Рэй Брэдбери. «Марсианские хроники».
Рассказы.
Запах сарсапарели (перевод Н. Галь).
Три дня кряду Уильям Финч спозаранку забирался на чердак и до вечера тихо стоял в полутьме, обдуваемый сквозняком. Ноябрь был на исходе, и три дня мистер Финч простоял так в одиночестве, чувствуя, что само Время тихо, безмолвно осыпается белыми хлопьями с бескрайнего свинцового неба, укрывает холодным пухом крышу и припудривает карнизы. Он стоял неподвижно, смежив веки. Тянулись долгие, серые дни, солнце не показывалось, от ветра чердак ходил ходуном, словно утлая лодка на волнах, скрипел каждой своей косточкой, стряхивал слежавшуюся за десятилетия пыль с балок, с покоробившихся досок и дранки. Все вокруг охало и ахало, стонало и кряхтело, а Уильям Финч стоял и вдыхал сухие тонкие запахи, словно изысканные духи, и приобщался к издавна копившимся здесь сокровищам.
— А-а, — глубокий вдох.
Внизу жена его Кора то и дело прислушивалась, но ни разу не слыхала, чтобы он прошел по чердаку, или переступил с ноги на ногу, или шевельнулся. Ей чудилось только, что он шумно дышит там, на продуваемом всеми ветрами чердаке — медленно, мерно, глубоко, будто работают старые кузнечные мехи.
— Смех да и только, — пробормотала она.
На третий день, когда он торопливо спустился к обеду, с лица его не сходила улыбка — он улыбался унылым стенам, щербатым тарелкам, исцарапанным ложкам и вилкам и даже собственной жене!
— Чему радуешься? — спросила она.
— Просто настроение хорошее. Отменнейшее! — он засмеялся.
Он был что-то не в меру весел. Буйная радость бродила и бурлила в нем того и гляди выплеснется через край. Жена нахмурилась:
— Чем это от тебя пахнет?
— Пахнет? Пахнет? Как так — пахнет? — Финч вскинул седеющую голову.
Жена подозрительно принюхалась.
— Сарсапарелью, вот как.
— Быть этого не может!
Его нервическая веселость разом оборвалась, будто слова жены повернули какой-то выключатель. Он был ошеломлен, растерян и вдруг насторожился.
— Где ты был утром? — спросила Кора.
— Ты же знаешь, прибирал на чердаке.
— Размечтался над старым хламом. Я ни звука не слыхала. Думала, может, тебя там и нету, на чердаке. А это что такое? — она показала пальцем.
— Вот те на, это еще откуда взялось?
Неизвестно, кому задал Уильям Финч этот вопрос. С величайшим недоумением он уставился на черные металлические велосипедные зажимы, которыми оказались прихвачены его брюки у костлявых щиколоток.
— Нашел на чердаке, — ответил он сам себе. — Помнишь, Кора, как мы катили на нашем тандеме по проселочной дороге? Это было сорок лет назад, рано поутру, и мы были молодые.
— Если ты нынче не управишься с чердаком, я заберусь туда сама и повыкидаю весь хлам.
— Нет, нет! — вскрикнул он. — Я там все разбираю, как мне удобно.
Жена холодно поглядела на него.
За обедом он немного успокоился и опять повеселел.
— А знаешь, Кора, что за штука чердак? — заговорил он с увлечением. Всякий чердак — это Машина времени, в ней тупоумные старики, вроде меня, могут отправиться на сорок лет назад, в блаженную пору, когда круглый год безоблачное лето и детишки объедаются мороженым. Помнишь, какое вкусное было мороженое? Ты еще завернула его в платок. Отдавало сразу и снегом, и полотном.
Кора беспокойно поежилась.
«А пожалуй, это возможно, — думал он, полузакрыв глаза, пытаясь вновь все это увидеть и припомнить. — Ведь что такое чердак? Тут дышит само Время. Тут все связано с прошедшими годами, все сплошь — куколки и коконы иного века. Каждый ящик и ящичек — словно крохотный саркофаг, где покоятся тысячи вчерашних дней. Да, чердак — это темный уютный уголок, полный Временем, и, если стать по самой середке и стоять прямо, во весь рост, скосив глаза, и думать, думать, и вдыхать запах Прошлого, и, вытянув руки, коснуться Минувшего, тогда — о, тогда…».
Он спохватился: оказывается, что-то, хоть и не все, он подумал вслух. Кора торопливо ела.
— А ведь правда интересно, если б можно было и впрямь путешествовать во Времени? — спросил Уильям, обращаясь к пробору в волосах жены. — И чердак, вроде нашего, самое подходящее для итого место, лучше не сыщешь, верно?
— В старину тоже не все дни были безоблачные, — сказала она. — Просто память у тебя шалая. Хорошее все помнишь, а худое забываешь. Тогда тоже не сплошь было лето.
— В некотором смысле так оно и было.
— Нет, не так.
— Я что хочу сказать, — жарко зашептал Уильям и подался вперед, чтобы лучше видеть картину, которая возникла на голой стене столовой. — Надо только ехать на своей одноколеске поаккуратнее, удерживать равновесие, балансировать между годами, руки в стороны, осторожно-осторожно, от года к году: недельку провести в девятьсот девятом, денек в девятисотом, месячишко или недели две где-нибудь еще, скажем в девятьсот пятом, в восемьсот девяносто восьмом, — и тогда до конца жизни так и не выедешь из лета.
— Что еще за одноколеска?
— Ну знаешь, такой высокий велосипед об одном колесе, весь хромированный, на таких катаются актеры в цирке и жонглируют всякой всячиной? Тут главная хитрость — удерживать равновесие, чтоб не свалиться, и тогда все эти блестящие штуки так и летают в воздухе, высоко-высоко, блещут, сверкают, искрятся, мелькает что-то пестрое — красное, желтое, голубое, зеленое, белое, золотое… над головой у тебя летают в воздухе все эти июни, июли и августы, сколько их было на свете, а ты знай подкидывай их, как мячики, да улыбайся. Вся соль в равновесии, Кора, в рав-но-весии.
— Тра-та-та, — сказала она. — Затараторил, тараторка.
Он вскарабкался по длинной холодной лестнице на чердак, его пробирала дрожь.
Бывали такие зимние ночи, когда он просыпался, продрогнув до костей, ледяные колокола звенели в ушах, мороз щипал каждый нерв, будто вспыхивал внутри колючий фейерверк и рассыпались ослепительно белые искры, и жгучий снег падал на безмолвные потаенные долины подсознания. Было холодно-холодно, так холодно, что и долгое-долгое знойное лето со всеми своими зелеными факелами и жарким бронзовым солнцем не растопило бы сковавший все его существо ледяной панцирь — понадобилось бы не одно лето, а добрых два десятка. По ночам в постели весь он точно огромная пресная сосулька, снежный истукан, и в нем поднимается вьюга бессвязных сновидений, суматоха ледяных кристаллов. А за стенами опустилась вечная зима, над всем нависло низкое свинцово-серое небо и давит людей, точно тяжкий пресс — виноградные гроздья, перемалывает краски и разум и самую жизнь; только дети уцелели и носятся на лыжах, летят на санках с оледенелых гор, в чьих склонах, как в зеркале, отражается этот давящий железный щит и опускается все ниже, ниже — каждый день и каждую нескончаемую ночь.
Уильям Финч откинул крышку чердачного люка. Зато — вот оно! Вокруг него взвилась летняя пыль. Здесь, на чердаке, пыль кипела от жары, сохранившейся с давно прошедших знойных дней. Он тихо закрыл за собой люк.
На губах его заиграла улыбка.
Чердак безмолвствовал, словно черная туча перед грозой. Лишь изредка до Коры сверху доносилось невнятное мужнино бормотанье.
В пять часов пополудни мистер Финч встал на пороге кухни, напевая «О мечты мои златые», взмахнул новехонькой соломенной шляпой и крикнул, будто малого ребенка хотел напугать:
— У-у!
— Ты что, проспал, что ли, весь день? — огрызнулась жена. — Я тебе четыре раза кричала, хоть бы отозвался.
— Проспал? — переспросил он, подумал минуту и фыркнул, но тотчас зажал рот ладонью. — Да, пожалуй, что и так.
Тут только она его разглядела.
— Боже милостивый! Где ты раздобыл это тряпье?
На Уильяме был красный в полоску, точно леденец, сюртук, высокий тугой белый воротничок и кремовые панталоны. А соломенная шляпа благоухала так, словно в воздух подбросили пригоршню свежего сена.
— Нашел в старом сундуке.
Кора потянула носом:
— Нафталином не пахнет. И выглядит как новенький.
— Нет-нет, — поспешно возразил Уильям. Под критическим взором жены ему явно стало не по себе.
— Нашел время для маскарада, — сказала Кора.
— Уж и позабавиться нельзя?
— Только забавляться и умеешь, — она сердито захлопнула духовку. — Бог свидетель, я сижу дома и вяжу тебе носки, а ты в это время в лавке подхватываешь дам под локоток, можно подумать, они без тебя не найдут, где вход, где выход!
Но Уильям уклонился от ссоры.
— Послушай, Кора… — он потупился, разглядывая что-то на дне новехонькой, хрустящей соломенной шляпы. — Ведь правда, хорошо бы прогуляться, как мы, бывало, гуляли по воскресеньям? Ты — под шелковым зонтиком, и чтоб длинные юбки шуршали, а потом посидеть в аптеке на стульях с железными ножками, и чтоб пахло… помнишь, как пахло когда-то в аптеке? Почему теперь так не пахнет? И спросить два стакана сарсапарелевой, а потом прокатиться в нашем «форде» девятьсот десятого года на Хэннегенскую набережную, и поужинать в отдельном кабинете, и послушать духовой оркестр. Хочешь?
— Ужин готов. И сними эти дурацкие тряпки, хватит шута разыгрывать.
Уильям не отступался:
— Ну а если б можно было так: захотела — и поехала? — сказал он, не сводя с нее глаз. — Поля, дорога обсажена дубами, тихая, совсем как в былые годы, когда еще не носились повсюду эти бешеные автомобили. Ты бы поехала?
— На тех дорогах была страшная пылища. Мы возвращались домой черные, как папуасы. Кстати, — Кора взяла со стола сахарницу и встряхнула ее, — нынче утром у меня тут лежало сорок долларов. А сейчас нету! Уж не заказал ли ты этот костюмчик в театральной мастерской? Он новый, с иголочки, ни в каком сундуке он не лежал!
— Я… — Уильям осекся.
Жена бушевала еще добрых полчаса, но он так и не стал защищаться. Весь дом сотрясался от порывов ноябрьского ветра, и под речи Коры свинцовое, стылое небо опять пошло сыпать снегом.
— Отвечай мне! — кричала она. — Ты что, совсем рехнулся? Ухлопать наши кровные денежки на тряпье, которое и носить-то нельзя!
— На чердаке… — начал Уильям.
Кора, не слушая, ушла в гостиную.
Снег повалил вовсю, стало холодно и темно — настоящий ноябрьский вечер. Кора слышала, как Уильям снова медленно полез по приставной лестнице на чердак, в это пыльное хранилище Прошлого, в мрачную дыру, где только и есть что старая одежда, подгнившие балки да Время, в чужой, особый мир, совсем не такой, как здесь, внизу.
Он опустил крышку люка. Вспыхнул карманный фонарик — другого спутника ему не надо. Да, оно все здесь — Время, собранное, сжатое, точно японский бумажный цветок. Одно прикосновение памяти — и все раскроется, обернется прозрачной росой мысли, вешним ветерком, чудесными цветами — огромными, каких не бывает в жизни. Выдвинь любой ящик комода — и под горностаевой мантией пыли найдешь двоюродных сестриц, тетушек, бабушек. Да, конечно, здесь укрылось Время. Ощущаешь его дыхание — оно разлито в воздухе, это не просто бездушные колесики и пружинки.
Теперь весь дом там, внизу, был так же далек, как любой давно минувший день. Полузакрыв глаза, Уильям опять и опять обводил взглядом затихший в ожидании чердак.
Здесь, в хрустальной люстре, дремали радуги, и ранние утра, и полдни такие игристые, словно молодые реки, неустанно текущие вспять сквозь Время. Луч фонарика разбудил их, и они ожили и затрепетали, и радуги взметнулись среди теней и окрасили их в яркие цвета — в цвет сливы, и земляники, и винограда, и свежеразрезанного лимона, и в цвет послегрозового неба, когда ветер только-только разогнал тучи и проглянула омытая синева. А чердачная пыль горела и курилась, как ладан, это горело Время — и оставалось лишь вглядеться в огонь. Поистине, этот чердак — великолепная Машина времени, да, конечно, так оно и есть! Только тронь вон те граненые подвески да эти дверные ручки, потяни кисти шнуров, зазвени стеклом, подними вихрь пыли, откинь крышку сундука и, точно мехами органа, поработай старыми каминными мехами, пока не запорошит тебе глаза пеплом и золой давно погасшего огня — и вот, если сумеешь играть на этом старинном инструменте, если обласкаешь каждую частицу этого теплого и сложного механизма, его бесчисленные рычажки, двигатели и переключатели, тогда, тогда — о, тогда!..
Он взмахнул руками — так будем же дирижировать, торжественно и властно вести этот оркестр! В голове звучала музыка, плотно сомкнув губы, он управлял огромной машиной, громовым безмолвным органом — басы, тенора, сопрано, тише, громче, и вот наконец, наконец, аккорд, потрясающий до самых глубин — и он закрывает глаза.
Часов в девять вечера жена услышала его зов:
— Кора!
Она пошла наверх. Муж выглядывал нз чердачного люка и улыбался. Взмахнул шляпой.
— Прощай, Кора!
— Что ты такое мелешь?
— Я все обдумал, я думал целых три дня и хочу с тобой попрощаться.
— Слезай оттуда, дурень!
— Вчера я взял из банка пятьсот долларов. Я давно об этом думал. А когда это случилось, так уж тут… Кора!.. — он порывисто протянул ей руку. — В последний раа спрашиваю: пойдешь со мной?
— На чердак-то? Спусти лесенку, Уильям Финч. Я влезу наверх и выволоку тебя из этой грязной дыры.
— Я отправляюсь на Хэннегенскую набережную есть рыбную солянку, — сказал Уильям. — И закажу оркестру, пускай сыграют «Над заливом сияет луна». Пойдем, Кора, пойдем…
Его протянутая рука звала.
Кора во все глаза глядела на его кроткое, вопрошающее лицо.
— Прощай, — сказал Уильям.
Тихонько-тихонько он помахал рукой. И вот зияет пустой люк — ни лица, ни соломенной шляпы.
— Уильям! — пронзительно крикнула Кора.
На чердаке темно и тихо.
С криком она кинулась за стулом, кряхтя взобралась в эту затхлую темень. Поспешно посветила фонариком по углам.
— Уильям! Уильям!
Темно и пусто. Весь дом сотрясается под ударами зимнего ветра.
И тут она увидела: в дальнем конце чердака, выходящем на запад, приотворено окошко.
Спотыкаясь, она побрела туда. Помешкала, затаив дыхание. Потом медленно отворила окошко. Снаружи к нему приставлена была лесенка, другим концом она упиралась в крышу веранды.
Кора отпрянула.
За распахнутым окном сверкали зеленой листвой яблони, стояли теплые июльские сумерки. С негромким треском разрывались хлопушки фейерверка. Издали доносился смех, веселые голоса. В воздухе вспыхивали праздничные ракеты алые, белые, голубые — рассыпались, гасли…
Она захлопнула окно, голова кружилась, она чуть не упала.
— Уильям!
Позади, через отверстие люка в полу, сочился снизу холодный зимний свет. Кора нагнулась — снег, шурша, лизал стекла окон там, внизу, в холодном ноябрьском мире, где ей суждено провести еще тридцать лет.
Она больше не подошла к тому окошку. Она сидела одна в темноте и вдыхала единственный запах, который здесь, на чердаке, оставался свежим и сильным. Он не рассеивался, он медлил в воздухе, точно вздох покоя и довольства. Она вдохнула его всей грудью.
Давний, так хорошо знакомый, незабвенный запах сарсапарели.
Пришло время дождей (перевод Т. Шинкарь).
Отель напоминал высохшую кость в пустыне. Немилосердно жгло солнце и накаляло крышу. По ночам воспоминания о дневном зное наполняли комнаты, словно запах далекого лесного пожара. И после наступления темноты в отеле долго не зажигали огней, ибо свет означал зной. Обитатели отеля предпочитали в потемках ощупью пробираться по коридорам в тщетных поисках прохлады.
В этот вечер мистер Терль, хозяин отеля, и его единственные постояльцы, мистер Смит и мистер Фермли, — оба словно сухие листья табака, и даже пахли они сухим табаком, — засиделись на длинной веранде, опоясывающей дом. Раскачиваясь в скрипучих креслах-качалках, они ловили ртами раскаленный воздух и пытались движением качалок всколыхнуть застывший зной.
— Мистер Терль, вот было бы здорово, если бы вы вдруг… как-нибудь… взяли да и купили установку для охлаждения воздуха… Мистер Терль даже не открыл смеженных век. — Откуда мне взять деньги на это? ответил он наконец после долгой паузы.
Оба постояльца слегка порозовели от стыда — вот уже двадцать лет, как они живут в отеле и ничего не платят мистеру Терлю. Снова воцарилось молчание. Мистер Фермли печально вздохнул. — А почему бы нам всем не махнуть отсюда в какой-нибудь приличный городишко, где нет такой адской жары?
— Найдется ли охотник купить мертвый отель в этом пропащем месте? ответил мистер Терль. — Нет, останемся здесь и подождем двадцать девятого января. Скрип качалок смолк.
29 января. Единственный день в году, когда здесь действительно идут дожди. — В таком случае ждать осталось недолго, — сказал мистер.
Смит, взглянув на карманные часы, они блеснули на ладони, словно желтая луна. — Еще каких-нибудь два часа и девять минут, и наступит долгожданное двадцать девятое января. А на небе ни облачка.
— Сколько я себя помню, двадцать девятого всегда приходили дожди. Мистер Терль умолк, сам удивившись, как громко прозвучал его голос. — Если они в этом году и запоздают на денек, я не стану роптать и гневить бога.
Мистер Фермли судорожно проглотил слюну и обвел взглядом пустой горизонт — с востока на запад, до самых дальних гор. — Интересно, вернется сюда золотая лихорадка?.. — Золота здесь больше нет, — ответил мистер Смит. — И что еще хуже, нет дождей. Их не будет ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра. Не будет весь год.
Три старых человека смотрели на яркую, как солнце, луну, которая прожгла дыру в черном пустом небосводе. Снова медленно, нехотя заскрипели качалки.
X x x.
Легкий утренний ветерок зашелестел закудрявившимися от зноя листами отрывного календаря, который висел на облупившейся стене отеля.
Трое стариков, перекидывая через костлявые плечи подтяжки, босиком спустились вниз и, щурясь от солнца, посмотрели на пустой горизонт.
— Двадцать девятое января… — Ни единой милосердной капли дождя… Все еще впереди, день только начинается. — У кого впереди, а у кого и позади, — проворчал мистер Фермли и, повернувшись, исчез в доме.
Целых пять минут понадобилось ему, чтобы через путаницу лестниц и коридоров добраться до своей комнаты и раскаленной как печь постели.
В полдень в дверь осторожно просунулась голова мистера Терля. Мистер Фермли?..
— Проклятые старые кактусы! Это мы с вами… — произнес мистер Фермли, не поднимая головы с подушки; издали казалось, что его лицо вот-вот рассыплется в сухую пыль, которая осядет на шершавые доски пола. Но даже кактусам, черт побери, нужна хотя бы капля влаги, чтобы выжить в этом пекле. Заявляю вам, что не встану до тех пор, пока не услышу шум дождя, а не эту дурацкую птичью возню на крыше.
— Молитесь богу и готовьте зонтик, мистер Фермли, — сказал мистер Терль и осторожно на цыпочках вышел. Под вечер по крыше слабо застучали редкие капли. Мистер Фермли, не поднимаясь, слабым голосом крикнул в окно: — Нет, это не дождь, мистер Терль. Я знаю, вы поливаете крышу из садового шланга. Благодарю, но не тратьте понапрасну сил.
Шум на крыше прекратился. Со двора донесся печальный протяжный вздох…
Огибая угол дома, мистер Терль увидел, как оторвался и упал в серую пыль листок календаря.
— Проклятое двадцать девятое января! — услышал он голос сверху. — Еще целых двенадцать месяцев!
X x x.
В дверях отеля появился мистер Смит, но спустя мгновенье скрылся. Затем он появился снова с двумя помятыми чемоданами в руках. Он со стуком опустил их на пол веранды.
— Мистер Смит! — испуганно вскричал мистер Терль. — После двадцати лет? Вы не можете этого сделать!
— Говорят, в Ирландии весь год идут дожди, — сказал мистер Смит. Найду там работу. То ли дело бегать весь день под дождем.
— Вы не должны уезжать, мистер Смит! — Мистер Терль лихорадочно искал веские доводы и наконец выпалил: — Вы задолжали мне девять тысяч долларов!
Мистер Смит вздрогнул как от удара, и в глазах его отразились неподдельная боль и обида.
— Простите меня, — растерянно пролепетал мистер Терль и отвернулся. Я и сам не знаю, что говорю. Послушайтесь моего совета, мистер Смит, поезжайте-ка лучше в Сиэтл. Там каждую неделю выпадает не менее пяти миллиметров осадков. Но, прошу вас, подождите до полуночи. Спадет жара, станет легче. А за ночь вы доберетесь до города.
— Все равно за это время ничего не изменится. — Не надо терять надежду. Когда все потеряно, остается надежда. Надо всегда во что-то верить. Побудьте со мной, мистер Смит. Можете даже не садиться, просто стойте вот так и думайте, что сейчас придут дожди. Сделайте это для меня, и больше я ни о чем вас не попрошу.
В пустыне внезапно завертелись крохотные пыльные вихри, но тут же исчезли. Мистер Смит обвел взглядом горизонт.
— Если не хотите думать о дождях, думайте о чем угодно. Только думайте.
Мистер Смит застыл рядом со своими видавшими виды чемоданами. Прошло пять-шесть минут. В мертвой тишине слышалось лишь громкое дыхание двух мужчин.
Затем мистер Смит с решительным видом нагнулся и взялся за ручки чемоданов.
И тут мистер Терль вдруг прищурил глаза, подался вперед и приложил ладонь к уху.
Мистер Смит замер, не выпуская из рук чемоданов. С гор донесся слабый гул, глухой еле слышный рокот. — Идет гроза! — свистящим шепотом произнес мистер Терль. Гул нарастал; у подножия горы появилось облачко. Мистер Смит весь вытянулся и даже поднялся на носках.
Наверху, словно воскресший из мертвых, приподнялся и сел на постели мистер Фермли.
Глаза мистера Терля жадно вглядывались вдаль. Он держался за деревянную колонну веранды и был похож на капитана судна, которому почудилось, что легкий тропический бриз вдруг откуда-то донес аромат цитрусовых и прохладной белой сердцевины кокосового ореха. Еле заметное дыханье ветерка загудело в воспаленных ноздрях, как ветер в печной трубе. — Смотрите! — воскликнул он. — Смотрите! С ближайшего холма катилось вниз облако, отряхивая пыльные крылья, гремя и рокоча. С гор в долину с грохотом, скрежетом и стоном съезжал автомобиль — первый за весь этот месяц автомобиль!
Мистер Терль боялся оглянуться на мистера Смита. А мистер Смит посмотрел на потолок и подумал в эту минуту о бедном мистере Фермли.
Мистер Фермли выглянул в окно только тогда, когда перед отелем с громким выхлопом остановилась старая разбитая машина. И в том, как в последний раз выстрелил, а затем заглох ее мотор, была какая-то печальная окончательность. Машина, должно быть, шла издалека, по раскаленным желто-серым дорогам, через солончаки, ставшие пустыней еще десятки миллионов лет назад, когда отсюда ушел океан. И теперь этот старый, расползающийся по швам автомобиль выпуска 1924 года, кое-как скрепленный обрывками проволоки, которая торчала отовсюду как щетина на небритой щеке великана, с откинутым брезентовым верхом, — он размяк от жары, как мятный леденец, и прилип к спинке заднего сиденья, словно морщинистое веко гигантского глаза, — этот старый разбитый автомобиль в последний раз вздрогнул и испустил дух.
Старая женщина за рулем терпеливо ждала, поглядывая то на мужчин, то на отель, и словно бы говорила: «Простите, но мой друг тяжко занемог. Мы знакомы с ним очень давно, и теперь я должна проститься с ним и проводить в последний путь». Она сидела неподвижно, словно ждала, когда уймется последняя легкая дрожь, пробегавшая еще по телу автомобиля, и наступит то полное расслабление членов, которое означает неумолимый конец. Потом еще с полминуты женщина оставалась неподвижной, прислушиваясь к умолкшей машине. От незнакомки веяло таким покоем, что мистер Терль и мистер Смит невольно потянулись к ней. Наконец она взглянула на них с печальной улыбкой и приветственно помахала рукой.
И мистер Фермли, глядевший в окно, даже не заметил, что машет ей в ответ. А мистер Смит подумал:
«Странно, ведь это не гроза, а я почему-то не очень огорчен. Почему же?».
А мистер Терль уже спешил к машине.
— Мы думали… мы думали… — Он растерянно умолк. — Меня зовут Терль, Джо Терль.
Женщина пожала протянутую руку и посмотрела на него такими чистыми светло-голубыми глазами, словно это были снежные озера, где вода очищена солнцем и ветрами.
— Мисс Бланш Хилгуд, — сказала она тихо. — Выпускница Гринельского колледжа, не замужем, преподаю музыку, тридцать лет руководила музыкальным студенческим клубом, была дирижером студенческого оркестра в Грин Сити, Айова, двадцать лет даю частные уроки игры на фортепьяно, арфе и уроки пения, месяц как ушла на пенсию. А теперь снялась с насиженных мест и еду в Калифорнию.
— Мисс Хилгуд, — отсюда не так-то просто будет выбраться. — Я и сама теперь вижу. — Она с тревогой посмотрела на мужчин, круживших возле ее автомобиля, и в эту минуту чем-то напомнила им девочку, которой неловко и неудобно сидеть на коленях у больной ревматизмом бабушки.
— Неужели ничего нельзя сделать? — спросила она. — Из спиц выйдет неплохая изгородь, из тормозных дисков — гонг, чтобы созывать постояльцев к обеду, а остальное, может, пригодится для японского садика.
— Все, кончилась. Говорю вам, машине конец. Я отсюда и то вижу. Не пора ли нам ужинать? — послышался сверху голос мистера Фермли.
Мистер Терль сделал широкий жест рукой.
— Мисс Хилгуд, милости просим в отель «Пустыня». Открыт двадцать шесть часов в сутки. Беглых каторжников и правонарушителей просим заносить свои имена в книгу постояльцев. Отдохните ночку, платить не надо, а завтра утром вытащим из сарая наш старый «форд» и отвезем вас в город.
Мисс Хилгуд милостиво разрешила помочь ей выйти из автомобиля. Он в последний раз издал жалобный стон, словно молил не покидать его. Она осторожно прикрыла дверцу, захлопнувшуюся с мягким стуком.
— Один друг покинул меня, но второй все еще со мной. Мистер Терль, не внесете ли вы ее в дом? — Ее, мадам?
— Простите, я всегда думаю о вещах так, словно это люди. Автомобиль был джентльменом, должно быть, потому, что возил меня повсюду. Ну а арфа все же, согласитесь, дама.
Она кивком головы указала на заднее сиденье. На фоне неба, накренившись вперед, словно нос корабля, разрезающего воздух, стоял узкий кожаный ящик.
— Мистер Смит, а ну-ка подсобите, — сказал мистер Терль. Они отвязали высокий ящик и осторожно сняли его с машины. — Эй, что там у вас? крикнул сверху мистер Фермли. Мистер Смит споткнулся, и мисс Хилгуд испуганно вскрикнула. Ящик раскачивался из стороны в сторону в руках неловких мужчин. Раздался мелодичный звон струн.
Мистер Фермли услышал его в своей комнате и уже больше не спрашивал, а лишь, открыв от удивления рот, смотрел, как темная пасть веранды поглотила старую леди, таинственный ящик и двух мужчин.
— Осторожно! — воскликнул мистер Смит. — Какой-то болван оставил здесь свои чемоданы. — И вдруг умолк. — Болван? Да ведь это же мои чемоданы!
X x x.
Мистер Смит и мистер Терль посмотрели друг на друга. Лица их уже не блестели от пота. Откуда-то налетевший ветерок легонько трепал вороты рубах, шелестел листками календаря. — Да, это мои чемоданы, — сказал мистер Смит. Они вошли в дом.
Еще вина, мисс Хилгуд? Давненько у нас не подавали вино. — Совсем капельку, если можно.
Они ужинали при свете единственной свечи, все равно делавшей комнату похожей на раскаленную печь, и слабые блики света играли на вилках, ножах и новых тарелках. Они ели, пили теплое вино и беседовали.
— Мисс Хилгуд, расскажите еще что-нибудь о себе. — О себе? переспросила она. — Право, я была все время так занята, играя то Бетховена, то Баха, то Брамса, что не заметила, как мне минуло двадцать девять, а потом сорок, а вчера вот исполнилось семьдесят один. О, конечно, в моей жизни были мужчины. Но в десять лет они переставали петь, а в двенадцать уже не могли летать. Мне всегда казалось, что человек создан, чтобы летать, поэтому я терпеть не могла мужчин с кровью, тяжелой как чугун, цепями приковывающей их к земле. Не помню, чтобы мне приходилось встречать мужчин, которые бы весили меньше ста килограммов. В своих черных костюмах они проплывали мимо словно катафалки. — И вы улетели от них, да?
— Только мысленно, мистер Терль, только мысленно. Понадобилось целых шестьдесят лет, чтобы наконец по-настоящему решиться на это. Все это время я дружила с флейтами и скрипками, потому что они как ручейки в небесах, знаете, такие же, как ручьи и реки на земле. Я плавала в реках и заливах с чистой студеной водой, от озер Генделя до прозрачных заводей Штрауса. И, только напутешествовавшись вдоволь, я осела в этих краях.
— Как же вы все-таки решились сняться с места? — спросил мистер Смит.
— На прошлой неделе я вдруг оглянулась вокруг и сказала себе: «Эге, да ты летаешь совсем одна. Ни одну живую душу во всем Грин Сити не интересует, как высоко ты можешь залететь». Всегда одно и тоже: «Спасибо, Бланш», «Спасибо за концерт в клубе, мисс Хилгуд». Но никто из них по-настоящему не умел слушать музыку. Когда же я, как-то еще давно, пыталась мечтать о Нью-Йорке или Чикаго, все только снисходительно похлопывали меня по плечу и со смехом твердили: «Лучше быть большой лягушкой в маленьком болоте, чем маленькой лягушкой в большом болоте». И я оставалась, а те, кто давал мне такие советы, уезжали, или же умирали, или с ними случалось и то и другое. А большинство были просто глухи. Неделю назад я взялась за ум и сказала себе: «Хватит! С каких это пор ты решила, что у лягушек могут вырасти крылья?».
— Значит, вы решили держать путь на запад? — спросил мистер Терль.
— Может быть. Устроюсь где-нибудь аккомпаниатором или буду играть в оркестре, в одном из тех, что дают концерты прямо под открытым небом. Но я должна играть для тех, кто умеет слушать музыку, по-настоящему умеет…
Они слушали ее в душной темноте. Женщина умолкла, она сказала им все, а теперь пусть думают, что это глупо или смешно. Она осторожно откинулась на спинку стула. Наверху кто-то кашлянул. Мисс Хилгуд прислушалась и встала.
X x x.
Мистеру Фермли стоило усилий разомкнуть веки, и тогда он увидел лицо женщины. Она наклонилась и поставила у кровати поднос. — О чем вы только что говорили там внизу? — Я потом приду и расскажу вам, — ответила она, поешьте. Салат очень вкусный. — Она повернулась, чтобы уйти. И тогда он торопливо спросил: — Вы не уедете от нас?
Она остановилась на пороге, пытаясь разглядеть в темноте его мокрое от испарины лицо. Он тоже еле различал ее глаза и губы. Постояв еще немного, она спустилась вниз.
— Должно быть, не слышала моего вопроса, — произнес мистер Фермли.
И все же он был уверен, что она слышала.
Мисс Хилгуд пересекла гостиную и коснулась рукой кожаного ящика.
— Я должна заплатить за ужин.
— Нет, хозяин отеля бесплатно угощает вас, — запротестовал мистер Терль.
— Я должна, — ответила она и открыла ящик. Тускло блеснула старая позолота.
Мужчины встрепенулись. Они вопросительно поглядывали на женщину возле таинственного предмета, который по форме напоминал сердце. Он возвышался над нею, у него было круглое, как шар, блестящее подножие, а на нем высокая фигура женщины со спокойным лицом греческой богини и продолговатыми глазами, глядевшими на них так же дружелюбно, как глядела на них мисс Хилгуд.
Мужчины обменялись быстрыми взволнованными взглядами, словно догадались, что сейчас произойдет. Они вскочили со стульев и пересели на краешек плюшевого дивана, вытирая лица влажными от пота платками.
Мисс Хилгуд пододвинула к себе стул и, сев, осторожно накренила золотую арфу и опустила ее на плечо. Пальцы ее легли на струны.
Мистер Терль втянул в себя раскаленный воздух и приготовился. Из пустыни налетел ветер, и кресла-качалки закачались на веранде, словно пустые лодки на пруду. Сверху послышался капризный голос мистера Фермли: Что у вас там происходит? И тогда руки мисс Хилгуд побежали по струнам. Они начали свой путь где-то сверху, почти у самого ее плеча и побежали прямо к спокойному лицу греческой богини, но тут же снова вернулись обратно, затем на мгновенье замерли, и звуки поплыли по душной горячей гостиной, а из нее в каждую из пустых темных комнат отеля.
Если мистеру Фермли и вздумалось еще что-то кричать из своей комнаты, его уже никто не слышал. Мистер Терль и мистер Смит не могли больше сидеть и словно по команде вскочили с дивана. Они пока ничего не слышали, кроме бешеного стука собственных сердец и собственного свистящего дыхания. Выпучив глаза и изумленно раскрыв рот, они глядели на двух женщин незрячую богиню и хрупкую старую женщину, которая сидела, прикрыв добрые усталые глаза и вытянув вперед маленькие тонкие руки.
«Она похожа на девочку, — подумали мистер Терль и мистер Смит, девочку, протянувшую руки в окно, навстречу чему-то… Чему же? Ну, конечно же, навстречу дождю!..».
Шум ливня затихал на далеких пустых тротуарах и в водосточных трубах.
Наверху неохотно поднялся мистер Фермли, словно его кто-то силком тащил с постели.
А мисс Хилгуд продолжала играть. Никто из них не знал, что она играла, но им казалось, что эту мелодию они слышали не раз в своей долгой жизни, только не знали ни названия, ни слов. Она играла, и каждое движение ее рук сопровождалось щедрыми потоками дождя, стучащего по крыше. Прохладный дождь лил за открытым окном, омывал рассохшиеся доски крыльца, падал на раскаленную крышу, на жадно впитывавший его песок, на старый ржавый автомобиль, на пустую конюшню и на мертвые кактусы во дворе. Он вымыл окна, прибил пыль, наполнил до краев пересохшие дождевые бочки и повесил шелестящий бисерный занавес на открытые двери, и этот занавес, если бы вам захотелось выйти, можно было раздвинуть рукой. Но самым желанным мистеру Терлю и мистеру Смиту казалось его живительное прохладное прикосновение. Приятная тяжесть дождя заставила их снова сесть. Кожу лица слегка покалывали, пощипывали, щекотали падавшие капли, и первым побуждением было закрыть рот, закрыть глаза, закрыться руками, спрятаться. Но они с наслаждением откинули головы назад, подставили лицо дождю — пусть льет сколько хочет.
Но шквал продолжался недолго, всего какую-то минуту, потом стал затихать, по мере того как затихали звуки арфы, и вот руки в последний раз коснулись струн, извлекая последние громы, последние шумные всплески ливня.
Прощальный аккорд застыл в воздухе, как озаренные вспышкой молнии нити дождя.
Виденье погасло, последние капли в полной темноте беззвучно упали на землю.
Мисс Хилгуд, не открывая глаз, опустила руки. Мистер Терль и мистер Смит очнулись, посмотрели на двух сказочных женщин в конце гостиной сухих, невредимых, каким-то чудом не промокших под дождем.
Мистер Терль и мистер Смит, с трудом уняв дрожь, подались вперед, словно хотели что-то сказать. На их лицах была полная растерянность.
Звук, донесшийся сверху, вернул их к жизни. Звук был слабый, похожий на усталое хлопанье крыльев одинокой старой птицы.
Мистер Терль и мистер Смит прислушались. Да, это мистер Фермли аплодировал из комнаты. Мистеру Терлю понадобилось всего мгновенье, чтобы прийти в себя. Он толкнул в бок мистера Смита, и оба в экстазе захлопали. Эхо разнеслось по пустым комнатам отеля, ударяясь о стены, зеркала, окна, словно ища выхода наружу.
Теперь и мисс Хилгуд открыла глаза, и вид у нее был такой, словно этот шквал застал ее врасплох.
Мистер Терль и мистер Смит уже не помнили себя. Они хлопали так яростно и громко, словно в их руках с треском лопались связки карнавальных ракет. Мистер Фермли что-то кричал сверху, но никто его не слышал. Ладони разлетались, соединялись снова в оглушительных хлопках и так до тех пор, пока пальцы не распухли, и дыхание не стало тяжелым и учащенным, и вот наконец горящие, словно обожженные руки лежат на коленях.
И тогда очень медленно, словно еще раздумывая, мистер Смит встал, вышел на крыльцо и внес свои чемоданы. Он остановился у подножия лестницы, ведущей наверх, и посмотрел на мисс Хилгуд. Затем он перевел глаза на ее чемодан у ступенек веранды и снова посмотрел на мисс Хилгуд: брови его чуть-чуть поднялись в немом вопросе.
Мисс Хилгуд взглянула сначала на арфу, потом на свой единственный чемодан, затем на мистера Терля и наконец на мистера Смита и кивнула головой.
Мистер Смит, подхватив под мышку один из своих тощих чемоданов, взял чемодан мисс Хилгуд и стал медленно подниматься по ступенькам, уходящим в мягкий полумрак. Мисс Хилгуд притянула к себе арфу, и с этой минуты уже нельзя было разобрать, перебирает ли она струны в такт медленным шагам мистера Смита или это он подлаживает свой шаг под неторопливые аккорды. На площадке мистер Смит столкнулся с мистером Фермли — накинув старый, выцветший халат, тот осторожно спускался вниз.
Оба постояли с секунду, глядя вниз на фигуру мужчины и на двух женщин в дальнем конце гостиной — всего лишь видение, мираж. И оба подумали об одном и том же.
Звуки арфы и звуки дождя — каждый вечер. Не надо больше поливать крышу из садового шланга. Можно сидеть на веранде, лежать ночью в своей постели и слушать, как стучит, стучит и стучит по крыше дождь…
Мистер Смит продолжил свой путь наверх; мистер Фермли спустился вниз.
Звуки арфы… Слушайте, слушайте же их! Десятилетия засухи кончились. Пришло время дождей.
И грянул гром (перевод Л. Жданов).
Объявление на стене расплылось, словно его затянуло пленкой скользящей теплой воды; Экельс почувствовал, как веки, смыкаясь, на долю секунды прикрыли зрачки, но и в мгновенном мраке горели буквы:
А/О САФАРИ ВО ВРЕМЕНИ
ОРГАНИЗУЕМ САФАРИ В ЛЮБОЙ ГОД ПРОШЛОГО
ВЫ ВЫБИРАЕТЕ ДОБЫЧУ
МЫ ДОСТАВЛЯЕМ ВАС НА МЕСТО
ВЫ УБИВАЕТЕ ЕЕ
В глотке Экельса скопилась теплая слизь; он судорожно глотнул. Мускулы вокруг рта растянули губы в улыбку, когда он медленно поднял руку, в которой покачивался чек на десять тысяч долларов, предназначенный для человека за конторкой.
– Вы гарантируете, что я вернусь из сафари живым?
– Мы ничего не гарантируем, – ответил служащий, – кроме динозавров. – Он повернулся. – Вот мистер Тревис, он будет вашим проводником в Прошлое. Он скажет вам, где и когда стрелять. Если скажет "не стрелять", значит – не стрелять. Не выполните его распоряжения, по возвращении заплатите штраф – еще десять тысяч, кроме того, ждите неприятностей от правительства.
В дальнем конце огромного помещения конторы Экельс видел нечто причудливое и неопределенное, извивающееся и гудящее, переплетение проводов и стальных кожухов, переливающийся яркий ореол – то оранжевый, то серебристый, то голубой. Гул был такой, словно само Время горело на могучем костре, словно все годы, все даты летописей, все дни свалили в одну кучу и подожгли.
Одно прикосновение руки – и тотчас это горение послушно даст задний ход. Экельс помнил каждое слово объявления. Из пепла и праха, из пыли и золы восстанут, будто золотистые саламандры, старые годы, зеленые годы, розы усладят воздух, седые волосы станут черными, исчезнут морщины и складки, все и вся повернет вспять и станет семенем, от смерти ринется к своему истоку, солнца будут всходить на западе и погружаться в зарево востока, луны будут убывать с другого конца, все и вся уподобится цыпленку, прячущемуся в яйцо, кроликам, ныряющим в шляпу фокусника, все и вся познает новую смерть, смерть семени, зеленую смерть, возвращения в пору, предшествующую зачатию. И это будет сделано одним лишь движением руки…
– Черт возьми, – выдохнул Экельс; на его худом лице мелькали блики света от Машины – Настоящая Машина времени! – Он покачал головой. – Подумать только. Закончись выборы вчера иначе, и я сегодня, быть может, пришел бы сюда спасаться бегством. Слава богу, что победил Кейт. В Соединенных Штатах будет хороший президент.
– Вот именно, – отозвался человек за конторкой. – Нам повезло. Если бы выбрали Дойчера, не миновать нам жесточайшей диктатуры. Этот тип против всего на свете – против мира, против веры, против человечности, против разума. Люди звонили нам и справлялись – шутя, конечно, а впрочем… Дескать, если Дойчер будет президентом, нельзя ли перебраться в 1492 год. Да только не наше это дело – побеги устраивать. Мы организуем сафари. Так или иначе, Кейт – президент, и у вас теперь одна забота…
– …убить моего динозавра, – закончил фразу Экельс.
– Tyrannosaurus rex. Громогласный Ящер, отвратительнейшее чудовище в истории планеты. Подпишите вот это. Что бы с вами ни произошло, мы не отвечаем. У этих динозавров зверский аппетит.
Экельс вспыхнул от возмущения.
– Вы пытаетесь испугать меня?
– По чести говоря, да. Мы вовсе не желаем отправлять в прошлое таких, что при первом же выстреле ударяются в панику. В том году погибло шесть руководителей и дюжина охотников. Мы предоставляем вам случай испытать самое чертовское приключение, о каком только может мечтать настоящий охотник. Путешествие на шестьдесят миллионов лет назад и величайшая добыча всех времен! Вот ваш чек. Порвите его.
Мистер Экельс долго, смотрел на чек. Пальцы его дрожали.
– Ни пуха, ни пера, – сказал человек за конторкой. – Мистер Тревис, займитесь клиентом.
Неся ружья в руках, они молча прошли через комнату к Машине, к серебристому металлу и рокочущему свету.
Сперва день, затем ночь, опять день, опять ночь; потом день – ночь, день – ночь, день. Неделя, месяц, год, десятилетие! 2055 год. 2019, 1999! 1957! Мимо! Машина ревела.
Они надели кислородные шлемы, проверили наушники.
Экельс качался на мягком сиденье – бледный, зубы стиснуты. Он ощутил судорожную дрожь в руках, посмотрел вниз и увидел, как его пальцы сжали новое ружье. В машине было еще четверо. Тревис – руководитель сафари, его помощник Лесперанс и два охотника – Биллингс и Кремер. Они сидели, глядя друг на друга, а мимо, точно вспышки молний, проносились годы.
– Это ружье может убить динозавра? – вымолвили губы Экельса.
– Если верно попадешь, – ответил в наушниках Тревис. – У некоторых динозавров два мозга: один в голове, другой ниже по позвоночнику. Таких мы не трогаем. Лучше не злоупотреблять своей счастливой звездой. Первые две пули в глаза, если сумеете, конечно. Ослепили, тогда бейте в мозг.
Машина взвыла. Время было словно кинолента, пущенная обратным ходом. Солнца летели вспять, за ними мчались десятки миллионов лун.
– Господи, – произнес Экельс. – Все охотники, когда-либо жившие на свете, позавидовали бы нам сегодня. Тут тебе сама Африка покажется Иллинойсом.
Машина замедлила ход, вой сменился ровным гулом. Машина остановилась.
Солнце остановилось на небе.
Мгла, окружавшая Машину, рассеялась, они были в древности, глубокой-глубокой древности, три охотника и два руководителя, у каждого на коленях ружье – голубой вороненый ствол.
– Христос еще не родился, – сказал Тревис. – Моисей не ходил еще на гору беседовать с богом. Пирамиды лежат в земле, камни для них еще не обтесаны и не сложены. Помните об этом. Александр, Цезарь, Наполеон, Гитлер – никого из них нет.
Они кивнули.
– Вот, – мистер Тревис указал пальцем, – вот джунгли за шестьдесят миллионов две тысячи пятьдесят пять лет до президента Кейта.
Он показал на металлическую тропу, которая через распаренное болото уходила в зеленые заросли, извиваясь между огромными папоротниками и пальмами.
– А это, – объяснил он, – Тропа, проложенная здесь для охотников Компанией. Она парит над землей на высоте шести дюймов. Не задевает ни одного дерева, ни одного цветка, ни одной травинки. Сделана из антигравитационного металла. Ее назначение – изолировать вас от этого мира прошлого, чтобы вы ничего не коснулись. Держитесь Тропы. Не сходите с нее. Повторяю: не сходите с нее. Ни при каких обстоятельствах! Если свалитесь с нее – штраф. И не стреляйте ничего без нашего разрешения.
– Почему? – спросил Экельс.
Они сидели среди древних зарослей. Ветер нес далекие крики птиц, нес запах смолы и древнего соленого моря, запах влажной травы и кроваво-красных цветов.
– Мы не хотим изменять Будущее. Здесь, в Прошлом, мы незваные гости. Правительство не одобряет наши экскурсии. Приходится платить немалые взятки, чтобы нас не лишили концессии. Машина времени – дело щекотливое. Сами того не зная, мы можем убить какое-нибудь важное животное, пичугу, жука, раздавить цветок и уничтожить важное звено в развитии вида.
– Я что-то не понимаю, – сказал Экельс.
– Ну так слушайте, – продолжал Тревис. – Допустим, мы случайно убили здесь мышь. Это значит, что всех будущих потомков этой мыши уже не будет – верно?
– Да.
– Не будет потомков от потомков от всех ее потомков! Значит, неосторожно ступив ногой, вы уничтожаете не одну, и не десяток, и не тысячу, а миллион – миллиард мышей!
– Хорошо, они сдохли, – согласился Экельс. – Ну и что?
– Что? – Тревис презрительно фыркнул. – А как с лисами, для питания которых нужны были именно эти мыши? Не хватит десяти мышей – умрет одна лиса. Десятью лисами меньше – подохнет от голода лев. Одним львом меньше – погибнут всевозможные насекомые и стервятники, сгинет неисчислимое множество форм жизни. И вот итог: через пятьдесят девять миллионов лет пещерный человек, один из дюжины, населяющей весь мир, гонимый голодом, выходит на охоту за кабаном или саблезубым тигром. Но вы, друг мой, раздавив одну мышь, тем самым раздавили всех тигров в этих местах. И пещерный человек умирает от голода. А этот человек, заметьте себе, не просто один человек, нет! Это целый будущий народ. Из его чресел вышло бы десять сыновей. От них произошло бы сто – и так далее, и возникла бы целая цивилизация. Уничтожьте одного человека – и вы уничтожите целое племя, народ, историческую эпоху. Это все равно что убить одного из внуков Адама. Раздавите ногой мышь – это будет равносильно землетрясению, которое исказит облик всей земли, в корне изменит наши судьбы. Гибель одного пещерного человека – смерть миллиарда его потомков, задушенных во чреве. Может быть, Рим не появится на своих семи холмах. Европа навсегда останется глухим лесом, только в Азии расцветет пышная жизнь. Наступите на мышь – и вы сокрушите пирамиды. Наступите на мышь – и вы оставите на Вечности вмятину величиной с Великий Каньон. Не будет королевы Елизаветы, Вашингтон не перейдет Делавер. Соединенные Штаты вообще не появятся. Так что будьте осторожны. Держитесь тропы. Никогда не сходите с нее!
– Понимаю, – сказал Экельс. – Но тогда, выходит, опасно касаться даже травы?
– Совершенно верно. Нельзя предсказать, к чему приведет гибель того или иного растения. Малейшее отклонение сейчас неизмеримо возрастет за шестьдесят миллионов лет. Разумеется, не исключено, что наша теория ошибочна. Быть может, мы не в состоянии повлиять на Время. А если и в состоянии – то очень незначительно. Скажем, мертвая мышь ведет к небольшому отклонению в мире насекомых, дальше – к угнетению вида, еще дальше – к неурожаю, депрессии, голоду, наконец, к изменениям социальным. А может быть, итог будет совсем незаметным – легкое дуновение, шепот, волосок, пылинка в воздухе, такое, что сразу не увидишь. Кто знает? Кто возьмется предугадать? Мы не знаем – только гадаем. И покуда нам не известно совершенно точно, что наши вылазки во Времени для истории – гром или легкий шорох, надо быть чертовски осторожным. Эта Машина, эта Тропа, ваша одежда, вы сами, как вам известно, – все обеззаражено. И назначение этих кислородных шлемов – помешать нам внести в древний воздух наши бактерии.
– Но откуда мы знаем, каких зверей убивать?
– Они помечены красной краской, – ответил Тревис. – Сегодня, перед нашей отправкой, мы послали сюда на Машине Лесперанса. Он побывал как раз в этом времени и проследил за некоторыми животными.
– Изучал их?
– Вот именно, – отозвался Лесперанс. – Я прослеживаю всю их жизнь и отмечаю, какие особи живут долго. Таких очень мало. Сколько раз они спариваются. Редко… Жизнь коротка. Найдя зверя, которого подстерегает смерть под упавшим деревом или в асфальтовом озере, я отмечаю час, минуту, секунду, когда он гибнет. Затем стреляю красящей пулей. Она оставляет на коже красную метку. Когда экспедиция отбывает в Прошлое, я рассчитываю все так, чтобы мы явились минуты за две до того, как животное все равно погибнет. Так что мы убиваем только те особи, у которых нет будущего, которым и без того уже не спариться. Видите, насколько мы осторожны?
– Но если вы утром побывали здесь, – взволнованно заговорил Экельс, – то должны были встретить нас, нашу экспедицию! Как она прошла? Успешно? Все остались живы?
Тревис и Лесперанс переглянулись.
– Это был бы парадокс, – сказал Лесперанс. – Такой путаницы, чтобы человек встретил самого себя, Время не допускает. Если возникает такая опасность. Время делает шаг в сторону. Вроде того, как самолет проваливается в воздушную яму. Вы заметили, как Машину тряхнуло перед самой нашей остановкой? Это мы миновали самих себя по пути обратно в Будущее. Но мы не видели ничего. Поэтому невозможно сказать, удалась ли наша экспедиция, уложили ли мы зверя, вернулись ли мы – вернее, вы, мистер Экельс, – обратно живые.
Экельс бледно улыбнулся.
– Ну, все, – отрезал Тревис. – Встали!
Пора было выходить из Машины.
Джунгли были высокие, и джунгли были широкие, и джунгли были навеки всем миром. Воздух наполняли звуки, словно музыка, словно паруса бились в воздухе – это летели, будто исполинские летучие мыши из кошмара, из бреда, махая огромными, как пещерный свод, серыми крыльями, птеродактили. Экельс, стоя на узкой Тропе, шутя прицелился.
– Эй, бросьте! – скомандовал Тревис. – Даже в шутку не цельтесь, черт бы вас побрал! Вдруг выстрелит…
Экельс покраснел.
– Где же наш Tyrannosaurus rex?
Лесперанс взглянул на свои часы.
– На подходе. Мы встретимся ровно через шестьдесят секунд. И ради бога – не прозевайте красное пятно. Пока не скажем, не стрелять. И не сходите с Тропы. Не сходите с тропы!
Они шли навстречу утреннему ветерку.
– Странно, – пробормотал Экельс. – Перед нами – шестьдесят миллионов лет. Выборы прошли. Кейт стал президентом. Все празднуют победу. А мы – здесь, все эти миллионы лет словно ветром сдуло, их нет. Всего того, что заботило нас на протяжении нашей жизни, еще нет и в помине, даже в проекте.
– Приготовиться! – скомандовал Тревис. – Первый выстрел ваш, Экельс. Биллингс – второй номер. За ним – Кремер.
– Я охотился на тигров, кабанов, буйволов, слонов, но видит бог – это совсем другое дело, – произнес Экельс. – Я дрожу, как мальчишка.
– Тихо, – сказал Тревис.
Все остановились.
Тревис поднял руку.
– Впереди, – прошептал он. – В тумане. Он там. Встречайте Его Королевское Величество.
Безбрежные джунгли были полны щебета, шороха, бормотанья, вздохов.
Вдруг все смолкло, точно кто-то затворил дверь.
Тишина.
Раскат грома.
Из мглы ярдах в ста впереди появился Tyrannosaurus rex.
– Силы небесные, – пролепетал Экельс.
– Тсс!
Оно шло на огромных, лоснящихся, пружинящих, мягко ступающих ногах.
Оно за тридцать футов возвышалось над лесом – великий бог зла, прижавший хрупкие руки часовщика к маслянистой груди рептилии. Ноги – могучие поршни, тысяча фунтов белой кости, оплетенные тугими каналами мышц под блестящей морщинистой кожей, подобной кольчуге грозного воина. Каждое бедро – тонна мяса, слоновой кости и кольчужной стали. А из громадной вздымающейся грудной клетки торчали две тонкие руки, руки с пальцами, которые могли подобрать и исследовать человека, будто игрушку. Извивающаяся змеиная шея легко вздымала к небу тысячекилограммовый каменный монолит головы. Разверстая пасть обнажала частокол зубов-кинжалов. Вращались глаза – страусовые яйца, не выражая ничего, кроме голода. Оно сомкнуло челюсти в зловещем оскале. Оно побежало, и задние ноги смяли кусты и деревья, и когти вспороли сырую землю, оставляя следы шестидюймовой глубины. Оно бежало скользящим балетным шагом, неправдоподобно уверенно и легко для десятитонной махины. Оно настороженно вышло на залитую солнцем прогалину и пощупало воздух своими красивыми чешуйчатыми руками.
– Господи! – Губы Экельса дрожали. – Да оно, если вытянется, луну достать может.
– Тсс! – сердито зашипел Тревис. – Он еще не заметил нас.
– Его нельзя убить. – Экельс произнес это спокойно, словно заранее отметал все возражения. Он взвесил показания очевидцев и вынес окончательное решение. Ружье в его руках было словно пугач. – Идиоты, и что нас сюда принесло… Это же невозможно.
– Молчать! – рявкнул Тревис.
– Кошмар…
– Кру-гом! – скомандовал Тревис. – Спокойно возвращайтесь в Машину. Половина суммы будет вам возвращена.
– Я не ждал, что оно окажется таким огромным, – сказал Экельс. – Одним словом, просчитался. Нет, я участвовать не буду.
– Оно заметило нас!
– Вон красное пятно на груди!
Громогласный Ящер выпрямился. Его бронированная плоть сверкала, словно тысяча зеленых монет. Монеты покрывала жаркая слизь. В слизи копошились мелкие козявки, и все тело переливалось, будто по нему пробегали волны, даже когда чудовище стояло неподвижно. Оно глухо дохнуло. Над поляной повис запах сырого мяса.
– Помогите мне уйти, – сказал Экельс. – Раньше все было иначе. Я всегда знал, что останусь жив. Были надежные проводники, удачные сафари, никакой опасности. На сей раз я просчитался. Это мне не по силам. Признаюсь. Орешек мне не по зубам.
– Не бегите, – сказал Лесперанс. – Повернитесь кругом. Спрячьтесь в Машине.
– Да. – Казалось, Экельс окаменел. Он поглядел на свои ноги, словно пытался заставить их двигаться. Он застонал от бессилия.
– Экельс!
Он сделал шаг – другой, зажмурившись, волоча ноги.
– Не в ту сторону!
Едва он двинулся с места, как чудовище с ужасающим воем ринулось вперед. Сто ярдов оно покрыло за четыре секунды. Ружья взметнулись вверх и дали залп. Из пасти зверя вырвался ураган, обдав людей запахом слизи и крови. Чудовище взревело, его зубы сверкали на солнце.
Не оглядываясь, Экельс слепо шагнул к краю Тропы, сошел с нее и, сам того не сознавая, направился в джунгли; ружье бесполезно болталось в руках. Ступни тонули в зеленом мху, ноги влекли его прочь, он чувствовал себя одиноким и далеким от того, что происходило за его спиной.
Снова затрещали ружья. Выстрелы потонули в громовом реве ящера. Могучий хвост рептилии дернулся, точно кончик бича, и деревья взорвались облаками листьев и веток. Чудовище протянуло вниз свои руки ювелира – погладить людей, разорвать их пополам, раздавить, как ягоды, и сунуть в пасть, в ревущую глотку! Глыбы глаз очутились возле людей. Они увидели свое отражение. Они открыли огонь по металлическим векам и пылающим черным зрачкам.
Словно каменный идол, словно горный обвал, рухнул. Tyrannosaurus rex.
Рыча, он цеплялся за деревья и валил их. Зацепил и смял металлическую Тропу. Люди бросились назад, отступая. Десять тонн холодного мяса, как утес, грохнулись оземь. Ружья дали еще залп. Чудовище ударило бронированным хвостом, щелкнуло змеиными челюстями и затихло. Из горла фонтаном била кровь. Где-то внутри лопнул бурдюк с жидкостью, и зловонный поток захлестнул охотников. Они стояли неподвижно, облитые чем-то блестящим, красным.
Гром смолк.
В джунглях воцарилась тишина. После обвала – зеленый покой. После кошмара – утро.
Биллингс и Кремер сидели на Тропе; им было плохо. Тревис и Лесперанс стояли рядом, держа дымящиеся ружья и чертыхаясь.
Экельс, весь дрожа, лежал ничком в Машине Времени. Каким-то образом он выбрался обратно на Тропу и добрел до Машины.
Подошел Тревис, глянул на Экельса, достал из ящика марлю и вернулся к тем, что сидели на Тропе.
– Оботритесь.
Они стерли со шлемов кровь. И тоже принялись чертыхаться. Чудовище лежало неподвижно. Гора мяса, из недр которой доносилось бульканье, вздохи – это умирали клетки, органы переставали действовать, и соки последний раз текли по своим ходам, все отключалось, навсегда выходя из строя. Точно вы стояли возле разбитого паровоза или закончившего рабочий день парового катка – все клапаны открыты или плотно зажаты. Затрещали кости: вес мышц, ничем не управляемый – мертвый вес, – раздавил тонкие руки, притиснутые к земле. Колыхаясь, оно приняло покойное положение.
Вдруг снова грохот. Высоко над ними сломался исполинский сук. С гулом он обрушился на безжизненное чудовище, как бы окончательно утверждая его гибель.
– Так. – Лесперанс поглядел на часы. – Минута в минуту. Это тот самый сук, который должен был его убить. – Он обратился к двум охотникам. – Фотография трофея вам нужна?
– Что?
– Мы не можем увозить добычу в Будущее. Туша должна лежать здесь, на своем месте, чтобы ею могли питаться насекомые, птицы, бактерии. Равновесие нарушать нельзя. Поэтому добычу оставляют. Но мы можем сфотографировать вас возле нее.
Охотники сделали над собой усилие, пытаясь думать, но сдались, тряся головой.
Они послушно дали отвести себя в Машину. Устало опустились на сиденья. Тупо оглянулись на поверженное чудовище – немой курган. На остывающей броне уже копошились золотистые насекомые, сидели причудливые птицеящеры.
Внезапный шум заставил охотников оцепенеть: на полу Машины, дрожа, сидел Экельс.
– Простите меня, – сказал он.
– Встаньте! – рявкнул Тревис.
Экельс встал.
– Ступайте на Тропу, – скомандовал Тревис. Он поднял ружье. – Вы не вернетесь с Машиной. Вы останетесь здесь!
Лесперанс перехватил руку Тревиса.
– Постой…
– А ты не суйся! – Тревис стряхнул его руку. – Из-за этого подонка мы все чуть не погибли. Но главное даже не это. Нет, черт возьми, ты погляди на его башмаки! Гляди! Он соскочил с Тропы. Понимаешь, чем это нам грозит? Один бог знает, какой штраф нам прилепят! Десятки тысяч долларов! Мы гарантируем, что никто не сойдет с Тропы. Он сошел. Идиот чертов! Я обязан доложить правительству. И нас могут лишить концессии на эти сафари. А какие последствия будут для Времени, для Истории?!
– Успокойся, он набрал на подошвы немного грязи – только и всего.
– Откуда мы можем знать? – крикнул Тревис. – Мы ничего не знаем! Это же все сплошная загадка! Шагом марш, Экельс!
Экельс полез в карман.
– Я заплачу сколько угодно. Сто тысяч долларов! Тревис покосился на чековую книжку и плюнул.
– Ступайте! Чудовище лежит возле Тропы. Суньте ему руки по локоть в пасть. Потом можете вернуться к нам.
– Это несправедливо!
– Зверь мертв, ублюдок несчастный. Пули! Пули не должны оставаться здесь, в Прошлом. Они могут повлиять на развитие. Вот вам нож. Вырежьте их!
Джунгли опять пробудились к жизни и наполнились древними шорохами, птичьими голосами. Экельс медленно повернулся и остановил взгляд на доисторической падали, глыбе кошмаров и ужасов. Наконец, словно лунатик, побрел по Тропе.
Пять минут спустя он, дрожа всем телом, вернулся к Машине, его руки были по локоть красны от крови.
Он протянул вперед обе ладони. На них блестели стальные пули. Потом он упал. Он лежал там, где упал недвижимый.
– Напрасно ты его заставил это делать, – сказал Лесперанс.
– Напрасно! Об этом рано судить. – Тревис толкнул неподвижное тело. – Не помрет. Больше его не потянет за такой добычей. А теперь, – он сделал вялый жест рукой, – включай. Двигаемся домой.
1492. 1776. 1812
Они умыли лицо и руки. Они сняли заскорузлые от крови рубахи, брюки и надели все чистое. Экельс пришел в себя, но сидел молча. Тревис добрых десять минут в упор смотрел на него.
– Не глядите на меня, – вырвалось у Экельса. – Я ничего не сделал.
– Кто знает.
– Я только соскочил с Тропы и вымазал башмаки глиной. Чего вы от меня хотите? Чтобы я вас на коленях умолял?
– Это не исключено. Предупреждаю Вас, Экельс, может еще случиться, что я вас убью. Ружье заряжено.
– Я не виноват. Я ничего не сделал.
1999. 2000. 2055.
Машина остановилась.
– Выходите, – скомандовал Тревис.
Комната была такая же, как прежде. Хотя нет, не совсем такая же. Тот же человек сидел за той же конторкой. Нет, не совсем тот же человек, и конторка не та же.
Тревис быстро обвел помещение взглядом.
– Все в порядке? – буркнул он.
– Конечно. С благополучным возвращением!
Но настороженность не покидала Тревиса. Казалось, он проверяет каждый атом воздуха, придирчиво исследует свет солнца, падающий из высокого окна.
– О'кей, Экельс, выходите. И больше никогда не попадайтесь мне на глаза.
Экельс будто окаменел.
– Ну? – поторопил его Тревис. – Что вы там такое увидели?
Экельс медленно вдыхал воздух – с воздухом что-то произошло, какое-то химическое изменение, настолько незначительное, неуловимое, что лишь слабый голос подсознания говорил Экельсу о перемене. И краски – белая, серая, синяя, оранжевая, на стенах, мебели, в небе за окном – они… они… да: что с ними случилось? А тут еще это ощущение. По коже бегали мурашки. Руки дергались. Всеми порами тела он улавливал нечто странное, чужеродное. Будто где-то кто-то свистнул в свисток, который слышат только собаки. И его тело беззвучно откликнулось. За окном, за стенами этого помещения, за спиной человека (который был не тем человеком) у перегородки (которая была не той перегородкой) – целый мир улиц и людей. Но как отсюда определить, что это за мир теперь, что за люди? Он буквально чувствовал, как они движутся там, за стенами, – словно шахматные фигурки, влекомые сухим ветром…
Зато сразу бросалось в глаза объявление на стене, объявление, которое он уже читал сегодня, когда впервые вошел сюда.
Что-то в нем было не так.
А/О СОФАРИ ВОВРЕМЕНИ
АРГАНИЗУЕМ СОФАРИ ВЛЮБОЙ ГОД ПРОШЛОГО
ВЫ ВЫБЕРАЕТЕ ДАБЫЧУ
МЫ ДАСТАВЛЯЕМ ВАС НАМЕСТО
ВЫ УБЕВАЕТЕ ЕЕ
Экельс почувствовал, что опускается на стул. Он стал лихорадочно скрести грязь на башмаках. Его дрожащая рука подняла липкий ком.
– Нет, не может быть! Из-за такой малости… Нет!
На комке было отливающее зеленью, золотом и чернью пятно – бабочка, очень красивая… мертвая.
– Из-за такой малости! Из-за бабочки! – закричал Экельс.
Она упала на пол – изящное маленькое создание, способное нарушить равновесие, повалились маленькие костяшки домино… большие костяшки… огромные костяшки, соединенные цепью неисчислимых лет, составляющих Время. Мысли Экельса смешались. Не может быть, чтобы она что-то изменила. Мертвая бабочка – и такие последствия? Невозможно!
Его лицо похолодело Непослушными губами он вымолвил:
– Кто… кто вчера победил на выборах?
Человек за конторкой хихикнул.
– Шутите? Будто не знаете! Дойчер, разумеется! Кто же еще? Уж не этот ли хлюпик Кейт? Теперь у власти железный человек! – Служащий опешил. – Что это с вами?
Экельс застонал. Он упал на колени. Дрожащие пальцы протянулись к золотистой бабочке.
– Неужели нельзя, – молил он весь мир, себя, служащего, Машину, – вернуть ее туда, оживить ее? Неужели нельзя начать все сначала? Может быть…
Он лежал неподвижно. Лежал, закрыв глаза, дрожа, и ждал. Он отчетливо слышал тяжелое дыхание Тревиса, слышал, как Тревис поднимает ружье и нажимает курок.
И грянул гром.
Детская площадка (перевод Т. Шинкарь).
Еще при жизни жены, спеша утром на пригородный поезд или возвращаясь вечером домой, мистер Чарльз Андерхилл проходил мимо детской площадки, но никогда не обращал на нее внимания. Она не вызывала в нем ни любопытства, ни неприязни, ибо он вообще не подозревал о ее существовании.
Но сегодня за завтраком его сестра Кэрол, вот уже полгода как занявшая место покойной жены за семейным столом, вдруг осторожно заметила:
- Джимми скоро три года. Завтра я отведу его на детскую площадку.
- На детскую площадку? - переспросил мистер Андерхилл.
А у себя в конторе на листке блокнота записал и, чтобы не забыть, жирно подчеркнул черными чернилами: "Посмотреть детскую площадку".
В тот же вечер, едва грохот поезда замер в ушах, мистер Андерхилл обычным путем, через город, зашагал домой, сунув под мышку свежую газету, чтобы не зачитаться по дороге и не позабыть взглянуть на детскую площадку. Таким образом, ровно в пять часов десять минут пополудни он уже стоял перед голой чугунной оградой детской площадки с распахнутыми настежь воротами - стоял, остолбенев, едва веря тому, что открылось его глазам...
Казалось, вначале и глядеть было не на что. Но едва он прервал свою обычную безмолвную беседу с самим собой и вернулся к действительности, все постепенно, словно на экране включенного телевизора, стало обретать определенные очертания.
Вначале были лишь голоса - приглушенные, словно из-под воды доносившиеся крики и возгласы. Они исходили от каких-то расплывчатых пятен, ломаных линий и теней. Потом будто кто-то дал пинка машине, и она заработала - крики с силой обрушились на него, а глаза явственно увидели то, что прежде скрывалось за пеленой тумана. Он увидел детей! Они носились по лужайке, они дрались, отчаянно колотили друг друга кулаками, царапались, падали, поднимались и снова куда-то мчались - все в кровоточащих или уже подживших ссадинах и царапинах. Дюжина кошек, брошенных в собачью конуру, не могла бы вопить пронзительней! С неправдоподобной отчетливостью мистер Андерхилл видел каждую болячку и царапину на их лицах и коленях. Ошеломленный, он выдержал первый шквал звуков. Когда же глаза и уши отказались более воспринимать что-либо, на помощь им пришло обоняние. В нос ударил едкий запах ртутной мази, липкого пластыря, камфары и свинцовых примочек. Запах был настолько сильный, что он почувствовал горечь во рту. Сквозь прутья решетки, тускло поблескивавшие в сумерках угасающего дня, потянуло запахом йодистой настойки. Дети, словно фигурки в игральном автомате, послушные нажатию рычага, налетали друг на друга, сшибались, оступались, падали столько-то попадании, столько-то промахов, пока наконец не будет подведен окончательный и неожиданный итог этой жестокой игры. Да и свет на площадке был какой-то странный, слепяще-резкий - или, может быть, мистеру Андерхиллу так показалось? А фигурки детей отбрасывали сразу четыре тени: одну темную, почти черную, и три слабые серые полутени. Поэтому почти невозможно было сказать, куда они стремглав несутся, пока в конце концов не врежутся в цель. Да, этот косо падающий, слепящий глаза свет резко обозначал контуры предметов и странно отдалял их - от этого площадка казалась далекой, почти недосягаемой. Может быть, виной всему была железная решетка, напоминающая ограду вольера в зоопарке, за которой всякое может случиться.
"Вот так площадка, - подумал мистер Андерхилл. - Что за страсть превращать игры в сущий ад? А это вечное стремление истязать друг друга?" Вздох облегчения вырвался из его груди. Слава Богу, его детство давно и безвозвратно ушло. Нет больше ни щипков, ни колотушек, ни бессмысленных страстей, ни обманутых надежд.
Вдруг порыв ветра вырвал из рук газету. Мистер Андерхилл бросился за нею в открытые ворота детской площадки. Поймав газету, он тут же отступил назад, ибо почувствовал, как пальто вдруг тяжело давит плечи, шляпа непомерно велика, ремень, поддерживавший брюки, ослабел, а ботинки сваливаются с ног. Ему показалось, что он маленький мальчик, нарядившийся в одежду отца, чтобы поиграть в почтенного бизнесмена. За его спиной грозно возвышались ворота площадки, серое небо давило свинцовой тяжестью, в лицо дул ветер, отдающий запахом йода, напоминающий дыхание хищного зверя. Мистер Андерхилл споткнулся и чуть не упал.
Выскочив за ограду, он остановился и облегченно перевел дух, словно человек, вырвавшийся из леденящих объятий океана.
- Здравствуй, Чарли! - Мистер Андерхилл резко обернулся. На самой верхушке металлической спусковой горки сидел мальчуган лет девяти и приветственно махал ему рукой: - Здравствуй, Чарли!
Мистер Чарльз Андерхилл машинально махнул в ответ. "Однако я совсем не знаю его, - тут же подумал он. - Почему он зовет меня Чарли?".
В серых сумерках незнакомый малыш продолжал улыбаться ему, пока вдруг вопящая орава детей не столкнула его вниз и с визгом и гиканьем не увлекла с собой. Пораженный Андерхилл стоял и смотрел. Площадка казалась огромной фабрикой боли и страданий. Можно простоять у ее ограды хоть целых полчаса, но все равно не увидишь здесь ни одного детского лица, которое не исказила бы гримаса крика, которое не побагровело бы от злобы и не побелело от страха. Да, именно так! В конце концов, кто сказал, что детство - самая счастливая пора жизни? О нет, это самое страшное и жестокое время, пора варварства, когда нет даже полиции, чтобы защитить тебя, есть только родители, но они слишком заняты собой, а их мир чужд и непонятен. Будь в его власти мистер Андерхилл коснулся рукой холодных прутьев ограды, - он повесил бы здесь только одну надпись: "Площадка Торквемады" [8].
Но кто этот мальчик, который окликнул его? Отдаленно он кого-то ему напоминал, возможно старого друга или знакомого. Должно быть, сын еще одного бизнесмена, благополучно нажившего на склоне лет язву желудка.
"Вот, значит, где будет играть мой Джимми, - подумал мистер Андерхилл. - Вот какова она, эта детская площадка". * * *
В передней, повесив шляпу и рассеянно взглянув в мутное зеркало на свое худое, вытянутое лицо, мистер Андерхилл вдруг почувствовал озноб и усталость, и, когда навстречу ему вышла сестра, а за нею бесшумно, словно мышонок, выбежал Джимми, мистер Андерхилл был менее ласков с ними, чем обычно. Сынишка тут же взобрался к нему на плечи и начал свою любимую игру в "короля гор". А мистер Андерхилл, сосредоточенно глядя на кончик сигары, которую не торопился раскурить, откашлялся и сказал:
- Я думал о детской площадке, Кэрол.
- Завтра я отведу туда Джима.
- Отведешь Джима?! На эту площадку?
Все в нем восстало.
Воспоминания о площадке были слишком еще живы в памяти. Царапины, ссадины, разбитые носы... Там, как в кабинете зубного врача, даже воздух напоен болью и страхом. А эти ужасные "классики", "крестики и нолики", нарисованные в пыли! Ведь он всего лишь секунду видел их у себя под ногами, когда погнался за унесенной ветром газетой, но как напугали они его!
- Чем же тебе не нравится эта площадка?
- Да видела ли ты ее? - И мистер Андерхилл вдруг растерянно умолк. Черт возьми, Кэрол, я хотел сказать, видела ли ты детей, которые там играют? Ведь это же живодеры!
- Это все дети из хороших семей.
- Да, но они бесчинствуют, как настоящие гестаповцы! - промолвил Андерхилл. - Это все равно что отвести Джима на мельницу и сунуть головой в жернова. При одной мысли, что Джим должен играть на этой живодерне, у меня кровь стынет в жилах!
- Ты прекрасно знаешь, что это самая приличная детская площадка поблизости.
- Мне безразлично, даже если это так. Я только знаю, что никаких других игрушек, кроме палок, бит и духовых ружей, я там не видел. К концу первого же дня от Джима останутся рожки да ножки. Он будет изжарен живьем, как новогодний поросенок!
Кэрол рассмеялась.
- Ты преувеличиваешь.
- Нисколько. Я говорю совершенно серьезно.
- Но не можешь же ты лишить Джимми детства. Он должен пройти через это. Ну и что, если его немножко поколотят или он сам поколотит других. Это же мальчишки! Они все таковы.
- Мне не нравятся такие мальчишки.
- Но ведь это самая счастливая пора их детства!
- Чепуха. Когда-то я с тоской и сожалением вспоминал о детстве. Но теперь я понимаю, что был просто-напросто сентиментальным дураком. Этот сумасшедший визг и беготня, напоминающие кошмарный сон! А возвращение домой, когда ты весь пропитан страхом! О, если бы я только мог уберечь Джима от этого!
- Это неразумно и, слава Богу, невозможно.
- Говорю тебе, что я и близко не подпущу его к этой площадке! Пусть лучше растет отшельником.
- Чарли!
- Да, да! Посмотрела бы ты на этих зверенышей! Джим - мой сын! Он мой, а не твой, запомни это! - Мистер Андерхилл чувствовал, как хрупкие ножки сына обхватили его шею, а нежные пальчики копошатся в его волосах. - Я не отдам его на эту живодерню.
- В таком случае ему придется пройти через все это в школе. Уж лучше пусть привыкнет сейчас, пока ему всего три года.
- Я уже думал об этом. - Мистер Андерхилл Крепко сжал ножки сына, свисающие с его плеч, как две теплые колбаски. - Я, возможно, даже пойду на то, чтобы нанять Джиму воспитателя...
- Чарльз!
Обед прошел в полном молчании. А когда сестра ушла на кухню мыть посуду, мистер Андерхилл взял сына и отправился на прогулку. Путь их лежал мимо детской площадки. Теперь ее освещал лишь слабый свет уличных фонарей. Был прохладный сентябрьский вечер, и в воздухе уже чувствовался сухой пряный аромат осени. Еще неделя - и детей соберут в школы, словно сухую листву, чтобы она запылала новым, ярким огнем. Их шумную энергию постараются теперь направить на более разумные цели. Но после школы они снова придут на площадку и снова будут носиться по ней, напоминая метательные снаряды, будут врезаться друг в друга и взрываться, как ракеты, и каждое такое миниатюрное сражение оставит после себя след боли и страданий.
- Хочу туда, - вдруг промолвил маленький Джимми, уткнувшись лицом в ограду парка, глядя на то, как не успевшие еще разойтись по домам дети то налетают друг на друга в драке, то разбегаются прочь.
- Нет, Джим, нет, тебе не хочется туда!
- Хочу играть, - упрямо повторил Джим, и глазенки его засверкали, когда он увидел, как большой мальчик ударил мальчика поменьше, а тот дал пинка совсем крошечному мальчугану.
- Папа, хочу играть!..
- Идем, Джим, ты там не будешь, пока я еще в силах помешать этому! - И мистер Андерхилл потянул сына за руку.
- Хочу играть! - уже захныкал Джим. Глаза его превратились в мутные кляксы, личико сморщилось, и он заплакал.
Дети за оградой остановились, они обернулись и посмотрели на незнакомого мужчину и мальчика. Странное чувство охватило мистера Андерхилла. Ему показалось, что он у решетки вольера, а за ней настороженные лисьи морды, на секунду оторвавшиеся от растерзанного тельца зайчонка. Злобный блеск желтых глаз, острые подбородки, хищные зубы, жесткие вихры волос, испачканные майки и грязные руки в царапинах, следах недавних драк. Он чувствовал запах лакричных и мятных леденцов и еще чего-то тошнотворно сладкого. А над всем этим висел тяжелый запах горчичных компрессов, словно кто-то страдающий простудой удрал сюда, не захотев вылежать положенный срок в постели, и еще густой залах камфарной мази, смешанный с запахом пота. Все эти липкие, гнетущие запахи грифеля, мела и мокрой губки, которой вытирают школьную доску, реальные или воображаемые, воскресили в памяти далекие воспоминания. Рты у детей были набиты леденцами, из сопящих носов текла омерзительная зелено-желтая жидкость. Боже милосердный, помоги мне!
Дети увидели Джима. Новичок! Они молча разглядывали его, а когда он захныкал громче и мистер Андерхилл наконец оторвал его от решетки и, упирающегося, ставшего тяжелым, как куль с песком, потащил за собой, дети молча проводили их сверкающими взглядами. Андерхиллу вдруг захотелось обернуться, пригрозить им кулаком, закричать: "Я не отдам вам моего Джима, нет, ни за что!".
И тут как нельзя более некстати снова послышался голос незнакомого мальчишки. Он опять сидел на горке, так высоко, что в сумерках был едва различим, и снова Андерхиллу показалось, что он кого-то ему напоминает.
- Здравствуй, Чарли!.. - Мальчик приветственно махнул рукой. Андерхилл остановился, притих и маленький Джим.
- До скорого свидания, Чарли!
И тут Андерхиллу показалось, что мальчик похож на Томаса Маршалла, его бывшего сослуживца. Он жил всего в квартале от Андерхилла, но они не виделись вот уже несколько лет.
- До скорого свидания, Чарли!
"До скорого свидания? Почему до скорого? Что за чушь говорит этот мальчишка!".
- А я тебя знаю, Чарли! - снова крикнул мальчик. - Пока!
- Что?! - Мистер Андерхилл даже поперхнулся от негодования.
- До завтрашнего вечера, Чарли. И-э-эй! - Мальчик ринулся вниз, вот он уже на земле, у подножия горки, с лицом белым как мел, а через него, падая и кувыркаясь, летят другие.
Растерянный мистер Андерхилл застыл на месте. Но маленький Джим снова захныкал, и мистер Андерхилл, таща упирающегося сына за руку и провожаемый немигающими лисьими взглядами из-за решетки, поспешил домой, остро ощущая холод осени.
* * *
На следующий день, пораньше закончив дела в конторе, мистер Андерхилл трехчасовым поездом вернулся домой. В три двадцать пять он был уже в Гринтауне и вполне мог еще насладиться теплом последних неярких лучей осеннего солнца. "Странно, как в один прекрасный день вдруг приходит осень, - думал он. - Вчера, казалось, еще было лето, а сегодня ты уже не уверен. То ли нет былого тепла в воздухе, то ли поиному пахнет ветер? А может, это старость, которая уже засела в костях и в один прекрасный вечер вдруг проникает в кровь, а потом в сердце, и ты чувствуешь ее холодное дыхание? Ты на год стал старше, еще один год ушел безвозвратно. Может быть, это?".
Он шел по направлению к детской площадке и думал о будущем.
Кажется, ни в одно время года человек не строит столько планов, как осенью. Должно быть, вид умирающей природы невольно заставляет человека подумать о смерти, вспомнить, что он еще не успел сделать. Итак, решено. У Джима будет частный воспитатель. Он не должен попасть в одну из этих ужасных школ. Разумеется, это отразится на его скромных сбережениях, но зато детство Джима не будет омрачено злом и насилием. Они с Кэрол сами будут подбирать ему друзей. Никаких задир или драчунов, пусть только посмеют коснуться его Джима... А что касается детской площадки, то о ней, разумеется, не может быть и речи.
- Здравствуй, Чарльз.
Мистер Андерхилл быстро поднял голову. У ворот площадки стояла его сестра Кэрол. Она назвала его Чарльзом вместо обычного Чарли, и он сразу это заметил. Значит, вчерашняя размолвка еще не забыта.
- Что ты здесь делаешь, Кэрол? Она виновато покраснела и бросила взгляд за решетку площадки.
- Нет, не может быть!.. - воскликнул мистер Андерхилл, и его испуганный, ищущий взгляд остановился на ораве дерущихся, визжащих детей. - Ты хочешь сказать, что...
Сестра посмотрела на него с еле заметным любопытством и кивнула головой.
- Я думала, что если отведу его пораньше...
- ...то, вернувшись в обычное время, я ничего не узнаю? Ты это хотела сказать, да?
Да, именно это она хотела сказать.
- Боже мой, Кэрол, где же он?
- Я сама только что пришла посмотреть, как он себя здесь чувствует.
- Неужели ты бросила его здесь одного? На весь день!..
- Нет, всего на несколько минут, пока я делала покупки...
- Ты оставила его здесь? Боже милосердный! - Андерхилл схватил ее за руку. - Идем! Надо немедленно же забрать его отсюда!
Сквозь прутья решетки они вглядывались туда, где носились по лужайке мальчишки, а девчонки царапались и били друг друга по щекам. То и дело от группок дерущихся и ссорящихся детей отделялась одинокая фигурка и стремглав бежала куда-то, сшибая всех на пути.
- Он там! - воскликнул в отчаянии Андерхилл и в ту же минуту увидел Джима. С криком и плачем он бежал через лужайку, преследуемый несколькими сорванцами. Вот он упал, поднялся, снова упал, издавая дикие вопли, а его преследователи хладнокровно обстреливали его из духовых ружей.
- Я заткну эти проклятые ружья им в глотки! - разъярился мистер Андерхилл. - Сюда, Джим! Сюда!
Джим устремился к воротам, на голос отца, и тот подхватил его на лету, словно узел с мокрым и грязным тряпьем. У Джима был расквашен нос, штанишки изодраны в клочья, и весь он был в пыли и грязи.
- Вот тебе твоя площадка! - воскликнул мистер Андерхилл, обращаясь к сестре, и, став на колени, прижал к себе сына.- Вот они, твои милые невинные малютки из хороших семей. Настоящие фашисты! Если я еще раз увижу Джима здесь, скандала не миновать! Идем, Джим. А вы, маленькие ублюдки, марш отсюда! - прикрикнул он на детей.
- Мы ничего не сделали, - хором ответили дети.
- Боже мой, куда мы идем! - патетически воскликнул мистер Андерхилл.
- Эй, Чарли! - вдруг снова услышал он знакомый голос.
Опять этот мальчишка! Он отделился от группы детей и, улыбаясь, небрежно махнул рукой.
- Кто это? - спросила Кэрол.
- Откуда я знаю, черт побери!- в сердцах воскликнул мистер Андерхилл.
- До свидания, Чарли. Пока! - снова крикнул мальчик и исчез.
Подхватив сына на руки и решительно взяв сестру за локоть, мистер Андерхилл направился домой.
- Отпусти мой локоть! - резко сказала Кэрол.
Вечером, готовясь ко сну, мистер Андерхилл был буквально вне себя от негодования. Чтобы успокоиться, он выпил кофе, но и это не помогло. Он готов был размозжить головы этим отвратительным сорванцам: да, да, именно отвратительным!
Сколько в них хитрости, злобы, коварства, бессердечия. Во имя всего святого, кто оно, это новое поколение? Банда головорезов, висельников, громил, молодая поросль кровожадных кретинов и истязателей, в души которых уже проник страшный яд безнадзорности! Мистер Андерхилл беспокойно ворочался в постели. Наконец он встал и закурил папиросу.
Но это не принесло успокоения. Придя домой, они с Кэрол поссорились. Они некрасиво кричали друг на друга - точь-в-точь дерущиеся павлины в прериях, где приличия и условности были бы смешной и нелепой причудой. Теперь ему было стыдно за свою несдержанность. Не следует отвечать грубостью на грубость, если считаешь себя воспитанным человеком. Он хотел поговорить спокойно, но Кэрол не дала ему, черт возьми! Она решила сунуть мальчишку в эту чудовищную машину, чтобы та раздавила его. Она хочет, чтобы на нем поскорее поставили штамп и номер, чтобы побои и пинки сопровождали его от детской площадки и детского сада до дверей школы и университета, а потом даже и там. Если Джиму повезет, в университете истязание и жестокость примут более утонченные формы, не будет крови и слюны, они останутся по ту сторону детства. Но у Джима к годам его зрелости появится Бог весть какой взгляд на жизнь, может, он сам захочет стать волком среди волков, псом среди псов, злодеем среди злодеев. Однако в мире и без того слишком много зла, больше, чем следует. Мысль о десяти-пятнадцати годах мучений, которые предстоит перенести Джиму, заставила мистера Андерхилла содрогнуться. Он чувствовал, как хлещут, жгут, молотят кулаками его собственное тело, как выворачивают суставы, как избивают и терзают его. Он содрогнулся, он почувствовал себя медузой, брошенной в камнедробилку. Джим не выдержит этого, он слишком мал, слишком слаб!
Все эти мысли лихорадочно проносились в голове мистера Андерхилла, пока он беспокойно бродил по комнатам спящего дома. Он думал о себе, о сыне, о детской площадке и о не покидавшем его гнетущем чувстве страха. Казалось, не было вопроса, который он не задал бы себе и не обдумал со всех сторон. Какие из его страхов - результат одиночества и смерти Энн, а что просто собственные причуды, желание настоять на своем? Какие из страхов вызваны реальной действительностью, тем, что он увидел на детской площадке и в лицах детей? Что разумно, а что нелепые домыслы? Мысленно он бросал крохотные гирьки на чашу весов и смотрел, как вздрагивает стрелка, колеблется, замирает, снова колеблется то в одну, то в другую сторону - между полуночью и рассветом, между светом и тьмой, простым разумом и откровенным безумием. Он не должен так держаться за сына, он должен отпустить его. Но, когда он глядел в глазенки Джима, он видел в них Энн: это ее глаза, ее губы, легкое трепетание ноздрей, пульсирующая жилка под тонкой кожей. "Я имею право бояться за Джима, - думал он. - Имею полное право. Если у вас было два драгоценных сосуда и один из них разбился, а другой, единственный, уцелел, разве можно быть спокойным и благоразумным, не испытывать постоянной тревоги и страха, что и его вдруг не станет? Нет, - повторял он, медленно меряя шагами коридор, нет, я способен испытывать только страх, страх, и более ничего".
- Что ты бродишь ночью по дому? - послышался голос сестры, когда он проходил мимо открытых дверей ее спальни. - Не надо быть таким ребенком, Чарли. Мне очень жаль, если я кажусь тебе бессердечной или жестокой. Но ты должен отказаться от своих предубеждений. Джим не может расти вне школы. Если бы была жива Энн, она обязательно отдала бы его в школу. Завтра он должен пойти на детскую площадку и ходить туда до тех пор, пока не научится постоять за себя и пока дети не привыкнут к нему. Тогда они не станут его трогать.
Андерхилл ничего не ответил. Он тихонько оделся в темноте, спустился вниз и вышел на улицу. Было без пяти двенадцать, когда он быстро зашагал по тротуару в тени высоких вязов, дубов и кленов, пытаясь успокоиться. Он понимал, что Кэрол права. Это твой мир, ты в нем живешь, и ты должен принимать его таким, каков он есть. Но в этом-то и был весь ужас. Ведь он уже прошел через все это, он хорошо знал, что значит побывать в клетке со львами. Воспоминания о собственном детстве терзали его все эти часы, воспоминания о страхе и жестокости. Мог ли он смириться с тем, что и его сына ждут такие испытания, его Джимми, который не виноват в том, что рос слабым и болезненным ребенком, с хрупкими косточками и бледным личиком. Разумеется, его все будут мучить и обижать.
У детской площадки, над которой все еще горел одинокий фонарь, он остановился. Ворота были уже заперты, но этот единственный фонарь горел здесь до двенадцати ночи. С каким наслаждением он стер бы с лица земли это проклятое место, разбил бы в куски ограду, уничтожил бы эти ужасные спусковые горки и сказал бы детям: "Идите домой! Играйте дома, играйте в своих дворах!".
Каким коварным, жестоким, холодным местом была эта площадка! Знал ли кто-нибудь, откуда приходят сюда дети? Мальчик, выбивший тебе зуб, кто он, как его зовут? Никто не знает. Где он живет? Никто не знает. В любой день ты можешь прийти сюда, избить до полусмерти любого из малышей и убежать, а на другой день можешь пойти на другую площадку и проделать то же самое. Никто не станет разыскивать тебя. Можно ходить с площадки на площадку и везде давать волю своим преступным наклонностям - и все безнаказанно, никто не запомнит тебя, ибо никто тебя никогда и не знал. Через месяц можешь снова вернуться на первую из них, и если малыш, которому ты выбил зуб, окажется там и узнает тебя, ты сможешь все отрицать:
"Нет, это не я. Это, должно быть, кто-то другой. Я здесь впервые. Нет, нет, это не я". А когда мальчуган отвернется, можешь снова дать ему пинка и убежать, петляя по безымянным улицам.
"Что делать, как помочь сыну? - думал мистер Андерхилл. - Сестра более чем великодушна, она отдает Джиму все свое время, неистраченную любовь и нежность, которые не пришлось подарить собственным детям. Я не могу все время ссориться с ней или просить ее покинуть мой дом. Уехать в деревню? Нет, это невозможно. Для этого нужны деньги. Но оставить Джима здесь я тоже не могу".
- Здравствуй, Чарли, - раздался тихий голос. Андерхилл вздрогнул и обернулся. За оградой детской площадки прямо на земле сидел серьезный девятилетний мальчуган и рисовал пальцем квадратики в прохладной пыли. Он даже не поднял головы и не посмотрел на Андерхилла. Он просто сказал: "Здравствуй, Чарли", спокойно пребывая в этом зловещем мире по ту сторону железной ограды.
- Откуда ты знаешь мое имя? - спросил мистер Андерхилл.
- Знаю. - Мальчик улыбнулся и поудобнее скрестил ноги. - У вас неприятности.
- Почему ты здесь так поздно? Кто ты?
- Меня зовут Маршалл.
- Ну конечно же! Ты Томми Маршалл, сын Томаса Маршалла. Мне сразу показалось, что я тебя знаю.
- Еще бы, - Мальчик тихонько засмеялся.
- Как поживает твой отец, Томми?
- А вы давно не видели его, сэр?
- Я видел его мельком на улице месяца два назад.
- Как он выглядит?
- Что ты сказал? - удивился мистер Андерхилл.
- Как выглядит мистер Маршалл? - повторил свой вопрос мальчик. Было что-то странное в том, как он избегал произносить слово "отец".
- По-моему, неплохо. Но почему ты меня об этом спрашиваешь?
- Надеюсь, он счастлив, - промолвил мальчик. Мистер Андерхилл смотрел на его поцарапанные руки и разбитые колени.
- Разве ты не собираешься домой, Томми?
- Я убежал из дому, чтобы повидаться с вами. Я знал, что вы придете сюда. Вам страшно, мистер Андерхилл?
От неожиданности мистер Андерхилл не нашелся что ответить.
- Да, эти маленькие чудовища...- наконец промолвил он.
- Возможно, я смогу помочь вам. - Мальчик нарисовал в пыли треугольник.
"Что за ерунда?" - подумал мистер Андерхилл.
- Каким образом?
- Ведь вы сделали бы все, чтобы Джим не попал сюда, не так ли? Даже поменялись бы с ним местами, если бы могли?
Мистер Андерхилл оторопело кивнул.
- Тогда приходите сюда завтра, ровно в четыре часа. Я смогу помочь вам.
- Помочь? Как можешь ты помочь мне?
- Сейчас я вам этого не скажу, - ответил мальчик. - Но это касается детской площадки, любого места, похожего на это, где царит зло. Ведь вы сами это чувствуете, не так ли?
Теплый ветерок пролетел над пустынной лужайкой, освещенной светом единственного фонаря. Андерхилл вздрогнул.
Даже сейчас в площадке было что-то зловещее, ибо она служила злу.
- Неужели все площадки похожи на эту?
- Таких немало. Вполне возможно, что эта - в чем-то единственная, а может, и нет. Все зависит от того, как смотреть на вещи. Ведь они таковы, какими нам хочется их видеть, Чарли. Очень многие считают, что это прекрасная площадка, и они по-своему правы. Наверное, все зависит от того, с какой стороны смотришь на это. Мне только хочется сказать вам, что Том Маршалл тоже пережил это. Он тоже боялся за своего сынишку Томми, тоже думал об этой площадке и о детях, которые играют на ней. Ему тоже хотелось уберечь Томми от зла и страданий.
Мальчик говорил об этом как о далеком прошлом, и мистеру Андерхиллу стало не по себе.
- Вот мы и договорились, - сказал мальчик.
- Договорились? С кем же?
- Думаю, с детской площадкой или с тем, кому она принадлежит.
- Кому же она принадлежит?
- Я никогда не видел его. Там, в конце площадки, за эстрадой, есть контора. Свет горит в ней всю ночь. Какой-то странный, синеватый, очень яркий свет. В конторе совершенно пустой стол и стул, на котором никто никогда не сидел, и табличка с надписью: "Управляющий", хотя никто никогда не видел его.
- Должен же он быть где-нибудь поблизости?
- Совершенно верно, должен, - ответил мальчик. - Иначе ни я, ни кое-кто другой не смогли бы попасть сюда.
- Ты рассуждаешь как взрослый.
Мальчик был заметно польщен.
- Хотите знать, кто я на самом деле? Я совсем не Томми. Я - Том Маршалл, его отец.- Мальчик продолжал неподвижно сидеть в пыли, освещенный светом одинокого, недосягаемого фонаря, а ночной ветер легонько трепал ворот его рубашки и поднимал с земли прохладную пыль. - Да, я Том Маршалл - отец. Я знаю, вам трудно поверить в это, но это так. Я тоже боялся за Томми, как вы боитесь сейчас за своего Джима. Поэтому я пошел на эту сделку с детской площадкой. О, не думайте, что я один здесь такой. Есть и другие. Если вы повнимательнее вглядитесь в лица детей, то по выражению глаз сразу отличите нас от настоящих детей.
Андерхилл растерянно смотрел на мальчика.
- Шел бы ты домой, Томми.
- Вам хочется мне верить. Вам хочется, чтобы все это оказалось правдой. Я понял это в первый же день по вашим глазам, как только вы подошли к ограде. Если бы вы могли поменяться местами с Джимом, вы, не задумываясь, сделали бы это. Вам хочется спасти его от подобного детства, хочется, чтобы он поскорее стал взрослым и все это было бы уже позади.
- Какой отец не желает добра своему ребенку.
- А вы особенно. Ведь вы уже сейчас чувствуете каждый удар и пинок, который получит здесь Джим. Ладно, приходите завтра. Вы тоже сможете договориться.
- Поменяться местами с Джимом? "Какая нелепая, неправдоподобная и вместе с тем странно успокаивающая мысль!".
- Что я должен сделать для этого?
- Твердо решить, что вы этого хотите.
Следующий свой вопрос мистер Андерхилл постарался задать как можно более безразличным тоном, так, чтобы он походил скорее на шутку, хотя в душе его поднималось негодование.
- Сколько это будет стоить?
- Ровным счетом ничего. Вам только надо будет приходить и играть на этой площадке.
- Весь день?
- И, разумеется, ходить в школу.
- И снова расти?
- Да, и снова расти. Приходите завтра в четыре.
- В это время я еще занят в конторе.
- Итак, до завтра, - сказал мальчик.
- Ты бы лучше шел домой, Томми.
- Меня зовут Том Маршалл, - ответил мальчик, продолжая сидеть в пыли. Фонарь над детской площадкой погас.
* * *
Мистер Андерхилл и его сестра за завтраком молчали. Обычно он звонил из конторы и болтал с сестрой о разных делах, но сегодня он не сделал этого. Однако в половине второго, после ленча, к которому он почти не притронулся, мистер Андерхилл все же позвонил домой. Услышав голос Кэрол, он тут же положил трубку. Но через пять минут снова набрал номер.
- Это ты звонил, Чарли?
- Да, я, - ответил он.
- Мне показалось, что это ты, а потом ты почему-то положил трубку. Ты что-то хотел сказать, дорогой?
Кэрол снова вела себя благоразумно.
- Нет, я просто так.
- Эти два дня были просто ужасны, Чарли! Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю. Джим должен ходить на площадку и должен получить свою порцию пинков и побоев.
- Да, да, свою порцию.
Он снова увидел кровь, хищные лисьи морды и растерзанного зайчонка.
- Он должен уметь постоять за себя, - продолжала Кэрол, - и, если нужно, дать сдачи.
- Да, дать сдачи, - машинально повторял мистер Андерхилл.
- Я так и знала, что ты одумаешься.
- Да, одумаюсь, - повторял он. - Да, да, ты права. Иного выхода нет. Он должен быть принесен в жертву.
- Чарли, какие странные слова ты говоришь!
Мистер Андерхилл откашлялся.
- Итак, решено.
- Да.
"Интересно, как все это произойдет", - подумал он.
- Ну а в остальном дома все в порядке? - спросил он.
Он думал о квадратах и треугольниках, которые чертил в пыли мальчик, чье лицо было смутно знакомо.
- Да, - ответила сестра.
- Я только что подумал, Кэрол, - вдруг сказал он.
- О чем, милый?
- Я приеду сегодня в три, - он произносил слова медленно, словно человек, который с трудом перевел дыхание после сокрушительного удара под ложечку. - Мы пройдемся немного, ты, я и Джим. - Он закрыл глаза.
- Отлично, милый!
- Пройдемся до детской площадки, - добавил он и положил трубку.
* * *
Была уже настоящая осень, с резким ветром и холодами. За ночь деревья расцветились осенними красками и начали терять листву. Сухие листья кружились над головой мистера Андерхилла, когда он поднялся на крыльцо дома, где укрылись от ветра поджидавшие его Кэрол и маленький Джим.
- Здравствуй. - Брат и сестра, поприветствовав друг друга, обменялись поцелуями.
- Вот и папа, Джим.
- Здравствуй, Джимми.
Они улыбались, хотя у мистера Андерхилла душа холодела от страха при мысли о том, что его ждет.
Было почти четыре часа. Он взглянул на серое небо, грозившее дождем, похожее на застывшую лаву или пепел; влажный ветер дул в лицо. Когда они пошли, мистер Андерхилл крепко прижал к себе локоть сестры.
- Ты такой внимательный сегодня, Чарли, - улыбнулась она.
- Да, да, - рассеянно ответил он, думая о своем.
Вот и ворота детской площадки.
- Здравствуй, Чарли!
Высоко на верхушке гигантской горки стоял маленький Маршалл и махал им рукой, однако лицо его было серьезно.
- Подожди меня здесь, Кэрол, - сказал мистер Андерхилл. - Я скоро вернусь. Я только отведу туда Джимми.
- Хорошо, я подожду.
Он сжал ручонку сына.
- Идем, Джим. Держись крепко за папу.
По бетонным ступеням они спустились на площадку и остановились. Вот они, эти гигантские квадраты, "классики", чудовищные "крестики и нолики", какие-то цифры, треугольники и овалы, которые дети рисовали в этой неправдоподобной пыли.
Налетел ветер, и мистер Андерхилл поежился от холода; он еще крепче сжал ладошку сына и, обернувшись, посмотрел на сестру. "Прощай", сказал он, ибо более не сомневался ни в чем. Он был на детской площадке, он знал, что она существует и что сейчас произойдет то, что должно произойти. Ради Джима он готов теперь на все, на все в этом ужасном мире. А сестра лишь засмеялась в ответ: "Что ты, Чарли, глупый!".
А потом они с Джимом побежали по пыльной площадке, по дну каменного моря, которое гнало, толкало, бросало их вперед. Вот он услышал, как закричал Джим: "Папа! Папа!", а дети окружили их, и мальчик на спусковой горке что-то кричал, а гигантские "классики", "крестики и нолики" кружились перед глазами. Страх сковал тело мистера Андерхилла, но он уже знал, что нужно делать, что должно быть сделано и чего следует ожидать.
В дальнем конце площадки в воздухе мелькнул футбольный мяч, со свистом проносились бейсбольные мячи, хлопали биты, мелькали кулаки. Дверь конторы управляющего была широко открыта, стол пуст, на стуле никого, а под потолком горела одинокая лампочка.
Андерхилл споткнулся, зажмурил глаза и, издав вопль, упал на землю. Тело сжалось от острой боли, странные слова слетали с губ, все кружилось перед глазами.
- Ну вот и ты, Джим, - произнес чей-то голос. А мистер Андерхилл, зажмурив глаза, визжа и вопя, уже взбирался по высокой металлической лестнице; в горле першило от крика.
Открыв глаза, он увидел, что сидит на самой верхушке отливающей свинцовой синевой горки не менее десяти тысяч футов высотой, а сзади на него напирают другие дети. Они толкают и бьют его, требуют, чтобы он спускался вниз, спускался вниз!
Он посмотрел вниз и далеко в конце площадки увидел человека в черном пальто. Он шел к воротам, а там стояла женщина и махала ему рукой. Потом мужчина и женщина стояли рядом и смотрели на него. Они махали и кричали:
- Не скучай, Джим, не скучай!
Он закричал и, все поняв, в ужасе посмотрел на свои маленькие худые руки и на далекую землю внизу. Он уже чувствовал, как из носа сочится кровь, а мальчишка Маршалл вдруг очутился рядом.
- Привет! - выкрикнул он и изо всех сил ткнул его кулаком в лицо. - Всего каких-нибудь двенадцать лет, пустяки! - Рев площадки заглушил его голос.
"Двенадцать лет! - подумал мистер Андерхилл, чувствуя, как западня захлопнулась. - У детей свое чувство времени. Для них год все равно что десять. Значит, не двенадцать лет детства, а целое столетие, столетие этого кошмара!".
- Эй ты, спускайся вниз! Сзади его обдавали запахами горчичных припарок и скипидарной мази, земляных орехов и жевательной резинки, запахами чернил, бечевы для бумажного змея, борного мыла, тыквенных масок, оставшихся от праздника "всех святых", и масок из папье-маше, запахами подсыхающих ссадин и болячек: его били, щипали и толкали вниз. Кулаки поднимались и опускались, он видел злые лисьи морды, а внизу у ограды мужчина и женщина махали ему рукой. Он закричал, он закрыл лицо руками, он почувствовал, как сочится из носа кровь, а его подталкивают все ближе и ближе к краю пропасти, за которой была пустота, ничто.
Нагнувшись вперед, вопя от страха и боли, он ринулся вниз, а за ним остальные - десятки тысяч чудовищ! За секунду до того, как он шлепнулся на землю, врезался в самую гущу барахтающихся тел, в голове пронеслась и тут же исчезла мысль: "Да ведь это же ад, сущий ад!".
И разве кто-либо из мальчишек, оказавшихся в этой чудовищной свалке у подножия горки, стал бы оспаривать это?
Здесь могут водиться тигры (перевод Д. Лившиц).
— Надо бить планету её же оружием, — сказал Чаттертон. — Ступите на неё, распорите ей брюхо, отравите животных, запрудите реки, стерилизуйте воздух, протараньте её, поработайте как следует киркой, заберите руду пошлите ко всем чертям, как только получите всё, что хотели получить. Не то планета жестоко отомстит вам. Планетам доверять нельзя. Все они разные, но все враждебны нам и готовы причинить вред, особенно такая отдалённая, как эта, — в миллиарде километров от всего на свете. Поэтому нападайте первыми, сдирайте с неё шкуру, выгребайте минералы и удирайте живее, пока эта окаянная планета не взорвалась вам в лицо. Вот как надо обращаться с ними.
Ракета садилась на седьмую планету 84-й звёздной системы. Она пролетела много миллионов километров. Земля находилась где-то очень далеко. Люди забыли как выглядит земное солнце. Их солнечная система была уже обжита, изучена, использована, как и другие, обшаренные вдоль и поперёк, выдоенные, укрощённые, и теперь звёздные корабли крошечных человечков — жителей невероятно отдалённой планеты — исследовали новые далёкие миры. За несколько месяцев, за несколько лет они могли преодолеть любое расстояние, ибо скорость их ракет равнялась скорости самого бога, и вот сейчас, в десятитысячный раз, одна из таких ракет — участниц этой охоты за планетами — опускалась в чужой, неведомый мир.
— Нет, — ответил капитан Форестер. — Я слишком уважаю другие миры, чтобы обращаться с ними по вашему методу, Чаттертон. Благодарение богу, грабить и разрушать не моё дело. К счастью, я только астронавт. Вот вы — антрополог и минералог. Что ж, действуйте — копайте, забирайтесь в недра и скоблите. А я буду бродить и смотреть на этот новый мир, каким бы он ни был, каким бы он ни казался. Я люблю смотреть. Все астронавты любят смотреть, иначе они бы не были астронавтами. Если ты астронавт, тебе нравиться вдыхать новые запахи, видеть новые краски и новых людей. Впрочем, существуют ли ещё они — новые люди, новые океаны и острова?
— Не забудьте захватить с собой револьвер, — посоветовал Чаттертон.
— Только в кобуре, — ответил Форестер.
Оба они взглянули в иллюминатор и увидели целое море зелени, поднимавшееся навстречу кораблю.
— Интересно узнать, что эта планета думает о нас, — заметил Форестер.
— Меня-то она невзлюбит, — заявил Чаттертон. И уж я, чёрт возьми, позабочусь о том, чтобы заслужить эту нелюбовь. Плевать я хотел на всякие там тонкости. Деньги — вот ради чего я прилетел сюда. Давайте высадимся здесь, капитан. Мне кажется, здешняя почва полна железа, если я только что-нибудь в этом смыслю.
Зелень была удивительно свежая — такой они видели её разве только в детстве.
Озёра, словно голубые капли, лежали меж отлогих холмов. Не было ни шумных шоссе, ни рекламных щитов, ни городов. «Какое-то бесконечное зелёное поле для гольфа, подумал Форестер. — Гоняя мяч по этой зелёной траве, можно пройти десятки тысяч километров в любом направлении и всё-таки не кончить игры. Планета, созданная для отдыха, огромная крокетная площадка, где можно целый день лежать на спине, полузакрыв глаза, покусывать стебелёк кашки, вдыхать запах травы, улыбаться небу и наслаждаться вечным праздником, вставая лишь для того, чтобы перелистать свежий выпуск газеты или с треском прогнать через проволочные ворота деревянный шар с красной полоской».
— Если бывают планеты-женщины, то это одна из них!
— Женщина — снаружи, мужчина внутри, — возразил Чаттертон. — Там, внутри, всё твёрдое, всё мужское — железо, медь, уран, антрацит. Не поддавайтесь чарам косметики, Форестер, она одурачит вас.
Он подошёл к бункеру, где хранился Почвенный Бур. Его огромный винтовой наконечник блестел, отсвечивая голубым, готовый вонзиться в почву и высосать пробы на глубине двадцати метров, а то и глубже — забраться поближе к сердцу планеты. Чаттертон кивком головы указал на бур.
— Мы её продырявим, вашу женщину, Форестер, мы продырявим её насквозь.
— В этом я не сомневаюсь, — спокойно ответил Форестер.
— Корабль пошёл на посадку.
— Здесь слишком зелено, слишком уж мирно, — сказал Чаттертон. — Мне это не нравиться. — Он повернулся к капитану. — Мы выйдем с оружием.
— С вашего разрешения, распоряжаться здесь буду я.
— Конечно. Но моя компания вложила в эти механизмы огромный капитал — миллионы долларов, и наш долг — обезопасить эти деньги.
Воздух на новой планете — седьмой планете 84-й звёздной системы был прекрасный. Дверца распахнулась. Люди вышли друг за другом и оказались в настоящей оранжерее.
Последним вышел Чаттертон с револьвером в руке.
В тот момент, когда он ступил на зелёную лужайку, земля дрогнула. По траве пробежал трепет. Загромыхало в отдалённом лесу. Небо покрылось облаками и потемнело. Астронавты внимательно посмотрели на Чаттертона.
— Чёрт побери, да это землетрясение!
Чаттертон сильно побледнел. Все засмеялись.
— Вы не понравились планете, Чаттертон!
— Чепуха!
Наконец всё стихло.
— Но, когда выходили мы, никакого землетрясения не было, — возразил капитан Форестер. Очевидно, ваша философия пришлась планете не по душе.
— Совпадение! — усмехнулся Чаттертон. — Пошли обратно. Я хочу вытащить Бур и через полчасика взять несколько проб.
— Одну минутку! — Форестер уже не смеялся. — Прежде всего мы должны осмотреть местность, убедиться, что здесь нет враждебных нам людей или животных. А кроме того, не каждый год натыкаешься на такую планету. Уж очень она хороша! Надеюсь, вы не будете возражать, если мы прогуляемся и осмотрим её.
— Согласен. — Чаттертон присоединился к остальным. — Только давайте побыстрей окончим с этим.
Они оставили у корабля охрану и зашагали по полям и луга, взбираясь на отлогие холмы, спускаясь в неглубокие долины. Словно ватага мальчишек, которые вырвались на простор в чудеснейший день самого прекрасного лета и самого замечательного за всю историю человечества года, разгуливали они по лужайкам. Так приятно было бы поиграть здесь в крокет, и, пожалуй, если бы хорошенько прислушаться, можно было бы услышать шорох деревянного мяча, прошелестевшего в траве, звон от его удара по железным воротцам, приглушённые голоса мужчин, внезапный всплеск женского смеха, донёсшийся из какой-нибудь теннистой, увитой плющом беседки, и даже потрескивание льда в кувшине с водой.
Эй! — крикнул Дрисколл, один из самых молодых членов экипажа, с наслаждением вдыхая воздух. — Я прихватил с собой всё для бейсбола. Не сыграть ли нам попозже? Ну что за прелесть!
Мужчины тихо засмеялись. Да, что и говорить, это был самый лучший сезон для бейсбола, самый подходящий ветерок для тенниса, самая удачная погода для прогулок на велосипеде и сбора дикого винограда.
— А что, если бы нам пришлось скосить всё это? — спросил Дрисколл. Астронавты остановились.
— Так я и знал: тут что-то неладно! — воскликнул Чаттертон. — Взгляните на эту траву. Она скошена совсем недавно!
А может быть это какая-то разновидность дикондры? Она всегда короткая?
Чаттертон сплюнул прямо на зелёную траву и растёр плевок сапогом.
— Не нравиться, не нравиться мне всё это. Если с нами что-нибудь случиться, на земле никто ничего не узнает. Нелепый порядок: если ракета не возвращается, мы никогда не посылаем вторую, чтобы выяснить причину.
— Вполне естественно, — сказал Форестер. — Мы не можем вести бесплодные войны с тысячами враждебных миров. Каждая ракета — это годы, деньги, человеческие жизни. Мы не можем позволить себе рисковать двумя ракетами, если один полёт уже доказал, что планета враждебна. Мы летаем в мирные планеты. Вроде этой.
— Я часто задумываюсь о том, — заметил Дрисколл, — что случилось с исчезнувшими экспедициями, посланными в те миры, куда мы больше не пытаемся попасть.
Чаттертон пристально смотрел на дальний лес.
— Они были расстреляны, уничтожены, зажарены. Что может случиться и с нами в любую минуту. Пора возвращаться и приступать к работе, капитан.
Они стояли на вершине большого холма.
— Какое дивное ощущение! — произнёс Дрисколл, взмахнув руками. — А помните, как мы бегали, когда были мальчишками, и как нас подгонял ветер? Словно за плечами вырастали крылья. Бывало, бежишь и думаешь: вот-вот полечу. И всё-таки этого никогда не случалось.
Мужчины остановились, охваченные воспоминаниями. В воздухе пахло цветочной пыльцой и капельками недавнего дождя, быстро высыхавшими на миллионах былинок.
Дрисколл пробежал несколько шагов.
— О господи, что за ветерок! Ведь в сущности, мы никогда не летаем по-настоящему. Мы сидим в толстой металлической клетке, но ведь это же не полёт. Мы никогда не летаем, как летают птицы, сами по себе. А как чудесно было бы раскинуть руки вот так, — он распростёр руки. — И побежать… Он побежал вперёд, сам смеясь своей нелепой фантазии. — И полететь! — вскричал он.
И полетел.
Время молчо бежало на часах людей, стоявших внизу. Они смотрели вверх. И вот с неба донёсся взрыв неправдоподобно счастливого смеха.
— Велите ему вернуться, — прошептал Чаттертон. — он будет убит.
Никто не ответил Чаттертону, никто не смотрел на него; все были потрясены и только улыбались.
Наконец Дрисколл опустился на землю у их ног.
— Вы видели? Чёрт побери, ведь я летал!
Да, они видели.
— Дайте-ка мне сесть! Ах, боже мой, я не могу прийти в себя! Дрисколл, смеясь, похлопал себя по коленям. — Я воробей, я сокол, честное слово! Вот что — теперь попробуйте вы, попробуйте все!
Он замолчал, потом заговорил снова, сияя, захлёбываясь от восторга:
— Это всё ветер. Он подхватил меня и понёс!
— Давайте уйдём отсюда, — сказал Чаттертон, озираясь по сторонам и подозрительно разглядывая голубое небо. Это ловушка. Нас хотят заманить в воздух. А потом швырнуть вниз и убить. Я иду назад, к кораблю.
— Вам придётся подождать моего приказа, заметил Форестер.
Все нахмурились. Было тепло, но в то же время прохладно, дул лёгкий ветерок. В воздухе трепетал какой-то звенящий звук, словно кто-то запустил бумажного змея, — звук Весны.
— Я попросил ветер, чтобы он помог мне полететь, — сказал Дрисколл, — и он помог.
Форестер отвёл всех остальных в сторону.
— Следующим буду я. Если я погибну — все назад к кораблю!
— Прошу прощения, — вмешался Чаттертон. — Но я не могу этого допустить. Вы капитан. Мы не можем рисковать вами. — Он вытащил револьвер. — Вы обязаны признавать здесь мой авторитет и мою власть. Игра зашла слишком далеко. Приказываю вам вернуться на корабль!
— Спрячте револьвер, — хладнокровно ответил Форестер.
— Остановитесь, безумцы! Прищурившись, Чаттертон переводил взгляд с одного астронавта на другого. — Неужели вы ещё не поняли? Этот мир живой. Он разглядывает нас и пока что играет с нами, а сам выжидает благоприятной минуты.
— Это моё дело, — отрезал Форестер. — А вы — если сию же минуту не спрячете револьвер — пойдёте назад к кораблю под конвоем.
— Все вы сошли с ума! Если не хотите идти со мной, можете умирать здесь, а я иду назад, беру пробы и запускаю ракету.
— Чаттертон!
Не пытайтесь удержать меня!
Чаттертон побежал. И вдруг громко вскрикнул.
Все подняли глаза — и тоже не удержались от крика.
— Он там, — сказал Дрисколл.
Чаттертон был уже высоко в небе.
Ночь опустилась незаметно, словно закрылся чей-то большой ласковый глаз. Оцепеневший от изумления Чаттертон лежал на склоне холма. Остальные сидели вокруг, усталые, но весёлые. Он не желал смотреть на небо. Внутренне сжавшись, он хотел лишь одного — ощущать твёрдую землю, ощущать свои руки, ноги, всё своё тело.
— Это было изумительно! — сказал астронавт, которого звали Кестлер.
Все они успели полетать, словно скворцы, орлы, воробьи, и были счастливы.
— Эй, Чаттертон, придите в себя и признайтесь: вам понравилось? — Спросил Кестлер.
— Этого не может быть! — Чаттертон крепко зажмурился. — Она не могла сделать это. То есть могла, но при одном условии — если воздух здесь живой. Он словно зажал меня в кулаке и поднял вверх. А сейчас, в любую минуту, он может убить всех нас. Он живой.
— Отлично, — согласился Кестлер. — Допустим, что он живой. А у всего живого должна быть какая-то цель. Так вот, может быть, цель этой планеты как раз и состоит в том, чтобы сделать нас счастливыми!
Словно в потверждении его слов, к ним подлетел Дрисколл, держа в каждой руке по фляге.
— Я нашёл ручей с вкусной чистой водой. Попробу йте!
Форестер взял флягу и поднёс её Чаттертону, предлагая выпить глоток, но Чаттертон покачал головой и отшатнулся. Он закрыл лицо руками.
— Это кровь здешней планеты. Живая кровь. Выпейте её, и вместе с ней вы впустите в себя этот мир. Вы будете видеть его глазами, слышать его ушами. Нет, нет, благодарю.
Форестер пожал плечами и отхлебнул из фляжки.
— Вино! — воскликнул он.
— Не может быть!
— Это вино. Понюхайте его, попробуйте. Отличное белое вино.
— Французское столовое, — подтвердил Дрисколл, выпив свою порцию.
— Яд! — изрёк Чаттертон.
Фляжка пошла по кругу.
Весь этот ласковый день они бездельничали — им так не хотелось нарушать царивший вокруг покой. Словно робкие юноши, которые оказались в обществе изысканной, прекрасной и знаменитой красавицы, они боялись каким-нибудь неосторожным словом или жестом вспугнуть её и лишиться очарования и прелести её присутствия.
«Они ещё не забыли землетрясения и не хотят, чтобы оно повторилось, думал Форестер. — Так пусть же эти школьники наслаждаются Днём каникул и этой погодой, словно созданной для рыболовов. Пусть сидят под сенью деревьев или бродят по отлогим склонам холмов, но только пусть не бурят их буры, не щупают их щупы, не бомбят их бомбы».
Они набрели на небольшой ручеёк, который вливался в кипящий пруд. Рыба, блестя чешуёй, попадала в горячую воду и через минуту выплывала на поверхность пруда уже сваренная.
Чаттертон неохотно присоединился к общему ужину.
— Мы будем отравлены. В таких фокусах всегда таиться ловушка. Сегодня я буду ночевать в ракете. А вы — как хотите. Я вспомнил карту из одной книги по истории средневековья. Надпись на ней гласила: «Здесь могут водиться тигры». Так вот ночью, когда вы заснёте, здесь вдруг объявятся тигры и людоеды.
Форестер покачал головой.
— Я готов согласиться с вами — эта планета живая. Это своеобразный замкнутый мирок. Но сейчас она нуждается в нас, чтобы показать себя, чтобы кто-то мог оценить её красоту. Какой толк в театре, полном чудес, если нет зрителей?
Но Чаттертон уже не слушал его. Он нагнулся — его рвало.
— Меня отравили! Отравили!
Его держали за плечи, пока не кончилась рвота. Дали ему воды. Все остальные чувствовали себя отлично.
— Пожалуй, лучше вам больше ничего не есть, кроме наших корабельных продуктов, — посоветовал Форестер. — Так будет надёжнее.
— Надо немедленно приступить к работе. — Чаттертон покачнулся и вытер губы. — Мы уже потеряли целый день. Если понадобится, я буду работать один. Я покажу этой проклятой планете…
И, пошатываясь, он побрёл к кораблю.
— Он искушает судьбу, — прошептал Дрисколл. — Нельзя ли остановить его, капитан?
— Практически он является хозяином экспедиции. Но мы не обязаны ему помогать. В договоре есть пункт, по которому мы можем отказаться от работы в условиях, опасных для жизни. Так вот… Советую обрашаться с этой Площадкой Для Пикника как можно бережнее, и она отплатит нам тем же. Не вырезайте инициалов на деревьях. Распрямите смятую траву. Подберите кожуру от бананов.
Меж тем снизу, со стороны корабля, донёсся оглушительный грохот. Из запасного люка выкатился огромный блестящий Бур. Чаттертон шёл за ним следом и в микрофон отдавал распоряжения своему роботу:
— Сюда! Так!
— Ах, какой глупец!
— Стоп! — крикнул Чаттертон.
Бур вонзил свой длинный винтовой ствол в зелёную траву. Чаттертон помахал рукой астронавтам.
— Я ей покажу!
Небо содрогнулось.
Бур стоял в центре небольшой зелёной лужайки. Он врезался в землю и начал выбрасывать сырые комья дёрна, бесцеремонно швыряя их в ведёрко для анализов, которое раскачивалось на ветру.
И вдруг, словно чудовищный зверь, потревоженный во время еды, Бур издал жалобный металлический стон. Из почвы у его основания начала медленно проступать синеватая жидкость.
— Назад, безмозглый дурак! — крикнул Чаттертон.
Бур неуклюже задвигался, словно в каком-то доисторическом танце. Извергая огненные искры, он громко гудел, как гудит мощный паровоз, делая круговой поворот. Он тонул. Чёрная слизь превращалась под ним в тёмную лужу.
Кашляя, вздыхая и пыхтя, Бур, словно огромный подстреленный и издыхающий слон, медленно погружался в чёрную пенистую топь.
— Боже милостливый! — задыхаясь, прошептал Форестер, не в силах оторваться от этого зрелища. — Вы знаете, Дрисколл, что это такое? Это асфальт. Его дурацкая машина угодила в асфальтовый колодец.
— Эй! — вне себя от кричал Чаттертон Буру, бегая по краю маслянистого озера. — Сюда, наверх!
Но, подобно древним властителям Земли — динозаврам с их длинной трубчатой шеей, Бур, отбиваясь, дёргаясь и скрипя, всё больше уходил в чёрный пруд, откуда уже не было возврата к твёрдой и надёжной земле.
Чаттертон обернулся к стоящим вдалеке астронавтам:
— Помогите! Сделайте что-нибудь!
Но Бур уже исчез.
Вязкая жидкость пузырилась и злорадствовала, поглотив чудовище. Потом всё затихло. Только один огромный пузырь — последний — появился и лопнул. Разнёсся древний запах нефти.
Члены экипажа подошли и остановились на краю маленького тёмного озера.
Чаттертон уже не кричал.
Он долго смотрел на безмолвный асфальтовый омут, потом отвернулся и обратил невидящий взгляд на холмы, на сочные зелёные лужайки. Дальние деревья вдруг покрылись зрелыми плодами и теперь бесшумно роняли их на землю.
— Я ей покажу, — тихо сказал он.
— Успокойтесь, Чаттертон.
— Я проучу её, — повторил он.
— Присядьте, выпейте глоток вина.
— Я хорошенько проучу её, я ей покажу, что со мной так поступать нельзя.
Чаттертон зашагал к кораблю.
— Не спешите, — посоветовал Форестер.
Чаттертон побежал.
— Я знаю, что делать, знаю, как отомстить ей!
— Остановите его! — крикнул Форестер и побежал за ним, но потом вспомнил, что умеет летать. «На корабле есть атомная бомба, — подумал он. — Если он до неё доберётся…».
Остальные тоже подумали об этом и немедленно взмыли в воздух. Небольшая рощица преграждала Чаттертону путь к ракете. Выкрикивая проклятия, он бежал к роще, забыв о том, что мог бы перелететь через неё. А может быть, он боялся полететь или уже потерял этот дар? Астронавты летели к кораблю, чтобы опередить Чаттертона, и капитан вместе с ними. Подлетев к ракете, они поспешно заперли входной люк. Они ещё успели увидеть, как Чаттертон вбегал на опушку.
И стали ждать.
— Какой идиот! Он кажется совсем спятил!
Чаттертон так и не показался по эту сторону небольшого леска.
— Должно быть, он повернул назад и ждёт, когда мы ослабим надзор.
— Пойдите, приведите его! — приказал Форестер.
Двое астронавтов полетели к роще.
И вот сильный, но ласковый дождь пошёл над зелёным миром.
— Последний штрих, — сказал Дрисколл. — Нам не пришлось бы строить здесь дом. Заметьте — на нас не упала ни одна капля. Дождь идёт, но он идёт вокруг, спереди, сзади. Какая изумительная планета!
Они стояли сухие посреди голубого прохладного дождя. Солнце скрылось. Луна, огромная луна цвета льда, взошла над освежёнными холмами.
— Только одного не хватает на этой чудесной планете, — сказал кто-то.
— Да, — отозвались все задумчиво, протяжно.
— Что ж, надо пойти поискать, — предложил Дрисколл. — Ведь это логично. Ветер помогает нам летать, деревья и ручьи кормят, всё здесь живое. Может, если мы попросим пригласить к нам…
— Я долго думал над этим, и сегодня, и прежде, — перебил его Кестлер. — Все мы холостяки, все мы летаем уже много лет и устали. Как приятно было бы наконец осесть где-то. Быть может именно здесь. На земле мы работаем не покладая рук, чтобы скопить немного денег на покупку домика, чтобы заплатить налоги. В городах — вонь. А здесь — здесь даже не нужен дом при такой прекрасной погоде. Если надоест однообразие, можно попросить дождя, облаков, снега — словом, перемен. Здесь вообще не надо работать — всё делается даром.
— Это скучно. Так можно и свихнуться.
— Нет, — улыбаясь, возразил Кестлер. — Если жизнь пойдёт слишком уж гладко, надо только изредка повторять слова Чаттертона: «Здесь могут водиться тигры». Ого! Что это?
Еле слышный рёв донёсся из сумеречного леса. Уж не пряталась ли там какая-нибудь гигантская кошка?
Все вздрогнули.
— Непостоянная планета, — холодно сказал Кестлер. — Совсем как женщина, которая готова на всё, чтобы доставить удовольствие своим гостям, пока они с ней любезны. Чаттертон… Где же он?
Словно в ответ на это, чей-то крик раздался вдали. Два астронавта, улетевшие на поиски Чаттертона, делали какие-то знаки с опушки леса.
Форестер, Дрисколл и Кестлер подлетели к ним.
— Что случилось?
Люди показали куда-то в глубь леса.
— Мы решили, что вам надо взглянуть на это, капитан. — пояснил один. — Какая-то чертовщина.
Другой показал на тропинку.
— Посмотрите сюда, сэр.
Следы огромных когтей отпечатались на тропинке, свежие, отчётливые.
— И вот сюда.
Несколько капель крови.
Тяжёлый запах какого-то хищника повис в воздухе.
Где же всё-таки Чаттертон?
— Думаю, мы уже никогда не найдём его, капитан.
Слабее, слабее, всё больше отдаляясь, звучал рёв тигра, а потом и вовсе замолк в сумеречной тишине.
Астронавты лежали на упругой траве близ ракеты. Ночь была тёплая.
— Совсем как во времена моего детства, — вздохнул Дрисколл. — Однажды мы с братом дождались самой тёплой июльской ночи и отправились на лужайку перед зданием суда — считали звёзды, болтали. Это была прекрасная ночь, лучшая ночь в году, а сейчас, оглядываясь назад, могу сказать, что и лучшая ночь в моей жизни… Разумеется, не считая сегодняшней, — добавил он.
— Я всё думаю о Чаттертоне, — вставил Кестлер.
— Лучше не думать, — возразил Форестер. — Давайте поспим несколько часов — и в путь. Мы не можем позволить себе задержаться здесь даже на один день. И дело вовсе не в том, что случилось с Чаттертоном. Нет. Просто я боюсь, что если мы задержимся здесь, то можем слишком сильно привязаться к этой планете. И никогда уже не захотим расстоваться с ней.
Мягкий ветерок повеял вдруг над их головами.
— Я уже не хочу расставаться с ней. — Дрисколл подложил руки под голову, устраиваясь поудобнее. — И она тоже не хочет расставаться с нами… Если мы вернёмся на Землю и расскажем всем, как чудесна эта планета, — что тогда, капитан? Они ворвуться сюда и уничтожат её.
— Нет, — задумчиво проговорил Форестер. — Во-первых, эта планета не допустит массового вторжения. Не знаю, как именно она это сделает, но, уж конечно, ей удасться придумать какие-нибудь любопытные штучки. А во-вторых, я слишком сильно привязался к ней, проникся уважением. Нет, мы вернёмся на Землю и будем лгать. Мы скажем, что она враждебна людям. Ведь такой она и оказалась по отношению к среднему человеку вроде Чаттертона, который явится сюда, чтобы причинить ей вред. Так что, в конечном счёте, это и не будет ложью.
— Как странно! — заметил Кестлер. — Я совсем не боюсь. Чаттертон исчез, возможно, он убит, и убит самым ужасным образом. И всё же мы лежим здесь, никто не убегает, никто не боится. Это глупо. И тем не менее это правильно. Мы доверяем ей, а она доверяет нам.
— А вы заметили? Стоит выпить немного этой воды — вина, и больше не хочется. Это планета умеренности.
Они лежали, прислушиваясь к ночным звукам, и им казалось, что большое сердце этого зелёного мира неторопливо, но горячо бьётся внизу под ними.
«Пить хочется» — подумал Форестер.
Дождевая капля упала ему на губы.
Он тихо рассмеялся.
«Я одинок!» — подумал он.
И услышал вдали нежные, звонкие голоса.
Он стал смотреть в ту сторону. Несколько холмов, сбегающая с них прозрачная река, а на отмели, в облаке водяных брызг, группа прекрасных женщин. Их лица мерцают. Как дети, они резвятся на берегу. И вдруг Форестер узнал о них и о их жизни всё, что хотел. То были вечные странницы. Они бродяжничали, переходили с места на место, повинуясь лишь собственному капризу. Здесь не было шоссейных дорог, не было городов, здесь были только холмы, равнины, да ветры, которые переносили эти белые фигурки, словно пёрышки, куда бы те не пожелали. Стоило Форестреру мысленно задать вопрос, как кто-то невидимый тотчас шептал ему на ухо ответ. Мужчин там не был. Женщины сами продолжали свой род. Мужчины исчезли пятьдесят тысяч лет тому назад. А где эти женщины сейчас? Неподалёку от зелёного леска, рядом с винным ручьём, за шестью белыми камнями, у истока большой реки. Там, на отмелях, — женщины, которые могут стать прекрасными жёнами и вырастить чудесных детей.
Форестер открыл глаза. Остальные астронавты сидели возле него.
— Я видел сон.
Все они видели сны.
— …Неподалёку от зелёного леска…
— …рядом с винным ручьём…
— …за шестью белыми камнями, — сказал Кестлер.
— …и у истока большой реки, — закончил Дрисколл.
С минуту все молчали. И смотрели на серебристую ракету, блестевшую в свете звёзд.
— Ну, так как, капитан, мы пойдём, или полетим?
Форестер не ответил.
— Капитан, — сказал Дрисколл, — останемся здесь навсегда. Не будем возвращаться на Землю. Люди никогда не прилетят сюда выяснять, что с нами случилось. Они будут думать, что мы уничтожены. Ну, что вы скажете на это?
Лицо Форестера покрылось капельками пота. Он провёл языком по пересохшим губам. Руки вздрагивали у него на коленях. Экипаж ждал.
— Это было бы чудесно, — наконец выговорил капитан.
— Ещё бы!
— Но… — Форестер вздохнул. — Но мы обязаны выполнить задание. Люди вложили в наш корабль деньги. И ради этих людей мы обязаны вернуться.
Форестер поднялся. Астронавты продолжали сидеть, не слушая его.
— Чертовски приятная ночь! — заметил Кестлер.
Они смотрели на отлогие холмы, на деревья, на реку, бегущую к иным горизонтам.
— Пошли на корабль, — с трудом выдавил из себя Форестер.
— Капитан…
— На корабль! — повторил он.
Ракета поднялась в небо. Глядя вниз, Форестер отчётливо видел каждую долину, каждое озеро.
— Надо было остаться, — промолвил Кестлер.
— Да, я знаю.
— Ещё не поздно повернуть назад.
— Боюсь, что поздно. — Форестер отрегулировал телескоп. — Посмотрите.
Кестлер посмотрел.
Лицо планеты изменилось. Тигры, динозавры, мамонты появились внизу. Вулканы извергали лаву, циклоны и ураганы проносились над холмами, стихии бушевали.
— Да, это настоящая женщина, — сказал Форестер. — Миллионы лет она ждала гостей, готовилась, наводила красоту. Она надела для нас свой лучший наряд. Когда Чаттертон начал дурно обращаться с ней, она предостерегла его, а потом, когда он сделал попытку изуродовать её, попросту уничтожила его. Как всякой женщине, ей хотелось, чтобы её любили ради неё самой, а не ради её богатств. Она предложила нам всё, что могла, а мы — мы покинули её. Она женщина, и оскорблённая женщина. Правда, она позволила нам уйти, но мы уже никогда не сможем вернуться. Она встретит нас вот этим…
И кивком головы он показал на тигров, циклоны и кипящие воды.
— Капитан… — начал Кестлер.
— Да?
— Сейчас уже поздно рассказывать об этом, но… перед самым взлётом я дежурил у воздушного шлюза. И позволил Дрисколлу уйти с корабля. Ему хотелось уйти. Я не смог отказать ему. Я взял это на свою ответственность. И сейчас он там, на планете.
Оба посмотрели в иллюминатор.
После долгого молчания Форестер сказал:
— Я рад. Я рад, что хоть у одного из нас хватило здравого смысла остаться.
— Но ведь он, должно быть, уже мёртв!
— Нет, эта демонстрация там, внизу, устроена для нас. А может, это просто обман зрения. Среди всех этих тигров и львов, среди ураганов наш Дрисколл цел и невредим, ибо он сейчас единственный зритель. Ох, уж теперь она так избалует его, что… Да, он заживёт там недурно, а вот мы с вами будем мотаться взад вперёд по Вселенной, разыскивая планету, которая была бы такой же чудесной, но так никогда и не найдём. Нет, мы не полетим назад, спасать Дрисколла. А впрочем, она всё равно не позволит нам сделать это. Полный вперёд, Кестлер, полный вперёд!
Ракета понеслась вперёд, резко увеличив скорость.
И за миг до того, как планета скрылась в сияющей дымке тумана, Форестеру вдруг показалось, что он ясно видит Дрисколла. Вот, спокойно насвистывая, юноша выходит из зелёного леска, и весь этот очаровательный мир овевает его своей прохладой. Для него одного течёт винный ручей, приготовляют рыбу горячие ключи, созревают в полночь плоды на деревьях, а леса и озёра ждут не дождуться его прихода. И он уходит в даль по бесконечным зелёным лужайкам, мимо шести белых камней, что стоят позади рощи, к отмелям широкой прозрачной реки.
Вельд (перевод Л. Жданов).
— Джорджи, пожалуйста, посмотри детскую комнату.
— А что с ней?
— Не знаю.
— Так в чем же дело?
— Ни в чем, просто мне хочется, чтобы ты ее посмотрел или пригласи психиатра, пусть он посмотрит.
— Причем здесь психиатр?
— Ты отлично знаешь причем. — стоя по среди кухни, она глядела на плиту, которая, деловито жужжа, сама готовила ужин на четверых. — Понимаешь, детская изменилась, она совсем не такая, как прежде.
— Ладно, давай посмотрим.
Они пошли по коридору своего звуконепроницаемого дома, типа: «Все для счастья», который стал им в тридцать тысяч долларов (с полной обстановкой), — дома, который их одевал, кормил, холил, укачивал, пел и играл им. Когда до детской оставалось пять шагов, что-то щелкнуло, и в ней зажегся свет. И в коридоре, пока они шли, один за другим плавно, автоматически загорались и гасли светильники.
— Ну, — сказал Джордж Хедли.
Они стояли на крытом камышовой циновкой полу детской комнаты. Сто сорок четыре квадратных метра, высота — десять метров; она стоила пятнадцать тысяч. «Дети должны получать все самое лучшее», — заявил тогда Джордж.
Тишина. Пусто, как на лесной прогалине в знойный полдень. Гладкие двумерные стены. На глазах у Джорджа и Лидии Хедли они, мягко жужжа, стали таять, словно уходя в прозрачную даль, и появился африканский вельд — трехмерный, в красках, как настоящий, вплоть до мельчайшего камешка и травинки. Потолок над ними превратился в далекое небо с жарким желтым солнцем.
Джордж Хедли ощутил, как на лбу у него проступает пот.
— Лучше уйдем от солнца, — предложил он, — уж больно естественное. И вообще, я ничего такого не вижу, все как будто в порядке.
— Подожди минуточку, сейчас увидишь, — сказала жена.
В этот миг скрытые одорофоны, вступив в действие, направили волну запахов на двоих людей, стоящих среди опаленного солнцем вельда. Густой, сушащий ноздри запах жухлой травы, запах близкого водоема, едкий, резкий запах животных, запах пыли, которая клубилась в раскаленном воздухе, облачком красного перца. А вот и звуки: далекий топот антилопьих копыт по упругому дерну, шуршащая поступь крадущихся хищников.
В небе проплыл силуэт, по обращенному вверх потному лицу Джорджа Хедли скользнула тень.
— Мерзкие твари, — услышал он голос жены, стервятники...
— Смотри-ка, львы, вон там, в дали, вон, вон! Пошли на водопой. Видишь, они там что-то ели.
— Какое-нибудь животное. — Джордж Хедли защитил воспаленные глаза ладонью от слепящего солнца, — зебру... Или жирафенка...
— Ты уверен? — ее голос прозвучал как-то странно.
— Теперь-то уверенным быть нельзя, поздно, — шутливо ответил он. — Я вижу только обглоданные кости да стервятников, которые подбирают ошметки.
— Ты не слышал крика? — спросила она.
— Нет.
— Так с минуту назад?
— Ничего не слышал.
Львы медленно приближались. И Джордж Хедли — в который раз — восхитился гением конструктора, создавшего эту комнату. Чудо совершенства — за абсурдно низкую цену. Всем бы домовладельцам такие! Конечно, иногда они отталкивают своей клинической продуманностью, даже пугают, вызывают неприятное чувство, но чаще всего служат источником забавы не только для вашего сына или дочери, но и для вас самих, когда вы захотите развлечься короткой прогулкой в другую страну, сменить обстановку. Как сейчас, например!
Вот они, львы, в пятнадцати футах, такие правдоподобные — да-да, такие, до ужаса, до безумия правдоподобные, что ты чувствуешь, как твою кожу щекочет жесткий синтетический мех, а от запаха разгоряченных шкур у тебя во рту вкус пыльной обивки, их желтизна отсвечивает в твоих глазах желтизной французского гобелена... Желтый цвет львиной шкуры, жухлой травы, шумное львиное дыхание в тихий полуденный час, запах мяса из открытой, влажной от слюны пасти.
Львы остановились, глядя жуткими желто-зелеными глазами на Джорджа и Лидию Хедли.
— Берегись! — вскрикнула Лидия.
Львы ринулись на них.
Лидия стремглав бросилась к двери, Джордж непроизвольно побежал следом. И вот они в коридоре, дверь захлопнута, он смеется, она плачет, и каждый озадачен реакцией другого.
— Джордж!
— Лидия! Моя бедная, дорогая, милая Лидия!
— Они чуть не схватили нас!
— Стены, Лидия, светящиеся стены, только и всего. Не забывай. Конечно, я не спорю, они выглядят очень правдоподобно — Африка в вашей гостиной! — но это лишь повышенного воздействия цветной объемный фильм и психозапись, проектируемые на стеклянный экран, одорофоны и стереозвук. Вот возьми мой платок.
— Мне страшно. — она подошла и всем телом прильнула к нему, тихо плача. — Ты видел? Ты почувствовал? Это чересчур правдоподобно.
— Послушай, Лидия...
— Скажи Венди и Питеру, чтобы они больше не читали про Африку.
— Конечно... Конечно. — он погладил ее волосы. — Обещаешь?
— Разумеется.
— И запри детскую комнату на несколько дней, пока я не справлюсь с нервами.
— Ты ведь знаешь, как трудно с Питером. Месяц назад я наказал его, запер детскую комнату на несколько часов — что было! Да и Венди тоже... Детская для них — все.
— Ее нужно запереть, и никаких поблажек.
— Ладно. — он неохотно запер тяжелую дверь. — Ты переутомилась, тебе нужно отдохнуть.
— Не знаю... Не знаю. — Она высморкалась и села в кресло, которое тотчас тихо закачалось. Возможно, у меня слишком мало дела. Возможно, осталось слишком много времени для размышлений. Почему бы нам на несколько дней не запереть весь дом, не уехать куда-нибудь.
— Ты хочешь сказать, что готова жарить мне яичницу?
— Да. — Она кивнула.
— И штопать мои носки?
— Да. — Порывистый кивок, глаза полны слез.
— И заниматься уборкой?
— Да, да... Конечно!
— А я-то думал, мы для того и купили этот дом, чтобы ничего не делать самим?
— Вот именно. Я здесь вроде ни к чему. Дом — и жена, и мама, и горничная. Разве я могу состязаться с африканским вельдом, разве могу искупать и отмыть детей так быстро и чисто, как это делает автоматическая ванна? Не могу. И не во мне одной дело, а и в тебе тоже. Последнее время ты стал ужасно нервным.
— Наверно, слишком много курю.
— у тебя такой вид, словно и ты не знаешь куда себя деть в этом доме. Куришь немного больше обычного каждое утро, выпиваешь немного больше обычного по вечерам, и принимаешь на ночь снотворного больше обычного. Ты тоже начинаешь чувствовать себя ненужным.
— Я?.. — он молчал, пытаясь заглянуть в собственную душу и понять, что там происходит.
— О, Джорджи! — Она поглядела мимо него на дверь детской комнаты. — Эти львы... Они ведь не могут выйти оттуда?
Он тоже посмотрел на дверь — она вздрогнула, словно от удара изнутри.
— Разумеется, нет, — ответил он.
Они ужинали одни. Венди и Питер отправились на специальный стереокарнавал на другом конце города и сообщили домой по видеофону, что вернуться поздно, не надо их ждать. Озабоченный Джордж Хедли смотрел, как стол-автомат исторгает из своих механических недр горячие блюда.
— Мы забыли кетчуп, — сказал он.
— Простите, — произнес тонкий голосок изнутри стола и появился кетчуп.
«Детская... — подумал Джордж Хедли. — Что ж, детям и впрямь невредно некоторое время пожить без нее. Во всем нужна мера. А они, это совершенно ясно, слишком уж увлекаются Африкой». Это солнц е... Он до сих пор чувствовал на шее его лучи — словно прикосновение горячей лапы. А эти львы. И запах крови. удивительно, как точно детская улавливает телепатическую эманацию психики детей и воплощает любое их пожелание. Стоит им подумать о львах — пожалуйста, вот они. Представят себе зебр — вот зебры. И солнце. И жирафы. И смерть.
Вот именно. Он механически жевал пищу, которую ему приготовил стол. Мысли о смерти. Венди и Питер слишком молоды для таких мыслей. А впрочем, разве дело в возрасте. Задолго то того, как ты понял, что такое смерть, ты уже желаешь смерти кому-нибудь. В два года ты стреляешь в людей из пугача...
Но это... Жаркий безбрежный африканский вельд... ужасная смерть в когтях льва. Снова и снова смерть.
— Ты куда?
Он не ответил ей. Поглощенный своими мыслями, он шел, провожаемый волной света, к детской. Он приложил ухо к двери. Оттуда донесся львиный рык.
Он отпер дверь и распахнул ее. В тот же миг его слуха коснулся далекий крик. Снова рычанье львов... Тишина.
Он вошел в Африку. Сколько раз за последний год он, открыв дверь, встречал Алису в Стране Чудес или Фальшивую Черепаху, или Алладина с его волшебной лампой, или Джека-Тыквенную-Голову из Страны Оз, или доктора Дулитла, или корову, которая прыгала через луну, очень похожую на настоящую, — всех этих чудесных обитателей воображаемого мира. Сколько раз видел он летящего в небе пегаса, или розовые фонтаны фейерверка, или слышал ангельское пение. А теперь перед ним — желтая, раскаленная Африка, огромная печь, которая пышет убийством. Может быть Лидия права. Может, надо и впрямь на время расстаться с фантазией, которая стала чересчур реальной для десятилетних детей. Разумеется, очень полезно упражнять воображение человека. Но если пылкая детская фантазия увлекается каким-то одним мотивом?.. Кажется, весь последний месяц он слышал львиный рык. Чувствовал даже у себя в кабинете резкий запах хищников, да по занятости не обращал внимания...
Джордж Хедли стоял один в степях. Африки Львы, оторвавшись от своей трапезы, смотрели на пего. Полная иллюзия настоящих зверей — если бы не открытая дверь, через которую он видел в дальнем конце темного коридора, будто портрет в рамке, рассеянно ужинавшую жену.
— Уходите, — сказал он львам.
Они не послушались.
Он отлично знал устройство комнаты. Достаточно послать мысленный приказ, и он будет исполнен.
— Пусть появится Аладдин с его лампой, — рявкнул он. По-прежнему вельд, и все те же львы...
— Ну, комната, действуй! Мне нужен Аладдин.
Никакого впечатления. Львы что-то грызли, тряся косматыми гривами.
— Аладдин!
Он вернулся в столовую.
— Проклятая комната, — сказал он, — поломалась, не слушается.
— Или...
— Или что?
— Или НЕ МОЖЕТ послушаться, — ответила Лидия. — Потому что дети уже столько дней думают про Африку, львов и убийства, что комната застряла на одной комбинации.
— Возможно.
— Или же Питер заставил ее застрять.
— ЗАСТАВИЛ?
— Открыл механизм и что-нибудь подстроил.
— Питер не разбирается в механизме.
— Для десятилетнего парня он совсем не глуп. Коэффициент его интеллекта...
— И все-таки...
— Хелло, мам! Хелло, пап!
Супруги Хедли обернулись. Венди и Питер вошли в прихожую: щеки — мятный леденец, глаза — ярко-голубые шарики, от джемперов так и веет озоном, в котором они купались, летя на вертолете.
— Вы как раз успели к ужину, — сказали родители вместе.
— Мы наелись земляничного мороженого и сосисок, — ответили дети, отмахиваясь руками. — Но мы посидим с вами за столом.
— Вот-вот, подойдите-ка сюда, расскажите про детскую, — позвал их Джордж Хедли.
Брат и сестра удивленно посмотрели на него, потом друг на друга.
— Детскую?
— Про Африку и все прочее, — продолжал отец с наигранным добродушием.
— Не понимаю, — сказал Питер.
— Ваша мать и я только что совершили путешествие по Африке: Том Свифт и его Электрический Лев, — усмехнулся Джордж Хедли.
— Никакой Африки в детской нет, — невинным голосом возразил Питер.
— Брось, Питер, мы-то знаем.
— Я не помню никакой Африки. — Питер повернулся к Венди. — А ты?
— Нет.
— А ну, сбегай, проверь и скажи нам.
Она повиновалась брату.
— Венди, вернись! — позвал Джордж Хедли, но она уже ушла. Свет провожал ее, словно рой светлячков. Он слишком поздно сообразил, что забыл запереть детскую.
— Венди посмотрит и расскажет нам, — сказал Питер.
— Что мне рассказывать, когда я сам видел.
— Я уверен, отец, ты ошибся.
— Я не ошибся, пойдем-ка.
Но Венди уже вернулась.
— Никакой Африки нет, — доложила она, запыхавшись.
— Сейчас проверим, — ответил Джордж Хедли.
Они вместе пошли по коридору и отворили дверь в детскую.
Чудесный зеленый лес, чудесная река, пурпурная гора, ласкающее слух пение, а в листве — очаровательная таинственная Рима, на длинных распущенных волосах которой, словно ожившие цветы, трепетали многоцветные бабочки. Ни африканского вельда, ни львов. Только Рима, поющая так восхитительно, что невольно на глазах выступают слезы.
Джордж Хедли внимательно осмотрел новую картину.
— Ступайте спать, — велел он детям.
Они открыли рты.
— Вы слышали?
Они отправились в пневматический отсек и взлетели, словно сухие листья, вверх по шахте в свои спальни.
Джордж Хедли пересек звенящую птичьими голосами полянку и что-то подобрал в углу, поблизости от того места, где стояли львы. Потом медленно возвратился к жене.
— Что это у тебя в руке?
— Мой старый бумажник, — ответил он и протянул его ей.
От бумажника пахло жухлой травой и львами. На нем были капли слюны, и следы зубов, и с обеих сторон пятна крови.
Он затворил дверь детской и надежно ее запер.
В полночь Джордж все еще не спал, и он знал, что жена тоже не спит.
— Так ты думаешь, Венди ее переключила? — спросила она наконец в темноте.
— Конечно.
— Превратила вельд в лес и на место львов вызвала Риму?
— Да.
— Но зачем?
— Не знаю. Но пока я не выясню, комната будет заперта.
— Как туда попал твой бумажник?
— Не знаю, — ответил он, — ничего не знаю, только одно: я уже жалею, что мы купили детям эту комнату. И без того они нервные, а тут еще такая комната...
— Ее назначение в том и состоит, чтобы помочь им избавиться от своих неврозов.
— Ой, так ли это... — он посмотрел на потолок.
— Мы давали детям все, что они просили. А в награду что получаем — непослушание, секреты от родителей...
— Кто это сказал: «Дети — ковер, иногда на них надо наступать»... Мы ни разу не поднимали на них руку. Скажем честно — они стали несносны. Уходят и приходят, когда им вздумается, с нами обращаются так, словно мы — их отпрыски. Мы их портим, они нас.
— Они переменились с тех самых пор — помнишь, месяца два-три назад, — когда ты запретил им лететь на ракете в Нью-Йорк.
— Я им объяснил, что они еще малы для такого путешествия.
— Объяснил, а я вижу, как они с того дня стали хуже к нам относиться.
— Я вот что сделаю: завтра приглашу Девида Макклина и попрошу взглянуть на эту Африку.
— Но ведь Африки нет, теперь там сказочная страна и Рима.
— Сдается мне, к тому времени снова будет Африка.
Мгновением позже он услышал крики.
Один... другой... Двое кричали внизу. Затем — рычание львов.
— Венди и Питер не спят, — сказала ему жена.
Он слушал с колотящимся сердцем.
— Да, — отозвался он. — Они проникли в детскую комнату.
— Эти крики... они мне что-то напоминают.
— В самом деле?
— Да, мне страшно.
И как ни трудились кровати, они еще целый час не могли укачать супругов Хедли. В ночном воздухе пахло кошками.
— Отец, — сказал Питер.
— Да?
Питер разглядывал носки своих ботинок. Он давно избегал смотреть на отца, да и на мать тоже.
— Ты что же, навсегда запер детскую?
— Это зависит...
— От чего? — резко спросил Питер.
— От тебя и твоей сестры. Если вы не будете чересчур увлекаться этой Африкой, станете ее чередовать... скажем, со Швецией, или Данией, или Китаем.
— Я думал, мы можем играть во что хотим.
— Безусловно, в пределах разумного.
— А чем плоха Африка, отец?
— Так ты все-таки признаешь, что вызывал Африку!
— Я не хочу, чтобы запирали детскую, — холодно произнес Питер. — Никогда.
— Так позволь сообщить тебе, что мы вообще собираемся на месяц оставить этот дом. Попробуем жить по золотому принципу: «Каждый делает все сам».
— Ужасно! Значит, я должен сам шнуровать ботинки, без автоматического шнуровальщика? Сам чистить зубы, причесываться, мыться?
— Тебе не кажется, что это будет даже приятно для разнообразия?
— Это будет отвратительно. Мне было совсем не приятно, когда ты убрал автоматического художника.
— Мне хотелось, чтобы ты научился рисовать, сынок.
— Зачем? Достаточно смотреть, слушать и обонять! Других стоящих занятий нет.
— Хорошо, ступай, играй в Африке.
— Так вы решили скоро выключить наш дом?
— Мы об этом подумывали.
— Советую тебе подумать еще раз, отец.
— — Но-но, сынок, без угроз!
— Отлично. — И Питер отправился в детскую.
— Я не опоздал? — спросил Девид Макклин.
— Завтрак? — предложил Джордж Хедли.
— Спасибо, я уже. Ну, так в чем дело?
— Девид, ты разбираешься в психике?
— Как будто.
— Так вот, проверь, пожалуйста, нашу детскую. Год назад ты в нее заходил — тогда заметил что-нибудь особенное?
— Вроде нет. Обычные проявления агрессии, тут и там налет паранойи, присущей детям, которые считают, что родители их постоянно преследуют. Но ничего, абсолютно ничего серьезного.
Они вышли в коридор.
— Я запер детскую, — объяснил отец семейства, — а ночью дети все равно проникли в нее. Я не стал вмешиваться, чтобы ты мог посмотреть на их затеи.
Из детской доносились ужасные крики.
— Вот-вот, — сказал Джордж Хедли. — Интересно, что ты скажешь?
Они вошли без стука.
Крики смолкли, львы что-то пожирали.
— Ну-ка. дети, ступайте в сад, — распорядился Джордж Хедли — Нет-нет, не меняйте ничего, оставьте стены, как есть. Марш!
Оставшись вдвоем, мужчины внимательно посмотрели на львов, которые сгрудились поодаль, жадно уничтожая свою добычу.
— Хотел бы я знать, что это, — сказал Джордж Хедли. — Иногда мне кажется, что я вижу... Как думаешь, если принести сильный бинокль...
Девид Макклин сухо усмехнулся.
— Вряд ли...
Он повернулся, разглядывая одну за другой все четыре стены.
— Давно это продолжается?
— Чуть больше месяца.
— Да, ощущение неприятное.
— Мне нужны факты, а не чувства.
— Дружище Джордж, найди мне психиатра, который наблюдал бы хоть один факт. Он слышит то, что ему сообщают об ощущениях, то есть нечто весьма неопределенное. Итак, я повторяю: это производит гнетущее впечатление. Положись на мой инстинкт и мое предчувствие. Я всегда чувствую, когда назревает беда. Тут кроется что-то очень скверное. Советую вам совсем выключить эту проклятую комнату и минимум год ежедневно приводить ко мне ваших детей на процедуры.
— Неужели до этого дошло?
— Боюсь, да. Первоначально эти детские были задуманы, в частности, для того, чтобы мы, врачи, без обследования могли по картинам на стенах изучать психологию ребенка и исправлять ее. Но в данном случае детская, вместо того чтобы избавлять от разрушительных наклонностей, поощряет их!
— Ты это и раньше чувствовал?
— Я чувствовал только, что вы больше других балуете своих детей. А теперь закрутили гайку. Что произошло?
— Я не пустил их в Нью-Йорк.
— Еще?
— Убрал из дома несколько автоматов, а месяц назад пригрозил запереть детскую, если они не будут делать уроков. И действительно запер на несколько дней, чтобы знали, что я не шучу.
— Ага!
— Тебе это что-нибудь говорит?
— Все. На место рождественского деда пришел бука. Дети предпочитают рождественского деда. Ребенок не может жить без привязанностей. Вы с женой позволили этой комнате, этому дому занять ваше место в их сердцах. Детская комната стала для них матерью и отцом, оказалась в их жизни куда важнее подлинных родителей. Теперь вы хотите ее запереть. Не удивительно, что здесь появилась ненависть. Вот — даже небо излучает ее. И солнце. Джордж, вам надо переменить образ жизни. Как и для многих других — слишком многих, — для вас главным стал комфорт. Да если завтра на кухне что-нибудь поломается, вы же с голоду помрете. Не сумеете сами яйца разбить! И все-таки советую выключить все. Начните новую жизнь. На это понадобится время. Ничего, за год мы из дурных детей сделаем хороших, вот увидишь.
— А не будет ли это слишком резким шоком для ребят — вдруг запереть навсегда детскую?
— Я не хочу, чтобы зашло еще дальше, понимаешь?
Львы кончили свой кровавый пир.
Львы стояли на опушке, глядя на обоих мужчин.
— Теперь я чувствую себя преследуемым, — произнес Макклин. — Уйдем. Никогда не любил эти проклятые комнаты. Они мне действуют на нервы.
— А львы — совсем как настоящие, верно? — сказал Джордж Хедли. — Ты не допускаешь возможности...
— Что?!
— ...что они могут стать настоящими?
— По-моему, нет.
— Какой-нибудь порок в конструкции, переключение в схеме или еще что-нибудь?
— Нет.
Они пошли к двери.
— Мне кажется, комнате не захочется, чтобы ее выключали, — сказал Джордж Хедли.
— Никому не хочется умирать, даже комнате.
— Интересно: она ненавидит меня за мое решение?
— Здесь все пропитано паранойей, — ответил Девид Макклин. — До осязаемости. Эй! — Он нагнулся и поднял окровавленный шарф. — Твой?
— Нет. — Лицо Джорджа окаменело. — Это Лидии.
Они вместе пошли к распределительному щитку и повернули выключатель, убивающий детскую комнату.
Дети были в истерике. Они кричали, прыгали, швыряли вещи. Они вопили, рыдали, бранились, метались по комнатам.
— Вы не смеете так поступать с детской комнатой, не смеете!
— Угомонитесь, дети.
Они в слезах бросились на диван.
— Джордж, — сказала Лидия Хедли, — включи детскую на несколько минут. Нельзя так вдруг.
— Нет.
— Это слишком жестоко.
— Лидия, комната выключена и останется выключенной. И вообще, пора кончать с этим проклятым домом. Чем больше я смотрю на все это безобразие, тем мне противнее. И так мы чересчур долго созерцали свой механический электронный пуп. Видит бог, нам необходимо сменить обстановку!
И он стал ходить из комнаты в комнату, выключая говорящие часы, плиты, отопление, чистильщиков обуви, механические губки, мочалки, полотенца, массажистов и все прочие автоматы, которые попадались под руку.
Казалось, дом полон мертвецов. Будто они очутились на кладбище механизмов. Тишина. Смолкло жужжание скрытой энергии машин, готовых вступить в действие при первом же нажиме на кнопки.
— Не позволяй им это делать! — завопил Питер, подняв лицо к потолку, словно обращаясь к дому, к детской комнате — Не позволяй отцу убивать все. — Он повернулся к отцу. — До чего же я тебя ненавижу!
— Оскорблениями ты ничего не достигнешь.
— Хоть бы ты умер!
— Мы долго были мертвыми. Теперь начнем жить по-настоящему. Мы привыкли быть предметом забот всевозможных автоматов — отныне мы будем жить.
Венди по-прежнему плакала. Питер опять присоединился к ней.
— Ну, еще немножечко, на минуточку, только на минуточку! — кричали они.
— Джордж, — сказала ему жена, — это им не повредит.
— Ладно, ладно, пусть только замолчат. На одну минуту, учтите, потом выключу совсем.
— Папочка, папочка, папочка! — запели дети, улыбаясь сквозь слезы.
— А потом — каникулы. Через полчаса вернется Девид Макклин, он поможет нам собраться и проводит на аэродром. Я пошел одеваться. Включи детскую на одну минуту, Лидия, слышишь — не больше одной минуты.
Дети вместе с матерью, весело болтая, поспешили в детскую, а Джордж, взлетев наверх по воздушной шахте, стал одеваться. Через минуту появилась Лидия.
— Я буду рада, когда мы покинем этот дом, — вздохнула она.
— Ты оставила их в детской?
— Мне тоже надо одеться. О, эта ужасная Африка. И что они в ней видят?
— Ничего, через пять минут мы будем на пути в Айову. Господи, какая сила загнала нас в этот домр.. Что нас побудило купить этот кошмар!
— Гордыня, деньги, глупость.
— Пожалуй, лучше спуститься, пока ребята опять не увлеклись своим чертовым зверинцем.
В этот самый миг они услышали голоса обоих детей.
— Папа, мама, скорей, сюда, скорей!
Они спустились по шахте вниз и ринулись бегом по коридору. Детей нигде не было видно.
— Венди! Питер!
Они ворвались в детскую. В пустынном вельде — никого, ни души, если не считать львов, глядящих на и их.
— Питер! Венди!
Дверь захлопнулась.
Джордж и Лидия Хедли метнулись к выходу.
— Откройте дверь! — закричал Джордж Хедли, дергая ручку. — Зачем вы ее заперли? Питер! — Он заколотил в дверь кулаками. — Открой!
За дверью послышался голос Питера:
— Не позволяй им выключать детскую комнату и весь дом.
Мистер и миссис Джордж Хедли стучали в дверь.
— Что за глупые шутки, дети! Нам пора ехать. Сейчас придет мистер Макклин и...
И тут они услышали...
Львы с трех сторон в желтой траве вельда, шуршание сухих стеблей под их лапами, рокот в их глотках.
Львы.
Мистер Хедли посмотрел на жену, потом они вместе повернулись лицом к хищникам, которые медленно, припадая к земле, подбирались к ним.
Мистер и миссис Хедли закричали.
И вдруг они поняли, почему крики, которые они слышали раньше, казались им такими знакомыми.
— Вот и я, — сказал Девид Макклин, стоя на пороге детской комнаты. — О, привет!
Он удивленно воззрился на двоих детей, которые сидели на поляне, уписывая ленч. Позади них был водоем и желтый вельд; над головами — жаркое солнце. У него выступил пот на лбу.
— А где отец и мать?
Дети обернулись к нему с улыбкой.
— Они сейчас придут.
— Хорошо, уже пора ехать.
Мистер Макклин приметил вдали львов — они из-за чего-то дрались между собой, потом успокоились и легли с добычей в тени деревьев.
Заслонив глаза от солнца ладонью, он присмотрелся внимательнее.
Львы кончили есть и один за другим пошли на водопой.
Какая-то тень скользнула по разгоряченному лицу мистера Макклина. Много теней. С ослепительного неба спускались стервятники.
— Чашечку чаю? — прозвучал в тишине голос Венди.
Бетономешалка (перевод Н. Галь).
Под открытым окном, будто осенняя трава на ветру, зашуршали старушечьи голоса:
— Эттил — трус! Эттил — изменник! Славные сыны Марса готовы завоевать Землю, а Эттил отсиживается дома!
— Болтайте, болтайте, старые ведьмы! — крикнул он.
Голоса стали чуть слышными, словно шепот воды в длинных каналах под небом Марса.
— Эттил опозорил своего сына, каково мальчику знать, что его отец — трус! — шушукались сморщенные старые ведьмы с хитрыми глазами. — О стыд, о бесчестье!
В дальнем углу комнаты плакала жена. Будто холодный нескончаемый дождь стучал по черепичной кровле.
— Ох, Эттил, как ты можешь?
Эттил отложил металлическую книгу в золотом проволочном переплете, которая все утро ему напевала, что он пожелает.
— Я ведь уже пытался объяснить, — сказал он. — Вторжение на Землю — глупейшая затея. Она нас погубит.
За окном — гром и треск, рев меди, грохот барабанов, крики, мерный топот ног, шелест знамен, песни. По камню мостовых, вскинув на плечо огнеструйное оружие, маршировали солдаты. Следом бежали дети. Старухи размахивали грязными флажками.
— Я останусь на Марсе и буду читать книгу, — сказал Эттил.
Громкий стук. Тилла отворила дверь. В комнату ворвался Эттилов тесть.
— Что я слышу? Мой зять — предатель?!
— Да, отец.
— Ты не вступаешь в марсианскую армию?
— Нет, отец.
— О чтоб тебя! — Старик побагровел. — Опозоришься навеки. Тебя расстреляют.
— Так стреляйте, — и покончим с этим.
— Слыханное ли дело, марсианину — да не вторгнуться на Землю! Где это слыхано?
— Неслыханное дело, согласен. Небывалый случай.
— Неслыханно, — зашипели ведьмы под окном.
— Хоть бы ты его вразумил, отец! — сказала Тилла.
— Как же, вразумишь навозную кучу! — воскликнул отец, гневно сверкая глазами, и подступил к Эттилу. — День на славу, оркестры играют, женщины плачут, детишки радуются, все как нельзя лучше, шагают доблестные воины, а ты сидишь тут... О стыд!
— О стыд! — всхлипнули голоса в кустах поодаль.
— Вон из моего дома! — вспылил Эттил. — Надоела мне эта дурацкая болтовня! Убирайся ты со своими медалями и барабанами!
Он подтолкнул тестя к выходу, жена взвизгнула, но тут дверь распахнулась на пороге — военный патруль.
— Эттил Врай? — рявкнул голос.
— Да.
— Вы арестованы!
— Прощай, дорогая жена! Иду воевать заодно с этими дураками! — закричал Эттил, когда люди в бронзовых кольчугах поволокли его на улицу.
— Прощай, прощай, — скрываясь вдали, эхом отозвались ведьмы.
Тюремная камера была чистая и опрятная. Без книги Эттилу стало не по себе. Он вцепился обеими руками в решетку и смотрел, как за окном уносятся в ночное небо ракеты. Холодно светили несчетные звезды, каждый раз, как среди них вспыхивала ракета, они будто кидались врассыпную.
— Дураки, — шептал Эттил. — Ах, дураки!
Дверь камеры распахнулась. Вошел человек, вкатил подобие тележки, навалом груженной книгами. Позади выросла фигура Военного наставника.
— Эттил Врай, отвечайте, почему у вас в доме хранились запрещенные земные книги. Все эти «Удивительные истории», «Научные рассказы», «Фантастические повести». Объясните.
И он стиснул руку Эттила повыше кисти. Эттил вырвал руку.
— Если вы намерены меня расстрелять, стреляйте.
Именно из-за этой литературы я и не желаю воевать с Землей. Из-за этих книг ваше вторжение обречено.
— Как так? — Наставник хмуро покосился на пожелтевшие от времени журналы.
— Возьмите книжку, — сказал Эттил. — Любую, на выбор. С тысяча девятьсот двадцать девятого — тридцатого и до тысяча девятьсот пятидесятого года по земному календарю в девяти рассказах из десяти речь шла о том, как марсиане вторглись на Землю.
— Ага!.. — Военный наставник улыбнулся и кивнул.
— ...а потом потерпели крах, — докончил Эттил.
— Да это измена! Держать у себя такие книги!
— Называйте, как хотите. Но дайте мне сделать кое какие выводы. Каждое вторжение неизменно кончалось пшиком по милости какого-нибудь молодого человека по имени Мик, Рик, Джик или Беннон; как правило, он худощавый и стройный, родом ирландец, действует в одиночку и одолевает марсиан.
— И вы смеете в это верить!
— Что земляне и правда на это способны, не верю. Но поймите. Наставник, у них за плечами традиция поколение за поколением в детстве зачитывалось подобными выдумками. Они просто напичканы книжками о безуспешных нашествиях. У нас, марсиан, таких книг нет и не было, верно?
— Ну-у...
— Не было.
— Пожалуй, что и так.
— Безусловно, так, сами знаете. Мы никогда не сочиняли таких фантастических выдумок. И вот теперь мы поднялись, мы идем в бой — и погибнем.
— Странная логика. При чем тут старые журналы?
— Боевой дух. В этом вся соль. Земляне знают, что они не могут не победить. Это знание у них в крови. Они не могут не победить. Они отразят любое вторжение, как бы великолепно его ни организовать. Книжки, которых они начитались в юности, придают им неколебимую веру в себя, где нам с ними равняться! Мы, марсиане, не так уж уверены в себе; мы знаем, что можем потерпеть неудачу. Как мы ни бьем в барабаны, как ни трубим в трубы, а дух наш слаб.
— Это измена! Я не желаю слушать! — закричал Военный наставник. — Через десять минут все эти книжонки сожгут, и тебя тоже. Можешь выбирать, Эттил Врай. Либо ты вступишь в Военный легион, либо сгоришь.
— Выбирать из двух смертей? Что ж, лучше сгореть.
— Эй, люди!
Эттила вытолкали во двор. И он увидел, как были преданы огню книги, которые он так любовно собирал. Посреди двора зияла яма в пять футов глубиной, в яму налито горючее. Его подожгли, с ревом взметнулось пламя. Через минуту Эттила втолкнут в яму.
А в конце двора, в тени, одиноким мрачным изваянием застыл его сын, большие желтые глаза полны горечи и страха. Мальчик не протянул руку, не вымолвил ни слова, только смотрел на отца, точно умирающий зверек, бессловесный зверек, что молит о пощаде.
Эттил поглядел на яростное пламя. Грубые руки схватили его, сорвали с него одежду и подтащили к огненной черте, за чертой — смерть. И только тут Эттил проглотил ком, застрявший в горле, и крикнул:
— Стойте!
Лицо Наставника — в рыжих пляшущих отсветах, в дрожащем жарком мареве — придвинулось ближе.
— Чего тебе?
— Я вступаю в Военный легион, — сказал Эттил.
— Хорошо! Отпустите его!
Грубые руки разжались.
Эттил обернулся — сын стоял в дальнем конце двора и ждал. Не улыбался, просто ждал. В небо взметнулась яркая бронзовая ракета — и звезды померкли...
— А теперь пожелаем доблестным воинам счастливого пути, — сказал Наставник.
Загремел оркестр, ветер ласково брызнул слезами дождя на потных, распаренных солдат. Запрыгали ребятишки. Среди пестрой толчеи Эттил увидел жену, она плакала от гордости, рядом, молчаливый и торжественный, стоял сын.
Строевым шагом смеющиеся отважные воины вошли в межпланетный корабль. Легли в сетки, пристегнулись. По всему кораблю в сетках расположились солдаты. Все что— то лениво жевали и ждали. Захлопнулась тяжелая крышка люка. Где-то в клапане засвистел воздух.
— Вперед, к Земле и гибели, — прошептал Эттил.
— Что? — переспросил кто-то.
— Вперед, к славной победе, — скорчив подобающую мину, сказал Эттил.
Ракета рванулась в небо.
«Бездна, — думал Эттил. — Вот мы летим в медном котле через бездны мрака и алые сполохи. Мы летим — наша прославленная ракета запылает в небе над земля нами, и сердца их исполнятся страхом. Ну, а самому тебе каково сейчас, когда ты далек, так страшно да лек от дома, от жены, от сына?».
Он пытался понять, почему его бьет дрожь. Словно все внутренности все самое сокровенное, самое важное в твоем существе, без чего нельзя жить, — все накрепко привязал к родному Марсу, а сам прыгнул прочь на миллионы миль. Сердце все еще на Марсе, там оно бьется и пылает. Мозг все еще на Марсе, там он мыслит, трепещет, как брошенный факел. И желудок еще там, на Марсе, сонно переваривает последний обед. И легкие еще там, в прохладном, голубом, хмельном воздухе Марса — мягкие, подвижные мехи, что жаждут освобождения. Вот часть тебя, которой так нужен покой.
Ибо теперь ты лишь автомат без винтов и гаек, ты труп, те, у кого над тобою власть, вскрыли тебя и вы, — потрошили, и все, что было в тебе стоящего, бросили на дно пересохших морей, раскидали по сумрачным холмам. И вот ты — опустошенный, угасший, охладелый, у тебя остались только руки, чтоб нести смерть землянам. Руки — вот и все, что от тебя осталось, подумал он холодно и отрешенно.
Лежишь в сетке, в огромной паутине. Не один, вас много, но другие целы и невредимы, тело и душа у них — одно. А все, что от тебя осталось живого, бродит там, позади, под вечерним ветерком среди пустынных морей. Здесь же, в ракете, только холодный ком глины, в котором уже нет жизни.
— Штурмовые посты, штурмовые посты, к штурму!
— Готов! Готов! Готов!
— Подъем!
— Встать из сеток! Живо!
Эттил повиновался команде. Где-то отдельно, впереди него, двигались его онемевшие руки.
Как быстро все это получилось, думал он. Только год назад на Марс прилетела ракета с Земли. Наши ученые — ведь они наделены потрясающим телепатическим даром — в точности ее скопировали; наши рабочие на своих потрясающих заводах соорудили сотни таких же ракет. С тех пор больше ни один земной корабль не достиг Марса, и однако мы в совершенстве овладели языком людей Земли, мы знаем их культуру, ход их мыслей. И мы дорого заплатим за столь блистательные успехи...
— Орудия к бою!
— Есть!
— Прицел!
— Дистанция в милях?
— Десять тысяч!
— Штурм!
Гудящая тишина. Тишина скрытого в ракете улья. Гудят и жужжат крохотные катушки, бесчисленные приборы, рычаги, вертящиеся колеса. И молча ждут люди. В молчании застыли тела, только пот проступает под мышками, на лбу, под остановившимися выцветшими глазами.
— Внимание! Приготовиться!
Изо всех сил держится Эттил — только бы не потерять рассудок! — и ждет, ждет...
Тишина, тишина, тишина. Ожидание.
Т-и-и-и-и-!
— Что это?
— Радио с Земли!
— Дайте настройку!
— Они пробуют с нами связаться, они нас вызывают. Дайте настройку!
И-и-иии!
— Вот они! Слушайте!
— Вызываем марсианские военные ракеты!
Тишина затаила дыхание, гуденье улья смолкло и отступило, и в ракете над застывшими в ожидании солдатами раздался резкий, отрывистый чужой голос:
— Говорит Земля! Говорит Уильям Соммерс, президент Объединения американских промышленников!
Эттил стиснул рукоятку боевого аппарата, весь подался вперед, зажмурился.
— Добро пожаловать на Землю!
— Что? — закричали в ракете. — Что он сказал?
— Да, да, добро пожаловать на Землю.
— Это обман!
Эттил вздрогнул, открыл глаза и ошалело уставился в потолок, откуда исходил невидимый голос.
— Добро пожаловать! Зеленая Земля, планета цивилизации и промышленности, приветствует вас! — радушно вещал голос. — Мы вас ждем с распростертыми объятиями, да обратится грозное нашествие в дружественный союз на вечные времена.
— Обман!
— Тс-с, слушайте!
— Много лет назад мы, жители Земли, отказались от войн и уничтожили наши атомные бомбы. И теперь мы не готовы воевать, нам остается лишь приветствовать вас. Наша планета к вашим услугам. Мы просим только о милосердии, наши добрые и милостивые завоеватели.
— Этого не может быть! — прошептал кто-то.
— Уж конечно, это обман!
— Итак, добро пожаловать! — закончил представитель Земли мистер Уильям Соммерс. — Опускайтесь, где вам угодно. Земля к вашим услугам, все мы — братья!
Эттил засмеялся. На него оглянулись, уставились в недоумении.
— Он сошел с ума!
А Эттил все смеялся, пока его не стукнули.
Маленький толстенький человечек посреди раскаленного ракетодрома в Гринтауне, штат Калифорния, выхватил белоснежный платок и отер взмокший лоб. Потом со свежесколоченной дощатой трибуны подслеповато прищурился на пятидесятитысячную толпу, которую сдерживала плотная цепь полицейских. Все взгляды были устремлены в небо.
— Вот они!
Толпа ахнула.
— Нет, это просто чайки!
Ропот разочарования.
— Я начинаю думать, что напрасно мы не объявили им войну, — прошептал толстяк мэр. — Тогда можно было бы разойтись по домам.
— Ш-ш! — остановила его жена.
— Вот они! — загудела толпа.
Из солнечных лучей возникли марсианские ракеты.
— Все готовы? — мэр беспокойно огляделся.
— Да, сэр, — сказала мисс Калифорния 1965 года.
— Да, — сказала и мисс Америка 1940 года (она примчалась сюда в последнюю минуту, чтобы заменить мисс Америку 1966-го-та, как на грех, слегла).
— Ясно, готовы, сэр! — подхватил мистер Крупнейший грейпфрут из долины Сан— Фернандо за 1956 год.
— Оркестр готов?
Оркестранты вскинули трубы, точно ружья на изготовку.
— Так точно!
Ракеты приземлились.
— Давайте!
Оркестр грянул марш «Я иду к тебе, Калифорния» и сыграл его десять раз подряд.
С двенадцати до часу дня мэр говорил речь, простирая руки к безмолвным, недоверчивым ракетам.
В час пятнадцать герметические люки ракет открылись.
Оркестр трижды сыграл «О штат золотой!».
Эттил и еще полсотни марсиан с оружием наготове спрыгнули наземь.
Мэр выбежал вперед, в руках у него были ключи от Земли.
Оркестр заиграл «Приходит в город Санта-Клаус», и певческая капелла, нарочно для этого случая доставленная с Лонг Бич, запела на этот мотив новые слова о том, как «приходят в город марсиане».
Видя, что все вокруг безоружны, марсиане поуспокоились, но огнестрелы не убирали.
С часу тридцати до двух пятнадцати мэр повторял свою речь специально для марсиан.
В два тридцать мисс Америка 1940 вызвалась перецеловать всех марсиан, если только они станут в ряд.
В два часа тридцать минут и десять секунд оркестр заиграл «Здравствуйте, здравствуйте, как поживаете», чтобы замять неловкость, возникшую по вине мисс Америки.
В два тридцать пять мистер Крупнейший грейпфрут преподнес в дар марсианам двухтонный грузовик с плодами своих садов.
В два тридцать семь мэр роздал всем марсианам бесплатные билеты в театры «Элита» и «Маджестик», при этом он произнес речь, которая длилась до начала четвертого.
Заиграл оркестр, и пятьдесят тысяч человек запели «Все они славные парни».
В четыре часа торжество закончилось.
Эттил уселся в тени ракеты, с ним были двое его товарищей.
— Так вот она. Земля!
— А я считаю, всю эту дрянь надо перебить, — заявил один марсианин. — Не верю я землянам. Что-то они замышляют. Ну, с чего они так уж нам радуются? — Он поднял картонную коробку, в ней что-то шуршало. — Что это они мне сунули? Говорят, образчик. — Он прочел надпись на этикетке: — «БЛЕСК. Новейшая Мыльная Стружка».
Вокруг сновала толпа, земляне и марсиане вперемешку, точно на карнавале. Стоял немолчный говор, радушные хозяева пробовали на ощупь обшивку ракет, засыпали гостей вопросами.
Эттил словно окоченел. Его пуще прежнего била дрожь.
— Неужели вы не чувствуете? — шепнул он. — Тут таится что-то недоброе, противоестественное. Нам не миновать беды. Все это неспроста. Какое-то ужасное вероломство. Я знаю, они готовят нам худое.
— А я говорю, их надо-перебить-всех до единого!
— Как же убивать тех, кто называет себя другом и приятелем? — спросил второй марсианин.
Эттил покачал головой.
— Они не притворяются. И все-таки у меня такое чувство, будто нас бросили в чан с кислотой и мы растворяемся, превращаемся в ничто. Мне страшно. — Он нацелил мозг на толпу, силясь нащупать ее настроение. — Да, они и вправду к нам расположены, у них это называется «на дружеской ноге». Это огромное сборище самых обыкновенных людей, они равно благосклонны, что к собакам и кошкам, что к марсианам. И все же... все же...
Оркестр сыграл «Выкатим бочонок». Компания «Пиво Хейгенбека» (город Фресно, штат Калифорния) угощала всех даровым пивом.
Марсиан начало тошнить.
Их неудержимо рвало. Даровое угощение фонтанами извергалось обратно.
Давясь и отплевываясь, Эттил сидел в тени платана.
— Это заговор... гнусный заговор... — стонал он и судорожно хватался за живот.
— Что вы такое съели? — над ним стоял Военный наставник.
— Что-то непонятное, — простонал Эттил. — У них это называется кукурузные хлопья.
— А еще?
— Еще какой-то ломоть мяса с булкой, и пил какую-то желтую жидкость из бочки со льдом, и ел какую-то рыбу, и штуку, которую они называют пирожное, — вздохнул Эттил, веки его вздрагивали.
Со всех сторон раздавались стоны завоевателей-марсиан.
— Перебить подлых предателей! — слабым голосом выкрикнул кто-то.
— Спокойнее, — остановил Наставник — Это просто гостеприимство. Они переусердствовали. Вставайте, воины. Идем в город. Надо разместить повсюду небольшие гарнизоны, так будет вернее. Остальные ракеты приземляются в других городах. Пора браться за дело.
Солдаты кое-как поднялись на ноги и растерянно хлопали глазами.
— Вперед шагом... марш!
Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре!
Городок, весь белый, дремал, окутанный мерцающим зноем. Все раскалилось — столбы, бетон, металл, полотняные навесы, крыши, толь — все дышало жаром.
Мерный шаг марсиан гулко отдавался на улицах.
— Осторожней! — вполголоса предупредил Наставник.
Они проходили мимо салона красоты.
Внутри украдкой хихикнули.
— Смотрите!
Из окна выглянула медно-рыжая голова и тотчас скрылась, будто кукла в театре марионеток. Блеснул в замочной скважине голубой глаз.
— Заговор, — шептал Эттил. — Так и знайте, это заговор!
В жарком воздухе тянуло духами из вентиляторов, что бешено кружились в пещерах, где под электрическими колпаками, точно какие-то морские дива, сидели женщины — волосы их закручивались неистовыми вихрями или вздымались, будто горные вершины; глаза то пронизывали, то стекленели, смотрели и тупо и хитро; накрашенные рты алели как неоновые трубки. Крутились вентиляторы, запах духов истекал в неподвижный знойный воздух, вползал в зеленые кроны деревьев, исподтишка окутывал изумленных марсиан.
Нервы Эттила не выдержали.
— Ради всего святого! — вдруг закричал он. — Скорее по ракетам — и домой! Эти ужасные твари нас погубят! Вы на них только посмотрите! Видите, видите? Эти женщины в стылых пещерах, в искусственных скалах — злобные подводные чудища!
— Молчать!
Только посмотрите на них, думал Эттил. Ноги как колонны, и платья над ними шевелятся, будто холодные зеленые жабры.
Он снова закричал.
— Эй, кто-нибудь, заткните ему глотку!
— Они накинутся на нас, забросают коробками шоколада и модными журналами, их жирно намазанные, ярко-красные рты оглушат нас визгом! Они затопят нас потоками пошлости, все наши чувства притупятся и заглохнут. Смотрите, их терзают непонятные электрические машины, а они что-то жужжат, и напевают, и бормочут! Неужели вы осмелитесь войти к ним в пещеры?
— А почему бы и нет? — раздались голоса.
— Да они изжарят вас, потравят, как кислотой, вы сами себя не узнаете! Вас раздавят, сотрут в порошок, каждый обратится в мужа — и только, в существо, которое работает и приносит домой деньги, чтоб они могли тут сидеть и пожирать свой мерзкий шоколад. Неужели вы надеетесь их обуздать?
— Конечно, черт побери!
Издалека долетел голос — высокий, пронзительный женский голос:
— Поглядите на того, посередке — правда, красавчик?
— А марсиане в общем-то ничего. Право слово, мужчины как мужчины, — томно протянул другой голос.
— Эй вы! Ау! Марсиане! Э-эй!
Эттил с воплем кинулся бежать...
Он сидел в парке, его трясло. Он перебирал в памяти все, что видел. Поднимал глаза к темному ночному небу — как далеко он от дома, как одинок и заброшен! Даже и сейчас, сидя в тишине под деревьями, он издали видел: марсианские воины ходят по улицам с земными женщинами, скрываются в маленьких храмах развлечений, — там, в призрачном полумраке, они следят за белыми видениями, скользящими по серым экранам, и прислушиваются к странным и страшным звукам, а рядом сидят маленькие женщины в кудряшках и жуют вязкие комки резины, а под ногами валяются еще комки, уже окаменевшие, и на них навеки остались отпечатки острых женских зубов. Пещера ветров — кинематограф.
— Привет!
Он в ужасе вскинул голову.
Рядом на скамью опустилась женщина, она лениво жевала резинку.
— Не убегай, — сказала она. — Я не кусаюсь.
— Ох! — вырвалось у Эттила.
— Сходим в кино? — предложила женщина.
— Нет.
— Да ну, пойдем, — сказала она. — Все пошли.
— Нет, — повторил Эттил. — Разве вам тут, на Земле, больше нечего делать?
— А чего тебе еще? — она подозрительно его оглядела, голубые глаза округлились. — Что же мне, по-твоему, сидеть дома носом в книжку? Ха-ха! Выдумает тоже!
Эттил изумленно смотрел на нее, спросил не сразу:
— А все-таки чем вы еще занимаетесь?
— Катаемся в автомобилях. У тебя автомобиль есть? Непременно заведи себе новый большой «подлер-шесть» с откидным верхом. Шикарная машина! Уж будь уверен, у кого есть «подлер-шесть», тот любую девчонку подцепит! — и она подмигнула Эттилу. — У тебя-то денег куча, раз ты с Марса, это уж точно. Была бы охота, можешь завести себе «подлер-шесть» — и кати, куда вздумается, это уж точно.
— Куда, в кино?
— А чем плохо?
— Нет-нет, ничего...
— Да вы что, мистер? Рассуждаете прямо как коммунист! -сказала женщина. — Нет, сэр, такие разговорчики никто терпеть не станет, черт возьми. Наше общество очень даже мило устроено. Мы люди покладистые, позволили марсианам нас завоевать, даже пальцем не шевельнули — верно?
— Вот этого я никак не пойму. Почему вы нас так приняли?
— По доброте душевной, мистер, вот почему! Так и запомни, по доброте душевной!
И она пошла искать себе другого кавалера.
Эттил собрался с духом — надо написать жене; разложил бумагу на коленях и старательно вывел: "Дорогая Тилла!... Но тут его снова прервали. — Чуть не под носом застучали в бубен, пришлось поднять голову — перед ним стояла тщедушная старушонка с детски круглым, но увядшим и сморщенным личиком.
— Брат мой! — закричала она, глядя на Эттила горящими глазами. — Обрел ли ты спасение?
Эттил вскочил, уронил перо.
— Что? Опасность?
— Ужасная опасность! — завопила старуха, затрясла бубном и возвела очи горе. — Ты нуждаешься в спасении, брат мой, ты на краю гибели!
— Кажется, вы правы, — дрожа согласился Эттил.
— Мы уже многих нынче спасли. Я сама принесла спасение троим марсианам. Мило, не правда ли? — она широко улыбнулась.
— Пожалуй, что так.
Она впилась в Эттила пронзительным взглядом. Наклонилась к нему и таинственно зашептала:
— Брат мой, был ли ты окрещен?
— Не знаю, — ответил он тоже шепотом.
— Не знаешь?! — крикнула она и высоко вскинула бубен.
— Это вроде расстрела, да? — спросил Эттил.
— Брат мой, ты погряз во зле и грехе, — сказала старушонка. — Не тебя осуждаю, ты вырос во мраке невежества. Я уж вижу, ваши марсианские школы ужасны, вас совсем не учат истине. Вас развращают ложью. Брат, если хочешь быть счастливым, дай совершить над тобой обряд крещения.
— И тогда я буду счастлив даже здесь, в этом мире? — спросил Эттил.
— Не требуй сразу многого, — возразила она. — Здесь довольствуйся малым, ибо есть другой, лучший мир, и там всех нас ждет награда.
— Тот мир я знаю, — сказал Эттил.
— Там покой, — продолжала она.
— Да.
— И тишина.
— Да.
— Там реки текут молоком и медом.
— Да, пожалуй, — согласился Эттил.
— И все смеются и ликуют.
— Я это как сейчас вижу, — сказал Эттил.
— Тот мир лучше нашего.
— Куда лучше, — подтвердил он. — — Да, Марс — великая планета.
Старушонка так и вскинулась, чуть не ударила его бубном по лицу.
— Вы что, мистер, насмехаетесь надо мной?
— Да нет же! — Эттил смутился и растерялся. — Я думал, вы это про...
— Уж, конечно, не про ваш мерзкий Марс! Вот таким, как вы, и суждено вечно кипеть в котле, вы покроетесь язвами, вам уготованы адские муки...
— Да, признаться. Земля — место малоприятное. Вы очень верно ее описываете.
— Опять вы надо мной насмехаетесь, мистер! — разъярилась старушонка.
— Нет-нет, прошу прощения. Это я по невежеству.
— Ладно, — сказала она. — Ты язычник, а язычники все невоспитанные. На, держи бумажку. Приходи завтра вечером по этому адресу и будешь окрещен и обретешь счастье. Мы громко распеваем, без устали шагаем, и если хочешь слышать всю нашу медь, все трубы и флейты и кларнеты, ты к нам придешь, придешь?
— Постараюсь, — неуверенно сказал Эттил.
И она зашагала прочь, колотя на ходу в бубен и распевая во все горло: «Счастье мое вечно со мной!» Ошеломленный Эттил снова взялся за письмо. "Дорогая Тилла! Подумай только, по своей naivete [Простоте душевной (фр.)] я воображал, будто земляне встретят нас бомбами и пушками. Ничего подобного! Я жестоко ошибался. Тут нет никакого Рика, Мика, Джика, Беннона, никаких таких молодцов, которые в одиночку спасают всю планету. Вовсе нет.
Тут только и есть что белобрысые розовые роботы с телами из резины; они вполне реальные и все-таки чуточку неправдоподобны, живые — и все-таки говорят и действуют как автоматы, и весь свой век проводят в пещерах. У них немыслимые, необъятные derrieres [Зады (фр.)]. Глаза неподвижные, застывшие, ведь они только и делают, что смотрят кино. И никакой мускулатуры, развиты лишь мышцы челюстей, ведь они непрестанно жуют резинку.
Таковы не отдельные люди, дорогая моя Тилла, такова вся земная цивилизация, и мы брошены в нее, как горсть семян в громадную бетономешалку. От нас ничего не останется. Нас сокрушит не их оружие, но их радушие. Нас погубит не ракета, но автомобиль...".
Отчаянный вопль. Треск, грохот. И тишина. Эттил вскочил. За оградой парка на улице столкнулись две машины. В одной было полно марсиан, в другой — землян. Эттил вернулся к письму.
"Милая, милая Тилла, вот тебе кое-какие цифры, если позволишь. Здесь, на американском континенте, каждый год погибают сорок пять тысяч человек — превращаются в кровавый студень в своих жестянках-автомобилях. Красный студень, а в нем белые кости, точно нечаянные мысли — смешные и страшные мысли замирают, застывают в желе. Автомобили сплющиваются в этакие аккуратненькие консервные банки, а внутри все перемешалось и все тихо.
Везде на дорогах кровавое месиво, и на нем жужжат огромные навозные мухи. Внезапный толчок, остановка — и лица обращаются в карнавальные маски. Есть тут у них такой праздник — карнавал в день всех святых. Видимо, в этот день они поклоняются автомобилю или, во всяком случае, тому, что несет смерть.
Выглянешь из окна, а там лежат двое, соединились в тесном объятии, еще минуту назад они не знали друг друга, а теперь оба мертвы. Я предчувствую, наша армия будет перемолота, отравлена, всякие колдуньи и жевательная резинка заманят воинов в капканы кинотеатров и погубят. Завтра же, пока не поздно, попытаюсь сбежать домой, на Марс.
Тилла моя, где-то на Земле есть некий Человек, и у него Рычаг, довольно ему нажать на рычаг — и он спасет эту планету. Но человек этот сейчас не у дел. Заветный рычаг покрывается пылью. А сам он играет в карты.
Женщины этой зловещей планеты утопили нас в потоках пошлой чувствительности и неуместного кокетства, они предаются отчаянному веселью, потому что скоро здешние парфюмеры переварят их в котле на мыло. Спокойной ночи, Тилла моя. Пожелай мне удачи, быть может, я погибну при попытке к бегству. Поцелуй за меня сына".
Эттил Врай сложил письмо, немые слезы кипели в груди. Не забыть бы отправить письмо с почтовой ракетой.
Он вышел из парка. Что остается делать? Бежать? Но как? Вернуться попозже вечером на стоянку, забраться одному в ракету и улететь? Возможно ли это? Он покачал головой. Ничего не поймешь, совсем запутался.
Ясно одно, если остаться на Земле, тобой живо завладеют бесчисленные вещи, которые жужжат, фыркают, шипят, обдают дымом и зловонием. Пройдет полгода — и у тебя заведется огромная, хорошо прирученная язва, кровяное давление астрономических масштабов и совсем ослепнешь, и каждую ночь будут душить долгие, мучительные кошмары, и никак из них не вырвешься. Нет, ни за что!
Мимо с бешеной скоростью несутся в своих механических гробах земляне — лица застывшие, взгляд дикий. Не сегодня-завтра они наверняка изобретут автомобиль, у которого будет шесть серебряных ручек!
— Эй, вы!
Взвыла сирена. У обочины остановилась огромная, точно катафалк, зловещая черная машина. Из нее высунулся человек.
— Марсианин?
— Да.
— Вас-то мне и надо. Влезайте, да поживей! Вам крупно повезло. Влезайте! Свезу вас в отличное местечко, там и потолкуем. Ну же, не стойте столбом!
Ошеломленный Эттил покорно открыл дверцу и сел в машину.
Покатили.
— Что будете пить, Э Вэ? Коктейль? Официант, два манхеттена! Спокойно, Э Вэ. Я угощаю. Я и наша студия. Нечего вам хвататься за кошелек. Рад познакомиться, Э Вэ. Меня зовут Эр Эр Ван Пленк. Может, слыхали про такого? Нет? Ну, все равно, руку, приятель.
Он зачем-то помял Эттилу руку и сразу ее выпустил. Они сидели в темной пещере, играла музыка, плавно скользили официанты. Им принесли два бокала. Все произошло так внезапно. И вот Ван Пленк, скрестив руки на груди, разглядывает свою марсианскую находку.
— Итак, Э Вэ, вы мне нужны. У меня есть идея — бл-а-городнейшая, лучше не придумаешь! Даже не знаю, как это меня осенило. Сижу сегодня дома, и вдруг — бац! — вот это, думаю, будет фильм! ВТОРЖЕНИЕ МАРСИАН НА ЗЕМЛЮ. А что для этого нужно? Нужен консультант. Ну, сел я в машину, отыскал вас — и вся недолга. Выпьем! За ваше здоровье и за наш успех. Хоп!
— Но... — возразил было Эттил.
— Знаю, знаю, ясно, не задаром. Чего-чего, а денег у нас прорва. И еще у меня при себе книжечка, а в ней золотые листочки, могу ссудить.
— Мне не очень нравятся ваши земные растения и...
— Э, да вы шутник. Так вот, слушайте, как мне мыслится сценарий. — В азарте он наклонился к Эттилу. — Сперва шикарные кадры: на Марсе разгораются страсти, огромное сборище, марсиане кричат, бьют в барабаны. В глубине — громадные серебряные города...
— Но у нас на Марсе города совсем не такие...
— Тут нужно красочное зрелище, сынок. Красочное. Папаше Эр Эру лучше знать. Словом, все марсиане пляшут вокруг костра.
— Мы не пляшем вокруг костров...
— В этом фильме придется вам разжечь костры и плясать, — объявил Ван Пленк и даже зажмурился, гордый своей непогрешимостью. Покивал головой и мечтательно продолжал: — Затем понадобится марсианка, высокая златокудрая красавица.
— На Марсе женщины смуглые, с темными волосами и...
— Послушай, Э Вэ, я не понимаю, как мы с тобой поладим. Кстати, сынок, надо бы тебе сменить имя. Как бишь тебя зовут?
— Эттил.
— Какое-то бабье имя. Подберем получше. Ты у меня будешь Джо. Так вот, Джо. Я уже сказал, придется нашим марсианкам стать беленькими, понятно? Потому что потому. А то папочка расстроится. Ну, что скажешь?
— Я думал...
— И еще нам нужна такая сцена, чтоб зрители рыдали — в марсианский корабль угодил метеорит или еще что, словом, катастрофа, но тут прекрасная марсианка спасает всю ораву от верной смерти. Сногсшибательная выйдет сценка. Знаешь, Джо, это очень удачно, что я тебя нашел. Для тебя это дельце выгодное, можешь мне поверить.
Эттил перегнулся к нему через столик и крепко сжал его руку.
— Одну минуту. Мне надо вас кое о чем спросить.
— Валяй, Джо, не смущайся.
— Почему вы все так любезны с нами? Мы вторглись на вашу планету, а вы... вы все принимаете нас, точно родных детей после долгой разлуки. Почему?
— Ну и чудаки же вы там, на Марсе! Сразу видно, святая простота. Ты вот что сообрази, Мак. Мы тут люди маленькие, верно?
И он помахал загорелой ручкой в изумрудных перстнях.
— Мы люди самые заурядные, верно? Так вот мы, земляне, этим гордимся. Наш век — век Заурядного Человека, Билл, и мы гордимся, что мы — мелкая сошка. У нас на Земле, друг Билли, все жители сплошь сарояны. Да, да. Этакое огромное семейство благодушных сароянов, и все нежно любят друг дружку. Мы вас, марсиан, отлично понимаем, почему вы вторглись на Землю. Ясное дело, вам одиноко на вашем маленьком холодном Марсе и завидно, что у нас такие города...
— Наша цивилизация гораздо старше вашей...
— Уж пожалуйста, Джо, не перебивай, не расстраивай меня. Дай я выскажу свою теорию, а потом говори хоть до завтра. Так вот, вам там было скучно и одиноко, и вы прилетели к нам повидать наши города и наших женщин — и милости просим, добро пожаловать, ведь вы наши братья, вы тоже самые заурядные люди.
А кстати, Роско, тут есть еще одна мелочь: на этом вашем вторжении можно и подзаработать. Вот, скажем, я задумал фильм — он нам даст миллиард чистой прибыли, это уж будь покоен. Через неделю мы пустим в продажу куклу-марсианку по тридцать монет штука. Это тоже, считай, еще миллионы дохода. И у меня есть контракт, выпущу какую-нибудь марсианскую игру, она пойдет по пять монет. Да мало ли чего еще можно напридумывать.
— Вот оно что, — сказал Эттил и отодвинулся.
— Ну и, разумеется, это отличный новый рынок.
Мы вас завалим товарами, только хватайте, и средства для удаления волос дадим, и жевательную резинку, и ваксу — прорву всего.
— Постойте. Еще один вопрос.
— Валяй.
— Как ваше имя? Что это означает — Эр Эр?
— Ричард Роберт.
Эттил поглядел в потолок.
— А может быть, иногда случайно кто-нибудь зовет, вас... м-м... Рик?
— Угадал, приятель. Ясно, Рик, как же еще.
Эттил перевел дух и захохотал, и никак не мог остановиться. Ткнул в собеседника пальцем.
— Так вы — Рик? Рик! Стало быть, вы и есть Рик!
— А что тут смешного, сынок? Объясни папочке!
— Вы не поймете... вспомнилась одна история... — Эттил хохотал до слез, задыхался от смеха, судорожно стучал кулаком по столу. — Так вы Рик! Ох, забавно! Ну, совсем не похожи. Ни тебе огромных бицепсов, ни волевого подбородка, ни ружья. Только туго набитый кошелек, кольцо с изумрудом да толстое брюхо!
— Эй, полегче на поворотах. Мак. Может, я и не Аполлон, но...
— Вашу руку, Рик! Давно мечтал познакомиться. Вы — тот самый человек, который завоюет Марс, ведь у вас есть машинки для коктейля, и супинаторы, и фишки для покера, и хлыстики для верховой езды, и кожаные сапоги, и клетчатые кепи, и ром.
— Я только скромный предприниматель, — сказал Ван Пленк и потупил глазки. — Я делаю свой бизнес и получаю толику барыша. Но я уже говорил, Джек, я давно подумывал: надо поставлять на Марс игрушки дядюшки Уиггили и комиксы Дика Трейси, там все будет в новинку! Огромный рынок сбыта! Ведь у вас и не слыхивали о политических карикатурах, так? Так! Словом, мы вас засыплем всякой всячиной. Наши товары будут нарасхват. Марсиане их просто с руками оторвут, малыш, верно говорю! Еще бы — духи, платья из Парижа, модные комбинезоны — чуешь? И первоклассная обувь.
— Мы ходим босиком.
— Что я слышу? — воззвал Р. Р. Ван Пленк к небесам. — На Марсе живет одна неотесанная деревенщина? Вот что, Джо, уж это наша забота. Мы всех застыдим, перестанут шлепать босиком. А тогда и сапожный крем пригодится!
— А-а...
Ван Пленк хлопнул Эттила по плечу.
— Стало быть, заметано? Ты — технический директор моего фильма, идет? Для начала получаешь двести долларов в неделю, а там дойдет и до пяти сотен. Что скажешь?
— Меня тошнит, — сказал Эттил. От выпитого коктейля он весь посинел.
— Э, прошу прощенья. Я не знал, что тебя так разберет. Выйдем-ка на воздух.
На свежем воздухе Эттилу стало полегче.
— Так вот почему Земля нас так встретила? — спросил он и покачнулся.
— Ясно, сынок. У нас на Земле только дай случай честно заработать, ради доллара всякий расстарается. Покупатель всегда прав. Ты на меня не обижайся. Вот моя карточка. Завтра в девять утра приезжай в Голливуд на студию. Тебе покажут твой кабинет. Я приеду в одиннадцать, тогда потолкуем. Ровно в девять, смотри не опаздывай. У нас порядок строгий.
— А почему?
— Чудак ты, Галлахер! Но ты мне нравишься. Спокойной ночи. Счастливого вторжения!
Автомобиль отъехал.
Эттил поглядел ему вслед, поморгал растерянно. Потом потер лоб ладонью и побрел к стоянке марсиан.
— Как же теперь быть? — вслух спросил он себя.
Ракеты безмолвно поблескивали в лунном свете. Издали, из города доносился гул, там буйно веселились. В походном лазарете хлопотали врачи: с одним молодым марсианином случился тяжелый нервный припадок: судя по воплям больного, он чересчур всего нагляделся, чересчур много выпил, слишком много наслушался песен из красно-желтых ящичков в разных местах, где люди пьют, и за ним без конца гонялась от столика к столику женщина, огромная, как слониха. Опять и опять он бормотал:
— Дышать нечем... заманили, раздавили...
Понемногу всхлипывания затихли. Эттил вышел из густой тени и направился к кораблям, надо было пересечь широкую дорогу. Вдалеке вповалку валялись пьяные часовые. Он прислушался. Из огромного города долетали музыка, автомобильные гудки, вой сирен. А ему чудились еще и другие звуки: приглушенно урчат машинки в барах, готовят солодовый напиток, от которого воины обрастут жирком, станут ленивыми и беспамятными; в пещерах кинотеатров вкрадчивые голоса убаюкивают марсиан, нагоняют крепкий-крепкий сон — от него никогда уже не очнешься, не отрезвеешь до конца дней.
Пройдет год — и сколько марсиан умрет от цирроза печени, от камней в почках, от высокого кровяного давления, сколько покончат с собой?
Эттил стоял посреди пустынной дороги. За два квартала из-за угла вывернулась машина и понеслась прямо на него.
Перед ним выбор: остаться на Земле, поступить на службу в киностудию, числиться консультантом, являться по утрам минута в минуту и начать понемногу поддакивать шефу — да, мол, конечно, бывала на Марсе жестокая резня: да, наши женщины высокие и белокурые; да, у нас есть разные племена и у каждого свои пляски и жертвоприношения, да, да, да. А можно сейчас же пойти и залезть в ракету и одному вернуться на Марс.
— А что будет через год? — сказал он вслух.
На Марсе откроют Ночной Клуб Голубого канала. И Казино Древнего города. Да, в самом сердце марсианского Древнего города устроят игорный притон! И во всех старинных городах пойдут кружить и перемигиваться неоновые огни реклам, и шумные компании затеют веселье на могилах предков, — да, не миновать.
Но час еще не пробил. Через несколько дней он будет дома. Тилла и сын ждут его, и можно напоследок еще несколько лет пожить тихо и мирно — дышать свежим ветром, сидеть с женой на берегу канала и читать милые книги, порой пригубить тонкого легкого вина, мирно побеседовать — то недолгое время, что еще остается им, пока не свалится с неба неоновое безумие.
А потом, быть может, они с Тиллой найдут убежище в синих горах, будут скрываться там еще год-другой, пока и туда не нагрянут туристы и не начнут щелкать затворами фотоаппаратов и восторгаться — ах, какой дивный вид!
Он уже точно знал, что скажет Тилле:
— Война ужасна, но мир подчас куда страшнее.
Он стоял посреди широкой пустынной дороги. Обернулся — и без малейшего удивления увидел: прямо на него мчится машина, а в ней полно орущих подростков. Мальчишки и девчонки лет по шестнадцати, не больше, гонят открытую машину так, что ее мотает и кидает из стороны в сторону. Указывают на него пальцами, истошно вопят. Мотор ревет все громче. Скорость — шестьдесят миль в час.
Эттил кинулся бежать. Машина настигала.
Да, да, устало подумал он. Как странно, как печально... и рев, грохот... точь-в— точь бетономешалка.
Р — значит ракета (перевод Л. Жданов).

Эта ограда, к которой мы приникали лицом, и чувствовали, как ветер становится жарким, и еще сильней прижимались к ней, забывая, кто мы и откуда мы, мечтая только о том, кем мы могли бы быть и куда попасть...
Но ведь мы были мальчишки — и нам нравилось быть мальчишками; и мы жили в небольшом флоридском городе — и город нам нравился; и мы ходили в школу — и школа нам безусловно нравилась; и мы лазали по деревьям и играли в футбол, и наши мамы и папы нам тоже нравились...
И все-таки иногда — каждую неделю, каждый день, каждый час в ту минуту или секунду, когда мы думали о пламени, и звездах, и об ограде, за которой они нас ожидали,— иногда ракеты нравились нам больше.
Ограда. Ракеты.
Каждую субботу утром...
Ребята собирались возле моего дома.
Солнце едва взошло, а они уже стоят, голосят, пока соседи не выставят из форточек пистолеты-парализаторы — дескать, сейчас же замолчите, не то заморозим на часок, тогда на себя пеняйте!
— А, влезь на ракету, сунь голову в кюзу! — кричали ребята в ответ. Кричали, надежно укрывшись за нашей изгородью: ведь старик Уикард из соседнего дома стреляет без промаха.
В это прохладное, мглистое субботнее утро я лежал в постели, думая о том, как накануне провалил контрольную по семантике, когда снизу донеслись голоса ватаги. Еще и семи не было, и ветер нес с Атлантики густой туман, и расставленные на всех углах вибраторы службы погоды только что начали жужжать, разгоняя своими лучами эту кашу: слышно было, как они нежно и приятно подвывают.
Я дотащился до окна и выглянул наружу.
— Ладно, пираты космоса! Глуши моторы!
— Эгей! — крикнул Ральф Прайори.— Мы только что узнали: расписание запусков изменили! Лунная, с новым мотором «Икс-Л-3», стартует через час !
— Будда, Мухаммед, Аллах и прочие реальные и полумифические деятели! — молвил я и отскочил от окна с такой прытью, что ребята от толчка повалились на траву.
Я мигом натянул джемпер, живо надел башмаки, сунул в задний карман питательные капсулы — сегодня нам будет не до еды, глотай пилюли, как в животе заворчит,— и на вакуумном лифте ухнул со второго этажа вниз, на первый.
На газоне ребята, вся пятерка, кусали губы и подпрыгивали от нетерпения, строили сердитые рожи.
— Кто последним добежит до монорельсовой,— крикнул я, проносясь мимо них со скоростью 5 тысяч миль в час,— тот будет жукоглазым марсианином!
Сидя в кабине монорельсовой, со свистом уносившей нас на Космодром за двадцать миль от города — каких-нибудь несколько минут езды, — я чувствовал, как у меня словно жуки копошатся под ложечкой. Пятнадцатилетнему мальчишке подавай одни только большие запуски. Чуть не каждую неделю по расписанию приходили и уходили малые межконтинентальные грузовые ракеты, но этот запуск... Совсем другое дело — сила, мощь... Луна и дальше...
— Голова кружится,— сказал Прайори и стукнул меня по руке.
Я дал ему сдачи.
— У меня тоже. Ну, скажи, есть в неделе день лучше субботы?
Мы обменялись широкими понимающими улыбками. Мысленно мы проходили все ступени предстартовой готовности. Другие пираты были правильные парни. Сид Россен, Мак Леслин, Ирл Марни — они тоже, как все ребята, прыгали, бегали и тоже любили ракеты, но почему-то мне думалось, что вряд ли они будут делать то, что в один прекрасный день сделаем мы с Ральфом. Мы с Ральфом мечтали о звездах, они для нас были желаннее, чем горсть бело-голубых брильянтов чистейшей воды.
Мы горланили вместе с горланами, смеялись вместе со смехачами, а в душе у нас обоих было тихо; и вот уже бочковатая кабина, шурша, остановилась, мы выскочили и, крича и смеясь, побежали, но побежали спокойно и даже как-то замедленно: Ральф впереди меня, и все показывали рукой в одну сторону, на заветную ограду, и разбирали места вдоль проволоки, поторапливая отставших, но не оглядываясь на них; и наконец все в сборе, и могучая ракета вышла из-под пластикового купола, похожего на огромный межзвездный цирковой шатер, и пошла по блестящим рельсам к точке пуска, провожаемая огромным портальным краном, смахивающим на доисторического крылатого ящера, который вскормил это огненное чудовище, холил и лелеял его, и теперь вот-вот состоится его рождение в раскаленном внезапным сполохом небе.
Я перестал дышать. Даже вдоха не сделал, пока ракета не вышла на бетонный пятачок в сопровождении тягачей-жуков и больших кургузых фургонов с людьми, а кругом, возясь с механизмами, механики-богомолы в асбестовых костюмах что-то стрекотали, гудели, каркали друг другу в незримые для нас и неслышные нам радиофоны, да мы-то в уме, в сердце, в душе все слышали.
— Господи,— вымолвил я наконец.
— Всемогущий, всемилостивый,— подхватил Ральф Прайори, стоя рядом со мной.
Остальные ребята тоже сказали что-то в этом роде.
Да и как тут не восхищаться! Все, о чем людям мечталось веками, разобрали, просеяли и выковали одну — самую заветную, самую чудесную, самую крылатую мечту. Что ни обвод — отвердевшее пламя, безупречная форма... Застывший огонь, готовый к таянью лед ждали там, посреди бетонной прерии; еще немного, и с ревом проснется, и рванется вверх, и боднет эта бездумная, великолепная, могучая голова Млечный Путь, так что звезды посыплются вниз метеорным огнепадом. А кладется на пути Угольный Мешок — ей-богу, как даст под вздох, сразу в сторону отскочит!
Она и меня поразила прямо под вздох, так стукнула, что я ощутил острый приступ ревности, и зависти, и тоски, как от чего-то незавершенного. И когда наконец через поле пошел окруженный тишиной самоходный вагончик с космонавтами, я был вместе с ними, облаченными в диковинные белые доспехи, в шаровидные гермошлемы и в этакую величественную небрежность — ни дать ни взять магнитофутбольная команда представляется публике перед тренировочной встречей на каком-нибудь местном магнитополе. Но они-то вылетали на Луну — теперь туда каждый месяц уходила ракета,— и у ограды давно уже не собирались толпы зевак, одни мад, мальчишки, болели за благополучный старт и вылет.
— Черт возьми,— произнес я.— Чего бы я ни отдал, только бы полететь с ними. Представляешь себе...
— Я так отдал бы свой годовой проездной билет,— сказал Мак.
— Да... Ничего бы не пожалел.
Нужно ли говорить, какое это было великое событие для нас, ребятишек, словно взвешенных посередине между своей утренней игрой и ожидающим нас вскоре таким мощным и внушительным пополуденным фейерверком.
И вот все приготовления завершены. Заправка ракеты горючим кончилась, и люди побежали от нее в разные стороны, будто муравьи, улепетывающие от металлического идола. И Мечта ожила, и взревела, и метнулась в небо. И вот уже скрылась вместе с утробным воем, и остался от нее только жаркий звон в воздухе, который через землю передался нашим ногам, и вверх по ногам дошел до самого сердца. А там, где она стояла, теперь была черная оплавленная яма да клуб ракетного дыма, будто прибитое к земле кучевое облако.
— Ушла! — крикнул Прайори.
И мы все снова часто задышали, пригвожденные к месту, словно нас оглушили из какого-нибудь чудовищного парапистолета.
— Хочу поскорее вырасти, — ляпнул я.— Хочу поскорее вырасти, чтобы полететь на такой ракете.
Я прикусил губу. Куда мне, зеленому юнцу; к тому же на космические работы по заявлению не принимают. Жди, пока тебя не отберут. Отберут.
Наконец кто-то, кажется Сидни, сказал:
— Ладно, теперь айда на телешоу.
Все согласились — все, кроме Прайори и меня. Мы сказали «нет», и ребята ушли, заливаясь хохотом и разговаривая, только мы с Прайори остались смотреть на то место, где недавно стоял космический корабль.
Он отбил нам вкус ко всему остальному, этот старт.
Из-за него я в понедельник провалил семантику.
И мне было совершенно наплевать.
В такие минуты я говорил спасибо тому, кто придумал концентраты. Когда у вас вместо желудка ком нервов, меньше всего тянет сесть за стол и расправиться с обедом из трех блюд. Без аппетита несколько таблеток концентрата отлично заменяли и первое, и второе, и третье.
Все дни напролет и до поздней ночи меня неотступно, упорно преследовала одна и та же мысль. Дошло до того, что я каждую ночь должен был прибегать к снотворному массажу в сочетании с тихими мелодиями Чайковского, чтобы хоть ненадолго сомкнуть веки.
— Помилуйте, молодой человек,— сказал в тот понедельник мой учитель,—если это будет продолжаться, придется на следующем заседании психологического комитета снизить вам общую оценку.
— Простите, — ответил я.
Он пристально посмотрел на меня.
— У вас какой-то затор в голове? Очевидно, что-то совсем простое, и притом осознанное.
Я поежился.
— Верно, сэр, осознанное, но никак не простое. А очень даже сложное. Но в общем-то можно сказать одним словом — ракеты...
Он улыбнулся.
— Р -- значит ракета, так что ли?
— Вот именно, сэр, что-то вроде этого.
— Но мы не можем допустить, молодой человек, чтобы это отражалось на вашей успеваемости.
— По-вашему, сэр, меня надо подвергнуть гипнотическому внушению?
— Нет-нет.— Учитель перебрал листки, вверху которых большими буквами была написана моя фамилия.
У меня все сжалось под ложечкой. Он опять посмотрел на меня.
— Вы ведь у нас, Кристофер, первый номер в классе, фаворит, так сказать.
Он закрыл глаза, раздумывая.
— Тут надо основательно поразмыслить,— заключил он. Похлопал меня по плечу и добавил: — Ладно, продолжайте заниматься. И не надо горевать.
Он отошел от меня.
Я попробовал сосредоточиться на занятиях, но не мог. До конца уроков учитель все посматривал на меня, листал мой табель и задумчиво покусывал губы. Часов около двух он набрал какой-то номер на своем аудиофоне и минут пять с кем-то разговаривал.
Я не мог расслышать, что он говорил.
Но когда он положил трубку на место, то очень-очень странно поглядел на меня.
Зависть, и восторг, и сожаление — все смешалось вместе в этом взгляде. Немножко грусти и много радости. Да, выразительные были глаза.
Я сидел и не знал, смеяться мне или плакать.
В тот день мы с Ральфом Прайори улизнули пораньше из школы домой. Я рассказал Ральфу, что приключилось, и он насупился: такая у него привычка.
Я встревожился. И мы принялись вместе подстегивать эту тревогу.
— Ты что, Крис, думаешь, тебя куда-нибудь отправят?
Кабина монорельсовой зашипела. Это была наша остановка. Мы вышли. И медленно зашагали к дому.
— Не знаю,— ответил я.
— Это было бы свинство,— сказал Ральф.
— Может быть, мне нужно пойти к психиатру, чтобы он прочистил мне мозги, Ральф? Так ведь тоже нельзя — чтобы учеба кувырком летела.
У моего дома мы остановились и долго глядели на небо. Тут Ральф сказал одну странную вещь:
— Днем нету звезд, а мы их все равно видим, правда ведь, Крис?
— Правда,— сказал я.— Видим.
— Мы будем держаться заодно, идет, Крис? Не могут они, черт бы их взял, убирать тебя сейчас из школы. Мы друзья, Это было бы несправедливо.
Я ничего не ответил, потому что горло мое плотно закупорил ком.
— Что у тебя с глазами? — спросил Прайори.
— А, ничего, слишком долго на солнце глядел. Пошли в дом, Ральф.
Мы ухали под струями воды в душевой, но как-то без особого воодушевления, даже когда пустили ледяную воду.
Пока мы стояли в сушилке, обдуваемые горячим воздухом, я усиленно размышлял. Литература, рассуждал я, полным-полна людей, которые сражаются с суровыми, непримиримыми противниками. Мозг, мышцы — все обращают на борьбу против всяких препон, пока не победят или сами не проиграют. Но ведь у меня-то никаких признаков внешнего конфликта. То, что меня грызет острыми зубами, грызет изнутри, и, кроме меня, только врач-психолог разглядит все мои царапины. Конечно, мне от этого ничуть не легче.
— Ральф,— сказал я, когда мы начали одеваться,— я влип в войну.
— Ты один? — спросил он.
— Я не могу тебя впутывать,— объяснил я.— Потому что это совсем личное дело. Сколько раз мама говорила: «Крис, не ешь так много, у тебя глаза больше желудка»?
— Миллион раз.
— Два миллиона. А теперь перефразируем это, Ральф, Скажем иначе: «Не фантазируй так много, Крис, твое воображение чересчур велико для твоего тела». Так вот, война идет между воображением и телом, которое не может за ним поспевать.
Прайори сдержанно кивнул.
— Я тебя понял, Кристофер. Понял то, что ты говоришь про личную войну. В этом смысле во мне тоже идет война.
— Знаю,— сказал я.— У других ребят, так мне кажется, это пройдет. Но у нас с тобой, Ральф, по-моему, это никогда не пройдет. По-моему, мы будем ждать все время.
Мы устроились под солнцем на крыше дома, разложили тетрадки и принялись за домашние задания. У Прайори ничего не выходило. У меня тоже. Прайори сказал вслух то, чего я не мог собраться с духом выговорить.
— Крис, Комитет космонавтики отбирает людей. Желающие не подают заявлений. Они ждут .
— Знаю.
— Ждут с того дня, когда у них впервые замрет сердце при виде Лунной ракеты, ждут годами,. из месяца в месяц все надеются, что в одно прекрасное утро спустится с неба голубой вертолет, сядет на газоне у них в саду, из кабины вылезет аккуратный, подтянутый пилот, стремительно поднимется на крыльцо и нажмет кнопку звонка. Этого вертолета ждут, пока не исполнится двадцать один год. А в двадцать первый день рождения выпивают бокал-другой вина и с громким смехом небрежно бросают: дескать, ну и черт с ним, не очень-то и нужно.
Мы посидели молча, взвешивая всю тяжесть его слов. Сидели и молчали. Но вот он снова заговорил:
— Я не хочу так разочаровываться, Крис. Мне пятнадцать лет, как и тебе. Но если мне исполнится двадцать один, а в дверь нашего интерната, где я живу, так и не позвонит космонавт, я...
— Знаю,— сказал я,— знаю. Я разговаривал с такими, которые прождали впустую. Если так случится с нами, Ральф, тогда... тогда мы выпьем вместе, а потом пойдем и наймемся в грузчики на транспортную ракету Европейской линии.
Ральф сжался и побледнел.
— В грузчики...
Кто-то быстро и мягко прошел по крыльцу, и мы увидели мою маму. Я улыбнулся.
— Здорово, леди!
— Здравствуй. Здравствуй, Ральф.
— Здравствуйте, Джен.
Глядя на нее, никто не дал бы ей больше двадцати пяти — двадцати шести лет, хотя она произвела на свет и вырастила меня и уже далеко не первый год служила в Государственном статистическом управлении. Тонкая, изящная, улыбчивая: я представлял себе, как сильно должен был любить ее отец, когда он был жив. Да, у меня хоть мама есть. Бедняга Ральф воспитывался в интернате...
Джен подошла к нам и положила ладонь на лоб Ральфа.
— Что-то ты плохо выглядишь,— сказала она.— Что-нибудь неладно?
Ральф изобразил улыбку.
— Нет-нет, все в порядке.
Джен не нуждалась в подсказке.
— Оставайся ночевать у нас, Прайори,— предложила она.— Нам тебя недостает. Верно ведь, Крис?
— Что за вопрос!
— Мне бы надо вернуться в интернат,— возразил Ральф, правда не очень убежденно.— Но раз вы просите, да вот и Крису надо помочь с семантикой, так я уж ему помогу.
— Очень великодушно,— сказал я.
— Но сперва у меня есть кое-какие дела. Я быстро туда-обратно на монорельсовой, через час вернусь.
Когда Ральф ушел, мама многозначительно посмотрела на меня, потом ласковым движением пальцев пригладила мне волосы.
— Что-то назревает, Крис.
Мое сердце притихло, ему захотелось помолчать немного. Оно ждало. Я открыл рот, но Джен продолжала:
— Да, где-то что-то назревает. Мне сегодня два раза звонили на работу. Сперва звонил твой учитель. Потом... нет, не могу сказать. Не хочу ничего говорить, пока это не произойдет...
Мое сердце заговорило опять, медленно и жарко.
— В таком случае, не говори, Джен. Эти звонки...
Она молча посмотрела на меня. Сжала мою руку мягкими теплыми ладонями.
— Ты еще такой, юный, Крис. Совсем-совсем юный.
Я сидел молча.
Ее глаза посветлели.
— Ты никогда не видел своего отца, Крис. Ужасно жалко. Ты ведь знаешь, кем он был?
— Конечно, знаю,— сказал я.— Он работал в химической лаборатории и почти не выходил из подземелья.
— Да, он работал глубоко под землей, Крис,— подтвердила мама. И почему-то добавила: — И никогда не видел звезд.
Мое сердце вскрикнуло в груди. Вскрикнуло громко, пронзительно.
— Мама... мама...
Впервые за много лет я вслух назвал ее мамой.
Когда я проснулся на другое утро, комната была залита солнцем, но кушетка, на которой обычно спал Прайори, гостя у нас, была пуста. Я прислушался. Никто не плескался в душевой, и сушилка не гудела. Ральфа нё было в доме.
На двери я нашел приколотую записку.
Увидимся днем в школе. Твоя мать попросила меня кое-что сделать для нее. Ей звонили сегодня утром, и она сказала, что ей нужна моя помощь. Привет. Прайори .
Прайори выполняет поручения Джен. Странно. Джен звонили рано утро. Я вернулся к кушетке и сел.
Я все еще сидел, когда снаружи донеслись крики:
— Эгей, Крис! Заспался!
Я выглянул из окна. Несколько ребят из нашей ватаги стояли на газоне.
— Сейчас спущусь!
— Нет, Крис.
Голос мамы. Тихий и с каким-то необычным оттенком. Я повернулся. Она стояла в дверях позади меня, лицо бледное, осунувшееся, словно ее что-то мучило.
— Нет, Крис,— мягко повторила она.— Скажи им, пусть идут без тебя, ты не пойдешь в школу... сегодня.
Ребята внизу, наверно, продолжали шуметь, но я их не слышал. В эту минуту для меня существовали только я и мама, такая тонкая, бледная, напряженная... Далеко-далеко зажужжали, зарокотали вибраторы метеослужбы.
Я медленно обернулся и посмотрел вниз на ребят. Они глядели вверх все трое — губы раздвинуты в небрежной полуулыбке, шершавые пальцы держат тетради по семантике.
— Эгей! — крикнул один из них. Это был Сидни.
— Извини, Сидни. Извините, ребята. Топайте без меня. Я сегодня не смогу пойти в школу. Попозже увидимся, идет?
— Ладно, Крис!
— Что, заболел?
— Нет. Просто... Словом, шагайте без меня. Потом встретимся.
Я стоял, будто оглушенный. Наконец отвернулся от обращенных вверх вопрошающих лиц и глянул на дверь. Мамы не было. Она уже спустилась на первый этаж. Я услышал, как ребята, заметно притихнув, направились к монорельсовой.
Я не стал пользоваться вакуум-лифтом, а медленно пошел вниз по лестнице.
— Джен,— сказал я,— где Ральф?
Джен сделала вид, будто поглощена расчесыванием своих длинных русых волос виброгребенкой.
— Я его услала. Мне нужно было, чтобы он ушел.
— Почему я не пошел в школу, Джен?
— Пожалуйста, Крис, не спрашивай.
Прежде чем я успел сказать что-нибудь еще, я услышал в воздухе какой-то звук. Он пронизал достаточно плотные стены нашего дома и вошел в мою плоть, стремительный и тонкий, как стрела из искрящейся музыки.
Я глотнул. Все мои страхи, колебания, сомнения мгновенно исчезли.
Как только я услышал этот звук, я подумал о Ральфе Прайори. Эх, Ральф, если бы ты мог сейчас быть здесь . Я не верил сам себе. Слушал этот звук, слушал не только ушами, а всем телом, всей душой, и не верил.
Ближе, ближе... Ох, как я боялся, что он начнет удаляться. Но он не удалился. Понизив тон, он стал снижаться возле дома, разбрасывая свет и тени огромными вращающимися лепестками, и я знал, что это вертолет небесного цвета. Гудение прекратилось, и в наступившей тишине мама подалась вперед, выпустила из рук виброгребенку и глубоко вздохнула.
В наступившей тишине я услышал шаги на крыльце. Шаги, которых я так долго ждал.
Шаги, которых боялся никогда не услышать.
Кто-то нажал звонок.
Я знал кто.
И упорно думал об одном: «Ральф, ну почему тебе непременно надо было уйти теперь, когда это происходит? Почему, черт возьми?».
Глядя на пилота, можно было подумать, что он родился в своей форме* Она сидела на нем как вылитая, как вторая кожа — серебристая кожа: тут голубая полоска, там голубой кружок. Строгая и безупречная, как и надлежит быть форме, и в то же время — олицетворение космической мощи.
Его звали Трент. Он говорил уверенно, с непринужденной гладкостью, без обиняков.
Я стоял молча, а мама сидела в углу с видом растерянной девочки. Я стоял и слушал.
Из всего, что было сказано, мне запомнились лишь какие-то обрывки.
— ...отличные отметки, высокий коэффициент умственного развития. Восприятие А-1, любознательность ААА. Необходимая увлеченность, чтобы настойчиво и терпеливо заниматься восемь долгих лет...
— Да, сэр.
— ...разговаривали с вашими преподавателями семантики и психологии...
— Да, сэр.
— ...и не забудьте, мистер Кристофер...
Мистер Кристофер!
— ...и не забудьте, мистер Кристофер, никто не должен знать про то, что вы отобраны Комитетом космонавтики.
— Никто?
— Ваша мать и преподаватели, конечно, знают об этом. Но, кроме них, никто не должен знать. Вы меня хорошо поняли?
— Да, сэр.
Трент сдержанно улыбнулся, упершись в бока своими ручищами.
— Вам хочется спросить — почему так? Почему нельзя поделиться со своими друзьями? Я объясню. Это своего рода психологическая защита. Каждый год мы из миллиардного населения Земли отбираем около десятка тысяч молодых людей. Из них три тысячи через восемь лет выходят из училища космонавтами, с той или другой специальностью. Остальным приходится возвращаться домой. Они отсеялись, но ок-ружающим-то незачем об этом знать. Обычно отсев происходит уже в первом полугодии. Не очень приятно вернуться домой, встретить друзей и доложить им, что самая замечательная работа в мире оказалась вам не по зубам. Вот мы и делаем все так, чтобы возвращение проходило безболезненно. Есть и еще одна причина. Тоже психологическая. Мальчишкам так важно быть заправилами, в чем-то превосходить своих товарищей. Строго-настрого запрещая вам рассказывать друзьям, что вы отобраны, мы лишаем вас половины удовольствия. И таким способом проверяем, что для вас главное: мелкое честолюбие или сам космос. Если вы думаете только о том, чтобы выделиться,— скатертью дорога. Если космос ваше призвание, если он для вас все,— добро пожаловать.
Он кивнул маме.
— Благодарю вас, миссис Кристофер.
— Сэр,— сказал я. — Один вопрос. У меня есть друг. Ральф Прайори. Он живет в интернате...
Трент кивнул.
— Я, естественно, не могу вам сказать его данные, но он у нас на учете. Это ваш лучший друг? И вы, конечно, хотите, чтобы он был с вами. Я проверю его дело. Воспитывается в интернате, говорите? Это не очень хорошо. Но... мы посмотрим.
— Если можно, прошу вас. Спасибо.
— Явитесь ко мне на Космодром в субботу, в пять часов, мистер Кристофер. До тех пор — никому ни слова.
Он козырнул. И ушел. И взмыл в небо на своем вертолете, и в ту же секунду мама очутилась возле меня.
— О, Крис, Крис...— твердила она, и мы прильнули друг к другу, и шептали что-то, и говорили что-то, и мама говорила, как это важно для нас, особенно для меня, как замечательно, и какая это честь, вроде как в старину, когда человек постился, и давал обет молчания, и ни с кем не разговаривал, только молился и старался стать достойным, и уходил в какой-нибудь монастырь, где-нибудь в глуши, а потом возвращался к людям, и служил образцом, и учил людей добру. Так и теперь, говорила она, заключала она, утверждала она, это тоже своего рода высокий орден, и я стану как бы его частицей, больше не буду принадлежать ей, а буду принадлежать Вселенной, стану всем тем, чем отец мечтал стать, да не смог, не дожил...
— Конечно, конечно, — пробормотал я.— Я постараюсь, честное слово, постараюсь...— Я запнулся.— Джен, а как же... как мы скажем Ральфу? Как нам быть с ним?
— Ты уезжаешь, и все, Крис. Так ему и скажи. Коротко и ясно. Больше ничего ему не говори. Он поймет.
— Но, Джен, ты...
Она ласково улыбнулась.
— Да, Крис, мне будет одиноко. Но ведь у меня остается моя работа и остается Ральф.
— Ты хочешь сказать..
— Я заберу его из интерната. Он будет жить здесь, когда ты уедешь. Ведь именно это ты желал от меня услышать, Крис, верно?
Я кивнул, внутри у меня все будто онемело.
— Да, я как раз это хотел услышать.
— Он будет хорошим сыном, Крис. Почти таким же хорошим, как ты.
— Отличным!
Мы сказали Ральфу Прайори. Сказали, что я, очевидно, уеду учиться в Европу на год и мама хочет, чтобы он поселился у нас, был ей сыном, пока я не вернусь домой. Мы выпалили все это так, будто слова обжигали нам язык. Когда же мы кончили, Ральф сперва пожал мне руку, потом поцеловал маму в щеку и сказал:
— Я буду рад. Я буду очень рад.
Странно, Ральф даже не стал допытываться, почему я все-таки уезжаю, куда именно и когда думаю вернуться. Сказал только:
— А здорово мы вместе играли, верно?—и примолк, словно боялся продолжать разговор.
Это было в пятницу вечером, Прайори, Джен и я ходили на концерт в Зеленый театр в центре нашего общественного комплекса, потом, смеясь, возвратились домой и стали готовиться ко сну.
У меня ничего не было уложено. Прайори вскользь отметил это, но спрашивать, почему, не стал. А дело в том, что на ближайшие восемь лет другие брали на себя заботу о моей личной экипировке. Укладываться незачем.
Позвонил учитель семантики, коротко и ласково пожелал мне, улыбаясь, всего доброго.
Наконец мы легли, но я целый час не мог уснуть, все думал о том, что это моя последняя ночь вместе с Джен и Ральфом. Последняя ночь.
И я всего лишь пятнадцатилетний мальчишка...
Я уже начал засыпать, когда Прайори в темноте мягко повернулся на своей кушетке лицом в мою сторону и торжественно прошептал:
— Крис?
Пауза.
— Крис, ты еще не спишь? — Глухо, будто далекое эхо.
— Не сплю, — ответил я.
— Думаешь?
Пауза.
— Да.
— Ты... ты теперь перестал ждать , да, Крис?
Я понимал, что он подразумевает. И не мог ответить.
— Я жутко устал, Ральф,— сказал я.
Он отвернулся, лег на спину и сказал:
— Я так и думал. Ты уже не ждешь . Ах, черт, как это здорово, Крис. Здорово.
Он протянул руку и легонько стукнул меня по бицепсу.
Потом мы оба уснули.
Наступило субботнее утро. За окном в семичасовом тумане раскатились голоса ребят. Я услышал, как стукнула форточка старика Уикарда и жужжание его парапистолета стало подкрадываться к мальчишкам.
— Сейчас же замолчите! — крикнул он, но совсем беззлобно. Это была обычная субботняя игра. Было слышно, как ребята смеются в ответ.
Проснулся Прайори и спросил:
— Сказать им, Крис, что ты сегодня не пойдешь с ними?
— Ни в коем случае.— Джен прошла от двери к открытому окну, и светлый ореол ее волос потеснил туман.— Здорово, ватага! Ральф и Крис сейчас выйдут. Задержать пуск!
— Джен! — воскликнул я.
Она подошла к нам с Ральфом.
— Проведете вашу субботу, как обычно, вместе с ребятами!
— Я думал побыть с тобой, Джен.
— Разве день отдыха для этого существует?
Она живо накормила нас завтраком, поцеловала в щеку и выставила за дверь, в объятия ватаги.
— Давайте не пойдем сегодня к Космодрому, ребята.
— Ты что, Крис... Почему?
Их лица отразили целую гамму чувств. Впервые в истории я отказывался идти к Космодрому.
— Ты нарочно, Крис.
— Конечно, дурака валяет.
— Вот и нет,— сказал Прайори.— Он это серьезно. Мне тоже туда не хочется. Каждую субботу ходим. Надоело. Лучше на следующей неделе сходим.
— Да ну...
Они были недовольны, но без нас идти не захотели. Сказали, что без нас неинтересно.
— Ну и ладно... Пойдем на следующей неделе.
— Конечно. А сейчас что будем делать, Крис?
Я сказал им.
В этот день мы играли в «бей банку» и другие, давно оставленные нами игры, потом пошли в небольшой поход вдоль ржавых путей старой, заброшенной железной дороги, побродили по лесу, сфотографировали каких-то птиц, поплавали нагишом, и я все время думал об одном: сегодня последний день.
Всё, что мы когда-либо прежде затевали по субботам, все это мы вспомнили. Всякие там штуки и проказы. И, кроме Ральфа, никто не подозревал о моем отъезде, и с каждой минутой все ближе подступали заветные «пять часов».
В четыре я сказал ребятам «до свидания».
— Уже уходишь, Крис? Ну, а вечером что?
— Заходите в восемь,— сказал я.— Пойдем посмотрим новую картину с Салли Гибберт!
— Так точно.
— Ключ на старт!
И мы с Ральфом отправились домой.
Мамы дома не было, но на моей кровати лежал ролик аудиофильма, на котором она оставила частицу себя — свою улыбку, свой голос, свои слова. Я вставил ролик в проектор и навел на стену. Мягкие русые волосы, мамино белое лицо, ее негромкий голос:
— Не люблю я прощаться, Крис. Пойду в лабораторию, поработаю там. Счастливо тебе. Крепко-крепко обнимаю. Когда я тебя снова увижу... ты будешь уже мужчиной.
И все.
Прайори ждал за дверью, а я в четвертый раз прокрутил ролик.
— Не люблю я прощаться, Крис. Пойду... поработаю,., счастливо. Крепко... обнимаю...
Я тоже еще накануне вечером записал ролик. Теперь я засунул его в проектор и оставил — два-три прощальных слова.
Прайори проводил меня до полдороги. Нельзя же, чтобы он ехал со мной до Космопорта. У станции монорельсовой я крепко пожал ему руку и сказал:
— Отлично мы сегодня день провели.
— Ага. Теперь, что же, до следующей субботы?
— Хотел бы я ответить «да».
— Все равно ответь «да». Следующая суббота — лес, ватага, ракеты, старина Уикард с его верным парапистолетом.
Мы дружно рассмеялись.
— Договорились. В следующую субботу, рано утром. А ты береги... береги нашу маму, ладно, Прайори, обещаешь?
— Что за глупый вопрос, балда ты,— сказал он.
— Точно, балда.
Он глотнул.
— Крис.
— Да?
— Я буду ждать. Так же, как ты ждал, а теперь тебе больше не нужно ждать. Буду ждать .
— Думаю, тебе не придется ждать долго, Ральф. Я надеюсь, что недолго.
Я легонько стукнул его разок по руке. Он ответил тем же.
Закрылась дверь монорельсовой. Кабина ринулась вперед, и Прайори остался позади.
Я вышел на остановке «Космопорт». До здания управления было каких-нибудь пятьсот метров. Я шел этот отрезок десять лет.
«Когда я тебя снова увижу, ты будешь уже мужчиной...».
«Никому ни слова...».
«Я буду ждать, Крис...».
Все это — пробкой в сердце, и никак не хочет уходить, и плавает перед глазами...
Я подумал о своей мечте. Лунная ракета. Теперь она уже не будет частицей моей души, моей мечты . Теперь я стану ее частицей.
Я все шел, и шел, и шел, чувствуя себя совсем ничтожным.
В ту самую минуту, когда я подошел к управлению, стартовала вечерняя Лондонская ракета. Она всколыхнула землю, и всколыхнула и наполнила сладким трепетом мое сердце.
И я сразу начал страшно быстро расти.
Я провожал глазами ракету до тех пор, пока рядом со мной не щелкнули чьи-то приветствующие каблуки.
Я окаменел.
— К. М. Кристофер?
— Так точно, сэр. Явился по вызову, сэр.
— Сюда, Кристофер. В эти ворота.
В эти ворота и внутрь ограды...
Ограды, к которой неделю назад мы приникали лицом, и чувствовали, как ветер становится жарким, и еще сильней прижимались к ней, забывая, кто мы, откуда мы, мечтая только о том, кем мы могли бы быть и куда попасть...
Ограды, у которой неделю назад стояли мальчишки,— которым нравилось быть Мальчишками, нравилось жить в небольшом флоридском городе, и школа безусловно нравилась, и нравилось играть в футбол, и папы и мамы им тоже нравились...
Мальчишки, которые каждую неделю, каждый день, каждый час хоть минуту непременно думали о пламени, и звездах, и ограде, за которой все это их ожидало... Мальчишки, которым ракеты нравились больше .
Мама, Ральф, мы увидимся. Я вернусь.
Мама!
Ральф!
И я прошел через ворота и вошел внутрь ограды.
Космонавт (перевод Л. Жданов).
Над темными волосами мамы кружил рой электрических светлячков. Она стояла в дверях своей спальни, провожая меня взглядом. В холле царила тишина.
— Ты ведь поможешь мне удержать его дома на этот раз? — спросила она.
— Постараюсь, — ответил я.
— Прошу тебя? — по ее лицу бежали беспокойные блики. — На этот раз мы его не отпустим.
— Хорошо, — ответил я, подумав. — Но только ни к чему это, ничего не выйдет.
Она повернулась; светлячки, чертя свои орбиты, летели над ней, подобно блуждающему созвездию, и освещали путь. Я услышал, как она тихо говорит:
— Во всяком случае, попробуем.
Другие светлячки проводили меня в мою комнату. Я лег, и как только мое тело своим весом прервало электрическую цепь, светлячки погасли.
Полночь, мы с матерью, разделенные невесомым мраком, ждем, каждый в своей комнате. Кровать, тихо напевая, стала меня укачивать. Я нажал выключатель; пение и качание прекратилось. Я не хотел спать, я совсем не хотел спать.
Эта ночь ничем не отличалась от множества других памятных для нас ночей. Сколько раз мы лежали, бодрствуя, и вдруг ощущали, как прохладный воздух становится жарким, как ветер несет огонь, или видели, как стены на миг озаряются ярким сполохом. И мы знали, что в эту секунду над домом проходит его ракета. Его ракета летела над домом, и дубы гнулись от воздушного вихря. Я лежал, широко раскрыв глаза и часто дыша, и слышал мамин голос в радиофоне:
— Ты почувствовал?
И я отвечал.
— Да-да, это он.
Пройдя над нашим городом, маленьким городком, где никогда не садились космические ракеты, корабль моего отца летел дальше, и мы лежали еще два часа, думая: «Сейчас отец садится в Спрингфилде, сейчас он сошел на гудронную дорожку, сейчас подписывает бумаги, сейчас он на вертолете, пролетает над рекой, над холмами, сейчас сажает вертолет в нашем аэропорту Грин Вилледж…» Вот уже половина ночи прошла, а мы с матерью, каждый в своей кровати, все слушаем, слушаем. «Сейчас идет по Белл Стрит. Он всегда идет пешком… не берет машину… сейчас проходит парк, угол Оукхэрст, и сейчас…».
…Я поднял голову с подушки. На улице, все ближе и ближе, легкие, торопливые, нетерпеливые шаги. Вот свернули к дому… вверх по ступенькам террасы… И мы оба, мама и я, улыбнулись в прохладном мраке, слыша, как внизу, узнав хозяина, отворяется наружная дверь, что-то негромко говорит, приветствуя, и снова затворяется.
Еще три часа спустя я тихонько, затаив дыхание, повернул блестящую ручку их двери, прокрался в безбрежной, как космос между планетами, тьме и протянул руку за маленьким черным ящиком, что стоял у кровати родителей, в ногах. Есть! И я бесшумно побежал к себе, думая: «Он ведь все равно ничего не расскажет, не хочет, чтобы я знал».
И вот из открытого ящичка струится черный костюм космонавта — будто черная туманность с редкими стежками далеких звезд. Я мял в горячих руках темную ткань и вдыхал ароматы планет: Марса — запах железа, Венеры — благоухание зеленого плюща, Меркурия — огонь и сера; я обонял молочную луну и жесткость звезд. Потом я положил костюм в центрифугу, которую собрал недавно в школьной мастерской, и пустил ее. Вскоре в реторте осела тонкая пыль. Я поместил ее под окуляр микроскопа.
Родители безмятежно спали, весь дом спал, автоматические пекари, механические слуги и самоуправляющиеся уборщики погрузились в свой электрический сон, а я смотрел, смотрел на сверкающие крупинки метеорной пыли, кометных хвостов и глины с далекого Юпитера. Они сами были словно далекие миры, и сквозь тубус микроскопа я уходил в полет — миллиарды километров, фантастические ускорения…
На рассвете, устав путешествовать и боясь, что пропажу обнаружат, я отнес ящичек на место, в спальню родителей.
Потом я уснул, но тут же проснулся от гудка машины под окном. Это приехали из химчистки за костюмом. «Хорошо, что я не стал ждать», — подумал я. Ведь через час костюм вернется обезличенный, очищенный от всех следов путешествия.
И я опять уснул, а в кармашке пижамы, как раз над сердцем, лежал пузырек с магической пылью.
* * *
Когда я спустился, отец сидел за столом, завтракая.
— Как спалось, Дуг? — приветствовал он меня, будто все время был дома, будто и не уходил на три месяца в космос.
— Хорошо, — ответил я.
— Гренок?
Он нажал кнопку, и стол поджарил мне четыре ломтя хлеба — румяные, золотистые.
Помню, как отец в тот день работал в саду, все копал и копал, словно искал что-то. Длинные смуглые руки стремительно двигались, сажая, уминая, привязывая, срезая, обрезая; смуглое лицо неизменно было обращено к земле. Глаза отца смотрели на то, чем были заняты руки; они ни разу не взглянули на небо или на меня, даже на маму. Лишь когда мы опускались на колени рядом с ним, чтобы ощутить сквозь ткань сырость земли, погрузить пальцы в черный перегной и забыть о буйноголубом небе, он оглядывался влево или вправо, на маму или на меня и ласково подмигивал, после чего продолжал работать, глядя в землю, все время в землю, и небо видело только его согнутую спину.
* * *
Вечером мы сидели на крытых качелях, они нас качали и обдували ветром, и пели нам песни. Было лето, луна, был лимонад, мы держали в руках холодные стаканы, и отец читал стереогазету, которая была вмонтирована в специальную шляпу и переворачивала микространицы за увеличительным стеклом, если моргнуть три раза. Отец курил сигареты и рассказывал мне, как он был мальчиком в 1997 году. Немного погодя он, как всегда, спросил:
— Ты почему не гуляешь, не гоняешь ногами банки, Дуг?
Я ничего не ответил, но мать сказала:
— Он гуляет, когда тебя нет дома.
Отец посмотрел на меня, потом, впервые за этот день, на небо. Мать всегда наблюдала за ним, когда он смотрел на звезды.
Первый день и первый вечер после возвращения он редко глядел на небо. Я видел его рьяно работающим в саду, лицо будто срослось с землей. На второй день он уже чаще посматривал на звезды. Днем мать не так боялась неба; зато как ей хотелось бы выключить вечерние звезды. Иной раз мне так и казалось, что она мысленно ищет выключатель, да ведь не найдешь… На третий вечер, бывало, мы уже соберемся спать, а отец все еще мешкает на террасе, и я слышал, как мама его зовет, — так она меня звала домой с улицы. И отец, вздохнув, включал фотоэлектрический замок. А на следующее утро, за завтраком, я, глянув вниз, обнаруживал у его ног черный ящичек; мама еще спала.
— Ну, Дуг, до свидания, — говорил он, пожимая мне руку.
— Через три месяца?
— Точно.
И он шел по улице, не садился ни в вертолет, ни в такси, ни в автобус, а просто шел пешком, неся летный костюм неприметно в сумке под мышкой. Он не хотел, чтобы люди говорили, что он зазнался, став космонавтом.
Часом позже мама спускалась завтракать и съедала ровным счетом один ломтик поджаренного хлеба.
Но сегодня было сегодня, первый вечер, и он почти совсем не глядел на звезды.
— Пойдем на телевизионный карнавал, — предложил я.
— Отлично, — сказал отец.
Мама улыбнулась мне.
И мы поспешили на вертолете в город и повели отца мимо бесчисленных экранов, чтобы его голова, его лицо были с нами, чтобы он больше никуда не глядел. Мы смеялись смешному, серьезно смотрели серьезное, а я все думал: «Мой отец летает на Сатурн, на Нептун, на Плутон, но никогда не приносит мне подарков. Другие мальчики, у которых отцы путешествуют в космосе, показывают товарищам кусочки руды с Каллисто, обломки черных метеоритов, голубой песок. А мне приходится выменивать у них образцы для своей коллекции — песок с Меркурия, марсианские камни, которые наполняют мою комнату, но о которых отец никогда не хочет говорить».
Случалось, — я помнил — он что-нибудь приносил маме. Раз посадил в нашем дворе подсолнечники с Марса, но через месяц после того, как он ушел в новый полет, когда цветы выросли, мама однажды выбежала во двор и все их срезала.
Мы стояли перед стереоскопическим экраном, и тут я брякнул, не думая, задал отцу вопрос, с которым всегда к нему обращался:
— Скажи, как там, в космосе?
Мама метнула на меня испуганный взгляд. Поздно.
Полминуты отец стоял молча, подыскивая ответ, потом пожал плечами.
— Там… это лучше всего самого лучшего в жизни. — Он осекся. — Да нет, ничего особенного. Рутина. Тебе бы не понравилось. — Он испытующе посмотрел на меня.
— Но ты всякий раз летишь опять.
— Привычка.
— И куда же ты полетишь теперь?
— Еще не решил. Надо подумать.
Он всегда обдумывал. В те дни космонавтов было мало, он мог сам выбирать, как, куда и когда лететь. Вечером третьего дня после его возвращения вы могли видеть, как он выбирает звезду.
— Пошли, — сказала мама, — пора домой.
Было еще не поздно, и дома я попросил отца надеть форму космонавта. Мне не следовало просить, чтобы не огорчать маму, но я ничего не мог с собой поделать. Я продолжал упрашивать отца, хотя он всегда мне отказывал. Я никогда не видел его в форме. Наконец он сказал:
— Ну, ладно.
Мы ждали в гостиной, пока он поднялся наверх по воздушной шахте. Мать грустно смотрела на меня, словно не веря, что ее собственный сын может так с ней поступать. Я отвел глаза.
— Прости меня, — сказал я.
— Ты мне ни чуточки не помогаешь, — произнесла она. — Ни чуточки.
Мгновение спустя в воздушной шахте послышался шорох.
— Вот и я, — тихо сказал отец. Мы увидели его в форме. Костюм был черный, с блестящим отливом. Серебряные пуговицы, серебряные лампасы до каблуков черных ботинок. Казалось, он весь — тело, руки, ноги — вырезан из черной туманности, сквозь которую просвечивают неяркие звездочки. Костюм облегал тело, как перчатка облегает длинную гибкую руку; от него пахло прохладным воздухом, металлом, космосом. От него пахло огнем и временем.
Отец стоял посреди комнаты, смущенно улыбаясь.
— Повернись, — сказала мама.
Ее глаза, обращенные на него, смотрели куда-то далеко-далеко.
Когда отец бывал в космосе, она совершенно о нем не говорила. Она вообще ни о чем не говорила, кроме погоды, моей шеи — дескать, не худо бы вымыть, или своей бессонницы. Однажды она пожаловалась, что ночь была слишком светлая.
— Но ведь эту неделю ночи безлунные.
— А звезды? — ответила она.
Я пошел в магазин и купил ей новые жалюзи, темнее, зеленее. Ночью, лежа в кровати, я слышал, как она их опускает, тщательно закрывая окна. Долгий шуршащий звук…
Как-то раз я собрался подстричь газон.
— Не надо, — мама стояла в дверях. — Убери на место косилку.
Так и росла у нас трава по три месяца без стрижки. Отец подстригал ее, когда возвращался из рейса.
Она вообще не разрешала мне ничего делать — скажем, чинить машину, которая готовила завтрак, или механического чтеца. Она все копила, как копят к празднику. И потом я видел, как отец стучит или паяет, улыбаясь, и мать счастливо улыбается, глядя на него.
Да, без него она о нем совсем не говорила. В свою очередь отец никогда не пытался связаться с нами, перебросить мост через миллионы километров.
Однажды он сказал мне:
— Твоя мать обращается со мной так, словно меня нет — словно я невидимка.
Я сам это заметил. Она глядела мимо него, на его руки, щеки, только не в глаза. А если смотрела в глаза, то будто сквозь пленку, как зверь, который засыпает. Она говорила «да» там, где надо, улыбалась — все с опозданием на полсекунды.
— Словно я для нее не существую, — сказал отец.
А на следующий день она опять была с нами, и он для нее существовал, они брали друг друга за руку и шли гулять вокруг дома или отправлялись на верховую прогулку, и мамины волосы развевались, как у девочки; она выключала все механизмы на кухне и сама пекла ему удивительные пирожные, торты и печенья, жадно смотрела ему в глаза, улыбалась своей настоящей улыбкой. А к концу такого дня, когда он для нее существовал, она непременно плакала. И отец стоял растерянно, глядя вокруг, точно в поисках ответа, но никогда его не находил.
…Отец медленно повернулся, показывая костюм.
— Повернись еще, — сказала мама.
* * *
На следующее утро отец примчался домой с целой кипой билетов. Розовые билеты на Калифорнийскую ракету, голубые на Мексиканскую авиалинию.
— Живей! — воскликнул он. — Купим путевую одежду, потом ее сожжем. Вот — в полдень вылетаем в Лос-Анжелос, в два часа — вертолетом до Санта-Барбары, ночуем, и в девять утра — самолетом до Энсенады!
И мы отправились в Калифорнию. Полтора дня путешествовали по тихоокеанскому побережью, пока не осели на песчаном пляже Малибу.
Отец все время прислушивался или пел, или жадно рассматривал все вокруг, цепляясь за впечатления, словно мир был большой центрифугой, которая вращалась так быстро, что его в любой момент могло от нас оторвать.
Мама в тот день осталась в гостинице. Отец долго лежал со мной рядом на песке под жаркими лучами солнца.
— Ух, — вздохнул он, — благодать…
Прикрыв глаза, он лежал на спине и пил солнце.
— Вот чего не достает, — сказал он.
Он, конечно, хотел сказать «на ракете». Но отец избегал упоминать свою ракету и не любил говорить обо всем том, чего на ракете нет. Откуда на ракете соленый ветер? Или голубое небо? Или ласковое солнце? Или мамин домашний обед? И разве на ракете поговоришь со своим четырнадцатилетним сыном?
— Что ж, потолкуем, — произнес он наконец. И я знал, что теперь мы с ним будем говорить, говорить — три часа подряд, как это у нас было заведено. До самого вечера мы будем, нежась на солнце, вполголоса болтать о моем учении, как высоко я могу прыгнуть, быстро ли плаваю.
Отец кивал, слушая меня, улыбался, одобрительно трепал по щеке. Мы говорили. Не о ракете и не о космосе — мы говорили о Мексике, где однажды путешествовали на старинном автомобиле, о бабочках, которых ловили в зеленых ярких джунглях: дело было в полдень, сотни бабочек облепили наш радиатор и тут же погибали, махая голубыми и розовыми крылышками, трепеща в судорогах красивое и грустное зрелище. Мы говорили обо всем, только не о том, о чем я хотел. И отец слушал меня. Он слушал так, словно жаждал насытиться звуками, которые ловил его слух. Он слушал ветер, дыхание океана и мой голос, чутко, сосредоточенно, с напряженным вниманием, которое как бы отсеивало физические тела и оставляло только звуки. Он закрывал, глаза, чтобы лучше слышать. И я вспоминал, как он слушает стрекот машин, когда сам подстригает газон, вместо того чтобы включать программное управление, видел, как он вдыхает запах скошенной травы, когда она брызжет на него зеленым фонтаном.
— Дуг, — сказал он часов около пяти; мы только что подобрали полотенца и пошли вдоль прибоя к гостинице, — обещай мне одну вещь.
— Что?
— Никогда не будь космонавтом.
Я остановился.
— Я серьезно, — продолжая он. — Потому что там тебя всегда будет тянуть сюда, а здесь — туда. Так что лучше и не начинать. Чтобы тебя не захватило.
— Но…
— Ты не знаешь, что это такое. Всякий раз, когда я там, я говорю себе: «Если только вернусь на Землю — останусь насовсем, никогда больше не полечу». И все-таки лечу опять, и, наверно всегда так будет.
— Я уже давно хочу стать космонавтом, — сказал я.
Он не слышал моих слов.
— Я пытаюсь заставить себя остаться. Когда я в субботу пришел домой, то твердо решил: сделаю все, чтобы заставить себя остаться.
Я вспомнил, как он, обливаясь потом, трудился в саду, как мы летели и он постоянно был чем-то увлечен, к чему-то прислушивался. Ну конечно: все это делалось, чтобы убедить себя, что море, города, земля, родная семья — вот единственно реальное и стоящее в жизни. И я знал, что отец будет делать сегодня ночью: стоя на террасе, он будет смотреть на алмазную россыпь Ориона.
— Обещай, что не станешь таким, как я, — попросил он.
Я помедлил.
— Хорошо, — ответил я.
Он пожал мне руку.
— Умница, — сказал он.
* * *
Обед был чудесный. Мама, как только мы вернулись домой, отправилась на кухню и занялась готовкой, возилась с тестом и корицей, гремела кастрюлями и противнями. И вот на столе красуется огромная индейка с приправами брусничный соус, горошек, вареная тыква.
— Разве сегодня праздник? — удивился отец.
— В День Благодарения тебя не будет дома.
— Вот как.
Он вдыхал аромат. Он поднимал крышки с блюд и наклонялся так, чтобы благоухающий пар гладил его загорелое лицо. И каждый раз говорил: «А-ах…» Потом он посмотрел на комнату, на свои руки. Обвел взглядом картины на стенах, стулья, стол, меня, маму. Наконец, прокашлялся: я понял, что он решился:
— Лилли!
— Да? — мама смотрела на него через стол, который в ее руках превратился в чудесный серебряный капкан, волшебный омут из подливки, в котором — она надеялась — ее муж, подобно доисторическому зверю в асфальтовом пруду, прочно увязнет и останется навсегда, надежно огражденный птичьими косточками.
В ее глазах играли искорки.
— Лилли, — сказал отец.
«Ну, ну, — нетерпеливо думал я. — говори же, скорей, скажи, что ты на этот раз останешься дома, навсегда, и никогда больше не улетишь, скажи!».
В этот самый миг тишину разорвал пронзительный стрекот пролетающего вертолета, и стекло в окне отозвалось хрустальным звоном. Отец глянул в окно.
Вот они, голубые вечерние звезды, и красный Mapc поднимается на востоке.
Целую минуту отец смотрел на Марс. Потом, не глядя, протянул руку в мою сторону.
— Можно мне горошку? — попросил он.
— Простите, — сказала мать, — я совсем забыла хлеб.
И она выбежала на кухню.
— Хлеб на столе, — крикнул я ей вслед.
Отец начал есть, стараясь не глядеть на меня.
* * *
В ту ночь я не мог уснуть. Вскоре после полуночи я спустился вниз. Лунный свет будто покрыл все крыши ледяной коркой, сверкающая роса превратила газон в снежное поле. В одной пижаме я стоял на пороге, овеваемый теплым ночным ветерком. Вдруг я заметил, что отец здесь, на террасе. Он сидел на механических качелях и медленно качался. Я видел темный профиль, обращенный к небу: он следил за движением звезд. Его глаза были подобны дымчатым кристаллам, в каждом отражалось по луне.
Я вышел и сел рядом.
Мы качались вместе.
Наконец я спросил:
— А в космосе есть смертельные опасности?
— Миллион.
— Назови какие-нибудь.
— Столкновение с метеором, из ракеты выходит весь воздух. Или тебя захватит кометой. Ушиб. Удушье. Взрыв. Центробежные силы. Чрезмерное ускорение. Недостаточное ускорение. Жара, холод, солнце, луна, звезды, планеты, астероиды, планетоиды, радиация…
— Погибших сжигают?
— Поди, найди их.
— А куда же девается человек?
— Улетает за миллиарды километров. Такие ракеты называют блуждающими гробами. Ты становишься метеором или планетоидом, который вечно летит в космосе.
Я промолчал.
— Зато, — сказал он погодя, — в космосе смерть быстрая. Раз — и нету. Никаких страданий. Чаще всего человек вообще ничего не замечает.
Мы пошли спать.
* * *
Настало утро.
Стоя в дверях, отец слушал, как в золотой клетке поет желтая канарейка.
— Итак, решено, — сказал он. — Следующий раз, как вернусь, — уж навсегда, больше никуда не полечу.
— Отец! — воскликнул я.
— Скажи об этом маме, когда она встанет.
— Ты серьезно?
Он кивнул.
— До свидания через три месяца.
И он зашагал по улице, неприметно неся черную форму под мышкой, насвистывая, поглядывая на высокие зеленые деревья. На ходу сорвал ягоды с куста боярышника и подкинул их высоко в воздух, уходя в прозрачные утренние тени…
* * *
Несколько часов спустя я завел разговор с мамой, мне хотелось кое-что выяснить.
— Отец говорит, ты иногда ведешь себя так, словно не видишь и не слышишь его, — сказал я.
Она все мне объяснила.
— Десять лет назад, когда он впервые улетел в космос, я сказала себе: «Он мертв. Или все равно что мертв. Думай о нем, как о мертвом». И когда он три или четыре раза в год возвращается домой, то это и не он вовсе, а просто приятное воспоминание или сон. Если воспоминание или сон прекратится, это совсем не так больно. Поэтому большую часть времени я думаю о нем, как о мертвом…
— Но ведь бывает…
— Бывает, что я ничего не могу с собой поделать. Я пеку пироги и обращаюсь с ним, как с живым, и мне больно. Нет, лучше считать, что он ушел десять лет назад и я никогда его не увижу. Тогда не так больно.
— Он разве тебе не сказал, что в следующий раз останется насовсем?
Она медленно покачала головой:
— Нет, он умер. Я в этом уверена.
— Он вернется живой, — сказал я.
— Десять лет назад, — продолжала мать, — я думала: что если он погибнет на Венере? Тогда мы больше не сможем смотреть на Венеру. А если на Марсе? Мы не сможем видеть Марс. Только он вспыхнет в небе красной звездой, как нам тотчас захочется уйти в дом и закрыть дверь. А если он погибнет на Юпитере, на Сатурне, Нептуне? В те ночи, когда выходят эти планеты, мы будем ненавидеть звездное небо.
— Еще бы, — сказал я.
* * *
Сообщение пришло на следующий день. Посыльный вручил его мне, и я прочел его, стоя на террасе. Солнце садилось. Мать стояла в дверях и смотрела, как я складываю листок и прячу его в карман.
— Мам, — заговорил я.
— Не говори мне того, что я и без тебя знаю, — сказала она.
Она не плакала.
Нет, его убил не Марс и не Венера, не Юпитер и не Сатурн. Нам не надо было бояться что мы будем вспоминать о нем всякий раз, когда в вечернем небе загорится Юпитер или Сатурн, или Марс.
Дело обстояло иначе.
Его корабль упал на Солнце.
Солнце — огромное, пламенное, беспощадное, которое каждый день светит с неба и от которого никуда не уйдешь.
После смерти отца мать очень долго спала днем и до вечера не выходила. Мы завтракали в полночь, ели ленч в три часа ночи, обедали в шесть утра, когда царил холодный сумрак. Мы уходили в театр на всю ночь и ложились спать на рассвете.
Потом мы еще долго выходили гулять только в дождливые дни, когда не было солнца.
Были они смуглые и золотоглазые (перевод Н. Галь).
Ракета остывала, обдуваемая ветром с лугов. Щелкнула и распахнулась дверца. Из люка выступили мужчина, женщина и трое детей. Другие пассажиры уже уходили, перешептываясь, по марсианскому лугу, и этот человек остался один со своей семьей.
Волосы его трепетали на ветру, каждая клеточка в теле напряглась, чувство было такое, словно он очутился под колпаком, откуда выкачивают воздух. Жена стояла на шаг впереди, и ему казалось – сейчас она улетит, рассеется как дым. И детей – пушинки одуванчика – вот-вот разнесет ветрами во все концы Марса.
Дети подняли головы и посмотрели на него – так смотрят люди на солнце, чтоб определить, что за пора настала в их жизни. Лицо его застыло.
– Что-нибудь не так? – спросила жена.
– Идем назад в ракету.
– Ты хочешь вернуться на Землю?
– Да. Слушай!
Дул ветер, будто хотел развеять их в пыль. Кажется, еще миг – и воздух Марса высосет его душу, как высасывают мозг из кости. Он словно погрузился в какой-то химический состав, в котором растворяется разум и сгорает прошлое.
Они смотрели на невысокие марсианские горы, придавленные тяжестью тысячелетий. Смотрели на древние города, затерянные в лугах, будто хрупкие детские косточки, раскиданные в зыбких озерах трав.
– Выше голову, Гарри, – сказала жена. – Отступать поздно. Мы пролетели шестьдесят с лишком миллионов миль.
Светловолосые дети громко закричали, словно бросая вызов высокому марсианскому небу. Но отклика не было, только быстрый ветер свистел в жесткой траве.
Похолодевшими руками человек подхватил чемоданы.
– Пошли.
Он сказал это так, как будто стоял на берегу – и надо было войти в море и утонуть. Они вступили в город.
Его звали Гарри Битеринг, жену – Кора, детей – Дэн, Лора и Дэвид. Они построили себе маленький белый домик, где приятно было утром вкусно позавтракать, но страх не уходил. Непрошеный собеседник, он был третьим, когда муж и жена шептались за полночь в постели и просыпались на рассвете.
– У меня знаешь какое чувство? – говорил Гарри. – Будто я крупинка соли и меня бросили в горную речку. Мы здесь чужие. Мы – с Земли. А это Марс. Он создан для марсиан. Ради всего святого. Кора, давай купим билеты и вернемся домой!
Но жена только головой качала:
– Рано или поздно Земле не миновать атомной бомбы. А здесь мы уцелеем.
– Уцелеем, но сойдем с ума!
«Тик-так, семь утра, вставать пора!» – пел будильник.
И они вставали.
Какое-то смутное чувство заставляло Битеринга каждое утро осматривать и проверять все вокруг, даже теплую почву и ярко-красные герани в горшках, он словно ждал – вдруг случится неладное! В шесть утра ракета с Земли доставляла свеженькую, с пылу, с жару газету. За завтраком Гарри просматривал ее. Он старался быть общительным.
– Сейчас все – как было в пору заселения новых земель, – бодро рассуждал он. – Вот увидите, через десять лет на Марсе будет миллион землян. И большие города будут, и все на свете! А говорили – ничего у нас не выйдет. Говорили, марсиане не простят нам вторжения. Да где ж тут марсиане? Мы не встретили ни души. Пустые города нашли, это да, но там никто не живет. Верно я говорю?
Дом захлестнуло бурным порывом ветра. Когда перестали дребезжать оконные стекла, Битеринг трудно глотнул и обвел взглядом детей.
– Не знаю, – сказал Дэвид, – может, кругом и есть марсиане, да мы их не видим. Ночью я их вроде слышу иногда. Ветер слышу. Песок стучит в окно. Я иногда пугаюсь. И потом в горах еще целы города, там когда-то жили марсиане. И знаешь, папа, в этих городах вроде что-то прячется, кто-то ходит. Может, марсианам не нравится, что мы сюда заявились? Может, они хотят нам отомстить?
– Чепуха! – Битеринг поглядел в окно. – Мы народ порядочный, не свиньи какие-нибудь. – Он посмотрел на детей. – В каждом вымершем городе водятся привидения. То бишь, воспоминания. – Теперь он неотрывно смотрел вдаль, на горы. – Глядишь на лестницу и думаешь: а как по ней ходили марсиане, какие они были с виду? Глядишь на марсианские картины и думаешь: а на что был похож художник? И воображаешь себе этакий маленький призрак, воспоминание. Вполне естественно. Это все фантазия. – Он помолчал. – Надеюсь, ты не забирался в эти развалины и не рыскал там?
Дэвид, младший из детей, потупился.
– Нет, папа.
– Смотри, держись от них подальше. Передай-ка мне варенье.
– А все-таки что-нибудь да случится, – сказал Дэвид. – Вот увидишь!
Это случилось в тот же день.
Лора шла по улице неверными шагами, вся в слезах. Как слепая, шатаясь, взбежала на крыльцо.
– Мама, папа… на Земле война! – Она громко всхлипнула. – Только что был радиосигнал. На Нью-Йорк упали атомные бомбы! Все межпланетные ракеты взорвались. На Марс никогда больше не прилетят ракеты, никогда!
– Ох, Гарри! – миссис Битеринг пошатнулась и ухватилась за мужа и дочь.
– Это верно, Лора? – тихо спросил Битеринг.
Девушка заплакала в голос:
– Мы пропадем на Марсе, никогда нам отсюда не выбраться!
И долго никто не говорил ни слова, только шумел предвечерний ветер.
Одни, думал Битеринг. Нас тут всего-то жалкая тысяча. И нет возврата. Нет возврата. Нет. Его бросило в жар от страха, он обливался потом, лоб, ладони, все тело стало влажное. Ему хотелось ударить Лору, закричать: «Неправда, ты лжешь! Ракеты вернутся!» Но он обнял дочь, погладил по голове и сказал:
– Когда-нибудь ракеты все-таки прорвутся к нам.
– Что ж теперь будет, отец?
– Будем делать свое дело. Возделывать поля, растить детей. Ждать. Жизнь должна идти своим чередом, а там война кончится и опять прилетят ракеты.
На крыльцо поднялись Дэн и Дэвид.
– Мальчики, – начал отец, глядя поверх их голов, – мне надо вам кое-что сказать.
– Мы уже знаем, – сказали сыновья.
Несколько дней после этого Битеринг часами бродил по саду, в одиночку борясь со страхом. Пока ракеты плели свою серебряную паутину меж планетами, он еще мог мириться с Марсом. Он твердил себе: если захочу, завтра же куплю билет и вернусь на Землю.
А теперь серебряные нити порваны, ракеты валяются бесформенной грудой оплавленных металлических каркасов и перепутанной проволоки. Люди Земли покинуты на чужой планете, среди смуглых песков, на пьянящем ветру; их жарко позолотит марсианское лето и уберут в житницы марсианские зимы. Что станется с ним и с его близкими? Марс только и ждал этого часа. Теперь он их пожрет.
Сжимая трясущимися руками заступ, Битеринг опустился на колени возле клумбы. Работать, думал он, работать и забыть обо всем на свете.
Он поднял глаза и посмотрел на горы. Некогда у этих вершин были гордые марсианские имена. Земляне, упавшие с неба, смотрели на марсианские холмы, реки, моря – у всего этого были имена, но для пришельцев все оставалось безымянным. Некогда марсиане возвели города и дали названия городам; восходили на горные вершины и дали названия вершинам; плавали по морям и дали названия морям. Горы рассыпались, моря пересохли, города обратились в развалины. И все же земляне втайне чувствовали себя виноватыми, когда давали новые названия этим древним холмам и долинам.
Но человек не может жить без символов и ярлычков. И на Марсе все назвали по-новому.
Битерингу стало очень, очень одиноко – как не ко времени и не к месту он здесь, в саду, как нелепо в чужую почву, под марсианским солнцем сажать земные цветы!
Думай о другом. Думай непрестанно. О чем угодно. Лишь бы не помнить о Земле, об атомных войнах, о погибших ракетах.
Он был весь в испарине. Огляделся. Никто не смотрит. Снял галстук. Ну и нахальство, подумал он. Сперва пиджак скинул, теперь галстук. Он аккуратно повесил галстук на ветку персикового деревца – этот саженец он привез из штата Массачусетс.
И опять задумался об именах и горах. Земляне переменили все имена и названия. Теперь на Марсе есть Хормелские долины, моря Рузвельта, горы Форда, плоскогорья Вандербилта, реки Рокфеллера. Неправильно это. Первопоселенцы в Америке поступали мудрее, они оставили американским равнинам имена, которые дали им в старину индейцы: Висконсин, Миннесота, Айдахо, Огайо, Юта, Милуоки, Уокеган, Оссео. Древние имена, исполненные древнего значения.
Расширенными глазами он смотрел на горы. Может быть, вы скрываетесь там, марсиане? Может быть, вы – мертвецы? Что ж, мы тут одни, от всего отрезаны. Сойдите с гор, гоните нас прочь! Мы – бессильны!
Порыв ветра осыпал его дождем персиковых лепестков.
Он протянул загорелую руку и вскрикнул. Коснулся цветов, собрал в горсть. Разглядывал, вертел и так и эдак. Потом закричал:
– Кора!
Она выглянула в окно. Муж бросился к ней.
– Кора, смотри!
Жена повертела цветы в руках.
– Ты видишь? Они какие-то не такие. Они изменились. Персик цветет не так!
– А по-моему, самые обыкновенные цветы, – сказала Кора.
– Нет, не обыкновенные. Они неправильные! Не пойму, в чем дело. Лепестком больше, чем надо, или, может, лист лишний, цвет не тот, пахнут не так, не знаю!
Выбежали из дому дети и в изумлении остановились: отец метался от грядки к грядке, выдергивал редис, лук, морковь.
– Кора, иди посмотри!
Лук, редиска, морковь переходили из рук в руки.
– И это, по-твоему, морковь?
– Да… нет. Не знаю, – растерянно отвечала жена.
– Все овощи стали какие-то другие.
– Да, пожалуй.
– Ты и сама видишь, они изменились! Лук – не лук, морковка – не морковка. Попробуй: вкус тот же и не тот. Понюхай – и пахнет не так, как прежде. – Битеринга обуял страх, сердце колотилось. Он впился пальцами в рыхлую почву. – Кора, что же это? Что же это делается? Нельзя нам тут оставаться. – Он бегал по саду, ощупывал каждое дерево. – Смотри, розы! Розы… они стали зеленые!
И все стояли и смотрели на зеленые розы. А через два дня Дэн прибежал с криком:
– Идите поглядите на корову! Я доил ее и увидал. Идите скорей!
И вот они стоят в хлеву и смотрят на свою единственную корову.
У нее растет третий рог.
А лужайка перед домом понемногу, незаметно окрашивалась в цвет весенних фиалок. Семена привезены были с Земли, но трава росла нежно-лиловая.
– Нельзя нам тут оставаться, – сказал Битеринг. – Мы начнем есть эту дрянь с огорода и сами превратимся невесть во что. Я этого не допущу. Только одно и остается – сжечь эти овощи!
– Они же не ядовитые.
– Нет, ядовитые. Очень тонкая отрава. Капелька яду, самая капелька. Нельзя это есть.
Он в отчаянии оглядел свое жилище.
– Дом – и тот отравлен. Ветер что-то такое с ним сделал. Воздух сжигает его. Туман по ночам разъедает. Доски все перекосились. Человеческие дома такие не бывают.
– Тебе просто мерещится!
Он надел пиджак, повязал галстук.
– Пойду в город. Надо скорей что-то предпринять. Сейчас вернусь.
– Гарри, постой! – крикнула вдогонку жена.
Но его уже и след простыл.
В городе, на крыльце бакалейной лавки, уютно сидели в тени мужчины, сложив руки на коленях; неторопливо текла беседа.
Будь у Битеринга револьвер, он бы выстрелил в воздух.
«Что вы делаете, дурачье! – думал он. – Рассиживаетесь тут, как ни в чем не бывало. Вы же слышали – мы застряли на Марсе, нам отсюда не выбраться. Очнитесь, делайте что-нибудь! Неужели вам не страшно? Неужели не страшно? Как вы станете жить дальше?».
– Здорово, Гарри! – сказали ему.
– Послушайте, – начал Битеринг, – вы слышали вчера новость? Или, может, не слыхали?
Люди закивали, засмеялись:
– Конечно, Гарри! Как не слыхать!
– И что вы собираетесь делать?
– Делать, Гарри? А что ж тут поделаешь?
– Надо строить ракету, вот что!
– Ракету? Вернуться на Землю и опять вариться в этом котле? Брось, Гарри!
– Да неужели же вы не хотите на Землю? Видали, как зацвел персик? А лук, а трава?
– Вроде видали, Гарри. Ну и что? – сказал кто-то.
– И не напугались?
– Да не сказать, чтоб очень напугались.
– Дурачье!
– Ну, чего ты, Гарри!
Битеринг чуть не заплакал.
– Вы должны мне помочь. Если мы тут останемся, неизвестно, во что мы превратимся. Это все воздух. Разве вы не чувствуете? Что-то такое в воздухе. Может, какой-то марсианский вирус, или семена какие-то, или пыльца. Послушайте меня!
Все не сводили с него глаз.
– Сэм, – сказал он.
– Да, Гарри? – отозвался один из сидевших на крыльце.
– Поможешь мне строить ракету?
– Вот что, Гарри. У меня есть куча всякого металла и кое-какие чертежи. Если хочешь строить ракету в моей мастерской, милости просим. За металл я с тебя возьму пятьсот долларов. Если будешь работать один, пожалуй, лет за тридцать построишь отличную ракету.
Все засмеялись.
– Не смейтесь!
Сэм добродушно смотрел на Битеринга.
– Сэм, – вдруг сказал тот, – у тебя глаза…
– Чем плохие глаза?
– Ведь они у тебя были серые?
– Право не помню, Гарри.
– У тебя глаза были серые, ведь верно?
– А почему ты спрашиваешь?
– Потому что они у тебя стали какие-то желтые.
– Вот как? – равнодушно сказал Сэм.
– А сам ты стал какой-то высокий и тонкий.
– Может, оно и так.
– Сэм, это нехорошо, что у тебя глаза стали желтые.
– А у тебя, по-твоему, какие?
– У меня? Голубые, конечно.
– Держи, Гарри, – Сэм протянул ему карманное зеркальце. – Погляди-ка на себя.
Битеринг нерешительно взял зеркальце и посмотрелся.
В глубине его голубых глаз притаились чуть заметные золотые искорки.
Минуту было тихо.
– Эх, ты, – сказал Сэм. – Разбил мое зеркальце.
Гарри Битеринг расположился в мастерской Сэма и начал строить ракету. Люди стояли в дверях мастерской, негромко переговаривались, посмеивались. Изредка помогали Битерингу поднять что-нибудь тяжелое. А больше стояли просто так и смотрели на него, и в глазах у них разгорались желтые искорки.
– Пора ужинать, Гарри, – напомнили они.
Пришла жена и принесла в корзинке ужин.
– Не стану я это есть, – сказал он. – Теперь я буду есть только то, что хранится у нас в холодильнике. Что мы привезли с Земли. А что тут в саду и в огороде выросло, это не для меня.
Жена стояла и смотрела на него.
– Не сможешь ты построить ракету.
– Когда мне было двадцать, я работал на заводе. С металлом я обращаться умею. Дай только начать, тогда и другие мне помогут, – говорил он, разворачивая чертежи и кальки: на жену он не смотрел.
– Гарри, Гарри, – беспомощно повторяла она.
– Мы должны вырваться, Кора. Нельзя нам тут оставаться!
По ночам под луной, в пустынном море трав, где уже двенадцать тысяч лет, точно забытые шахматы, белели марсианские города, дул и дул неотступный ветер. И дом Битеринга в поселке землян сотрясала дрожь неуловимых перемен.
Лежа в постели, Битеринг чувствовал, как внутри шевелится каждая косточка, и плавится, точно золото в тигле, и меняет форму. Рядом лежала жена, смуглая от долгих солнечных дней. Вот она спит, смуглая и золотоглазая, солнце опалило ее чуть не дочерна, и дети спят в своих постелях, точно отлитые из металла, и тоскливый ветер, ветер перемен, воет в саду, в ветвях бывших персиковых деревьев и в лиловой траве, и стряхивает лепестки зеленых роз.
Страх ничем не уймешь. Он берет за горло, сжимает сердце. Холодный пот проступает на лбу, на дрожащих ладонях.
На востоке взошла зеленая звезда.
Незнакомое слово слетело с губ Битеринга.
– Йоррт, – повторил он. – Йоррт.
Марсианское слово. Но он ведь не знает языка марсиан!
Среди ночи он поднялся и пошел звонить Симпсону, археологу.
– Послушай, Симпсон, что значит «Йоррт»?
– Да это старинное марсианское название нашей Земли. А что?
– Так, ничего.
Телефонная трубка выскользнула у него из рук.
– Алло, алло, алло! – повторяла трубка. – Алло, Битеринг! Гарри! Ты слушаешь?
А он сидел и неотрывно смотрел на зеленую звезду.
Дни наполнены были звоном и лязгом металла. Битеринг собирал каркас ракеты, ему нехотя, равнодушно помогали три человека. За какой-нибудь час он очень устал, пришлось сесть передохнуть.
– Тут слишком высоко, – засмеялся один из помощников.
– А ты что-нибудь ешь, Гарри? – спросил другой.
– Конечно, ем, – сердито буркнул Битеринг.
– Все из холодильника?
– Да!
– А ведь ты худеешь, Гарри.
– Неправда!
– И росту в тебе прибавляется.
– Врешь!
Несколько дней спустя жена отвела его в сторону.
– Наши старые запасы все вышли. В холодильнике ничего не осталось. Придется мне кормить тебя тем, что у нас выросло на Марсе.
Битеринг тяжело опустился на стул.
– Надо же тебе что-то есть, – сказала жена. – Ты совсем ослаб.
– Да, – сказал он.
Взял сандвич, оглядел со всех сторон и опасливо откусил кусочек.
– Не работай больше сегодня, отдохни, – сказала Кора. – Такая жара. Дети затевают прогулку, хотят искупаться в канале. Пойдем, прошу тебя.
– Я не могу терять время. Все поставлено на карту!
– Хоть на часок, – уговаривала Кора. – Поплаваешь, освежишься, это полезно. Он встал, весь в поту.
– Ладно уж. Хватит тебе. Иду.
– Вот и хорошо!
День был тихий, палило солнце. Точно исполинский жгучий глаз уставился на равнину. Они шли вдоль канала, дети в купальных костюмах убежали вперед. Потом сделали привал, закусили сандвичами с мясом. Гарри смотрел на жену, на детей – какие они стали смуглые, совсем коричневые. А глаза – желтые, никогда они не были желтыми! Его вдруг затрясло, но скоро дрожь прошла, будто ее смыли жаркие волны, приятно было лежать так на солнце. Он уже не чувствовал страха – он слишком устал.
– Кора, с каких пор у тебя желтые глаза?
Она посмотрела с недоумением:
– Наверно, всегда были такие.
– А может, они были карие и пожелтели за последние три месяца?
Кора прикусила губу.
– Нет. Почему ты спрашиваешь?
– Так просто.
Посидели, помолчали.
– И у детей тоже глаза желтые, – сказал Битеринг.
– Это бывает: дети растут, и глаза меняют цвет.
– Может быть, и мы тоже – дети. По крайней мере на Марсе. Вот это мысль! – Он засмеялся. – Поплавать, что ли.
Они прыгнули в воду. Гарри, не шевелясь, погружался все глубже, и вот он лежит на дне канала, точно золотая статуя, омытая зеленой тишиной. Вокруг – безмятежная глубь, мир и покой. И тебя тихонько несет неторопливым, ровным течением.
Полежать так подольше, думал он, и вода обработает меня по-своему, пожрет мясо, обнажит кости, точно кораллы. Только скелет и останется. А потом на костях вода построит свое, появятся наросты, водоросли, ракушки, разные подводные твари – зеленые, красные, желтые. Все меняется. Меняется. Медленные, подспудные, безмолвные перемены. А разве не то же делается и там, наверху?
Сквозь воду он увидел над головою солнце – тоже незнакомое, марсианское, измененное иным воздухом, и временем, и пространством.
«Там, наверху, – безбрежная река, думал он, марсианская река, и все мы в наших домах из речной гальки и затонувших валунов лежим на дне, точно раки-отшельники, и вода смывает нашу прежнюю плоть, и удлиняет кости, и…».
Он дал мягко светящейся воде вынести его на поверхность.
Дэн сидел на кромке канала и серьезно смотрел на отца.
– Ута. – сказал он.
– Что такое? – переспросил Битеринг.
Мальчик улыбнулся.
– Ты же знаешь Ута по-марсиански – отец.
– Где это ты выучился?
– Не знаю. Везде. Ута!
– Чего тебе?
Мальчик помялся.
– Я хочу зваться по-другому.
– По-другому?
– Да.
Подплыла мать.
– А чем плохое имя Дэн?
Дэн скорчил гримасу, пожал плечами.
– Вчера ты все кричала – Дэн, Дэн, Дэн, а я и не слыхал. Думал, это не меня. У меня другое имя, я хочу, чтоб меня звали по-новому.
Битеринг ухватился за боковую стенку канала, он весь похолодел, медленно, гулко билось сердце.
– Как же это по-новому?
– Линл. Правда, хорошее имя? Можно, я буду Линл? Можно? Ну, пожалуйста!
Битеринг провел рукой по лбу, мысли путались. Дурацкая ракета, работаешь один, и даже в семье ты один, уж до того один…
– А почему бы и нет? – услышал он голос жены. Потом услышал свой голос:
– Можно.
– Ага-а! – закричал мальчик. – Я – Линл, Линл!
И, вопя и приплясывая, побежал через луга.
Битеринг посмотрел на жену.
– Зачем мы ему позволили?
– Сама не знаю, – сказала Кора. – Что ж, по-моему, это совсем не плохо.
Они шли дальше среди холмов. Ступали по старым, выложенным мозаикой дорожкам, мимо фонтанов, из которых все еще разлетались водяные брызги. Дорожки все лето напролет покрывал тонкий слой прохладной воды. Весь день можно шлепать по ним босиком, точно вброд по ручью, и ногам не жарко.
Подошли к маленькой, давным-давно заброшенной марсианской вилле. Она стояла на холме, и отсюда открывался вид на долину. Коридоры, выложенные голубым мрамором, фрески во всю стену, бассейн для плаванья. В летнюю жару тут свежесть и прохлада. Марсиане не признавали больших городов.
– Может, переедем сюда на лето? – сказала миссис Битеринг. – Вот было бы славно!
– Идем, – сказал муж. – Пора возвращаться в город. Надо кончать ракету, работы по горло.
Но в этот вечер за работой ему вспомнилась вилла из прохладного голубого мрамора. Проходили часы, и все настойчивей думалось, что, пожалуй, не так уж и нужна эта ракета.
Текли дни, недели, и ракета все меньше занимала его мысли. Прежнего пыла не было и в помине. Его и самого пугало, что он стал так равнодушен к своему детищу. Но как-то все так складывалось – жара, работать тяжело…
За раскрытой настежь дверью мастерской – негромкие голоса:
– Слыхали? Все уезжают.
– Верно. Уезжают.
Битеринг вышел на крыльцо.
– Куда это?
По пыльной улице движутся несколько машин, нагруженных мебелью и детьми.
– Переселяются в виллы, – говорит человек на крыльце.
– Да, Гарри. И я тоже перееду, – подхватывает другой. – И Сэм тоже. Верно, Сэм?
– Верно. А ты, Гарри?
– У меня тут работа.
– Работа! Можешь достроить свою ракету осенью, когда станет попрохладнее.
Битеринг перевел дух.
– У меня уже каркас готов.
– Осенью дело пойдет лучше.
Ленивые голоса словно таяли в раскаленном воздухе.
– Мне надо работать, – повторил Битеринг.
– Отложи до осени, – возразили ему, и это звучало так здраво, так разумно.
Осенью дело пойдет лучше, подумал он. Времени будет вдоволь.
Нет! – кричало что-то в самой глубине его существа, запрятанное далеко-далеко, запертое наглухо, задыхающееся. – Нет, нет!
– Осенью, – сказал он вслух.
– Едем, Гарри, – сказали ему.
– Ладно, – согласился он, чувствуя, как тает, плавится в знойном воздухе все тело. – Ладно, до осени. Тогда я опять возьмусь за работу.
– Я присмотрел себе виллу у Тирра-канала, – сказал кто-то.
– У канала Рузвельта, что ли?
– Тирра. Это старое марсианское название.
– Но ведь на карте…
– Забудь про карту. Теперь он называется Тирра. И я отыскал одно местечко в Пилланских горах…
– Это горы Рокфеллера? – переспросил Битеринг.
– Это Пилланские горы, – сказал Сэм.
– Ладно, – сказал Битеринг, окутанный душным, непроницаемым саваном зноя. – Пускай Пилланские…
Назавтра в тихий, безветренный день все усердно грузили вещи в машину.
Лора, Дэн и Дэвид таскали узлы и свертки. Нет, узлы и свертки таскали Ттил, Линл и Верр, – на другие имена они теперь не отзывались.
Из мебели, что стояла в их белом домике, не взяли с собой ничего.
– В Бостоне наши столы и стулья выглядели очень мило, – сказала мать. – И в этом домике тоже. Но для той виллы они не годятся. Вот вернемся осенью, тогда они опять пойдут в ход.
Битеринг не спорил.
– Я знаю, какая там нужна мебель, – сказал он немного погодя. – Большая, удобная, чтоб можно развалиться.
– А как с твоей энциклопедией? Ты, конечно, берешь ее с собой?
Битеринг отвел глаза.
– Я заберу ее на той неделе.
– А свои нью-йоркские наряды ты взяла? – спросили они дочь.
Девушка поглядела с недоумением.
– Зачем? Они мне теперь ни к чему.
Выключили газ и воду, заперли двери и пошли прочь. Отец заглянул в кузов машины.
– Немного же мы берем с собой, – заметил он. – Против того, что мы привезли на Марс, это жалкая горсточка!
И сел за руль.
Долгую минуту он смотрел на белый домик – хотелось кинуться к нему, погладить стену, сказать – прощай! Чувство было такое, словно уезжает он в дальнее странствие и никогда по-настоящему не вернется к тому, что оставляет здесь, никогда уже все это не будет ему так близко и понятно.
Тут с ним поравнялся на грузовике Сэм со своей семьей.
– Эй, Битеринг! Поехали!
И машина покатила по древней дороге вон из города. В том же направлении двигались еще шестьдесят грузовиков. Тяжелое, безмолвное облако пыли, поднятой ими, окутало покинутый городок. Голубела под солнцем вода в каналах, тихий ветер чуть шевелил листву странных деревьев.
– Прощай, город! – сказал Бнтеринг.
– Прощай, прощай! – замахали руками жена и дети. И уж больше ни разу не оглянулись.
За лето до дна высохли каналы. Лето прошло по лугам, точно степной пожар. В опустевшем селении землян лупилась и осыпалась краска со стен домов. Висящие на задворках автомобильные шины, что еще недавно служили детворе качелями, недвижно застыли в знойном воздухе, словно маятники остановившихся часов.
В мастерской каркас ракеты понемногу покрывался ржавчиной.
В тихий осенний день мистер Битеринг – он теперь был очень смуглый и золотоглазый – стоял на склоне холма над своей виллой и смотрел вниз, в долину.
– Пора возвращаться, – сказала Кора.
– Да, но мы не поедем, – спокойно сказал он. – Чего ради?
– Там остались твои книги, – напомнила она. – Твой парадный костюм.
– Твой лле, – сказала она. – Твой пор юеле рре.
– Город совсем пустой, – возразил муж. – Никто туда не возвращается. Да и незачем. Совершенно незачем.
Дочь ткала, сыновья наигрывали песенки – один на флейте, другой на свирели, все смеялись, и веселое эхо наполняло мраморную виллу.
Гарри Битеринг смотрел вниз, в долину, на далекое селение землян.
– Какие странные, смешные дома строят жители Земли.
– Иначе они не умеют, – в раздумье отозвалась жена. – До чего уродливый народ. Я рада, что их больше нет.
Они посмотрели друг на друга, испуганные словами, которые только что сказались. Потом стали смеяться.
– Куда же они подевались? – раздумчиво произнес Битеринг.
Он взглянул на жену. Кожа ее золотилась, и она была такая же стройная и гибкая, как их дочь. А Кора смотрела на мужа – он казался почти таким же юным, как их старший сын.
– Не знаю, – сказала она.
– В город мы вернемся, пожалуй, на будущий год, – сказал он невозмутимо. – Или, может, еще через годик-другой. А пока что… мне жарко. Пойдем купаться?
Они больше не смотрели на долину. Рука об руку они пошли к бассейну, тихо ступая по дорожке, которую омывала прозрачная ключевая вода.
Прошло пять лет, и с неба упала ракета. Еще дымясь, лежала она в долине. Из нее высыпали люди.
– Война на Земле кончена! – кричали они. – Мы прилетели вам на выручку!
Но городок, построенный американцами, молчал, безмолвны были коттеджи, персиковые деревья, амфитеатры. В пустой мастерской ржавел жалкий остов недоделанной ракеты.
Пришельцы обшарили окрестные холмы. Капитан объявил своим штабом давно заброшенный кабачок. Лейтенант явился к нему с докладом.
– Город пуст, сэр, но среди холмов мы обнаружили местных жителей. Марсиан. У них очень темная кожа. Глаза желтые. Встретили нас очень приветливо. Мы с ними немного потолковали. Они быстро усваивают английский. Я уверен, сэр, с ними можно установить вполне дружеские отношения.
– Темнокожие, вот как? – задумчиво сказал капитан. – И много их?
– Примерно шестьсот или восемьсот, сэр, они живут на холмах, в мраморных развалинах. Рослые, здоровые. Женщины у них красивые.
– А они сказали вам, лейтенант, что произошло с людьми, которые прилетели с Земли и выстроили этот поселок?
– Они понятия не имеют, что случилось с этим городом и с его населением.
– Странно. Вы не думаете, что марсиане тут всех перебили?
– Похоже, что это необыкновенно миролюбивый народ, сэр. Скорее всего, город опустошила какая-нибудь эпидемия.
– Возможно. Надо думать, это – одна из тех загадок, которые нам не разрешить. О таком иной раз пишут в книгах.
Капитан обвел взглядом комнату, запыленные окна, и за ними – встающие вдалеке синие горы, струящуюся в ярком свете воду каналов и услышал шелест ветра. И вздрогнул. Потом опомнился и постучал пальцами по карте, которую он давно уже приколол кнопками на пустом столе.
– У нас куча дел, лейтенант! – сказал он и стал перечислять. Солнце опускалось за синие холмы, а капитан бубнил и бубнил: – Надо строить новые поселки. Искать полезные ископаемые, заложить шахты. Взять образцы для бактериологических исследований. Работы по горло. А все старые отчеты утеряны. Надо заново составить карты, дать названия горам, рекам и прочему. Потребуется некоторая доля воображения.
Вон те горы назовем горами Линкольна, что вы на это скажете? Тот канал будет канал Вашингтона, а эти холмы… холмы можно назвать в вашу честь, лейтенант. Дипломатический ход. А вы из любезности можете назвать какой-нибудь город в мою честь. Изящный поворот. А почему бы не дать этой долине имя Эйнштейна, а вон тот… да вы меня слушаете, лейтенант?
Лейтенант с усилием оторвал взгляд от подернутых ласковой дымкой холмов, что синели вдали, за покинутым городом.
– Что? Да-да, конечно, сэр!
Нескончаемый дождь (перевод Л. Жданов).
Дождь продолжался — жестокий нескончаемый дождь, нудный, изнурительный дождь; ситничек, косохлёст, ливень, слепящий глаза, хлюпающий в сапогах; дождь, в котором тонули все другие дожди и воспоминания о дождях. Тонны, лавины дождя кромсали заросли и секли деревья, долбили почву и смывали кусты. Дождь морщинил руки людей наподобие обезьянних лап; он сыпался твёрдыми стеклянными каплями; и он лил, лил, лил :
— Сколько ещё, лейтенант?
— Не знаю. Миля. Десять миль, тысяча.
— Вы не знаете точно?
— Как я могу знать точно?
— Не нравится мне этот дождь. Если бы только знать, сколько ещё до Солнечного Купола, было бы легче.
— Ещё час, самое большее — два.
— Вы в самом деле так думаете, лейтенант?
— Конечно.
— Или лжёте, чтобы нас подбодрить?
— Лгу, чтобы вас подбодрить. Хватит, поговорили!
Двое сидели рядом. Позади них — ещё двое, мокрые, усталые, обмякшие, как размытая глина под ногами.
Лейтенант поднял голову. Когда-то его лицо было смуглым, теперь кожа выцвела от дождя; выцвели и глаза, стали белыми как его зубы и волосы. Он весь был белый, даже мундир побелел, если не считать зеленоватого налёта плесени.
Лейтенант чувствовал, как по его щекам текут струи воды.
— Сколько миллионов лет прошло, как здесь, на Венере, прекратились дожди?
— Не острите, — сказал один из второй двойки. — На Венере всегда идёт дождь. Всегда. Я жил здесь десять лет, и ни на минуту, ни на секунду не прекрашался ливень.
— Всё равно, что под водой жить. — Лейтенант встал и поправил своё оружие. — Что ж, пошли. Мы найдём Солнечный Купол.
— Или не найдём, — заметил циник.
— Ещё час или около этого.
— Вы меня обманываете, лейтенант.
— Нет, я обманываю самого себя. Бывают случаи, когда надо лгать. Моим силам тоже есть предел.
Они двинулись по тропе сквозь заросли, то и дело оглядываясь на свои компасы. Кругом — никаких ориентиров, только компас знал направление. Серое небо и дождь, заросли и тропа, и где-то далеко позади — ракета, в которой лежали два их товарища — мёртвые, омываемые дождём.
Они шли гуськом, не говоря ни слова. Показалась река — широкая, плоская, бурая. Она текла в Великое море. Дождевые капли выбили на её поверхности миллион кратеров.
— Давайте, Симмонс.
Лейтенант кивнул, и Симмонс снял со спины небольшой свёрток. Химическая реакция превратила свёрток в лодку. Следуя указаниям лейтенанта, они срубили толстые сучья и быстро смастерили вёсла, после чего поплыли через поток, торопливо гребя под дождём.
Лейтенант ощущал холодные струйки на лице, на шее, на руках. Холод просачивался в лёгкие. Дождь бил по ушам и глазам, по икрам.
— Я не спал эту ночь, — сказал он.
— А кто спал? Кто? Когда? Сколько мы ночей спали? Тридцать ночей, что тридцать дней! Кто может спать, когда по голове хлещет, барабанит дождь: Всё бы отдал за шляпу. Любую, лишь бы перестало стучать по голове. У меня головная боль. Вся кожа на голове воспалена,так и саднит.
— Чёрт меня занёс в этот Китай, — сказал другой.
— Впервые слышу, чтобы Венеру называли Китаем.
— Конечно. Вспомните древнюю пытку. Тебя приковывают к стене. Каждые полчаса на темя падает капля воды. И ты теряешь рассудок от одного ожидания. То же самое здесь, только масштабы побольше. Мы не созданы для воды. Мы не можем спать, не можем как следует дышать, мы на грани помешательства от того, что без конца ходим мокрые. Будь мы готовы к аварии, запаслись бы ,непромокаемой одеждой и шлемами. Главное, по голове всё барабанит и барабанит. Тяжёлый такой : Словно картечь. Я не выдержу долго.
— Эх, где Солнечный Купол! Кто их придумал, тот знал своё дело.
Плывя через реку, они думали о Солнечном Куполе, который ждал где-то в зарослях, ослепительно сияя под дождём. Жёлтое строение, круглое, светящееся, яркое как солнце.Пятнадцать футов в высоту, сто футов в поперечнике; тепло, тихо, горячаа пища, никакого дождя. А в центре Солнечного Купола, само собой, — солнце. Небольшой, свободно парящий шар жёлтого пламени под самым сводом, и ты можешь видеть его отовсюду, сидя с книгой или сигаретой, или с чашкой горячего шоколада, в котором плавают сливки. Оно ждёт их, золотистое солнце, на вид такое же, как земное; ласковое, немеркнущее; и на то время, что ты праздно проводишь в Солнечном Куполе, можно забыть о дождливом мире Венеры.
Лейтенант обернулся и посмотрел на своих товарищей, что скрипя зубами налегали на вёсла. Они были белые, как грибы, как он сам. Венера всё обесцвечивает за несколько месяцев. Даже лес казался огромной декорацией из кошмара. Откуда ему быть зелёным без солнца, в вечном сумраке, под нескончаемым дождём? Белые-белые заросли; бледные, как плавленный сыр, листья; стволы, будто ножки гигантских поганок; почва, словно из влажного какамбера: Впрочем, не так-то просто увидеть почву, когда под ногами потоки, ручьи, лужи, а впереди пруды, озёра, реки и, наконец, море.
— Есть!
Они выскочили на раскисший берег, шлёпая по воде. Выпустили газ из лодки и сложили её в коробку. Потом, стоя под дождём, попытались закурить. Минут пять, если не больше, бились они, дрожа, над зажигалкой, затем, пряча сигареты в ладони, сделали несколько затяжек. В следующий миг табак уже раскис, и тяжёлые капли выбили сигареты из сжатых губ.
Они пошли дальше.
— Стойте, минутку, — сказал лейтенант. — Мне показалось, что я что-то увидел.
— Солнечный Купол?
— Я не уверен. Дождь не дал разглядеть.
Симмонс побежал вперёд:
— Солнечный Купол!
— Назад, Симмонс!
— Солнечный Купол!
Он исчез за дождевыми струями. Остальные ринулись вдогонку.
Они догнали его на прогалине и стали, как вкопанные, глядя на него и его находку.
— Ракета.
Она лежала там, где её покинули. Выходит, они кружили и очутились в том самом месте, откуда начали долгий путь: Среди обломков лежали двое погибших, изо рта у них росла зеленоватая плесень. На глазах космонавтов плесень расцвела, но дождь убил лепестки и плесень увяла.
— Как же это случилось?
— Видно поблизости прошла электрическая буря. Она испортила наши компасы. В этом всё дело.
— Верно.
— Что же делать теперь?
— Идти снова.
— Чёрт дери, мы топтались на месте!
— Ладно, Симмонс, постарайся взять себя в руки.
— В руки, в руки! Этот дождь сведёт меня с ума!
— У нас хватит продуктов на два дня, если быть экономными.
Дождь плясал по их коже, по мокрой одежде; струи дождя бежали с кончика носа, с ушей, пальцев, колен. Они были словно заброшенные в дебрях каменные бассейны; из каждой поры сочилась вода.
Вдруг издали донёсся грозный рёв.
Из пелены дождя вынырнуло чудовище.
Чудовище опиралось на тысячу голубых электрических ног. Оно приближалось быстро и неотвратимо. Каждый его шаг был как удар с плеча. Там, где ступали голубые ноги, деревья падали и сгорали. Могучие вихри озона заполнили влажный воздух, дым метался во все стороны, разбиваемый дождём. Чудовище было длиной с полмили, вышиной с милю, оно ощупывало землю, словно слепой исполин. Иногда, на короткое мгновение, оно оказывалось совсем без ног. В следующий миг из его брюха вырвались тысячи хлыстов, которые беспощадно жалили заросли.
— Электрическая буря, — сказал один из четвёрки. — Она вывела из строя компасы. Теперь идёт на нас.
— Ложись! — приказал лейтенант.
— Бегите! — заорал Симмонс.
— Не дурите. Ложитесь. Она бьёт в самые точки. Мы ещё можем спастись. Ложитесь не ближе пятидесяти футов от ракеты. Глядишь, потратит на неё весь свой заряд, а нас минует. Живей!
Они шлёпнулись наземь.
— Идёт? — почти сразу послышался вопрос.
— Идёт.
— Приблизилась?
— Осталось двести ярдов.
— А сейчас?
— Вот она!
Чудовище повисло над ними. Оно обронило десять голубых стрел-молний, и они вонзились в ракету. Ракета вздрогнула, точно гонг от удара, и издала глухой металлический звук. Чудовище обронило ещё пятнадцать стрел. Они плясали в причудливой пантомиме, поглаживая деревья и мокрую землю.
— А-а! — Один из космонавтов вскочил на ноги.
— Ложись, идиот! — крикнул лейтенант.
— А-а!
— Ещё десяток молний поразили ракету. Лейтенант повернул лежащую на руке голову и увидел ослепительно-голубые вспышки. Он видел, как раскалываются вдребезги деревья. Он видел, как чудовищное тёмное облако, словно чёрный диск, повернуло над ними и метнуло вниз сотню электрических стрел.
Тот, что вскочил на ноги, теперь бежал, будто в огромном зале с колоннами. Он метался, петлял среди колонн, но они вдруг рухнули и послышался такой звук, словно муха села на раскалённую проволоку-ловушку! Такие ловушки были дома на ферме лейтенанта в годы его детства. Три товарища услышали запах человека, обращённого в золу.
Лейтенант спрятал лицо.
— Не поднимать головы! — распорядился он.
Он боялся, что вот-вот сам вскочит и побежит.
Озарив лес ещё десятком молний, буря двинулась дальше. Снова кругом был один сплошной дождь. Он быстро унёс запах горелого и три товарища сели, ожидая, когда угомонится отчаянно колотящееся сердце.
Потом они подошли к телу, надеясь, что ещё можно вернуть его к жизни. Они не могли смириться с мыслью, что уже ничего нельзя сделать. Это была естественная реакция людей, которые не хотят признать смерть, пока не убедятся, пока не коснуться её и не решат — хоронить или предоставить это быстро поднимающейся поросли.
Тело было словно скрученная сталь, обёрнутая соженной кожей. Будто восковая кукла, которую бросили в печь и извлекли из огня, когда лишь тонкая плёнка воска осталась на обугленном скелете. Только зубы не почернели, и они сверкали, как причудливый белый браслет, зажатый в чёрном кулаке.
— Зачем он вскочил:
Они сказали это почти одновременно.
На глазах у них тело стало исчезать под покровом растений. Вьюнки, плющ, даже цветы для покойного:
Буря, шагая на голубых ходулях, исчезла в дали.
Они пересекли реку, ручей, поток и ещё дюжину рек, ручьёв, потоков. Реки, новые реки рождались у них на глазах, а старые меняли русла; реки цвета ртути, реки цвета серебра и молока.
Они вышли к морю.
Великое море: На Венере был всего один материк. Он простирался на три тысячи миль в длину и на тысячу в ширину, окружённый со всех сторон Великим Морем, покрывающим всю остальную часть дождливой планеты. Великое море лениво лизало бледный берег.
— Нам туда. — Лейтенант кивнул на юг. — Я уверен, что в той стороне находятся два Солнечных Купола.
— Раз уж начали, почему сразу не построили ещё сотню?
— Всего их на острове сто двадцать штук, верно?
— К концу прошлого месяца было сто двадцать шесть. Год назад в конгрессе на Земле предложили построить ещё два-три десятка, да только сами знаете, как сложно с ассигнованиями. Пусть лучше несколько человек свихнуться от дождя.
Они зашагали на юг.
Лейтенант, Симмонс и третий космонавт, Пикар, шагали под дождём, который шёл то реже, то гуще, то реже, то гуще; под ливнем, который хлестал и лил, не переставая барабанил по суше, по морю и по идущим людям.
Симмонс первый заметил его.
— Вот он!
— Что там?
— Солнечный Купол!
Лейтенант моргнул, стряхивая с век влагу, и заслонил глаза сверху рукой, защищая их от хлёстких капель.
Поодаль, у моря, на краю леса, что-то желтело. Да, это он — Солнечный Купол!
Люди улыбались друг другу.
— Похоже вы были правы, лейтенант.
— Удача!
— От одного вида сил прибавляется. Вперёд! Кто первый?! Последний будет сукин сын! — Симмонс затрусил по лужам. Остальные механически последовали его примеру. Они устали, запыхались, но скорость не сбавляли.
— Вот когда я кофе напьюсь, — пропыхтел, улыбаясь, Симмонс. А булочки с изюмом, — это же объедение! А потом лягу и пусть солнышко печёт: Тому, кто изобрёл Солнечный Купола, орден надо дать!
Они побежали быстрее, жёлтый свет стал ярче.
— Наверное, сколько людей тут помешалось, пока не появились убежища. А что! Очень просто. — Симмонс отрывисто выдыхал слоги. — Дождь, дождь! Несколько лет назад. Встретил приятеля. Моего друга. В лесу. Бродит вокруг. Под дождём. И всё твердит. «Сам не знаю, как войти, из-за дождя. Сам не знаю, как войти, из-за дождя. Сам не знаю, как войти, из-за дождя. Сам не знаю:» И так далее. Без конца. Рехнулся бедняга.
— Береги дыхание!
Они продолжали бежать.
Они смеялись на бегу и, смеясь, достигли двери Солнечного Купола.
Симмонс рывком распахнул дверь.
— Эгей! — крикнул он. — Где булочки и кофе, подавайте их сюда!
Никто не отозвался.
Они шагнули вовнутрь.
В Солнечном Куполе было пусто и темно. Ни жёлтого искусственного солнца, парящего в прозрачной мгле в центре голубого свода, ни накрытого стола. Холодно, словно в склепе, а сквозь тысячи отверстий в своде пробивался дождь. Струи падали на ковры и мягкие кресла, разбивались о стеклянные крышки столов. Густые заросли, словно исполинский мох, покрывали стены, верх книжного шкафа, диваны. Крупные капли, срываясь сверху, хлестали по лицам людей.
Пикар тихонько рассмеялся.
— Пикар, прекратить!
— Господи, вы только посмотрите: ни солнца, ни пищи — ничего. Венески — это их рук дело! Конечно!
Симмонс кивнул, роняя капли со лба. Вода бежала по его серебристым волосам и белёсым бровям.
— Время от времени венески выходят из моря и нападают на Солнечный Купол. Они знают, что если уничтожат Купола, то могут нас погубить.
— Но разве наша охрана не вооружена?
— Конечно. — Симмонс шагнул на относительно сухой клочок пола. — Но с последнего нападения прошло пять лет. Бдительность ослабла, и они захватили здешнюю охрану врасплох.
— Где же тела?
— Венески унесли их с собой, в море. У них, говорят, есть свой способ топить пленников. Медленный способ, вся процедура длится около восьми часов. Просто очаровательно.
— Держу пари, что не осталось не крошки еды, — усмехнулся Пикар.
— Лейтенант неодобрительно взглянул на него, потом сделал многозначительный жест Симмонсу. Симмонс покачал головой и защёл в помещение, расположенное у стены. Там была кухня. Раскисшие буханки хлеба беспорядочно валялись на полу, мясо обросло нежно-зелёной плесенью. Из множества дыр в потолке струился дождь.
— Восхитительно. — Лейтенант смотрел на дыры. — Боюсь, нам вряд ли удастся законопатить это сито и навести порядок.
— Без продуктов? — Симмонс фыркнул. — К тому же солнечные генераторы разбиты вдребезги. Лучшее, что можно придумать, — идти до следующего Солнечного Купола. Сколько до него отсюда?
— Недалеко. Помнится, как раз тут поставили два Купола очень близко один от другого. Если обождать здесь, может подойти спасательный отряд:
— Наверно, они уже приходили и ушли. Месяцев через шесть пришлют ремонтную бригаду, — когда поступят средства от конгресса. Нет, уж лучше не ждать.
— Ладно, съедим остатки нашего рациона и пойдём.
— Если бы только дождь перестал колотить меня по голове, — заметил Пикар. — Хоть на несколько минут. Просто, чтобы я вспомнил, что такое покой.
Он сжал голову обеими руками.
— Помню, в школе за мной сидел один изверг и щипал, щипал, щипал меня каждые пять минут. И так весь день. Это длилось неделями, месяцами. Мои руки были в синяках, кожа вздулась. Я думал, что сойду с ума от этого щипанья. И он меня довёл. Кончилось тем, что я действительно взбесился от боли, схватил металлический треугольник для черчения и чуть не убил этого ублюдка. Чуть не отсёк ему башку, чуть не выколол глаза, меня еле от него оторвали. И всё время кричал: «Чего он ко мне пристаёт?» Господи! — Дрожащие руки всё сильнее стискивали голову, глаза были закрыты. — А что я могу сделать сейчас? Кого ударить, кому сказать, чтобы перестал, оставил меня в покое. Дождь, проклятый дождь, не даёт передышки, щиплет и щиплет, только и слышно, только и видно, что дождь, дождь, дождь!
— К четырём часам мы будем у следующего Солнечного Купола.
— Солнечного Купола? Такого же как этот?! А если они все разгромлены? Что тогда? Если во всех куполах дыры и всюду хлещет дождь?!
— Что ж, попытаем счастья.
— Мне надоело пытать счастья. Всё, чего я хочу, — крыша над головой и хоть чуточку покоя. Хочу побыть один.
— Туда всего восемь часов хорошего хода.
— Не беспокойтесь, я не отстану. — Пикар рассмеялся, отводя взгляд.
— Давайте поедим, — сказал Симмонс, пристально наблюдая за ним.
Они снова пошли вдоль побережья на юг. На пятом часу пути им пришлось свернуть, так как дорогу преградила река, настолько широкая и бурная, что на лодке не одолеть. Они поднялись на десять километров вверх по реке и увилели, что она бьёт из земли, словно кровь из смертельной раны. Обойдя исток, они под непрекращающимся дождём снова спустились к морю.
— Я должен поспать, — сказал Пикар, оседая на землю. — Четыре недели не спал. Ни минуты не уснул: Спать здесь:
Небо стало темнее. Надвигалась ночь, а на Венере ночью царил такой мрак, что опасно двигаться. У Симмонса и лейтенанта тоже подкашивались ноги.
Лейтенант сказал:
— Ладно, попробуем. Может быть, на этот раз получится. Хотя эта погода не очень-то благоприятствует сну.
Они легли, положив руки под головы так, чтобы вода не захлёстывала рот и закрытые глаза. Лейтенанта трясло.
Он не мог уснуть.
Что-то ползло по нему. Что-то словно обтягивало его живой, копошащейся плёнкой. Капли, падая, соединялись с другими каплями, и получились струйки, которые просачивались сквозь одежду и щекотали кожу. Одновременно на ткань садились, тут же пуская корни, маленькие растения. А вот уже и плющ обвивает всё тело плотным ковром; он чувствовал, как крохотные цветы образуют бутоны, раскрываются и роняют лепестки. А дождь всё барабанил по голове. В призрачном свете — растения фосфорецировали в темноте — он видел фигуры своих товарищей: будто упавшие стволы, покрытые бархатным ковром трав и цветов. Дождь хлестал его по шее. Он повернулся в грязи и лёг на живот, на липкие растения; теперь дождь хлестал по спине и ногам.
Он вскочил на ноги и стал лихорадочно стряхивать с себя воду. Тысячи рук трогали его, но он не мог больше выносить, чтобы его трогали. Содрагаясь, он что-то задел. Ну, конечно, Симмонс стоял под струями дождя, дрожа, чихая и кашляя. В тот же миг вскочил и Пикар и с криком заметался вокруг них.
— Постойте, Пикар!
— Прекратите! Прекратите! — кричал Пикар. Потом схватил ружьё и выпустил в ночное небо шесть зарядов.
Каждая вспышка освещала полчища дождевых капель, выстрелами, — пятнадцать миллиардов капель, пятнадцать миллиардов слёз, пятнадцать миллиардов бусинок или драгоценных камней на фоне белого бархата витрины. Свет гас, и капли, что задерживали свой полёт, чтобы их могли запечатлеть, падали на людей, жаля их, словно рой насекомых, воплощение холода и страданий.
— Прекратите, прекратите!
— Пикар!
Но Пикар будто онемел. Он не метался больше, стоял неподвижно. Лейтенант осветил фонариком его мокрое лицо: Пикар, широко раскрыв рот и глаза, смотрел вверх, дождевые капли разбивались о его язык и глазные яблоки, булькали пеной в ноздрях.
— Пикар!
Он не овечал и не двигался. Влажные пузырьки лопались на его белых волосах, по шее и кистям рук катились прозрачные алмазы.
— Пикар! Мы уходим. Идём дальше. Пошли!
Крупные капли срывались с его ушей.
— Слышишь, Пикар!
Он точно окаменел.
— Оставьте его, — сказал Симмонс.
— Мы не можем уйти без него.
— А что же делать, нести его? — Симмонс плюнул. — Поздно: он уже не человек: Знаете, что будет дальше? Он так и будет стоять, пока не захлебнётся.
— Что?
— Неужели, вы не слыхали об этом? Пора уже знать. Он будет стоять, задрав голову, чтобы дождь лил ему в рот и нос. Будет вдыхать воду.
— Не может быть!
— Так было с генералом Ментом. Когда его нашли, он сидел на утёсе, запрокинул голову, и дышал дождём. Лёгкие были полны воды.
Лейтенант снова осветил немигающие глаза. Ноздри Пикара тихо сипели.
— Пикар! — Лейтенант ударил ладонью по его безумному лицу.
— Он ничего не чувствует, — продолжал Симмонс. — Несколько дней под таким дождём, и любой перестанет ощущать собственные руки и ноги.
— Лейтенант в ужасе поглядел на свою руку. Она онемела.
— Но мы не можем бросить Пикара.
— Вот всё, что мы можем сделать. — Симмонс выстрелил. Пикар упал на затопленную землю.
— Спокойно, лейтенант, — сказал Симмонс. — В моём пистолете имеется заряд и для вас. Спокойно. Подумайте как следует: он всё равно стоял бы так до тех пор, пока не захлебнулся. Я сократил его мучения.
Лейтенант скользнул взглядом по распростёртому телу.
— Вы убили его.
— Да, иначе он погубил бы нас всех. Вы видели его лицо. Он помешался.
Помолчав, лейтенант кивнул.
— Это верно.
И они пошли дальше под ливнем.
Было темно, луч фонарика проникал в стену дождя лишь на несколько футов. Через полчаса они выдохлись. Пришлось сесть и ждать, ждать утра, борясь с мучительным чувством голода. Рассвело: серый день, нескончаемый дождь: Они продолжали путь.
— Мы просчитались, — сказал Симмонс.
— Нет. Через час будем там.
— Говорите громче, я вас не слышу. — Симмонс остановился, улыбаясь. — Уши. — Он коснулся их руками. — Они отказали. От этого бесконечного дождя я онемел весь, до костей.
— Вы ничего не слышите? — спросил лейтенант.
— Что? — Симмонс озадаченно смотрел на него.
— Ничего. Пошли.
— Я лучше обожду здесь. А вы идите.
— Ни в коем случае.
— Я не слышу, что вы говорите. Идите. Я устал. По-моему, Солнечный Купол не в этой стороне. А если и в этой, то, наверно, весь свод в дырах, как у того, что мы видели. Лучше я посижу.
— Сейчас же встаньте!
— Пока, лейтенант.
— Вы не должны сдаваться, осталось совсем немного.
— Видите — пистолет. Он говорит мне, что я останусь. Мне всё осточертело. Я не сошёл с ума, но скоро сойду. А этого я не хочу. Как только вы отойдёте достаточно далеко, я застрелюсь.
— Симмонс!
— Вы произнесли мою фамилию, я вижу по губам.
— Симмонс.
— Поймите, это всего лишь вопрос времени. Либо я умру сейчас, либо через несколько часов. Представьте себе, что вы дошли до Солнечного Купола, — если только вообще дойдёте, — и находите дырявый свод. Вот будет приятно.
Лейтенант подождал, потом зашлёпал по грязи. Отойдя, он обернулся и окликнул Симмонса, но тот сидел с пистолетом в руке и ждал, когда лейтенант скроется. Он отрицательно покачал головой и махнул: уходите.
Лейтенант не услышал выстрела.
На ходу он стал рвать цветы и есть их. Они не были ядовитыми, но и не прибавили ему сил; немного погодя его вывернуло наизнанку.
Потом лейтенант нарвал больших листьев, чтобы сделать шляпу. Он уже пытался однажды; и на этот раз дождь быстро размыл листья. Стоило сорвать растение, как оно немедленно начинало гнить, превращаясь в сероватую аморфную массу.
— Ещё пять минут, — сказал он себе, — ещё пять минут и я войду в море. Войду и буду идти. Мы не приспособлены к такой жизни, ни один человек Земли никогда не сможет к этому привыкнуть. Ох, нервы, нервы:
Он пробился через море листвы и влаги и вышел на небольшой холм.
Впереди, сквозь холодную мокрую завесу, угадывалось жёлтое сияние.
Солнечный Купол.
Круглое жёлтое строение за деревьями, поодаль. Он остановился и, качаясь, смотрел на него.
В следующее мгновение лейтенант побежал, но тут же замедлил шаг. Он боялся. Он не звал на помощь. Вдруг это тот же Купол, что накануне. Мёртвый Купол без солнца?
Он подскользнулся и упал. «Лежи, — думал он, — всё равно ты не туда забрёл. Лежи. Всё было напрасно. Пей, пей вдоволь».
Но лейтенант заставил себя встать и идти вперёд, через бесчисленные ручьи. Жёлтый свет стал совсем ярким, и он опять побежал. Его ноги давили стёкла и зеркала, руки рассыпали бриллианты.
Он остановился перед жёлтой дверью. Надпись: Солнечный Купол. Он потрогал дверь онемевшей рукой. Повернул ручку и тяжело шагнул вперёд.
На пороге он замер, осматриваясь. Позади него в дверь барабанил ливень. Впереди, на низком столике, стояла серебрянная кастрюлька и полная чашка горячего шоколада с расплывающимися на поверхности густыми сливками. Рядом на другом подносе — толстые бутерброды с большими кусками цыплёнка, свежими помидорами и зелёным луком. На вешалке, перед самым носом, висело большое мохнатое полотенце; у ног стоял ящик для мокрой одежды; справа была кабина, где горячие лучи мгновенно обсушивали человека. На кресле — чистая одежда, приготовленная для случайного путника. А дальше кофе в горячих медных кофейниках, патефон, тихая музыка, книги в красных и коричневых переплётах. Рядом с книжным шкафом — кушетка, низкая, мягкая кушетка, на которой так хорошо лежать в ярких лучах того, что в этом помещении самое главное.
Он прикрыл глаза рукой. Он успел заметить, что к нему идут люди, но ничего не сказал. Выждав, открыл глаза и снова стал смотреть. Вода, стекая с одежды, собралась в лужу у его ног; он чувствовал, как высыхают волосы и лицо, грудь, руки, ноги.
Он смотрел на солнце.
Оно висело в центре купола — большое, жёлтое, яркое.
Оно светило бесшумно, и во всём помещении царила полная тишина. Дверь была закрыта, и только обретающая чувствительность кожа ещё помнила дождь. Солнце парило высоко над голубым сводом, ласковое, золотистое, чудесное.
Он пошёл вперёд, срывая с себя одежду.
Земляничное окошко (перевод Н. Галь).
У английского ученого и писателя Артура Кларка есть рассказ «Из колыбели», в котором, приводится известная мысль К. Э. Циолковского о том, что человечество не останется вечно в своей колыбели на Земле, а поставит себе на службу все околосолнечное пространство. Та же мысль явственно звучит в публикуемом ниже рассказе известного американского фантаста Рэя Брэдбери «Земляничное окошко». Правда, писатель дополняет ее предположением об угрозе взрыва Солнца в отдаленном будущем, что противоречит данным современной науки. Но это, очевидно, делается просто для того, чтобы произвести более «сильное» впечатление на некоторых читателей.
Рассказ интересен и тем, что в нем писатель выражает своеобразный протест против насаждаемого идеологами «американского образа жизни» культа доллара. Деньгам, стремлению к их накоплению, противопоставляются ценности, иного рода: простые человеческие радости.
Ему снилось, что он затворяет наружную дверь — дверь с земляничными и лимонными окошками, с окошками цвета белых облаков и цвета прозрачной ключевой воды. Вокруг большого стекла в середине распластались две дюжины маленьких окошек цвета фруктовых соков, студня и холодящих леденцов. Он хорошо помнил, как в детстве отец поднимал его на руках: «Гляди!» Сиреневое оконце превращало всех прохожих в фиолетовые виноградины. И, наконец, земляничное окошко, которое преображало городок, несло тепло и радость, весь мир озаряло розовым восходом, и стриженый газон казался привезенным с персидского коврового базара. Земляничное окошко, самое чудесное из всех, исцеляло людей от их бледности, делало холодный дождь теплым и превращало в язычки алого пламени летучий, мятущийся февральский снег.
— Вижу, вижу! Тут!..
Он проснулся.
Еще оставаясь под впечатлением сна, он уловил голоса своих сыновей и, лежа во мраке, прислушался к невнятному говору в детской: какой печальный звук, словно шелест ветра над белым дном высохших морей в голубых горах… И он вспомнил.
«Мы на Марсе», — подумал он.
— Что? — вскрикнула жена сквозь сон.
Не заметил, что говорит вслух! Он замер, стараясь не шевелиться, но тут же — горькая явь! — увидел, как жена встает с кровати и скользит через комнату к высокому узкому окну их сборного цельнометаллического дома, обратив бледное лицо к ярким звездам — чужим звездам.
— Керри, — шепнул он.
Она не услышала.
— Керри, — продолжал он, — мне нужно тебе кое-что сообщить. Уже целый месяц собираюсь сказать тебе… Завтра… завтра утром будет…
Но его жена, озаренная голубым звездным сиянием, целиком ушла в себя и не хотела даже глядеть на него.
«Скорее бы взошло солнце, — думал он, — скорее бы кончилась ночь!» Потому что днем он плотничал, работал на строительстве городка, мальчики учились в школе, Керри была занята уборкой, садом, кухней. Когда же заходило солнце и руки не были заняты ни цветами, ни молотком, ни учебниками, во мраке, будто ночные птицы, прилетали воспоминания.
Его жена пошевельнулась, чуть-чуть повернула голову.
— Боб, — наконец сказала она, — я хочу домой.
— Керри!
— Это не дом, — продолжала она.
Он увидел, что ее глаза полны слез и они льются через край.
— Керри, надо продержаться еще немного.
— Я уже столько времени держусь, все ногти поломала!
И она, двигаясь будто во сне, выдвинула ящики своего комода и принялась доставать оттуда пласты носовых платков, юбок, белья и складывала их наверху, не глядя, ее пальцы сами нащупывали нужные предметы, поднимали и опускали их. И все это далеко не ново, все известно заранее… Будет говорить и говорить, и перекладывать вещи, потом постоит, и уберет все на место, и вернется, вытерев глаза, в постель, к сновидениям. Он боялся, однако, что однажды ночью она действительно опустошит все ящики и возьмет чемоданы — старинные чемоданы, что стоят возле стены.
— Боб… — В ее голосе не было горечи, он звучал мягко и монотонно и был таким же бесцветным, как лунное сияние, показывающее, чем она занята. — Я столько раз на протяжении этих шести месяцев завожу по ночам один и тот же разговор, что мне самой совестно. Ты без устали трудишься, строишь дома в городке. Мужчина, который так много трудится, вправе быть избавленным от укоров жены. Но другого выхода нет, я должна выговориться до конца. Мелочей вот чего мне больше всего недостает. Не знаю… Ну, в общем пустячков. Наших качелей, что висели на террасе дома в Огайо. Плетеной качалки, летних вечеров. Сидишь вечером и смотришь, как мимо идут или едут верхом люди. Или наше черное пианино, которое давно уже пора настроить. Мое шведское зеркало. Мебель из нашей гостиной — знаю, знаю, она напоминает стадо слонов и давно вышла из моды! И хрустальная люстра, которая тихо звенела, когда подует ветер. Посидеть июльским вечером на террасе, посудачить с соседками… Все эти пустячки, эти глупости, которые никакой роли не играют. И все-таки почему-то именно они приходят на ум в три часа ночи. Извини меня…
— Не извиняйся, — ответил он. — Ведь Марс — место необычное. Странные запахи, странные виды, странные ощущения. Я и сам лежу и размышляю по ночам. Чудесный городок мы покинули…
— Он был зеленый, — сказала она. — Зеленый весной и летом. Осенью желтый и красный. И дом у нас был чудесный, а какой старый — лет восемьдесят-девяносто или около того. Я любила по ночам слушать, как он разговаривает. Кругом сухое дерево, балки, терраса, пороги. Коснись в любом месте — ответит. Каждая комната по-своему.
А когда сразу весь дом разговаривал, то это было словно целая семья окружает тебя во мраке и убаюкивает. Ни один из тех домов, которые теперь строят, не может с ним сравниться. Чтобы у дома появилась своя душа, свой аромат, в нем должно пожить немало людей, не одно поколение. А это… жилище, оно даже не знает о моем присутствии, ему все равно, жива ли я или умерла. Издает только жестяные звуки, а жесть холодная. В нем нет пор, которые могли бы впитывать годы. Нет подвала, куда бы ты откладывал что-нибудь на следующий год и еще дальше впрок. Нет чердака, чтобы хранить вещи, оставшиеся с прошлого года, вещи той поры, когда тебя еще не было на свете. Нам бы сюда хоть маленькую частицу знакомого, близкого, Боб, и можно бы мириться со всем необычным. Но когда все кругом, все без исключения необычно, то пройдет целая вечность, прежде чем оно станет близким.
Он кивнул во мраке.
— Все, что ты говоришь, я сам передумал.
Она смотрела на лунный свет на чемоданах возле стены. Он увидел, как она протягивает руку в ту сторону.
— Керри!
— Что?
Он спустил ноги с кровати.
— Керри, я совершил идиотский, безумный поступок. Все эти месяцы я вижу, как ты, вся издерганная, ищешь спасения в грезах, и мальчики не спят, и ветер, и Марс кругом, высохшие моря, и все такое, и… — Он замялся и глотнул. — Ты должна понять мой поступок, почему я так сделал. Все деньги, какие были у нас в банке еще месяц назад, все, что мы накопили за десять лет, я истратил.
— Боб!..
— Я выбросил их, Керри, честное слово, пустил деньги на ветер. Хотел сделать тебе сюрприз. Но теперь, сегодня ночью, ты в таком настроении, и эти проклятые чемоданы у стены, и…
— Боб, — сказала она, поворачиваясь. — Неужели ты хочешь сказать: мы перенесли все это, терпели Марс, откладывали деньги каждую неделю только для того, чтобы ты потратил их в несколько часов?
— Не знаю, — ответил он. — Я круглый идиот. Но ведь до утра совсем немного осталось. Встанем пораньше. И я возьму тебя с собой, покажу, что сделал. Я не собирался тебе говорить, хотел, чтобы ты сама увидела. Ну, а если окажется ни к чему, тогда… что ж… вот чемоданы, и ракета на Землю идет четыре раза в неделю.
Она стояла неподвижно.
— Боб, Боб… — пробормотала она.
— Не говори ничего больше, — сказал он.
— Боб, Боб… — Она медленно, точно не веря услышанному, покачала головой.
Он отвернулся и лег. Она села на свою сторону кровати и не стала ложиться сразу, а еще с минуту смотрела на комод, где аккуратными стопками остались лежать ее носовые платки, и броши, и белье. За окном ветер цвета лунного сияния разворошил сонную пыль и припудрил ею воздух.
В конце концов она легла, но ничего больше не говорила, только лежала в постели бесстрастной тяжестью, высматривая сквозь длинный тоннель ночи первые признаки утра.
Они поднялись с рассветом и молча заходили по комнатам своего сборного дома. Пантомима затянулась, вот-вот кто-нибудь должен был криком взорвать тишину: мать, отец, дети умывались, одевались, безмолвно ели завтрак — тосты, фруктовый сок и кофе, — и никто не глядел прямо на остальных. Все следили друг за другом по отражениям на блестящей поверхности тостера, стаканов, ножей, которые совершенно преображали лица, делая их до ужаса чужими в этот ранний час. Наконец они отворили бесшумную дверь, впустив воздух, летевший с ветром над холодными бело-голубыми марсианскими морями, где колыхались и рассыпались, создавая недолговечные узоры, песчаные волны, и они вышли под неприветливое, холодно глядящее на них небо и направились в поселок — или это просто кинофильм и пейзажи плывут мимо на стоящем перед ними огромном пустом экране?
— В какую часть города мы идем? — спросила Керри.
— На космодром, в камеру хранения, — ответил он. — Но сперва мне нужно вам кое-что сказать.
Мальчики замедлили шаг и пошли с родителями, чуть позади них, слушая. Отец смотрел вперед, и ни разу за все то время, что он говорил, не оглянулся ни на жену, ни на сыновей, чтобы проверить, как они воспринимают его слова.
— Я верю в Марс, — тихо начал он. — Да, верю, что в один прекрасный день он станет нашим. Мы укротим его и сделаем обитаемым. Нам не придется уносить отсюда ноги. Год назад, вскоре после того, как мы сюда прилетели, мне пришла в голову одна мысль. «Почему мы очутились здесь?» — спросил я себя. Потому что иначе быть не могло. Это то самое, что каждый год происходит с лососем. Лосось не знает, почему он направляется в определенное место, и все-таки идет. Вверх по рекам, которых не может помнить, против течения, навстречу водопадам, пока не придет туда, где даст начало новой жизни и погибнет, — и снова тот же круговорот. Назовите это наследственной памятью, назовите инстинктом или никак не назовите, все равно это есть. И вот мы здесь.
Они шли по новому шоссе, окруженные безмолвным утром, и сверху на них смотрело огромное небо, а под ногами шелестел белый, как пена, песок.
— Да, мы здесь. Куда потом, с Марса? На Юпитер, Нептун, Плутон и все дальше? Совершенно верно. И все дальше! Почему? Когда-нибудь Солнце взорвется, точно старая топка. «Бум!» — и нет Земли. Но Марс, возможно, уцелеет. А если и он пострадает, возможно, уцелеет Плутон. Если же и Плутон будет поражен, то где будем мы — я подразумеваю сыновей, наших сыновей?
Он пристально смотрел на безупречную раковину темно-фиолетового неба.
— А мы будем в еще каком-нибудь мире, под тем или иным номером, — скажем, планета 6 звездной системы 98 или планета 2 галактики 99! Так далеко отсюда, что только в кошмаре постичь можно! Мы улетим, понимаете, вовремя уберемся и будем в безопасности! И я подумал: «Так вот в чем дело, вот почему мы на Марсе, вот почему человек запускает свои ракеты».
— Боб…
— Дай мне кончить. Нет, не ради денег. И не в погоне за новыми пейзажами. Это все обман, хоть люди именно так и говорят, мнимые причины, которыми человек морочит себе голову: мол, ради богатства, славы… Чтобы повеселиться, мол, развлечься. Но все это время внутри человека что-то тикает, как тикает внутри лосося или кита, как тикает в самом мельчайшем микробе, какой ни возьми. И знаете, что говорят эти часики, которые тикают во всех живых существах? Они говорят: «Уходи, рассыпайся во все стороны, двигайся, плыви дальше! Освой столько миров, построй столько городов, чтобы ничто никогда не могло истребить человечество». Понимаешь, Керри? Дело не в том, что мы с тобой прибыли на Марс — это весь род человеческий прибыл, его существование зависит от того, что успеем сделать мы за нашу жизнь. Это же такая великая штука, что прямо хоть смейся, до того мне страшно.
Он чувствовал, что мальчики не отстают, идут следом за ними, чувствовал, что Керри рядом. Ему хотелось видеть ее лицо, проверить ее реакцию, но он не стал смотреть.
— Это же в точности как в моем детстве было: мы с отцом шли по полям, разбрасывая семена руками, когда сеялка ломалась, а у нас не было денег ее починить. Так или иначе, нужно было сеять, ради будущего урожая. Господи, Керри, ты помнишь эти статьи в воскресных приложениях: «Земля замерзнет через миллион лет!» Мальчишкой я однажды прочел такую статью — и в рев. Мать спрашивает, что это я реву. «Мне жаль, — говорю, — всех этих бедных людей, которых такая беда ждет». — «А ты за них не переживай», — ответила мать. Но понимаешь, Керри, в этом-то все и дело: мы переживаем за них. Иначе мы бы не были здесь. Человек с большой буквы должен жить. Я не вижу ничего на свете важнее Человека с большой буквы. Разумеется, я подхожу пристрастно — ведь сам из этого племени. Но если вообще существует способ добиться бессмертия, о котором люди всегда толкуют, то вот он: рассыпаться во все стороны, засеять вселенную. Тогда будет урожай, который обеспечит от любых неурожаев в дальнейшем. Пусть на Земле будет голод или ржа. У тебя вырастет новая пшеница на Венере или где там еще человек может очутиться через тысячу лет, я просто одержим этой мыслью, Керри, одержим. Когда все это вдруг дошло до меня, мне хотелось обнять всех людей, тебя, мальчиков и объяснить им. Но, понимаешь, я чувствовал, что в этом нет необходимости. Чувствовал: придет день или ночь, когда ты сама услышишь, как это тикает в тебе, и прозреешь — и никакие разговоры не нужны. Это большая тема, Керри, я знаю, и большие мысли для человека ростом неполных пять футов пять дюймов, но ведь это все верно, клянусь!
Они шли по пустынным городским улицам, слыша эхо своих шагов.
— А нынче утром? — спросила Керри.
— Я как раз дошел до сегодняшнего утра, — сказал он. — Часть меня тоже рвется домой. Но другая часть говорит: «Если мы вернемся, все пропало!» И я подумал: «Что нас больше всего терзает? Какие-то предметы, которые были у нас раньше. Вещи мальчиков, твои, мои». И я подумал: «Если для того, чтобы положить начало новому, нужны какие-то старые вещи, то, видит бог, я их использую, эти старые вещи». Помню, в одной книге по истории написано, что тысячу лет назад в полый коровий рог клали уголек и раздували его целый день, и так переносили огонь с места на место, и вечером разжигали костер искрами утреннего костра. Все время новый костер, но всегда с частицей старого. И я все взвесил и сопоставил. «Стоит ли Старое всех наших денег? — спросил я. Нет! То, что мы создавали, чему служило это Старое, — вот это ценно». «А Новое — стоит ли оно всех наших денег? Чувствуешь ли ты, что делаешь вклад в будущее, в какой-то из дней следующей недели?» — «Да! — сказал я себе. — Если я могу одолеть то, что зовет нас обратно на Землю, я ради этого готов облить свои деньги керосином и поднести спичку!».
Керри и оба мальчика не двигались. Они застыли на месте посреди улицы, глядя на него так, словно он был ураганом, который налетел на них и чуть не оторвал от земли, а теперь затихал.
— Утром пришла транспортная ракета, — тихо сказал он. — С ней прибыл наш багаж. Пойдем получим его.
Они медленно поднялись по трем ступеням камеры хранения и пошли по гулкому полу к складу, который только что распахнул свои двери, начиная рабочий день.
— Расскажи нам снова про лосося, — сказал один из сыновей.
* * *
Теплое утро было в разгаре, когда они выехали из города на грузовой машине, кузов которой заполнили большие корзины и ящики, тюки и пакеты, длинные, высокие, короткие, плоские, все нумерованные, с аккуратно выведенным адресом: Роберту Прентиссу, Нью-Толедо, Марс.
Они остановили грузовик возле сборного дома, и мальчики выскочили из машины и помогли сойти маме. Боб еще посидел за рулем, потом медленно вылез из кабины, обошел машину сзади и заглянул в кузов, где громоздились вещи.
К полудню все ящики, кроме одного, были вскрыты, их содержимое разложено и расставлено на дне высохшего моря. Прентиссы устали.
— Керри…
Он повел ее вверх по ступенькам старого крыльца; они тоже стояли тут, на окраине города, извлеченные из ящика.
— Прислушайся, Керри. Ступеньки кряхтели и скрипели под ногами.
— Что они говорят, скажи, что они говорят?
Она стояла на старых-престарых деревянных ступеньках, думая о своем, и не могла ему ответить.
Он взмахнул рукой.
— Здесь — терраса, там — гостиная, столовая, кухня, три спальни. Кое-что обновим, кое-что с Земли заберем. Пока мы получили только крыльцо, часть гостиной мебели и старую кровать.
— Такие деньги, Боб!
Он повернулся улыбаясь.
— Ты ведь не сердишься — ну, погляди на меня! Ты не сердишься! Мы все постепенно заберем, в следующем году, через пять лет! Хрустальные вазы, армянский ковер, который твоя мать подарила нам в 1961 году! Пусть Солнце взрывается!
Они посмотрели на ящики с номерами и надписями: «Качели с террасы», «Кресло-качалка с террасы», «Хрустальная люстра»…
— Я сам буду дуть на нее, чтобы звенела.
Они установили на верху крыльца наружную дверь с окошками из цветного стекла, и Керри поглядела в земляничное оконце.
— Что ты видишь?
Он и так знал, что она видит, потому сам смотрел через то же стекло. Марс: холодное небо согрето, высохшие моря зарделись алым пламенем, радуя душу и глаз светом неугасающей зари. Пригнувшись, глядя через стекло, он услышал собственный голос.
— Через год город дотянется сюда. Здесь пройдет тенистая улица. У тебя будет твоя терраса, будут друзья. И тогда тебе уже не будет так сильно недоставать всего этого. Ты увидишь, как отсюда, с маленького, близкого и привычного тебе клочка, все пойдет и пойдет разрастаться, и весь Марс переменится — станет близким, словно ты его знала всю жизнь.
Он сбежал вниз по ступенькам к последнему, еще не вскрытому, обшитому мешковиной ящику. Своим перочинным ножом он вспорол мешковину.
— Угадай! — сказал он.
— Моя кухонная плита? Моя печь?
— Ничего подобного. — Он очень ласково улыбался. — Спой мне песенку, попросил он.
— Боб, ты окончательно рехнулся!
— Спой мне песенку, чтобы стоила всех денег, которые у нас были в банке и которых теперь нет. И черт с ними! — сказал он.
— Я только одну знаю: «Женевьева, моя Женевьева!».
— Спой ее, — сказал он.
Она никак не могла заставить себя начать Он видел, как шевелятся в попытке ее губы, но не слышал ни звука.
Тогда он решительно рванул мешковину, сунул руку в ящик, что-то поискал в полной тишине, напевая себе под нос. И вдруг в воздухе затрепетал звонкий, чистый аккорд.
— Вот так, — сказал он. — Ну-ка, с самого начала. Все вместе! Слушайте первую ноту.
Смерть и Дева (перевод Д. Жуков).
Далеко-далеко, за лесами, за горами жила Старушка. Девяносто лет прожила она взаперти, не открывала дверь никому – ни ветру, ни дождю, ни воробьям вороватым, ни мальчишкам голопятым. И стоило поскрестись к ней в ставни, как она уже кричит:
– Пошла прочь, Смерть!
– Я не Смерть! – говорили ей.
А она в ответ:
– Смерть, я узнаю тебя, ты сегодня вырядилась девочкой. Но под веснушками я вижу кости!
Или кто другой постучит.
– Я вижу тебя, Смерть, – бывало, крикнет Старушка. – Ишь, точильщиком притворилась! А дверь-то на три замка да на два засова закрыта. Залепила я клейкой бумагой все щели, тесемками заткнула замочные скважины, печная труба забита пылью, ставни заросли паутиной, а провода перерезаны, чтобы ты не проскользнула сюда вместе с током! И телефона у меня нет, так что тебе не удастся поднять меня среди ночи и объявить мой смертный час. Я и уши заткнула ватой: говори, не говори – я тебя все равно не слышу. Вот так-то, курносая. Убирайся!
И сколько помнили себя жители городка, так было всегда. Люди тех дальних краев, что лежат за лесами, вели о ней разговоры, а ребята порой, не поверив сказкам, поднимали шестами черепицу на кровле и слышали вопль Старушки: «Давай проваливай, ты, в черной одежде, с белым-белым лицом!».
А говорили еще, что так вот и будет жить Старушка веки вечные. В самом деле, ну как Смерти забраться в дом? Все старые микробы в нем давно уже махнули рукой и ушли на покой. А новым микробам, которые (если верить газетам) что ни месяц проносятся по стране все под новыми названиями, никак не прошмыгнуть мимо пучков горного мха, руты, мимо табачных листьев и касторовых бобов, положенных у каждой двери.
– Она нас всех переживет, – говорили в ближайшем городке, мимо которого проходила железная дорога.
– Я их всех переживу, – говорила Старушка, раскладывая в темноте и одиночестве пасьянс из карт, что продают специально для слепых.
Так-то вот.
Шли годы, и уже никто – ни мальчишка, ни девчонка, ни бродяга, ни путник честной – не стучался к ней в дверь. Дважды в год бакалейный приказчик, которому самому стукнуло семьдесят, оставлял у порога дома запечатанные блестящие стальные коробки с желтыми львами и красными чертиками на ярких обертках, в которых могло быть что угодно – от птичьего корма до сливочных бисквитов, а сам уходил в шумный лес, что подступал к самой веранде дома. И, бывало, лежит эта пища там не меньше недели, припекает ее солнце, холодит луна; тут уж ни одному микробу не выжить. Потом, в одно прекрасное утро пища исчезала.
Старушка всю жизнь только и делала, что ждала. И ждала сторожко – держала, как говорят, ушки на макушке, одним глазом спала, другим все видела.
Так что, когда в седьмой день августа на девяносто первом году ее жизни из лесу вышел загорелый юноша и остановился перед ее домом, врасплох он ее не застал.
Костюм на нем был белый как снег, что зимой, шурша, сползает с крыши и ложится складками на спящую землю. И не автомобиле он приехал, пешим ходом долгий путь проделал, а все ж остался с виду свежий и чистенький. Не опирался он на посошок, непокрытый шел – не боялся, что солнце голову напечет. И не взмок даже. А самое главное – не имел он при себе иной поклажи, кроме маленького пузырька со светло-зеленой влагой. Хоть и загляделся он на этот пузырек, но все же почувствовал, что пришел к дому Старушки, и поднял голову.
Юноша не коснулся двери, а медленно обошел вокруг дома, чтобы Старушка почуяла, что он здесь.
Потом его взгляд, проникающий сквозь стены, как рентгеновские лучи, встретился с ее взглядом.
– Ой! – встрепенувшись, вскрикнула Старушка, которая сосала пшеничное печенье, да так с куском во рту и задремала было. – Это ты! Знаю, знаю я, чье обличье ты приняла на этот раз!
– Чье же?
– Юноши с лицом розовым, как мякоть спелой дыни. Но у тебя нет тени! Почему бы это? Почему?
– Боятся люди теней. Потому-то я и оставил свою за лесом.
– Я не смотрю, а все вижу…
– О, – с восхищением сказал юноша. – У вас такой дар…
– У меня великий дар держать тебя по ту сторону двери!
– Мне ничего не стоит с вами справиться, – сказал юноша, едва шевеля губами, но она услышала.
– Ты проиграешь, ты проиграешь!
– А я люблю брать верх. Что ж… я просто оставлю этот пузырек на крыльце.
Он и сквозь стены дома слышал, как быстро колотится ее сердце.
– Погоди! А что в нем? Я имею право знать, что на крыльце моем оставляют.
– Ладно, – сказал юноша.
– Ну, говори же!
– В этом пузырьке, – сказал он, – первая ночь и первый день после того часа, когда вам исполнилось восемнадцать лет.
– Ка-а-ак!
– Вы слышали меня.
– Ночь и день… когда мне исполнилось восемнадцать?
– Именно так.
– В пузырьке?
Он высоко поднял пузырек, фигуристый и округлый, как тело молодой женщины. Пузырек вбирал в себя свет, заливавший мир, и горел жарко и зелено, как угольки в глазах тигра. В руках юноши он то ровно светился, то беспокойно полыхал.
– Не верю! – крикнула Старушка.
– Я положу его и уйду, – сказал юноша. – Попробуйте без меня принять чайную ложечку зеленых мыслей, запрятанных в этом пузырьке. И увидите, что будет.
– Это яд!
– Нет.
– Поклянись здоровьем матери.
– У меня нет матери.
– Чем же ты можешь поклясться?
– Собой.
– Да я с этого тотчас ноги протяну… вот чего ты хочешь!
– Вы с этого из мертвых восстанете.
– Так я ж не мертвая!
Юноша улыбнулся.
– Разве? – сказал он.
– Погоди! Дай спросить. Ты умерла? Умерла ты? Да и жила ли ты вообще?
– День и ночь, когда вам исполнилось восемнадцать лет, – сказал юноша. – Подумайте.
– Это было так давно!
Словно мышь, шевельнулось что-то у окна, заколоченного, как крышка гроба.
– Выпейте и все вернется.
Вновь поднял юноша пузырек да повернул его так, чтобы солнце пронизало эликсир, и он засиял, как сок, выжатый из тысячи зеленых былинок. И чудилось, будто горит он зеленым солнцем ровно и жарко, и чудилось, будто бурлит он морем, вольно и неистово.
– Это был прекрасный день лучшего года вашей жизни.
– Лучшего года, – пробормотала она за своими ставнями.
– В тот год вы были как яблочко наливное. Самая пора была испить радость жизни. Один глоток, и вы знаете ее вкус! Почему бы не попробовать, а?
Он вытягивал руку с пузырьком все выше и вперед, и пузырек вдруг обернулся телескопом – смотри в него с любого конца, и нахлынет на тебя та далекая пора, что давно быльем поросла. И зелено, и желто кругом, совсем как в этот полдень, когда юноша заманивает в прошлое пылающей склянкой, стиснутой твердой рукой. Он качнул светлый пузырек, жаркое белое сияние вспорхнуло бабочкой и заиграло на ставнях, словно на серых клавишах беззвучного рояля. Легкие, будто из снов сотканные, огненные крылья раскололись на лучики, протиснулись сквозь щели ставен, повисли в воздухе и ну выхватывать из темноты то губу, то нос, то глаз. Но тотчас глаза и след простыл, да только любопытство взяло свое, и снова он зажегся от луча света. Теперь, поймав то, что ему хотелось поймать, юноша держал огненную бабочку ровно (разве что едва трепетали ее пламенные крылья), дабы зеленый огонь далекого дня вливался сквозь ставни не только в старый дом, но и в душу старой женщины. Юноша слышал, как она часто дышит, старается страх подавить и восторгу воли не давать.
– Нет, нет, тебе не обмануть меня! – взмолилась она так глухо, будто ее уже накрыло лениво накатившейся волной, но она и глубоко под водой барахтается, не желает с жизнью расставаться. – Ты возвращаешься в новом обличье! Ты надеваешь маску, а какую, я не могу понять! Говоришь голосом, который я помню с давних пор. Чей это голос? А, все равно! Да и карты, что я разложила на коленях, говорят мне, кто ты есть на самом деле и что хочешь мне всучить!
– Всего-навсего двадцать четыре часа из вашей юности.
– Ты мне всучишь совсем другое!
– Не себя же.
– Если я выйду, ты схватишь меня и упрячешь в холодок, в темный уголок, под дерновое одеяльце. Я дурачила тебя, откладывала на годы и годы. А теперь ты хнычешь у меня за дверью и затеваешь новые козни. Да только понапрасну стараешься!
– Если вы выйдете, я всего лишь поцелую вам руку, юная леди.
– Не называй меня так! Что было, то сплыло!
– Захотите – часу не пройдет, и ваша юность тут как тут.
– Часу не пройдет… – прошептала она.
– Давно ли вы гуляли по лесу?
– Что прошло – поминать на что? Да и мне, старухе, не в память.
– Юная леди, – сказал юноша, – на дворе прекрасный летний день. Здесь и меж деревьев – что в храме зеленом; золотистые пчелы ковер ткут – куда ни глянешь, все узоры новые. Из дупла старого дуба мед течет речкой пламенной. Сбросьте башмачки и ступите по колено в дикую мяту. А в той ложбинке полевые цветы… будто туча желтых бабочек опустилась на траву. Воздух под деревьями прохладный и чистый, как в глубоком колодце, хоть бери его да пей. Летний день, вечно юный летний день.
– Но я как была старой, так старой и останусь!
– Не останетесь, если послушаетесь меня. Предлагаю справедливый уговор, дело верное… мы отлично поладим: вы, я и августовский день.
– Что это за уговор и что мне выпадет на долю?
– Двадцать четыре долгих счастливых летних часа, начиная с этой самой минуты. Мы побежим в лес, будем рвать ягоды и есть мед, мы пойдем в городок и купим вам тонкое, как паутинка, белое летнее платье, а потом сядем в поезд.
– В поезд!
– И помчимся в поезде к большому городу… тут рукой подать – час езды, там мы пообедаем и будем танцевать всю ночь напролет. Я куплю вам две пары туфелек, одну вы вмиг стопчете.
– Ох, мои старые кости… да я и с места не сойду.
– Вам придется больше бегать, чем ходить, больше танцевать, чем бегать. Мы будем смотреть как звезды по небу колесом катятся, как заря занимается. На рассвете побродим по берегу озера. Мы съедим такой вкусный завтрак, какого еще никто не едал, и проваляемся на песке до самого полудня. А к вечеру возьмем во-от такую коробку конфет, сядем в поезд и будем хохотать всю дорогу, обсыпанные конфетти из кондукторского компостера – синими, зелеными, оранжевыми, будто мы только поженились, и пройдем через городок, не взглянув ни на кого, ни на единого человека, и побредем через сумеречный, благостным духом напоенный лес к вашему дому…
Молчание.
– Вот и все, – пробормотала она. – А еще ничего не начиналось.
И потом спросила:
– А тебе-то зачем это? Что тебе за корысть?
Улыбнулся ласково молодой человек.
– Милая девушка, я хочу спать с тобой.
У нее перехватило дыхание.
– Я ни с кем не спала ни разу в жизни!
– Так вы… старая дева?
– И горжусь этим!
Юноша со вздохом покачал головой.
– Значит, это правда… вы и в самом деле старая дева.
Прислушался он, а в доме ни звука.
Совсем тихо, словно кто-то где-то с трудом повернул потайной кран и мало-помалу, по капельке, заработал заброшенный на полвека водопровод, Старушка начала плакать.
– Почему вы плачете?
– Не знаю, – всхлипнув, ответила она.
Наконец она перестала плакать, и юноша услышал, как она покачивается в кресле, чтобы успокоиться.
– Бедная старушка, – прошептал он.
– Не зови меня старушкой!
– Хорошо, – сказал он. – Кларинда.
– Откуда ты узнал мое имя? Никто не знает его!
– Кларинда, почему ты спряталась в этом доме? Еще тогда, давным-давно.
– Не помню. Хотя да… Я боялась.
– Боялась?
– Чудно. Поначалу жизни боялась, потом – смерти. Всегда чего-то боялась. Но ты скажи мне! Всю правду скажи! А как мои двадцать четыре часа выйдут… ну, после прогулки у озера, после того, как вернемся на поезде и пройдем через лес к моему дому, ты захочешь…
Не торопил он ее, своей речью не перебивал.
– …спать со мной? – прошептала она.
– Да, десять тысяч миллионов лет, – сказал он.
– О, – чуть слышно сказала она. – Так долго.
Он кивнул.
– Долго, – повторила она. – Что это за уговор, молодой человек? Ты даешь мне двадцать четыре часа юности, а я даю тебе десять тысяч миллионов лет времечка моего драгоценного.
– Не забывай и о моем времени, – сказал он. – Я не покину тебя никогда.
– Ты будешь лежать со мной?
– А как же!
– Эх, юноша, юноша. Что-то мне голос твой больно знаком.
– Погляди на меня.
И увидел юноша, как из замочной скважины выдернули затычку и на него уставился глаз. И улыбнулся юноша подсолнухам в поле и их господину в небе.
– Я слепая, я почти ничего не вижу, – заплакала Старушка. – Но неужели там стоит Уилли Уинчестер?
Он ничего не сказал.
– Но, Уилли, тебе с виду двадцать один год всего, прошло семьдесят лет, а ты совсем не изменился!
Поставил он пузырек перед дверью, а сам стал поодаль в бурьяне.
– Можешь… – Она запнулась. – Можешь ли ты сделать и меня с виду такой молодой?
Он кивнул.
– О, Уилли, Уилли, неужели это и в самом деле ты?
Она ждала, глядя, как он стоит, беспечный, счастливый, молодой, и солнце блестит на его волосах и щеках.
Прошла минута.
– Так что же? – сказал он.
– Погоди! – крикнула она. – Дай подумать!
И он почувствовал, что там, в доме, она торопливо просеивает сквозь память все былое, как песок сквозь ситечко мелкое, но только вспомнить нечего – все пылью да пеплом оборачивается. Чуял он, горят ее виски – попусту шарит она в памяти, нет ни камешка ни в ситечке, ни в просеянном песке.
«Пустыня без конца, без краю, – подумал он, – и ни одного оазиса».
И когда он это подумал, она вздрогнула.
– Странно, – пробормотала она наконец. – Сейчас вдруг мне почудилось, будто отдать десять тысяч миллионов лет за двадцать четыре часа, за один день – дело доброе, правильное и верное.
– Да, Кларинда, – сказал он. – Вернее быть не может.
Загремели засовы, защелкали замки, и дверь с треском распахнулась. Показалась на миг рука, схватила пузырек и скрылась.
Прошла минута.
Потом пулеметной очередью простучали по комнатам шаги. Хлопнула дверь черного хода. Широко распахнулись окна наверху, ставни рухнули в траву. Вот и до нижних окон старуха добралась. Ставни разлетались в щепки. Из окон валила пыль.
И наконец в широко раскрытую парадную дверь вылетел пустой пузырек и вдребезги разбился о камень.
И вот уже на веранде сама она, быстрая, как птица. Солнце обрушило на нее лучи. Будто на сцене стояла она, будто из-за темных кулис выпорхнула. Потом сбежала по ступенькам и схватила его за руки.
Мальчуган, проходивший по дороге, остановился и уставился на нее, а потом попятился и так пятился, не спуская с нее широко раскрытых глаз, пока не скрылся из виду.
– Почему он так смотрел на меня? – сказала она. – Хороша я?
– Очень хороша.
– Хочу посмотреться в зеркало!
– Нет, нет, не надо.
– А в городе я всем понравлюсь? Может, мне это только чудится? Может, ты меня разыгрываешь?
– Ты – сама красота.
– Значит, я хороша. Я сама это знаю. А сегодня вечером все будут со мной танцевать? Будут мужчины наперебой приглашать меня?
– Все как один.
И уже на тропинке, где гудели пчелы и шелестели листья, она вдруг остановилась и, посмотрев ему в лицо, прекрасное, как летнее солнце, сказала:
– О, Уилли, я хочу, чтобы ты был ласковым всегда-всегда – и когда все кончится, и когда мы сюда вернемся.
Он заглянул ей в глаза и коснулся ее щеки пальцами.
– Да, – сказал он нежно. – Да.
– Я верю, – сказала она. – Я верю, Уилли.
И они побежали по тропинке и скрылись из виду, а пыль осталась висеть в воздухе; двери, ставни, окна были распахнуты, и теперь солнце могло заглянуть внутрь, а птицы вить там гнезда и растить птенцов, а лепестки прелестных летних цветов могли лететь свадебным дождем и усыпать ковром комнатв и пока еще пустую постель. И летний легкий ветерок наполнил просторные комнаты особым духом, духом Начала и первого часа после Начала, когда мир еще с иголочки, когда кругом тишь да гладь, а о старости и слыхом не слыхать.
Где-то в лесу, будто быстрые сердца, простучали лапки кроликов. Вдали прогудел поезд и пошел к городу быстрее, быстрее, быстрее.
Пустыня (перевод Н. Галь).
«Итак, настал желанный час…» Уже смеркалось, но М. Л. Джейнис и Леонора во флигеле неутомимо укладывали вещи, что-то напевали, почти ничего не ели и, когда становилось невтерпеж, подбадривали друг друга. Только в окно они не смотрели — за окном сгущалась тьма, высыпали холодные яркие звезды.
— Слышишь? — сказала Джейнис.
Звук такой, словно по реке идет пароход, но это взмыла в небо ракета. И еще что-то — играют на банджо? Нет, это, как положено по вечерам, поют свою песенку сверчки в лето от Рождества Христова две тысячи третье. Несчетные голоса звучат в воздухе, голоса природы и города. И Джейнис, склонив голову, слушает. Давным-давно, в 1849-м, здесь, на этой самой улице, раздавались голоса чревовещателей, проповедников, гадалок, глупцов, школяров, авантюристов — все они собрались тогда в этом городке Индипенденс, штат Миссури, и ждали, чтоб подсохла почва после дождей и весенних разливов и поднялись густые травы, плотный ковер, что выдержит их тележки и фургоны, их пестрые судьбы и мечты.
Итак, настал желанный час —
И мы летим, летим на Марс!
Пять тысяч женщин в небесах.
Творить сумеют чудеса!
— Такую песенку пели когда-то в Вайоминге, — сказала Леонора. — Чуточку изменить слова — и вполне подходит для две тысячи третьего года.
Джейнис взяла маленькую, не больше спичечной, коробочку с питательными пилюлями и мысленно прикинула, сколько всего везли в тех старых фургонах на огромных колесах. На каждого человека — тонны груза, подумать страшно? Окорока, грудинка, сахар, соль, мука, сушеные фрукты, галеты, лимонная кислота, вода, имбирь, перец — длиннейший, нескончаемый список! А теперь захвати в дорогу пилюли не крупнее наручных часиков — и будешь сыт, странствуя не просто от Форта Ларами до Хангтауна, а через всю звездную пустыню.
Джейнис распахнула дверь чулана и чуть не вскрикнула. На нее в упор смотрели тьма, и ночь, и межзвездные бездны.
Много лет назад было в ее жизни два таких случая: сестра заперла ее в чулане, а она визжала и отбивалась, а в другой раз в гостях, когда играли в прятки, она через кухню выбежала в длинный темный коридор. Но это оказался не коридор. Это была неосвещенная лестница, глубокий черный колодец. Она выбежала в пустоту. Опора ушла из-под ног, Джейнис закричала и свалилась. Вниз, в непроглядную черноту. В погреб. Она падала долго — успело гулко ударить сердце. И долго-долго она задыхалась в том чулане, — ни один луч света не пробивался к ней, ни одной подружки не было рядом, никто не слыхал ее криков. Совсем одна, взаперти, во тьме. Падаешь во тьму. И кричишь!
Два воспоминания.
И вот сейчас распахнулась дверь чулана и тьма повисла бархатным пологом, таким плотным, что можно потрогать его дрожащей рукой; точно черная пантера, дышала тьма, глядя в лицо тусклым взором, — и те давние воспоминания вдруг нахлынули на Джейнис. Бездна и падение. Бездна и одиночество, когда тебя заперли, и кричишь, и никто не слышит. Они с Леонорой укладывались, работали без передышки и при этом старались не смотреть в окно, на пугающий Млечный Путь, в бескрайнюю, беспредельную пустоту, и только старый привычный чулан, где затаился свой, отдельный клочок ночи, напомнил им наконец о том, что их ждет.
Вот так и будешь скользить в пустоту, к звездам, во тьме, в огромном, чудовищном черном чулане и станешь кричать и звать, и никто не услышит. Вечно падать сквозь тучи метеоритов, среди безбожных комет. В бездонную лестничную клетку. Через немыслимую, как в кошмарном сне, угольную шахту — в ничто.
Она закричала. Ни звука не сорвалось с ее губ. Вопль метался в груди, в висках. Она кричала. С маху захлопнула дверь чулана! Навалилась на нее всем телом. Чувствовала, как по ту сторону дышит и скулит тьма, и изо всей силы держала дверь, и слезы выступили у нее на глазах. Она долго стояла так и смотрела, как Леонора укладывает вещи, и наконец дрожь унялась. Истерика, которой не дали волю, понемногу отступила. И стало слышно, как трезво, рассудительно тикают на руке часы.
— Шестьдесят миллионов миль! — она подошла наконец к окну, точно ступила на край глубокого колодца. — Просто не могу поверить, что вот сейчас на Марсе наши мужчины строят города и ждут нас.
— Верить надо только в завтрашнюю ракету — не опоздать бы на нее?
Джейнис подняла обеими руками белое платье, в полутемной комнате оно казалось призраком.
— Странно это… выйти замуж на другой планете.
— Пойдем-ка спать.
— Нет! В полночь вызовет Марс. Я все равно не усну, буду думать, как мне сказать Уиллу, что я решила лететь. Ты только представь, мой голос полетит к нему по светофону за шестьдесят миллионов миль! Я боюсь — а вдруг передумаю, со мной ведь это бывало!
— Наша последняя ночь на Земле…
Теперь они знали, что так оно и есть, и примирились с этим; уже не укрыться было от этой мысли. Они улетают — и, быть может, никогда не вернутся. Они покидают город Индипенденс в штате Миссури на североамериканском континенте, который омывают два океана — с одной стороны Атлантический, с другой — Тихий, — и ничего этого не захватишь с собой в чемодане. Все время они страшились посмотреть в лицо этой суровой истине. А теперь она стала перед ними во весь рост. И они оцепенели.
— Наши дети уже не будут американцами, они даже не будут людьми с Земли. Теперь мы на всю жизнь — марсиане.
— Я не хочу! — вдруг крикнула Джейнис.
Ужас сковал ее.
— Я боюсь! Бездна, тьма, ракета, метеориты… И все, все останется позади! Ну зачем мне лететь?!
Леонора обхватила ее за плечи, прижала к себе и стала укачивать, как маленькую.
— Там новый мир. Так бывало и в старину. Мужчины идут вперед, женщины — за ними.
— Нет, ты скажи, зачем, ну зачем это мне?
— Затем, — спокойно сказала Леонора и усадила ее на край кровати. — Затем, что там Уилл.
Отрадно было услышать его имя. Джейнис притихла.
— Это из-за мужчин нам так трудно, — сказала Леонора. — Когда-то, бывало, если женщина одолеет ради мужчины двести миль, это уже событие. Потом они стали уезжать за тысячу миль. А теперь улетают на другой край Вселенной. Но все равно это нас не остановит, правда?
— Боюсь, в ракете я буду дура дурой.
— Ну и я буду дурой, — сказала Леонора и поднялась. — Пойдем-ка погуляем на прощание.
Джейнис выглянула из окна.
— Завтра все в городе пойдет по-прежнему, а нас тут уже не будет. Люди проснутся, позавтракают, займутся делами, лягут спать, на следующее утро опять проснутся, а мы уже ничего этого не узнаем, и никто про нас не вспомнит.
Они слепо кружили по комнате, словно не могли найти выхода.
— Пойдем.
Отворили наконец дверь, погасили свет, вышли и закрыли за собой дверь.
В небе царило небывалое оживление. То ли распускались огромные цветы, то ли свистела, кружила, завивалась невиданная метель. Медлительными снежными хлопьями опускались вертолеты. Еще и еще прибывали женщины — с востока и запада, с юга и севера. Все огромное ночное небо снежило вертолетами. Гостиницы были переполнены, радушно распахивались двери частных домов, в окрестных полях и лугах поднимались целые палаточные городки, точно странные, уродливые цветы, — и весь город и его окрестности согреты были не одной только летней ночью. Тепло излучали запрокинутые к небу разрумянившиеся лица женщин и загорелые лица юношей. За грядой холмов готовились к старту ракеты, казалось, кто-то разом нажимает все клавиши гигантского органа, и от могучих аккордов ответно трепетали все стекла в каждом окне и каждая косточка в теле. Дрожь отдавалась в зубах, в руках и ногах до самых кончиков пальцев.
Леонора и Джейнис сидели в аптеке среди незнакомых женщин.
— Вы премило выглядите, красавицы, только что-то вы нынче невеселые? — сказал им продавец за стойкой.
— Два стакана шоколада на солоде, — попросила Леонора и улыбнулась за двоих, потому что Джейнис не вымолвила ни слова.
И обе уставились на свои стаканы, точно на редкостную картину в музее. Не скоро, очень не скоро на Марсе можно будет побаловаться солодовым напитком.
Джейнис порылась в сумочке, нерешительно вытащила конверт и положила на мраморную стойку.
— От Уилла. Пришло с почтовой ракетой два дня назад. Из-за этого я и решилась лететь. Я тебе сразу не сказала. Посмотри. Возьми, возьми, прочти записку.
Леонора вытряхнула из конверта листок бумаги и прочитала вслух:
Милая Джейнис. Это наш дом, если, конечно, ты решишь приехать.
Уилл.
Леонора еще постучала по конверту, и из него выпала на стойку блестящая цветная фотография. На фотографии был дом — старый, замшелый, золотисто-коричневый, как леденец, уютный дом, а вокруг алели цветы, прохладно зеленел папоротник, и веранда заросла косматым плющом.
— Но позволь, Джейнис!
— Да?
— Это же твой дом здесь, на Земле, на улице Вязов!
— Нет. Смотри получше.
Обе всмотрелись — по сторонам уютного коричневого дома и за ним открывался вид, какого не найдешь на Земле. Почва была странного лилового цвета, трава чуть отливала красным, небо сверкало, как серый алмаз, а сбоку причудливо изогнулось дерево, похожее на старуху, в чьих седых волосах запутались блестящие льдинки.
— Этот дом Уилл построил там для меня, — сказала Джейнис. — Как посмотрю, легче на душе. Вчера, когда я оставалась на минутку одна и меня одолевал страх, я каждый раз вынимала эту карточку и смотрела.
Они не сводили глаз с фотографии, разглядывали уютный дом, что ждал за шестьдесят миллионов миль отсюда — знакомый и все же незнакомый, старый и совсем новый, и справа теплый желтый прямоугольник — это светится окно гостиной.
— Молодчина Уилл. — Леонора одобрительно кивнула. — Он знает, что делает.
Они допили коктейль. А по улице все бродили оживленные толпы приезжих, и падал, падал с летнего неба нетающий снег.
Они накупили в дорогу уйму всякого вздора — пакетики лимонных леденцов, журналы мод на глянцевитой бумаге, тонкие духи; потом взяли напрокат две гравизащитные куртки — наряд, в котором стоит коснуться едва заметной кнопки на поясе — и порхаешь, как мотылек, бросая вызов земному притяжению, — и, словно подхваченные ветром цветочные лепестки, понеслись над городом.
— Все равно куда, — сказала Леонора. — Куда глаза глядят.
Они отдались на волю ветра, и он понес их сквозь летнюю ночь, полную яблоневого цвета и оживленных приготовлений, над милым городом, над домами, их детства и юности, над школами и улицами, над ручьями, лугами и фермами, такими родными, что каждое зерно пшеницы было дороже золота. Они трепетали, точно листья под жарким дуновением ветра, что предвещает грозу, когда в горах уже сверкают летние молнии. Под ними в полях белели пыльные дороги — еще так недавно они по спирали спускались здесь на блестящих под луной стрекочущих вертолетах, и дышали ночной прохладой на берегу реки, и с ними были их любимые, которые теперь так далеко…
Они парили над городом, уже отдаленным, хоть они пока не так высоко поднялись над землей; город уходил вниз, словно черная река, и вдруг, точно гребень волны, вздымался свет живых и ярких огней… и все же город был уже недосягаем, уже только видение, затянутое дымкой отчужденности; он еще не скрылся навсегда из глаз, а память уже в тоске и страхе оплакивала утрату.
Покачиваясь и кружа в воздухе, они украдкой заглядывали на прощание в сотни родных и милых лиц, которые проплывали мимо в рамах освещенных окон, будто уносимые ветром; но это само Время подхватило их обеих и несло своим дыханием. Они всматривались в каждое дерево — ведь кора хранила вырезанные на ней когда-то признания; скользили взглядом по каждому тротуару. Впервые они увидели, как прекрасен их город, прекрасны и одинокие огоньки и потемневшие от старости кирпичные стены, — они смотрели расширенными глазами и упивались этой красотой. Город кружил под ними, точно праздничная карусель; порой всплеснет музыка, забормочут, перекликнутся голоса в домах, мелькнут призрачные отсветы телевизионных экранов.
Две женщины скользили в воздухе, точно иглы, и за ними от дерева к дереву тонкой нитью тянулся аромат духов. Глаза, кажется, уже не вмещали виденного, а они все откладывали впрок каждую мелочь, каждую тень, каждый одинокий дуб и вяз, каждую машину, пробегающую там, внизу, по извилистой улочке, — и вот уже полны слез глаза, полны с краями и голова и сердце…
«Точно я мертвая, — думала Джейнис, — точно лежу в могиле, а надо мной весенняя ночь, и все живет и движется, а я — нет, все готово жить дальше без меня. Так бывало в пятнадцать, в шестнадцать лет: весной я не могла спокойно пройти мимо кладбища, всегда плакала, думала: ночь такая чудесная, и я живу, а они все лежат мертвые, и это несправедливо, несправедливо. Мне стыдно было, что я живу. А вот сейчас, сегодня меня будто вытащили из могилы и сказали: один только раз, последний, посмотри, какой он, город, и люди, и что это значит — жить, а потом за тобой опять захлебнется черная дверь».
Тихо-тихо, качаясь на ночном ветру, словно два белых китайских фонарика, проплывали они над своей жизнью, над прошлым, над лугами, где в свете множества огней раскинулись палаточные городки, над большими дорогами, где до рассвета будут второпях тесниться грузовики с припасами для дальнего пути. Долго смотрели они сверху на все это и не могли оторваться.
Часы на здании суда гулко пробили три четверти двенадцатого, когда две женщины, словно две паутинки, слетевшие со звезд, опустились на залитую луной мостовую перед домом Джейнис. Город уже спал, дом Джейнис им тоже сулил покой и сон, но обеим было не до сна.
— Неужели это мы? — сказала Джейнис. — Мы — Джейнис Смит и Леонора Холмс, и на дворе год две тысячи третий.
— Да.
Джейнис провела языком по пересохшим губам и выпрямилась.
— Хотела бы я, чтоб это был какой-нибудь другой год.
— Тысяча четыреста девяносто второй? Тысяча шестьсот двенадцатый? — Леонора вздохнула, и заодно с нею вздохнул, пролетая, ветер в листве деревьев. — Всегда было не одно, так другое — отплытие Колумба, высадка в Плимут-Роке. И хоть убей, не знаю, как тут быть нам, женщинам.
— Оставаться старыми девами.
— Или сниматься с якоря, как мы сейчас.
Они открыли дверь, дом дохнул им навстречу теплом и ночной тишиной, шум города медленно отступал. Они закрыли за собой дверь, и тут в доме раздался звонок.
— Вызов! — крикнула на бегу Джейнис.
Леонора вошла в спальню за нею по пятам, но Джейнис уже схватила трубку и повторяет: «Алло, алло!» В большом далеком городе техник готовится включить огромный аппарат, который соединит сейчас два мира, и две женщины ждут — одна, вся побелев, сидит с трубкой в руках, другая склонилась над нею, и в лице ее тоже ни кровинки.
Настало долгое затишье, и в нем — только звезды и время — нескончаемое ожидание, каким были для них и все последние три года. И вот настал час, пришла очередь Джейнис позвать через миллионы миль, через бездну, где мчатся метеоры и кометы, убегая от рыжего солнца, которое вот-вот опалит и расплавит ее слова и выжжет из них всякий смысл. Но голос ее все пронизал серебряной иглой, прошил стежками слов бескрайнюю ночь, отразился от лун Марса. И нашел того, кто ждал в далекой-далекой комнате, в городе на другой планете, до которой радиоволнам лететь пять минут. Вот что она сказала:
— Здравствуй, Уилл! Это я, Джейнис!
Она сглотнула комок, застрявший в горле.
— Дают так мало времени. Только одну минуту.
Она закрыла глаза.
— Я хочу говорить медленно, а велят побыстрее. Так вот… я решила. Я приеду. Я вылетаю завтрашней ракетой. Я все-таки прилечу к тебе. И я тебя люблю. Надеюсь, ты меня слышишь. Я тебя люблю. Я так соскучилась…
Голос ее полетел к далекому, невидимому миру. Теперь, когда все было уже сказано, ей захотелось вернуть свои слова, сказать не так, по-другому, лучше объяснить, что у нее на душе. Но слова ее уже неслись среди планет, и если б какое-нибудь чудо космической радиации заставило их вспыхнуть и засветиться, подумала Джейнис, ее любовь озарила бы десятки миров и на той стороне земного шара, где сейчас ночь, люди изумились бы неурочной заре. Теперь ее слова принадлежат уже не ей, но межпланетному пространству, они ничьи, пока не долетят до цели, к которой они мчатся со скоростью сто восемьдесят шесть тысяч миль в секунду.
«Что он мне ответит? — думала она. — Что скажет он в ту короткую минуту, которая отведена ему?» Она беспокойно вертела и теребила часы на руке, а в трубке светофона потрескивало — само пространство говорило с Джейнис, она слышала неистовую пляску электрических разрядов и голос магнитных бурь.
— Он уже ответил? — шепнула Леонора.
— Ш-ш! — Джейнис пригнулась к самым коленям, точно ей стало дурно.
И тогда из бездны долетел голос Уилла.
— Я его слышу! — вскрикнула Джейнис.
— Что он говорит?
Голос звучал с Марса, он летел через пустоту, где не бывает ни рассвета, ни заката, лишь вечная ночь, и во мраке — пылающее солнце. И где-то на полпути между Марсом и Землей голос потерялся — быть может, слова захватил силою тяготения и увлек за собой пронесшийся мимо наэлектризованный метеорит, быть может, на них обрушился серебряный дождь метеоритной пыли… как знать. Но только все мелкие, незначительные слова будто смыло. И когда голос долетел до Джейнис, она услышала одно лишь слово:
— …люблю…
И опять воцарилась бескрайняя ночь, и слышно было, как вращаются звезды и что-то нашептывают солнца, и голос еще одного мира, затерянного в пространстве, отдавался у нее в ушах — гром ее собственного сердца.
— Ты его слышала? — спросила Леонора. У Джейнис едва хватило сил кивнуть.
— Что же он говорил, что он говорил? — допытывалась Леонора.
Но этого Джейнис не сказала бы никому на свете, эта радость слишком дорогая, чтобы ею можно было поделиться. Она сидела и вслушивалась — в памяти опять и опять звучало то единственное слово. Она сидела и вслушивалась, и даже не заметила, как Леонора взяла у нее из рук трубку и положила на рычаг.
И вот они лежат в постелях, свет погашен, в комнатах веет ночной ветер, а в нем — дыхание долгих странствий среди мрака и звезд, и они говорят о завтрашнем дне и о днях, которые настанут после; то будут не дни и не ночи, но неведомое время без границ и пределов; а потом голоса смолкают, заглушенные то ли сном, то ли бессонными мыслями, и Джейнис остается в постели одна.
«Так вот как бывало столетие с лишним назад? — думается ей. — В маленьких городках на востоке страны женщины в последнюю ночь, в ночь кануна, ложились спать и не могли уснуть, и слышали в ночи, как фыркают и переступают лошади и скрипят огромные фургоны, снаряженные в дорогу, и под деревьями шумно дышат волы, и плачут дети, до срока узнав одиночество. Равнины и лесные чащи полнились извечным шумом прибытий и отъездов, и кузнецы за полночь гремели молотами в багровом аду подле своих горнов. И пахло грудинкой и окороками, что коптились на дорогу, и, словно корабли, тяжело раскачивались фургоны, до отказа нагруженные припасами для перехода через прерии; в деревянных бочонках плескалась вода, ошалело кудахтали куры в корзинах, подвешенных снизу к осям, собаки убегали вперед и в страхе прибегали обратно, и в глазах у них отражалась пустыня. Значит, вот как было в те давние времена? На краю бездны, на грани звездной пропасти. Тогда был запах буйволов, в наши дни — запах ракеты. Значит, вот как это было?».
Дремотные мысли путались, и, уже погружаясь в сон, она окончательно поняла — да, конечно, неизбежно и неотвратимо — так было от века и так будет во веки веков.
Разговор заказан заранее (перевод О. Битов).
С чего это в памяти всплыли вдруг старые стихи?
Ответа он и сам не знал, но — всплыли:
Представьте себе, представьте еще и еще раз, Что провода, висящие на черных столбах, Впитали миллиардные потоки слов человечьих, Какие слышали каждую ночь напролет, И сберегли для себя их смысл и значенье…Он запнулся. Как там дальше? Ах да…
И вот однажды, как вечерний кроссворд, Все услышанное составили вместе И принялись задумчиво перебирать слова, Как перебирает кубики слабоумный ребенок…Опять запнулся. Что же там в конце? Постой-ка…
Как зверь безмозглый, Сгребает гласные и согласные без разбора, За чудеса почитает дрянные советы И цедит их шепотом, с каждым ударом сердца Строго по одному… И в час полночный некто сядет в постели, Услышит гром звонка, поднимет трубку, И грянет голос — чей? Святого духа? Призрака из дальних созвездий? А это — он. Зверь. И с присвистом, смакуя звуки, Промчась по континентам, одолев безумие времени, Зверь вымолвит по слогам: — Здрав-ствуй-те…Он перевел дух и закончил:
Что же ответить ему, прежде немому, Затерянному неведомо где жестокому зверю, Как достойно ответить ему?Он замолк.
Он сидел и молчал. Восьмидесятилетний старик, он сидел один в пустой комнате, в пустом доме, на пустой улице пустого города, на пустой планете Марс.
Он сидел, как сидел последние полвека, — сидел и ждал.
На столе перед ним стоял телефон. Телефон, который давным-давно не звонил.
И вот теперь телефон затрепетал, тайно готовясь к чему-то. Быть может, именно этот трепет и вызвал в памяти забытые строки.
Ноздри у старика раздулись. Глаза широко раскрылись.
Телефон задрожал — тихо, почти беззвучно.
Старик наклонился, уставясь на аппарат безумными глазами.
Телефон… зазвонил.
Старик подпрыгнул, отскочил от телефона, стул полетел на пол. Старик закричал, собрав все силы:
— Нет!..
Телефон зазвонил опять.
— Не-е-ет!..
Он хотел было протянуть руку к трубке, протянул — и сбил аппарат со стола. Телефон упал на пол как раз в ту секунду, когда зазвонил в третий раз.
— Нет, нет… о нет… — повторял старик тихо, прижимая руки к груди, а телефон лежал у его ног. — Этого не может быть… Этого не может быть…
Потому что как-никак он был один в пустой комнате, в пустом доме, в пустом городе на планете Марс, где не было никого живого, лишь он один — Король Пустынных Гор.
И все же…
— Бартон!..
Кто-то звал его.
Нет, послышалось. Просто в трубке что-то трещало, стрекотало, как кузнечики и цикады дальних пустынь.
«Бартон? — подумал он. — Ну да… ведь это же я!..».
Старик так давно не слышал звука своего имени, что совсем его позабыл. Он не принадлежал к числу тех, кто способен разговаривать сам с собой. Он никогда…
— Бартон! — позвал телефон. — Бартон! Бартон! Бартон!..
— Замолчи! — крикнул старик.
И пнул трубку ногой. Потея и задыхаясь, нагнулся, чтобы положить ее обратно на рычаг.
Но едва он водворил ее на место, проклятый аппарат зазвонил снова.
На сей раз старик стиснул телефон руками, сжал так, словно хотел задушить, заглушить звук, но в конце, концов костяшки пальцев побелели, и он, разжав пальцы, поднял трубку.
— Бартон! — донесся голос издалека, за миллиард миль.
Старик подождал — сердце отмерило еще три удара, — затем сказал:
— Бартон слушает…
— Ну-ну, — отозвался голос, приблизившийся теперь до миллиона миль. — Знаешь, кто с тобой говорит?
— Черт побери, — заявил старик. — Первый звонок за пол моей жизни, а вы шутки шутить…
— Виноват. Это я, конечно, зря. Само собой, не мог же ты узнать собственный голос. Собственный голос никто не узнает. Мы-то сами слышим его искаженным, сквозь кости черепа… Слушай, Бартон, с тобой говорит Бартон.
— Что?!
— А ты думал кто? Командир ракеты? Думал, кто-то прилетел на Марс, чтобы спасти тебя?
— Да нет…
— Какое сегодня число?
— 20 июля 2097 года.
— Бог ты мой! Шестьдесят лет прошло! И что, ты все это время так и просидел, ожидая прибытия ракеты с Земли? — Старик молча кивнул. — Послушай, старик, теперь ты знаешь, кто говорит?
— Знаю. — Он вздрогнул. — Вспомнил. Мы с тобой одно лицо. Я Эмиль Бартон, и ты Эмиль Бартон.
— Но между нами существенная разница. Тебе восемьдесят, а мне двадцать. У меня еще вся жизнь впереди!
Старик рассмеялся — и тут же заплакал навзрыд. Он сидел с трубкой в руке, чувствуя себя глупым, заблудившимся ребенком. Разговор этот был немыслим, его не следовало продолжать, и все-таки разговор продолжался. Совладав с собой, старик прижал трубку к уху и сказал:
— Эй, ты там! Послушай… О Господи, если б я только мог предупредить тебя! Но каким образом? Ты же всего-навсего голос. Если б я мог показать тебе, как одиноки предстоящие годы… Оборви все разом, убей себя! Не жди! Если б ты мог понять, как это страшно — превратиться из того, что ты есть, в то, чем я стал сегодня, сейчас, сию минуту, на этом конце провода…
— Чего нельзя, того нельзя, — расхохотался молодой Бартон далеко-далеко. — Я же не могу знать, ответил ли ты на мой звонок. Все это автоматика. Ты разговариваешь с записью, и не больше. Я живу в 2037 году, для тебя — шестьдесят лет назад. На Земле сегодня началась война. Всех колонистов отозвали с Марса домой на ракетах. А меня забыли…
— Помню, — прошептал старик.
— Один на Марсе, — хохотал молодой голос. — Месяц, год, не все ли равно? Продукты есть, книги есть. Между делом я подобрал фонотеку на десять тысяч слов с типовыми ответами — все надиктовано моим же голосом и подключено к телефонным реле. Буду сам себе звонить, заведу собеседника…
— Да-да…
— А шестьдесят лет спустя мои записи позвонят мне сами. Я, правда, не верю, что пробуду на Марсе столько лет. Просто мысль такая в голову пришла, замечательно ехидная мысль, средство убить время. Это действительно ты, Бартон? Ты — это я?
Из глаз старика текли слезы.
— Да-да…
— Я создал тысячу Бартонов, тысячу записей, готовых ответить на любые вопросы, в тысяче марсианских городов. Целая армия Бартонов по всей планете, покуда сам я жду возвращения ракет…
— Дурак! — Старик устало покачал головой. — Ты прождал шестьдесят лет. Состарился, ожидая, и все время один. И теперь ты стал я, и ты по-прежнему один, один во всех пустых городах…
— Не рассчитывай на мое сочувствие. Ты для меня чужеземец, житель иной страны. Зачем мне грустить? Когда я диктую эти записи, я живой. И ты, когда слушаешь их, живой. Но понять друг друга мы не можем. Ни один из нас не может ни о чем предупредить другого, хоть мы и перекликаемся через годы — один автоматически, другой по-человечески страстно. Я живу сейчас. Ты живешь позже меня. Плакать не стану — будущее мне неведомо, а раз так, я остаюсь оптимистом. Записи спрятаны от тебя и лишь реагируют на определенные раздражители с твоей стороны. Можешь ты потребовать от мертвеца, чтобы тот зарыдал?..
— Прекрати! — воскликнул старик. Он ощутил знакомый приступ боли, им овладела тошнота — и чернота. — Боже, как ты был бессердечен! Прочь! Прочь!..
— Почему был, старина? Я есть. Пока пленка скользит по тонвалу, пока крутятся бобины и скрытые от тебя электронные глаза читают, выбирают и трансформируют слова тебе в ответ, я остаюсь молод — и жесток. Я останусь молод и жесток и тогда, когда ты давным-давно умрешь. До свидания.
— Постой! — вскричал старик.
Щелк.
Бартон долго сидел, сжимая в руке онемевшую трубку. Сердце причиняло ему нестерпимую боль.
Каким это было безумием! Он был молод — и как глупо, как вдохновенно шли те первые годы одиночества, когда он монтировал все эти пленки, цепи, управляющие схемы, программировал вызовы на реле времени…
Звонок.
— С добрым утром, Бартон! Говорит Бартон. Семь часов. А ну вставай, лежебока!..
Опять звонок.
— Бартон? Говорит Бартон. В полдень тебе предстоит поехать в Марстаун. Установить там телефонный мозг. Хотел тебе об этом напомнить.
— Спасибо.
Звонок!
— Бартон? Это я, Бартон. Пообедаем вместе? В гостинице «Ракета», хорошо?
— Договорились.
— Там и увидимся. Пока!..
Дз-з-з-иин-н-нь!
— Это ты? Хотел тебя подбодрить. Выше нос, и так далее. А вдруг уже завтра за нами прилетит спасательная ракета?
— Вот именно, завтра. Завтра. Завтра. Завтра…
Щелк.
Но годы обратились в дым. И Бартон собственными руками задушил коварные телефоны со всеми их хитрыми-хитрыми репликами. Теперь они должны были вызвать его только после того, как ему исполнится восемьдесят, — конечно, если он еще будет жив. И вот сегодня телефоны звонят, и прошлое дышит ему в уши, нашептывает, напоминает…
Телефон!
Пусть звонит.
«Я же не обязан отвечать», — подумал он.
Звонок!
«Да ведь там и нет никого», — подумал он.
Звонок! Звонок! Звонок!
«Это будто сам с собой разговариваешь, — подумал он. — Но есть и разница. Господи, и какая разница!..».
Он ощутил, как его рука сама подняла трубку.
— Алло, старик Бартон, говорит молодой Бартон. Мне сегодня двадцать один! За прошедший год я установил голосовые устройства еще в двухстах городах. Я заселил Марс Бартонами!..
— Да-да…
Старик припомнил те ночи, шесть десятилетий назад, когда он носился сквозь голубые горы и железные долины в грузовике, набитом всяческой техникой, и насвистывал, счастливый. Еще один аппарат, еще одно реле. Хоть какое-то занятие. Остроумное, необычное, печальное. Скрытые голоса. Скрытые, затаенные. В те юные годы смерть не была смертью, время не было временем, а старость казалась лишь смутным эхом из глубокого грота лет, лежащих впереди. Молодой идиот, садист, дурак, не помышляющий о том, что снимать урожай придется не кому-нибудь, а ему самому…
— Вчера вечером, — сообщил Бартон двадцати одного года от роду, — я сидел в кино посреди пустого города. Прокрутил старую ленту с Лорелом и Харди. Ох, и смеялся же я…
— Да-да…
— У меня родилась идея. Я записал свой голос на одну и ту же пленку тысячу раз подряд. Запустил ее через громкоговорители — звучит как тысяча человек. Оказывается, шум толпы успокаивает. Я так все устроил, что двери в городе хлопают, дети поют, радиолы играют, все по часам. Если не смотреть в окно, только слушать, тогда здорово. А выглянешь — иллюзия пропадает. Наверно, начинаю чувствовать одиночество…
— Вот тебе и первый сигнал, — сказал старик.
— Что?
— Ты впервые признался себе, что одинок…
— Я поставил опыты с запахами. Когда гуляю по улицам, из домов доносятся запахи бекона, яичницы, ветчины, рыбы. Все с помощью потайных устройств.
— Безумие!
— Самозащита…
— Я устал от тебя!..
Старик резко повесил трубку. Это уж чересчур. Прошлое засасывает, захлестывает его…
Пошатываясь, он спустился по лестнице и вышел на улицу.
Город лежал в темноте. Не горели больше красные неоновые огни, не играла музыка, не носились в воздухе кухонные запахи. Давным-давно забросил он фантастику механической лжи. Прислушайся! Что это — шаги?.. Запах! Должно быть, клубничный пирог!.. Он прекратил все это раз и навсегда.
Подошел к каналу, где звезды мерцали в дрожащей воде.
Под водой шеренга к шеренге, как рыбы в стае, ржавели роботы — бездушное население Марса, которое он создавал в течение многих лет, а потом внезапно осознал жуткую бессмысленность того, что делает, и приказал им — раз, два! три, четыре! — шествовать на дно канала, и они утонули, пуская пузыри, как пустые бутылки. Он истребил их всех — и не чувствовал угрызений совести.
В неосвещенном домике тихо зазвонил телефон.
Бартон прошел мимо. Телефон замолк.
Зато впереди, в другом коттедже, забренчал звонок, словно догадался о его приближении. Он побежал. Звонок остался позади. Но на смену пришли новые звонки— в этом домике, в том, здесь, там, повсюду! Он рванулся прочь. Еще звонок!
— Ладно, — прокричал он в изнеможении. — Ладно, иду!
— Алло, Бартон!..
— Что тебе еще?
— Мне одиноко. Я живу, только когда говорю. Значит, я должен говорить. Ты не можешь заставить меня замолчать.
— Оставь меня в покое! — в ужасе воскликнул старик. — Ох, сердце схватило…
— Говорит Бартон. Мне двадцать четыре. Прошло еще два года. А я все жду. И мне все более одиноко. Прочел «Войну и мир». Выпил реку вина. Обошел все рестораны — и в каждом был сам себе официант, и повар, и оркестрант. Сегодня играю в фильме в «Тиволи». Эмиль Бартон в «Напрасных усилиях любви» исполнит все роли, некоторые в париках!..
— Перестань мне звонить — или я тебя убью!
— Не сумеешь. Сперва найди меня!
— И найду.
— Ты же забыл, где меня спрятал. Я везде: в кабелях и коробках, в домах и башнях, и под землей. Давай убивай! Как ты это назовешь? Телеубийством? Самоубийством? Ревнуешь, не так ли? Ревнуешь ко мне, двадцатичетырехлетнему, ясноглазому, сильному, молодому… Ладно, старик, война так война! Война между нами! Между мной — и мной! Нас тут целый полк всех возрастов против тебя, единственно живого. Валяй, объявляй войну!
— Я убью тебя!..
Щелк.
Тишина.
Он вышвырнул телефон в окно.
В полночный холод автомобиль пробирался по глубоким долинам. На полу под ногами Бартона были сложены пистолеты, винтовки, динамит. Рев мотора отдавался в его истонченных, усталых костях.
«Я найду их, — повторял он себе, — найду и уничтожу всех до единого. Господи, и как он только может так поступать со мной?..».
Он остановил машину. Под заходящими лунами лежал незнакомый город. В воздухе висело безветрие.
Он сжал винтовку холодными руками. Смотрел на столбы, башни, коробки. Где же запрятан голос в этом городе? Вон в той башне? Или вон там, подальше? Сколько лет прошло! Он судорожно повел головой в одну сторону, в другую…
Поднял винтовку.
Башня развалилась с первого выстрела.
«А надо все до одной, — подумал он. — Придется срезать в этом городе все башни. Я забыл, забыл! Слишком давно это было…».
Машина двинулась по безмолвной улице.
Зазвонил телефон.
Он бросил взгляд на вымершую аптеку.
Да, там аппарат.
Сжав пистолет, сбил выстрелом замок и вошел внутрь.
Щелк.
— Алло, Бартон! Предупреждаю: не пытайся разрушить все башни или взорвать их. Сам себе перережешь глотку. Одумайся!..
Щелк.
Он тихо вышел из телефонной будки, выбрался на улицу и все прислушивался к смутному гулу башен. Гул доносился сверху — они все еще работали, все еще были в действии. Посмотрел на них снова и вдруг сообразил: он не вправе их уничтожить. Допустим, с Земли прилетит ракета — невозможная мысль, но что, если она все-таки прилетит сегодня, завтра, через неделю? И сядет на другой стороне планеты, и кто-то захочет связаться с Бартоном по телефону — и обнаружит, что вся связь прервана?..
Он опустил винтовку.
— Да не придет она, — возразил он себе вполголоса. — Я старик. Поздно, слишком поздно…
«Ну а вдруг придет, — подумал он, — а ты и не узнаешь. Нет, связь должна оставаться в порядке…».
Телефон в аптеке зазвонил снова.
Он тупо повернулся. Прошаркал обратно в аптеку, непослушными пальцами поднял трубку.
— Алло!..
Незнакомый голос.
— Пожалуйста, — произнес старик, — оставь меня в покое…
— Кто это? Кто там? Кто вы? Где вы? — откликнулся изумленный голос.
— Подождите. — Старик пошатнулся. — Я Эмиль Бартон. Кто со мной говорит?
— Говорит капитан Рокуэлл с ракеты «Аполлон-48». Мы только что с Земли.
— Нет, нет, нет!..
— Вы меня слушаете, мистер Бартон?
— Нет-нет! Этого не может быть…
— Где вы?
— Врешь! — Старику пришлось прислониться к стенке будки. Глаза ничего не видели. — Это ты, Бартон, потешаешься надо мной, разыгрываешь меня!..
— Говорит капитан Рокуэлл. Мы только что сели. В Нью-Чикаго. А вы где?
— В Гринвилле, — прохрипел старик. — Шестьсот миль от вас.
— Слушайте, Бартон, а вы не могли бы приехать сюда?
— Что?
— Нам нужно провести кое-какой ремонт. Да и устали за время полета. Вы могли бы приехать помочь?
— Да, конечно.
— Мы на поле за городом. К завтрашнему дню доберетесь?
— Да, но…
— Что еще?
Старик погладил трубку.
— Как там Земля? Как Нью-Йорк? Война кончилась? Кто теперь президент? Что с вами случилось?..
— Впереди уйма времени. Наговоримся, когда приедете.
— Но хоть скажите: все в порядке?
— Все в порядке.
— Слава Богу. — Старик прислушался к звучанию далекого голоса. — А вы уверены, что вы действительно капитан Рокуэлл?
— Черт возьми!..
— Прошу прощения…
Он повесил трубку и побежал.
Они здесь, после стольких лет одиночества — невероятно, — люди с Земли, люди, которые возьмут его с собой, обратно к земным морям, горам, небесам…
Он завел машину. Он будет ехать всю ночь напролет. Риск стоит того — он вновь увидит людей, пожмет им руки, услышит их речь…
Громовое эхо мотора неслось по холмам.
Но этот голос… Капитан Рокуэлл. Не мог же это быть он сам сорок лет назад… Он не делал, никогда не делал подобной записи! А может, делал? В приступе депрессии, в припадке пьяного цинизма не придумал ли он однажды ложную запись ложной посадки на Марсе ракеты с поддельным капитаном и воображаемой командой? Он зло мотнул головой. Нет! Он просто подозрительный дурак. Теперь не время для сомнений. Нужно всю ночь, ночь напролет мчаться вдогонку за марсианскими лунами. Ох, и отпразднуют же они эту встречу!..
Взошло солнце. Он бесконечно устал, шипы сомнений впивались в душу, сердце трепетало, руки судорожно сжимали руль — но как сладостно было предвкушать последний телефонный звонок: «Алло, молодой Бартон! Говорит старик Бартон. Сегодня я улетаю на Землю. Меня спасли!..» Он слегка усмехнулся.
В затененные предместья Нью-Чикаго он въехал перед закатом. Вышел из машины — и застыл, уставясь на бетон космодрома, протирая воспаленные глаза.
Поле было пустынно. Никто не выбежал ему навстречу. Никто не тряс ему руку, не кричал, не смеялся.
Он ощутил, как заходится сердце. В глазах потемнело, он будто падал и падал сквозь пустоту. Спотыкаясь, побрел к какой-то постройке.
Внутри в ряд стояли шесть телефонов.
Он ждал, задыхаясь.
Наконец — звонок.
Он поднял тяжелую трубку.
Голос:
— А я еще гадал, доберешься ли ты живым…
Старик ничего не ответил, просто стоял и держал трубку в руке.
— Докладывает капитан Рокуэлл, — продолжал голос. — Какие будут приказания, сэр?
— Ты!.. — простонал старик.
— Как сердчишко, старик?
— Нет!!!
— Надо же было как-то устранить тебя, чтобы сохранить жизнь себе — если, конечно, можно сказать, что звукозапись живет…
— Я сейчас же еду обратно, — ответил старик. — Терять мне уже нечего. Я буду взрывать все подряд, пока не убью тебя!
— У тебя сил не хватит. Почему, как ты думаешь, я заставил тебя ехать так далеко и так быстро? Это была последняя твоя поездка!..
Старик почувствовал, как сердце дрогнуло и упало. Никогда уже ему не добраться до других городов. Война проиграна. Он упал в кресло, изо рта у него вырывались тихие скорбные звуки. Он смотрел неотрывно на остальные пять телефонов. Они зазвонили хором. Гнездо с пятью отвратительными галдящими птицами!
Трубки приподнялись сами собой.
Комната поплыла перед глазами.
— Бартон, Бартон, Бартон!..
Он сжал один из аппаратов руками. Он душил телефон, а тот по-прежнему смеялся над ним. Стукнул по телефону. Пнул ногой. Намотал горячий провод, как серпантин, на пальцы и рванул. Провод сполз к его непослушным ногам.
Он разломал еще три аппарата. Наступила внезапная тишина.
И словно тело Бартона вдруг обнаружило то, что долго держало в тайне, — оно начало оседать на усталых костях. Веки опали, как лепестки цветов. Рот скривился. Мочки ушей оплыли расплавленным воском. Он уперся руками себе в грудь и упал ничком. И остался лежать. Дыхание остановилось. Сердце остановилось.
Долгая пауза — и зазвонили уцелевшие два телефона.
Где-то замкнулось реле. Два телефонных голоса соединились напрямую друг с другом.
— Алло, Бартон!
— Да, Бартон?
— Мне двадцать четыре.
— А мне двадцать шесть. Мы оба молоды. Что стряслось?
— Не знаю. Давай прислушаемся…
В комнате тишина. Старик на полу недвижим. В разбитое окно задувает ветер. Воздух свеж и прохладен.
— Поздравь меня, Бартон! Сегодня у меня день рождения, мне двадцать шесть!
— Поздравляю!..
Голоса запели дуэтом, поздравляя друг друга, — и пение подхватил ветерок, вынес из окна и понес чуть слышно по мертвому городу.
Каникулы (перевод Л. Жданов).
День был свежий – свежестью травы, что тянулась вверх, облаков, что плыли в небесах, бабочек, что опускались на траву. День был соткан из тишины, но она вовсе не была немой, ее создавали пчелы и цветы, суша и океан, все, что двигалось, порхало, трепетало, вздымалось и падало, подчиняясь своему течению времени, своему неповторимому ритму. Край был недвижим, и все двигалось. Море было неспокойно, и море молчало. Парадокс, сплошной парадокс, безмолвие срасталось с безмолвием, звук со звуком. Цветы качались, и пчелы маленькими каскадами золотого дождя падали на клевер. Волны холмов и волны океана, два рода движения, были разделены железной дорогой, пустынной, сложенной из ржавчины и стальной сердцевины, дорогой, по которой, сразу видно, много лет не ходили поезда. На тридцать миль к северу она тянулась, петляя, потом терялась в мглистых далях; на тридцать миль к югу пронизывала острова летучих теней, которые на глазах смещались и меняли свои очертания на склонах далеких гор.
Неожиданно рельсы задрожали.
Сидя на путях, одинокий дрозд ощутил, как рождается мерное слабое биение, словно где-то, за много миль, забилось чье-то сердце.
Черный дрозд взмыл над морем.
Рельсы продолжали тихо дрожать, и наконец из-за поворота показалась, вдоль по берегу пошла небольшая дрезина, в великом безмолвии зафыркал и зарокотал двухцилиндровый мотор.
На этой маленькой четырехколесной дрезине, на обращенной в две стороны двойной скамейке, защищенные от солнца небольшим тентом, сидели мужчина, его жена и семилетний сынишка. Дрезина проходила один пустынный участок за другим, ветер бил в глаза и развевал волосы, но все трое не оборачивались и смотрели только вперед. Иногда, на выходе из поворота, глядели нетерпеливо, иногда печально, и все время настороженно – что дальше?
На ровной прямой мотор вдруг закашлялся и смолк. В сокрушительной теперь тишине казалось – это покой, излучаемый морем, землей и небом, затормозил и пресек вращение колес.
– Бензин кончился.
Мужчина, вздохнув, достал из узкого багажника запасную канистру и начал переливать горючее в бак.
Его жена и сын тихо глядели на море, слушали приглушенный гром, шепот, слушали, как раздвигается могучий занавес из песка, гальки, зеленых водорослей, пены.
– Море красивое, правда? – сказала женщина.
– Мне нравится, – сказал мальчик.
– Может быть, заодно сделаем привал и поедим?
Мужчина навел бинокль на зеленый полуостров вдали.
– Давайте. Рельсы сильно изъело ржавчиной. Впереди путь разрушен. Придется ждать, пока я исправлю.
– Сколько лопнуло рельсов, столько привалов! – сказал мальчик.
Женщина попыталась улыбнуться, потом перевела свои серьезные, пытливые глаза на мужчину.
– Сколько мы проехали сегодня?
– Неполных девяносто миль. – Мужчина все еще напряженно глядел в бинокль. – Больше, по-моему, и не стоит проходить в день. Когда гонишь, не успеваешь ничего увидеть. Послезавтра будем в Монтерее, на следующий день, если хочешь, в Пало Альто.
Женщина развязала ярко-желтые ленты широкополой соломенной шляпы, сняла ее с золотистых волос и, покрытая легкой испариной, отошла от машины. Они столько ехали без остановки на трясучей дрезине, что все тело пропиталось ее ровным ходом. Теперь, когда машина остановилась, было какое-то странное чувство, словно с них сейчас снимут оковы.
– Давайте есть!
Мальчик бегом отнес корзинку с припасами на берег. Мать и сын уже сидели перед расстеленной скатертью, когда мужчина спустился к ним; на нем был строгий костюм с жилетом, галстук и шляпа, как будто он ожидал кого-то встретить в пути. Раздавая сэндвичи и извлекая маринованные овощи из прохладных зеленых баночек, он понемногу отпускал галстук и расстегивал жилет, все время озираясь, словно готовый в любую секунду опять застегнуться на все пуговицы.
– Мы одни, папа? – спросил мальчик, не переставая жевать.
– Да.
– И больше никого, нигде?
– Больше никого.
– А прежде на свете были люди?
– Зачем ты все время спрашиваешь? Это было не так уж давно. Всего несколько месяцев. Ты и сам помнишь.
– Плохо помню. А когда нарочно стараюсь припомнить, и вовсе забываю. – Мальчик просеял между пальцами горсть песка. – Людей было столько, сколько песка тут на пляже? А что с ними случилось?
– Не знаю, – ответил мужчина, и это была правда.
В одно прекрасное утро они проснулись и мир был пуст. Висела бельевая веревка соседей, и ветер трепал ослепительно белые рубашки, как всегда поутру блестели машины перед коттеджами, но не слышно ничьего "до свидания", не гудели уличным движением мощные артерии города, телефоны не вздрагивали от собственного звонка, не кричали дети в чаще подсолнечника.
Лишь накануне вечером он сидел с женой на террасе, когда принесли вечернюю газету, и даже не развертывая ее, не глядя на заголовки, сказал:
– Интересно, когда мы ему осточертеем и он всех нас выметет вон?
– Да, до чего дошло, – подхватила она. – И не остановишь. Как же мы глупы, правда?
– А замечательно было бы… – Он раскурил свою трубку. – Проснуться завтра, и во всем мире ни души, начинай все сначала!
Он сидел и курил, в руке сложенная газета, голова откинута на спинку кресла.
– Если бы можно было сейчас нажать такую кнопку, ты бы нажал?
– Наверно, да, – ответил он. – Без насилия. Просто все исчезнет с лица земли. Оставить землю и море, и все что растет – цветы, траву, плодовые деревья. И животные тоже пусть остаются. Все оставить, кроме человека, который охотится, когда не голоден, ест, когда сыт, жесток, хотя его никто не задевает.
– Но мы-то должны остаться. – Она тихо улыбнулась.
– Хорошо было бы. – Он задумался. – Впереди – сколько угодно времени. Самые длинные каникулы в истории. И мы с корзиной припасов, и самый долгий пикник. Только ты, я и Джим. Никаких сезонных билетов.
Не нужно тянуться за Джонсами. Даже автомашины не надо. Придумать какой-нибудь другой способ путешествовать, старинный способ. Взять корзину с сэндвичами, три бутылки шипучки, дальше, как понадобится, пополнять запасы в безлюдных магазинах в безлюдных городах, и впереди нескончаемое лето…
Долго они сидели молча на террасе, их разделяла свернутая газета.
Наконец она сказала:
– А нам не будет одиноко?
Вот каким было утро нового мира. Они проснулись и услышали мягкие звуки земли, которая теперь была просто-напросто лугом, города тонули в море травы-муравы, ноготков, маргариток, вьюнков. Сперва они приняли это удивительно спокойно, должно быть потому, что уже столько лет не любили город и позади было столько мнимых друзей, и была замкнутая жизнь в уединении, в механизированном улье.
Муж встал с кровати, выглянул в окно и спокойно, словно речь шла о погоде, заметил:
– Все исчезли.
Он понял это по звукам, которых город больше не издавал.
Они завтракали не торопясь, потому что мальчик еще спал, потом муж выпрямился и сказал:
– Теперь мне надо придумать, что делать.
– Что делать? Как… разве ты не пойдешь на работу?
– Ты все еще не веришь, да? – Он засмеялся. – Не веришь, что я не буду каждый день выскакивать из дому в десять минут девятого, что Джиму больше никогда не надо ходить в школу. Все, занятия кончились, для всех нас кончились! Больше никаких карандашей, никаких книг и кислых взглядов босса! Нас отпустили, милая, и мы никогда не вернемся к этой дурацкой, проклятой, нудной рутине. Пошли!
И он повел ее по пустым и безмолвным улицам города.
– Они не умерли, – сказал он. – Просто… ушли.
– А другие города?
Он зашел в телефонную будку, набрал номер Чикаго, потом Нью-Йорка, потом Сан-Франциско. Молчание. Молчание. Молчание.
– Все, – сказал он, вешая трубку.
– Я чувствую себя виноватой, – сказала она. – Их нет, а мы остались. И… я радуюсь. Почему? Ведь я должна горевать.
– Должна? Никакой трагедии нет. Их не пытали, не жгли, не мучили. Они исчезли и не почувствовали этого, не узнали. И теперь мы ни перед кем не обязаны. У нас одна обязанность – быть счастливыми. Тридцать лет счастья впереди, разве плохо?
– Но… но тогда нам нужно заводить еще детей?
– Чтобы снова населить мир? – Он медленно, спокойно покачал головой. – Нет. Пусть Джим будет последним. Когда он состарится и умрет, пусть мир принадлежит лошадям и коровам, бурундукам и паукам Они без нас не пропадут. А потом когда-нибудь другой род, умеющий сочетать естественное счастье с естественным любопытством, построит города, совсем не такие, как наши, и будет жить дальше. А сейчас уложим корзину, разбудим Джима и начнем наши тридцатилетние каникулы. Ну, кто первым добежит до дома?
Он взял с маленькой дрезины кувалду, и пока он полчаса один исправлял ржавые рельсы, женщина и мальчик побежали вдоль берега. Они вернулись с горстью влажных ракушек и чудесными розовыми камешками, сели, и мать стала учить сына, и он писал карандашом в блокноте домашнее задание, а в полдень к ним спустился с насыпи отец, без пиджака, без галстука, и они пили апельсиновую шипучку, глядя, как в бутылках, теснясь, рвутся вверх пузырьки. Стояла тишина. Они слушали, как солнце настраивает старые железные рельсы. Соленый ветер разносил запах горячего дегтя от шпал, и мужчина легонько постукивал пальцем по своему карманному атласу.
– Через месяц, в мае, доберемся до Сакраменто, оттуда двинемся в Сиэтл. Пробудем там до первого июля, июль хороший месяц в Вашингтоне, потом, как станет холоднее, обратно, в Йеллоустон, несколько миль в день, здесь поохотимся, там порыбачим…
Мальчику стало скучно, он отошел к самой воде и бросал палки в море, потом сам же бегал за ними, изображая ученую собаку.
Отец продолжал:
– Зимуем в Таксоне, в самом конце зимы едем во Флориду, весной – вдоль побережья, в июне попадем, скажем, в Нью-Йорк. Через два года лето проводим в Чикаго. Через три года – как ты насчет того, чтобы провести зиму в Мехико-Сити? Куда рельсы приведут, куда угодно, и если нападем на совсем неизвестную старую ветку – превосходно, поедем по ней до конца, посмотрим, куда она ведет. Когда-нибудь, честное слово, пойдем на лодке вниз по Миссисипи, я об этом давно мечтал. На всю жизнь хватит, не маршрут – находка…
Он смолк. Он хотел уже захлопнуть атлас неловкими руками, но что-то светлое мелькнуло в воздухе и упало на бумагу. Скатилось на песок, и получился мокрый комочек.
Жена глянула на влажное пятнышко и сразу перевела взгляд на его лицо. Серьезные глаза его подозрительно блестели. И по одной щеке тянулась влажная дорожка.
Она ахнула. Взяла его руку и крепко сжала.
Он стиснул ее руку и, закрыв глаза, через силу заговорил:
– Хорошо, правда, если бы мы вечером легли спать, а ночью все каким-то образом вернулось на свои места. Все нелепости, шум и гам, ненависть, все ужасы, все кошмары, злые люди и бестолковые дети, вся эта катавасия, мелочность, суета, все надежды, чаяния и любовь. Правда, было бы хорошо?
Она подумала, потом кивнула.
И тут оба вздрогнули.
Потому что между ними (когда он пришел?), держа в руке бутылку из-под шипучки, стоял их сын.
Лицо мальчика было бледно. Свободной рукой он коснулся щеки отца, там где оставила след слезинка.
– Ты… – сказал он и вздохнул. – Ты… Папа, тебе тоже не с кем играть.
Жена хотела что-то сказать.
Муж хотел взять руку мальчика.
Мальчик отскочил назад.
– Дураки! Дураки! Глупые дураки! Болваны вы, болваны!
Сорвался с места, сбежал к морю и, стоя у воды, залился слезами.
Мать хотела пойти за ним, но отец ее удержал.
– Не надо. Оставь его.
Тут же оба оцепенели. Потому что мальчик на берегу, не переставая плакать, что-то написал на клочке бумаги, сунул клочок в бутылку, закупорил ее железным колпачком, взял покрепче, размахнулся – и бутылка, описав крутую блестящую дугу, упала в море.
Что, думала она, что он написал на бумажке? Что там, в бутылке?
Бутылка плыла по волнам.
Мальчик перестал плакать.
Потом он отошел от воды и остановился около родителей, глядя на них, лицо ни просветлевшее, ни мрачное, ни живое, ни убитое, ни решительное, ни отрешенное, а какая-то причудливая смесь, словно он примирился со временем, стихиями и этими людьми. Они смотрели на него, смотрели дальше, на залив и затерявшуюся в волнах светлую искорку – бутылку, в которой лежал клочок бумаги с каракулями.
Он написал наше желание? – думала женщина.
Написал то, о чем мы сейчас говорили, нашу мечту?
Ревун (перевод Л. Жданов).
Среди холодных волн, вдали от суши, мы каждый вечер ждали, когда приползет туман. Он приползал, и мы — Макдан и я — смазывали латунные подшипники и включали фонарь на верху каменной башни. Макдан и я, две птицы в сумрачном небе… Красный луч… белый… снова красный искал в тумане одинокие суда. А не увидят луча, так ведь у нас есть еще Голос — могучий низкий голос нашего Ревуна; он рвался, громогласный, сквозь лохмотья тумана, и перепуганные чайки разлетались, будто подброшенные игральные карты, а волны дыбились, шипя пеной.
— Здесь одиноко, но, я надеюсь, ты уже свыкся? — спросил Макдан.
— Да, — ответил я. — Слава богу, ты мастер рассказывать.
— А завтра твой черед ехать на Большую землю. — Он улыбался. — Будешь танцевать с девушками, пить джин.
— Скажи, Макдан, о чем ты думаешь, когда остаешься здесь один?
— О тайнах моря. — Макдан раскурил трубку.
Четверть восьмого. Холодный ноябрьский вечер, отопление включено, фонарь разбрасывает свой луч во все стороны, в длинной башенной глотке ревет Ревун. На берегу на сто миль ни одного селения, только дорога с редкими автомобилями, одиноко идущая к морю через пустынный край, потом две мили холодной воды до нашего утеса и в кои-то веки далекое судно.
— Тайны моря. — задумчиво сказал Макдан. — Знаешь ли ты, что океан огромная снежинка, величайшая снежинка на свете? Вечно в движении, тысячи красок и форм, и никогда не повторяется. Удивительно! Однажды ночью, много лет назад, я сидел здесь один, и тут из глубин поднялись рыбы, все рыбы моря. Что-то привело их в наш залив, здесь они стали, дрожа и переливаясь, и смотрели, смотрели на фонарь, красный — белый, красный — белый свет над ними, и я видел странные глаза. Мне стало холодно. До самой полуночи в море будто плавал павлиний хвост. И вдруг — без звука — исчезли, все эти миллионы рыб сгинули. Не знаю, может быть, они плыли сюда издалека на паломничество? Удивительно! А только подумай сам, как им представлялась наша башня: высится над водой на семьдесят футов, сверкает божественным огнем, вещает голосом исполина. Они больше не возвращались, но разве не может быть, что им почудилось, будто они предстали перед каким-нибудь рыбьим божеством?
У меня по спине пробежал холодок. Я смотрел на длинный серый газон моря, простирающийся в ничто и в никуда.
— Да-да, в море чего только нет… — Макдан взволнованно пыхтел трубкой, часто моргая. Весь этот день его что-то тревожило, он не говорил — что именно. — Хотя у нас есть всевозможные механизмы и так называемые субмарины, но пройдет еще десять тысяч веков, прежде чем мы ступим на землю подводного царства, придем в затонувший мир и узнаем настоящий страх. Подумать только: там, внизу, все еще 300000 год до нашей эры! Мы тут трубим во все трубы, отхватываем друг у друга земли, отхватываем друг другу головы, а они живут в холодной пучине, двенадцать миль под водой, во времена столь же древние, как хвост какой-нибудь кометы.
— Верно, там древний мир.
— Пошли. Мне нужно тебе кое-что сказать, сейчас самое время.
Мы отсчитали ногами восемьдесят ступенек, разговаривая, не спеша. Наверху Макдан выключил внутреннее освещение, чтобы не было отражения в толстых стеклах. Огромный глаз маяка мягко вращался, жужжа, на смазанной оси. И неустанно каждые пятнадцать секунд гудел Ревун.
— Правда, совсем как зверь. — Макдан кивнул своим мыслям. — Большой одинокий зверь воет в ночи. Сидит на рубеже десятка миллиардов лет и ревет в Пучину: «Я здесь. я здесь, я здесь…» И Пучина отвечает-да-да, отвечает! Ты здесь уже три месяца, Джонни, пора тебя подготовить. Понимаешь, — он всмотрелся в мрак и туман, — в это время года к маяку приходит гость.
— Стаи рыб, о которых ты говорил?
— Нет, не рыбы, нечто другое. Я потому тебе не рассказывал, что боялся сочтешь меня помешанным. Но дальше ждать нельзя: если я верно пометил календарь в прошлом году, то сегодня ночью оно появится. Никаких подробностей — увидишь сам. Вот, сиди тут. Хочешь, уложи утром барахлишко, садись на катер, отправляйся на Большую землю, забирай свою машину возле пристани на мысу, кати в какой-нибудь городок и жги свет по ночам — я ни о чем тебя не спрошу и корить не буду. Это повторялось уже три года, и впервые я не один — будет кому подтвердить. А теперь жди и смотри.
Прошло полчаса, мы изредка роняли шепотом несколько слов. Потом устали ждать, и Макдан начал делиться со мной своими соображениями. У него была целая теория насчет Ревуна.
— Однажды, много лет назад, на холодный сумрачный берег пришел человек, остановился, внимая гулу океана, и сказал: «Нам нужен голос, который кричал бы над морем и предупреждал суда; я сделаю такой голос. Я сделаю голос, подобный всем векам и туманам, которые когда-либо были; он будет как пустая постель с тобой рядом ночь напролет, как безлюдный дом, когда отворяешь дверь, как голые осенние деревья. Голос, подобный птицам, что улетают, крича, на юг, подобный ноябрьскому ветру и прибою у мрачных, угрюмых берегов. Я сделаю голос такой одинокий, что его нельзя не услышать, и всякий, кто его услышит, будет рыдать в душе, и очаги покажутся еще жарче, и люди в далеких городах скажут: „Хорошо, что мы дома“. Я сотворю голос и механизм, и нарекут его Ревуном, и всякий, кто его услышит, постигнет тоску вечности и краткость жизни». Ревун заревел.
— Я придумал эту историю, — тихо сказал Макдан, — чтобы объяснить, почему оно каждый год плывет к маяку. Мне кажется, оно идет на зов маяка…
— Но… — заговорил я.
— Шшш! — перебил меня Макдан. — Смотри!
Он кивнул туда, где простерлось море. Что-то плыло к маяку. Ночь, как я уже говорил, выдалась холодная, в высокой башне было холодно, свет вспыхивал и гас, и Ревун все кричал, кричал сквозь клубящийся туман. Видно было плохо и только на небольшое расстояние, но так или иначе вот море, море, скользящее по ночной земле, плоское, тихое, цвета серого ила, вот мы, двое, одни в высокой башне, а там, вдали, сперва морщинки, затем волна, бугор, большой пузырь, немного пены. И вдруг над холодной гладью — голова, большая темная голова с огромными глазами и шея. А затем нет, не тело, а опять шея, и еще и еще! На сорок футов поднялась над водой голова на красивой тонкой темной шее. И лишь после этого из пучины вынырнуло тело, словно островок из черного коралла, мидий и раков. Дернулся гибкий хвост. Длина туловища от головы до кончика хвоста была, как мне кажется, футов девяносто — сто. Не знаю, что я сказал, но я сказал что-то.
— Спокойно, парень, спокойно, — прошептал Макдан.
— Это невозможно! — воскликнул я.
— Ошибаешься, Джонни, это мы невозможны. Оно все такое же, каким было десять миллионов лет назад. Оно не изменялось. Это мы и весь здешний край изменились, стали невозможными. Мы!
Медленно, величественно плыло оно в ледяной воде, там, вдали. Рваный туман летел над водой, стирая на миг его очертания. Глаз чудовища ловил, удерживал и отражал наш могучий луч, красный — белый, красный — белый. Казалось, высоко поднятый круглый диск передавал послание древним шифром. Чудовище было таким же безмолвным, как туман, сквозь который оно плыло.
— Это какой-то динозавр! — Я присел и схватился за перила.
— Да, из их породы.
— Но ведь они вымерли!
— Нет, просто ушли в пучину. Глубоко-глубоко, в глубь глубин, в Бездну. А что, Джонни, правда, выразительное слово, сколько в нем заключено: Бездна. В нем весь холод, весь мрак и вся глубь на свете.
— Что же мы будем делать?
— Делать? У нас работа, уходить нельзя. К тому же здесь безопаснее, чем в лодке. Пока еще доберешься до берега, а этот зверь длиной с миноносец и плывет почти так же быстро.
— Но почему, почему он приходит именно сюда?
В следующий миг я получил ответ. Ревун заревел. И чудовище ответило. В этом крике были миллионы лет воды и тумана. В нем было столько боли и одиночества, что я содрогнулся. Чудовище кричало башне. Ревун ревел. Чудовище закричало опять. Ревун ревел. Чудовище распахнуло огромную зубастую пасть, и из нее вырвался звук, в точности повторяющий голос Ревуна. Одинокий, могучий, далекий-далекий. Голос безысходности, непроглядной тьмы, холодной ночи, отверженности. Вот какой это был звук.
— Ну, — зашептал Макдан, — теперь понял, почему оно приходит сюда?
Я кивнул.
— Целый год, Джонни, целый год несчастное чудовище лежит в пучине, за тысячи миль от берега, на глубине двадцати миль, и ждет. Ему, быть может, миллион лет, этому одинокому зверю. Только представь себе: ждать миллион лет. Ты смог бы? Может, оно последнее из всего рода. Мне так почему-то кажется. И вот пять лет назад сюда пришли люди и построили этот маяк. Поставили своего Ревуна, и он ревет, ревет над Пучиной, куда, представь себе, ты ушел, чтобы спать и грезить о мире, где были тысячи тебе подобных; теперь же ты одинок, совсем одинок в мире, который не для тебя, в котором нужно прятаться. А голос Ревуна то зовет, то смолкнет, то зовет, то смолкнет, и ты просыпаешься на илистом дне Пучины, и глаза открываются, будто линзы огромного фотоаппарата, и ты поднимаешься медленно-медленно, потому что на твоих плечах груз океана, огромная тяжесть. Но зов Ревуна, слабый и такой знакомый, летит за тысячу миль, пронизывает толщу воды, и топка в твоем брюхе развивает пары, и ты плывешь вверх, плывешь медленно-медленно. Пожираешь косяки трески и мерлана, полчища медуз и идешь выше, выше всю осень, месяц за месяцем, сентябрь, когда начинаются туманы, октябрь, когда туманы еще гуще, и Ревун все зовет, и в конце ноября, после того как ты изо дня в день приноравливался к давлению, поднимаясь в час на несколько футов, ты у поверхности, и ты жив. Поневоле всплываешь медленно: если подняться сразу, тебя разорвет. Поэтому уходит три месяца на то, чтобы всплыть, и еще столько же дней пути в холодной воде отделяет тебя от маяка. И вот, наконец, ты здесь — вон там, в ночи, Джонни, — самое огромное чудовище, какое знала Земля. А вот и маяк, что зовет тебя, такая же длинная шея торчит из воды и как будто такое же тело, но главное — точно такой же голос, как у тебя. Понимаешь, Джонни, теперь понимаешь?
Ревун взревел. Чудовище отозвалось. Я видел все, я понимал все: миллионы лет одинокого ожидания — когда же, когда вернется тот, кто никак не хочет вернуться? Миллионы лет одиночества на дне моря, безумное число веков в Пучине, небо очистилось от летающих ящеров, на материке высохли болота, лемуры и саблезубые тигры отжили свой век и завязли в асфальтовых лужах, и на пригорках белыми муравьями засуетились люди. Рев Ревуна.
— В прошлом году, — говорил Макдан, — эта тварь всю ночь проплавала в море, круг за кругом, круг за кругом. Близко не подходила — недоумевала, должно быть. Может, боялась. И сердилась: шутка ли, столько проплыть! А наутро туман вдруг развеялся, вышло яркое солнце, и небо было синее, как на картине. И чудовище ушло прочь от тепла и молчания, уплыло и не вернулось. Мне кажется, оно весь этот год все думало, ломало себе голову…
Чудовище было всего лишь в ста ярдах от нас, оно кричало, и Ревун кричал. Когда луч касался глаз зверя, получалось огонь — лед, огонь — лед.
— Вот она, жизнь, — сказал Макдан. — Вечно все то же: один ждет другого, а его нет и нет. Всегда кто-нибудь любит сильнее, чем любят его. И наступает час, когда тебе хочется уничтожить то, что ты любишь, чтобы оно тебя больше не мучило.
Чудовище понеслось на маяк. Ревун ревел.
— Посмотрим, что сейчас будет, — сказал Макдан.
И он выключил Ревун. Наступила тишина, такая глубокая, что мы слышали в стеклянной клетке, как бьются наши сердца, слышали медленное скользкое вращение фонаря. Чудовище остановилось, оцепенело. Его глазищи-прожекторы мигали. Пасть раскрылась и издала ворчание, будто вулкан. Оно повернуло голову в одну, другую сторону, словно искало звук, канувший в туман. Оно взглянуло на маяк. Снова заворчало. Вдруг зрачки его запылали. Оно вздыбилось, колотя воду, и ринулось на башню с выражением ярости и муки в огромных глазах.
— Макдан! — вскричал я. — Включи Ревун!
Макдан взялся за рубильник. В тот самый миг, когда он его включил, чудовище снова поднялось на дыбы. Мелькнули могучие лапищи и блестящая паутина рыбьей кожи между пальцевидными отростками, царапающими башню. Громадный глаз в правой части искаженной страданием морды сверкал передо мной, словно котел, в который можно упасть, захлебнувшись криком. Башня содрогнулась. Ревун ревел; чудовище ревело. Оно обхватило башню и скрипнуло зубами по стеклу; на нас посыпались осколки. Макдан поймал мою руку.
— Вниз! Живей!
Башня качнулась и подалась. Ревун и чудовище ревели. Мы кубарем покатились вниз по лестнице.
— Живей!
Мы успели — нырнули в подвальчик под лестницей в тот самый миг, когда башня над нами стала разваливаться. Тысячи ударов от падающих камней, Ревун захлебнулся. Чудовище рухнуло на башню. Башня рассыпалась. Мы стояли молча, Макдан и я, слушая, как взрывается наш мир. Все. Лишь мрак и плеск валов о груду битого камня. И еще…
— Слушай, — тихо произнес Макдан. — Слушай.
Прошла секунда, и я услышал. Сперва гул вбираемого воздуха, затем жалоба, растерянность, одиночество огромного зверя, который, наполняя воздух тошнотворным запахом своего тела, бессильно лежал над нами, отделенный от нас только слоем кирпича. Чудовище кричало, задыхаясь. Башня исчезла. Свет исчез. Голос, звавший его через миллионы лет, исчез. И чудовище, разинув пасть, ревело, ревело могучим голосом Ревуна. И суда, что в ту ночь шли мимо, хотя не видели света, не видели ничего, зато слышали голос и думали: «Ага, вот он, одинокий голос Ревуна в Лоунсам-бэй! Все в порядке. Мы прошли мыс». Так продолжалось до утра.
Жаркое желтое солнце уже склонялось к западу, когда спасательная команда разгребла груду камней над подвалом.
— Она рухнула, и все тут, — мрачно сказал Макдан. — Ее потрепало волнами, она и рассыпалась.
Он ущипнул меня за руку. Никаких следов. Тихое море, синее небо. Только резкий запах водорослей от зеленой жижи на развалинах башни и береговых скалах. Жужжали мухи. Плескался пустынный океан. На следующий год поставили новый маяк, но я к тому времени устроился на работу в городке, женился и у меня был уютный, теплый домик, окна которого золотятся в осенние вечера, когда дверь заперта, а из трубы струится дымок. А Макдан стал смотрителем нового маяка, сооруженного по его указаниям из железобетона.
— На всякий случай, — объяснял он.
Новый маяк был готов в ноябре. Однажды поздно вечером я приехал один на берег, остановил машину и смотрел на серые волны, слушал голос нового Ревуна: раз… два… три… четыре раза в минуту, далеко в море, один-одинешенек.
Чудовище? Оно больше не возвращалось.
— Ушло, — сказал Макдан. — Ушло в Пучину. Узнало, что в этом мире нельзя слишком крепко любить. Ушло вглубь, в Бездну, чтобы ждать еще миллион лет. Бедняга! Все ждать, и ждать, и ждать… Ждать.
Я сидел в машине и слушал. Я не видел ни башни, ни луча над Лоунсам-бэй. Только слушал Ревуна, Ревуна, Ревуна. Казалось, это ревет чудовище. Мне хотелось сказать что-нибудь, но что?
Лед и пламя (перевод Л. Жданов).
1.
Ночью родился Сим. Он лежал, хныкал, на холодных камнях пещеры. Кровь толчками пробегала по его телу тысячу раз в минуту. Он рос на глазах.
Мать лихорадочно совала ему в рот еду. Кошмар, именуемый жизнью, начался. Как только он родился, глаза его наполнились тревогой, которую сменил безотчетный, но оттого не менее сильный, непреходящий страх. Он подавился едой и расплакался. Озираясь кругом, он ничего не видел.
Все тонуло в густой мгле. Постепенно она растаяла. Проступили очертания пещеры. Возник человек с видом безумным, диким, ужасным. Человек с умирающим лицом. Старый, высушенный ветрами, обожженный зноем, будто кирпич. Съежившись в дальнем углу, сверкая белками скошенных глаз, он слушал, как далекий ветер завывает над скованной стужей ночной планетой.
Не сводя глаз с мужчины, поминутно вздрагивая, мать кормила сына плодами, скальной травой, собранными у провалов сосульками. Он ел и рос все больше и больше.
Мужчина в углу пещеры был его отец! На его лице жили еще только глаза. В иссохших руках он держал грубое каменное рубило, его нижняя челюсть тупо, бессильно отвисла.
Позади отца Сим увидел стариков, которые сидели в уходящем в глубь горы туннеле. У него на глазах они начали умирать.
Пещера наполнилась предсмертными криками. Старики таяли, словно восковые фигуры, провалившиеся щеки обтягивали острые скулы, обнажались зубы. Только что лица их были живыми, подвижными, гладкими, как бывает в зрелом возрасте. И вот теперь плоть высыхает, истлевает.
Сим заметался на руках у матери. Она крепко стиснула его.
— Ну, ну, — успокаивала она его тихо, озабоченно поглядывая на отца — не потревожил ли его шум.
Быстро прошлепали по камню босые ноги, отец Сима бегом пересек пещеру. Мать Сима закричала. Сим почувствовал, как его вырвали у нее из рук. Он упал на камни и покатился с визгом, напрягая свои новенькие, влажные легкие!
Над ним вдруг появилось иссеченное морщинами лицо отца и занесенный для удара нож. Совсем как в одном из тех кошмаров, которые преследовали его еще во чреве матери. В течение нескольких ослепительных, невыносимых секунд в мозгу Сима мелькали вопросы. Нож висел в воздухе, готовый его вот-вот погубить. А в новенькой головенке Сима девятым валом всколыхнулась мысль о жизни в этой пещере, об умирающих людях, об увядании и безумии. Как мог он это осмыслить? Новорожденный младенец! Может ли новорожденный вообще думать, видеть, понимать, осмысливать? Нет. Тут что-то не так! Это невозможно. Но вот же это происходит с ним. Прошел всего какой-нибудь час, как он начал жить. А в следующий миг, возможно, умрет!
Мать бросилась на спину отца и оттолкнула в сторону руку с оружием.
— Дай мне убить его! — крикнул отец, дыша прерывисто, хрипло. — Зачем ему жить?
— Нет, нет! — твердила мать, и тщедушное старое тело ее повисло на широченной спине отца, а руки силились отнять у него нож. — Пусть живет! Может быть, его жизнь сложится по-другому! Может быть, он проживет дольше нашего и останется молодым!
Отец упал на спину подле каменной люльки. Лежа рядом с ним. Сим увидел в люльке чью-то фигурку. Маленькая девочка тихо ела, поднося еду ко рту тонкими ручками. Его сестра.
Мать вырвала нож из крепко стиснутых пальцев мужа и встала, рыдая и приглаживая свои всклокоченные седые волосы. Губы ее подергивались.
— Убью! — сказала она, злобно глядя вниз на мужа. — Не трогай моих детей.
Старик вяло, уныло сплюнул и безучастно посмотрел на девочку в каменной люльке.
— Одна восьмая ее жизни уже прошла, — проговорил он, тяжело дыша. — А она об этом даже не знает. К чему все это?
На глазах у Сима его мать начала преображаться, становясь похожей на смятый ветром клуб дыма. Худое, костлявое лицо растворилось в лабиринте морщин. Подкошенная мукой, она села подле него, трясясь и прижимая нож к своим высохшим грудям. Как и старики в туннеле, она тоже старилась, смерть наступала на нее.
Сим тихо плакал. Куда ни погляди, его со всех сторон окружал ужас. Мысли Сима ощутили встречный ток еще чьего-то сознания. Он инстинктивно посмотрел на каменную люльку и наткнулся на взгляд своей сестры Дак. Два разума соприкоснулись, будто шарящие пальцы. Сим позволил себе расслабиться. Ум его начинал постигать.
Отец вздохнул, закрыл веками свои зеленые глаза.
— Корми ребенка, — в изнеможении сказал он. — Торопись. Скоро рассвет, а сегодня последний день нашей жизни, женщина. Корми его. Пусть растет.
Сим притих, и сквозь завесу страха в его сознание начали просачиваться картины.
Эта планета, на которой он родился, была первой от солнца. Ночи на ней обжигали морозом, дни были словно языки пламени. Буйный, неистовый мир. Люди жили в недрах горы, спасаясь от невообразимой стужи ночей и огнедышащих дней. Только на рассвете и на закате воздух ласкал легкие дыханием цветов, и в эту пору пещерный народ выносил своих детей на волю, в голую каменную долину. На рассвете лед таял, обращаясь в ручьи и речушки, на закате пламя остывало и гасло. И пока держалась умеренная, терпимая температура, люди торопились жить, бегали, игра — ли, любили, вырвавшись из пещерного плена. Вся жизнь на планете вдруг расцветала. Стремительно тянулись вверх растения, в небе брошенными камнями проносились птицы. Мелкие четвероногие лихорадочно сновали между скал; все стремилось приурочить свой жизненный срок к этой быстротечной поре.
Невыносимая планета! Сим понял это в первые же часы после своего рождения, когда в нем заговорила наследственная память. Вся его жизнь пройдет в пещерах, и только два часа в день он будет видеть волю. В этих наполненных воздухом каменных руслах он будет говорить, говорить с людьми своего племени, без перерыва для сна будет думать, думать, будет грезить, лежа на спине, но не спать.
И ВСЯ ЕГО ЖИЗНЬ ПРОДЛИТСЯ РОВНО ВОСЕМЬ ДНЕЙ.
Какая жестокая мысль! Восемь дней. Восемь коротких дней. Невероятно, невозможно, но это так. Еще во чреве матери далекий голос наследственной памяти говорил Симу, что он стремительно формируется, развивается и скоро появится на свет.
Рождение мгновенно, как взмах ножа. Детство пролетает стремительно. Юношество — будто зарница. Возмужание — сон, зрелость — миф, старость — суровая быстротечная реальность, смерть — скорая неотвратимость.
Пройдет восемь дней, и он будет вот такой же полуслепой, дряхлый, умирающий, как его отец, который сейчас так подавленно глядит на свою жену и детей.
Этот день — одна восьмая часть всей его жизни! Надо с толком использовать каждую секунду. Надо усвоить знания, заложенные в мозгу родителей.
ПОТОМУ ЧТО ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО ЧАСОВ ОНИ БУДУТ МЕРТВЫ.
Какая страшная несправедливость! Неужели жизнь так скоротечна? Или не грезилась ему в предродовом бытии долгая жизнь, не представлялись вместо раскаленных камней волны зеленой листвы и мягкий климат? Но раз ему все это виделось, значит, в основе грез должна быть истина? Как же ему искать и обрести долгую жизнь? Где? Как выполнить такую огромную и тяжелую задачу в восемь коротких, быстротекущих дней?
И как его племя очутилось в таких условиях?
Вдруг, словно нажали какую-то кнопку, в мозгу его возникла картина. Металлические семена, принесенные через космос ветром с далекой зеленой планеты, борясь с длинными языками пламени, падают на поверхность этого безотрадного мира… Из разбитых корпусов выбираются мужчины и женщины…
Когда?.. Давно. Десять тысяч дней назад. Оставшиеся в живых укрылись от солнца в недрах гор. Пламя, лед и бурные потоки стерли следы крушения огромных металлических семян. А люди оказались словно на наковальне под могучим молотом, который принялся их преображать. Солнечная радиация пропитала их плоть. Пульс участился — двести, пятьсот, тысяча ударов в минуту! Кожа стала плотнее, изменилась кровь. Старость надвигалась молниеносно. Дети рождались в пещерах. Круговорот жизни непрерывно ускорялся. И люди, застрявшие после аварии на чужой планете, прожили, подобно всем здешним животным, только одну неделю, причем дети их были обречены на такую же участь.
«Так вот в чем заключается жизнь», — подумал Сим. Не сказал про себя, ведь он не знал еще слов, мыслил образами, воспоминаниями из далекого прошлого, так уж было устроено его сознание, наделенное своего рода телепатией, проникающей сквозь плоть, и камень, и металл. На какой-то ступени нового развития у его племени возник дар телепатии и образовалась наследственная память — единственное благо, единственная надежда в этом царстве ужаса. «Итак, — думал Сим, — я — пятитысячный в долгом ряду никчемных сыновей. Что я могу сделать, чтобы меня через восемь дней не настигла смерть? Есть ли какой-нибудь выход?».
Глаза его расширились: в сознании возникла новая картина.
За этой долиной с ее нагромождением скал на небольшой горе лежит целое, невредимое металлическое семя — корабль, не тронутый ни ржавчиной, ни обвалами. Заброшенный корабль, единственный из всей флотилии, который не разбился, не сломался, он до сих пор пригоден для полета. Но до него так далеко… И никого внутри, кто бы мог помочь. Пусть так, корабль на далекой горе будет его предназначением. Ведь только этот корабль может его спасти.
Новая картина…
Глубоко в недрах горы в полном уединении работает горстка ученых. К ним он должен пойти, когда вырастет и наберется ума. Их мысли тоже поглощены мечтой о спасении — мечтой о долгой жизни, о зеленых долинах без зноя и стужи. Они тоже, томясь надеждой, глядят на далекий корабль на горе, на удивительный металл, которому не страшны ни коррозия, ни время.
Скалы глухо застонали.
Отец Сима поднял иссеченное морщинами безжизненное лицо.
— Рассветает, — сказал он.
2.
Утро расслабило могучие мускулы гранитной толщи. Наступил час обвалов.
Гулкое эхо туннелей подхватило звук бегущих босых ног. Взрослые, дети с нетерпеливыми, жаждущими глазами торопились наружу, где занимался день. Сим услышал вдали глухой рокот, потом крик, сменившийся тишиной. В долину низвергались обвалы. Камни срывались с места, и если путь вниз по склону начинала одна огромная глыба, то по дну долины рассыпались тысячи осколков и раскаленных трением картечин.
Каждое утро каменный ливень уносил по меньшей мере одну жертву.
Скальное племя бросало вызов обвалам. Поединок со стихиями вносил еще больше остроты в их и без того опасную, бурную и скоротечную жизнь.
Сим почувствовал, как руки отца резко поднимают его и несут к выходу из туннеля — туда, откуда просачивался свет. Глаза отца пылали безумием. Сим не мог пошевельнуться. Он догадывался, что сейчас произойдет. Неся на руках маленькую Дак, за отцом спешила мать.
— Постой! Осторожно! — крикнула она мужу.
Высоко на горе что-то колыхнулось, стронулось.
— Пошли! — прорычал отец и выскочил наружу.
Сверху на них обрушился камнепад!
С нарастающей быстротой сменялись в голове Сима восприятия — рушащиеся громады, пыль, сотрясение… Пронзительно вскрикнула мать. Их качало, трясло.
Еще один шаг — и они под открытым небом. За спиной у них продолжало грохотать. У входа в пещеру, где схоронились мать и Лак, выросла груда обломков.
Рев лавины перешел в шуршание струйки песка. Отец Сима разразился хохотом.
— Проскочили! Клянусь небом! Проскочили живьем!
Он презрительно глянул на скалы и плюнул.
— Тьфу!
Мать выбралась через обломки наружу вместе с Дак и принялась бранить отца.
— Болван! Ты мог убить Сима!
— Еще не поздно, — огрызнулся он.
Сим не слушал их перепалки. Он смотрел будто завороженный на обломки, завалившие вход в соседнюю пещеру. Там из-под груды камня, впитываясь в землю, бежала струйка крови. И все, больше ничего не видно… Кто-то проиграл поединок.
Дак побежала вперед на податливых, хлипких ножках — голенькая и целеустремленная.
Воздух в долине был словно профильтрованное сквозь горы вино. Небо — вызывающе голубого цвета; в полдень оно накалится добела, ночью вспухнет багрово-черным синяком с оспинами болезненно мерцающих звезд.
Мир Сима напоминал залив с приливами и отливами. Температурная волна то нахлынет в буйном всплеске, то схлынет. Сейчас в заливе было тихо, прохладно, и все живое стремилось к поверхности.
Звонкий смех! Звучит где-то вдалеке… Но как же так? Неужели кому-то из его племени может быть до смеха? Надо будет потом попытаться выяснить, в чем дело.
Внезапно в долине забурлили краски. Пробужденные неистовой утренней зарей, в самых неожиданных местах выглядывали растения. Прямо на глазах распускались цветы. Вот по голой скале ползут бледно-зеленые нити. А через несколько секунд между листиками уже ворочаются зрелые плоды. Передав Сима матери, отец принялся собирать недолговечный урожай. Алые, синие, желтые плоды попадали в висящий у него на поясе меховой мешок. Мать жевала молодую сочную зелень, пихала ее в рот Симу.
Его восприятия были отточены до предела. Он жадно впитывал знания. Любовь, брак, нравы, гнев, жалость, ярость, эгоизм, оттенки и тонкости, реальность и рефлексия — он на ходу осмысливал эти понятия. Одно подводило к другому. Вид колышущихся зеленых растений так подействовал на Сима, что разум его пришел в смятение и стал кружиться, подобно гироскопу, ища равновесия в мире, где недостаток времени принуждал, не дожидаясь объяснений, самому исследовать и толковать. Пища, расходясь по организму, помогла ему разобраться в собственном строении и в таких вещах, как энергия и движение. Словно птенец, вылупляющийся из яйца. Сим представлял собой почти законченную систему, полностью развитую и вооруженную необходимым знанием. Он был обязан этим наследственности и готовым образам, телепатически передаваемым каждому разуму, всякому дыханию. Удивительное, окрыляющее свойство!
Вместе — мать, отец и двое детей — они шли, обоняя запахи, глядя, как птицы проносятся над долиной, и вдруг отец сказал:
— Помнишь?
Как это — «помнишь?» Разве вообще можно забыть что-то за те семь дней, что они прожили!
Муж и жена обменялись взглядом.
— Неужели это было всего три дня назад? — Она вздрогнула и закрыла глаза, сосредотачиваясь. — Даже не верится. Ах, как это несправедливо…
Она всхлипнула, потом провела по лицу рукой и прикусила запекшуюся губу. Ветер теребил ее седые волосы.
— Теперь моя очередь плакать. Час назад плакал ты!
— Час… Половина жизни.
— Пошли. — Она потянула мужа за руку. — Пойдем, осмотрим все, ведь больше не придется.
— Через несколько минут взойдет солнце, — ответил старик. — Пора возвращаться.
— Еще только минуточку, — умоляла женщина.
— Солнце застигнет нас.
— Ну и пусть застигнет меня!
— Что ты такое говоришь!
— Ничего я не говорю, ровным счетом ничего, — рыдала женщина.
Вот-вот должно было появиться солнце. Зелень в долине начала жухнуть. Родился обжигающий ветер. Вдалеке, где на скальные бастионы уже обрушились солнечные стрелы, искажая черты могучих каменных личин, срывались лавины — будто спадали мантии.
— Дак! — позвал отец.
Девочка откликнулась и побежала по горячим плитам долины, и волосы ее развевались, как черный флаг. С полными пригоршнями зеленых плодов она присоединилась к своим.
Солнце оторочило пламенем край неба, воздух всколыхнулся и наполнился свистом.
Люди пещерного племени обратились в бегство, на ходу крича и подбирая споткнувшихся ребятишек, унося в свои глубокие норы охапки зелени и плодов. В несколько мгновений долина опустела, если не считать забытого кем-то малыша. Он бежал по гладким плитам, но у него было совсем мало силенок, бежать оставалось еще столько же, а вниз по скалам уже катился могучий жаркий вал.
Цветы сгорали, обращаясь в пепел; травы втягивались в трещины, словно обжегшиеся змеи. Ветер, подобный дыханию домны, подхватывал цветочные семена, и они сыпались в трещины и расселины, чтобы на закате опять прорасти, и дать цветы и семена, и снова пожухнуть.
Отец Сима смотрел, как по дну долины вдалеке бежит одинокий ребенок. Сам он, его жена, Дак и Сим были надежно укрыты в устье пещеры.
— Не добежит, — сказал отец. — Не смотри туда, мать. Такие вещи лучше не видеть.
И они отвернулись. Все, кроме Сима. Он заметил вдали какой-то металлический блеск. Сердце отчаянно забилось в груди, в глазах все расплылось. Далеко-далеко, на самой вершине небольшой горы источало слепящие блики металлическое семя. Словно исполнилась одна из грез той поры, когда Сим еще лежал во чреве матери! Там, на горе, целое, невредимое, металлическое зернышко из космоса! Его будущее! Его надежда на спасение! Вот куда он отправится через два-три дня, когда — трудно себе представить — будет взрослым мужчиной!
Будто поток расплавленной лавы, солнце хлынуло в долину.
Бегущий ребенок вскрикнул, солнце настигло его, и крик оборвался.
С трудом волоча ноги, как-то вдруг постарев, мать Сима пошла по туннелю. Остановилась… Протянула руку вверх и обломила две сосульки, последние из намерзших за ночь. Одну подала мужу, другую оставила себе.
— Выпьем последний раз. За тебя, за детей.
— За тебя. — Он кивком указал на нее. — За детей.
Они подняли сосульки. Тепло растопило лед, и капли освежили их пересохшие рты.
3.
Целый день раскаленное солнце извергалось в долину. Сим этого не видел, но о мощи дневного пламени он хорошо мог судить по ярким картинам в сознании родителей. Вязкий свет просачивался в пещеры, выжигая все на своем пути, но глубоко не проникал. От него было светло и расходилось приятное тепло.
Сим пытался отогнать от родителей наступающую старость, но, сколько ни напрягал разум, призывая себе на помощь образы, на глазах у него они превращались в мумии. Старость съедала отца, будто кислота. «Скоро со мной будет то же самое», — в ужасе думал Сим.
Сам он рос стремительно, буквально чувствуя, как в организме происходит обмен веществ. Каждую минуту его кормили, он без конца что-то жевал, что-то глотал. Образы, процессы начали связываться в его уме с определяющими их словами. Одним из таких слов было «любовь». Для Сима в нем крылось не отвлеченное понятие, а некий процесс, легкое дыхание, запах утренней свежести, трепет сердца, мягкий изгиб руки, на которой он лежал, наклоненное над ним лицо матери. Сначала он видел то или иное действие, потом в сознании матери искал и находил нужное слово. Гортань готовилась к речи. Жизнь стремительно, неумолимо увлекала его навстречу вечному забвению.
Сим чувствовал, как растут его ногти, как развиваются клетки, отрастают волосы, увеличиваются в размерах кости и сухожилия, разрастается мягкое, бледное восковое вещество мозга. При рождении чистый и гладкий, будто кружок льда, уже секундой позже мозг его, словно от удара камня, покрылся сеткой миллионов борозд и извилин, обозначающих мысли и открытия.
Сестренка Дак то прибегала, то убегала вместе с другими тепличными детьми и безостановочно что-то уписывала. Мать ничего не ела, у нее не было аппетита, а глаза будто заткало паутиной.
— Закат, — произнес, наконец, отец.
День кончился. Смеркалось, послышалось завывание ветра.
Мать встала.
— Хочу еще раз увидеть внешний мир… Только раз…
Трясясь, она устремила вперед невидящий взгляд.
Глаза отца были закрыты, он лежал подле стены.
— Не могу встать, — еле слышно прошептал он. — Не могу.
— Дак! — прохрипела мать, и дочь подбежала к ней. — Держи.
Она передала дочери Сима.
— Береги Сима, Дак, корми его, заботься о нем.
Последнее ласковое прикосновение материнской руки…
Дак молча прижала Сима к себе, ее большие влажные глаза зелено поблескивали.
— Ступай, — сказала мать. — Вынеси его на волю в час заката. Веселитесь. Собирайте пищу, ешьте. Играйте.
Не оглядываясь назад, Дак пошла к выходу. Сим изогнулся у нее на руках, глядя через плечо сестры потрясенными, неверящими глазами. У него вырвался крик, и губы каким-то образом сложились, дав выход первому в его жизни слову:
— Почему?..
Он увидел, как оторопела мать.
— Ребенок заговорил!
— Ага, — отозвался отец. — Ты расслышала, что он сказал?
— Расслышала, — тихо сказала мать.
Шатаясь, она медленно добрела до отца и легла рядом с ним. Последний раз Сим видел, как его родители передвигаются.
4.
Ночь наступила и минула, и начался второй день.
Всех умерших за ночь отнесли на вершину невысокого холма. Траурное шествие было долгим: много тел.
Дак шла вместе со всеми, ведя за руку ковыляющего кое-как Сима. Он научился ходить за час до рассвета.
С холма Сим снова увидел вдали металлическое зернышко. Но больше никто туда не смотрел и никто о нем не говорил. Почему? Может быть, есть на то причина? Может быть, это мираж? Почему они не бегут туда? Не молятся на это зернышко? Почему не попробуют добраться до него и улететь в космос?
Отзвучали траурные речи. Тела положили в ряд на открытом месте, где солнце через несколько минут их кремирует.
Затем все повернули обратно и ринулись вниз по склону, спеша использовать немногие минутки свободы — побегать, поиграть, посмеяться на воздухе, пахнущем свежестью.
Дак и Сим, щебеча, будто птицы, добывали себе пищу среди скал и делились друг с другом тем, что успели узнать. Ему шел второй день, ей — третий. Обоих подхлестывал бурный темп их скоротечной жизни.
Сейчас она повернулась к ним еще одной гранью.
Из-за скал наверху, держа в сжатых кулаках острые камни и каменные ножи, выскочило полсотни молодых мужчин. С криками они помчались к невысокой черной гряде скальных зубцов вдалеке.
«Война!» — отдалось в мозгу Сима. Новая мысль оглушила его, потрясла. Эти люди побежали сражаться и убивать других людей, что живут там, среди черных скал.
Но почему? Зачем сражаться и убивать — разве жизнь и без того не чересчур коротка?
От далекого гула схватки ему стало не по себе.
— Почему, Дак, почему?
Дак не знала. Может быть, они поймут завтра. Сейчас надо есть — есть для поддержания сил и жизни. Дак напоминала ящеричку, вечно что-то нащупывающую языком, вечно голодную.
Кругом повсюду сновали бледные ребятишки. Один мальчуган юркнул, словно жучок, вверх по склону, сшиб Сима с ног и прямо перед носом у него схватил соблазнительную красную ягоду, которую тот нашел под выступом.
Прежде чем Сим успел встать, мальчуган уже управился с добычей. Сим набросился на него, они вместе упали и покатились вниз причудливым комком, пока Дак, визжа, не разняла их.
У Сима сочилась кровь из ссадин. Какая-то часть его сознания, глядя как бы со стороны, говорила: «Это не годится. Дети не должны так поступать. Это плохо!».
Дак шлепками прогнала маленького разбойника.
— Уходи отсюда! — крикнула она. — Как тебя звать, безобразник?
— Кайон! — смеясь, ответил мальчуган. — Кайон, Кайон, Кайон!
Сим смотрел на него со всей свирепостью, какую могло выразить его маленькое юное лицо. Он задыхался: перед ним был враг. Как будто Сим давно дожидался, чтобы враждебное начало воплотилось не только в окружающей среде, но и в каком-то человеке. Его сознание уже постигло обвалы, зной, холод, скоротечность жизни, но это все было связано со средой, с окружающим миром — неистовые, бессознательные проявления неодушевленной природы, порожденные гравитацией и излучением. А тут в лице этого наглого Кайона он познал врага мыслящего!
Отбежав в сторонку, Кайон остановился и ехидно прокричал:
— Завтра я буду такой большой, что смогу тебя убить!
С этими словами он исчез за камнем.
Мимо Сима, хихикая, пробегали дети. Кто из них станет его другом, кто — врагом? И как вообще за столь чудовищно, короткий жизненный срок могут возникнуть друзья и враги? Разве успеешь приобрести тех или других?
Дак, читая мысли брата, повела его дальше. Продолжая поиски пищи, она лихорадочно шептала ему на ухо:
— Украли у тебя еду — вот и враг. Подарили длинный стебель — вот и друг. Еще враждуют из-за мыслей и мнений. В пять секунд ты нажил себе смертельного врага. Жизнь так коротка, что с этим надо поторапливаться.
И она рассмеялась со странной для столь юного существа иронией, отражающей преждевременную зрелость мысли.
— Тебе надо будет биться, чтобы защитить себя. Тебя будут пытаться убить. Есть поверие, глухое поверие, будто часть жизненной энергии убитого переходит к убийце и за счет этого можно прожить лишний день. Понял? И пока кто-то в это верит, ты в опасности.
Но Сим не слушал ее. От стайки хрупких девчушек, которые завтра станут выше и стройнее, послезавтра оформятся, а еще через день найдут себе мужа, отделилась резвушка с волосами цвета фиолетово-голубого пламени.
Пробегая мимо, она задела Сима, их тела соприкоснулись. Сверкнули глаза, светлые, как серебряные монеты. И он уже знал, что обрел друга, любовь, жену, которая через неделю будет лежать с ним рядом на погребальном костре, когда солнце примется слущивать их плоть с костей.
Всего один взгляд, но он на миг заставил их окаменеть.
— Как тебя звать? — крикнул Сим вдогонку.
— Лайт! — смеясь, ответила она.
— А меня — Сим, — сказал он сконфуженно, растерянно.
— Сим! — повторила она, устремляясь дальше. — Я запомню!
Дак толкнула его в бок.
— Держи, ешь, — сказала она задумавшемуся брату. — Ешь, не то не вырастешь и не сможешь ее догнать.
Откуда ни возьмись, появился бегущий Кайон.
— Лайт! — передразнил он, ехидно приплясывая. — Лайт! Я тоже запомню Лайт!
Высокая, стройная, как хворостинка, Дак печально покачала черным облачком волос.
— Я наперед могу тебе сказать, что тебя ждет, братик. Тебе скоро понадобится оружие, чтобы сражаться за эту Лайт. Но нам пора, солнце вот-вот выйдет!
И они побежали обратно к пещере.
5.
Четверть жизни позади! Минуло детство. Он стал юношей! Вечером буйные ливни хлестали долину. Сим видел, как новорожденные потоки бороздили долину, отрезая гору с металлическим зернышком. Он старался все запоминать. Каждую ночь — новая река, свежее русло.
— А что за долиной? — спросил Сим.
— Туда никто не доходил, — объяснила Дак. — Все, кто пытались добраться до равнины, либо замерзали насмерть, либо сгорали. Полчаса бега — вот предел изведанного края. Полчаса туда, полчаса обратно.
— Значит, еще никто не добирался до металлического зернышка?
Дак фыркнула.
— Ученые — они пробовали. Дурачье. Им недостает ума бросить эту затею. Ведь пустое дело. Чересчур далеко.
Ученые. Это слово всколыхнуло душу Сима. Он почти успел забыть видение, которое представлялось ему перед самым рождением и сразу после него.
— А где они, эти Ученые? — нетерпеливо переспросил он.
Дак отвела взгляд.
— Хоть бы я и знала, все равно не скажу. Они убьют тебя своими опытами. Я не хочу, чтобы ты ушел к ним! Живи сколько положено, не обрывай свою жизнь на половине в погоне за этой дурацкой штукой там, на горе.
— Узнаю у кого-нибудь другого!
— Никто тебе не скажет. Все ненавидят Ученых. Самому придется отыскивать. И допустим, что ты их найдешь… Что дальше? Ты нас спасешь? Давай, спасай нас, мальчуган. — Она злилась, половина ее жизни уже прошла.
— Нельзя же только сидеть, да разговаривать, да есть, — возразил он. — И больше ничего!. .
Он вскочил на ноги.
— Иди, иди, ищи их! — едко отрезала она. — Они помогут тебе забыть. Да, да. — Она выплевывала слова. — Забыть, что еще несколько дней — и твоей жизни конец!
Занявшись поиском. Сим бегом преодолевал туннель за туннелем. Иногда ему казалось, что он уже на верном пути. Но стоило спросить окружающих, в какой стороне лежит пещера Ученых, как его захлестывала волна чужой ярости, волна смятения и негодования. Ведь это Ученые виноваты что их занесло в такой ужасный мир! Сим ежился под градом бранных слов.
В одной из пещер он тихо подсел к другим детям, чтобы послушать речи взрослых мужей. Наступил Час Учения, Час Собеседования. Как ни томила его задержка, как ни терзало нетерпение при мысли о том, что поток жизни быстро иссякает и смерть надвигается, подобно черному метеору, Сим понимал, что разум его нуждается в знании. Эту ночь он проведет в школе. Но ему не сиделось. Осталось жить всего пять дней.
Кайон сидел напротив Сима, и тонкогубое лицо его выражало вызов.
Между ними появилась Лайт. За прошедшие несколько часов она еще подросла, ее движения стали мягче, поступь тверже, волосы блестели ярче. Улыбаясь, она села рядом с Симом, а Кайона словно и не заметила. Кайон насупился и перестал есть.
Пещеру наполняла громкая речь. Стремительная, как стук сердца, — тысяча, две тысячи слов в минуту. Голова Сима усваивала науку. С открытыми глазами он словно погрузился в полусон, чуткую дремоту, чем-то напоминающую внутриутробное состояние. Слова, что отдавались где-то вдалеке, сплетались в голове в гобелен знаний.
Ему представились луга, зеленые, без единого камня, сплошная трава, — широкие луга, волнами уходящие навстречу рассвету, и ни леденящего холода, ни жаркого духа обожженных солнцем камней. Он шел через эти зеленые луга. Над ним, высоко-высоко в небе, которое дышало ровным мягким теплом, пролетали металлические зернышки. И все кругом протекало так медленно, медленно, медленно…
Птицы мирно сидели на могучих деревьях, которым нужно было для роста сто, двести, пять тысяч дней. Все оставалось на своих местах, и птицы не спешили укрыться, завидев солнечный свет, и деревья не съеживались в испуге, когда их касался солнечный луч.
Люди в этом сне ходили не торопясь, бегали редко, и сердца их бились размеренно, а не в безумном, скачущем ритме. Трава оставалась травой, ее не пожирало пламя. И люди говорили не о завтрашнем дне и смерти, а о завтрашнем дне и жизни. Причем все казалось таким знакомым, что, когда кто-то взял Сима за руку, он и это принял за продолжение сна.
Рука Лайт лежала в его руке.
— Грезишь? — спросила она.
— Да.
— Это для равновесия. Жизнь устроена несправедливо, вот разум и находит утешение в картинах, которые хранит наша память.
Он несколько раз ударил кулаком по каменному полу.
— Это ничего не исправляет! К черту! Не хочу, чтобы мне напоминали о том хорошем, что я утратил! Лучше бы нам ничего не знать! Почему мы не можем жить и умереть так, чтобы никто не знал, что наша жизнь идет не так, как надо?
Из искаженного гримасой полуоткрытого рта вырывалось хриплое дыхание.
— Все на свете имеет свой смысл, — сказала Лайт. — Вот и это придает смысл нашей жизни, заставляет нас что-то делать, что-то задумывать, искать какой-то выход.
Его глаза стали похожи на огненные изумруды.
— Я поднимался по склону зеленого холма, шел медленно-медленно, — сказал он.
— Того самого холма, на который я поднималась час назад? — спросила Лайт.
— Может быть. Что-то очень похожее. Только сон лучше яви. — Он прищурил глаза. — Я смотрел на людей, они не были заняты едой.
— А разговором?
— И разговором тоже. А мы все время едим и все время говорим. Иногда эти люди в моем сне лежали с закрытыми глазами и совсем не шевелились.
Лайт глядела на него, и тут произошла страшная вещь. Ему вдруг представилось, что ее лицо темнеет и покрывается старческими морщинами. Волосы над ушами — будто снег на ветру, глаза — бесцветные монеты в паутине ресниц. Губы обтянули беззубые десны, нежные пальцы обратились в опаленные прутики, подвешенные к омертвелому запястью. На глазах у него увядала, погибала ее прелесть. В ужасе Сим схватил Лайт за руку… и подавил рвущийся наружу крик: ему почудилось, что и его рука жухнет.
— Сим, ты что?
От вкуса этих слов у него стало сухо в рту.
— Еще пять дней…
— Ученые…
Сим вздрогнул. Кто это сказал? В тусклом свете высокий мужчина продолжал говорить:
— Ученые забросили нас на эту планету и погубили с тех пор напрасно тысячи жизней, бездну времени. Все их затеи впустую, никому не нужны. Не трогайте их, пусть живут, но и не жертвуйте им ни одной частицы вашего времени. Помните, вы живете только однажды.
Да где же они находятся, эти ненавидимые Ученые? Теперь, после Уроков, после Часа Собеседования, Сим был полон решимости их отыскать. Теперь он вооружен знанием и может начинать свою битву за свободу, за корабль!
— Сим, ты куда?
Но Сима уже не было. Эхо топота бегущих ног затерялось в переходе, выложенном гладкими плитами.
Казалось, половина ночи потрачена напрасно. Он потерял счет тупикам. Много раз на него нападали молодые безумцы, которые рассчитывали присвоить его жизненную энергию. Вдогонку ему летели их бредовые выкрики. Кожу исчертили глубокие царапины, оставленные алчными ногтями.
И все-таки Сим нашел то, что искал.
Горстка мужчин ютилась в базальтовом мешке в недрах горы. На столе перед ними лежали неведомые предметы, вид которых, однако, родил отзвук в душе Сима.
Ученые работали по группам — старики решали важные задачи, образовали звенья единого процесса. Каждые восемь дней состав группы, работающей над той или иной проблемой, полностью обновлялся. Общая отдача была до нелепости мала. Ученые старились и умирали, едва достигнув творческой зрелости. Созидательная пора каждого составляла от силы двенадцать часов. Три четверти жизни уходило на учение, а за короткой порой творческой отдачи тут же следовали дряхлость, безумие, смерть.
Все обернулись, когда вошел Сим.
— Неужели пополнение? — сказал самый старый.
— Не думаю, — заметил другой, помоложе. — Гоните его прочь. Это, должно быть, один из тех, что подстрекают людей воевать.
— Нет-нет, — возразил старик. Шаркая по камню босыми ступнями, он подошел к Симу. — Входи, мальчик, входи.
Глаза у него были приветливые, уравновешенные, не такие, как у порывистых жителей верхних пещер. Серые спокойные глаза.
— Что тебе нужно?
Сим смешался и опустил голову, не выдержав спокойного ласкового взгляда.
— Жить, — прошептал он.
Старик негромко рассмеялся. Потом тронул Сима за плечо.
— Ты из какой-нибудь новой породы? Или, может быть, ты больной? — допытывался он почти всерьез. — Почему ты не играешь? Почему не готовишь себя к поре любви, к женитьбе, к отцовству? Разве ты не знаешь, что завтра вечером будешь — почти взрослым? Не понимаешь, что жизнь пройдет мимо тебя, если ты не будешь осмотрительным?
Старик смолк.
С каждым вопросом глаза Сима переходили с предмета на предмет. Сейчас он смотрел на приборы на столе.
— Мне не надо было сюда приходить? — спросил он.
— Конечно, надо было, — прогремел старик. — Но это чудо, что ты пришел. Вот уже тысяча дней, как мы не получали пополнения извне! Приходится самим выращивать ученых, в собственной закрытой системе. Сосчитай-ка нас! Шесть! Шестеро мужчин! И трое детей. Могучая сила, верно? — Старик плюнул на каменный пол. — Мы зовем добровольцев, а нам отвечают: «Обратитесь к кому-нибудь другому!» Или: «Нам некогда!» А знаешь, почему они так говорят?
— Нет. — Сим пожал плечами.
— Потому что каждый думает о себе. Конечно, им хочется жить дольше, но они знают, что, как бы ни старались, вряд ли им лично прибавится хоть один день. Возможно, потомки будут жить дольше. Но ради потомков они не согласны жертвовать своей любовью, своей короткой юностью, даже хотя бы одним часом заката или восхода!
Сим прислонился к столу.
— Я понимаю, — серьезно сказал он.
— Понимаешь? — Старик рассеянно посмотрел на Сима. Потом вздохнул и ласково потрепал его по руке. — Ну конечно, понимаешь. Можно ли требовать от кого-нибудь, чтобы понимал больше. Ты молодец.
Остальные окружили кольцом Сима и старика.
— Мое имя Дайнк. Завтра ночью мое место займет Корт. Я к тому времени умру. На следующую ночь кто-то другой сменит Корта, а потом придет твоя очередь, если ты будешь трудиться и верить. Но прежде я хочу дать тебе подумать. Возвращайся к своим товарищам по играм, если хочешь. Ты кого-нибудь полюбил? Возвращайся к ней. Жизнь коротка. С какой стати тебе печалиться о тех, кто еще не родился! У тебя есть право на юность. Ступай, если хочешь. Ведь если ты останешься, все твое время уйдет только на то, чтобы трудиться, стариться и умереть за работой. Правда, ты будешь делать доброе дело. Ну?
Сим оглянулся на туннель. Где-то там завывал ветер, и пахло варевом, и шлепали босые ноги, и звучал, радуя сердце, молодой смех. Он сердито дернул головой, на глазах его блеснула влага.
— Я остаюсь, — сказал он.
6.
Третья ночь и третий день остались позади. Наступила четвертая ночь. Сим втянулся в жизнь ученых. Ему рассказали про металлическое зернышко на вершине далекой горы. Рассказали про много зернышек — так называемые «корабли», и как они потерпели крушение, про то, как уцелевшие, которые укрылись среди скал, начали быстро стариться и в отчаянной борьбе за жизнь забыли все науки. В такой вулканической цивилизации знание механики не могло сохраниться. Всякий жил только настоящей минутой.
О вчерашнем дне никто не думал, завтрашний день зловеще глядел в глаза. Но та самая радиация, которая ускорила старение, породила и своего рода телепатическое общение, помогающее новорожденным воспринимать и осмысливать. А получившая силу инстинкта наследственная память сохранила картины других времен.
— Почему мы не пробуем добраться до корабля на горе? — спросил Сим.
— Слишком далеко. Понадобится защита от солнца, — объяснил Дайнк.
— Вы пробовали придумать защиту?
— Мази и втирания, одеяния из камня и птичьих перьев, а также в последнее время — из жестких металлов. Но ничто не помогает. Еще десять тысяч поколений, и нам, возможно, удастся изготовить охлаждаемый водой панцирь, который защитит нас на пути к кораблю. Но мы работаем очень медленно и все на ощупь. Сегодня утром я, зрелый муж, взял в руки инструмент. Завтра, умирая, отложу его. Что может сделать человек за один день? Будь у нас десять тысяч человек, задачу удалось бы решить…
— Я пойду к кораблям, — сказал Сим.
— И погибнешь, — произнес старик в тишине, воцарившейся после слов Сима. Все смотрели на мальчика. — Ты очень эгоистичный юноша.
— Эгоистичный? — возмутился Сим.
Старик повел рукой в воздухе.
— Но такой эгоизм мне по душе. Ты хочешь жить дольше и готов все для этого сделать. Хочешь добраться до корабля. Но я говорю тебе, что ничего не выйдет. И все же, если ты будешь настаивать, я не смогу тебе помешать. По крайней мере ты не уподобишься тем из нас, которые уходят на войну, чтобы выиграть несколько лишних дней жизни.
— На войну? — переспросил Сим. — О какой войне тут может быть речь?
По его телу пробежала дрожь. Непонятно…
— Об этом завтра, — сказал Дайнк. — А сейчас слушай.
Еще одна ночь прошла.
7.
Настало утро. По одному из ходов, крича и плача, прибежала Лайт и упала прямо в объятия Сима. Она опять изменилась. Стала еще старше и еще прекраснее. Дрожа, она прижималась к нему.
— Сим, они идут за тобой!
В туннеле нарастал, приближаясь, звук шагающих босых ног. Показался Кайон. Он тоже вытянулся в длину, и в каждой его руке было по острому камню.
— А, вот ты где, Сим!
— Уходи! — яростно крикнула Лайт, замахиваясь на него.
— Без Сима не уйдем, — твердо ответил Кайон. И, улыбаясь, повернулся к Симу. — Если, конечно, он готов сражаться вместе с нами.
Дайнк, волоча ноги, вышел вперед, его глаза часто мигали, худые руки трепетали по-птичьи в воздухе.
— Ступайте! — гневно произнес он тонким голосом. — Этот юноша теперь Ученый. Он работает с нами.
Кайон перестал улыбаться.
— Его ждет работа получше этой. Мы идем воевать с обитателями дальних скал. — Глаза Кайона беспокойно блестели. — Ты ведь пойдешь с нами, Сим?
— Нет, нет! — Лайт повисла на руке Сима.
Сим погладил ее плечо, потом обернулся к Кайону.
— Почему вы решили напасть на тех людей?
— Три лишних дня ждут того, кто пойдет с нами.
— Три лишних дня? Три дня жизни?
Кайон уверенно кивнул.
— Если мы победим, будем жить вместо восьми одиннадцать дней. Там, где они живут, в скалах есть особая горная порода, она защищает от радиации! Подумай, Сим, три долгих славных дня жизни. Идешь с нами?
— Идите без него, — вмешался Дайнк. — Сим — мой ученик!
Кайон фыркнул.
— Шел бы ты умирать, старик. Сегодня на закате от тебя останутся одни обугленные кости. Кто ты такой, чтобы командовать нами? Мы молоды, мы хотим жить дольше.
Одиннадцать дней. Невероятно. Одиннадцать дней. Теперь Сим понимал, что порождает войны. Кто не пойдет воевать за то, чтобы почти наполовину продлить свою жизнь? Столько лишних дней жизни! Да. В самом деле, почему нет?
— Три лишних дня, — произнес скрипучий голос Дайнка. — Если вы до этого доживете. Если вас не убьют в бою. Если. Если! Вы еще никогда не побеждали. Всегда проигрывали!
— Но на этот раз, — твердо заявил Кайон, — мы победим!
Сим недоумевал.
— Но мы ведь все одной крови. Почему нельзя вместе жить там, где скалы защищают лучше?
Кайон рассмеялся, сжимая в руке острый камень.
— Те, кто там живет, считают себя лучше нас. Так всегда думает тот, кто сильнее. К тому же и пещеры там меньше, в них помещается только триста человек.
Три лишних дня.
— Я пойду с вами, — сказал Сим Кайону.
— Отлично! — Что-то Кайон уж очень обрадовался.
Дайнк порывисто вздохнул.
Сим повернулся к Дайнку и Лайт.
— Если я сумею победить в бою, то окажусь ближе к кораблю. И у меня в запасе будет три лишних дня, чтобы попытаться дойти до него. Кажется, у меня просто нет выбора.
Дайнк печально кивнул.
— Да, это так. Я верю тебе. Ступай же.
— Прощайте, — сказал Сим.
Лицо старика отразило удивление, потом он рассмеялся, словно в ответ на беззлобную шутку.
— Верно, ведь я тебя больше не увижу… Ну что ж, прощай.
И они пожали друг другу руку.
Все вместе: Кайон, Сим, Лайт и другие — дети, быстро вырастающие в бойцов, — покинули пещеру Ученых. Огонек в глазах Кайона не сулил ничего доброго.
Лайт пошла с Симом. Она собрала для него камни и понесла их. Уходить домой отказалась, сколько он ее ни убеждал. Они шагали через долину: близился восход.
— Прошу тебя, Лайт, ступай домой!
— Чтобы ждать возвращения Кайона? — сказала она. — Он решил, что я стану его женой, когда ты умрешь.
Она сердито тряхнула своими неправдоподобно голубыми кудрями.
— Нет, я пойду с тобой. Если ты погибнешь в бою, я тоже погибну.
Лицо Сима посуровело. Он сильно вырос. За ночь мир словно съежился. Стайки детей, которые с ликующими криками собирали плоды, вызвали у него удивление, даже недоумение: неужели он сам всего три дня назад был таким? Странно. В голове Сима отложился гораздо более долгий срок, как будто он на самом деле прожил тысячу дней. Пласт событий и размышлений в его сознании был таким мощным, таким многоцветным и многообразным, что просто не верилось — да разве могло столько всего произойти за считанные дни?
Бойцы бежали по двое, по трое. Сим посмотрел вперед, на торчащие вдали невысокие черные зубцы. «Сегодня мой четвертый день, — сказал он себе. — А я еще ни на шаг не приблизился к кораблю, ни к чему не приблизился, даже к той, — он слышал рядом легкую поступь Лайт, — которая несет мое оружие и собирает для меня спелые ягоды».
Половина жизни прошла. Или одна треть… Если он выиграет эту битву. Если .
Сим бежал легко, упруго, непринужденно. «Сегодня я как-то особенно остро ощущаю свое бытие. Я бегу и ем, ем и расту, расту и с замиранием сердца обращаю взгляды на Лайт. И она тоже с нежностью глядит на меня… День нашей юности… Неужели мы тратим его впустую? Расходуем на вздор, на химеру?».
Издалека донесся смех. В детстве смех настораживал Сима. Теперь он его понимал. Этот смех родился в душе человека, который взбирался на высокие скалы, собирал там зеленые листья, пил хмельное вино с утренних сосулек, ел горные плоды и впервые вкушал сладость юных губ.
Вот уже близко скалы противника.
А у Сима перед глазами — стройная осанка Лайт. Он словно впервые открыл для себя ее шею, коснувшись которой можно сосчитать биение сердца, и пальцы, которые трепетно льнут к твоим пальцам, и…
Лайт резко повернулась.
— Гляди вперед! — крикнула она. — Следи за тем, что предстоит… Гляди только вперед.
У него было такое чувство, словно они пробегают мимо большого куска своей жизни, вся юность остается позади, и даже некогда оглянуться.
— Глаза устали смотреть на камни, — сказал он на бегу.
— Найди себе новые камни!
— Я вижу камни… — Голос его стал ласковым, как ее ладонь. Ландшафт уплывал назад. Сим будто летал в объятиях нежного дремотного ветерка. — Вижу камни, ущелье, прохладную тень и каменные ягоды густо, как роса. Тронешь камень, и ягоды сыплются вниз беззвучной красной лавиной, и травы такие шелковистые.
— Не вижу! — Она побежала быстрее, глядя в другую сторону.
Он видел пушок на ее шее — будто тонкий серебристый мох на холодной стороне булыжников, что колышется от легчайшего дыхания. Потом представил самого себя, с напряженно сжатыми кулаками, мчащегося вперед, навстречу смерти. На его руках вздулись упругие жилы.
Лайт протянула ему какую-то пищу.
— Я не хочу есть, — сказал он.
— Ешь, ешь как следует, — строго велела она. — Чтобы были силы для битвы.
— Господи! — с болью воскликнул он. — Кому нужны эти битвы!
Навстречу им вниз по склону запрыгали камни. Один из бойцов упал с расколотым черепом. Война началась.
Лайт передала Симу оружие. Дальше они бежали без слов до самого боевого рубежа.
Сверху, из-за бастионов противника, на них обрушился искусственный обвал.
Теперь одна мысль владела Симом. Убивать, лишать жизни других, чтобы жить самому, закрепиться здесь, продлить свою жизнь и попробовать достичь корабля. Он приседал, уклонялся, хватал камни и метал их вверх. В левой руке у него был плоский каменный шит, которым он отбивал летящие сверху обломки. Кругом раздавались хлопки. Лайт бежала рядом, ободряя его. Один за другим впереди упали двое, оба убиты наповал — грудь распорота до кости, кровь бьет фонтаном…
И ведь все понапрасну. Сим мгновенно осознал бессмысленность затеянной ими схватки. Штурмом эту скалу не взять. Глыбы катились сверху сплошной лавиной. Десять бойцов пали с черными осколками в мозгу, еще у пятерых плетью повисли переломанные руки. Кто-то вскрикнул — белый коленный сустав торчал из кожи, распоротой метко брошенными кусками гранита. Атакующие спотыкались о тела убитых.
На скулах Сима заиграли желваки, он уже клял себя за то, что пришел сюда. И все-таки, прыгая то в одну, то в другую сторону, нырками уклоняясь от камней, он упорно смотрел вверх, на черные скалы. Жить там и сделать заветную попытку — это желание было сильнее всего. Он должен добиться своего! Но мужество было готово покинуть его.
Лайт пронзительно вскрикнула. Сим обернулся, обомлев от испуга, и увидел, что рука ее перебита, из рваной раны поперек запястья хлестала кровь. Она зажала руку под мышкой, чтобы умерить боль. Ярость всколыхнулась в его душе, он неистово рванулся вперед, бросая камни с убийственной точностью. Вот от меткого броска вражеский боец упал как подкошенный и покатился вниз по уступам. Наверно, Сим что-то кричал, потому что легкие его толчками извергали воздух и в горле саднило, а земля стремительно убегала назад.
Камень ударил его по голове и опрокинул на землю. На зубах захрустел песок. Мир рассыпался на багровые завитушки. Сим не мог встать. Он лежал и думал, что вот и пришел его последний день, последний час.
Кругом продолжала кипеть схватка, и в полузабытье он ощутил, как над ним наклонилась Лайт. Руки ее охладили его лоб, она хотела оттащить Сима в безопасное место, но он лежал, хватая ртом воздух и твердил, чтобы она бросила его.
— Стой! — крикнул чей-то голос.
Казалось, война на миг приостановилась.
— Назад! — быстро скомандовал тот же голос.
Лежа на боку. Сим увидел, как его товарищи повернули и побежали назад, домой.
— Солнце восходит, наше время кончилось!
Он проводил взглядом мускулистые спины, мелькающие в беге ноги. Мертвых оставили лежать на поле боя. Раненые взывали о помощи. Но разве сейчас до раненых! Только бы стремглав одолеть бесславный путь домой и с опаленными легкими нырнуть в пещеры, прежде чем беспощадное солнце настигнет их и убьет.
Солнце!
Кто-то бежал в сторону Сима. Это был Кайон! Шепча ободряющие слова, Лайт помогла Симу встать.
— Идти сможешь? — спросила она.
— Кажется, смогу, — простонал он.
— Тогда пошли, — продолжала она. — Сперва потише, потом быстрей и быстрей. Мы дойдем, я знаю, что дойдем.
Сим выпрямился, шатаясь. Подбежал Кайон — лицо искажено свирепыми складками, сверкающие глаза еще не остыли после битвы. Оттолкнув Лайт, он схватил острый камень и резким ударом распорол Симу ногу. Ударил молча, без единого звука.
Потом отступил назад, по-прежнему не говоря ни слова, только осклабился, будто ночной хищник. Грудь его тяжело вздымалась, глаза переходили с окровавленной ноги на Лайт и обратно. Наконец он отдышался.
— Он не дойдет. — Кайон кивком указал на Сима. — Придется нам оставить его здесь. Пошли, Лайт.
Лайт кошкой набросилась на Кайона, норовя добраться до его глаз. Тонкий визг вырвался сквозь ее оскаленные зубы, пальцы молниеносно прочертили глубокие кровавые борозды на бицепсах, затем на шее Кайона. С бранью Кайон отпрянул от Лайт. Она бросила в него камнем. Он увернулся и, рыча, отбежал еще на несколько ярдов.
— Дура! — презрительно крикнул он. — Идем со мной. Сим умрет через несколько минут. Пошли!
Лайт повернулась к нему спиной.
— Если ты меня понесешь.
Кайон изменился в лице. Блеск в его глазах пропал.
— Времени мало. Мы оба погибнем, если я тебя понесу.
Лайт смотрела на него как на пустое место.
— Неси же, я так хочу.
Не говоря ни слова, Кайон испуганно глянул на полосу алеющей зари и побежал. Его шаги умчались вдали и затихли.
— Хоть бы упал и шею себе сломал, — прошептала Лайт, яростно глядя на пересекающий ущелье силуэт. Она повернулась к Симу. — Можешь идти?
От раны боль растекалась по всей ноге. Сим иронически кивнул.
— Если идти, часа за два до пещеры доберемся. Но у меня есть идея, Лайт. Понеси меня на руках.
Он улыбнулся собственной мрачной шутке.
Она взяла его за руку.
— И все-таки мы пойдем. Ну-ка…
— Нет, сказал он. — Мы останемся здесь.
— Но почему?
— Мы пришли сюда, чтобы отвоевать себе новую обитель. Если пойдем обратно — умрем. Лучше уж я умру здесь. Сколько времени нам осталось?
Вместе они посмотрели туда, где всходило солнце.
— Несколько минут, — тусклым бесцветным голосом сказала она, прижимаясь к нему.
Солнечный свет хлынул из-за горизонта, и на черных скалах появились багровые и коричневые подпалины.
Глупец он! Надо было остаться и работать вместе с Дайнком, размышлять и мечтать.
Жилы на шее Сима вздулись, он вызывающе закричал, обращаясь к жителям черных пещер:
— Эй, вышлите кого-нибудь сюда на поединок!
Молчание. Голос отразился от скал. Стало жарко.
— Ни к чему это, — сказала Лайт. — Они не отзовутся.
— Слушайте! — снова закричал Сим. Раненая нога ныла от пульсирующей боли, он перенес вес на здоровую и взмахнул кулаком. — Вышлите сюда воина, да не труса! Я не убегу домой! Я пришел сразиться в честном поединке! Вышлите бойца, который готов воевать за право на свою пещеру! Я убью его!
По-прежнему молчание. Над ними прокатилась волна зноя.
— Эй, — с издевкой кричал Сим, широко раскрыв рот, закинув голову назад, оперев руки на голые бедра, — неужели не найдется среди вас человека, который отважится сразиться с калекой?
Молчание.
— Нет?
Молчание.
— Значит, я в вас ошибся. Просчитался. Ладно, останусь здесь, пока солнце не снимет черную стружку с моих костей, и буду вас поносить так, как вы этого заслуживаете.
Ему ответили.
— Я не люблю, когда меня поносят, — крикнул мужской голос.
Сим наклонился вперед, забыв об искалеченной ноге.
В устье пещеры на третьем ярусе показался плечистый силач.
— Спускайся, — твердил Сим. — Спускайся, толстяк, прикончи меня.
Секунду противник разглядывал Сима из-под насупленных бровей, затем медленно побрел вниз по тропе. В руках у него не было никакого оружия. В ту же секунду из всех пещер высунулись головы зрителей предстоящей драмы.
Чужак подошел к Симу.
— Сражаться будем по правилам, если ты их знаешь.
— Узнаю по ходу дела, — ответил Сим.
Его ответ понравился противнику, он посмотрел на Сима внимательно, но без неприязни.
— Вот что, — великодушно предложил он, — если ты погибнешь, я приму твою спутницу под свой кров, и пусть живет без забот, потому что она жена доброго воина.
Сим быстро кивнул.
— Я готов, — сказал он.
— А правила простые. Руками друг друга не касаемся, наше оружие — камни. Камни и солнце убьют кого-то из нас. Теперь приступим…
8.
Показался краешек солнца.
— Меня зовут Нхой. — Противник Сима небрежно поднял горсть камней и взвесил их на ладони.
Сим сделал так же. Он хотел есть. Уже много минут он ничего не ел. Голод был бичом жителей этой планеты, пустые желудки непрерывно требовали еще и еще пищи. Кровь вяло струилась по жилам, с жарким звоном стучала в висках, грудная клетка вздымалась, и опадала, и снова порывисто вздымалась.
— Давай! — закричали триста зрителей со скал. — Давай! — требовали мужчины, женщины и дети, облепившие уступы. — Ну! Начинайте!
Словно по сигналу взошло солнце. Оно ударило бойцов будто плоским раскаленным камнем. Они даже качнулись, на обнаженных бедрах и спинах тотчас выступили капли пота, лица и ребра заблестели, как стеклянные.
Силач переступил с ноги на ногу и поглядел на солнце, как бы не торопясь начинать поединок. Вдруг беззвучно, без малейшего предупреждения, молниеносным движением указательного и большого пальцев он выстрелил камень. Снаряд поразил Сима в щеку, он невольно попятился, и дикая боль ракетой метнулась вверх по раненой ноге и взорвалась в желудке. Он ощутил вкус просочившейся в рот крови.
Нхой хладнокровно продолжал обстрел. Еще три неуловимых движения его ловких рук, и три маленьких, безобидных по видимости камешка, словно свистящие птицы, рассекли воздух. Каждый их них нашел и поразил свою цель — нервные узлы! Один ударил в живот, и все съеденное Симом за предшествующие часы чуть не выскочило наружу. Второй поразил лоб, третий — шею. Сим рухнул на раскаленный песок. Колени его резко стукнули о твердый грунт. Лицо стало мертвенно бледным, плотно зажмуренные глаза проталкивали слезы между горячими подрагивающими веками. Но в падении Сим успел с отчаянной силой метнуть свою горсть камней!
Они промурлыкали в воздухе. Один из них, только один, попал в Нхоя. Прямо в левый глаз. Нхой застонал и закрыл руками изувеченное глазное яблоко.
У Сима вырвался горький всхлипывающий смешок. Хоть тут ему повезло. Глаза противника — мера его успеха. Это даст ему… время. «Господи, — подумал он, борясь со спазмой в желудке, жадно хватая ртом воздух, — живем в мире времени. Мне бы еще хоть немного, хоть крошечку!».
Окривевший Нхой, шатаясь от боли, обрушил град камней на корчащееся тело Сима, но меткость ему изменила, и камни либо пролетали мимо, либо попадали в противника уже на излете, потеряв грозную силу.
Сим заставил себя привстать. Краешком глаза он видел, как Лайт напряженно глядит на него, тихо выговаривая ободряющие и обнадеживающие слова. Он купался в собственном поту, будто его окатило ливнем.
Солнце целиком вышло из-за горизонта. Его можно было обонять. Камни отливали зеркальным блеском, песок зашевелился, забурлил. Во всех концах долины возникали миражи. Вместо одного бойца перед Симом, готовясь метнуть очередной снаряд, стояли во весь рост десяток Нхоев. Десяток озаренных грозным золотистым сиянием волонтеров вибрировали в лад, как бронзовые гонги!
Сим лихорадочно дышал. Ноздри его расширялись и слипались, рот жадно глотал огонь вместо кислорода. Легкие горели, будто факелы из нежной ткани, пламя пожирало тело. Исторгнутый порами пот тотчас испарялся. Он чувствовал, как тело сжимается, ссыхается, и мысленно увидел себя таким, каким был его отец — старым, чахлым, одряхлевшим! Песок… куда он делся? Есть ли силы двигаться? Да. Земля дыбилась под Симом, но он все-таки поднялся на ноги.
Перестрелки больше не будет.
Он понял это, с трудом разобрав слова, которые доносились сверху, со скал. Опаленные солнцем зрители кричали, осыпая его насмешками и подбадривая своего воина.
— Стой твердо, Нхой, береги свои силы теперь! Стой прямо, потей!
И Нхой стоял, покачиваясь медленно, словно маятник, подталкиваемый раскаленным добела дыханием небес.
— Не двигайся, Нхой, береги сердце, береги силы!
— Испытание, испытание! — повторяли люди вверху. — Испытание солнцем.
Самая тяжелая часть поединка… Напрягаясь, Сим глядел на расплывающиеся очертания скал, и ему чудились его родители: отец с убитым лицом и воспаленными зелеными глазами, мать — седые волосы, будто стелющийся дым.
За его спиной тонко всхлипнула Лайт. Послышался удар мягкого тела о песок… Она упала. И нельзя обернуться. На это потребуется усилие, которое может повергнуть его в пучину боли и тьмы.
У Сима подкосились ноги. «Если я упаду, — подумал он, — останусь здесь лежать и превращусь в пепел. Так, а где Нхой?» Нхой стоял в нескольких шагах от него, понурый, весь в поту, вид такой, будто на хребет его обрушился молот.
«Упади, Нхой! Упади! — твердил Сим про себя. — Упади, упади! Упади, чтобы я мог занять твою обитель!».
Но Нхой не падал. Один за другим из его слабеющей руки на накаленный песок сыпались камни, зубы Нхоя обнажились, слюна выкипела на губах, глаза остекленели. А он все не падал. Велика была в нем воля к жизни. Он держался, словно подвешенный на канате.
Сим упал на одно колено.
Торжествующее «Аааа!» отдалось в скалах наверху. Они там знали: это смерть. Сим вскинул голову с какой-то деревянной, растерянной улыбкой, словно его поймали на нелепом, дурацком поступке.
«Нет, — убеждал он себя, как во сне, — нет…».
И снова встал.
Дикая боль превратила его в сплошной гудящий колокол. Все вокруг звенело, шипело, клокотало. Высоко в горах скатилась лавина — беззвучно, будто спустился занавес, закрывающий сцену. Тишина, полная тишина, если не считать этого назойливого гудения. Перед взором Сима стояло уже полсотни Нхоев в кольчугах из пота: глаза искажены мукой, скулы выпирают, губы растянуты, будто лопнувшая кожура перезрелого плода. Но незримый канат все еще держал его.
— Ну вот. — Сим с трудом ворочал запекшимся языком между жарко поблескивающими зубами. — Сейчас я упаду, и буду лежать, и видеть сны.
Он произнес это медленно, стараясь продлить удовольствие. Заранее представил себе, как это будет. Как именно он все это проведет. Уж он постарается в точности выполнить программу. Сим поднял голову — проверил, наблюдают ли за ним зрители.
Они исчезли!
Солнце прогнало их. Всех, кроме одного-двух, самых упорных. Сим пьяно рассмеялся и стал смотреть, как на его онемевших руках выступают капли пота, срываются, летят вниз и, не долетев до песка, испаряются.
Нхой упал.
Незримый канат лопнул. Нхой рухнул плашмя на живот, изо рта у него выскочил сгусток крови. Закатившиеся глаза безумно сверкали глухими белками.
Упал Нхой. И вместе с ним упали все пятьдесят его призрачных двойников.
Над долиной гудели и пели ветры, и глазам Сима представилось голубое озеро с голубой рекой, и белые домики вдоль реки, и люди — кто входил или выходил из дома, кто гулял среди высоких зеленых деревьев. Деревья на берегу реки-миража были в семь раз больше человеческого роста.
«Вот теперь, — сказал себе, наконец, Сим, — теперь я могу падать. Прямо… в это… озеро».
Он упал ничком.
Но что это такое? Чьи-то руки поспешно подхватили его, подняли и стремительно понесли, держа высоко в ненасытном воздухе, будто пылающий на ветру факел.
«Это и есть смерть?» — удивился Сим и канул в кромешный мрак.
Его привели в себя струи холодной воды, которой ему плескали в лицо.
Он нерешительно открыл глаза. Лайт, положив его голову себе на колени, бережно кормила его. Сим было голоден и измучен, но все мгновенно заслонил страх. Превозмогая слабость, он приподнялся: над ним были своды какой-то незнакомой пещеры.
— Сколько времени прошло? — строго спросил он.
— День еще не кончился. Лежи спокойно, — сказала она.
— День не кончился?
Она радостно кивнула.
— Ты не потерял ни одного дня жизни. Это пещера Нхоя. Нас защищают черные скалы. Мы проживем три лишних дня. Доволен? Ложись.
— Нхой умер? — Он откинулся на спину, напряженно дыша, сердце отчаянно колотилось в ребра. Но вот постепенно Сим отдышался. — Я победил, победил, — прошептал он.
— Нхой умер. И мы чуть не погибли. Нас подобрали в последнюю минуту.
Он принялся жадно есть.
— Нельзя терять ни минуты. Мы должны набраться сил. Моя нога…
Он поглядел на ногу, ощупал ее. Она была обмотана длинными желтыми стеблями, боль совсем исчезла. Вот и теперь, можно сказать на глазах, лихорадочный ток крови вовсю работал, продолжая свое исцеляющее действие под повязкой. "До заката нога должна быть здорова, — сказал он себе. — Должна" .
Сим встал и, прихрамывая, начал ходить взад-вперед, будто пойманный зверь. Он ощутил взгляд Лайт, но не мог заставить себя ответить на него. В конце-концов все-таки обернулся.
Однако она заговорила первая.
— Ты хочешь идти дальше к кораблю? — мягко спросила Лайт. — Сегодня вечером? Как только зайдет солнце?
Он набрал в легкие воздух, потом выдохнул.
— Да.
— А до завтра подождать нельзя?
— Нет.
— Тогда я иду с тобой.
— Нет!
— Если начну отставать, не жди меня. Здесь мне все равно не жизнь.
Долго и пристально они смотрели друг на друга. Он безнадежно пожал плечами.
— Ладно. Я знаю, тебя не отговорить. Пойдем вместе.
9.
Они ожидали в устье своей новой обители. Наступил закат. Камни настолько остыли, что по ним можно было ходить. Вот-вот придет пора выскакивать наружу и бежать к далекому, отливающему металлическим блеском зернышку на горе.
Скоро пойдут дожди. Сим представлял себе картины, которые не раз наблюдал: как ливень собирается в ручьи, а ручьи образуют реки, каждую ночь пробивающие новые русла. Сегодня река течет на север, завтра — на северо-восток, на третью ночь — строго на запад. Могучие потоки без конца бороздили долину шрамами. Старые русла заполнялись обвалами. Следующий день рождал новые. Реки, их направление — вот о чем он много часов думал снова и снова. Ведь очень может быть, что… Ладно, время покажет.
Сим заметил, что здесь и пульс реже и все жизненные процессы замедлились. Это особая горная порода защищала их от солнечной радиации. Конечно, ток жизни и тут оставался стремительным, но не настолько.
— Пора, Сим! — крикнула Лайт.
Они побежали. Бежали в промежутке между двумя смертями — испепеляющей и леденящей. Бежали вместе от скал к манящему кораблю.
Никогда в жизни они так не бегали. Настойчиво, упорно их бегущие ноги стучали по широким каменным плитам вниз по склонам, вверх по склонам и дальше — вперед, вперед… Воздух царапал их легкие, как наждаком. Черные скалы безвозвратно ушли назад.
Они не ели на бегу. Оба еще в пещере наелись вдоволь, чтобы сберечь время. Теперь только бежать: выбросить вверх ногу, мах назад согнутой в локте рукой, мышцы предельно напряжены, рот жадно пьет воздух, который из жгучего стал освежающим.
— Они глядят на нас.
Сквозь стук сердца слух его уловил прерывающийся голос Лайт.
Кто глядит?.. А, конечно, скальное племя. Когда в последний раз происходила подобная гонка? Тысячу, десять тысяч дней назад? Сколько времени прошло с тех пор, как кто-то, решив попытать счастья, мчался во весь опор, провожаемый взглядами целого народа, сквозь овраги и через студеную равнину? Может быть, влюбленные на минуту забыли о смехе и пристально смотрят на две крохотные точки, на мужчину и женщину, что бегут навстречу своей судьбе? Может быть, дети, уписывая спелые плоды, оторвались от игр, чтобы посмотреть на эту гонку со временем? Может быть, Дайнк еще жив и, щуря тускнеющие глаза под насупленными бровями, скрипучим, дрожащим голосом кричит что-то ободряющее и машет скрюченной рукой? Может быть, их осыпают насмешками? Называют глупцами, болванами? И звучит ли в язвительном хоре хоть один голос, желающий им удачи, надеющийся, что они достигнут корабля?
Сим глянул на небо, уже тронутое приближающейся ночью. Из ничего возникли облака, и пелена дождя пересекла ущелье в двухстах ярдах перед ними. Молнии били в вершины вдали, в смятенном воздухе распространился резкий запах озона.
— Полпути, — выдохнул Сим и увидел, как Лайт, повернув лицо, с тоской глядит на все, что они оставляли позади. — Теперь решай, если возвращаться, еще есть время. Через минуту…
В горах прорычал гром. Где-то вверху родился маленький обвал, который уже могучей лавиной рухнул в глубокую расщелину. Капли дождя покрыли пупырышками гладкую белую кожу Лайт. В одну минуту волосы ее стали влажными и блестящими.
— Поздно, — перекричала она хлесткий стук собственных босых ног. — Теперь осталось только бежать вперед!
Да, в самом деле поздно. Сим прикинул расстояние и убедился, что возврата нет.
Ноге больно… Он побежал медленнее. Вдруг подул ветер. Холодный, пронизывающий. Но так как он дул сзади, то больше помогал, чем мешал бежать. «Добрый знак?» — спросил себя Сим. Нет.
Потому что с каждой минутой становилось все яснее, как плохо он угадал расстояние. Время тает, а до корабля еще так далеко. Он ничего не сказал, но бессильная злоба на немощность собственных мышц, вылилась жгучими слезами.
Сим знал, что Лайт думает так же, как он. Но она летела вперед белой птицей, словно и не касаясь земли. Он слышал ее дыхание — воздух входил в ее горло, будто острый кинжал в ножны.
Мрак захватил полнеба. Первые звезды проглянули между длинными прядями черных туч. Молния прочертила дорожку на гребне прямо перед ними. Гроза обрушилась на них стеной ливня и электрических разрядов.
Они скользили и спотыкались на мшистых камнях. Лайт упала, у нее вырвался гневный возглас, она поспешила подняться на ноги. Тело ее было в ссадинах и потеках грязи. Ливень хлестал ее.
Рыдание неба обрушилось на Сима. Струи дождя залили глаза, ручейки побежали вниз по спине, и он тоже готов был рыдать.
Лайт упала и осталась лежать. Она с трудом дышала, ее била дрожь.
Он поднял ее, поставил на ноги.
— Беги, Лайт, прошу тебя, беги!
— Оставь меня, Сим. Ступай, живей! — Она чуть не захлебнулась дождем. Всюду была вода. — Не трудись впустую. Беги без меня.
Он стоял, скованный холодом и бессилием, мысли его иссякали, огонек надежды готов был угаснуть. Кругом только мрак, холодные плети падающей воды и отчаяние…
— Тогда пойдем, — сказал он. — Будем идти и отдыхать.
Они пошли медленно, не торопясь, будто дети на прогулке. Овраг перед ними до краев заполнился потоком, и вода с торопливым бурлящим звуком устремилась к горизонту.
Сим что-то крикнул. Увлекая за собой Лайт, он опять побежал.
— Новое русло! — Он показал рукой. — Каждый день дождь прокладывает новое русло. За мной, Лайт!
Он наклонился над водой и нырнул, не выпуская руки Лайт.
Поток нес их, как щепки. Они силились держать головы над водой, чтобы не захлебнуться. Берега быстро убегали назад. С бешеной силой стискивая пальцы Лайт, Сим чувствовал, как стремнина бросает и кружит его, видел, как сверкают молнии в высоте, и в душе его родилась новая исступленная надежда. Бежать дальше нельзя — что ж, тогда вода поработает на них!
Бурная хватка новой недолговечной реки колотила Сима и Лайт о камня, распарывала плечи, сдирала кожу с ног.
— Сюда! — Голос Сима перекрыл раскат грома.
Лихорадочно загребая рукой, он поплыл к противоположной стороне оврага. Гора, на которой лежит корабль, прямо перед ними. Нельзя допустить, чтобы их пронесло мимо. Они упорно сражались с неистовой влагой, я их прибило к нужному берегу. Сим подпрыгнул, поймал руками нависший камень, ногами стиснул Лайт и медленно подтянулся вверх.
Гроза прекратилась так же быстро, как началась. Молнии потухли. Дождь перестал. Тучи растаяли и растворились в небе. Ветер еще пошептал и смолк.
— Корабль! — Лайт лежала на земле. — Корабль, Сим. Это та самая гора.
А к ним уже подкрадывалась стужа. Смертная стужа.
Борясь с изнеможением, они побрели вверх по склону. Холод лизал их тело, ядом проникал в артерии, сковывая конечности.
Впереди в ореоле блеска лежал свежеомытый корабль. Это было как сон. Сим не мог поверить, что до него так близко… Двести ярдов. Сто семьдесят ярдов.
Землю стал обволакивать лед. Они скользили и без конца падали. Река позади них превратилась в твердую бело-голубую холодную змею. Твердыми дробинками откуда-то прилетело несколько замешкавшихся капель дождя.
Сим всем телом привалился к обшивке корабля. Он чувствовал, трогал его! Слух уловил судорожное всхлипывание Лайт. Металл, корабль — вот он, вот он! Сколько еще человек касались его за много долгих дней? Он и Лайт дошли до цели!
Вдруг, словно в них просочился ночной воздух, по его жилам разлился холод.
А где же вход?
Ты бежишь, ты плывешь, ты чуть не тонешь. Клянешь все на свете, обливаешься потом, напрягаешь последние силы, и вот, наконец, добрался до горы, поднялся на нее, стучишь кулаками по металлу, кричишь от радости и… И не можешь найти входа.
Так, надо взять себя в руки. «Медленно, однако не слишком медленно, — сказал он себе, — обойди кругом весь корабль». Его испытующие пальцы скользили по металлу, настолько холодному, что влажная кожа грозила примерзнуть к обшивке. Теперь вдоль противоположной стены… Лайт шла рядом с ним. Студеные длани мороза сжимались все крепче.
Вход.
Металл. Холодный, неподатливый. Узкая щель по краю люка. Отбросив осторожность. Сим принялся колотить по нему. Холод пронизывал до костей. Пальцы онемели, глазные яблоки начали коченеть. Он колотил то здесь, то там и кричал металлической дверце:
— Откройся! Отмойся!
На минуту Сим потерял равновесие. Что-то попалось под его рукой… Щелчок !
Шумно вздохнул воздушный шлюз. Шурша металлом по резиновой прокладке, дверца мягко отворилась и ушла во мрак.
Сим увидел, как Лайт метнулась вперед, рывком поднесла руки к горлу и нырнула в тесную, полную света кабину. Не помня себя, он шагнул следом за ней.
Люк воздушного шлюза закрылся, отрезая путь назад.
Он задыхался. Сердце билось все медленнее, будто хотело остановиться.
Они были заточены внутри корабля. Судорожно ловя ртом воздух, Сим упал на колени.
Тот самый корабль, к которому он пришел за спасением, теперь тормозил биение его сердца, омрачал сознание, чем-то отравлял его. С каким-то смутным, угасающим чувством томительного страха Сим понял, что умирает.
Чернота…
Словно в тумане Сим ощущал, как идет время, как сознание силится принудить сердце биться быстрей, быстрей… И заставить глаза видеть ясно. Но сок жизни медленно протекал по усмиренным сосудам, и он слышал тягучий ритм пульса — тук… пауза, тук… пауза, тук…
Он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, даже пальцем. Требовалось неимоверное усилие, чтобы поднять каменный груз век. И совсем невозможно повернуть голову, взглянуть на лежащую рядом Лайт.
Словно вдалеке слышалось ее неровное дыхание. Так раненая птица шуршит сухими, смятыми перьями. Хотя Лайт была совсем близко и он угадывал ее тепло, казалось, их разделяет непомерная даль.
«Я остываю! — думал он. — Уж не смерть ли это? Вялое течение крови, тихое биение сердца, холод во всем теле, тягучий ход мысли…».
Глядя на потолок корабля, он пытался разгадать это сложное сплетение трубок и приспособлений. Постепенно в мозгу рождалось представление о том, как устроен корабль, как он действует. В каком-то медленном прозрении он постигал смысл предметов, на которые переходил его взгляд. Не сразу. Не сразу.
Вот этот прибор с белой поблескивающей шкалой.
Его назначение?
Сим решал задачу с натугой, словно человек под водой.
Люди пользовались этим прибором. Касались его. Чинили. Устанавливали. Вообразили, а уже потом сделали его, установили, наладили, трогали, пользовались им. В приборе было как бы заложено определенное воспоминание, самый облик его, будто образ из сновидения, говорил Симу, как изготовляли эту шкалу и для чего она служит. Рассматривая любой предмет, он прямо из него извлекал нужное знание. Словно некая частица его ума обволакивала предмет, анатомировала и проникала в его суть.
Этот прибор предназначен измерять время!
Миллионы часов времени!
Но как же так?.. Глаза Сима расширились, озарились жарким блеском. Разве есть люди, которым нужен такой прибор?
Кровь стучала в висках, в глазах помутилось. Он зажмурился.
Ему стало страшно. День был на исходе. «Как же так, — думал он, — жизнь уходит, а я лежу. Лежу и не могу двинуться. Молодость скоро кончится. Сколько времени еще пройдет, прежде чем я смогу двигаться?».
Через окошко иллюминатора он видел, как проходит ночь, наступает новый день и опять воцаряется ночь. В небе зябко мерцали звезды.
«Еще четыре-пять дней, и я стану совсем дряхлым и немощным, — думал Сим. — Корабль не дает мне пошевельнуться. Лучше бы я оставался в родной пещере и там сполна насладился назначенной мне короткой жизнью. Чего я достиг тем, что пробился сюда? Сколько рассветов и закатов проходит понапрасну. Лайт рядом со мной, а я даже не могу ее коснуться».
Бред. Сознание куда-то вознеслось. Мысли метались в металлических отсеках корабля. Он чувствовал острый запах металла. Чувствовал, как ночью обшивка напрягается, днем опять расслабляется.
Рассвет. Уже новый рассвет!
«Сегодня я достиг бы полной возмужалости». Он стиснул зубы. «Я должен встать. Должен двигаться. Извлечь ту радость, какую может дать мне эта пора моей жизни».
Но он лежал неподвижно. Чувствовал, как сердце медленно перекачивает кровь из камеры в камеру и дальше через все его недвижимое тело, как она очищается в мерно вздымающихся и опускающихся легких.
Корабль нагрелся. Щелкнуло незримое устройство, и воздух автоматически охладился. Управляемый сквозняк охладил кабину.
Снова ночь. И еще один день.
Четыре дня жизни прошло, а он все лежит.
Сим не пытался бороться. Ни к чему. Его жизнь истекла.
Его больше не тянуло повернуть голову. Он не хотел увидеть Лайт — такое же изуродованное лицо, какое было у его матери: веки словно серые хлопья пепла, глаза как шершавый зернистый металл, щеки будто потрескавшиеся камни. Не хотел увидеть шею, похожую на жухлые плети желтой травы, руки, подобные дыму над угасающим костром, иссохшие груди, жесткие, растрепанные волосы цвета вчерашней сорной травы.
А сам-то он? Как он выглядит? Отвислая челюсть, ввалившиеся глаза, иссеченный старостью лоб?..
Он почувствовал, что к нему возвращаются силы. Сердце билось невообразимо медленно. Сто ударов в минуту. Не может быть. А это спокойствие, хладнокровие, умиротворенность…
Голова сама наклонилась вбок. Сим вытаращил глаза. Глядя на Лайт, он удивленно вскрикнул.
Она была молода и прекрасна.
Лайт смотрела на него, у нее не было сил говорить. Глаза ее были словно кружочки серебра, лебединая шея — будто рука ребенка. Волосы Лайт были точно нежное голубое пламя, питаемое ее хрупкой плотью.
Прошло четыре дня, а она все еще молода… Нет, моложе, чем была, когда они проникли в корабль. Она совсем юная!
Он не верил глазам.
Наконец она заговорила:
— Сколько еще это продлится?
— Не знаю, — осторожно ответил он.
— Мы еще молоды.
— Корабль. Мы ограждены его обшивкой. Металл не пропускает солнце и лучи, которые нас старят.
Она отвела глаза, размышляя.
— Значит, если мы будем здесь…
— То останемся молодыми.
— Еще шесть дней? Четырнадцать? Двадцать?
— Может быть, даже больше.
Она примолкла. Потом после долгого перерыва сказала:
— Сим?
— Да.
— Давай останемся здесь. Не будем возвращаться. Если мы теперь вернемся, ты ведь знаешь, что с нами случится?
— Я не уверен.
— Мы опять начнем стариться, разве нет?
Он отвернулся. Посмотрел на часы с ползущей стрелкой.
— Да. Мы состаримся.
— А вдруг мы состаримся… сразу. Может быть, когда выйдем из корабля, переход окажется слишком резким?
— Может быть.
Снова молчание. Сим сделал несколько движений, разминая руки и ноги. Ему страшно хотелось есть.
— Остальные ждут, — сказал он.
Ответные слова Лайт заставили его ахнуть.
— Остальные умерли, — сказала она. — Или умрут через несколько часов. Все, кого мы знали, уже старики.
Сим попытался представить себе их стариками. Его сестренка Дак — дряхлая, сгорбленная временем… Он тряхнул головой, прогоняя видение.
— Допустим, они умерли, — сказал он. — Но ведь родились другие.
— Люди, которых мы даже не знаем.
— И все-таки люди нашего племени, — ответил он. — Люди, которые будут жить только восемь дней или одиннадцать дней, если мы им не поможем.
— Но мы молоды, Сим! И можем оставаться молодыми!
Лучше не слушать ее. Слишком заманчиво то, о чем она говорит. Остаться здесь. Жить.
— Мы и так прожили больше других, — сказал он. — Мне нужны работники. Люди, которые могли бы наладить корабль. Сейчас мы с тобой оба встанем, найдем какую-нибудь пищу, поедим и проверим, в каком он состоянии. Один я боюсь его налаживать. Уж очень он большой. Нужна помощь.
— Но тогда надо бежать весь этот путь обратно!
— Знаю. — Он медленно приподнялся на локтях. — Но я это сделаю.
— А как ты приведешь сюда людей?
— Мы воспользуемся рекой.
— Если русло осталось прежним. Оно могло сместиться.
— Дождемся, пока не появится подходящее для нас. Я должен вернуться, Лайт. Сын Дайнка ждет меня, моя сестра, твой брат — они состарились, готовятся умереть и ждут вестей от нас…
После долгой паузы он услышал, как Лайт устало подвигается к нему. Она положила голову ему на грудь и с закрытыми глазами погладила его руку.
— Прости. Извини меня. Ты должен вернуться. Я глупая эгоистка.
Он неловко коснулся ее щеки.
— Ты человек. Я понимаю тебя. Не нужно извиняться.
Они нашли пищу. Потом прошли по кораблю. Он был пуст. Только в пилотской кабине лежали останки человека, который, вероятно, был командиром корабля. Остальные, видимо, выбросились в космос в спасательных капсулах. Командир, сидя один у пульта управления, посадил корабль на горе, неподалеку от других упавших и разбившихся кораблей. То, что корабль оказался на возвышенном месте, сохранило его от бурных потоков. Командир умер вскоре после посадки — наверно, сердце не выдержало. И остался корабль лежать здесь, почти в пределах досягаемости для спасшихся, целый и невредимый, но потерявший способность двигаться — на сколько тысяч дней? Если бы командир не погиб, жизнь предков Сима и Лайта могла бы сложиться совсем иначе. Размышляя об этом. Сим уловил далекий зловещий отголосок войны. Чем кончилась эта война миров? Какая планета победила? Или обе проиграли и некому было разыскивать уцелевших? На чьей стороне была правда? Кем был их враг? Принадлежал ли народ Сима к правым или неправым? Выть может, это так и останется неизвестным.
Скорей, скорей, изучить корабль. Он совсем не знал его устройства, но все постигал, идя по переходам и поглаживая механизмы. Да, нужен только экипаж. Один человек не справится с этой махиной. Он коснулся какой-то штуковины. И отдернул руку, словно обжегся.
— Лайт!
— Что это!
Он снова коснулся машины, погладил ее дрожащими руками, и на глазах у него выступили слезы, рот сперва открылся, потом опять закрылся… С глубокой нежностью Сим оглядел машину, наконец повернулся к Лайт.
— С этой штукой… — тихо, будто не веря себе, молвил он, — с этой штукой я… я могу…
— Что, Сим?
Он вложил руку в какую-то чашу с рычагом внутри. Через иллюминатор впереди были видны далекие скалы.
— Кажется, мы боялись, что придется очень долго ждать, пока к горе опять подойдет река? — спросил он с торжеством в голосе.
— Да, Сим, но…
— Река будет. И я вернусь, вернусь сегодня же вечером! И приведу с собой людей. Пятьсот человек! Потому что с этой машиной я могу пробить русло до самых скал, и по этому руслу хлынет поток, который надежно и быстро доставит сюда меня и других! — Он потер бочковидное тело машины. — Как только я ее коснулся, меня сразу осенило, что это за штука и как она действует! Гляди!
Он нажал рычаг.
С жутким воем от корабля протянулся вперед луч раскаленного пламени.
Старательно, методично. Сим принялся высекать лучом русло для утреннего ливневом потока. Луч жадно вгрызался в камень.
Сим решил один бежать к скалам. Лайт останется в корабле на случай какой-нибудь неудачи. На первый взгляд путь до скал казался непреодолимым. Не будет стремительной реки, которая быстро понесет его к цели, позволяя выиграть время. Придется всю дорогу бежать, но ведь солнце перехватит его, застигнет прежде, чем он достигнет укрытия.
— Остается одно: отправиться до восхода.
— Но ты сразу замерзнешь, Сим.
— Гляди.
Он изменил наводку машины, которая только что закончила прокладывать борозду в каменном ложе долины. Чуть приподнял гладкое дуло, нажал рычаг и закрепил его. Язык пламени протянулся в сторону скал. Сим подкрутил, верньер дальности и сфокусировал пламя так, что оно обрывалось в трех милях от машины. Готово. Он повернулся к Лайт.
— Я не понимаю, — сказала она.
Сим открыл люк воздушного шлюза.
— Мороз лютый, и до рассвета еще полчаса. Но я побегу вдоль пламени, достаточно близко. Жарко не будет, но для поддержания жизни тепла хватит.
— Мне это не кажется надежным, — возразила Лайт.
— А что надежно в этом мире? — Он подался вперед. — Зато у меня будет лишних полчаса в запасе. И я успею добраться до скал.
— А если машина откажет, пока ты будешь бежать рядом с лучом?
— Об этом лучше не думать, — сказал Сим.
Миг, и он уже снаружи — и попятился назад, как если бы его ударили в живот. Казалось, сердце сейчас взорвется. Среда родной планеты снова взвинтила его жизненный ритм. Сим почувствовал, как учащается пульс и кровь клокочет в сосудах.
Ночь была холодна, как смерть. Гудящий тепловой луч, проверенный, обогревающий, протянулся от корабля через долину. Сим бежал вдоль него совсем близко. Один неверный шаг, и…
— Я вернусь, — крикнул он Лайт.
Бок о бок с лучом света он исчез вдали.
Рано утром пещерный люд увидел длинный перст оранжевого накала и парящее вдоль него таинственное беловатое видение. Толпа бормотала, ужасалась, благоговейно ахала.
Когда же Сим, наконец, достиг скал своего детства, он увидел скопище совершенно чужих людей. Ни одного знакомого лица. Тут же он сообразил, как нелепо было ожидать другого. Один старик подозрительно рассматривал его.
— Кто ты? — крикнул он. — Ты пришел с чужих скал? Как твое имя?
— Я Сим, сын Сима!
— Сим! — пронзительно вскрикнула старая женщина, которая стояла на утесе вверху. Она заковыляла вниз по каменной дорожке. — Сим, Сим, неужели это ты?
Он смотрел на нее в полном замешательстве.
— Но я вас не знаю, — пробормотал он.
— Сим, ты меня не узнаешь? О Сим, это же я, Дак!
— Дак!
У него все сжалось в груди. Женщина упала в его объятия. Эта трясущаяся, полуслепая старуха — его сестра.
Вверху показалось еще одно лицо. Лицо старика, свирепое, угрюмое. Злобно рыча, он глядел на Сима.
— Гоните его отсюда! — закричал старик. — Он из вражеского стана. Он жил в чужих скалах! Он до сих пор молодой! Кто уходил туда, тому не место среди нас! Предатель!
Вниз по склону запрыгал тяжелый камень.
Сим отпрянул в сторону, увлекая сестру с собой.
Толпа взревела. Потрясая кулаками, все кинулись к Симу.
— Смерть ему, смерть! — бесновался незнакомый Симу старик.
— Стойте! — Сим выбросил вперед обе руки. — Я пришел с корабля!
— С корабля?
Толпа замедлила шаг. Прижавшись к Симу, Дак смотрела на его молодое лицо и поражалась, какое оно гладкое.
— Убейте его, убейте, убейте! — прокаркал старик и взялся за новый камень.
— Я продлю вашу жизнь на десять, двадцать, тридцать дней!
Они остановились. Раскрытые рты, неверящие глаза…
— Тридцать дней? — эхом отдавалось в толпе. — Как?
— Идемте со мной к кораблю. Внутри него человек может жить почти вечно!
Старик поднял над головой камень, но, сраженный апоплексическим ударом, хрипя скатился по склону вниз, к самым ногам Сима.
Сим нагнулся, пристально разглядывая морщинистое лицо, холодные мертвые глаза, вяло оскаленный рот, иссохшее недвижимое тело.
— Кайон!
— Да, — произнес за его спиной странный, скрипучий голос Дак. — Твой враг. Кайон.
В ту ночь двести человек вышли в путь к кораблю. Вода устремилась по новому руслу. Сто человек утонули, затерялись в студеной ночи. Остальные вместе с Симом дошли до корабля.
Лайт ждала их и распахнула металлический люк.
Шли недели. Поколение за поколением сменялись в скалах, пока ученые и механики трудились над кораблем, постигая разные механизмы и их действие.
И вот, наконец, двадцать пять человек встали по местам внутри корабля. Теперь — в далекий путь!
Сим взялся за рычаги управления.
Подошла Лайт, сонно протирая глаза, села на пол подле него и положила голову ему на колено.
— Мне снился сон, — заговорила она, глядя куда-то вдаль. — Мне снилось, будто я жила в пещере, в горах, на студеной и жаркой планете, где люди старились и умирали за восемь дней.
— Нелепый сон, — сказал Сим. — Люди не могли бы жить в таком кошмаре. Забудь про это. Сон твой кончился.
Он мягко нажал рычаги. Корабль поднялся и ушел в космос.
Сим был прав.
Кошмар, наконец, кончился.
О скитаньях вечных и о земле (перевод Н. Галь).
Семьдесят лет кряду Генри Уильям Филд писал рассказы, которых никто никогда не печатал, и вот однажды в половине двенадцатого ночи он поднялся и сжег десять миллионов слов. Отнес все рукописи в подвал своего мрачного старого особняка, в котельную, и швырнул в печь.
— Вот и все, — сказал он и, раздумывая о своих напрасных трудах и загубленной жизни, вернулся в спальню, полную всяческих антикварных диковинок, и лег в постель. — Зря я пытался изобразить наш безумный мир, это была ошибка. Год 2257-й, ракеты, атомные чудеса, странствия к чужим планетам и двойным солнцам. Кому же это под силу! Пробовали-то все. И ни у одного современного автора ничего не вышло.
Космос слишком необъятен, думал он. Межзвездные корабли слишком быстры, открытия атомной науки слишком внезапны. Но другие с грехом пополам все же печатались, а он, богатый и праздный, всю жизнь потратил впустую.
Целый час он терзался такими мыслями, а потом побрел через ночные комнаты в библиотеку и зажег фонарь. Среди книг, к которым полвека никто не прикасался, он наудачу выбрал одну. Книге минуло три столетия, ветхие страницы пожелтели, но он впился в эту книгу и жадно читал до самого рассвета…
В девять утра Генри Уильям Филд выбежал из библиотеки, кликнул слуг, вызвал по телевизору юристов, друзей, ученых, литераторов.
— Приезжайте сейчас же! — кричал он.
Не прошло и часу, как у него собралось человек двенадцать; Генри Уильям Филд ждал в кабинете — встрепанный, небритый, до неприличия взбудораженный, переполненный каким-то непонятным, лихорадочным весельем. Высохшими руками он сжимал толстую книгу и, когда с ним здоровались, только смеялся в ответ.
— Смотрите, — сказал он наконец, — вот книга, ее написал исполин, который родился в Эшвиле, штат Северная Каролина, в тысяча девятисотом году. Он давно уже обратился в прах, а когда-то написал четыре огромных романа. Он был как ураган. Он вздымал горы и вбирал в себя вихри. Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать восьмого года он умер в Балтиморе, в больнице Джона Хопкинса, от древней страшной болезни — пневмонии, после него остался чемодан, набитый рукописями, и все карандашом.
Собравшиеся посмотрели на книгу: «Взгляни на дом свой, ангел».
Старик Филд выложил на стол еще три книги: «О времени и о реке», «Паутина и скала», «Домой возврата нет».
— Их написал Томас Вулф, — сказал он. — Три столетия он покоится в земле Северной Каролины.
— Неужели же вы созвали нас только затем, чтобы показать книги какого-то мертвеца? — изумились друзья.
— Нет, не только! Я созвал вас, потому что понял: Том Вулф — вот кто нам нужен! Вот человек, созданный для того, чтобы писать о великом, о Времени и Пространстве, о галактиках и космической войне, о метеорах и планетах. Он любил и описывал все вот в таком роде, величественное и грозное. Просто он родился слишком рано. Ему нужен был материал поистине грандиозный, а на Земле он ничего такого не нашел. Ему следовало родиться не сто тысяч дней назад, а сегодня.
— А вы, боюсь, немного опоздали, — заметил профессор Боултон.
— Ну, нет! — отрезал старик. — Я-то не дам действительности меня обокрасть. Вы, профессор, ставите опыты с путешествиями во времени. Надеюсь, вы уже в этом месяце достроите свою машину. Вот вам чек, сумму проставьте сами. Если понадобятся еще деньги, скажите только слово. Вы ведь уже путешествовали в прошлое?
— Да, на несколько лет назад, но не на столетия…
— А мы добьемся столетий! И вы все, — он обвел присутствующих неистовым, сверкающим взором, — будете помогать Боултону. Мне необходим Томас Вулф.
Все ахнули.
— Да-да, — подтвердил старик. — Вот что я задумал. Вы доставите мне Вулфа. Сообща мы выполним великую задачу, полет с Земли на Марс будет описан так, как способен это сделать один лишь Томас Вулф!
И все ушли, а Филд остался со своими книгами, он листал ветхие страницы и, кивая, бормотал про себя.
— Да, да, конечно! Том — вот кто нам нужен. Том — самый подходящий парень для этого дела.
Медленно влачился месяц. Дни упорно не желали расставаться с календарем, нескончаемо тянулись недели, и Генри Уильям Филд готов был взвыть от отчаяния.
На исходе месяца он однажды проснулся в полночь. Трезвонил телефон.
В темноте Филд протянул руку.
— Слушаю.
— Говорит профессор Боултон.
— Что скажете?
— Я отбываю через час.
— Отбываете? Куда? Вы что, бросаете работу? Это невозможно!
— Позвольте, мистер Филд. Отбываю — это значит отбываю.
— Так вы и вправду отправляетесь?
— Через час.
— В тысяча девятьсот тридцать восьмой? Пятнадцатое сентября?
— Да.
— Вы точно записали дату? Вдруг вы прибудете, когда он уже умрет? Смотрите не опоздайте! Постарайтесь попасть туда загодя, скажем, за час до его смерти.
— Хорошо.
— Я так волнуюсь, насилу держу в руках трубку. Счастливо, Боултон! Доставьте его сюда в целости и сохранности.
— Спасибо, сэр. До свидания.
В трубке щелкнуло.
Генри Уильям Филд лежал без сна, ночь отсчитывала минуты. Он думал о Томе Вулфе как о давно потерянном брате, которого надо поднять невредимым из-под холодного могильного камня, возвратить ему плоть и кровь, горение и слово. И всякий раз он трепетал при мысли о Боултоне — о том, кого ветер Времени уносит вспять, к иным календарям, к иным лицам.
«Том, — в полудреме думал он с бессильной нежностью, словно старик отец, взывающий к любимому, давно потерянному сыну, — Том, где ты сейчас? Приходи, мы тебе поможем, ты непременно должен прийти, ты нам так нужен! Мне это не под силу, Том, и никому из нас, теперешних, не под силу. Раз уж я сам не могу с этим справиться, так хоть помогу тебе. У нас ты можешь шутя играть ракетами, Том, вот тебе звезды — пригоршни цветных стеклышек. Бери все, что душе угодно, у нас все есть. Тебе придутся по вкусу наше горение и наши странствия — они созданы для тебя. Мы, нынешние, — жалкие писаки, Том, я всех перечел, и ни один тебя не стоит. Я одолел многое множество их сочинений, Том, и нигде ни на миг не ощутил Пространства — для этого нужен ты! Дай же старику то, к чему он стремился всю жизнь, ведь Бог свидетель, я всегда ждал, что сам ли я или кто другой напишет наконец поистине великую книгу о звездах, — и ждал напрасно. Каков ты ни есть сегодня ночью, Том Вулф, покажи, на что ты способен. Эту книгу ты готовился создать. Критики говорят — эта прекрасная книга уже сложилась у тебя в голове, но тут жизнь твоя оборвалась. И вот выпал случай, Том, ты ведь его не упустишь? Ты ведь послушаешься и придешь к нам, придешь сегодня ночью и будешь здесь утром, когда я проснусь? Правда, Том?».
Веки Филда смежились, смолк язык, лихорадочно лепетавший все ту же настойчивую мольбу; уснули губы.
Часы пробили четыре.
Он пробудился ясным трезвым утром и ощутил в груди нарастающий прилив волнения. Он боялся мигнуть — вдруг то, что ждет его где-то в доме, кинется бежать, хлопнет дверью и исчезнет навеки. Он прижал руки к худой старческой груди.
Вдалеке… шаги…
Одна за другой отворялись и затворялись двери. В спальню вошли двое.
Филд слышал их дыхание. И уже различал походку. У одного мелкие аккуратные шажки, точно у паука, — это Боултон. Поступь второго выдает человека рослого, крупного, грузного.
— Том? — вскрикнул старик. Он все еще не открывал глаз.
— Да, — услышал он наконец.
Едва Филд увидел Тома Вулфа, образ, созданный его воображением, лопнул по всем швам, как слишком тесная одежка на большом не по возрасту ребенке.
— Дай я на тебя погляжу, Том Вулф! — снова и снова твердил Филд, неуклюже вылезая из постели. Его трясло. — Да поднимите же шторы, дайте на него посмотреть! Том Вулф, неужели это ты?
Огромный, плотный Том Вулф смотрел на него сверху вниз, растопырив тяжелые руки, чтобы не потерять равновесия в этом незнакомом мире. Он посмотрел на старика, обвел глазами комнату, губы его дрожали.
— Ты совсем такой, как тебя описывали, Том, только больше.
Томас Вулф засмеялся, захохотал во все горло — решил, должно быть, что сошел с ума или видит какой-то нелепый сон; шагнул к старику, дотронулся до него, оглянулся на профессора Боултона, ощупал свои плечи, ноги, осторожно покашлял, приложил ладонь ко лбу.
— Жара больше нет, — сказал он. — Я здоров.
— Конечно, здоров, Том!
— Ну и ночка! — сказал Томас Вулф. — Тяжко мне пришлось. Я думал, ни одному больному на свете не бывало так худо. Вдруг чувствую — плыву. И подумал: ну и жар у меня. Чувствую, меня куда-то несет. И подумал: все, умираю. Подходит ко мне человек. Я подумал — гонец Господень. Взял он меня за руки. Чую — электричеством пахнет. Взлетел я куда-то вверх, вижу — медный город. Ну, думаю, прибыл. Вот оно, царство небесное, а вот и врата! Окоченел я с головы до пят, будто меня держали в снегу. Смех разбирает, надо мне что-то делать, а то я окончательно решу, что спятил. Вы ведь не господь Бог, а? С виду что-то не похоже.
Старик рассмеялся.
— Нет-нет, Том, я не Бог, только прикидываюсь. Я Филд. — Он опять засмеялся. — Надо же! Я так говорю, как будто он может знать, кто такой Филд. Том, я Филд, финансовый туз, — кланяйся пониже, целуй руку. Я Генри Филд, мне нравятся твои книги. Я перенес тебя сюда. Подойди-ка.
И старик потащил Вулфа к широченному зеркальному окну.
— Видишь в небе огни, Том?
— Да, сэр.
— Фейерверк видишь?
— Вижу.
— Это совсем не то, что ты думаешь, сынок. Нынче не Четвертое июля. Не как в твое время. Теперь у нас каждый день — праздник независимости. Человек объявил, что он свободен от Земли. Власть земного притяжения давным-давно свергнута. Человечество победило. Вон та зеленая «римская свеча» летит на Марс. А тот красный огонек — ракета с Венеры. И еще… видишь, сколько их? Желтые, голубые… Это межпланетные корабли.
Томас Вулф смотрел во все глаза, точно ребенок-великан, завороженный многоцветными огненными чудесами, что сверкают и кружат в июльских сумерках, и вспыхивают, и разрываются с оглушительным треском.
— Какой теперь год?
— Год ракеты. Смотри! — Старик коснулся каких-то растений, и у него под рукой они вдруг расцвели. Цветы были точно белое и голубое пламя. Они пламенели, искрились прохладными удлиненными лепестками. Венчики их были два фута в поперечнике и холодно голубели, словно осенняя луна. — Это лунные цветы, — сказал Филд. — С обратной стороны Луны. — Он чуть коснулся их, и они осыпались серебряным дождем, брызнули белые искры и растаяли в воздухе. — Год ракеты. Вот тебе подходящее название, Том. Вот почему мы перенесли тебя сюда: ты нам нужен. Ты единственный человек, способный совладать с Солнцем и не обратиться в жалкую горсточку золы. Мы хотим, чтобы ты играл Солнцем, как мячом, — Солнцем и звездами. И всем, что увидишь по пути на Марс.
— На Марс? — Томас Вулф обернулся, схватил старика за плечо, наклонился, недоверчиво всматриваясь ему в лицо.
— Да. Ты летишь сегодня в шесть.
Старик поднял затрепетавший в воздухе розовый билетик и ждал, когда Том догадается его взять.
Было пять часов.
— Да-да, конечно, я очень ценю все, что вы сделали! — воскликнул Томас Вулф.
— Сядь, Том. Перестань бегать из угла в угол.
— Дайте договорить, мистер Филд, дайте мне кончить, я должен высказать все до конца.
— Мы уже столько часов спорим, — в изнеможении взмолился Филд.
Они проговорили с утреннего завтрака до полудня и с полудня до вечернего чая, переходили из одной комнаты в другую (а их была дюжина) и от одного довода к другому (а их было десять дюжин); обоих бросало в жар, и в холод. И снова в жар.
— Все сводится вот к чему, — сказал наконец Томас Вулф. — Не могу я здесь оставаться, мистер Филд. Я должен вернуться. Это не мое время. Вы не имели права вмешиваться…
— Но…
— Моя работа была в самом разгаре, а лучшую свою книгу я еще и не начал — и вдруг вы хватаете меня и переносите на три столетия вперед. Вызовите профессора Боултона, мистер Филд. Пускай он посадит меня в свою машину, какая она ни есть, и отправит обратно в тысяча девятьсот тридцать восьмой, там мое время и мое место. Больше мне от вас ничего не надо.
— Неужели ты не хочешь увидеть Марс?
— Еще как хочу! Но я знаю, это не для меня. Вся моя работа пойдет прахом. На меня навалится груда ощущений, которые я не смогу вместить в мои книги, когда вернусь домой.
— Ты не понимаешь, Том, ты просто не понимаешь.
— Прекрасно понимаю, вы эгоист.
— Эгоист? — переспросил старик. — Да, конечно, и еще какой! Ради себя и ради других.
— Я хочу вернуться домой.
— Послушай, Том…
— Вызовите профессора Боултона!
— Том, я очень не хотел тебе говорить… Я надеялся, что не придется, что в этом не будет нужды. Но ты не оставляешь мне выбора.
Старик протянул руку к завешенной стене, отдернул занавес, открыв большой белый экран, и начал вращать диск, набирая какие-то цифры; экран замерцал, ожил, огни в комнате медленно померкли — и перед глазами возникло кладбище.
— Что вы делаете? — резко спросил Вулф, шагнул вперед и уставился на экран.
— Я совсем этого не хотел, — сказал старик. — Смотри.
Кладбище лежало перед ними в ярком свете летнего полдня. С экрана потянуло жарким запахом летней земли, разогретого гранита, свежестью журчащего по соседству ручья. В ветвях дерева свистела какая-то пичуга. Среди могильных камней кивали алые и желтые цветы, экран двигался, небо поворачивалось, старик вертел диск, увеличивая изображение… и вот посреди экрана выросла мрачная гранитная глыба — она растет, близится, заполняет все, они уже ничего больше не видят и не чувствуют, и в полутемной комнате Томас Вулф, подняв глаза, читает высеченные на граните слова — раз, другой, третий… И задохнувшись, перечитывает вновь, ибо это его имя:
ТОМАС ВУЛФ.
И дата его рождения, и дата смерти, и в холодной комнате пахнет душистым зеленым папоротником.
— Выключите, — сказал он.
— Прости, Том.
— Выключите, ну! Не верю я этому.
— Это правда.
Экран почернел, и комнату накрыл полуночный небосвод, она стала склепом, едва чувствовалось последнее дыхание цветов.
— Значит, я уже не проснулся, — сказал Томас Вулф.
— Да. Ты умер тогда, в сентябре тысяча девятьсот тридцать восьмого.
— И не дописал книгу.
— Ее напечатали другие, они отнеслись к ней очень бережно, сделали за тебя все, что надо.
— Я не дописал свою книгу, не дописал!
— Не горюй так.
— Вам легко говорить!
Старик все не зажигал света. Ему не хотелось видеть Тома таким.
— Сядь, сынок.
Молчание.
— Том?
Никакого ответа.
— Сядь, сынок. Хочешь чего-нибудь выпить?
Вздох, потом сдавленное рычание, словно застонал раненый зверь.
— Это несправедливо, нечестно! Мне надо было еще столько сделать!
Он глухо зарыдал.
— Перестань, — сказал старик. — Слушай. Выслушай меня. Ты еще жив — так? Здесь, сейчас ты живой? Ты дышишь и чувствуешь, верно?
Томас Вулф ответил не сразу:
— Верно.
— Так вот… — В темноте Филд подался вперед. — Я перенес тебя сюда. Том, я даю тебе еще одну возможность. Лишний месяц или около того. Думаешь, я тебя не оплакивал? Я прочел твои книги, а потом увидел надгробный камень, который триста лет точили ветер и дождь, и подумал — такого таланта не стало! Эта мысль меня просто убила, поверь. Просто убила! Я не жалел денег, лишь бы найти какой-то путь к тебе. Ты получил отсрочку — правда, короткую, очень короткую. Профессор Боултон говорит, если очень повезет, мы сумеем продержать каналы Времени открытыми два месяца. Он будет держать их для тебя два месяца, но не дольше. За этот срок ты должен написать книгу, Том, ту книгу, которую мечтал написать, — нет-нет, сынок, не ту, которую ты писал для современников, они все умерли и обратились в прах, этого уже не изменить. Нет, теперь ты создашь книгу для нас, живущих, она нам очень-очень нужна. Ты оставишь ее нам ради себя же самого, она будет во всех отношениях выше и лучше твоих прежних книг… ведь ты ее напишешь, Том? Можешь ты на два месяца забыть тот камень, больницу — и писать для нас? Ты напишешь, правда, Том?
Комнату медленно заполнил свет. Том Вулф стоял и смотрел в окно — большой, массивный, а лицо бледное, усталое. Он смотрел на ракеты, что проносились в неярком вечереющем небе.
— Я сперва не понял, что вы для меня сделали, — сказал он. — Вы мне даете еще немного времени, а время мне всего дороже и нужней, оно мне друг и враг, я всегда с ним воевал, и отблагодарить вас я, видно, могу только одним способом. Будь по-вашему… — Он запнулся. — А когда я кончу работу? Что тогда?
— Вернешься в больницу, Том, в тысяча девятьсот тридцать восьмой год.
— Иначе нельзя?
— Мы не можем изменить Время. Мы взяли тебя только на пять минут. И вернем тебя на больничную койку через пять минут после того, как ты ее оставил. Таким образом, мы ничего не нарушим. Все это уже история. Тем, что ты живешь сейчас с нами, в будущем, ты нам не повредишь. Но если ты откажешься вернуться, ты повредишь прошлому, а значит, и будущему, многое перевернется, будет хаос.
— Два месяца, — сказал Томас Вулф.
— Два месяца.
— А ракета на Марс летит через час?
— Да.
— Мне нужны бумага и карандаши.
— Вот они.
— Надо собираться. До свидания, мистер Филд.
— Счастливо, Том.
Шесть часов. Заходит солнце. Небо алеет, как вино. В просторном доме тишина. Жарко, но старика знобит, и вот наконец появляется профессор Боултон.
— Ну как, Боултон? Как он себя чувствовал, как держался на космодроме? Да говорите же!
Профессор улыбается.
— Он просто чудище — такой великан, ни один скафандр ему не впору, пришлось спешно делать новый. Жаль, вы не видели, что это было: все-то он обошел, все ощупал, принюхивается, как большой пес, говорит без умолку, глаза круглые, ненасытные. И от всего приходит в восторг — прямо как мальчишка!
— Дай-то Бог, дай Бог! Боултон, а вы правда продержите его тут два месяца?
Профессор нахмурился.
— Вы же знаете, он не принадлежит нашему времени. Если энергия здесь хоть на миг ослабнет, Вулфа разом притянет обратно в прошлое, как бумажный мячик на резинке. Поверьте, мы всячески стараемся его удержать.
— Это необходимо, поймите! Нельзя, чтобы он вернулся, не докончив книгу! Вы должны…
— Смотрите! — прервал Боултон.
В небо взмыла серебряная ракета.
— Это он? — спросил старик.
— Да, — сказал профессор. — Это Вулф летит на Марс.
— Браво, Том! — завопил старик, потрясая кулаками над головой. — Задай им жару!
Ракета утонула в вышине, они проводили ее глазами.
К полуночи до них дошли первые страницы.
Генри Уильям Филд сидел у себя в библиотеке. Перед ним на столе гудел аппарат. Аппарат повторял слова, написанные далеко по ту сторону Луны. Он выводил их черным карандашом, в точности воспроизводя торопливые каракули Тома Вулфа, нацарапанные за миллион миль отсюда. Насилу дождавшись, чтобы на стол легла стопка бумажных листов, старик схватил их и принялся читать, а Боултон и слуги стояли и слушали. Он читал о Пространстве и Времени, и о полете, о большом человеке в большом пути, о долгой полночи и о холоде космоса, и о том, как изголодавшийся человек с жадностью поглощает все это и требует еще и еще. Он читал, и каждое слово полно было горения, и грома, и тайны.
Космос — как осень, писал Томас Вулф. И говорил о пустынном мраке, об одиночестве, о том, как мал затерянный в Космосе человек. Говорил о вечной, непроходящей осени. И еще — о межпланетном корабле, о том, как пахнет металл и какой он на ощупь, и о чувстве высокой судьбы, о неистовом восторге, с каким наконец-то отрываешься от Земли, оставляешь позади все земные задачи и печали и стремишься к задаче куда более трудной, к печали куда более горькой. Да, это были прекрасные страницы, и они говорили то, что непременно надо было сказать о Вселенной и о человеке и о его крохотных ракетах, затерянных в космосе.
Старик читал, пока не охрип, за ним читал Боултон, потом остальные — до глубокой ночи, когда аппарат перестал писать и все поняли, что Том уже в постели, там, в ракете, летящей на Марс… наверно, он еще не спит, нет, еще долго он не уснет, так и будет лежать без сна, словно мальчишка в канун открытия цирка: ему все не верится, что уже воздвигнут огромный, черный, весь в драгоценных каменьях балаган, и представление начинается, и десять миллиардов сверкающих акробатов качаются на туго натянутых проволоках, на незримых трапециях Пространства.
— Ну вот! — выдохнул старик, бережно откладывая последние страницы первой главы. — Что вы об этом скажете, Боултон?
— Это хорошо.
— Черта с два хорошо! — заорал Филд. — Это великолепно! Прочтите еще раз, сядьте и прочтите еще раз, черт вас побери!
Так оно и шло, день за днем, по десять часов кряду.
На полу росла груда желтоватой исписанной бумаги — за неделю она стала огромной, за две недели — неправдоподобной, к концу месяца — совершенно немыслимой.
— Вы только послушайте! — кричал Филд и читал вслух. — А это?! А вот еще глава, Боултон, а вот повесть, она только что передана, называется «Космическая война», целая повесть о том, каково это — воевать в космосе. Он говорил с разными людьми, расспрашивал солдат, офицеров, ветеранов Пространства. И обо всем написал. А вот еще глава, называется «Долгая полночь», а эта — о том, как негры заселили Марс, а вот очерк — портрет марсианина, ему просто цены нет!
Боултон откашлялся.
— Мистер Филд…
— После, после, не мешайте.
— Дурные новости, сэр.
Филд вскинул седую голову.
— Что такое? Что-нибудь с Элементом Времени?
— Передайте Вулфу, пускай поторопится, — мягко сказал Боултон. — Вероятно, на этой неделе связь с Прошлым оборвется.
— Я дам вам еще миллион долларов, только поддерживайте ее.
— Дело не в деньгах, мистер Филд. Сейчас все зависит от самой обыкновенной физики. Я сделаю все, что в моих силах. Но вы его предупредите на всякий случай.
Старик съежился в кресле, стал совсем крохотный.
— Неужели вы сейчас отнимете его у меня? Он так великолепно работает! Видели бы вы, какие эскизы он передал только час назад — рассказы, наброски. Вот, вот — это про космические течения, а это — о метеоритах. А вот начало повести под названием «Пушинка и пламя»…
— Что поделаешь…
— Но если мы сейчас его лишимся, может быть, вы сумеете доставить его сюда еще раз?
— Неумеренное вмешательство в Прошлое слишком опасно.
Старик будто окаменел.
— Тогда вот что. Устройте так, чтобы Вулф не тратил ни минуты на канитель с карандашом и бумагой — пускай печатает на машинке либо диктует, словом, позаботьтесь о какой-нибудь механизации. Непременно!
Аппарат стрекотал без устали — за полночь, и потом до рассвета, и весь день напролет. Старик Филд провел бессонную ночь; едва он смежит веки, аппарат вновь оживает — и он встрепенется, и снова космические просторы, и странствия, и необъятность бытия хлынут к нему, преображенные мыслью другого человека.
«…бескрайние звездные луга космоса…»
Аппарат запнулся, дрогнул.
— Давай, Том! Покажи им!
Старик застыл в ожидании.
Зазвонил телефон.
Голос Боултона:
— Мы больше не можем поддерживать связь, мистер Филд. Еще минута — и контакт Времени сойдет на нет.
— Сделайте что-нибудь!
— Не могу.
Телетайп дрогнул. Словно околдованный, похолодев от ужаса, старик Филд следил, как складываются черные строчки:
«…марсианские города — изумительные, неправдоподобные, точно камни, снесенные с горных вершин какой-то стремительной невероятной лавиной и застывшие наконец сверкающими россыпями…»
— Том! — вскрикнул старик.
— Все, — прозвучал в телефонной трубке голос Боултона.
Телетайп помедлил, отстучал еще слово и умолк.
— Том!!! — отчаянно закричал Филд.
Он стал трясти телетайп.
— Бесполезно, — сказал голос в трубке. — Он исчез. Я отключаю Машину Времени.
— Нет! Погодите!
— Но…
— Слышали, что я сказал? Погодите выключать! Может быть, он еще здесь.
— Его больше нет. Это бесполезно, энергия уходит впустую.
— Пускай уходит!
Филд швырнул трубку.
И повернулся к телетайпу, к незаконченной фразе.
— Ну же, Том, не могут они вот так от тебя отделаться, не поддавайся, мальчик, ну же, продолжай! Докажи им, Том, ты же молодчина, ты больше, чем Время и Пространство и все эти проклятые механизмы, у тебя такая силища, у тебя железная воля. Том, докажи им всем, не давай отправить тебя обратно!
Щелкнула клавиша телетайпа.
— Том, это ты?! — вне себя забормотал старик. — Ты еще можешь писать? Пиши, Том, не сдавайся, пока ты не опустил рук, тебя не могут отослать обратно, не могут!!!
— «В », — стукнула машина.
— Еще, Том, еще!
— «Дыхании », — отстучала она.
— Ну, ну?!
— «Марса », — напечатала машина и остановилась. Короткая тишина. Щелчок. И машина начала сызнова, с новой строчки:
«В дыхании Марса ощущаешь запах корицы и холодных пряных ветров, тех ветров, что вздымают летучую пыль, и омывают нетленные кости, и приносят пыльцу давным-давно отцветших цветов…»
— Том, ты еще жив!
Вместо ответа аппарат еще десять часов кряду взрывался лихорадочными приступами и отстучал шесть глав «Бегства от демонов».
— Сегодня уже полтора месяца, Боултон, целых полтора месяца, как Том полетел на Марс и на астероиды. Смотрите, вот рукописи. Десять тысяч слов в день, он не дает себе передышки, не знаю, когда он спит, успевает ли поесть, да это мне все равно, и ему тоже, ему одно важно — дописать, он ведь знает, что время не ждет.
— Непостижимо, — сказал Боултон. — Наши реле не выдержали, энергия упала. Мы изготовили для главного канала новые реле, которые обеспечивают надежность Элемента Времени, но ведь на это ушло три дня — и все-таки Вулф продержался! Видно, это зависит еще и от его личности, тут действует что-то такое, чего мы не предусмотрели. Здесь, в нашем времени, Вулф живет — и, оказывается, Прошлому не так-то легко его вернуть. Время не так податливо, как мы думали. Мы пользовались неправильным сравнением. Это не резинка. Это больше похоже на диффузию — взаимопроникновение жидких слоев. Прошлое как бы просачивается в Настоящее… Но все равно придется отослать его назад, мы не можем оставить его здесь: в Прошлом образуется пустота, все сместится и спутается. В сущности, Вулфа сейчас удерживает у нас только одно — он сам, его страсть, его работа. Дописав книгу, он ускользнет из нашего времени так же естественно, как выливается вода из стакана.
— Мне плевать, что, как и почему, — возразил Филд. — Я знаю одно: Том заканчивает свою книгу! У него все тот же талант и вдохновение и есть что-то еще, что-то новое, он ищет ценностей, которые превыше Пространства и Времени. Он написал психологический этюд о женщине, которая остается на Земле, когда отважные космонавты устремляются в Неизвестность, — это прекрасно написано, правдиво и тонко; Том назвал свой этюд «День ракеты», он описал всего лишь один день самой обыкновенной провинциалки, она живет у себя в доме, как жили ее прабабки — ведет хозяйство, растит детей… невиданный расцвет науки, грохот космических ракет, а ее жизнь почти такая же, как была у женщин в каменном веке. Том правдиво, тщательно и проникновенно описал ее порывы и разочарования. Или вот еще рукопись, называется «Индейцы». Тут он пишет о марсианах: они — индейцы космоса, их вытеснили и уничтожили, как в старину индейские племена — чероков, ирокезов, черноногих. Выпейте, Боултон, выпейте!
На исходе второго месяца Том Вулф возвратился на Землю.
Он вернулся в пламени, как в пламени улетал, шагами исполина он пересек космос и вступил в дом Генри Уильяма Филда, в библиотеку, где на полу громоздились кипы желтой бумаги, исчерканной карандашом либо покрытой строчками машинописи; груды эти предстояло разделить на шесть частей, они составляли шедевр, созданный с невероятной быстротой, нечеловечески упорным трудом, в постоянном сознании неумолимо уходящих минут.
Том Вулф возвратился на Землю, он стоял в библиотеке Филда и смотрел на громады, рожденные его сердцем и его рукой.
— Хочешь все это прочесть, Том? — спросил старик.
Но он покачал массивной головой, широкой ладонью откинул назад гриву темных волос.
— Нет, — сказал он. — Боюсь начинать. Если начну, захочу взять все это с собой. А мне ведь нельзя это забрать домой, правда?
— Нельзя, Том.
— А очень хочется.
— Ничего не поделаешь, нельзя. В тот год ты не написал нового романа. Что написано здесь, должно здесь и остаться, что написано там, должно остаться там. Ничего нельзя изменить.
— Понимаю, — с тяжелым вздохом Вулф опустился в кресло. — Устал я. Ужасно устал. Нелегко это было. Но и здорово! Который же сегодня день?
— Шестидесятый.
— Последний?
Старик кивнул, и долгие минуты оба молчали.
— Назад, в тысяча девятьсот тридцать восьмой, на кладбище, под камень, — сказал Том Вулф, закрыв глаза. — Не хочется мне. Лучше бы я про это не знал, страшно знать такое…
Голос его замер, он уткнулся лицом в широкие ладони, да так и застыл.
Дверь отворилась. Вошел Боултон со склянкой в руках и остановился за креслом Тома Вулфа.
— Что это у вас? — спросил старик Филд.
— Давно уничтоженный вирус, — ответил Боултон. — Пневмония. Очень древний и очень свирепый недуг. Когда мистер Вулф прибыл к нам, мне, разумеется, пришлось его вылечить, чтобы он мог справиться со своей работой; при нашей современной технике это было проще простого. Культуру микроба я сохранил. Теперь, когда мистер Вулф возвращается, надо будет заново привить ему пневмонию.
— А если не привить?
Том Вулф поднял голову.
— Если не привить, в тысяча девятьсот тридцать восьмом году он выздоровеет.
Том Вулф встал.
— То есть как? Выздоровею, стану на ноги — там, у себя, — буду здоров и натяну могильщикам нос?
— Совершенно верно.
Том Вулф уставился на склянку, рука его судорожно дернулась.
— Ну, а если я уничтожу этот ваш вирус и не дамся вам?
— Этого никак нельзя.
— Ну… а если?
— Вы все разрушите.
— Что — все?
— Связь вещей, ход событий, жизнь, всю систему того, что есть и что было, что мы не вправе изменить. Вы не можете все это нарушить. Безусловно одно: вы должны умереть, и я обязан об этом позаботиться.
Вулф поглядел на дверь.
— А если я убегу и вернусь без вашей помощи?
— Машина Времени у нас под контролем. Вам не выйти из этого дома. Я вынужден буду силой вернуть вас сюда и сделать прививку. Я предвидел, что под конец осложнений не миновать, и сейчас внизу наготове пять человек. Стоит мне крикнуть… сами видите, это бесполезно. Ну вот, так-то лучше.
Вулф отступил, обернулся, поглядел на старика, в окно, обвел взглядом просторную комнату.
— Простите меня. Очень не хочется умирать. Ох, как не хочется!
Старик подошел, стиснул его руку.
— А ты смотри на это так: тебе удалось небывалое — выиграть у жизни два месяца сверх срока, и ты написал еще одну книгу — последнюю, новую книгу! Подумай об этом — и тебе станет легче.
— Спасибо вам за это, — серьезно сказал Томас Вулф. — Спасибо вам обоим. Я готов. — Он засучил рукав. — Давайте вашу прививку.
И пока Боултон делал свое дело, Вулф свободной рукой взял карандаш и на первом листе первой части рукописи вывел две строчки, потом вновь заговорил.
— В одной моей старой книге есть такое место, — он нахмурился, вспоминая: — «…о скитаньях вечных и о Земле… Кто владеет Землей? И для чего нам Земля? Чтобы скитаться по ней? Для того ли нам Земля, чтобы не знать на ней покоя? Всякий, кому нужна Земля, обретет ее, останется на ней, успокоится на малом клочке и пребудет в тесном уголке ее вовеки…».
Вулф минуту помолчал.
— Вот она, моя последняя книга, — сказал он потом и на чистом желтом листе огромными черными буквами, с силой нажимая карандашом, вывел:
ТОМАС ВУЛФ.
О СКИТАНЬЯХ ВЕЧНЫХ И О ЗЕМЛЕ.
Он схватил кипу исписанных листов, на миг прижал к груди.
— Хотел бы я забрать ее с собой. Точно расстаешься с родным сыном!
Отложил рукопись, хлопнул по ней ладонью, наскоро пожал руку Филда и зашагал к двери; Боултон двинулся за ним. На пороге Вулф остановился, озаренный предвечерним солнцем, огромный, величественный.
— Прощайте! — крикнул он. — Прощайте!
Хлопнула дверь. Том Вулф исчез.
Наконец его нашли, он брел по больничному коридору.
— Мистер Вулф!
— Да?
— Ну и напугали вы нас, мистер Вулф, мы уж думали, вы исчезли.
— Исчез?
— Где вы пропадали?
— Где? Где пропадал? — Его вели полуночными коридорами, он покорно шел. — Ого, если б я и сказал вам, где… все равно вы не поверите.
— Вот и ваша кровать, напрасно вы встали.
И он опустился на белое смертное ложе, от которого исходило слабое чистое веяние уготованного ему конца, близкого конца, пахнущего больницей; он едва коснулся этого ложа — и оно поглотило его, окутало больничным запахом и холодной крахмальной белизной.
— Марс, Марс, — шептал исполин в тишине ночи. — Моя лучшая, самая лучшая, подлинно прекрасная книга, она еще будет написана, будет напечатана, в иной год, через три столетия…
— Вы слишком возбуждены.
— Вы думаете? — пробормотал Томас Вулф. — Так это был сон? Может быть… Хороший сон…
Его дыхание оборвалось. Томас Вулф был мертв.
Идут годы, на могиле Тома Вулфа опять и опять появляются цветы. И казалось бы, что тут странного, ведь немало народу приходит ему поклониться. Но эти цветы появляются каждую ночь. Будто с неба падают. Огромные, цвета осенней луны, они пламенеют, искрятся прохладными удлиненными лепестками, они словно белое и голубое пламя. А едва подует предрассветный ветер, они осыпаются серебряным дождем, брызжут белые искры и тают в воздухе. Прошло уже много, много лет с того дня, как умер Том Вулф, а цветы появляются вновь и вновь…
Конец начальной поры (перевод Н. Галь).
Он почувствовал: вот сейчас, в эту самую минуту, солнце зашло и проглянули звезды — и остановил косилку посреди газона. Свежескошенная трава, обрызгавшая его лицо и одежду, медленно подсыхала. Да, вот уже и звезды — сперва чуть заметные, они все ярче разгораются в ясном пустынном небе. Он услыхал, как затворилась дверь — на веранду вышла жена, и, глядя в вечернее небо, он почувствовал на себе ее внимательный взгляд.
— Уже скоро, — сказала она.
Он кивнул: ему незачем было смотреть на часы. Ощущения его поминутно менялись, он казался сам себе то глубоким стариком, то мальчишкой, его бросало то в жар, то в холод. Вдруг он перенесся за много миль от дома. Это уже не он, это его сын надевает летную форму, проверяет запасы еды, баллоны с кислородом, шлем, скафандр, прикрывая размеренными словами и быстрыми движениями громкий стук сердца, вновь и вновь охватывающий страх — и, как все и каждый в этот вечер, запрокидывает голову и смотрит в небо, где становится все больше звезд.
И вдруг он очутился на прежнем месте, он снова — только отец своего сына, и снова ладони его сжимают рычаг косилки.
— Иди сюда, посидим на веранде, — позвала жена.
— Лучше я буду заниматься делом!
Она спустилась с крыльца и подошла к нему.
— Не тревожься за Роберта, все будет хорошо.
— Уж очень это ново и непривычно, — услышал он собственный голос. — Никогда такого не бывало. Подумать только — люди летят в ракете строить первую внеземную станцию. Господи Боже, да это просто невозможно, ничего этого нет — ни ракеты, ни испытательной площадки, ни срока отлета, ни строителей. Может, и сына, по имени Боб, у меня никогда не было. Не умещается все это у меня в голове!
— Тогда чего ты тут стоишь и смотришь?
Он покачал головой:
— Знаешь, сегодня утром иду я на работу и вдруг слышу — кто-то хохочет. Я так и стал посреди улицы как вкопанный. Оказывается, это я сам хохотал! А почему? Потому что наконец понял — Боб и вправду нынче летит! Наконец я в это поверил. Никогда я зря не ругаюсь, а тут стал столбом у всех на дороге и думаю — чудеса, разрази меня гром! А потом сам не заметил, как запел. Знаешь эту песню: «Колесо в колесе высоко в небесах…»? И опять захохотал. Надо же, думаю, внеземная станция! Этакое громадное колесо, спицы полые, а внутри будет жить Боб, а потом, через полгода или месяцев через восемь, полетит к Луне. После, по дороге домой, я припомнил, как там дальше поется: «Колесом поменьше движет вера, колесом побольше — милость Божья». И мне захотелось прыгать, кричать, самому вспыхнуть ракетой!
Жена тронула его за рукав:
— Если уж не хочешь на веранду, давай устроимся поудобнее.
Они вытащили на середину лужайки две плетеные качалки и тихо сидели и смотрели, как в темноте появляются все новые и новые звезды, точно блестящие крупинки соли, рассыпанные по всему небу, от горизонта до горизонта.
— Мы будто в праздник фейерверка ждем, — после долгого молчания сказала жена.
— Только нынче народу больше…
— Я вот думаю: в эту самую минуту миллионы людей смотрят на небо, разинув рот.
Они ждали и, казалось, всем телом ощущали вращение Земли.
— Который час?
— Без одиннадцати минут восемь.
— И никогда ты не ошибешься! Видно, у тебя в голове устроены часы.
— Нынче я не могу ошибиться. Я тебе точно скажу, когда им останется одна секунда до взлета. Смотри, сигнал! Осталось десять минут.
На западном небосклоне распустились четыре алых огненных цветка; подхваченные ветром, они поплыли, мерцая, над пустыней, беззвучно канули вниз и угасли. Стало темнее прежнего, муж и жена выпрямились в качалках и застыли. Немного погодя он сказал:
— Восемь минут.
Молчание.
— Семь минут.
Молчание — на этот раз оно словно тянется много дольше.
— Шесть…
Жена откинулась в качалке, пристально смотрит на звезды — на те, что прямо над головой.
— Зачем это все? — бормочет она и закрывает глаза. — Зачем ракеты и этот вечер? Зачем? Если бы знать…
Он смотрит ей в лицо, бледное, словно припудренное отсветом Млечного Пути. Он уже хотел ответить, но передумал — пусть она договорит. И жена продолжает:
— Может быть, это как в старину, когда люди спрашивали: зачем подниматься на Эверест? А им отвечали: затем, что он существует. Никогда я этого не понимала. По-моему, это не ответ.
Пять минут, подумал он. Время идет… тикают часы на руке… колесо в колесе… колесом поменьше движет… колесом побольше движет… высоко в небесах… четыре минуты! Люди уже устроились поудобнее в ракете, все на местах, светится приборная доска…
Губы его дрогнули.
— Я знаю одно: это конец начальной поры. Каменный век, Бронзовый век, Железный век — теперь мы всему этому найдем одно общее имя: век, когда мы ходили по Земле и утром спозаранку слушали птиц и чуть не плакали от зависти. Может быть, мы назовем это время — Земной век, или Век земного притяжения. Миллионы лет мы старались побороть земное притяжение. Когда мы были амебами и рыбами, мы силились выйти из вод океана, да так, чтобы нас не раздавила собственная тяжесть. Очутившись на берегу, мы всячески старались распрямиться — и чтобы сила тяжести не переломила наше новое изобретение — позвоночник. Мы учились ходить, не спотыкаясь, и бегать, не падая. Миллионы лет притяжение удерживало нас дома, а ветер и облака, кузнечики и мотыльки насмехались над нами. Вот что сегодня главное: пришел конец нашему старинному спутнику — притяжению, век притяжения миновал безвозвратно. Не знаю, что там будут считать началом новой эпохи — может, персов, они мечтали о ковре-самолете, а может, китайцев — они, когда праздновали день рожденья или Новый год, запускали в небо фейерверки и воздушных змеев; а может быть, счет начнется через час, неведомо в какую минуту или секунду. Но сейчас кончается эра долгих и тяжких усилий, миллионы лет — они нелегко дались нам, людям, и как-никак делают нам честь.
Три минуты… две минуты пятьдесят девять секунд… две минуты пятьдесят восемь секунд…
— И все равно, — сказала жена, — я не знаю, зачем все это.
Две минуты, подумал он. «Готовы? Готовы? Готовы?» — окликает по радио далекий голос. «Готовы! Готовы! Готовы!» — чуть слышно доносится быстрый ответ из гудящей ракеты. «Проверка! Проверка! Проверка!».
Сегодня! — думал он. Если не выйдет с этим первым кораблем, мы пошлем другой, третий. Мы доберемся до всех планет, а там и до звезд. Мы не остановимся, и наконец громкие слова — бессмертие, вечность — обретут смысл. Громкие слова — да, но нам того и надо. Непрерывности. С тех пор как мы научились говорить, мы спрашивали об одном: в чем смысл жизни? Все другие вопросы нелепы, когда смерть стоит за плечами. Но дайте нам обжить десять тысяч миров, что обращаются вокруг десяти тысяч незнакомых солнц, и уже незачем будет спрашивать. Человеку не будет пределов, как нет пределов вселенной. Человек будет вечен, как вселенная. Отдельные люди будут умирать, как умирали всегда, но история наша протянется в невообразимую даль будущего, мы будем знать, что выживем во все грядущие времена и станем спокойными и уверенными, а это и есть ответ на тот извечный вопрос. Нам дарована жизнь, и уж по меньшей мере мы должны хранить этот дар и передавать потомкам — до бесконечности. Ради этого стоит потрудиться!
Чуть поскрипывали плетеные качалки, с шорохом задевая траву.
Одна минута.
— Одна минута, — сказал он вслух.
— Ох! — Жена порывисто схватила его за руку. — Только бы наш Боб…
— Все будет хорошо!
— Господи, помоги им…
Тридцать секунд.
— Теперь смотри.
Пятнадцать, десять, пять…
— Смотри!
Четыре, три, две, одна.
— Вот она! Вот!
Оба вскрикнули. Вскочили. Опрокинутые качалки свалились наземь. Шатаясь, не видя, муж и жена, как слепые, пошарили в воздухе, схватились за руки, стиснули пальцы. В небе разгоралось зарево, еще десять секунд — и взмыла огромная яркая комета, затмила собою звезды, прочертила огненный след и затерялась среди головокружительных россыпей Млечного Пути.
Муж и жена ухватились друг за друга, словно под ногами у них разверзлась непостижимая, непроглядно черная бездонная пропасть. Они смотрели вверх, и плакали, и слышали только собственные рыдания. Прошло немало времени, пока они, наконец, сумели заговорить.
— Она улетела, улетела, правда?
— Да…
— И все благополучно, правда?
— Да… да…
— Она ведь не упала?
— Нет, нет, она цела и невредима. Боб цел и невредим, все благополучно.
Они наконец разняли руки.
Он провел ладонью по лицу, посмотрел на свои мокрые пальцы.
— Черт меня побери, — сказал он. — Черт меня побери.
Они смотрели еще пять минут, потом еще десять, пока темную глубину зрачков и мозга не стали больно жечь миллионы крупинок огненной соли. Пришлось закрыть глаза.
— Что ж, — сказала она, — пойдем в дом.
Он не двинулся с места. Только рука сама собой протянулась и нащупала рычаг косилки. И, заметив, что держит рычаг, он сказал:
— Осталось еще немножко скосить…
— Так ведь ничего не видно.
— Увижу, — сказал он. — Надо же мне кончить. А после, перед сном, посидим немного на веранде.
Он помог жене оттащить на веранду качалки, усадил ее, вернулся на лужайку и снова взялся за косилку. Косилка. Колесо в колесе. Нехитрая машина, берешься обеими руками за рычаг и ведешь ее вперед, колеса вертятся, стрекочут, а ты шагаешь сзади и спокойно раздумываешь о своем. Шум, треск, а над всем этим — покой и тишина. Круженье колеса — и неслышная поступь раздумья.
Мне миллионы лет от роду, сказал он себе. Я родился минуту назад. Я ростом в дюйм, нет, в десять тысяч миль. Я опускаю глаза и не могу разглядеть своих ног, они слишком далеко внизу.
Он вел косилку по газону. Срезанная трава брызгала из-под ножей и мягко падала вокруг; он вдыхал ее свежесть, упивался ею и чувствовал — не его одного, но все человечество наконец-то омывает животворный родник вечной молодости.
И, омытый этими живительными водами, он снова вспомнил песенку про колеса, про веру и про милость Божью там, высоко в небе, среди миллионов неподвижных звезд, куда вторглась одна-единственная, дерзкая, и летит, и ее уже не остановить.
Потом он скосил оставшуюся траву.
Изгнанники (перевод Т. Шинкарь).
Глаза их горели как раскаленные угли, уста изрыгали пламя, когда, склонившись над котлом, они погружали в него то грязную палку, то свои когтистые костлявые пальцы.
Когда нам вновь сойтись втроем В дождь, под молнию и гром.Пьяно раскачиваясь, они плясали на берегу высохшего моря, оскверняя воздух проклятьями, прожигая тьму злобным кошачьим взглядом:
Разом все вокруг котла! Сыпьте скверну вглубь жерла Жарко, жарко, пламя ярко Хороша в котле заваркаОни остановились, оглядываясь.
— Где магический кристалл? Где иглы?
— Вот они!
— Хорошо, вот хорошо!
— Желтый воск загустел?
— Готов, готов!
— Лейте его в форму! — Все ли получилось как надо? — Они держали в руках восковую фигурку, и мягкий воск прилипал к пальцам, словно желтая патока.
— Теперь иглой его, прямо в сердце!..
— Кристалл, где кристалл? Он там, где гадальные карты. Смахните-ка с него пыль. А теперь глядите в него...
Ведьмы впились глазами в магический кристалл.
— Смотрите, смотрите, смотрите!..
Ракета летела, держа курс на Марс. На ракете один за другим умирали люди.
Командир устало поднял голову.
— Придется дать морфий.
— Но, командир...
— Вы что, не видите, как ему худо? — Командир приподнял шерстяное одеяло. Лежавший под влажной простыней человек пошевелился и застонал. В воздухе запахло жженой серой.
— Я видел... видел! — Умирающий открыл глаза, и взгляд его остановился на иллюминаторе, за которым была космическая бездна, хороводы звезд, где-то бесконечно далеко — планета Земля и совсем близко — огромный красный шар Марса. — Я видел его... огромный упырь с лицом человека... прилип к переднему стеклу... машет крыльями, машет... машет...
— Пульс? — коротко спросил Командир.
Санитар нащупал пульс.
— Сто тридцать.
— Он так долго не выдержит. Дайте ему морфий. Идемте, Смит.
Они проследовали дальше. Казалось, пол был выложен узором из высохших человеческих костей и черепов, застывших в безмолвном крике Командир шел, стараясь не глядеть под ноги.
— Пирс здесь, не так ли? — сказал он, открывая следующий люк.
Врач в белом халате отошел от распростертого на столе тела.
— Ничего не понимаю.
— Как он умер? Причина смерти?
— Мы не знаем, Командир Это не сердце, не мозг, не последствия шока. Он просто перестал дышать.
Командир взял врача за запястье, отыскивая пульс. Лихорадочные удары кольнули пальцы словно жало. Лицо Командира оставалось бесстрастным.
— Поберегите себя, доктор. У вас тоже учащенный пульс.
Доктор кивнул головой.
— Пирс жаловался на боль в ногах и запястьях, словно его кололи иголками. Сказал, что тает, будто воск, а потом упал. Я помог ему подняться. Он плакал как дитя. Жаловался, что в сердце у него серебряная игла. А затем он умер. Вот его тело. Если хотите, можем повторить вскрытие. Все органы абсолютно здоровы.
— Невероятно. Должна же быть причина!
Командир подошел к иллюминатору. Он чувствовал, как пахнут ментолом, йодом и медицинским мылом его тщательно ухоженные руки. Белоснежные зубы прополосканы дорогим эликсиром, промытые до блеска уши и розовая кожа лица лоснятся, комбинезон напоминает кусок сверкающей горной соли, начищенные до блеска ботинки похожи на два черных зеркала, от стриженных ежиком волос исходит резкий запах одеколона. Даже дыхание Командира было свежим и чистым, как морозный воздух. На нем не было ни единого пятнышка, ни пылинки. Он напоминал новехонький хирургический инструмент, только что вынутый из автоклава и приготовленный к операции.
И все, кто летел с ним в ракете, были ему под стать. Казалось, в спине у каждого из них — ключик, чтобы заводить их и пускать в действие. Все они были не более как дорогими и затейливыми игрушками, послушными и безотказными.
Командир смотрел, как приближался Марс — он становился все ближе, все огромней.
— Через час посадка на этой проклятой планете. Смит, вам когда-нибудь снились упыри и прочая пакость?
— Снились, сэр. За месяц до старта ракеты из Нью-Йорка.
Белые крысы грызли мне шею, сосали кровь. Боялся сказать вам, думал, еще не возьмете с собой.
— Ну ладно, — вздохнул Командир — Я тоже видел сон. Первый за все пятьдесят лет жизни. Он приснился мне за несколько недель до отлета. А потом снился каждую ночь. Будто я белый волк, которого обложили на снежном холме. Меня подстрелили, в теле застряла серебряная пуля. А потом зарыли в землю и в сердце воткнули кол. — Он кивнул в сторону иллюминатора.
— Вы думаете, Смит, они ждут нас?
— Кто знает, марсиане ли там, сэр.
— Кто же тогда? Они начали запугивать нас уже за два месяца до старта. Сегодня они убили Пирса и Рейнольдса. А вчера ослеп Грэвиль. Почему? Никто не знает. Упыри, иголки, сны, люди, умирающие без всякой причины. В другое время я бы сказал, что это смахивает на колдовство. Но мы живем в 2120 году, Смит. Мы разумные люди. Ничего такого не должно случиться, а вот поди же, случается. Кто бы они ни были, эти существа с их упырями и иголками, но они наверняка постараются прикончить нас всех. — Он резко повернулся — Смит, принесите-ка сюда все книги из моего шкафа. Я хочу, чтобы они были с нами при посадке. На столе высилась груда книг — не менее двухсот.
— Спасибо, Смит Вы заглядывали когда-нибудь в них? Думаете, я сошел сума? Может быть. У меня было предчувствие. Я выписал их из Исторического музея в последнюю минуту. А все из-за этих проклятых снов. Двенадцать ночей подряд меня кололи, резали на куски, визжащий упырь был распят на операционном столе, что-то мерзкое и смердящее хранилось в черном ящике под полом Кошмарные, страшные сны Всем нашим ребятам снились кошмары о колдовстве, оборотнях, вампирах и призраках — всякая чертовщина, о которой они прежде и понятия не имели Почему? Да все потому, что сто лет назад были уничтожены все книги, где об этом говорилось. Был издан такой закон Он запретил все эти ужасные книги. То, что вы видите сейчас, Смит, — это последние экземпляры. Их сохранили для истории и запрятали в музейные хранилища.
Смит наклонился, пытаясь прочесть названия на пыльных переплетах.
— Эдгар Аллан По «Рассказы», Брэм Стокер «Дракула», Мэри Шелли «Франкенштейн», Генри Джеймс «Поворот винта», Вашингтон Ирвинг «Легенда о Сонной лощине», Натаниель Готорн «Дочь Рапачини», Амброз Бирс «Случай на мосту через Совиный ручей», Льюис Кэрролл «Алиса в Стране чудес», Алджернон Блэквуд «Ивы», Фрэнк Баум «Волшебник Изумрудного города», Г.Ф. Лавкрафт «Зловещая тень над Инсмутом» И еще книги Уолтера де ла Мэра, Уэйкфилда, Гарвея, Уэллса, Эсквита, Хаксли. Эти авторы все запрещены. Их книги сожгли в тот самый год, когда перестали праздновать День Всех Святых и Рождество Зачем нам эти книги, сэр!
— Не знаю, — вздохнул Командир. — Пока не знаю.
Три ведьмы подняли повыше магический кристалл. В нем, мерцая, светилось лицо Командира. До их слуха донеслось еле слышное «Не знаю. Пока не знаю...».
Ведьмы впились друг в друга взором.
— Надо спешить, — сказала первая.
— Пора предупредить тех, что в городе.
— Надо сказать им о книгах. Дело плохо. Все этот идиот Командир виноват.
— Через час они посадят здесь свою ракету.
Три старухи содрогнулись и посмотрели на берег высохшего марсианского моря, где высился Изумрудный город В самой высокой его светелке маленький человек раздвинул пурпурные занавеси на окне. Он смотрел на пустынный ландшафт, туда, где три старые колдуньи варили свое варево и мяли в руках воск. Дальше были видны другие костры, тысячи костров. Сквозь марсианскую ночь плыли легкий, как крылья ночной бабочки, синий дымок благовоний, черный табачный дым и дым костров из траурных еловых веток, туманы, пахнущие корицей и тленом. Маленький человек сосчитал жарко горящие ведьмины костры Словно почувствовав на себе взгляд трех ведьм, он обернулся. Край отпущенной пурпурной занавески упал, полуприкрыв окно, и от этого показалось, что соседний портал мигнул, словно чей-то желтый глаз.
Эдгар Аллан По смотрел в окно башни, и аромат выпитого вина приятно щекотал его ноздри.
— У друзей Гекаты нынче много дел, — сказал он, вглядываясь в силуэты ведьм далеко внизу.
— Я видел, как сегодня их гонял Шекспир, — произнес голос за его спиной. — Там, на берегу моря, собралась вся его рать, их тысячи. Там же три ведьмы, Оберон, отец Гамлета, Пак — все. Я говорю, тысячи. Море людей.
— Славный Вильям. — По обернулся. Занавеска упала, совсем закрыв окно. Он еще стоял какое-то мгновение, глядя на грубую каменную кладку стен, почерневший деревянный стол, свечу и человека, который сидел у стола и от нечего делать зажигал одну спичку за другой и смотрел, как они, догорев, гаснут. Это был Амброз Бирс Он что-то насвистывал себе под нос, время от времени тихонько посмеиваясь.
— Настало время предупредить мистера Диккенса, — сказал По. — Мы и так слишком долго медлили. В нашем распоряжении считанные часы. Вы пойдете со мной, Бирс?
Бирс живо взглянул на него.
— Я только что подумал, что будет с нами?
— Если не удастся убить их или хотя бы отпугнуть, то нам придется покинуть планету, разумеется. Переселимся на Юпитер, а если они прилетят и туда, тогда на Сатурн, а если они и туда доберутся, у нас есть Уран, Нептун, на худой конец, Плутон.
— А потом?
Лицо Эдгара По казалось усталым, в глазах, затухая, все еще отражались огни костров, в голосе звучала печальная отрешенность, неуместными сейчас казались выразительные жесты и мягкая темная прядь, упавшая на удивительно белый лоб Казалось, он поверженный демон, полководец, потерпевший поражение. Задумываясь, он имел обыкновение нервно покусывать темные шелковистые усы, от чего они изрядно пострадали. Он был так мал ростом, что его огромный, белый, словно светящийся лоб, казалось, плыл сам по себе в сумерках комнаты.
— У нас есть одно преимущество — более совершенные средства передвижения, — сказал он. — Кроме того, всегда есть надежда на их атомные войны, гибель государств, возврат средневековья, а следовательно, и суеверий. И тогда в один прекрасный вечер мы вдруг все сможем вернуться на Землю. — Темные глаза Эдгара По задумчиво глядели из-под выпуклого сверкающего лба. Он поднял глаза на потолок — Итак, они летят сюда, чтобы разрушить и этот мир. Не могут примириться с тем, что существует еще что-то, что они не успели осквернить.
— Разве волчья стая успокоится, если уцелела хоть одна овца? — сказал Бирс — Будет настоящая схватка Я усядусь где-нибудь в стороне и буду вести счет Столько-то землян угодило в чан с кипящей смолой, и столько-то Рукописей, найденных в бутылках, брошено в костер, столько-то землян проткнуты иглами, и столько-то Красных смертей пустилось наутек при виде шприца — ха-ха!
Эдгар По качнулся, слегка захмелевший от выпитого вина и гнева.
— Что мы такого сделали? Ради всего святого, будьте с нами, Бирс. Разве критики и рецензенты были справедливы к нашим книгам? О нет! Они просто схватили их своими стерильными щипцами и бросили в чан, чтобы прокипятить и убить вредоносные микробы. Будь они все прокляты!
— Презабавное положение, — промолвил Бирс.
Отчаянный вопль, раздавшийся за дверью, прервал беседу.
— Мистер По! Мистер Бирс.
— Да-да, мы здесь! — Спустившись несколькими ступеньками вниз, они увидели прислонившегося к стене человека. Он задыхался от волнения.
— Вы слышали? — вскричал он, увидев их. Дрожащей рукой он вцепился в них, будто под ногами у него разверзлась бездна — Через час они будут здесь! Они везут с собой книги! Ведьмы говорят, что это старые книги! А вы отсиживаетесь в башне в такое время! Почему вы ничего не делаете?
— Мы делаем все возможное, Блэквуд. Вам это в новинку. Идемте с нами, мы направляемся к мистеру Чарльзу Диккенсу.
— Чтобы обсудить нашу участь, нашу печальную участь, — добавил Бирс и подмигнул.
Они спускались по лестнице в гулкую пустоту замка, все ниже и ниже, туда, где паутина, пыль и тлен.
— Не волнуйтесь, — говорил По, и его лоб освещал им путь, словно огромная белая лампа, то вспыхивая, то затухая. — Я дал знать всем, кто там, на берегу мертвого моря. Всем вашим и моим друзьям, Блэквуд, и вашим, Бирс, тоже. Они все там. Все зверье, ведьмы и старики с длинными острыми зубами. Ловушки расставлены, колодцы и маятники ждут. И Красная смерть тоже... — он тихонько засмеялся. — Да, Красная смерть. Мог ли я думать, что настанет время, когда понадобится, чтобы на самом деле была Красная смерть? Но они хотят этого и они это получат!
— Достаточно ли мы сильны? — терзался сомнениями Блэквуд.
— А что такое сила? Во всяком случае, для них это будет неожиданностью. У них нет воображения, у этих чистеньких молодых людей в стерильных комбинезонах и шлемах, напоминающих стеклянные аквариумы. Они исповедуют новую религию, на груди у них на золотых цепочках скальпели, на головах диадемы из микроскопов, в руках сосуды с дымящимися благовониями, но на самом деле это всего лишь бактерицидные автоклавы. Они хотят покончить раз и навсегда со всякой чертовщиной. Имена По, Бирса, Готорна, Блэквуда не должны осквернять их стерильные уста.
Выйдя из замка, они пересекли всю в разводьях равнину — озеро не озеро, а нечто мерцающее и призрачное, как в недобром сне. Воздух был полон каких-то звуков, свиста крыльев, вздохов ветра. Бормотание у костров то умолкало, то вновь звучало, фигуры раскачивались Мистер По видел, как поблескивали вязальные спицы: они вязали, вязали, вязали. Они сулили боль, страдания и зло восковым фигуркам, изображавшим людей. От кипящего котла пахло чесноком, кайенским перцем, дурманяще благоухал брошенный в огонь шафран.
— Продолжайте, — крикнул им По — Я еще вернусь На пустынном берегу моря темные фигуры вытянулись, стали расти и вдруг унеслись в небо как черный дым. В далеких горах на башнях зазвонили колокола, и черное воронье, встревоженное бронзовым звоном, взметнулось и рассыпалось в воздухе как пыль.
С одинокого холма По и Бирс торопливо спустились в долину и тут же очутились на мощенной булыжником улочке Была холодная, унылая погода, к тому же еще туман, и сновавшие взад и вперед прохожие громко топали ногами, чтобы хоть немного согреться; теплились огоньки свечей в окнах контор и лавок, где висели рождественские индейки. Стайка закутанных с ног до головы мальчишек, прославляя Рождество, пела: «Да пошлет вам радость Бог», и их дыхание белыми облачками плыло в морозном воздухе Часы на башне то и дело оглушительно били полночь Детишки выбегали из пекарен, крепко держа в грязных ручонках узелки с кастрюльками и подносами, где дымился семейный рождественский обед.
Остановившись под вывеской «СКРУДЖ, МАРЛИ и ДИККЕНС», По взял в руки дверной молоток с лицом Марли и стукнул им в дверь. Она тут же приоткрылась, и веселые звуки музыки едва не заставили пришельцев тут же пуститься в пляс. За спиной человека, воинственно наставившего на непрошенных гостей свою острую бородку и усы, виднелся хлопающий в ладоши мистер Физзиуиг и миссис Физзиуиг — одна сплошная улыбка. Эта пара отплясывала так лихо, что то и дело натыкалась на других; пиликала скрипка, и звенел смех, похожий на звон хрустальной люстры, когда ее легонько тронет ветерок. Огромный стол был уставлен блюдами со свиными окороками, индейками и гусями, украшенными ветками остролиста, со сладкими пирогами, молочными поросятами, гирляндами сосисок, апельсинами и яблоками. За столом сидели Боб Кретчит и Крошка Доррит, Малютка Тим и мистер Феджин собственной персоной, и еще человек, действительно похожий на непроваренный кусок говядины, или лишнюю каплю горчицы, или ломтик сыра, или непрожаренную картофелину, — не кто иной, как сам мистер Марли со своей цепью и прочим; вино лилось рекой, а румяная индейка делала то, что ей и положено, — дымилась во всем своем великолепии. [Персонажи и сценки из «Рождественской песни в прозе» и других произведении Чарльза Диккенса].
— Что вам угодно? — спросил мистер Чарльз Диккенс.
— Мы снова пришли просить вас, Чарльз. Нам нужна ваша помощь, — промолвил По.
— Помощь? Какая? Вы надеетесь, что я помогу вам расправиться с этими славными ребятами, что летят сюда на ракете? Напрасно. Я здесь случайно. Мои книги сожгли по ошибке. Я никогда не писал страшных и невероятных историй, как вы, По, или вы, Бирс, или другие У меня нет ничего общего с вами, ужасные вы люди!
— Вы обладаете даром убеждать, — продолжал уговаривать его По — Вы могли бы встретить их, рассеять их сомнения, усыпить бдительность, а потом — потом мы бы занялись ими.
Диккенс не сводил взгляда с черного плаща, в котором прятал руки Эдгар По. Улыбнувшись, По вытащил из складок плаща черную кошку.
— А это подарок для одного из них.
— А для остальных?
По, довольный, улыбнулся.
— Преждевременное погребение.
— Вы мрачный человек, По.
— Я напуганный и очень разгневанный человек. Я — бог, так же как и вы, мистер Диккенс, как мы все, и все, что было создано нашей фантазией — наши герои, если хотите, — сейчас не только подвергается опасности, но уже изгнано, запрещено, сожжено, разорвано в клочья, вычеркнуто из памяти Миры, созданные нами, рушатся и гибнут Даже боги могут восстать.
— Вот как? — Диккенс нетерпеливо вскинул голову: ему хотелось поскорее вернуться к веселому обществу, музыке и вкусной еде — Тогда, может быть, вы объясните, почему мы все очутились здесь? Как это могло случиться?
— Война порождает войны, разрушение ведет к разрушению. На Земле во второй половине двадцатого века стали запрещать наши книги О, какая чудовищная казнь — уничтожить все, что мы создали! Именно это побудило нас вернуться Откуда? Из царства смерти? Небытия? Я не любитель абстракций. Просто я не знаю. Я только знаю, что наши миры, наши творения взывали о помощи, и мы попытались спасти их Единственной возможностью спасти их было переждать здесь, на Марсе, какую-нибудь сотню лет, пока на Земле станет невмоготу от слишком большого количества ученых с их скептицизмом и недоверием. Но они решили прогнать нас и отсюда, нас и нашу фантазию, алхимиков, ведьм, вампиров и оборотней, которые один за другим отступали, по мере того как наука победно шествовала по Земле, покоряя одну страну за другой. У нас нет иного выхода, кроме бегства. Вы должны помочь нам Вы умеете убеждать. Вы нам нужны.
— Повторяю еще раз, я ничего общего с вами не имею. Я не одобряю ни вас, По, ни других, — сердито вскричал Диккенс — Я никогда не выдумывал ведьм, вампиров и прочей чертовщины.
— А ваш святочный рассказ с привидениями? Ваша «Рождественская песнь в прозе»?
— Чепуха! Всего один рассказ Возможно, я еще что-то написал о привидениях, ну и что из этого? Мои главные книги совсем не об этом, там нет подобной ерунды!
— По ошибке или нет, но они и вас причислили к нам. Они уничтожили и ваши книги, Диккенс, — миры, созданные вами! Вы должны ненавидеть их!
— Я согласен, что они глупы и невежественны, но что из этого? Прощайте.
— Пусть выйдет хотя бы мистер Марли!
— Нет!
Дверь захлопнулась. Когда По спускался вниз по улице, скользя по обледеневшему булыжнику, он услышал звук рожка и увидел подъехавший почтовый дилижанс. Из него со смехом и песнями, раскрасневшиеся и оживленные, выкрикивая рождественские поздравления, высыпали члены Пиквикского клуба и что есть мочи заколотили в дверь. Им открыл жирный парень.
Эдгар По торопливо шагал по берегу мертвого моря. На мгновение он задерживался то у одного, то у другого костра, чтобы отдать распоряжения, проверить, хорошо ли кипит котел, достаточно ли зелья и как начертаны мелом магические пентаграммы «Хорошо!» — восклицал он и спешил дальше «Отлично!» — кричал он и бежал дальше. Другие бежали за ним. Вот уже присоединились и мистер Коппард с мистером Мэкеном. Все злобные змеи и разгневанные демоны, огнедышащие драконы и шипящие гадюки, трясущиеся ведьмы, ядовитые колючки, жгучая крапива и колючий терновник — все, что некогда оставило на этом печальном береге отступившее море фантазии, теперь пенилось, бурлило и гневно шипело.
Мистер Мэкен вдруг остановился. Он опустился на холодный песок и заплакал, как ребенок. Его пытались утешить, но безуспешно.
— Я вдруг подумал... — промолвил он, — я подумал, что будет с нами, когда исчезнут последние экземпляры наших книг. Сердитый ветер пронесся мимо.
— Не смейте говорить об этом!
— Но мы должны! — простонал мистер Мэкен. — Именно сейчас, когда ракета сядет, вы, мистер По, вы, Коппард, вы, Бирс, исчезнете Как дым, развеянный ветром Ваши лица начнут таять...
— Смерть, смерть всем нам!
— Мы существуем, пока нас терпят на Земле. Если сегодня будет вынесен окончательный приговор и исчезнут последние экземпляры наших книг, мы погаснем, как гаснет огонь.
Коппард печально размышлял.
— Кто я? В чьей памяти на Земле я еще живу? Где? В африканской хижине? Какой— нибудь отшельник, может быть, читает мои рассказы. Последняя свеча, задуваемая ветром времени и науки. Дрожащий слабый огонек, благодаря которому я еще живу в гордом изгнании Он или, может быть, мальчишка, вовремя нашедший меня на старом чердаке? О, вчера мне было так худо, так худо. У души ведь тоже есть плоть, как есть она у тела, и плоть моей души ныла, каждая ее частичка Вчера я был свечой, которая вот-вот погаснет, но вдруг пламя разгорелось с новой силой, потому что ребенок там, на Земле, чихая от пыли, нашел на старом чердаке мою потрепанную, изъеденную временем книгу И вот я вновь получил короткую отсрочку!
В маленькой хижине на берегу громко хлопнула дверь. Небольшого роста человек, изможденный и исхудавший так, что кожа буквально висела на нем, вышел из хижины и, не обращая ни на кого внимания, сел и уставился на свои сжатые кулаки.
— Вот кого мне жаль, — тихо прошептал Блэквуд. — Посмотрите, конец его близок. Когда-то он был более реален, чем мы, люди. Веками его, всего лишь легенду, наделяли розовой плотью, белоснежной бородой, обряжали в красный бархатный тулуп и черные сапоги. Ему дали сани, оленей, серебряную мишуру и ветку остролиста. Столько веков понадобилось, чтобы создать его. А потом взяли и уничтожили, выбросили, как негодную вещь.
Все молчали.
«Как там на Земле без Рождества? — подумал По — Без жареных каштанов, елочных украшений, хлопушек и свечей... Ничего, только снег, ветер и одинокие люди— реалисты...».
Они смотрели на печального старика с тощей бородкой, в выцветшем красном бархатном кафтане.
— Знаете, как это случилось?
— Нетрудно представить — Фанатик-психиатр, умничающий социолог, с пеной у рта негодующий педагог, лишенные фантазии родители.
— Прискорбное положение Я не завидую торговцам рождественскими подарками, — заметил, усмехнувшись, Бирс. — В последнее время, как мне помнится, они начинали готовиться к сочельнику за день до праздника Всех Святых. Теперь, если в этом есть еще смысл, пожалуй, начнут уже с сентября...
Бирс внезапно умолк и с печальным стоном рухнул на землю. Падая, он успел прошептать "Как странно " Окаменев от ужаса, они смотрели, как его тело превращается в сизую золу и обугленные кости; хлопья сажи проплыли в воздухе.
— Бирс! Бирс!
— Его нет.
— Погиб последний экземпляр его книги. Кто-то только что сжег ее на Земле.
— Да хранит его бог Теперь ничего от него не осталось. Ибо кто мы, как не наши книги, и, если гибнут книги, бесследно исчезаем и мы.
В небе нарастал гул.
Испуганно вскрикнув, они посмотрели вверх. Обжигая небосвод огненными выхлопами, летела ракета На берегу замелькали огни фонарей, послышался скрип, скрежет, бульканье, запахло колдовским варевом. Полые тыквы-черепа со свечами в пустых глазницах поднялись в холодный чистый воздух Костлявые пальцы сжались в кулак, и вопль вырвался из сухих уст колдуньи!
Чур, корабль, остановись! Сгинь, корабль воспламенись, Лопни, тресни, развались! Плоть сушеная колдуньи, Шерсть ушана в полнолунье— Настал час нам отправляться в путь, — прошептал Блэквуд. — На Юпитер, Сатурн или Плутон.
— Бежать? — крикнул ветру По. — Никогда!
— Я старый человек, я устал.
По взглянул в лицо старику и понял, что тот говорит правду. Он вскарабкался на огромный валун и обратился к тысячам серых теней, болотных огоньков и желтых глаз, к воющему ветру.
— Яды! Зелье! — крикнул он.
Запахло горьким миндалем, мускусом, тмином, фиалковым корнем и полынью.
Ракета снижалась медленно и неотвратимо, с воем и стенаниями проклятого всеми грешника Эдгар По неистовствовал. Он вскинул вверх сжатые кулаки, и оркестр из запахов, ненависти и гнева послушно повиновался. Словно сорванные бурей ветки, в воздухе пронеслись летучие мыши Негодующие сердца, пущенные как ядра, взрывались в опаленном воздухе кровавым фейерверком. Все ниже и ниже, неумолимо как маятник, опускалась ракета.
С гневными проклятиями По попятился назад, а ракета приближалась, сверля и жадно всасывая воздух Мертвое море стало колодцем, где, как в западне, они ждали, когда опустится зловещая машина, подобно сверкающему лезвию топора. Их как будто застигла горная лавина.
— Змеи! — крикнул По.
Многоцветные ленты серпантина взметнулись вверх, навстречу ракете. Но она уже села, взвихрив воздух, опалив его пламенем. И вот она лежит, тяжело отдуваясь, опустив огненный хвост на песок, всего в какой-то миле от них.
— Вперед! — неистово вскричал По. — Наш план изменился. У нас теперь лишь один выход. Вперед! Всем вместе на нее! Раздавим ее, убьем их всех!
Казалось, это был приказ разбушевавшимся волнам изменить свой бег, морю вздыбиться и покинуть веками обжитое ложе, яростным вихрям закружиться над песками, огненным потокам устремиться в высохшие русла, буре, ливню, громам обрушиться на берег; заметались тени и с пронзительным визгом и свистом, скуля, лопоча и стеная, устремились к ракете, которая, выключив двигатели, лежала в лощине, как погашенный факел. Словно опрокинули закопченный котел — разгневанные люди и рычащее зверье, как потоки раскаленной лавы, потекли по безводным милям морского дна.
— Убьем их! — кричал бегущий По.
Люди вышли из ракеты, держа ружья наготове. Настороженно оглядываясь, они принюхивались, как ищейки. Пусто. Никого. Они облегченно вздохнули.
Последним вышел Командир. Он коротко отдал приказ собрать хворост, разложить костер. Вспыхнуло пламя. Командир приказал всем стать поближе, в полукруг.
— Перед нами новый мир, — начал он, заставляя себя говорить размеренно и спокойно, хотя то и дело с опаской бросал взгляд через плечо на высохшее море за спиной. — Старый мир остался позади, это начало нового мира. Символическим актом мы сейчас еще раз подтвердим свою преданность науке и прогрессу. — И он коротко кивнул лейтенанту: — Книги!
Пламя заиграло на потускневших заглавиях книг: «Ивы», «Чужой», «Смотри, перед тобой мечтатель», «Доктор Джекил и мистер Хайд», «Волшебник Изумрудного города», «Пеллюсидар», «Страна, которую забыло время», «Сон в летнюю ночь» — и ненавистных именах Мэкена, Эдгара По, Кэбелла, Дансени, Блэквуда, Льюиса Кэрролла — старых именах, забытых, преданных анафеме именах.
— Это новый мир. А теперь мы торжественно покончим с тем, что еще осталось от старого.
И Командир вырвал страницу из книги. Он вырывал их одну за другой и бросал в огонь.
Пронзительный крик!
Люди в испуге отпрянули, и их взоры невольно устремились поверх пламени костра, к неровным осыпающимся берегам пустого моря.
Еще крик, высокий и печальный, — предсмертный вопль издыхающего дракона, яростно бьющегося о прибрежную гальку кита, ибо левиафаново море ушло, чтобы не вернуться никогда.
Словно воздух со свистом ворвался в пустоту, где за мгновение до этого что-то было!
Командир аккуратно расправился с последней книгой.
Воздух больше не дрожал.
Тишина.
Люди, пригнув головы, прислушивались.
— Командир, вы слышите?
— Нет.
— Волна, сэр! Там, на дне этого моря! Мне показалось, я даже видел ее. Огромная черная волна. Катится прямо на нас!
— Вам привиделось.
— Смотрите туда, сэр!
— Что еще там?
— Смотрите, смотрите! Город вдалеке! Зеленый город у озера! Он раскололся надвое, он рушится!
Подавшись вперед, люди напрягли зрение.
Смит стоял среди них. Его била дрожь. Он прижал руку ко лбу, силясь что-то вспомнить.
— Я вспомнил! Да-да, вспомнил. Давно-давно, еще в детстве, я читал книгу... Кажется, это была сказка об изумрудном городе. Я вспомнил! «Волшебник Изумрудного города».
— Изумрудного?
— Да, так назывался город. Я видел его сейчас точно таким, как он описан в книге. Он рухнул.
— Смит!
— Да, сэр.
— Приказываю, немедленно к врачу!
— Слушаюсь, сэр! — Смит коротко отдал честь.
— Всем соблюдать осторожность!
Боязливо ступая, держа ружья наготове, люди отдалились от ракеты и ее слепящих прожекторов, чтобы получше разглядеть длинное ложе моря и низкие холмы.
— Как? Здесь никого нет? — разочарованно прошептал Смит. — Ни одной живой души?
Ветер, горестно завывая, бросил горсть песка к его ногам.
Дядюшка Эйнар (перевод Л. Жданов).
* * *
— Да у тебя на это всего одна минута уйдет, — настаивала миловидная супруга дядюшки Эйнара.
— Я отказываюсь, — ответил он. — На отказ секунды достаточно.
— Я все утро трудилась, — сказала она, потирая свою стройную спину, — а ты даже помочь не хочешь. Вон какая гроза собирается.
— И пусть собирается! — сердито воскликнул он. — Хочешь, чтобы меня из-за твоих простыней молния стукнула!
— Да ты успеешь, тебе ничего не стоит.
— Сказал — не буду, и все. — Огромные непромокаемые крылья дядюшки Эйнара нервно жужжали за его негодующей спиной.
Она подала ему тонкую веревку, на которой было подвешено четыре дюжины мокрых простынь. Он с отвращением покрутил веревку кончиками пальцев.
— До чего я дошел, — буркнул он с горечью. — До чего дошел, до чего…
Он едва не плакал злыми, едкими слезами.
— Не плачь, только хуже их намочишь, — сказала она. — Ну, скорей, покружись с ними.
— Покружись, покружись… — Голос у него был глухой и очень обиженный. — Тебе все равно, хоть бы ливень, хоть бы гром.
— Посуди сам: зачем мне просить тебя, если бы день был погожий, солнечный, — рассудительно возразила она. — А если ты откажешься, вся моя стирка насмарку. Разве что в комнатах развесить…
Эти слова решили дело. Больше всего на свете он ненавидел, когда поперек комнат, будто гирлянды, будто флаги, болтались-развевались простыни, заставляя человека ползать на карачках. Он подпрыгнул. Огромные зеленые крылья гулко хлопнули.
— Только до выгона и обратно!
Сильный взмах, прыжок, и — он взлетел, взлетел, рубя крыльями прохладный воздух, гладя его. Быстрее, чем вы бы произнесли: «У дядюшки Эйнара зеленые крылья», он скользнул над своим огородом, и длинная трепещущая петля простыней забилась в гуле, в воздушной струе от его крыльев.
— Держи!
Круг закончен, и простыни, сухие, как воздушная кукуруза, плавно опустились на чистые одеяла, которые она заранее расстелила в ряд.
— Спасибо! — крикнула она.
Он буркнул в ответ что-то неразборчивое и улетел под яблоню думать свою думу.
Чудесные шелковистые крылья дядюшки Эйнара были словно паруса цвета морской волны, они громко шуршали и шелестели за его спиной, если он чихал или быстро оборачивался. Мало того, что он происходил из совершенно особой Семьи, его талант было видно простым глазом. Все его нечистое племя — братья, племянники и прочая родня, — укрывшись в глухих селениях за тридевять земель, творило там чары невидимые, всякую ворожбу, они порхали в небе блуждающими огоньками, рыскали по лесу лунно-белыми волками. Им, в общем-то, нечего было опасаться обычных людей. Не то что человеку, у которого большие зеленые крылья…
Но ненависти он к своим крыльям не испытывал. Напротив! В молодости дядюшка Эйнар по ночам всегда летал, ночь для крылатого самое дорогое время! День придет, опасность приведет — так уж заведено. Зато ночью! Ночью как он парил над островами облаков и морями летнего воздуха!.. В полной безопасности. Возвышенный, гордый полет, наслаждение, праздник души. Теперь он больше не мог летать по ночам.
Несколько лет назад, возвращаясь с пирушки (были только свои) в Меллинтауне, штат Иллинойс, к себе домой на перевал где-то в горах Европы, дядюшка Эйнар почувствовал, что, кажется, перепил этого густого красного вина… «А, ничего, все будет в порядке», — произнес он заплетающимся языком, летя в начале своего долгого пути под утренними звездами, над убаюканными луной холмами за Меллинтауном. Вдруг, как гром среди ясного неба… Высоковольтная передача.
Точно утка в силках! И скворчит огромная жаровня! И в зловещем сиянии голубой дуги — почерневшее лицо! Невероятный, оглушительный взмах крыльев, он метнулся назад, вырвался из проволочной хватки электричества и упал.
На лунную лужайку под опорой он упал с таким шумом, словно с неба обронили большую телефонную книгу.
Рано утром следующего дня дядюшка Эйнар поднялся на ноги, тяжелые от росы крылья лихорадочно дрожали. Было еще темно. Тонкий бинт рассвета опоясал восток. Скоро сквозь марлю проступит кровь, и уж тогда не полетишь.
Оставалось только укрыться в лесу и там, в чаще, переждать день, пока новая ночь не окрылит его для незримого полета в небесах.
Вот каким образом он встретил свою жену.
В тот день, необычно теплый для начала ноября в Иллинойсе, хорошенькая юная Брунилла Вексли, судя по всему, отправилась доить затерявшуюся корову. Во всяком случае, она держала в одной руке серебряный подойник и, пробираясь сквозь чащу, остроумно убеждала невидимую беглянку идти домой, пока вымя не лопнуло от молока. Тот факт, что корова, скорее всего, сама придет, как только ее соски соскучатся по пальцам доярки, Бруниллу Вексли нисколько не занимал. Ей, Брунилле, лишь бы по лесу бродить, пух с цветочков сдувать да травинки жевать; этим она и была занята, когда набрела на дядюшку Эйнара.
Он крепко спал возле куста и походил на самого обыкновенного человека под зеленым пологом.
— О! — взволнованно воскликнула Брунилла. — Мужчина. В плащ-палатке.
Дядюшка Эйнар проснулся. Палатка раскрылась за его спиной, точно большой зеленый веер.
— О! — воскликнула Брунилла, коровий следопыт. — Мужчина с крыльями!
Вот как она реагировала. Разумеется, она оторопела, но Брунилла еще ни от кого в жизни не видела обиды, а потому никого не боялась, и ведь так интересно было встретить крылатого мужчину, ей это даже польстило. Она заговорила. Через час они уже были старыми друзьями, через два часа она совершенно забыла про его крылья. И он незаметно для себя все выложил, как очутился в этом лесу.
— Я уж и то приметила, что у вас вид какой-то пришибленный, — сказала она. — Правое крыло совсем скверно выглядит. Давайте-ка лучше я вас отведу к себе домой и подлечу его. Все равно с таким крылом вам до Европы не долететь. Да и кому охота в такое время жить в Европе?
Он сказал: спасибо, но нельзя… неудобно как-то.
— Ничего, я живу одна, — настаивала Брунилла. — Сами видите, какая я дурнушка.
Он пылко возразил.
— Вы добрый, — сказала она. — Но я дурнушка, зачем обманывать себя. Родные померли, оставили мне ферму, ферма большая, а я одна, и до Меллинтауна далеко, не с кем даже словечком перемолвиться.
Он спросил, неужели она его не боится.
— Скажите лучше: радуюсь, восхищаюсь… — ответила Брунилла. — Можно?
И она с легкой завистью погладила широкие зеленые перепонки, прикрывавшие его плечи. Он вздрогнул от прикосновения и прикусил язык.
— Словом, что тут говорить: пойдемте на ферму, там есть лекарства и притирания и… Ой! Какой ожог через все лицо, ниже глаз! Счастье, что вы не ослепли, — сказала она. — Как же это случилось?
— Понимаете… — начал он, и они очутились на ферме, не заметив даже, что целую милю прошли, не сводя глаз друг с друга.
Прошел день, за ним другой, и он простился с ней у порога, пора и честь знать, от души поблагодарил за примочки, заботу, кров. Смеркалось — шесть часов вечера, — а ему до пяти утра надо успеть пересечь целый океан и материк.
— Спасибо, всего хорошего, — сказал он, взмахнул крыльями в сумеречном воздухе и врезался в клен.
— О! — вскричала она и бросилась к бесчувственному телу.
Придя в себя час спустя, дядюшка Эйнар уже знал, что ему больше никогда не летать в темноте. Его тончайшая ночная восприимчивость исчезла; крылатая телепатия, которая предупреждала, когда на пути вырастала башня, гора, дерево, дом, безошибочное ясновидение и чувствительность, которые вели его сквозь лабиринт лесов, скал, облаков, — все бесповоротно выжег этот удар по лицу, голубое, жгучее электрическое шипение…
— Как?.. — тихо простонал он. — Как я вернусь в Европу? Если полечу днем, меня заметят и — жалкий анекдот! — могут сбить! А то еще в зоопарк поместят, страшно подумать! Брунилла, скажи, как мне быть?
— О, — прошептала она, глядя на свои руки, — что-нибудь придумаем…
Они поженились.
На свадьбу явилось все его племя. Они летели с могучей, шуршащей и шелестящей осенней лавиной кленовых, дубовых, вязовых и платановых листьев, сыпались вниз с ливнем каштанов, словно зимние яблоки глухо гукали оземь, мчались с ветром, с проникающим всюду дыханием уходящего лета. Обряд? Он был краток, как жизнь черной свечи, что зажгли и задули, и только вьется в воздухе тонкий дымок. Но ни краткость обряда, ни странная его необычность, ни загадочный смысл не были замечены Бруниллой, она всем существом слушала тихий рокот крыльев дядюшки Эйнара, далекий прибой, который подвел итог таинству. Что же до дядюшки Эйнара, то рана, перечеркнувшая его лицо, почти зажила, и, стоя под руку с Бруниллой, он чувствовал, как Европа тает, исчезает и теряется вдали.
Ему не требовалось особенно хорошего зрения, чтобы взлететь прямо вверх и так же прямо опуститься. И не было ничего удивительного в том, что в свадебную ночь он поднял Бруниллу на руки и взлетел с ней в небеса.
Фермер, живущий от них в пяти милях, глянул в полночь на низко плывущую тучу и приметил слабые вспышки, треск.
— Зарница, — решил он и пошел спать.
Они спустились только утром, вместе с росой.
Брак был удачный. Стоило ей взглянуть на него, и мысль о том, что она единственная в мире женщина, которая замужем за крылатым человеком, переполняла ее гордостью.
— Кто еще может сказать о себе так? — спрашивала Брунилла свое зеркало. И ответ гласил: — Никто!
А ему за ее внешностью открылась замечательная красота, великая доброта и понимание. Приноравливаясь к ее образу мыслей, он кое в чем изменил свой стол, в комнатах старался не очень размахивать крыльями; битая посуда да разбитые лампы были ему что нож острый, он держался от стекла подальше. И часы сна переменились, ведь он теперь все равно не летал по ночам. В свою очередь она приспособила стулья так, чтобы его крыльям было удобно, тут прибавила набивки, там убавила, а слова, которые она ему говорила, были теми словами, за которые он ее любил.
— Все мы в коконах скрыты, каждый в своем, — сказала она однажды. — Видишь, какая я дурнушка? Но настанет день, я выйду из кокона и расправлю крылья, такие же чудные и красивые, как твои.
— Ты уже давно вышла, — ответил он.
Она подумала над его словами и согласилась.
— Да… И я точно знаю, в какой день это было. В лесу, когда я искала корову, а нашла палатку!
Они рассмеялись, и в его объятиях она чувствовала себя такой прекрасной, что не сомневалась: замужество исторгло ее из некрасивой оболочки, точно сверкающий меч из ножен.
У них появились дети. Сперва возникло опасение (лишь у него), что они будут крылатые.
— Вздор, я только рада буду! — сказала она. — Не будут под ногами болтаться.
— Зато в твоих волосах запутаются! — воскликнул он.
— О! — ужаснулась она.
Родилось четверо, три мальчика и девочка, да такие непоседы, словно у них и впрямь были крылья. Росли они как грибы; не прошло и нескольких лет, как дети в жаркие летние дни упрашивали папу посидеть с ними под яблоней, сделать крыльями холодок и рассказать захватывающую дух сияющую сказку про острова облаков в океане небес, про химеры, которые лепит из тумана ветер, какой вкус у звездочки, тающей у тебя во рту, или у студеного горного воздуха, каково быть камнем, падающим с Эвереста, и в последний миг, расправив крылья-лепестки, у самой земли расцвести зеленым цветком.
Вот так сложился его брак.
И вот сегодня, шесть лет спустя, сидит дядюшка Эйнар под яблоней, сидит тоскует, раздражительный, злой. Не потому, что ему так хочется, а потому, что и столько времени спустя он не может летать в вольном ночном небе: его чудесное свойство так и не вернулось к нему. Сидит уныло, пригорюнившись — зеленый летний зонт, покинутый и забытый легкомысленными отпускниками, которые некогда искали убежища в его прозрачной тени. Неужто так и придется всегда сидеть, не смея днем расправить крылья в поднебесье — как бы кто не увидел? Неужто единственное, на что он способен, — быть бельесушкой для жены, веером для ребятишек в жаркий августовский полдень? Да, он и прежде всегда, выполнял поручения Семьи, летая быстрее ветра! Бумерангом проносился над горами и долами и пушинкой спускался на землю. У него всегда водились деньги: крылатому человеку бездельничать не дадут! А теперь? Горечь и боль! Его крылья забились, встряхнули воздух, получился какой-то скованный гром.
— Пап! — позвала маленькая Мег.
Дети стояли перед ним, глядя на его хмурое лицо.
— Пап, — сказал Рональд, — сделай еще гром!
— Сейчас еще холодно, март, а вот скоро будут и дожди, и вдоволь грома, — ответил дядюшка Эйнар.
— Пойдем с нами, посмотришь! — предложил Майкл.
— Да ну, побежали скорей! Пусть его сидит и мечтает!
Ему сейчас было не до любви, не до детей любви, не до любви детей. Он весь отдался мечте о небесах, поднебесной высоте, горизонтах, воздушных далях; будь то днем или ночью, при звездах, луне или солнце, облачно или ясно, — когда ни воспаришь, впереди — не догнать! — летят небеса, горизонты, дали. А он… А он кружит над выгоном, у самой земли: не дай бог увидят… Прозябание в темной дыре!
— Март! Март! — пела Мег. — Мы на горку идем, пап, пошли с нами! Там даже из городка дети будут!
— На какую еще горку? — буркнул дядюшка Эйнар.
— На Змееву, какую же еще! — дружно откликнулись дети.
Он наконец посмотрел на них.
У каждого был в руках большой бумажный змей, и горящие нетерпением детские лица предвкушали шальную радость. Коротенькие пальцы сжимали мотки белой бечевки. Снизу у красно-сине-желто-зеленых змеев висели хвосты из тряпичных и шелковых лоскутков.
— Мы будем запускать наших змеев! — сказал Рональд. — Пойдешь с нами?
— Нет, — печально ответил он. — Нельзя, чтобы меня кто-нибудь увидел, могут быть неприятности.
— А ты спрячься в лесу за деревьями и смотри оттуда, — предложила Мег. — Мы сами сделали змеев, сами! Знаем, как делать!
— Откуда же вы знаете?
— Ты наш отец? — дружно крикнули дети. — Вот откуда!
Он долго глядел на них. Он вздохнул.
— Сегодня Праздник змеев?
— Да, папа.
— Я выиграю, — сказала Мег.
— Нет, я! — заспорил Майкл.
— Я, я! — запищал Стивен.
— Силы небесные! — воскликнул дядюшка Эйнар, подпрыгнув высоко в воздух, и крылья его загремели, будто громогласные литавры. — Дети! Мои дорогие, славные, обожаемые дети!
— Папа, что случилось? — Майкл даже попятился.
— Ничего, ничего, ничего! — распевал Эйнар.
Он расправил крылья, напряг их до предела, все силы собрал… Бамм! Точно исполинские медные тарелки! Дети даже упали от сильного вихря!
Нашел, нашел! Я снова вольная птица! Как искра в трубе! Как перышко на ветру! Брунилла! — Он повернулся к дому. — Брунилла!
Она вышла на его зов.
— Я свободен! — воскликнул он, приподнявшись на цыпочках, разрумянившийся, высокий. — Слышишь, Брунилла, зачем мне ночь! Я могу летать днем! И ночь ни при чем! Теперь каждый день летать буду, круглый год! Господи, да что я время теряю. Смотри!
И на глазах у встревоженных домочадцев он оторвал у одного из змеев лоскутный хвост, привязал его себе к ремню сзади, схватил моток бечевки, один конец зажал в зубах, другой отдал детям — и полетел, полетел в небеса, подхваченный буйным мартовским ветром!
Через фермы, через луга, отпуская бечеву в светлое дневное небо, ликуя, спотыкаясь, бежали-торопились его дети, а Брунилла стояла на дворе, провожая их взглядом, и смеялась, и махала рукой, и видела, как ее дети прибежали на Змееву горку, как встали там, все четверо, держа бечевку нетерпеливыми гордыми пальцами, и каждый дергал, подтягивал, направлял… И все дети Меллинтауна прибежали со своими бумажными змеями, чтобы запустить их с ветром, и они увидели огромного зеленого змея, как он взмывал и парил в небесах, и закричали:
— О, о, какой змей! Какой змей! О, как мне хочется такого змея! Где, где вы его взяли?!
— Это наш папа сделал! — воскликнули Мег, и Майкл, и Стивен, и Рональд и лихо дернули бечевку, так что змей, жужжащий, рокочущий змей в небесах нырнул, и снова взмыл, и прямо на облаке начертил большой волшебный восклицательный знак!
Апрельское колдовство (перевод Л. Жданов).
Высоко-высоко, выше гор, ниже звезд, над рекой, над прудом, над дорогой летела Сеси. Невидимая, как юные весенние ветры, свежая, как дыхание клевера на сумеречных лугах… Она парила в горлинках, мягких, как белый горностай, отдыхала в деревьях и жила в цветах, улетая с лепестками от самого легкого дуновения. Она сидела в прохладной, как мята, лимонно-зеленой лягушке рядом с блестящей лужей. Она бежала в косматом псе и громко лаяла, чтобы услышать, как между амбарами вдалеке мечется эхо. Она жила в нежной апрельской травке, в чистой, как слеза, влаге, которая испарялась из пахнущей мускусом почвы.
«Весна… — думала Сеси. — Сегодня ночью я побываю во всем, что живет на свете».
Она вселялась в франтоватых кузнечиков на пятнистом гудроне шоссе, купалась в капле росы на железной ограде. В этот неповторимый вечер ей исполнилось ровно семнадцать лет, и душа ее, поминутно преображаясь, летела, незримая, на ветрах Иллинойса.
— Хочу влюбиться, — произнесла она.
Она еще за ужином сказала то же самое. Родители переглянулись и приняли чопорный вид.
— Терпение, — посоветовали они. — Не забудь, ты не как все. Наша семья вся особенная, необычная. Нам нельзя общаться с обыкновенными людьми, тем более вступать в брак. Не то мы лишимся своей магической силы. Ну скажи, разве ты захочешь утратить дар волшебных путешествий? То-то… Так что будь осторожна. Будь осторожна!
Но в своей спальне наверху Сеси чуть-чуть надушила шею и легла, трепещущая, взволнованная, на кровать с пологом, а над полями Иллинойса всплыла молочная луна, превращая реки в сметану, дороги — в платину.
— Да, — вздохнула она, — я из необычной семьи. День мы спим, ночь летаем по ветру, как черные бумажные змеи. Захотим — можем всю зиму проспать в кротах, в теплой земле. Я могу жить в чем угодно — в камушке, в крокусе, в богомоле. Могу оставить здесь свою невзрачную оболочку из плоти и послать душу далеко-далеко в полет, на поиски приключений. Лечу!
И ветер понес ее над полями, над лугами.
И коттеджи внизу лучились ласковым весенним светом, и тускло рдели окна ферм.
«Если я такое странное и невзрачное создание, что сама не могу надеяться на любовь, влюблюсь через кого-нибудь другого», — подумала она.
Возле фермы, в весеннем сумраке, темноволосая девушка лет девятнадцати, не больше, доставала воду из глубокого каменного колодца. Она пела.
Зеленым листком Сеси упала в колодец. Легла на нежный мох и посмотрела вверх, сквозь темную прохладу. Миг — и она в невидимой суетливой амебе, миг — и она в капле воды. И уже чувствует, как холодная кружка несет ее к горячим губам девушки. В ночном воздухе мягко отдались глотки.
Сеси поглядела вокруг глазами этой девушки.
Проникла в темноволосую голову и ее блестящими глазами посмотрела на руки, которые тянули шершавую веревку. Розовыми раковинами ее ушей вслушалась в окружающий девушку мир. Ее тонкими ноздрями уловила запах незнакомой среды Ощутила, как ровно, как сильно бьется юное сердце. Ощутила, как вздрагивает в песне чужая гортань.
«Знает ли она, что я здесь?» — подумала Сеси.
Девушка ахнула и уставилась на черный луг.
— Кто там?
Никакого ответа.
— Это всего-навсего ветер, — прошептала Сеси.
— Всего-навсего ветер. — Девушка тихо рассмеялась, но ей было жутко.
Какое чудесное тело было у этой девушки! Нежная плоть облекала, скрывая, остов из лучшей, тончайшей кости. Мозг был словно цветущая во мраке светлая чайная роза, рот благоухал, как легкое вино. Под упругими губами белые-белые зубы, брови красиво изогнуты, волосы ласково, мягко гладят молочно-белую шею. Поры были маленькие, плотно закрытые. Нос задорно смотрел вверх, на луну, щеки пылали, будто два маленьких очага. Чутко пружиня, тело переходило от одного движения к другому и все время как будто что-то напевало про себя. Быть в этом теле, в этой голове — все равно что греться в пламени камина, поселиться в мурлыканье спящей кошки, плескаться в теплой воде ручья, стремящегося через ночь к морю.
«А мне здесь славно», — подумала Сеси.
— Что? — спросила девушка, словно услышала голос.
— Как тебя звать? — осторожно спросила Сеси.
— Энн Лири. — Девушка встрепенулась. — Зачем я это вслух сказала?
— Энн, Энн, — прошептала Сеси. — Энн, ты влюбишься.
Как бы в ответ на ее слова с дороги донесся громкий топот копыт и хруст колес по щебню. Появилась повозка, на ней сидел рослый парень, его могучие ручищи крепко держали натянутые вожжи, и его улыбка осветила весь двор.
— Энн!
— Это ты, Том?
— Кто же еще? — Он соскочил на землю и привязал вожжи к изгороди.
— Я с тобой не разговариваю! — Энн отвернулась так резко, что ведро плеснуло водой.
— Нет! — воскликнула Сеси.
Энн опешила. Она взглянула на холмы и на первые весенние звезды. Она взглянула на мужчину, которого звали Томом. Сеси заставила ее уронить ведро.
— Смотри, что ты натворил!
Том подбежал к ней.
— Смотри, это все из-за тебя!
Смеясь, он вытер ее туфли носовым платком.
— Отойди!
Она ногой оттолкнула его руки, но он только продолжал смеяться, и, глядя на него из своего далекого далека, Сеси видела его голову — крупную, лоб — высокий, нос — орлиный, глаза — блестящие, плечи — широкие и налитые силой руки, которые бережно гладили туфли платком. Глядя вниз из потаенного чердака красивой головки, Сеси потянула скрытую проволочку чревовещания, и милый ротик тотчас открылся:
— Спасибо!
— Вот как, ты умеешь быть вежливой?
Запах сбруи от его рук, запах конюшни, пропитавший его одежду, коснулся чутких ноздрей, и тело Сеси, лежащее в постели далеко-далеко за темными полями и цветущими лугами, беспокойно зашевелилось, словно она что-то увидела во сне.
— Только не с тобой! — ответила Энн.
— Т-с, говори ласково, — сказала Сеси, и пальцы Энн сами потянулись к голове Тома.
Энн отдернула руку.
— Я с ума сошла!
— Верно. — Он кивнул, улыбаясь, слегка озадаченный. — Ты хотела потрогать меня?
— Не знаю. Уходи, уходи! — Ее щеки пылали, словно розовые угли.
— Почему ты не убегаешь? Я тебя не держу. — Том выпрямился. — Ты передумала? Пойдешь сегодня со мной на танцы? Это очень важно. Я потом скажу почему.
— Нет, — ответила Энн.
— Да! — воскликнула Сеси. — Я еще никогда не танцевала. Хочу танцевать. Я еще никогда не носила длинного шуршащего платья. Хочу платье. Хочу танцевать всю ночь. Я еще никогда не была в танцующей женщине, папа и мама ни разу мне не позволяли. Собаки, кошки, кузнечики, листья — я во всем свете побывала в разное время, но никогда не была женщиной в весенний вечер, в такой вечер, как этот… О, прошу тебя, пойдем на танцы!
Мысль ее напряглась, словно расправились пальцы в новой перчатке.
— Хорошо, — сказала Энн Лири. — Я пойду с тобой на танцы, Том.
— А теперь — в дом, живо! — воскликнула Сеси. — Тебе еще надо умыться, сказать родителям, достать платье, утюг в руки, за дело!
— Мама, — сказала Энн, — я передумала.
Повозка мчалась по дороге, комнаты фермы вдруг ожили, кипела вода для купанья, плита раскаляла утюг для платья, мать металась из угла в угол, и рот ее ощетинился шпильками.
— Что это на тебя вдруг нашло, Энн? Тебе ведь не нравится Том!
— Верно. — И Энн в разгар приготовлений вдруг застыла на месте.
«Но ведь весна!» — подумала Сеси.
— Сейчас весна, — сказала Энн.
«И такой чудесный вечер для танцев», — подумала Сеси.
— …для танцев, — пробормотала Энн Лири.
И вот она уже сидит в корыте, и пузырчатое мыло пенится на ее белых покатых плечах, лепит под мышками гнездышки, теплая грудь скользит в ладонях, и Сеси заставляет губы шевелиться. Она терла тут, мылила там, а теперь — встать! Вытереться полотенцем! Духи! Пудра!
— Эй, ты! — Энн окликнула свое отражение в зеркале: белое и розовое, словно лилии и гвоздики. — Кто ты сегодня вечером?
— Семнадцатилетняя девушка. — Сеси выглянула из ее фиалковых глаз. — Ты меня не видишь. А ты знаешь, что я здесь? Энн Лири покачала головой.
— Не иначе в меня вселилась апрельская ведьма.
— Горячо, горячо! — рассмеялась Сеси. — А теперь одеваться. Ах, как сладостно, когда красивая одежда облекает пышущее жизнью тело! И снаружи уже зовут…
— Энн, Том здесь!
— Скажите ему, пусть подождет. — Энн вдруг села. — Скажите, что я не пойду на танцы.
— Что такое? — сказала мать, стоя на пороге.
Сеси мигом заняла свое место. На какое-то роковое мгновение она отвлеклась, покинула тело Энн. Услышала далекий топот копыт, скрип колес на лунной дороге и вдруг подумала: «Полечу, найду Тома, проникну в его голову, посмотрю, что чувствует в такую ночь парень двадцати двух лет». И она пустилась в полет над вересковым лугом, но тотчас вернулась, будто птица в родную клетку, и заметалась, забилась в голове Энн Лири.
— Энн!
— Пусть уходит!
— Энн! — Сеси устроилась поудобнее и напрягла свои мысли.
Но Энн закусила удила.
— Нет, нет, я его ненавижу!
Нельзя было ни на миг оставлять ее. Сеси подчинила себе руки девушки… сердце… голову… исподволь, осторожно.
«Встань!» — подумала она.
Энн встала.
«Надень пальто!».
Энн надела пальто.
«Теперь иди!».
«Нет!» — подумала Энн Лири.
«Ступай!».
— Энн, — заговорила мать, — не заставляй больше Тома ждать. Сейчас же иди, и никаких фокусов. Что это на тебя нашло?
— Ничего, мама. Спокойной ночи. Мы вернемся поздно. Энн и Сеси вместе выбежали в весенний вечер.
Комната, полная плавно танцующих голубей, которые мягко распускают оборки своих величавых, пышных перьев, комната, полная павлинов, полная радужных пятен и бликов. И посреди всего этого кружится, кружится, кружится в танце Энн Лири…
— Какой сегодня чудесный вечер! — сказала Сеси.
— Какой чудесный вечер! — произнесла Энн.
— Ты какая-то странная, — сказал Том.
Вихревая музыка окутала их мглой, закружила в струях песни; они плыли, качались, тонули и вновь всплывали за глотком воздуха, цепляясь друг за друга, словно утопающие, и опять кружились, кружились в вихре, в шепоте, вздохах, под звуки «Прекрасного Огайо».
Сеси напевала. Губы Энн разомкнулись, и зазвучала мелодия.
— Да, я странная, — ответила Сеси.
— Ты на себя не похожа, — сказал Том.
— Сегодня да.
— Ты не та Энн Лири, которую я знал.
— Совсем, совсем не та, — прошептала Сеси за много-много миль оттуда.
— Совсем не та, — послушно повторили губы Энн.
— У меня какое-то нелепое чувство, — сказал Том.
— Насчет чего?
— Насчет тебя. — Он чуть отодвинулся и, кружа ее, пристально, пытливо посмотрел на разрумянившееся лицо. Твои глаза, — произнес он, — не возьму в толк.
— Ты видишь меня? — спросила Сеси.
— Ты вроде бы здесь и вроде бы где-то далеко отсюда. Том осторожно ее кружил, лицо у него было озабоченное.
— Да.
— Почему ты пошла со мной?
— Я не хотела, — ответила Энн.
— Так почему же?..
— Что-то меня заставило.
— Что?
— Не знаю. — В голосе Энн зазвенели слезы.
— Спокойно, тише… тише… — шепнула Сеси. — Вот так. Кружись, кружись.
Они шуршали и шелестели, взлетали и опускались в темной комнате, и музыка вела и кружила их.
— И все-таки ты пошла на танцы, — сказал Том.
— Пошла, — ответила Сеси.
— Хватит. — И он легко увлек ее в танце к двери, на волю, неприметно увел ее прочь от зала, от музыки и людей.
Они забрались в повозку и сели рядом.
— Энн, — сказал он и взял ее руки дрожащими руками, Энн. Но он произносил ее имя так, словно это было вовсе и не ее имя.
Он пристально смотрел на бледное лицо Энн, теперь ее глаза были открыты.
— Энн, было время, я любил тебя, ты это знаешь, — сказал он.
— Знаю.
— Но ты всегда была так переменчива, а мне не хотелось страдать понапрасну.
— Ничего страшного, мы еще так молоды, — ответила Энн.
— Нет, нет, я хотела сказать: прости меня, — сказала Сеси.
— За что простить? — Том отпустил ее руки и насторожился.
Ночь была теплая, и отовсюду их обдавало трепетное дыхание земли, и зазеленевшие деревья тихо дышали шуршащими, шелестящими листьями.
— Не знаю, — ответила Энн.
— Нет, знаю, — сказала Сеси. — Ты высокий, ты самый красивый парень на свете. Сегодня чудесный вечер, я на всю жизнь запомню, как я провела его с тобой.
И она протянула холодную чужую руку за его сопротивляющейся рукой, взяла ее, стиснула, согрела.
— Что с тобой сегодня, — сказал недоумевая Том. — То одно говоришь, то другое. Сама на себя непохожа. Я тебя по старой памяти решил на танцы позвать. Поначалу спросил просто так. А когда мы стояли с тобой у колодца, вдруг почувствовал — ты как-то переменилась, сильно переменилась. Стала другая. Появилось что-то новое… мягкость какая-то… — Он подыскивал слова: — Не знаю, не умею сказать. И смотрела не так. И голос не тот. И я знаю: я опять в тебя влюблен.
«Не в нее, — сказала Сеси, — в меня!».
— А я боюсь тебя любить, — продолжал он. — Ты опять станешь меня мучить.
— Может быть, — ответила Энн.
«Нет, нет, я всем сердцем буду тебя любить! — подумала Сеси. — Энн, скажи ему это, скажи за меня. Скажи, что ты его всем сердцем полюбишь».
Энн ничего не сказала.
Том тихо придвинулся к ней, ласково взял ее за подбородок.
— Я уезжаю. Нанялся на работу, сто миль отсюда. Ты будешь обо мне скучать?
— Да, — сказали Энн и Сеси.
— Так можно поцеловать тебя на прощание?
— Да, — сказала Сеси, прежде чем кто-либо другой успел ответить.
Он прижался губами к чужому рту. Дрожа, он поцеловал чужие губы.
Энн сидела будто белое изваяние.
— Энн! — воскликнула Сеси. — Подними руки, обними его!
Она сидела в лунном сиянии, будто деревянная кукла. Он снова поцеловал ее в губы.
— Я люблю тебя, — шептала Сеси. — Я здесь, это меня ты увидел в ее глазах, меня, а я тебя люблю, хоть бы она тебя никогда не полюбила.
Он отодвинулся и сидел рядом с Энн такой измученный, будто перед тем пробежал невесть сколько.
— Не понимаю, что это делается?.. Только сейчас…
— Да? — спросила Сеси.
— Сейчас мне показалось… — Он протер руками глаза. — Неважно. Отвезти тебя домой?
— Пожалуйста, — сказала Энн Лири.
Он почмокал лошади, вяло дернул вожжи, и повозка тронулась. Шуршали колеса, шлепали ремни, катилась серебристая повозка, а кругом ранняя весенняя ночь — всего одиннадцать часов, — и мимо скользят мерцающие поля и луга, благоухающие клевером.
И Сеси, глядя на поля, на луга, думала: «Все можно отдать, ничего не жалко, чтобы быть с ним вместе, с этой ночи и навсегда». И она услышала издали голоса своих родителей: «Будь осторожна. Неужели ты хочешь потерять свою магическую силу? А ты ее потеряешь, если выйдешь замуж за простого смертного. Берегись. Ведь ты этого не хочешь?».
«Да, хочу, — подумала Сеси. — Я даже этим готова поступиться хоть сейчас, если только я ему нужна. И не надо больше метаться по свету весенними вечерами, не надо вселяться в птиц, собак, кошек, лис — мне нужно одно: быть с ним. Только с ним. Только с ним».
Дорога под ними шуршала, бежала назад.
— Том, — заговорила наконец Энн.
— Да? — Он угрюмо смотрел на дорогу, на лошадь, на деревья, небо и звезды.
— Если ты когда-нибудь, в будущем, попадешь в Грин-Таун в Иллинойсе — это несколько миль отсюда, — можешь ты сделать мне одолжение?
— Возможно.
— Можешь ты там зайти к моей подруге? — Энн Лири сказала это запинаясь, неуверенно.
— Зачем?
— Это моя хорошая подруга… Я рассказывала ей про тебя. Я тебе дам адрес. Минутку.
Повозка остановилась возле дома Энн, она достала из сумочки карандаш и бумагу и, положив листок на колено, стала писать при свете луны.
— Вот. Разберешь?
Он поглядел на листок и озадаченно кивнул.
— «Сеси Элиот. Тополевая улица, 12, Грин-Таун, Иллинойс», — прочел он.
— Зайдешь к ней как-нибудь? — спросила Энн.
— Как-нибудь, — ответил он.
— Обещаешь?
— Какое отношение это имеет к нам? — сердито крикнул он. — На что мне бумажки, имена?
Он скомкал листок и сунул бумажный шарик в карман.
— Пожалуйста, обещай! — сказала Сеси.
— …обещай… — сказала Энн.
— Ладно, ладно, только не приставай! — крикнул он.
«Я устала, — подумала Сеси. — Не могу больше. Пора домой. Силы кончаются. У меня всего на несколько часов сил хватает, когда я ночью вот так странствую… Но на прощание…».
— …на прощание, — сказала Энн.
Она поцеловала Тома в губы.
— Это я тебя целую, — сказала Сеси.
Том отодвинул от себя Энн Лири и поглядел на нее, заглянул ей в самую душу. Он ничего не сказал, но лицо его медленно, очень медленно разгладилось, морщины исчезли, каменные губы смягчились, и он еще раз пристально всмотрелся в озаренное луной лицо, белеющее перед ним.
Потом помог ей сойти с повозки и быстро, даже не сказав «спокойной ночи», покатил прочь.
Сеси отпустила Энн.
Энн Лири вскрикнула, точно вырвалась из плена, побежала по светлой дорожке к дому и захлопнула за собой дверь.
Сеси чуть помешкала. Глазами сверчка она посмотрела на ночной весенний мир. Одну минутку, не больше, глядя глазами лягушки, посидела в одиночестве возле пруда. Глазами ночной птицы глянула вниз с высокого, купающегося в лунном свете вяза и увидела, как гаснет свет в двух домиках — ближнем и другом, в миле отсюда. Она думала о себе, о всех своих, о своем редком даре, о том, что ни одна девушка в их роду не может выйти замуж за человека, живущего в этом большом мире за холмами.
«Том. — Ее душа, теряя силы, летела в ночной птице под деревьями, над темными полями дикой горчицы. — Том, ты сохранил листок? Зайдешь когда-нибудь, как-нибудь, при случае навестить меня? Узнаешь меня? Вглядишься в мое лицо и вспомнишь, где меня видел, почувствуешь, что любишь меня, как я люблю тебя — всем сердцем и навсегда?».
Она остановилась, а кругом — прохладный ночной воздух, и миллионы миль до городов и людей, и далеко-далеко внизу фермы и поля, реки и холмы.
Тихонько: «Том?».
Том спал. Была уже глубокая ночь; его одежда аккуратно висела на стульях, на спинке кровати. А возле его головы на белой подушке ладонью кверху удобно покоилась рука, и на ладони лежал клочок бумаги с буквами. Медленно-медленно пальцы согнулись и крепко его сжали. И Том даже не шелохнулся, даже не заметил, когда черный дрозд на миг тихо и мягко прильнул к переливающемуся лунными бликами окну, бесшумно вспорхнул, замер — и полетел прочь, на восток, над спящей землей.