Новый Адам.

Глава одиннадцатая. БЕСЕДА НА ОЛИМПЕ.

Безучастно взирал Эдмонд на судорожные корчи рынка, упрямо и безнадежно катящегося к краю уже второй пропасти.

Возле конторки распорядителя серой, безликой массой волновалась толпа разгоряченных джентльменов; счастливчики, у которых еще оставалось, на что покупать, в стремлении урвать на разнице, тянули дрожащие руки к бумагам, чья стоимость в сравнении с недавними ценами казалась немыслимой. На волне всеобщего психоза купить — купить во что бы то ни стало — никто не обращал внимания на стремительное падение курсов.

На мгновение выпавший из хаоса броуновского движения остановился подле Эдмонда биржевой маклер.

— Вы на редкость удачливый человек, мистер Холл. Выбрались из этой свалки как раз вовремя.

— Я позволил себе значительный запас во времени. Паника случилась ровно через неделю.

— Да-а? Это фантастика! Но сегодня вы, конечно, покупаете?

— Пожалуй, что нет.

— Как это нет? Но позвольте, есть предпосылки к росту. Сегодня вы сможете выкупить свой пакет с разницей в пятьдесят пунктов!

— Вы когда-нибудь занимались анализом предыдущих кризисов?

— Безусловно, но сейчас абсолютно иная ситуация. Прибыли великолепные, промышленность на подъеме. Масса финансовых кредитов. Временное падение курса — это не что иное, как следствие внутренней перестройки рынка!

— Совсем как при землетрясениях, — невозмутимо откомментировал Эдмонд.

Скорее забавляясь реакцией толпы, чем наблюдая за взлетами и падениями ставок, наш герой не спешил покинуть биржевой зал. Пик ажиотажа первой паники прошел; были здесь и такие, кто смотрел на закручивающиеся спиралью ставки со скучающим выражением полнейшего безразличия, большинство же, наоборот, громкими, сливающимися в единый возбужденный гул голосов репликами сопровождало любой подъем цен. Покупали Морганы. Рокфеллеры тоже покупали. Ходили слухи, что для финансовой поддержки рынка образован пул могущественных банков. Лениво вслушиваясь в обрывки доносящихся до него взволнованных фраз, Эдмонд еще некоторое время постоял в зале, а затем скорой походкой вышел на улицу.

Он стоял на пересечении Адаме и Мичиган и смотрел, как, тесня друг друга, боролись за жизненное пространство или, наоборот, с облегченным гулом клаксонов, не выдержав соперничества, стремительно скрывались в тихих боковых улицах автомобили.

«Вот они зародышевые клетки, из которых образуется истинная цивилизация, — размышлял он. — „Истинно цивилизованный человек“, в конечном счете, будет представлять собой свободный разум, заключенный в машинную оболочку».

И в то же мгновение последовало категоричное возражение его второго Я: «Существование свободного разума в механическом теле машины, независимо от обстоятельств, безусловно, приведет к полной деградации либо к запрету всех видов искусств. Искусство в его простейшем определении — есть отражение человеческих инстинктов и традиций воспитания. Поэзия, музыка, танец — все это рождено и навеяно наблюдениями за брачными играми птиц и рыб, неразделимо связано и тесно переплетено с чувственным влечением различных полов. Произведения литературы рождаются в желании перемен, в неистребимом стремлении к познанию еще непознанного. С равным правом это же можно отнести к рождению произведений живописи и скульптуры. В философии и религии заложены функции самосохранения. Лишенный инстинктов живого тела, такой свободный разум не поймет и не увидит прекрасного, а следовательно, недостоин считаться частью истинно цивилизованного существа».

Но и рациональная половина сознания нашла свои достойные аргументы: «Но искусство само по себе не несет прекрасное, ибо прекрасного per se просто не существует. Не станем же мы отрицать, что восход солнца — есть кульминация ужаса, испытываемого разумной летучей мышью; а населяющим планеты красной звезды Альдебаран зеленая растительность нашей Земли покажется отвратительным в своей непристойности зрелищем. Без наблюдателя истина и красота никогда не станут едиными категориями, ибо существовать вместе могут лишь в ощущениях. Доказательство обратного в сути своей уже содержит опровержение, ибо цивилизация есть продукт разума, а не инстинктов».

В состоянии задумчивой отрешенности Эдмонд продолжал свой путь, скользя инородным телом в потоке реально существующих, но чуждых ему существ, как вдруг — это можно было сравнить с внезапным пробуждением — два сознания его сплелись в единое целое, и он понял, что застыл в оцепенении и напряженно, более не видя никого вокруг себя, вглядывается в идущую впереди женскую фигуру. Он ускорил шаг, и ранее никогда не испытанные ощущения вдруг наполнили волнением его существо.

Женщина обернулась. Взгляды их встретились, слились в одно неразделимое целое, как два расплавленных металла сливаются в горниле раскаленной печи. Глаза — такие же светлые, как у Эдмонда, такой же напряженный, проницательный взгляд; тонкая, гибкая фигурка чуть ниже его ростом, и не вяжущееся со всем обликом выражение неестественной мужественности. Руки затянуты в черные перчатки, но само строение гибких, длинных пальцев было настолько очевидным…

Эдмонд смотрел на женщину, каждой частицей своей являвшуюся его двойником!

И пока смятенное сознание его пыталось признать и приспособиться к поражающей воображение мысли о существовании подобной реальности, некие спрятанные в глубине мозга злобные клеточки уже ухмылялись. «Свояк свояка…» — угрюмо подумал он и распушил невидимые перья.

Потом он заговорил:

— Я не мог даже мечтать о том, что ты существуешь.

Глядя ему в глаза, с проницательностью и силой, равной его собственной, женщина улыбалась.

— Я чувствовала, что ты где-то рядом.

Смешавшись с толпой, но не как неразделимая часть ее, а подобно двум малым молекулам кислорода в воздушном потоке, две странные фигуры в молчании двинулись на север. Без слов, они оба знали, что дорога приведет их к жилищу женщины. От реки они повернули на запад и шли по улицам маленьких лавок и обветшалых домов.

И когда зашли в один из них и поднялись наверх, то увидел Эдмонд клетку, похожую на бесчисленное множество подобных ей клеток, куда добровольно заточило себя человечество; разве что на стенах этой в изобилии висели карандашные наброски, акварели, маленькие сюжеты маслом, и еще в углах стопками лежали листы, которым не хватило места на стенах.

— Значит, ты — Сара Маддокс, — сказал он. — Мне нужно было догадаться раньше. Женщина улыбалась.

— У меня два разума, — сказал Эдмонд, — или двойной разум, но совсем не такой, какой подразумевают эти звери, когда говорят о двойной личности.

— Да, — кивнула Сара.

— Я видел Город — не прошлого и не настоящего, но место, где я могу жить в согласии со всем миром.

— Я знаю, — сказала Сара.

Эти двое продолжали смотреть друг на друга и чувствовали теплоту и родственную близость, словно два давних друга, нечаянно встретившиеся в чужих и далеких краях. Снова заговорил Эдмонд:

— Я не думаю, что это реальные, действительно существующие города. Это скорее символы, чем то, что когда-то будет существовать. Это мир, к которому мы придем, ибо сейчас я понимаю, что значим мы оба и что значит для этого мира наше пришествие.

— Тебе не нужно объяснять, — сказала женщина. — Не нужно, потому что я знаю.

— Цвет и образы — вот твой язык. Я же обречен выражать мысли фразами, не имея для этого нужных слов.

Сара улыбалась.

— Наша причастность к этому миру, — говорил Эдмонд, — лишь в том, что мы продукт мутации. Мы не первообразы тех, кто еще не зачат в утробе Времени, но частица его изменений. Вейсман действительно увидел отблеск истины, и эволюция есть не только медленное перемалывание всего сущего в прах, но и возможность возрождения из этого праха высших форм жизни. Эра гигантских ящеров и вдруг — эра млекопитающих. Гигантские папоротники сменяются полевыми цветами. Природа стабильна и неизменна в течение геологической эпохи, и вот, непрошеным, врывается в мир новый, более сильный вид, катастрофой знаменуя конец старой эпохи.

Те, кто сейчас заполнили улицы, будут продолжать рожать таких, как мы, нас будет становиться все больше и больше и мы придем им на смену. Эпоха господства Homo Sapiens станет самой короткой геологической эпохой. Всего пятьсот веков назад этот вид вышел из кроманьонцев, чтобы уничтожить последних, придет время, и мы уничтожим человечество.

Грядут вихри катастроф, и многое перемелют жернова Времени, изменяя мир, когда власть перейдет к нам. Сможем ли мы лучше распорядиться ею, чем звери?

— Как судить? С нашей или с их точки зрения.

И снова эти двое молча улыбались, глядя в глаза друг другу. Единство духа ласкало их в своих объятиях, и этого было достаточно. И опять говорил Эдмонд:

— Передо мной сейчас открылось то, что доступно было лишь в мечтах. Говорить и знать — тебя понимают. Давай же говорить о том, что не привыкли обсуждать люди, разве что их мистики, чувственные поэты и бредущие на ощупь философы. Давай говорить о сути вещей. Об их начале и конце.

Женщина улыбалась.

— И буду говорить я словами стиха, не оттого что многие верят — это самый естественный способ выражения мысли, не потому, что поэзия прекрасна, но потому, что только этим искусством смогу я выразить мысли, невыразимые простым языком. Ритм и символы несут то, что скрывается за вуалью самых проникновенных слов. У зверей это называется эмоциями, но мы понимаем под этим воплощенную мысль.

— Да, — сказала Сара.

Эдмонд, который как вошел в этот дом, так и остался, не сходя с места, стоять на пороге, сел и обхватил подбородок своими удивительными пальцами.

— В начале всего было Нечто, ибо без него не возникнуть состоянию бытия всего сущего. Нигде рядом с нами не может находиться это Нечто, разве что в Далеких мирах, как планета Нептун. Нептун — есть символ моей мысли.

Эдмонд опустил глаза, задумался, словно что-то вспоминая, и заговорил медленно:

Свет звезды ледяной и холодной луны.

Отражается в бездне полумертвого мира,

Где пустым безразличием тени полны,

Где гора над обрывом возвышается сиро.

В этой пропасти мрачной отсутствует смерть,

Но и жизни людской никогда не бывало.

То — планета-отшельник свершает свой бег…

Вдруг незримое что-то в тишине зашептало.

И в ответной мольбе задрожал Мириарх,

Кто оплакивал горько Имя Господа Бога.

Взмыл он ввысь, в темноту и во мраке исчез,

А планету одела ночи черная тога…

Я — планета-отшельник, что мерцает во тьме,

Свет холодной луны отражая в пространстве.

Равнодушные звезды глядят в тишине,

Даже шелест не слышен в пустующем царстве.

Эдмонд поднял голову, и снова взгляды их, напряженные, всепроникающие, столкнулись, как два стальных кинжала. И Эдмонд улыбнулся удовлетворенный — его поняли.

— И было начало, — сказала Сара.

— Рождение гораздо доступнее для понимания, чем начало, — отвечал Эдмонд. — Даже человечеству в какой-то мере свойственно то, что мы называем творением, хотя невежественные глупцы в культе рождения своего почитают не Бога, но богиню… Но и об этом стоит говорить:

Рассветный луч прорезал тьму,

Рассек пространства острым ятаганом,

И, словно подчинившийся ему,

Вихрь разорвал густую сеть тумана.

И из тумана, трепеща и содрогаясь,

Не зная цели: благо или вред,

В природе появился Разум.

Как вестник скорый радостей и бед.

И появились в жизни два Начала.

Мужчин и Женщин, Пламя и Вода,

Навек Природа воедино их связала,

Незыблемых, как Небо и Земля.

Сара:

Я факел потухший, тебе зажигать его.

Эдмонд:

Тебе — покой хранить, мне — разрушать его.

Сара:

Тебе — сажать, мне — расцветать весной.

Эдмонд:

Ты — вечность, я — лишь миг простой.

Эдмонд молчал, и два сознания его слились в единое целое, осмысливая услышанное. Наконец он заговорил:

— Ты права, считая, что мужчина дает начало рождению, а женщина продолжает. Семя мое, но твоим становится дитя. Ты права и в том, что принуждение возлагается на нас не в смысле исполнения обязанностей, а по велению и принципам природы. Нам обоим доверено сделать так, чтобы подобные нам могли жить. Мы должны размножаться.

И в мгновение это глаза Сары, что неотрывно смотрели в его глаза, полыхнули неистовым, глубинным пламенем. Тот самый огонь, что одинаково вспыхивает в глазах женской половины всего живущего независимо от вида их. И это тоже увидел Эдмонд, и сознанию его показалось это странным, но не сказал он ничего.

— И еще будет конец, — сказала Сара.

— Конец проще в сути своей, чем бытие, — отвечал ей Эдмонд. — Гибель, как и рождение, по природе своей гораздо ближе к женскому началу. Я же общаюсь с вещами уже созданными, но пока не уничтоженными. Начало и окончание всего — это твоя провинция; мое лишь то, что существует в простых видах. Твое — тайны рождения и смерти; мое — сама жизнь. Ты, как и всякая женщина, ближе к простому, чувственному восприятию и потому острее способна понимать природу рождения и гибели. Самой природой вам дана способность и право к рождению новой жизни, но при необходимости вы готовы вызвать самую зловещую, самую разрушительную силу. Потому прошу — расскажи ты о неизбежном конце и возвращении к хаосу.

Спустилась тьма, и ночь пришла,

И ветер смел следы живого.

Оставив в жертву онемевшие тела.

Лишив их дара памяти и слова.

Укрыла ночь пространство темным покрывалом,

Упрятав глубоко живого пульса кровь.

Тогда на свете оставались лишь Начала,

Что в вечную борьбу за жизнь вступили вновь.

— Это, — произнес Эдмонд, — правда лишь отчасти. Музыка планет, возникающих из небытия и уходящих в ничто, подобна грому, сотрясающему Вселенную.

И в это время вторая часть его сознания подсказывала: «Интеллектуально — она то, чего я так всегда жаждал. Физически — в ней отсутствует даже намек на какую-либо притягательную силу. Почему?».

И тогда он поднялся.

— Меня ждут дела. Я должен идти.

И Сара, не проронив ни слова, лишь улыбнулась в ответ. Оба понимали, что следующая встреча неизбежна и желанна ими. Эдмонд снова оказался на улицах среди обгоняющих друг друга машин.