Роман о себе.

Глава 30. В утреннем трамвае.

На рассвете прошел небольшой дождик с сильным ветром. Редкие капли ударяли со звоном разбитого стекла. Я все подхватывался с кровати в испуге и счастье от какого-то сна. Хватался за рукопись, как будто ее могло не оказаться на месте. Искал на страницах какие-то знаки и забывался в продолжении сна. Но вот дождик прошел, все затихло. Утром, выйдя из дома, я увидел, что осину, еще недавно всю в листочках, казавшуюся такой стойкой, почти полностью обтрясло. Нижние суки были голы, листья облепили мокрую дорогу, кусты и кирпичную стену. Это и есть та осень, которую я люблю! Было приятно выйти из заточения, зная, что просидел не зря. Меня согревало новое пальто, которое только сегодня надел. Я похудел, ничто не стесняло моих движений; я как подрос, постройнев, и наслаждался тем, что иду.

Повезло! Оказался в числе первых пассажиров, ехавших по новой трамвайной линии. Для полного кайфа следовало сесть на кольце, где трамвайные рельсы описывали геометрические кривые. Одна тетка еще успела там вскочить, и новенький трамвай, апельсиново засветившись изнутри двумя вагонами, тронулся с места. Подождал его на остановке с болтающимся жестяным знаком «Т». Во Владивостоке трамвай показывал чудеса героизма, особенно на гористых участках маршрута от Океанской набережной до Минного городка. Я сидел там в трамвае, как в просмотровом зале, не успевая переводить глаза с фантастических пейзажей на таких же фантастических людей. Возник на мгновение в глазах тот трамвай, будто я во Владивостоке… Вышел из почтамта с Натальиным письмом в руке, стою, а он, трамвай - ”пятерка”, разворачивается круто на верхнем кольце, чуть ли не упираясь красным лбом в свой задний вагон… Сползай сюда, красная морда! Сейчас усядусь в твой пустой вагон. Развалюсь на двух сиденьях, чтоб нормально прочитать письмо…

Но было неплохо войти и в утренний минский трамвай с симпатягой-водительницей. Дожевывая булку, с набитыми щеками, она озорно подмигнула мне. Все собрались в одном вагоне, второй был пустой. Особая тишина, свойственная пригороду, электрический свет, общая потребность куда-то ехать ни свет ни заря, первый рейс в новеньком трамвае создавали иллюзию собравшейся семьи. Тут сидели нестарые тетки, закутанные в платки, ехавшие подметать центр столицы. Одна из них, которая успела вскочить на кольце, объясняла напарнице причину своей задержки: «Через хозяина перелезала свово и зацепилась». Еще были молоденькие солдаты из Уручья, где располагалась воинская часть. На их лицах, белых подворотничках, на ремнях и пряжках, натертых мелом, лежало предвкушение увольнительного дня.

Отъехав немного, подобрали пару из деревенских горожан, затеявших ссору и не помирившихся. Мужичок кричал своей жене: «Каб я не был таки дурны, я б давно утек от тябе!» Войдя в трамвай, он вопросил отчаянным голосом: «Чаго я с ней живу?» Жена уселась, багровая, мстительно аккумулируя в себе позор, бешено хватая из горсти семечки, как курица зерна. Вдруг мужик через весь вагон направился ко мне. Я обреченно сжался: уже свыкся с тем, что меня, сходу приметив, выбирали в собеседники всякие горемыки, чтоб излить, что у них накипело. Мужичок же, лишь спросив: «Скажи, сколько, пожалуйста, врэмя?» - опять через весь салон вернулся к жене и уселся с ней, как ни в чем не бывало.

Протер запотевшее стекло и аж вздрогнул от зрительной ассоциации, приняв инверсионный след самолета в небе за очертание гигантского хребта. Чувство, что в Приморье, опять возникнув, исчезло, отозвавшись на мгновение сладкой болью. Сейчас я писал о тех краях, все у меня получалось и напоминало о себе, как врастая в эти места.

Небо светлело, одновременно заливаясь зарей, а горизонт в высоковольтных мачтах, разлинеенный проводами, отдавал зимней стылостью. Тем радостней будет солнечный свет в городских скверах и парках! Наслажусь сегодня отдыхом, как эти молоденькие солдатики. Нас нагнала велосипедная колонна, и я смотрел на велосипедистов, на их руки в перчатках с обрезанными пальцами, на спины, склоненные к рулям. Меня занимало, что, как ни присматривался, так и не заметил, чтоб они крутили педали. Просто сидели на своих гоночных велосипедах и не отставали от нас, а их шапочки плыли, как поплавки. Только перед перекрестком со светофорами они одинаково крутнули педалями, чтоб, обогнав нас, свернуть в сторону автодрома.

Позванивая, трамвай въехал в частный сектор из бревенчатых хат: прясла с кувшинами на кольях, колодец с журавлем, графины с настоенным грибом на окнах. На лужке пасся конь, он скосил громадный с редкими ресницами, похожий на фиолетовую линзу глаз. Девочка стояла на крыльце в длинном платьице, похожая на маленькую тетку, и смотрела на трамвай. Эта деревня, захваченная городом, вернула меня к рыбалке со Шклярой возле Пропойска. Рыбалка словно ворвалась в меня вчера, как только чуть поостыл к рукописи.

Между мной и Шклярой возникла размолвка. После размолвки мы как бы снова сошлись. Пролетело время, я писал рассказы, обо всем забыв, а сейчас ехал в отличном настроении. Однако оценка того, что я пережил там, не изменилась. Мы сошлись опять, но уже не были вместе. Я терял Шкляру бесповоротно. Можно ли во всем разобраться, если поступок Шкляры для меня необъясним? Уже пытался, и не раз: ум у меня заходил за разум.

В трамвае я подумал: может, смысл наших разногласий со Шклярой запрятан в самой рыбалке?

Уже в Минске, помню, перечитал рассказы Хемингуэя из цикла «На Биг-Ривер». Подсчитал, что Ник поймал всего две форели, ярко и со вкусом описанные Хемингуэем. Двух рыбин оказалось достаточно, чтоб получить величайшее наслаждение побывать с Ником на большой реке. Даже в период длительных рыбалок в Испании, в Бургете, куда выезжали герои «Фиесты», Джейк и его товарищ Билл вытащили вдвоем десять форелей. Можно понять их радость, так как они рыбалили в незнакомом месте. Десять рыбин лишь упоминались для счета, а подробно описаны Хемингуэем опять же две форели. Из этого примитивного подсчета я стремился тогда выяснить, чисто умозрительно: в чем смысл затяжных сидений Шкляры на Днепре, а теперь на Соже, где он отыскал язиные ямы? Ведь для творчества, для гениального описания рыбной ловли. Эрнесту Хемингуэю понадобились только две форели! Шкляра не заготовитель, пойманная рыба для него ничего не значила. Тем не менее на Соже Шкляра с друзьями выбивали язей в прикормленных местах всерьез и методически. Дело не только в язях, в том, что трудовая спайка интеллектуалов с их изощренным профессионализмом наносила гораздо больший урон реке, чем замшелое браконьерство с острогой тамошних рыболовов. За развлечениями Шкляры и компании, что придавало им, как они, должно быть, считали, оттенок спортсменства, особый глянец разностороннего умельства, прятался и какой-то связывающий их вместе смысл… Почувствовав это, я оказался среди них чужим. Но я никогда бы не подумал, что Шкляра может себя повести - хуже некуда. Поразительно что? Пейзажи, волновавшие меня в стихах Шкляры, - а он умел опоэтизировать даже географические названия, - померкли после Сожа, как тот задубелый окунь, которого я поймал. Погасла вся эта пойма Сожа, и нечего вспомнить, если б не отделился от них, когда для меня не нашлось места в машине. Ловя попутку в Славгороде, встретил знакомого егеря из заказника. Тот, с утра не евший, попросил меня взять за его деньги бутылку водки в сельмаге. Магазинщик был зол на егеря, что тот убил его собаку, а как зайдешь куда-то без бутылки перекусить? Пили «Сливянку» с охранниками леса, меня уговаривали остаться: «Линь еще не отнерестовал, ходит без всплеска, хоть руками бери». Все лесхозные машины на пожарах, нашли «Колхиду», поехали, вдруг сильный ветер. Теленка выбросило на дорогу, чуть не переехали: издали он был похож на клок бумаги. Дождь заливал стекла, а я спешил в Могилев, к Шкляре: я все боялся его потерять!

В чем дело? Или я соскучился по его ухмыляющейся роже? Чувствовал: я нужен там, чтоб помочь, и эта помощь последняя. Я приехал не из-за рыбалки, а чтоб его спасти для его стихов. И уже никогда не прощу, что он в тех местах, где мне было хорошо, заставил меня почувствовать себя чужим.

Уже за частным сектором, который давно проехали, начали вскакивать в трамвай работяги. Все похожие один на другого, развязные пустобрехи. Появились они с постройкой «Авроры», так называли широченный дом, изогнутый в виде буквы «С», один из четырех, что будут вместе составлять с воздуха аббревиатуру: «СССР”. Возле «Авроры» кончался пристроенный участок рельсов, мы свернули на одну из веток старой трамвайной дороги. Неподалеку от Комаровского рынка сошли солдатики, чтоб полакомиться «эскимо». Потом сошли и тетки-подметальщицы, направившись в сквер по трамвайному переулку.

Выехав на Долгобродскую, пересекли проспект и застряли возле Военного кладбища, пропуская трамваи, шедшие из Заводского района в сторону железнодорожного вокзала. Я смотрел на кладбище, где уже давно никого не хоронили. Там хозяйничала уборщица, сгребая сухие листья, отмахиваясь метлой от собачонки, крутившейся возле ее ног. Никогда меня не интересовали кладбища, я был равнодушен к таким местам. Даже в детстве не испытывал к ним никакого страха. Не возникало и желания побыть там. Удивлялся, что это кладбище выбрал для ночных прогулок московский поэт Иван Бурсов, заведовавший отделом прозы в журнале «Неман». Беря рукописи для прочтения, Иван Терентьевич оказывался на Военном кладбище. Бродя в лирической дреме среди могил, он разбрасывал рукописи перед собой. В этом был некий ритуал, рождающий в нем поэтический импульс. Я успел принять меры и спас свою повесть «Один день лета». Пожалуй, уже подошло время увидеть ее в «Немане».

Я приехал в город не с обычной целью: повидать знакомых, побывать в редакциях, на телевидении. У меня лежали на столе рассказы, я видел сон, который меня вдохновил. Теперь я знал, что достиг вершин в прозе, на которых мало кто стоял. Буду встречаться с людьми, с которыми еще недавно мечтал сравниться. Сегодня я посмотрю на них сверху вниз. Некоторые не достигают и до пояса. Так что придется наклоняться, чтоб увидеть, кто там с тобой говорит. Такое уже случалось на ринге и на море. Можно сказать, я к этому привык. Ясно, что никто пока об этом не догадывается. Рассказы написаны, но надо еще пробить в журналы. Теряя Шкляру, я оказывался один, без всякой поддержки в Минске и в Москве. Минск уже не интересовал, ничего не давал моим новым рассказам. Поэтому я должен решить, как вести себя дальше. Если решу распрощаться с Минском, то надо отсюда уезжать. Какой смысл в городе, если он не нужен? Или возможен компромисс, раз уже прописался в столице? Надо подумать, что мне даст такая жизнь. Пересчитать по пальцам всех знакомых, оставшихся после Шкляры. Не все же клином сошлось на нем! Может, есть еще на кого положиться? А если удастся увидеть Шкляру, то был бы не прочь поговорить с ним. Итог подведу дома, а завтра опять сяду за стол.

Обо всем этом я думал сейчас, в утреннем трамвае.

Наконец, прошел, разминувшись с нами, встречный трамвай. Порожний почти, он, сделав полукруг перед стереокино «Мир», погромыхивая, удалялся по симпатичной улочке Змитрака Бядули. Эта улочка славилась своей, похожей на особнячок с зеленоватыми стенами, баней. В отличие от других городских бань ее называли по-белорусски, и это слово как бы стало и названием, и очень ей подходило: «Лазня».