обязан ознакомиться с произведениями, попавшими в финал. Второе (оно же главное): есть несколько любимых мною авторов. Но читаю я их не потому что они фантасты, а потому что пишут хорошо.
«СЕМЬ ТЫСЯЧ Я».
Получается, что это был последний написанный в соавторстве рассказ. Уверен, что чёртовы доброхоты со всех сторон нашёптывали Белке примерно следующее: «Как ты могла унизиться до фантастики? Ты же талантливая поэтесса!».
Головы бы им поотрывать! В итоге она не только бросила прозу, она ещё и уничтожила перед смертью свой архив. Все стихи пропали. Те, что были потом опубликованы, я сплошь и рядом восстанавливал по памяти.
Подманить Белку к пишущей машинке становилось труднее и труднее. Но на сей раз уж больно велик был соблазн. Первая фраза (а часто с неё-то всё и начинается) выпеклась на славу: «Я сразу же заподозрил неладное, увидев в его квартире осёдланную лошадь».
Умножение персонажа при помощи петли времени — приём древний. Склока с собственными двойниками тоже описывалась не единожды. Но вот до неуставного отношения к самому себе, кажется, мы додумались первыми.
Рассказ не получился, и пришлось его переделывать. Промахнулись с главным героем. Вышел он у нас ходульный, полупрозрачный. Положительный. А ведь уже с первых слов рассказа можно было понять: дубина дубиной! По этой-то первой фразе мы и выровняли потом весь остальной текст.
Это было что-то вроде бабьего лета. Затем соавторство наше распалось. «Сталь разящую» мне уже практически пришлось дописывать самому, хотя обговаривали мы её вместе — в течение нескольких лет.
«СТАЛЬ РАЗЯЩАЯ».
«Да поразит тебя металл!» Даже не смогу припомнить, в котором году и чьей рукой была впервые написана эта фраза. Перебирая старые бумаги, я натыкаюсь на неё то и дело. Белкин почерк, мой почерк, машинопись. И всюду одно и то же: «Да поразит тебя металл!» А дальше чистый лист.
Несколько лет мы придумывали этот мир. Белка, подобрав под себя ноги, сидит на коврике, вяжет. Я расхаживаю из угла в угол. И постепенно проясняется планета, где люди вышли из войны, а металл слепо продолжает сражаться. Для туземцев он теперь не более чем стихийное бедствие.
Наконец кто-то из нас садится за машинку.
«Да поразит тебя металл!».
И на этом всё останавливается.
Теперь я даже знаю почему. В 80-х издатели и рецензенты убеждали нас не трогать современность и сочинить что-нибудь про будущее, про космос. Естественно, мы назло им закапывались в быт. То ли из упрямства, то ли из озорства, но нам всегда хотелось делать именно то, что в данный момент не одобрялось.
Однажды Диогена спросили: «Почему ты идёшь в театр, когда все уже оттуда выходят? Представление кончилось». «Именно поэтому», — ответил киник.
Так вот, в 90-х годах критика вдруг объявила с ликованием, что космическая тема умерла и что фантастика отныне — это прежде всего социальная сатира. Стало быть, пришла пора супругам Лукиным осваивать иные планеты. И повесть ожила.
Первую треть её одолели вдвоём. Добивать пришлось одному. Тем не менее «Сталь разящая» — это именно соавторская работа.
Долго нам потом ставили в вину смерть героини.
— Переделайте финал, — твердил наш питерский друг.
— Слава! — пытался вразумить я его. — Финал не переделаешь. Можно только переписать вещь целиком. Чага обречена с первой фразы!
— Да поразит тебя металл? — осведомился он не без иронии.
— Не только. Она обречена в любой фразе повести. Ну сам читай:
«— Ты говоришь: если бы мы не нашли друг друга…
— Меня бы убил первый встречный, — тихо подтвердила она.
— Сталь разящая! — еле вымолвил Влад. — Слушай, как хорошо, что этим встречным оказался я!»
— И что?
— Ну он же сам! Сам фактически признаёт, что оказался тем самым первым встречным! Убийцей!
Л. в сомнении качал головой.
Хеппи-энд ему подавай! Жени да жени Гамлета на Офелии… Сумароков выискался!
«СЛОВЕСНИКИ».
Всё пришлось начинать заново, причём даже не с нуля. Скорее с отрицательной величины. Мне предстояло не просто написать рассказ, но доказать (в первую очередь себе самому), что я могу работать один. Легко сказать! У супругов Лукиных — известность, четыре «Великих кольца», медаль «Еврокона», другие какие-то награды. А я никто и звать меня никак.
Как возник замысел — не помню. Помню только, что работал сторожем при компьютерах, включая по ночам хилый «Макинтош» — и тупо начинал прилаживать слово к слову. Никогда ещё текст не давался мне с таким трудом. Зная свой поганый характер, написанного никому не показывал: не дай бог, скажут слово поперёк — всё тут же и остановится. Особенно угнетала тишина. Я-то ведь привык каждую фразу проговаривать вслух.
В итоге заработал стариковскую привычку невнятно бормотать — прямо хоть в психушку сдавайся.
Сейчас мне кажется, что над «Словесниками» я корпел год, не меньше. А потом еще года два не решался предложить для публикации. Боялся, что сочтут графоманией.
«DELIRIUM TREMENS»
Один знакомый (художник, естественно) рассказал, как с ним однажды приключилась белая горячка. Была она у него какая-то неклассическая: ни чёртиков, ни шмыгающих белых мышей, ни даже зелёного змия. Не говоря уже о розовых слонах. Ну вот например: выходит он в кухню и видит, что его сожительница, за которой он минуту назад закрыл входную дверь, преспокойно сидит на табуретке. «Ты что, — удивляется он, — на работу не пошла?» Та ему что-то отвечает. А головой тряхнул — глядь! — нет сожительницы.
Короче говоря, его алкоголические видения ничем не отличались от реальности. То есть вообще ничем!
Я его слушаю, а у самого мурашки бегают. А ну как, думаю, вся наша жизнь — такая же белая горячка? Похожа ведь…
Крепко пьющих друзей у меня хватало. Опросил каждого, узнал, как и что при горячке бывает. Загрузившись фактурой, принялся за рассказ. Героями, разумеется, сделал знакомых. По сравнению со «Словесниками» работалось легко. То ли уверенности прибавилось, то ли уже научился справляться один.
КАК ДЕЛАТЬ РОМАНЫ.
— Ребята, — сказал я. — Как вы их вообще пишете, романы эти?
— А ты что, не умеешь? — спросили меня с интересом.
Дело происходило в Москве году этак в 1994-м на одном из наших фантастических сборищ.
— Сейчас научу, — успокоил меня видный фантаст Г. — Составляешь подробнейший план, а потом, не отступая ни от единого пунктика, тщательно его прописываешь. Понял?
— Ага, — сказал я и подошел с тем же вопросом к видному фантасту Л. (не тому Л. — другому).
— Очень просто, — заверил он меня. — Главное — не знать, что у тебя произойдёт на следующей странице.
Любопытно, что, когда я всё-таки вышел за десять авторских листов, сам собой возник третий метод, этакое среднее арифметическое: я знал, чем кончится дело, но понятия не имел, как до этого финала будут добираться герои.
«МАНИФЕСТ ПАРТИИ НАЦИОНАЛ-ЛИНГВИСТОВ».
Не переведись я в свое время из Оренбургского пединститута в Волгоградский и не утрать контакта со своим научным руководителем, наверное бы, стал лингвистом, и тогда взамен «Манифеста» вы имели бы серьёзный учёный труд.
В интернете долго спорили: прикол это или как? Между прочим, вопрос довольно сложный. То, что человек боится высказать всерьёз, он обычно излагает в форме шутки.
На немедленное создание «Манифеста» меня подвигла собственная болтливость. На «Фанконе-95» подвыпившие филологи (и я в их числе) затеяли спор на узкоспециальные темы. Туг меня вдруг прорвало, и я закатил часовую речугу, содержание которой приблизительно соответствовало будущему «Манифесту». Когда спохватился, всё нажитое уже было предано гласности. Понадеялся, что за ночь собеседники забудут, о чём шла речь, — не тут-то было. Утром меня разбудили и сунули на подпись черновой список членов партии национал-лингвистов.
По возвращении в Волгоград пришлось с порога сесть за машинку и срочно занести всё разглашённое на бумагу.
«ТАМ, ЗА АХЕРОНОМ».
По темпам написания эта крохотная (3,5 авторских листа) повесть равных себе не имеет. Начата в 1984-м году, закончена в 1994-м. Десять лет. «Миссионеры» (семь лет) вынуждены довольствоваться вторым местом.
А дело было так: в чёрные (как нам тогда казалось) времена разгрома клубов любителей фантастики староста Малеевского семинара предложил для поддержания боевого духа написать коллективную повесть (по главе на рыло). Супругам Лукиным, как наиболее пострадавшим от разгрома, доверили её начать. Тема — любая. Максимальный размер главы — три с половиной машинописных странички.
Сказать по правде, к идее коллективных повестей мы относились весьма скептически. Никогда из этого ничего хорошего не выходило, и самый яркий тому пример «Большие пожары». Дня два мы сомневались, а затем вдруг из ничего, вопреки Ломоносову, возникли три соблазнительные идеи:
1. Перевести Дантов ад на хозрасчёт — пускай грешники сами для себя уголёк потаскают.
2. Поместить во второй круг (а куда же еще!) дона Жуана, дав ему в сотоварищи какого-нибудь нашего бабника из древнерусской литературы. Кандидатов было двое: Фрол Скобеев и Савва Грудцын. Однако Савва успел постричься перед смертью в монахи. Оставался Фрол Скобеев.
3. Учинить побег из ада, угнав при этом ладью Харона.
4. А дальше пускай расхлёбывают.
Задачу перед собой поставили двоякую: написать обе главы, с одной стороны, как можно лучше, с другой стороны, так, чтобы максимально затруднить работу нашим продолжателям. Зачем? А из озорства! Мы относились к этому как к игре.
Многочисленные сюжетные ловушки, главной из которых было превращение дона Жуана в женщину, сработали: кто-то из коллег оскользнулся в быт, кто-то в порнуху — и повесть увязла. Пару дней мы ходили глупые и гордые: ну как же! Всем нос утёрли!
А несколько лет спустя мне вдруг пришло в голову, фигурально выражаясь, развернуть шахматную доску и доиграть проигранную партию за противника. Иными словами, продолжить повествование самим. Белка поначалу к предложению отнеслась без энтузиазма, сказав, что идея себя исчерпала, но потом увлеклась, и мы написали третью главу, где дон Жуан попадает в женскую наркологию. Глава вышла ужасная. Нет, сама по себе она, может, была и хороша, но по стилю никак не сочеталась с первыми двумя. Принявшись живописать мерзопакости окружающего нас бытия, мы угодили в собственную сюжетную ловушку, скатились в натурализм. Содрогнулись — и бросили.
Всё же время от времени я мысленно возвращался к «Ахерону», однако повесть оживать не хотела. На дворе издыхала перестройка. Рушилась страна, рушилась мораль, всё рушилось. И сам собою внезапно возник сквозной образ: Царство Божие, разложившееся сверху донизу! То, что с нами происходит, и побег дона Жуана из ада — взаимосвязаны! Вот, оказывается, в чём дело!
Вдобавок при каждом новом перечитывании дантовского «Инферно» всё яснее становилось, что ад — это тот же ГУЛАГ. Только вечный.
Поделился открытием с Белкой, но было поздно. К фантастике она охладела, а потом ещё ударилась в религию. «Ахерон» стал для неё символом дьявольского искушения. Особенно доставалось мне за апостола Петра, которого я, кстати, ненавидел с младых ногтей — за тройное отречение. Видимо, полагал по наивности, что уж сам-то бы я ни за что не отрёкся.
Дальше — больше. В 1994-м году баптисты, к которым пыталась примкнуть Белка, молились всей общиной, прося Всевышнего, чтобы Он не дал мне дописать двух последних глав. Всевышний их не послушал — и точка в повести была поставлена.
— Хорошо, — сказала Белка, — Публикуй. Но чтобы моего имени там не было. Ты это писал один.
15 мая 1996-го года я вернулся из Питера с «Бронзовой улиткой» и «Интерпрессконом», полученными за «Ахерон». Как раз к похоронам. Белка умерла за день до моего приезда.
«РАЗБОЙНИЧЬЯ ЗЛАЯ ЛУНА».
До сих пор не знаю, благодарить ли мне тогдашнее моё издательство или же ненавидеть. Первый раз в жизни я взял аванс под ещё не написанную книгу. Подрядился сдать рукопись в течение полугода. Но о какой писанине могла идти речь после Белкиной смерти? Вдобавок чуть ли не на следующий день после сороковин провалился пьяный в траншею и расплющил левый голеностоп. Месяц на растяжке, потом загипсовали и отправили домой.
Связался с издательством. Ответ их меня добил: никаких отсрочек. Книга должна быть сдана через три месяца.
Нет, кто бы спорил, сама по себе прикованность к койке весьма способствует творческому, процессу. Тем более что мир был давно уже придуман: бесконечные пустыни, легенды о каком-то там море, отсутствие крупных копытных, колёсные парусники. Да и поведение героя представлялось более или менее ясно: он пытается лечь на дно, а жизнь не даёт ему этого сделать.
Да, но язык! Имена, названия населённых пунктов, государств — откуда всё это взять? Если работать серьёзно, то надо засесть в библиотеке (об интернете тогда ещё понятия не имели) или же раздобыть словарь какого-нибудь экзотического наречия и на его основе смоделировать говор моих кочевников.
Какая, к чёрту, библиотека! Я до кухни-то еле добирался.
Диван. Над диваном — книжные полки. На полках — книги моих друзей. С автографами.
И я первый и, надеюсь, последний раз в жизни решился на безобразную авантюру: стал использовать в качестве названий стыки слов с книжных корешков. Думаете, кто такой бунтовщик Айча? Это Николай Чадович. А Рийбра? Это Юрий Брайдер. А кочующее озеро Хаилве? Михаил Веллер.
Не делайте так.
Хотя, честно сказать, язык вышел довольно правдоподобным. В нём начали мерещиться корни и суффиксы. Ну, понятно: многие имена оканчиваются весьма похоже.
Всё-таки, наверное, издательство поступило правильно, взяв меня в ежовые рукавицы. Иначе бы просто пропал.
«ДЕЛО ПРОШЛОЕ».
Вранье, оперенное правдой. Я не доверяю средствам массовой информации. Когда на них ссылаются, обычно говорю: «Я и сам такое могу придумать». А поскольку эту мою фразу обычно расценивали, как хвастовство, я однажды решил себе доказать, что и впрямь могу произвести на свет мистификацию, достоверную во всех отношениях.
Факты, приведённые в рассказе «Дело прошлое», действительно имели место быть. Кроме одного. Меня никто никогда не вызывал в КГБ. Удивительно: многие наши друзья признавались задним числом, что их туда приглашали, и не однажды, расспрашивали про нас с Белкой, какие-то рукописи предъявляли. А вот нас самих не тронули ни разу. Как-то даже обидно.
Почему меня, согласно рассказу, расспрашивали именно о котах? Во-первых, не помню периода, чтобы в дому не было кота или кошки. И стоило гостю выказать к ним неприязнь, как следовала немедленная кара. Кто-нибудь из нас ронял задумчиво: «Если верить статистике, все диссиденты ненавидят собак, а все сталинисты — кошек».
Что тут начиналось!
— Ну я, например, терпеть не могу кошек…
— Значит, сталинист.
— Это почему же я сталинист?!
— Раз кошек не любишь — сталинист.
— Я не сталинист!!!
— Как же не сталинист, если кошек не любишь?
Бывало, что и до белого каления доводили… Так о чём же ещё, скажите, мог говорить со мной майор КГБ, как не о кошках?
«ПРИСНИВШИЙСЯ».
Этот ночной кошмар явился мне в детстве. Причём дважды, хотя и по-разному. Действительно, вставал из сундука жилистый синеватый покойник и, слепо оглядевшись, уходил в незастеклённое окно. А мы вдвоём с каким-то незнакомцем, вжавшись спинами в каменные стены, ждали его возвращения. До утра.
Удивительный случай: на следующую ночь сон повторился, но уже не в первом, а в третьем лице. Чувствуя себя в полной безопасности, я до самого пробуждения с любопытством наблюдал со стороны за насмерть перепуганным самим собою, знающим, что мертвец непременно вернется.
Ужастиков я писать не могу. Хоррор в моём исполнении обязательно обернётся зубоскальством. Но один-то раз попробовать можно? Сменил по некоторым причинам пол мертвецу — и приступил. Не получилось. Бросил. И так несколько раз подряд в течение добрых полутора лет. Наконец додумался поменять местами спящего с приснившимся и кое-как рассказик этот домучил.
«В СТРАНЕ ЗАХОДЯЩЕГО СОЛНЦА».
Для начала придумал существ, которые к работе относятся, как к сексу, а к сексу — как к тяжёлой ненавистной работе. Согласно черновому замыслу, действие должно было разворачиваться бог знает где: то ли в тридесятом царстве, то ли на другой планете. Выяснилось однако, что и то и другое — лишняя сущность. Зачем привлекать на помощь иной мир, когда то же самое прекрасно вписывается в нашу с Вами жизнь?
Ей-богу, пиши мы вдвоём с Белкой, поступили бы точно также.
В итоге я изобразил секс в виде утомительной медицинской процедуры, зато обстругивание дощечки представил в самых сладострастных тонах. По этому поводу забавный у меня вышел разговор по телефону с редактором журнала.
Он: Как хочешь, а порнографическую сцену надо смягчить.
Я (без тени юмора): Ты про первую сцену или про вторую?
Он (в ужасе): Ка-кую вторую?!
Складывался рассказ легко, подчас меня самого удивляло то, с какой лёгкостью трудоголики занимают нишу алкоголиков, банка с олифой заменяет бутылку самогона и т. д. Зато над финалом пришлось поломать голову. По замыслу рассказ кончался обстругиванием дощечки (порнуха № 2). Блёклая концовка — сам чувствовал. Помогли первые читатели. Намекнули, что слишком рьяно бороться с трудоголиками — тоже трудоголизм.
Оставалось только, как говорят драчливые маляры, нанести последний удар кистью.
«ТРУЖЕНИКИ ЗАЗЕРКАЛЬЯ».
Все истории о зазеркалье неизменно разочаровывали меня тем, что стоило герою пересечь грань стекла, как зеркало немедленно выпадало из действия. Им пользовались как лазейкой в самом начале повествования и больше к нему не возвращались. Разве что в финале.
Гораздо интереснее (да и логичнее) было представить, что отражения — народ служащий. В картишки перекинуться, пока некого отражать, — это пожалуйста, а вот надолго отлучиться со своего рабочего места — ни-ни!
Так, помаленьку, за зеркальной гранью начал складываться знакомый мир кулис. Взаимоотношения отражений с распорядителем и друг с другом были срисованы со взаимоотношений театрального персонала.
«Тружеников» я начал с нескольких отрывочных набросков из жизни зазеркалья. Потом наброски сложились, срослись, обрели последовательность. Честно сказать, я даже не знал, что произойдет дальше, предоставив героям полную свободу. Кстати, о героях. Мало того, что я по нашей с Белкой старой привычке призвал в их ряды друзей и знакомых, я им даже оставил поначалу настоящие имена и фамилии. Но потом, когда весёлое повествование внезапно обернулось какой-то жутковатой стороной, стало не по себе. Получалось, что я, подобно ненавидимым мною политикам, распоряжаюсь живыми людьми, явно вовлекая их в беду.
Срочно пришлось всех переименовать.
«МГНОВЕНИЕ ОКА».
Замысел рассказа относится к временам доисторическим. Сам «принцип пьяницы» я извлек из интереснейшей книги Смаллиана о парадоксах логики. На первом Малеевском семинаре (1982 г.) я, помнится, уже грозился эту историю написать. Однако немедленному претворению угрозы в жизнь кое-что препятствовало.
Выносить действие за рубеж или в условную страну не хотелось, а советская милиция была тогда недостаточно коррумпирована и не имела понятия о компьютерах. Главная же препона заключалась в том, что Белке замысел не приглянулся.
Тем не менее я потом довольно часто надоедал знакомым программистам, выпытывай, может ли вообще приключиться что-нибудь подобное. Программисты отвечали: может.
Наконец коррупция и компьютеризация захлестнули страну окончательно — и замысел быстро оброс выхваченными из жизни подробностями. Двадцать лет спустя.
ЧТО ТЕПЕРЬ.
Совместные наработки кончились. Всё, что мы когда-то придумывали вместе, — дописано. Конечно, я и по сю пору использую Белкины выражения и словечки, сохранившиеся в черновиках, в домашнем альбоме, в памяти, однако всё реже и реже.
Кстати, фраза из «Глушилки» (2003): «Пел „Очи чёрные“, причём врал, как даже цыган не соврёт, продавая лошадь» — её.
Однажды на встрече с читателями кто-то заметил:
— Всё-таки вдвоём вы писали злее.
— Ну вот… А мне казалось, что добрее, — сказал я.
— Да и добрее тоже…
Мне уже не раз предлагали поработать в тандеме — сейчас это модно. Каждый раз честно отвечаю, что я фраер порченый и сочинять с кем-либо на пару просто не смогу. Не то чтобы хранил таким образом верность Белке («Вдова должна и гробу быть верна»), нет, дело в другом. Я — обломок бывшего соавторства. Пишу один, но школа была пройдена вдвоём — и от этого никуда уже не денешься.
Не берусь судить, насколько был прав читатель относительно того, злее или добрее стала наша проза, но, перечитывая написанное, я подчас не могу уловить разницы. Та же тематика, тот же язык, тот же «технический втуз», всё ещё копошащийся в подсознании. Кажется, наконец-то из всех возможных способов написания вещи я выбрал самый трудоёмкий. Говорят, примерно по такому принципу Чаплин снимал свои первые фильмы. Работал без сценария. Придумает сценку — отснимет, потом ещё одну придумает — отснимет. И так далее. В итоге посмотрит, что получилось, и вырежет к лешему первый эпизод. Тот самый, с которого всё началось…
Неделю я решался на то, чтобы отрезать начало повести «С нами бот». И ведь не каких-нибудь пару абзацев — полтора авторских листа. Жалко. Маялся, скулил. Наконец стиснул зубы и отстриг.
Потому что самое сильное средство воздействия на читателя — это сокращение.
2009
Отец.
Человека можно искалечить, но искусство всё перетерпит и всё победит.Была у него такая привычка — помечать ногтем в книге поразившую его строку. Теперь я перечитываю то, что когда-то читал он. Пометку видно издалека, за несколько страниц. Он и по клавишам пишущей машинки колотил с такой же силой. За пять лет разбил две портативные «Москвы», а перед тем ещё одну, с хитрым нерусским названием.
Вот на полях книги намечается едва заметная выпуклость. Это значит, что где-то впереди меня ждёт проведённая ногтем бороздка. С каждым перелистыванием (а читаю я медленно) шрамик на бумаге становится рельефнее. Наконец добираюсь до отчёркнутого, всматриваюсь — и недоумеваю. Фраза как фраза. Потом вдруг осеняет, что это ещё не пометка, это лишь второй её оттиск. А сама пометка — через страницу. Переворачиваю чуть ли не со страхом — а дальше ни с чем не сравнимая радость: согласен! Нельзя такое не отчеркнуть!
Подозреваю, что всё мною понятое и осознанное в этой жизни давным-давно отмечено его крепким широким ногтем.
* * *
Сколько же он успел за одну-единственную юность!
Профессионал-чечёточник пригласил его, пацана, в напарники. Подготовили номер, уже на гастроли уезжали, когда явились на вокзал отец с матерью и, чередуя брань с мольбами, уговорили повременить (старший сын — на фронте, младший в бега собрался!). Повременил. Встретил потом чечёточника после войны, а у того уже ступня ампутирована. Да и у самого обе ноги поломаны.
Что драчуном рос — понятно. Переулочное детство, форштат — один из самых, как бы сейчас выразились, криминогенных районов довоенного Оренбурга. Но ведь, помимо стихийного мордобоя, ещё и боксом всерьёз увлекался — выступал за лётное училище. Рассказывал так:
— Был у нас майор Ивашкин. Мы его за глаза звали Ивашкин-Орангуташкин, чемпион по тупости. Так вот он меня перед боем наставлял: «Наш курсант, запомни, проиграть не может! За честь знамени дерёшься, понял? Обязан не посрамить!» А выставили против меня высокого парня, техничного, быстрого, длиннорукого. Джабом стучит, ничего не вижу — так, отмахиваюсь свингами вслепую…
— И чем кончилось?
— Нокаутом. Махнул — и попал нечаянно. Ивашкин, дурак, меня потом перед строем выводил, в пример ставил: «Вот, — говорит, — что значит вовремя проведённая политработа!..».
* * *
Пишу — как помню. Поэтому могу промахнуться, перепутать Оренбург с Тулой, Тулу — с Вологдой и даже довоенное с послевоенным. Мне кажется, это несущественно. В главном бы не соврать.
Мальчишки зачастую бредят цирком. Ну понятно, романтика. Но он-то владел акробатикой вполне профессионально — о выходе на арену подумывал! Конечно, в чём-то повезло: обратил на него внимание сильно разбившийся и поэтому отставший от труппы гимнаст, временно работавший в их школе учителем физкультуры.
Почему тогда не повезло другим ученикам?
Историческая фотография: стоит на руках, держит цирковую стойку на самом краешке обрыва над Уралом. А обрыв, говорят, высоче-енный…
Он пожимает плечами:
— Какая разница? Если техника есть, высота роли не играет.
Видно, уже в те времена выработался у него главный принцип: что бы ты ни делал — делай профессионально. (Кстати, любимое его словцо. Произносил он его всегда с уважением, раскатисто: профессанально…).
Стыдоба: научили меня «позе скорпиона». Дай, думаю, похвастаюсь. Посмотрел он с прискорбием, вздохнул:
— Отвра-тительный двойной бланш…
А он ведь ещё играл в одном джазе с Яном Френкелем. Оренбург — город тыловой, вот и съехались туда в самом начале войны известнейшие коллективы, в их числе и джаз Даниила Браславского. Как тут не воспользоваться случаем! Сошёлся с джазистами, стал брать уроки игры на шестиструнной гитаре — инструменте по тем временам редком. Расплачивался, понятно, не деньгами — продуктами. Потом наставника-гитариста призвали в армию. Оставил музыкант своему ученику Юрию в наследство гитару, замолвил за него словечко — и на фронт.
А тот — к Браславскому.
Посмотрел Даниил, понимающе усмехнулся:
— Знакомый инструмент…
И принял.
А Френкель играл на скрипке. Смычковые, к слову сказать, спросом тогда не пользовались. И представьте: приходит проситься в джаз тощий еврейский юноша со скрипочкой в руках. Браславский смотрит на него безнадёжно и говорит со вздохом:
— Ну, покажи… что умеешь…
Молодой человек, как гласит предание, отстёгивает тетиву от смычка, перекидывает её через струны, трость оказывается под корпусом — и принимается вундеркинд наяривать аккордами (это на скрипке-то!) нечто неимоверно джазовое.
Взяли. Такого — да не взять?
А на излёте застоя приехал Ян Френкель в Волгоград. К тому времени заслуженный артист Юрий Лукин уже успел вдребезги разругаться с театральным начальством и досрочно уйти на персональную пенсию.
— Сходить, что ли, на встречу? Узнает, нет?
Пошёл. Стоит дородный пышноусый Френкель, вокруг местные компонастеры вьются.
— Янчик?
Заезжая знаменитость вздёрнула брови, всмотрелась:
— Юра?..
Обнялись. Значит, можно ещё узнать.
* * *
Поразительно, но в автобиографических записках «Промелькнувшие годы» он живописует обитателей оренбургских окраин и ни словом не упоминает о своих встречах с выдающимися деятелями искусства. А встреч таких было, поверьте, предостаточно. Золотая россыпь для любого мемуариста!
То ли приберегал для второй части воспоминаний, то ли его больше интересовали именно простые неприметные люди.
Кое о каких подробностях своей бурной юности он не рассказывал вообще. Привязалась к нам однажды уличная гадалка, но, услышав в ответ пару слов по-цыгански, тут же исчезла.
Неужели и с табором успел побродить?
Из джаза — в лётное училище, из училища — в штрафную роту, потом снова училище, штурм Кенигсберга, неудачная посадка на искалеченном самолёте… Какой уж там джаз, если половина пальцев на руках переломана!
Гитару, однако, не бросил. Предпочтение отдавал испанщине. Так что раннее моё детство прошло во всевозможных «гадюшниках» (актёрских общежитиях) под «Гранаду», «Аустурию» и «Прощание с Альгамброй».
Сказать, что он прекрасно рисовал, — не сказать ничего. Он опять-таки рисовал профессионально. Когда в Ашхабаде занялся режиссурой, театральному художнику стало как-то нечего делать. Ну ладно, умение схватить черты лица одним-двумя штрихами можно списать на врождённый талант. Но откуда школа? Откуда знание законов перспективы и светотени? Анатомии, наконец!
Акробатике его, допустим, учил отставший от труппы циркач. Танцу — чечёточник. Музыке — гитарист. А кто его учил академическому рисунку? Может быть, севастопольский скульптор Чиж, с которым они дружили? Да нет, к моменту их встречи он уже рисовал вовсю. Так что скорее всего сам. По книжкам.
* * *
Думаю, что и штурман пикирующего бомбардировщика из него вышел отличный. По-другому просто не могло случиться. Единственное, кем он не смог стать, так это чиновником. Как ни странно, но вскоре после войны забрезжила перед ним карьера. Да-да, представьте! Двоечник, хулиган, школу то ли окончил, то ли не окончил, из лётного училища загремел в штрафняк — и поди ж ты! Служебная лестница. Путь наверх. Кстати, эту подробность своей биографии он в «Промелькнувших годах» тоже замалчивает. Стыдится, что ли?
Само собой разумеется, не выдержал, плюнул на перспективы, на высокую зарплату — и ушёл в Оренбургский ТЮЗ актёром вспомогательного состава. А куда ещё? Рука и ноги раздроблены — стало быть, цирк и джаз отпадают. Баба Лёля лет двадцать потом причитала:
— Раньше приходили пугливые, вежливые: «Скажите, пожалуйста, Юрий Григорьевич дома?» А тут повадились эти… артисты! Станет у калитки и орёт на весь переулок: «Юрка-а!..» Перед соседями неловко…
Всё-таки, наверное, он был актёром не от Бога, а от себя. Хотя, с другой стороны, упрямство и трудолюбие — тоже дар Божий. Постановка ног? Выправим упражнениями. Дикция? Дыхание? Разовьём. Литературу по специальности (да и не по специальности тоже) читал только с карандашом — целый ящик записных книжек, причём большая часть утрачена. И всё в копилку, всё в дело. По собственному его признанию, заметив на улице человека с интересной пластикой, шёл за ним, запоминал жесты, прикидывал, как это использовать и в какой роли.
С жадностью набрасывался подряд на все книги о психологии: будь то Павлов, будь то редкий в наших краях Фрейд. Особенно интересовался снами.
Амплуа? Любое. Послужной список: от Никиты из «Власти тьмы» — до шекспировского Бенедикта, от Сиплого — до Шельменко-денщика. Уму непостижимо: при его невысоком, по сценическим меркам, росте ухитрялся играть положительных социальных героев! Крупная голова, рельефно вылепленное лицо, широченные плечи, дьяконский голосина — и вот он уже кажется на сцене выше своих рослых партнёрш.
А сам, между прочим, был далеко не ангел. Чудовищно тяжёлый властный характер, да и пил крепко. Я бы от таких доз за неделю помер. Помню, остановился он однажды перед пышным строением девятнадцатого века, покосился на меня — и молвил этак назидательно:
— Вот если собрать все деньги, которые я за свою жизнь пропил, можно было бы построить такой дом с колоннами…
Не чужд был и литературных шалостей (это я всё о молодости, о молодости его рассказываю). Такую как-то раз сложил эпиграмму на главного режиссёра по фамилии, вы не поверите, Амаспюр, что руки впору развести:
Михал Михалыч Амаспюр Об Эмму обломал свой хюр. И поделом ему за смелость — Не суй свой хюр в окаменелость.Ну, отношения с начальством — сами догадываетесь, какие у него всегда складывались…
Вдобавок бабник раблезианского размаха.
— Неблагодар-рный! — клеймил он меня. — Сам не понимаешь, чем ты мне обязан. С такой я еврейкой любовь крутил! Краси-ивая… Женись я тогда на ней — и был бы ты у меня жидёнок…
Когда в театре прошёл слух о предстоящей свадьбе, маму (ведущую молодую актрису; сам он в ту пору ещё был на вторых ролях) пригласили в дирекцию и, глядя со страхом, спросили:
— Наташа! Милая! Вы что же, не знаете, кто он такой?
— Знаю, — обречённо ответила она.
Но это, братцы вы мои, была любовь. Актёрские семьи обычно недолговечны, а родители мои худо ли, бедно ли, а прожили более полувека неразлучно и ушли в один год. Последнее, что он написал расползающимся почерком на обрывке бумаги, было: «Наташенька, иду к тебе…» Изменял ли он маме? Не знаю и знать не хочу.
* * *
Зачем актёру умение рисовать? А! Ну да! Хобби. Так вот, пригодилось. Всё пригодилось, когда он поставил в Ашхабадском театре драмы им. Пушкина первый спектакль — и не то чтобы нашёл себя, но обнаружил вдруг поле деятельности, где мог использовать все свои таланты разом. Разве что за исключением боксёрских навыков. Хотя… Театр. Всякое может стрястись.
Ну, видел я, как работают другие. Скажем, недоволен режиссёр оформлением сцены. Звучит примерно так:
— Э-э… Что это у вас там за полотнище свешивается? Уберите. И, знаете, не надо освещать всю сцену. Одно-единственное пятно света — и достаточно. Площадку с пальмой… Нет, ту, что справа… Её, пожалуйста, чуть назад… И ещё одно: до каких, я спрашиваю, пор оркестранты будут фальшивить?..
А теперь то же самое в его исполнении:
— Кто верховой? Дима? Выровняй падугу на десятом штанкете! Осветитель, смените «пушку» на «пистолет»! Правую фурку закатить на полтора метра — куда она вылезла на авансцену? Трубач! Что вы играете после второй цифры? Ля? Не может этого быть! Дайте сюда ноты…
Чувствуете разницу? Дилетантства не терпел ни в чём.
С репетиций его я не вылезал — благо, учился в первую смену. Сидел заворожённый неподалёку от режиссёрского пульта и смотрел, как на моих глазах обнажается анатомия творчества. Было мне тогда лет тринадцать, и понятно, что больше всего меня приводили в восторг его невероятные находки, имя же им — легион.
Парализованная рука стяжателя становилась в режиссёрской трактовке взбесившейся — и принималась независимо от воли хозяина воровать всё, до чего дотянется. Брюхатый, в соответствии с прозвищем, начинал драться брюхом. Под роскошным мундиром сватающегося отставного гусара, когда тот лез за подарком будущей невесте, обнаруживалась голая волосатая грудь. И так далее.
И как было, помню, обидно, когда, посмотрев, что получилось, он сам оказывался разочарован и выносил сделанному беспощадный приговор (то найденная деталь не вплеталась в смысловую ткань, то, понимаете ли, выпадала из жанра) — и начинал всё сызнова.
Актёрам с ним приходилось трудно. Дисциплина — как на корабле у капитана Флинта. Не давал пощады никому. Требовал полной отдачи. За повторное опоздание отстранял от репетиций, невзирая на пол, возраст, партийный стаж и количество совместно выпитого.
А как вам такое понравится: взял маму на главную роль и сразу же поставил во второй состав. Почти все репетиции отдал другой исполнительнице. Бывало что-либо подобное в театре? Друзья подходили с круглыми глазами: «Юра, ты с ума сошёл! Что ты делаешь?» Они ведь не знали, как он дома репетирует с мамой, как выстраивает ей эпизод за эпизодом. В итоге после прогонов перевели её в первый состав и дали играть премьеру, причём настояла дирекция, отнюдь не режиссёр.
Зато какие выходили спектакли! Один продержался на сцене больше десяти лет — по-моему, рекорд для провинции. Оказавшись в Москве, увидел я на афише знакомое название пьесы и не поленился — нарочно сходил в театр Ленкома только для того, чтобы сравнить их постановку с ашхабадской. Ну, что сказать? Столица… Лоску — больше, сути — меньше.
Получил он почётное звание, несколько лет руководил театром (об этом даже в Большой Советской Энциклопедии упомянуто). А потом перебрались они с мамой в Волгоград, но уже в качестве актёра и актрисы. Ролями их здесь поначалу вроде не обижали, а вот о режиссуре пришлось забыть. Предложили ему, правда, как-то раз постановку, однако с непременным условием: молодую героиню должна играть перезрелая супруга заведующего культурой.
Нашли кому ставить условия! Боязно даже вообразить, что тогда прозвучало в ответ.
Больше предложений, естественно, не поступало.
* * *
По-моему, я постоянно его разочаровывал. Казалось, что временами он задаёт себе неприятный вопрос: а профессионально ли он сделал своего единственного сына? Яростный самоучка, видимо, никак не мог взять в толк, почему я не пристаю к нему, не выпытываю секретов мастерства, не пытаюсь ничего перенять.
— Не будь божьей коровой, — насмешливо цедил он, но в насмешке сквозило раздражение.
Иногда грозил:
— Вот вырастешь Васисуалием Лоханкиным…
Впрочем, запомнился маленький урок режиссуры на дому: зачитал это я с мистическими подвываниями пару строф из «Чёрного человека». Не помню, по какому случаю. Возможно, в школе задали выучить наизусть любое произведение Есенина, а я его и так знал наизусть.
— Ты сам-то хоть понимаешь, что декламируешь?
Обидное слово — «декламируешь».
— Понимаю…
— Тогда, будь любезен, объясни, к кому обращается Есенин: «Друг мой, друг мой…».
— Н-ну… к другу… Просто нет его рядом… друга…
Вздохнул. Помолчал.
— Тогда слушай… — И дальше — сосредоточенно, глуховатым негромким голосом, как бы по секрету: — Приходит человек домой после долгого угарного загула. Сюртук, цилиндр, в руке — трость. Дома — пусто. Человек подходит к зеркалу, смотрит, отшатывается: «Это — я?..» Всмотрелся вновь. «Да… Это я…» Понурился, хотел отвернуться — и вдруг подался к отражению (просто не с кем больше поделиться!): «Друг мой! Друг… мой…» Понял, в чём суть?
Понял? Скорее уж прозрел!
Разговор с зеркалом. С самим собой. С убийцей по имени совесть. Вот, оказывается, как всё просто! И страшно. Страшнее, чем представлялось.
В этом, наверное, и заключался главный его секрет: работая с талантливым произведением, ничего не надо придумывать — достаточно вникнуть и правильно понять.
Впрочем, понимание сейчас не в моде. Как всегда. Сплошь и рядом вылезает на экран раскрученное молодое дарование и этак надменно вещает, что его-де искусство идёт не от головы, а от сердца, не от рассудка, а от чувств-с.
Нашёл, чем удивить! Чувств у нас — избыток. Бушуют чувства. А вот с головами — плохо.
* * *
И никто не верил, что у него нет высшего образования. Как?! А так. И если бы только образования!
Подходит к нему однажды в курилке (она же — трепаловка) молодой актёр. Лицо — бледное, решительное. И лёгкий дрожемент в голосе:
— Юрий Григорьевич… Можно вас на минутку?
Что-то, видать, стряслось нешуточное.
— Слушаю тебя, Саша…
— Юрий Григорьевич… Вы знаете меня с момента моего прихода в театр… Я перед вами, можно сказать… как на ладони…
На поруки, что ли, просится?
— Н-ну… допустим… Дальше.
— Я долго думал, я… Я не спал всю ночь. Словом… я решил подать заявление… Хочу вступить в КПСС.
— Рад за тебя… Ну! И?
— Юрий Григорьевич! Я прошу вас… рекомендовать меня в ряды… то есть в члены… ну, словом… вы понимаете!..
Юрий Григорьевич хмурит тяжкие брови, задумчиво выпячивает губы. Действительно, дело серьёзное, дело государственное.
Пауза длится и длится. Актёр близок к обмороку.
— Саша, — проникновенно говорит наконец Юрий Григорьевич. — Да, так вышло, что я знаю тебя с момента твоего прихода к нам. И ничего — ты слышишь? — ни-че-го, кроме хорошего, я сказать о тебе не могу… Ты золотой человек, Саша, ты талантливый актёр… Но рекомендацию в партию я тебе не дам.
Исполненный ужаса взгляд.
— П-почему?
— Ну, во-первых, потому что я не коммунист…
Немая сцена.
— К-как?.. Разве вы… А я думал…
Удалился бедняга нетвёрдым шагом. И даже не спросил: а почему во-вторых?
* * *
Да уж! Настолько не коммунист, что подчас жуть брала. Семейное предание. 5 марта, 1953-й. День моего рождения. Мне — три года. Мама приходит домой в слезах.
— Наташенька! Что случилось?!
— Сталин умер… — рыдает она. Изумление — затем лицо мужа темнеет.
— Ну и х… с ним! — яростно рычит он — и, знаете, я склонен этому преданию верить. Сколько раз публично и громогласно запускал он при мне свой излюбленный оборот «…твою в социалистическую жизнь актёра мать», совершенно не принимая во внимание количество присутствующих окрест заведомых стукачей!
Впрочем, служителям Мельпомены сходило с рук многое.
Севастополь. Мама бежит по делам. А по той стороне Большой Морской идёт… Ну, скажем так: хорошо ей знакомый актёр. Несколько навеселе. Видит маму, останавливается — и, перекрывая голосиной уличный шум:
— Ната-аша! Куда спешишь? В коммунизм?.. Коммунизма — не будет!..
А 1960 год, между прочим, на дворе…
Или вот ещё учудили они со товарищи тогда же в том же Севастополе: надрались после спектакля до светлой слезы, взяли в реквизиторской икону и двинулись шествием вокруг театра с пением: «Господу Богу помолимся…» (слова Некрасова).
Ну, естественно, толпа собралась, прибегает милиционер:
— В чём дело, граждане?
Один из богоносцев предъявляет служебное удостоверение.
— Сейчас начнётся киносъёмка, — многозначительно объясняет он. — А мы пока репетируем…
Страж социалистического порядка понимает всё с полуслова:
— Расходимся, граждане, не толпимся! Сейчас начнётся киносъёмка, не мешаем репетиции…
«Крестный ход» с пением беспрепятственно огибает здание драмтеатра и возвращается в реквизиторскую.
Назавтра — вызывают. Нет, не в КГБ, всего лишь «на ковёр». Директор Яков Театралов (я не шучу, его действительно так звали!) скорбно и укоризненно пеняет возмутителям спокойствия:
— Ну как же так, товарищи? Город-герой — а вы с иконой, да ещё и «Господу Богу помолимся…».
Других последствий, насколько я знаю, не было.
* * *
Кстати, о Господе Боге, коему помолимся. Религиозность свою заслуженный артист подчёркивал везде, где только мог. То и дело поминал со вздохом Миколу Угодника, никогда не упускал возможности смутить ответственных работников, степенно и размашисто перекрестившись в их присутствии.
Прослыть в ту пору верующим — всё равно что в наши дни прослыть атеистом: посадить — не посадят, но о карьере — забудь. Ну а что ему, спрашивается, было терять? Звание не отберут, в партии не состоит, отношения с начальством хуже не станут.
Глубоко в Писание он, впрочем, не вникал. Постоянно цитировал первый стих седьмой главы от Матфея — других признаков начётничества не замечалось. В православии он, как князь Владимир, прежде всего ценил красоту обрядов: архитектуру храмов, церковное пение, оклады икон. Именно оклады. В самих иконах его, подозреваю, настораживали схематизм и обратная перспектива. Во всяком случае, ни разу я не слышал, чтобы он выразил восторг перед живописной стороной иконописи.
Очень ему хотелось верить, что народ в глубине души остался религиозен. Тем сильнее каждый раз было разочарование. Хоронили мы родственника, комбайнёра, умершего прямо за штурвалом. Точнее, поминали уже.
— Мужики, вы ж его любили! Почему бы не пригласить, как положено, батюшку? В церкви отпеть!
Работяги даже и не поняли:
— Церковь-то тут при чём?
* * *
Ханжой, однако, никогда не был. Мало того, услышав фальшь, карал немедленно, жестоко и опять-таки невзирая на лица.
Примерно так.
Общее собрание коллектива. Причина — более чем серьёзная: вконец спился парторг, вторую неделю не просыхает. На трибуне — театральное руководство:
— Ах, товарищ Жуков, товарищ Жуков! На вас люди равняться должны, а вы… Как же вы, а? Мы же с вами, можно сказать, войну прошли…
Знакомый раскатистый голос из зала:
— Верно, Яков Фадеич! Если б не вы, нипочём бы нам войны не выиграть!
Банальностей тоже не терпел. Начнёт ему кто-нибудь пересказывать свой недавний и, судя по всему, вещий сон — выслушает с безупречно серьёзным выражением лица первые фразы, затем кивнёт благосклонно:
— Да-да… Помню. Я этот сон уже видел…
Устоять перед соблазном острого словца было для него невозможно в принципе. Даёт ему режиссёр ценное указание:
— Да, и, пожалуйста, исправьте у себя в роли «фигу с маслом» на «фигу с маком». Так лучше…
В ответ — исполненный восхищения взгляд:
— Откуда вы знаете?!
Рассмешить его можно было только нечаянно, только застигнув врасплох. Но горе тому, кто пытался сделать это с умыслом.
То ли Тула, то ли Псков, то ли Вологда. Некий проказливый актёр решил его «расколоть» на сцене: налепил себе огромный нос, стал спиной к зрительному залу и, подавая реплики (строго по пьесе), принялся строить уморительные рожи. Предполагаемая жертва холодно смотрит на все эти ужимки. Затем, доиграв эпизод, закуривает папиросу, втыкает догорающую спичку в нос озорному партнёру и, промолвив: «Ну, я пошёл…» — удаляется за кулисы.
А тот остаётся на сцене — спиной к залу — стоит со скошенными к носу глазами и киснет от смеха, тихонечко подвывая:
— И-и-и-и…
Сам виноват. Не надо было подначивать!
* * *
Такое впечатление, что главная задача окружающей нас жизни — убить в человеке творческую жилку. Выучился на чечёточника — перебила ноги. Стал музыкантом — сломала пальцы. Нашёл себя в режиссуре — лишила возможности ставить спектакли. А потом и вовсе пришлось проститься с театром. Характер-то с годами не улучшается! А тут новое начальство, амбициозный главреж. Ну прихворнул актёр, не смог поехать на гастроли. Режиссёр же узрел в этом некий вызов и, чтобы впредь неповадно было, специальной депешей распорядился назначить дезертира трудового фронта на роль Филина в новогодней сказке. Глупость, конечно, несусветная: наказать ролью! Нет плохих ролей — есть плохие актёры.
Но, сами понимаете, без ответа такое остаться не могло. И вот приходит на имя главного режиссёра празднично оформленная телеграмма примерно следующего содержания:
ПЕТЯ ЗПТ РОДНОЙ ВСК СПАСИБО ФИЛИНА ВСК ГРОБ ЖИЗНИ БУДУ БЛАГОДАРЕН ВСК ЦЕЛУЮ = ЮРА =Шокированный главреж мало того что имел неосторожность зачитать сгоряча послание перед труппой (среди актёров, понятно, утробный гогот) — ещё и пошёл жаловаться в верха, утраченную честь восстанавливать. А поди придерись! Каждое слово телеграммы исполнено дружеских чувств. В целом же глумление получается. Нет, подобных обид не прощают.
Короче, съели. Воспользовался заслуженный артист справкой о ранении и ушёл на пенсию по состоянию здоровья.
Опасный период. По моим наблюдениям, большинство покинувших театр актёров долго не живут. Может, просто чёрная полоса тогда выпала, но, помню, в течение нескольких лет хоронили отставников одного за другим.
Что выручило его? Да то же, что и всегда. Не только упрямство и жизнелюбие — ещё и твёрдая убеждённость в том, что любой вид искусства подчиняется одним и тем же законам. Творчество есть творчество. Отбор выразительных средств.
Разлучили со сценой — принялся резать по дереву. Обычное занятие пенсионеров. Да, но как он это делал! На каждую вещицу по дюжине эскизов, каждый второй — хоть на стенку вешай.
Ложка. Ну что художественно ценного можно выжать из деревянной ложки? Хотя бы и полуметровой! Так вот: напряжённо изогнутый черенок переходил у него в свирепую фигуру космогрудого бритоголового азиата с угрожающе вскинутыми руками. Я посмотрел — ахнул:
— Пап! Да это ж татарское иго в чистом виде! Такой ложкой дань грести!
— Погоди, это ещё только начало…
И вскоре вырезал вторую — подобие первой, но вместо татарина — державный орёл, причём в той же хищной позиции. Правда, пока работал, уронил, отбив крыло по самую папоротку. Пришлось переделать, после чего имперский символ стал неожиданно злободневным: клюв беспощаден, а крылышки явно коротковаты. Это я про основную идею рассказываю. А там ведь ещё бездна нюансов: один только неуловимо фаллический изгиб стебла чего стоит!
* * *
Но, конечно, одной резьбой по дереву душу не насытишь.
Попытался устроиться в филармонию (а чтец он был, сами догадываетесь, удивительный — до сих пор ловлю себя на том, что копирую его интонации) — в филармонии, понятное дело, все свои, не втиснешься.
Написал пьесу «Браконьеры» (к сожалению, первый вариант не сохранился) — везде отказ. Подсластил, ввёл пару положительных персонажей, переназвал завлекательно («Приезжайте к нам, за Волгу!») — то же самое. Сел за автобиографический сценарий «Шёл парень на войну». Ну, история со сценарием достаточно подробно изложена в его повести.
А потом замахнулся на прозу. Тем более что сын с невесткой тоже что-то там кропают, временами даже книжки печатают. Занеслась молодёжь. Пора поставить на место.
Первый рассказ написал на спор, заключив с мамой пари, что сядет и напишет. В один присест. Так и вышло. Но, поскольку мама усомнилась, является ли написанное рассказом, рукопись вручили нам с Белкой (Любовью Лукиной) на предмет прочтения, оценки и правильной расстановки запятых. Как крупным специалистам в области изящной словесности и членам СП.
Честно сказать, при первом взгляде на эти десять страниц машинописи я ощутил оторопь. Бывают сильно грязные черновики, но такого мне ещё видеть не доводилось. Ладно. В крайнем случае перепишем — из сыновьей почтительности. Взяв себя в руки, прочёл раз, другой… И вдруг из непролазных дебрей текста действительно выглянул рассказ. Ничего не надо было переписывать — так, кое-что сократить, кое о чём умолчать в начале, чтобы приберечь к финалу, и поменять местами пару эпизодов.
Наконец-то я получил возможность доказать, что тоже в чём-то профессионал! Через три дня мы вручили ему с поздравлениями выправленный и перепечатанный набело рассказ.
Поблагодарил кивком — и сел писать следующий. Нам стало не по себе.
Впрочем, опасения оказались напрасными. Когда он показал свой второй опыт, мы с изумлением увидели, что это уже не на спор и наспех набитый черновик, а хорошо выстроенное повествование. Художественная проза.
А ведь ему уже шёл седьмой десяток.
* * *
К тому времени он сильно погрузнел, отпустил бородку и внешне стал похож на Куприна, которого, кстати, всегда очень высоко ценил.
Первый же его рассказ вызвал восторг в секретариате одной из волгоградских газет и был немедленно опубликован. Потом второй, третий… Вскоре их принялись перепечатывать и за пределами России — в журнале «Памир», например.
— Думаешь, я творю? — ворчал он. — Я подрабатываю.
Скромничал. Сам давно уже подумывал о повести.
И вот однажды он дал нам с Белкой прочесть первые несколько страниц. Я был поражён. Столь пронзительного и мощного начала мы не ожидали. Всё написанное им ранее смотрелось теперь пробой пера, дальними подступами к главному.
Повесть создавалась стремительно, на одном выдохе, практически без помарок. Неожиданно пригодился отвергнутый киношниками сценарий «Шёл парень на войну» — отрывки из него легли в общее повествование, причём настолько естественно, будто так оно и задумывалось. Даже то, что во вставных частях рассказ идёт то от первого, то от третьего лица, обернулось из огреха приёмом. Еле уговорили, чтобы он этого не исправлял. Всё бы испортил.
«Осколки» (потом он согласился, что название «Осколок» звучало бы точнее) вышли в журнале «Отчий край», после чего стало ясно, что в Волгограде появился новый прозаик.
А нам он подарил экземпляр с таким автографом: «Моим дорогим фантастам от начинающего семидесятилетнего автора».
* * *
И сразу пошли удары — один подлее другого. Сначала — тяжелейший инсульт, частичная потеря памяти. Ну, с этим бы он справился, будь у него время: восстанавливал мышление с той же безжалостностью к себе, с какой восстанавливают форму травмированные циркачи. Чудовищная воля и поразительное самообладание. Едва выписавшись из больницы, снова сел за клавиатуру — взялся за «Сны Фёдора». Текст упрямился, не давался, однако начинающего семидесятилетнего автора не переупрямишь. В итоге повесть была закончена и опубликована в том же «Отчем крае» — жёсткая, отрывистая, страшноватая.
Но времени, как выяснилось, не было уже ни на что. Последовал запоздалый диагноз: рак лёгкого, метастазы. Сколько ещё отпущено? Врачи пожимали плечами. Может, года два, а может, и месяц.
Чувствуя, что просто не успеет выстроить новую повесть, он начал записывать отдельные истории из довоенного детства и военной юности — как попало, как было, как запомнил. Вошли туда и отрывки старого сценария. В эпизодах, касающихся фронтовых будней, уже чувствуется торопливость: они мозаичны, обрывочны, посвящены в основном бытовым подробностям (буфет, банька) — и что опять-таки поразительно: в записках почти отсутствуют батальные события. Хотя, возможно, это могло быть сделано и сознательно, из соображений элементарной честности. Не зря же Лев Толстой говорил, что «рассказывая военные происшествия, всегда врут».
А возможно, причина ещё глубже. Драчун, задира (в девятнадцатом бы веке сказали: «бретёр»), но кровь и смерть, представьте, всегда вызывали у него омерзение. Даже если за них дают ордена.
До описаний театрального своего жития-бытия он так и не добрался. Последний и самый страшный удар: скоропостижно скончалась мама. Работа над записками, естественно, оборвалась. А вскоре метастазы дошли до мозга. В один из редких часов прояснения он пишет от руки несколько строк, которыми и начинаются теперь его «Промелькнувшие годы».
* * *
— Как всё-таки несправедливо, — с горечью однажды заметил он. Именно заметил, а не пожаловался, ибо не жаловался никогда. — После художника остаются картины, после архитектора — здания… А от театрального актёра не остаётся ничего. Как будто его и не было… Рецензии? Фотографии? Да разве можно по ним что-нибудь представить?
Да, пожалуй, так оно и есть.
Но теперь после тебя, папа, останется хотя бы книга.
2006