Год лемминга.

ГЛАВА 4. Повесть о лейтенанте Пипеткине.

Коль скоро вы вкусили от древа познания, вы вряд ли сможете поступить по-иному, чем идти дальше с этим знанием. Норберт Винер

… шуршат по асфальту. Выбоин на такой скорости не углядишь, они чувствуются только по тряске машины. Не надо быть провидцем, чтобы понимать: при сумасшедшей гонке по дрянному шоссе рано или поздно полетит подвеска. А! Какую бы скорость я ни выжал, сигнал спецназовской связи все равно летит быстрее.

В угнанной машине можно чувствовать себя в безопасности только первые несколько минут, и то если угнано «чисто». Мне же повезло угнать эту колымагу буквально из-под носа группы захвата, так что о какой тут безопасности может идти речь. Минута или две, самое большее три – вот и все, что мне отпущено.

Не густо. Таков мой временной люфт, как обожают выражаться профессионалы из не очень афиширующих себя заведений.

Кольнуло… Пока чуть-чуть – предупреждающе. Бросить машину? Нет, снова укол: пешкодрал не проходит… Господи боже ты мой, как же надоели мне эти подленькие приемчики: всегда точно знаешь, что делать НЕ НАДО, и поди догадайся, что сделать НУЖНО! Хитер «демоний», не позволяет себе тянуть меня на веревке, как барана, заботится о том, чтобы я мыслил, гад!

Мозгокрут – в режим защиты?.. Точно. Со второго раза попал. Нет тут никакого мышления – откуда ему взяться? – одни отработанные рефлексы, как у павловской собаки с фистулой под брюхом. Если мне понадобится быстро принять правильное решение, единственное из многих ошибочных, я могу и оплошать.

Хорошо, что ОНИ об этом не знают – зауважали меня профессионалы, никак не возьмут в толк, почему я который раз от них ускользаю, подозревают в гениальности… Дурачье. Впрочем, логически такой вывод с их стороны неизбежен, и заметно, что теперь они действуют куда осторожнее, тщательно продумывая и просчитывая каждый шаг, что по идее увеличивает мои шансы.

Сам себе не верю: петляю третий месяц, а все еще на свободе. Только бы дотянуть до лета. Петлять, петлять… Летом проще исчезнуть: пристану к какой-нибудь группе попрыгунчиков, представившись потерявшим снаряжение туристом-одиночкой, буду компанейским парнем и комариным кормом и заберусь с ними в самый дальний медвежий угол с плотностью сыскарей полторы человеко-единицы на сто тысяч квадратных верст… Пусть-ка там попробуют меня вычислить! Так и надо: сидеть не высовываясь, пока не спугнут.

А я что делаю, спрашивается?

Развилка. Налево или направо? Налево. Тут шоссе еще хуже. Надо же, какой удался вираж – такому, пожалуй, позавидует и раллист, а толку много ли? Когда надо мною повиснет вертолет, путь мне преградит развернутый поперек дороги трейлер либо меня просто-напросто догонят и зажмут, мне будет не до радости от мелких удач. Удивительно, что еще не догнали, машина попалась дохлая, так ведь за неимением гербовой пишут и на наждачной…

Ага, замысел «демония» становится прозрачен: впереди «кирпич», деревянные барьеры со светоотражателями, а местность напоминает стройплощадку после легкой бомбежки, безлюдную по причине субботнего дня. Валяются бетонные блоки, дремлют бульдозеры, автокран задрал стрелу над штабелем плит, дорога разворочена, всюду грудами щебень – впереди чинят мост над неведомой мне речушкой, и я очень удивлюсь, если поблизости в нее не выходит что-нибудь вроде коллекторного стока. Как раз для меня. Если очень поднатужиться, я смогу вообразить, будто всю сознательную жизнь мечтал стать диггером и лазать по крысиным норам.

Так. Утопить машину, это собьет их с толку хотя бы на минуту… Уйду.

Поздно! В зеркале заднего вида стремительно увеличиваются преследующие меня автомобили. Два… нет, три. Подсказку мне, подсказку!.. Нет ее. Давлю на газ, машина в брызги разносит кучу гравия, прыгает сумасшедшим козлом, выношусь на мост, только здесь становится видно, что центральный пролет отсутствует, – по тормозам! – последние метры иду юзом, и начинается плавный и бесшумный СВОБОДНЫЙ ПОЛЕТ…

П Р Е Д С Т А В Л Е Н И Е.

На Малахова Михаила Николаевича,

2001 г. рождения, кадета Школы.

2-й экземпляр – в архив Школы (База данных «ПОРОДА»).

3-й экземпляр – в личное дело Малахова М.Н.

Малахов М.Н., 17 лет, в поле зрения наблюдательного совета с 2007 г., в интернате с 2011 г. (зимний набор), в 2013 г. переведен в основной состав учащихся, в 2014 г. допущен к изучению дисциплин второго цикла.

Стандартные отсевочные тесты второго уровня: прошел.

Спецтесты D-G: прошел.

Спецтест H: прошел с лучшим результатом по группе.

Спецтесты I1-I9: прошел.

Контакты вне Школы: допустимые.

Физическое здоровье: соответствует требованиям.

Психика: устойчивая.

РНС: 50,4 ед.

ИСО: 117,0 ед.

Интеллектуальный уровень: соответствует требованиям.

Логические способности: ниже средних по группе.

Интуитивные способности: исключительно высокие. ПРИМЕЧАНИЕ: ряд наблюдавшихся фактов занесен в Базу данных «РЕДКИЕ ЗЕМЛИ».

Общая субъективная оценка: положительная.

Результаты голосования по кандидатуре:

За: 6. Против: 3.

Наблюдательный совет Школы считает возможным допустить кандидата Малахова М.Н. к изучению дисциплин третьего цикла.

ПРИМЕЧАНИЕ: особое мнение д-ра Косенчук и д-ра Абишева передано в Базу данных «АЛАРМ». Особое мнение д-ра Терещенко и члена комиссии Щукина передано в Базу данных «РЕДКИЕ ЗЕМЛИ».

03.12.2018 г.

1.

Если какой-нибудь умник начнет уверять вас, будто безумно трудно устроить ребенка в Школу, можете с чистой совестью плюнуть ему в глаза. Это вранье. Я ни разу не слыхал, чтобы кому-нибудь было отказано в собеседовании, и по меньшей мере каждое пятое из приведенных родителями чад успешно проходит приемные испытания. Иное дело, что почти никто из приведенных за ручку абитуриентов не заканчивает полного курса; исключения единичны. Мне говорили, в чем тут дело, аргументацию я забыл, а вывод запомнил: регулярные контакты с семьей мешают формированию функционера.

Так что, если бы мои родители не погибли в автокатастрофе, не окончить бы мне Школы ни за что. Нет худа без худа…

Шучу.

Как ни странно, о детдоме у меня сохранилось мало воспоминаний, и те какие-то казенные: казенная одежда от зимних курток до трусов включительно, вечно хмурые, как бы тоже казенные воспитатели, редкие и почти всегда чем-нибудь испорченные праздники, несколько клинических подлецов, несколько клинических же воров с врожденными криминальными задатками, пара-тройка дебилов, «темные» по случаю, драки за то, кому быть паханом над всеми, – словом, нормальное обезьянье стадо. Серый фон. С Сашкой Кисселем и Димкой Долговым, пришедшими вместе со мной в Школу и продержавшимися до выпуска, мы подружились позднее, уж никак не в интернате. Хотя подружились – громко сказано, пожалуй. Дружить в Школе некогда. Не желали друг другу зла, это точнее.

Одно воспоминание, впрочем, осталось…

Совершенно точно установлено, что детеныши обезьян, все равно высших или низших, рано отнятые у матери, изолированные от стада и искусственно вскормленные, те детеныши, которые никогда не хватались за теплую материнскую шерсть, вырастают во вполне здоровых особей с тем же примерно процентом физических и психических отклонений, что и в контрольной группе. Мало того, они так же успешно производят на свет здоровое потомство. Есть только одно отличие: обезьяны, не испытавшие в младенчестве материнской ласки, почти все, за редчайшими исключениями, отказываются от заботы о своем потомстве, когда приходит ИХ черед стать родителями. Собственные детеныши становятся им не нужны. Начисто лишенные родительских чувств, обезьяны как бы мстят ни в чем не повинным детенышам за свое погубленное детство. И, если детеныша не подсадить в стаю, где о нем позаботятся, или не выкормить искусственно, такой детеныш неминуемо погибнет.

Не знаю, что из этого в конце концов вышло, но у нас в младшей группе стояла – вернее, сидела – вечная Няня, большая толстая женщина из мягкой резины и пластика. Она была добрая. Легонько покачиваясь в кресле, мурлыча нескончаемые песенки, она умела и погладить прильнувшего к ней счастливого малыша, и успокоить хнычущего. От нее исходило тепло. Без сомнения, создатели Няни начитались Брэдбери – про электронную бабушку. Это был эрзац живого человека, и малыши прекрасно понимали, что Няня не живая, но все равно висели на ней гроздьями. Я смеялся: мне это было не нужно. У меня были отец и мать – погибли, но были же! – и я твердо знал, что не глупые толстые роботы, а живые руки мамы укачивали меня в младенчестве. В интернате я оказался года в четыре. Мне повезло больше, чем другим, цепляющимся ручонками за резиновую куклу, и мой смех был смехом превосходства над ними, существами с виду такими же, как я, но все же низшей касты. Стыдно, конечно, об этом вспоминать, но кого прикажете винить в том, что дети устроены так, а не иначе? Психически дефективную человекообразную обезьяну, которая пять-семь миллионов лет назад свалилась с пальмы и поленилась вскарабкаться обратно?

Странно, но меня никогда не тянуло подержать на руках маленького Витальку. Юлия обижалась: «Это же твое! Твое! Какой ты отец!» Я пожимал плечами и брал в руки кричащий сверток. Ребенок не успокаивался, и Юлия выходила из себя. Тошно и вспомнить наши скандалы. Может быть, дело было в том, что по настоянию Юлии я присутствовал при родах. Я совершенно точно знаю, что из меня не получился бы ни акушер, ни педиатр. Роды и сами по себе не самое приятное в мире зрелище, а уж когда видишь, как из любимой тобой и обезображенной ИМ женщины, раздвигая и разрывая ее лоно, с какой-то садистской неуклонностью выползает нечто новое и совсем не нужное, которое пока молчит, поглощенное борьбой с материнским телом, но, оказавшись снаружи, обязательно взовьется криком, претендуя на место в мире и на часть того, что прежде было только моим, – разве можно тогда испытать добрые чувства?

Я знал, что их испытывают другие отцы. Я не испытал. Даже когда я увидел, как сияющая Юлия кормит грудью нашего сына, я только и смог, что не выдать сразу своей неприязни к этому чмокающему куску розового мяса, который отнимает – уже отнял! – у меня мою Юлию. Отцовские чувства проснулись во мне много позже, когда я разглядел в Витальке задатки человека. И вторая странность: я никогда не умилялся успехам сына. Одобрял – да. Гордился – тоже бывало. Но не умилялся.

Может быть, моя мама мало держала меня на руках?

Лет в десять меня и еще нескольких пацанов из разных групп вызвали к директору и предложили быстренько собрать вещички. Помню, как директор, даже не пытаясь скрыть удивление, впервые рассматривал нас с некоторым вниманием, и еще помню незнакомого мужчину, по-видимому очень спешащего, приехавшего, как мы сразу поняли, специально за нами.

Я сразу заявил, что никуда не поеду. Надо сказать, в детстве я был довольно упрям и заранее соглашался на возможные кары. Плевать. Пусть других берут, а я останусь, мне и тут неплохо живется, ясно вам?.. Спешащий мужчина нетерпеливо посмотрел на часы, а директор побагровел и рявкнул, что вопрос решен. Я только-только открыл рот, чтобы сказать какую-нибудь грубость, как меня довольно сильно ужалило в затылок, так что рот пришлось закрыть. К тому времени я уже начал догадываться, что означают мои внезапные боли.

Что мне нравилось в подготовительном интернате, так это его местоположение: лесной массив за Клином – кажется, бывшие охотничьи угодья высокопоставленных рыл, – сосновый воздух, настоящая, хоть и переплюйная речка. В жилой корпус нас набилось столько, что кровати в спальнях пришлось устанавливать в два яруса, как нары. Ни прежде, ни впоследствии я не видел такого количества шкетов в одном месте. Как нам стало известно впоследствии, наш подготовительный интернат был лишь одним из пяти или шести подобных заведений, вдобавок не самым крупным.

Любопытно, что детдомовцы в интернате не преобладали. Не знаю, кто пустил такой слух, но многие родители, приведшие своих чад, были свято убеждены в том, что Школа – это что-то вроде новейшей финансовой академии закрытого типа. Никто и не думал их в этом разубеждать. Много позднее один из преподавателей сказал мне в приватной беседе: «Зачем? Человеку абсолютно все равно, откуда его отчислили».

Неделю нас не трогали, по крайней мере внешне. Благодать!.. Потом от корпусов интерната один за другим отвалили несколько битком набитых автобусов, и в спальнях стало попросторней. Мы начали ходить на обычные школьные занятия, но вообще-то обстановка поначалу мало отличалась от детдомовской, разве что воспитатели были чуточку внимательней к нам. На самом деле мы, не догадываясь о том, были под наблюдением постоянно. Не так уж трудно развесить везде, где только можно, скрытые камеры, тем более если здание строилось с учетом необходимости тотальной слежки. Уж не знаю, какой штат психологов обслуживал интернат, только работу они проделали колоссальную. Недели через три двухэтажные нары в спальнях разобрали за ненадобностью – половина воспитанников без всякого шума вернулась туда, откуда прибыла. И вот тогда-то за нас взялись по-настоящему.

Пошли тесты.

Я абсолютно убежден, что большей их части мы просто не заметили, меньшую же часть приняли за события случайные, но всегда требующие от нас той или иной реакции.

Отсев шел безжалостный. Школа, как я уяснил впоследствии, не воспитывала НАСТОЯЩИХ людей и вовсе не ставила перед собой такой задачи. Она всего лишь отсеивала НЕНАСТОЯЩИХ. Не мне судить Кардинала, искренне считавшего педагогику худшей разновидностью лженауки, – тем более что я с ним почти согласен. У него была иная задача. В свое любимое детище он ввел методы чудовищно расточительные, зато и предельно эффективные.

Иногда нас специально оставляли в покое на несколько дней – никаких занятий, минимум внимания воспитателей – и смотрели, какую блажь мы учиним от скуки.

Через год нас перевели в другое здание, более соответствующее своими размерами нашим поредевшим рядам, а в большой корпус запустили новую партию шкетов. Через два года нас осталось не более пятнадцати процентов от первоначального числа.

И тогда пришла очередь Школы.

От нас уже не скрывали, кто мы такие и к чему готовимся. Наоборот, в первый же день в стенах Школы нас собрали вместе и объявили истину во всеуслышание. Помню, до меня тогда только и дошло, что мне, возможно, предстоит со временем стать о-очень большим начальником, и я от гордости аж вспотел. На самом деле и это было психологическим тестом, только в Школе нашу реакцию отслеживали куда тщательнее.

Вначале то, что происходило в мои первые дни в интернате, повторилось почти один к одному, с той несущественной разницей, что кровати были все-таки одноярусные. К моему некоторому удивлению, не все абитуриенты вышли из подготовительных интернатов, были ребята и со стороны. Несомненно, Кардинал считал, что в поисках жемчужных зерен не грех перекопать как можно больше навозных куч.

Страшно много опущено в моем рассказе, Школа не торопится делиться секретами даже с выпускниками; я говорю только то, о чем случайно догадался, или то, что нам посчитали не вредным сообщить.

Знаете, как это бывает: ты, высунув язык, решаешь задачу, а твой сосед сзади, слывущий самым крутым в группе, многозначительно пинает твой стул или даже, притянув тебя за ухо, шепчет нарочито мерзким голосом, что если ты не решишь задачу И ЕМУ, то на ближайшей перемене будешь иметь дело с ним… разумеется, я даю вольный литературный перевод, потому что как звучат такие угрозы в действительности, всякому и так хорошо известно. Помню, я послал «пахана» подальше и заработал на этом очко. Нет, я не такой храбрый, просто я вовремя ощутил укол в затылке. Поддайся я – и меня немедленно взяли бы на заметку как возможного кандидата на отчисление из Школы. А «пахан» собрал вещички в тот же день.

Вообще-то это был довольно редкий случай; как правило, нельзя было догадаться, почему отчислен тот или иной кадет. Мы общались с младшими и ничем не могли им помочь – а как хотелось покровительственно поделиться! В тех редких случаях, когда мы о чем-то догадывались, приемы «педагогов» менялись радикально и быстро.

Свободного времени поначалу хватало. И очень не зря: кто-то сверху, невидимый, нацеливая на нас лупу, приглядывался. До поры до времени его не интересовали наши успехи в учебе; первичный отсев шел по совершенно иным признакам. То, что происходило в интернате, в самом лучшем случае сошло бы за вырубку в карьере безобразной мраморной глыбы. Теперь с нее снималось лишнее.

Может быть, таким образом удалось бы изваять прекрасную статую, не знаю. Школа не ставила перед собой такой задачи. Лучше было изгнать годного, чем оставить внушающего сомнения – этот принцип проводился в жизнь с железной последовательностью.

Ничего этого мы не знали. Случалось, что кровать соседа вдруг оказывалась пустой. Это вызывало удивление и расспросы. Нам сухо отвечали, что кадет вернулся в свой прежний детдом или к родителям – откуда он там прибыл. Черт знает почему на начальном цикле обучения мы крайне редко были свидетелями процесса «собирания вещичек» – может быть, это делалось для того, чтобы не нервировать нас понапрасну.

Отчисленных быстро забывали.

Сильно поредевшие группы сливали в одну из двух-трех. К концу первого года обучения из двадцати двух групп осталось девять. Мы еще не догадывались, что к моменту выпуска должна была остаться лишь одна, как всегда бывало на более «ранних» потоках. Да и та обычно неполного состава.

Наш поток не стал исключением. Четыре группы – вот что осталось от нашего потока после второго года в Школе. Одиннадцать человек – перед выпуском.

Лет в семнадцать мне попалась в библиотеке сильно зачитанная книжка об иезуитских колледжах. Помню, я был поражен сходством методов (тотальная слежка, немедленный отсев нежелательных) и долго развлекался, находя все новые и новые параллели со Школой. Методы различались лишь постольку, поскольку различались цели, а еще нас не заставляли шпионить друг за другом – но, охватив методику в целом, я поразился простой мысли: все уже придумано! Можно долго и в подробностях дописывать приложения, но нельзя изменить основу! Человек – всюду одно и то же, хоть при Игнатии свет Лойоле, хоть при самой расчудесной народной демократии с Кардиналом на заднем плане.

«Читал?»– спросил я Сашку Кисселя, показав потрепанную не одним поколением кадетов книжку.

«Угу», – только и ответил он, и мы обменялись понимающими взглядами.

Собственно, я, как и многие, в душе ничего не имел против отсева. Мне было комфортно. Резец скульптора выгрызал в мраморе ниши. Отбраковка нечестных, подлых, корыстных, ноющих, заискивающих, доносчиков, гегемонов кулачного права, холериков, сангвиников, меланхоликов, чрезмерно замкнутых, неуравновешенных и просто неудачливых сделала свое дело. Нельзя сказать, что к двенадцати годам меня окружали сплошь друзья – были и враги, в том числе враги непримиримые, но я их уважал.

И тогда за нас взялись по-настоящему.

Вдруг резко, без всякого предупреждения возросло количество занятий. Мы взвыли. Двенадцать уроков в день считались нормой, десять – праздником. Я едва удержался от слез, когда в конце недели нам объявили, что выходных дней не будет, а один парнишка в тот же день пристал к воспитателю с просьбой отчислить его из Школы.

Просьбу удовлетворили.

Кое-как, с чугунными головами и скрипом зубовным, мы дотянули до осенних каникул, и тут нас ждал новый удар. Один день – столько нам было отпущено на восстановление свернутых в крендель мозгов. Нас просто-напросто испытывали на прочность. Одновременно шли испытания на интеллект, и можно было заметить, что на первое место педагоги ставили качество и самобытность решения логической задачи и лишь на второе – скорость решения.

Обычная школьная программа, правда со всеми известными приложениями, не более, – но уж от души! Плюс зачем-то латынь, пригодившаяся впоследствии очень немногим. Со временем я стал подозревать, что подручные Кардинала исповедовали нехитрый принцип: вали больше, не все ли равно, чем загружать мозги, главное, чтобы работали, а качество из количества как-нибудь само произрастет.

Помню парнишку, отчисленного, после того как он не смог с ходу ответить на вопрос, каков период обращения Солнца вокруг оси… За правильный ответ был бы сочтен контрвопрос: «А на какой широте?».

Спортивные занятия были обязательными. Кой черт, мы были рады загонять себя до изнеможения, чтобы потом свалиться на кровать без задних ног, сладко чувствуя каждой мышцей такую приятную всякому живому существу усталость физическую, побившую в неравной борьбе гнусную усталость ума – все-таки умственное и физическое в человеке глубоко антагонистичны, а гармоничных исключений кот наплакал: Пифагор, Леонардо да Винчи и, пожалуй, Ломоносов.

На второй месяц такой жизни я частенько жалел, что родился на свет. А ведь мне было легче, чем другим: «демоний» колол меня нещадно, заставляя искать и находить оптимальный путь! Кое-кому пришлось совсем плохо; один начал заговариваться, несколько пацанов стали слезливы и раздражительны.

Резец работал…

На третий месяц я, к громадному своему удивлению, почувствовал, что понемногу втягиваюсь. Остальные тоже повеселели. А уж когда нам объявили, что зимние каникулы продолжатся аж три дня, мы даже слегка удивились: куда девать такую прорву времени?

Нашлось куда, конечно. Пацаны есть пацаны. Но как раз после зимних каникул с потока было отчислено сразу человек десять. Почему – не знаю. Это самое темное место в моих потугах логически вычислить принятые в Школе критерии отбора.

Кое-что, впрочем, удалось понять уже тогда. Вскоре после того как начались компьютерные занятия, кто-то из нас догадался, как вытащить из школьной сети наши (и не только наши) личные дела. О, там было что почитать! Кажется, Сашка Киссель первым обратил внимание на одно любопытное обстоятельство: почти все кадеты средних и старших курсов были сиротами, помнящими родителей. И почти все они (и мы тоже) были детьми, внуками либо правнуками людей, заметно проявивших себя на государственной службе, все равно в какой области: управлении, инженерии, науке… Пращур Лебедянского конструировал паровозы. Дед Воронина был губернатором. Предок моего приятеля Димки Долгова всю жизнь строил не то мосты, не то шахты. В крайнем случае личное дело содержало указание на документы, подтверждающие происхождение кадета от какого-нибудь незнатного дворянского рода. Сашка Киссель, например, оказался простым остзейским бароном. И что любопытно, подлинность документов подтверждалась специальными актами экспертизы!

Позднее я понял, что это значит, и оценил политику наблюдательного совета Школы. Эти люди не любили шутить и даром хлеб не ели. Кадет должен происходить из уважаемой семьи, в истории которой не было известных ему позорных пятен. Он должен уважать себя и свое место в человечестве и не должен иметь комплекса неполноценности. Исключений из этого правила практически не было. Единицы. И то сказать: функционер с комплексом неполноценности – кому нужен?

Нельзя сказать, что мне не польстило известие о моем дворянстве. Мальчишество, конечно…

А весной, когда светило солнышко и в тени сосен под окнами дотаивал последний снег, в Школу приехал Кардинал.

Мы о нем и знать не знали, пока он не вошел к нам во время занятий – пожилой лысеющий дядька с неважным цветом лица и заметным животиком, оттопырившим аккуратный костюм. Первую его фразу, обращенную к нам, кадетам, я запомнил слово в слово: «Здравствуйте, меня зовут Павел Фомич, это я придумал Школу для вас», – и он добродушно посоветовал нам поставить на место отпавшие челюсти.

Кардинал сказал речь – краткую, но мы почувствовали, что он не экономит на нас время; мальчишки вообще очень тонко чувствуют такие вещи. Он не сказал почти ничего нового, он только напомнил нам, кто мы есть и кого из нас делают. «Это я работаю на правительство, – говорил Кардинал и безбожно врал, конечно, – вы же будете работать на страну, а при каких-то обстоятельствах, возможно, и на все человечество… Гордитесь этим».

Мы гордились.

Между тем истязания, чинимые над нами, мало-помалу приобретали более осмысленный характер. Появились специальные предметы и кое-какие методики развития. Это не значит, что «резец» перестал делать свое дело, – делал, да еще как! Претензии на несправедливость и провокационность тестов не принимались никем и говорили не в пользу жалующегося.

Чего стоил один лишь иезуитский тест со значком и дипломом! Было так: Максим Родионович, добрейший наш «классный дам» и объект для подражания, однажды утром заявил, что занятий сегодня не будет. Мы взвыли от восторга, и лишь немногие насторожились: а почему, собственно? Максим Родионович охотно объяснил: оказывается, сегодня мы перевалили какой-то там рубеж на стезе превращения нас в мэтров-выпускников, в честь чего объявляется праздник и каждому из нас будут торжественно вручены диплом «сантимэтра» – через «э», естественно, – и соответствующий нагрудный значок. Надо ли говорить, что мы неизмеримо выросли в собственных глазах и взвыли от восторга вторично?

Ох, красивый был значочек! Красивейший. В том возрасте, когда мальчишки собирают коллекцию ненужной дряни, полагая ее сокровищем, эмалированный кусочек жести на лацкане был для нас примерно тем же, чем являлась цельная суповая тарелка на шнурочке для вождя людоедов из «Джерри-островитянина». Глотку бы перегрыз, попытайся кто отобрать! Кому-кому, а мне было приятно, прицепив значок, небрежно продефилировать перед младшей группой, наслаждаясь ее неприкрытой завистью. По-моему, в тот день младшие увидели наш поток в полном составе.

На второй день начала побаливать голова. Я не придал этому значения, тем более что к вечеру боль исчезла. В тот день я отцепил значок и убрал его в свой шкафчик вместе с дипломом. Не мигрень подсказала – просто как-то вдруг надоело ходить петухом. И многие сняли с себя значки в ближайшие два-три дня. Кажется, только двое парней носили их больше недели – они-то и были отчислены из Школы, но не вдруг и порознь, чтобы мы не сразу догадались, что вся затея со значком и дипломом с самого начала была провокационным тестом…

Мы догадались потом. И смирились. И не пожалели отчисленных. Стимулом к Власти для нас должна была стать сама Власть, дающая возможность проявить себя в деле, и только Власть как таковая. Тщеславный или корыстный функционер – нонсенс тот еще.

Конечно, многого я не знаю и сейчас: о глубинном смысле большинства пертурбаций внутри нашего потока можно только догадываться. Об этом знают те из нас, кто остался при Школе после выпуска. Вот только скажут ли?

Школа кого хочешь сделает нелюбопытным. Например, я почти уверен, что вплоть до последней крупной чистки рядом с нами сознательно держали некоторое количество воспитанников, подходящих по всем статьям, кроме выраженной харизмы. И это правильно: что путного выйдет, если собрать в неразбавленную кучу два десятка прирожденных лидеров? «Крысиный король» – да, получится. А функционер?

Но уверенность свою я держу при себе.

Потрясающий цинизм «Теории и практики управления» как-то не произвел на нас большого впечатления (привыкли?), зато практические занятия запомнились на всю жизнь. В спокойном состоянии и в длительном стрессе. В группе и в ватном одиночестве безэховой камеры. Неожиданно, спросонок, среди ночи… Вы не пробовали решать управленческие задачи, сидя в зубоврачебном кресле? Правда нет? Голову выше, вы достойны зависти!

Кое-кого «рубила» медицина. Помню, как я плакал, бревном валясь на постель, и не мог заснуть. Не помогал и спорт, по-прежнему обязательный. Я завидовал галерным рабам. Однако, похоже, психологи Школы лучше меня знали, что способен выдержать человек. Каких только ситуаций не моделировалось, одна другой хуже – вспомнить тошно и страшненько. В реальной жизни такого не бывает. Годам к шестнадцати я уже мог не спать до пяти суток подряд, сохраняя работоспособность и относительно ясную голову. Кроме того, помогал и «демоний».

ЗАЧЕМ?

В то время я понимал зачем – теперь перестал понимать. Ну неужели мне жилось бы хуже, не стань я функционером?..

Наверно, да. Точнее мне никогда не узнать, вот что обидно. Слеп ты, человек. Нет прибора, позволяющего посмотреть, что было бы с тобой, сверни ты на улице направо, а не налево. Может быть – ничего. А может быть, труп, размозженный выскочившей на тротуар машиной или обрушившимся карнизом.

И – хуже того – с недавних пор опять заворочались, начали просыпаться во мне старые сомнения… А с чего я, собственно, вообще взял, будто «демоний» есть мое личное, шкурное ЧПП – чутье правильного пути, пресловутое шестое чувство? Что я вообще знаю о нем и о его целях? Может быть, он помогал мне лишь до определенной, неизвестной мне границы – например, до этой паскудной и страшной истории с пандемией самоубийств? Может быть, он печется вовсе не о моей пользе, а о пользе чего-то такого, о чем я не имею ни малейшего понятия, но связанного со мною как с простым инструментом, вроде пассатижей, а как только надобность в инструменте отпадет – Суд Чести, вердикт, пуля в череп?..

А вот это запросто.

2.

– Сколько уже за сегодня? – хмуро спросил Малахов.

Воронин мельком взглянул в электронную шпаргалку.

– Двести девять. – Еле слышно пискнуло. – Простите, уже двести десятый. Только что.

Малахов поблагодарил кивком. Часть данных, как всегда, запаздывала – на сутки, на двое, – и, разумеется, не все из этих двухсот десяти покончили с собой сегодня. От того было не легче. Часть сведений о сегодняшних самоубийцах поступит в ближайшие дни, и тогда выяснится, что их больше, чем кажется сейчас… Их с каждым днем все больше.

– Юрий Савельевич, что у нас нового по статистике?

Лебедянский откашлялся.

– Мы провели кое-какую обработку, Михаил Николаевич, включая последние данные как по Конфедерации, так и по миру… а также того, что передал нам Отто Оттович. Уже сейчас можно сказать: предварительные прикидки неверны.

– То есть?

– Рост числа самоубийств не является экспоненциальным. Строго говоря, он и не может быть строго экспоненциальным, поскольку население Земли не бесконечно и рано или поздно скажется естественный предел. Дело в другом: кривая имеет такой вид, будто на Земле живет порядка семи-девяти миллиардов человек вместо двенадцати. Это, так сказать, группа риска, остальные, по-видимому, невосприимчивы… Точную цифру пока назвать трудно, отличие едва выходит за рамки погрешности. Вдобавок данные по зарубежью отличаются повышенной неопределенностью – фактически пока можно говорить лишь о наиболее вероятной кривой…

– Пока?

– Приблизительно через месяц скажем точнее.

Малахов секунду помолчал. Ну да… За месяц по одной только Конфедерации самоубийц станет больше тысяч на пятнадцать, а по миру, пожалуй, на полмиллиона. Отчего бы не подождать годика два? Погрешность в определении кривой сведется почти к нулю.

– Одним словом, группа риска – две трети всего населения? Я правильно понял?

– Приблизительно так.

– Чем-нибудь еще можете порадовать?

– Работаем, Михаил Николаевич. Гипотез, конечно масса…

– Гипотезы меня не интересуют, – отрезал Малахов. Вспомнилась кривая рожа Нетленных Мощей: «Толку от них…» В достопамятной дискетке каких только гипотез ни содержалось, Малахов убил три дня только на беглое ознакомление с ними. За неделю стараниями групп Лебедянского и Воронина их число выросло раза в полтора. Малахов группировал их по кучкам и сам себе напоминал отягощенного уймой времени бездельника, с тупым упрямством раскладывающего никогда не сходящийся пасьянс. Гипотезы эпидемические, невротические, психоурбанистические, психозомбистские и множество других с типами, классами, семействами, видами и подвидами. Они так и просились в классификацию в виде раскидистого древа. – Что-нибудь, кроме гипотез, у вас есть?

– Что-либо определенное утверждать пока рано, – осторожно сказал Лебедянский. – Честно говоря, я совсем не уверен, что мы сможем извлечь из голой статистики нечто сенсационное. Впрочем, делаем что можем.

Так. О чем докладывать Кардиналу – не ясно. Перспективы «Надежды» неясны вдвойне.

– А социопсихологические модели? Выводы подтверждаются?

– К сожалению, да. Если исходить из предположения о повсеместно принятых мерах по нераспространению, утечка информации произойдет, скорее всего, в марте-апреле, причем, скорее всего, за рубежом, предположительно в странах Азии или Африки. Информационный бум последует немедленно, и сдержать его не поможет никакой «железный занавес», увы. Социальная терапия средствами массовой информации будет эффективна лишь до июля-августа. По наиболее вероятной модели, ориентировочный срок начала глобальной паники – конец ноября – декабрь. Число самоубийц по Конфедерации превысит к тому времени миллион человек. Наиболее вероятная модель указывает на неизбежность некоторых… э… социальных подвижек.

– Конкретно: каких? – потребовал Малахов.

– В декабре увидим, – съехидничал Воронин и прикусил язык.

Лебедянский развел руками:

– Структура потеряет устойчивость, это пока все, что нам известно. Не только у нас, но и по всему миру. Могу только сказать, что вероятность глобальных межблоковых конфликтов увеличится в первом приближении незначительно. Кстати, превентивное введение чрезвычайного положения ситуацию не выправит, а усугубит, это нами просчитано. По весьма приблизительным прикидкам, период «смутного времени» займет от полутора до двух лет.

– Пока не вымрет группа риска? – буркнул Малахов.

– Скорее пока не… м-м… исчезнет значительная ее часть. В дальнейшем процесс замедлится, и можно будет рассчитывать на восстановление управления страной.

– Спасибо и на том…

Он молчал. Эти трое смотрели на него и ждали, когда он отпустит их работать. Извернуться, вцепиться бульдогами в неподатливый материал, перелопатить несметные вороха, встать на уши, вылезти из кожи – но сделать! Малахов знал: ЭТИ умеют работать не за страх, а за совесть, и, если решить проблему вообще в человеческих силах, она будет решена, чего бы это ни стоило. Вопрос один: когда? Миновала всего неделя, сегодня пошли восьмые сутки. Мало, но за эту неделю свыше двух тысяч ни в чем не повинных людей перестали существовать, а почему – по-прежнему неясно. Модели Лебедянского доказывают лишь то, что интуитивно понятно и без них.

– А у вас что новенького, Кирилл Афанасьевич? Уже есть результаты?

Воронин открыл рот и со стуком захлопнул.

– Ничего себе на!.. Побойтесь бога, Михаил Николаевич, ребята и так вкалывают как заводные… Какие результаты! Вы нам время на результаты дали?!

– Ну-ну, шучу. – Малахов принужденно улыбнулся. – Я просто хотел напомнить вам, что времени у нас немного. Если через месяц у нас не будет полного понимания проблемы, а через три месяца – методики лечения, грош нам всем цена. Закопать нас на пустыре и забыть. А вы все-таки доложите экстрактно, что у вас делается.

Воронин утер рукавом пот и откинул со лба сальную прядь.

– Ну что делается… Собственно медицинским аспектом проблемы занимаются в ИВИАНе и параллельно в нашем центре в Нижнем. Я туда людей отправил, чтобы сидели на шее и погоняли. Трупы для исследований получаем регулярно, было сделано несколько десятков эксгумаций, в том числе и…

– Продолжайте, я слушаю.

– … в том числе негласных. Жалоб пока не было. Возбудитель не найден и не будет найден, если хотите знать мое мнение. Предсуицидальная клиника: довольно вялый выброс адреналина в кровь, совсем не такой шторм, как у нормальных самоубийц. Плюс к тому у значительного числа нарушение баланса гамма-аминомасляной кислоты в клетках мозга, отсюда предположительно и симптоматика. По показаниям свидетелей, в дни, предшествующие акту, у многих – вялость, повышенная рассеянность, незначительные расстройства моторики. Похоже на слабо выраженную депрессивную фазу при циркулярном психозе, но вообще-то пока не классифицировано. Это – третья стадия, так сказать. Вторая – повышенная раздражительность – обычно длится от двух до пяти дней и непосредственно предшествует третьей. Больше никакой патологии. Наличие первой стадии – внешне бессимптомной – мы пока лишь предполагаем.

– Понятно. Дальше.

– Работаем… Михаил Николаевич, да как можно работать?! Сколько у меня допущенных? Трое. От моих ребят есть отдача, когда они знают, что делают. Или мы работаем, а вы нас дрючите по мере необходимости, или мы продолжаем в молчанку играть, я так считаю. Вы бы выбрали что-нибудь одно, Михаил Николаевич.

В ледяных тевтонских глазах Штейна мелькнуло легкое презрение. Лебедянский покачал головой. Малахов помолчал, раздумывая. Укола в мозг не последовало.

– Могу позволить еще двоих, на ваш выбор. Но больше не просите, не дам. Вам хватит?

– Мало.

– Если мало, тогда уж простите, Кирилл Афанасьевич, на ваше место мне придется найти того, кому хватит. – Малахов припечатал ладонь о столешницу, начиная раздражаться. – Мне нравится, как вы работаете, и не вынуждайте меня с вами расстаться. Двое – максимум. И я еще не знаю, насколько допуск этих двоих уменьшит отпущенный нам срок. Кстати, Юрий Савельевич, просчитайте.

Лебедянский кивнул.

– Вот так-то. Вас, Юрий Савельевич, я не задерживаю, а вы, – Малахов показал глазами на Воронина, – пока останьтесь. Теперь прошу вас, Отто Оттович. Меня интересует дело Филина. Самоубийство?

Штейн чуть заметно подвигал бескровными губами, подыскивая слова. Отрицательно качнул головой, когда Малахов указал ему на сигаретницу с лечебным куревом.

– Сомнений практически не осталось, Михаил Николаевич. Версии об убийстве или несчастном случае мы пока не отбросили окончательно, однако считаем их крайне маловероятными… Вы позволите говорить подробнее?

– Разумеется… Курите, прошу вас.

– Простите, не употребляю… Хронология событий выглядела так. Охраны у Филина никогда не было, наружного наблюдения за ним тоже не велось. Дом прослушивался эпизодически, ничего интересного в записях мы не нашли. Восемнадцатого ноября приблизительно в полдень Филина видел сосед, правда издалека. Он показал, что Матвей Вениаминович дважды входил в гараж, оба раза провел внутри не более пяти минут, причем во второй раз имел в руке что-то вроде книги или портативного компа. По основной рабочей версии, это и был комп: в автомобильном компьютере устройств ввода-вывода, предназначенных для пользователей, как правило, не имеется, но есть разъем для подключения тестирующих устройств…

Он внимательно выслушал Штейна – обстоятельный, умница… До семнадцати часов Матвей Вениаминович Филин занимался тем, что ревизовал защитные программы и лазал по сети, по-видимому, имея намерение отыскать следы возможного взлома, затем уничтожил всю информацию на своем домашнем компьютере и сделал все, чтобы привести твердый носитель в девственно-непорочное состояние. Из дома не выходил. Кстати сказать, имел обыкновение работать только в своем загородном доме в Никольском и пересылал результаты по спецпочте или с курьерами СДЗН. Примерно в семнадцать часов Филин спустился вниз, вывел машину, аккуратно запер дом и гараж и выехал не вправо, как обычно, а влево, потому-то соседи и обратили внимание. Там слякотный проселок, осенью почти никто не ездит. У Филина был спортивный «блицСапсан-3000» с движком на водородном топливе – да, забыл упомянуть: кроме всего прочего, он был убежденный экологист. На своем экологически чистом звере он любил иногда гонять по скоростным трассам без всякой цели, числилась за ним такая причуда… Говоря проще, минут через пять на проселке крепко рвануло – похоже, он специально угнал машину подальше от людей. При взрыве вырвало переднюю стенку салона, Филину срезало ноги, и осколком редуктора…

– Смерть наступила сразу? – спросил Малахов.

– Осколок пробил голову, – уточнил Штейн.

– Голова состоит не только из мозга, – хмуро сказал Малахов, – это я вам как врач говорю. Значит, версия убийства не проходит окончательно?

– Скорее всего нет. Все-таки спецмашина от Конторы, знаете ли. Убийцам пришлось бы не только создать программу инициализации запрещенного режима работы газового редуктора, но и суметь обмануть папиллярный и ДНК-анализаторы, что близко к невозможному. Думаю, это отпадает. Зачем такие сложности, Михаил Николаевич? Убрать человека можно проще.

– А версия несчастного случая?

Штейн категорически помотал головой:

– Эксперты исключают. Автомобиль находился в полной исправности, следов внешнего воздействия никаких – да и откуда им взяться, Михаил Николаевич? Еще СДЗНовцы тот проселок просеяли буквально по песчинке, а мы вторично – и ничего… Не на мину же он там наехал.

– А вам не кажется, Отто Оттович, что убить себя тоже можно гораздо проще и безболезненней? Объемный взрыв гремучего газа штука трудновычисляемая – Филина могло просто покалечить, а какое удовольствие гореть живьем? И тем не менее он зациклился именно на этом способе самоубийства. Что из этого следует?

– То, что ему был важен результат, а на процесс – плевать.

– Совершенно с вами согласен, – сказал Малахов. – Странно, правда? Типичная экзотика, по нашей классификации. В последнее время в быту за ним ничего не замечалось?

– По отзывам, он был вообще довольно странный человек, – сказал Штейн осуждающе. – Ничего особенного свидетели на этом фоне за ним не заметили. Да и свидетелей раз-два и обчелся. Один припоминает, что в последние дни Филин вроде бы был чуточку более рассеянным, но не уверен в своих показаниях.

– Значит, рассеянным… Отто Оттович, у вас не возникает ощущения, что этот Филин мог знать решение нашей задачи?

Штейн вздохнул. Он еще и теперь был похож на белокурую бестию – только изрядно вымотанную и растратившую ледяную неумолимость. Обман зрения, но приятный.

– Все время об этом думаю, Михаил Николаевич.

– Чушь, – выронил Воронин и осекся. Шевелил беззвучно толстыми губами, жалуясь высшим силам на людскую тупость, закатывал глаза. И не скажешь сразу, что из Школы вышел, подумал Малахов с легкой брезгливостью. Зажрался колобок, группа перспективных исследований кого хочешь испортит, скачут по верхушкам, каждодневные озарения им подавай, а воз рутины нехай тянут всякие-прочие Лебедянские – Штейны – Гузи… Ну и лично Эм Эн Малахов, само собой. Может, и вправду стоит по истечении срока высказаться в пользу Лебедянского?

– Продолжайте, Кирилл Афанасьевич, я вас слушаю, – поощрил он. – Раз уж перебили, не стесняйтесь. У вас есть какие-то соображения?

– Вагон с тележкой, – сказал Воронин. – Ни черта Филин не знал, чтоб мне так жить. Тут и думать нечего. Во-первых, он математик, а не медик, а во-вторых, меня тошнит, когда вдруг начинают говорить об одиноких гениях. Где вы их видели? Это вообще задача не для одного человека, если хотите знать мое мнение.

Курить хотелось прямо-таки невыносимо. Малахов решительно вытряс из пачки сигарету, нарушив данное себе слово не курить перед некурящим. Алчно затянулся дымной сладостью.

– Мне вот что сейчас пришло в голову, – сказал он. – А вам не кажется – к вам, Отто Оттович, это тоже относится, – что Филин мыслил несколько в иной плоскости, нежели мы? Иногда необязательно быть гением, достаточно иметь иной взгляд на вещи. Если допустить, что это так и есть и что он тем не менее все-таки знал ответ, что из этого может следовать, как вы полагаете?

Они молчали, понимая, что ответа от них не ждут. Воронин все понял, а Штейн, похоже, еще нет – он иногда соображает с едва заметной запинкой… Малахов выдержал паузу, чтобы до этих двоих полнее дошло то, ради чего он вообще затеял весь этот разговор.

– Это может означать, что решение нашей задачи очень простое, – сказал он. – Может быть, до смешного простое. Дело только в том, что мы его не видим.

3.

Какими только фамилиями ни награждают родители русского человека – иной раз просто плюнешь и перекрестишься, как мудро советовал классик, – в особенности теперь, когда мало кого интересует, кто русский, кто не очень, а кто очень не. Но смешная фамилия Пипеткин встретилась мне лишь однажды, и надо же такому случиться, чтобы ее обладатель оказался куда примечательней своей фамилии. Сплошь и рядом бывает наоборот.

Познакомились мы случайно. У врача таких знакомств бывает по три десятка в день. Его сильно побили на улице, а я оказался в составе бригады «Скорой», дотрюхавшей его в двадцать третью городскую. Лица было не разглядеть под кровоподтеками, да я и не очень приглядывался. День выдался сумасшедший, тяжелых случаев было хоть отбавляй, и тот выезд показался почти отдыхом: ушибы, легкое сотрясение мозга и левосторонний вывих челюсти, тут же и вправленный. Помню умоляющий шепот больного под сурдинку пращевидной повязки: «Только не заявляйте, парни тут ни при чем, это я виноват… Не надо полицию, прошу вас…».

Разумеется, мы заявили, да и как было не заявить, коли обязаны. Спустя недели две он нашел меня, специально для того чтобы высказать упрек. И тогда, взглянув в его освобожденное от пластырей лицо, я понял неизвестных хулиганов и посочувствовал им.

Киря Пипеткин был не виноват. Просто природа, иногда удивительно щедрая на пакости в отношении рода человеческого, снабдила его таким лицом, что, глядя на него, никто не мог оставаться равнодушным. Это была какая-то квинтэссенция полного отврата. Самые стойкие терпели, как умели и сколько умели, а потом старались поскорее уйти от греха – остальные же били сразу, по-видимому, совершенно рефлекторно. Такое лицо было специально создано, для того чтобы его бить.

Между прочим, на фото оно выглядело неплохо. Далеко не красавец, конечно, но и не так чтобы урод. Таких лиц много. Но то ли специфическая Кирина вазомоторика, то ли какой-то легкий, неуловимый штришок, делающий гипсовую маску живым лицом, неизбежно провоцировал среднего сапиенса на стремительную потерю человеческого облика. Киря ли был тому виной? Или не открытый пока дефект в кошмарных глубинах «нормальной» человеческой психики? Как знать.

Однажды я показал его знакомому психологу, ищущему тему для диссера. После беглой встречи с Пипеткиным мой знакомый заявил с каменным лицом, что на первый случай сумел сдержаться, но вообще-то свобода и незапятнанное имя дороги ему как память, так что Пипеткина, пожалуй, лучше больше сюда не водить.

Мой знакомый преувеличивал риск. Киря никогда ни на кого не заявлял. Он понимал, что люди не виноваты. И он не виноват. И никто не виноват. Из хромосомы не вынешь ген, чтобы высечь его за подлость.

Кстати, о тех хулиганах… Как ни удивительно, их нашли. Был суд. Говорят, малый состав присяжных, узрев Кирю, единогласно оправдал во всем сознавшихся и покаявшихся подсудимых, а что до судьи, то было замечено, как он несколько раз, забывшись, принимался засучивать рукава мантии… Сам не видел, за что купил, за то и продаю.

Само собой, он ходил по косметическим салонам и кое-каким подпольным лавочкам – в тех случаях, когда у него случайно заводились деньги. С ним наотрез отказывались иметь дело даже стопроцентные барыги, а один нервный косметолог запустил в него силиконовым протезом. Пипеткин не спорил, он все принимал как должное.

Но это лишь предыстория. История впереди.

Друзей у него никогда не водилось. Впрочем, и врагов тоже: не считать же врагами тех, кто не смог устоять против искушения! Его начали бить еще в детском саду, а в гимназии продолжили с большим воодушевлением. Директор объяснялся с плачущей матерью: «Поймите, мы делаем все, что в наших силах…» – но предпочитал не покидать кабинета, когда на перемене класс, где учился Киря Пипеткин, заносило на тот же этаж. Мать тоже не любила сына. Из-за него из дома ушел отец, а возможные кандидаты в отчимы испарялись, едва взглянув на будущего пасынка.

Один раз Пипеткин решил проявить характер и по совершеннолетии завербовался на флот. После ряда неприятных инцидентов (о них Киря говорил глухо) он стал единственным матросом на авианосце «Аскольд», кому распоряжением капитана было разрешено носить большие светоотражающие очки. Это помогло. Он не снимал их даже на ночь, и лицо стало понемногу заживать.

Нечасто увольняясь на берег, он слонялся по пирсу, комично похожий на путчиста-коммандос из банановой республики, и солнце сияло на его спасительных очках. Ему некуда было идти. Его нигде не ждали. Нисколько не сомневаюсь в том, что на момент нашей последней встречи лет пять назад он все еще оставался девственником.

Закономерным образом его футболили с корабля на корабль, пока не засунули в подводную лодку. Киря и там старался нести службу как полагается, испортил очками зрение и вечно хотел спать. Спали на подлодке в три смены: коек было ровно втрое меньше, чем матросов. Свободные от вахты могли вздремнуть на торпедах. Он тоже иногда так спал. Облюбованная им торпеда была ядерная, с незаметной утечкой, и он облысел.

Почему он не стал маньяком вроде рыбника в «Тиле», для меня загадка, но факт есть факт: он не желал зла людям. Единственное, чего он от них хотел, – чтобы его перестали бить. Ничем, кроме врожденного идеализма, нельзя объяснить его решение стать морским офицером по окончании срока контракта. Наивный, он считал, что погоны и кортик способны оградить его лицо от посягательств…

Как он сумел прорваться в училище и какими неисповедимыми путями ухитрился его окончить, мне неизвестно. Об этом Пипеткин предпочитал помалкивать, а я не очень настаивал. По правде сказать, наше общение было достаточно фрагментарным, а разговоры короткими – длинных нервы не выдерживали. Чаще всего я звонил ему с узкоутилитарной целью: хорошенько разозлиться перед серьезной работой. Встречаться избегал.

Продвинуться по службе Киря и не мечтал. Но все же не ожидал, что его офицерский стаж окажется таким коротким.

Его ударил матрос. Несмотря на кортик. Несмотря на очки.

Пипеткину удалось спасти матроса от суда, но о продолжении службы не могло быть и речи. Киря вышел в отставку, и вот тут-то с ним случился редкий ныне приступ истерической астазии. Просто удивительно, что он не настиг его раньше.

Соседи по палате оказались людьми мирными. Отставной лейтенант Пипеткин лежал вторым от окна между человеком-рукомойником и мусульманским астронавтом, ждущим суда по обвинению во взломе орбитальной станции «Фридом», покорно глотал лекарства и нырял с головой под одеяло всякий раз, когда в палату входил посторонний. Санитаров он боялся панически, но как-то обошлось: треснули всего один раз, и то вполсилы. Обрадованный таким исходом, Киря отправился покупать новые солнцезащитные очки, опрометчиво выбрав для этой операции светлое время суток… В тот день мы с ним и познакомились.

Позднее он попытался стать писателем и за этим занятием окончательно испортил глаза. Он тогда снимал за городом каморку у слепой старухи. Только там он и мог жить. Под самой крышей, согнувшись в три погибели, лысый и вдохновенный, он пытался творить за стареньким убогим компьютером. Крыша, к счастью, не протекала. Зато, на мой взгляд, она иногда ехала. У Кири.

Потому что если человек решил сделаться писателем, это значит, что у него не на месте соображалка. Все вокруг думают именно так. Они правы. Марк Твен, например, откровенно советовал родителям пороть детей, обнаруживших вредное поползновение заняться литературным ремеслом.

Он тоже был прав.

В одном Киря выиграл: он мог теперь безвылазно сидеть дома, общаясь только со слепой старухой и рассылая тексты по редакциям электронной почтой. Этакий кустарь-одиночка с компьютером. Он писал сказки для детей и взрослых, но дети их не читали, а взрослые не понимали. Для взрослых сказки были слишком умны. А дети не читали сказок, потому что никто их не издавал. Редакторы были взрослыми.

Одним словом, он существовал на социальное пособие. Более несчастного человека мне еще не доводилось видеть, и я от души надеюсь, что не доведется!

Я не включил передачу изображения, и когда на экране возник подслеповато щурившийся Киря, мгновенно дал отбой. Правую кисть, непроизвольно сжавшуюся в кулак, пришлось разжимать волевым усилием.

Жив…

Я был готов к тому, что либо не отзовется никто, либо слепая старуха прошамкает мне ожидаемое о Кириной судьбе… ы-ы-ы, милай, яво ышшо когда схоронили-та… В суицидальном списке последних лет фамилия Пипеткин не значилась, но я хотел убедиться наверняка.

Моя романтическая гипотеза разваливалась на части. Уж если жив Киря, то на домыслах насчет ухода неприспособленных с тонкой духовной организацией нужно срочно ставить погребальный менгир. Желательно фаллический. Кстати, в человечестве, сколь его ни просеивай сквозь мелкое сито, никогда не наберешь восьми миллиардов тонкокожих. Жизнь устроена проще, чем принято думать, вот в чем вся штука.

Честно признаться, я с самого начала не очень-то верил в свою гипотезу.

4.

Ах, как хотелось мне, господи, как мне мечталось взять да и найти внезапно решение самому, чтобы вспышка гениального озарения случилась спонтанно, как конфуз с громким пуком при гостях, непременно со мной, а не с кем-то там посторонним – о! вырос бы я в собственных глазах, аки титан, господа хорошие, обозрел бы мир из горних высей, чтобы хоть на время забыть, кто я есть на самом деле: обыкновенный человек со средними способностями, мелкая, признаться, животинка, не заметная в мировом масштабе, только лишь, в отличие от других, наделенная ЧПП, что ее, животинку, и спасает, и в функционерах держит. Откажет – вот тут-то я и посыплюсь с грохотом, с треском и звоном. На кой черт мне, человеку, по правде сказать, не сугубо честолюбивому, понадобилось взбираться наверх по шаткой служебной стремянке – вопрос. Только для того, чтобы доказать самому себе, что я и без «демония» – ого-го, а не тварь дрожащая? Как же, доказал…

Стоп, проехали! Сколько раз давал себе слово не думать на эту тему. Все. Табу.

Покончив с самоуничижительными мыслями, я внимательно просмотрел компиляцию, составленную для меня Лебедянским. Слов нет, хорошо работает его группа. Методично и тщательно. Ничего не пропущено, данные аккуратнейшим образом скомпонованы в нечто такое, из чего легко строить всевозможные логические схемы. Очень похоже на равномерное наступление по всему фронту – никаких танковых клиньев, фланговых охватов и гайдамацких рейдов по тылам. Воронин бы так не смог и не захотел, кричал бы, что его банду гениев опять используют не по назначению, сопротивлялся бы до последнего…

Итак. Подробные калькуляции по различным категориям населения, примерно то же, что я делал «на коленке» неделю назад, но куда более обстоятельно и с учетом последних данных… Отдельно по мужчинам и женщинам, старикам и детям, свободным и заключенным, умалишенным и наоборот, здоровым и безнадежно больным, холерикам и меланхоликам, интровертам и экстравертам, отдельно по темпераментам, интеллектуальному разбросу, наследственности, режиму и качеству питания, профессии и так далее, и тому подобное, вплоть до наличия либо отсутствия у самоубийцы домашних животных и комнатных цветов.

Какой-либо глобальной тенденции во всей этой мешанине не просматривалось. Следовало признать, что до сих пор в понимании проблемы мы не продвинулись ни на шаг вперед.

Проверка по близнецам, на которую я поначалу очень рассчитывал, пока что дала неудобообъяснимые результаты. Да, действительно, вероятность попасть в список аномального суицида была несколько выше для того человека, чей однояйцевой близнец уже успел покончить с собой, – но о стопроцентной корреляции и речи не шло. Люди с одинаковым генотипом и предрасположенности имеют к одному и тому же – к ангине, например… Или к алкоголизму. Что мне с того? Да и не так много близнецов попали в суицидальные списки, чтобы можно было свободно оперировать цифрами без боязни совершить ошибку.

Любопытные данные поступили о верующих. Лебедянский, как мог, попытался вычленить из списков прихожан истинно верующих православных, оставив для начала за бортом иные конфессии, безжалостно бракуя всех, чья религиозность внушала малейшие сомнения, и нимало не смущаясь неполнотой подборки. Оказалось, что среди верующих наблюдается тот же процент аномальных самоубийств, что и в среднем по стране, – при очень низком проценте самоубийств «фоновых». Для живущих по христианским канонам последнее более чем понятно – но первое?!

Сомнамбулы какие-то, не ведают, что творят… И опять никакого просвета. Здравый смысл подсказывает, что при решении этой задачи нужно исходить из здравого смысла, а это порочный круг… На первый взгляд похоже, что фактор Т – Танатос, как мы решили его называть – косит всех подряд, без разбору. Может, вправду эпидемия?

Я придвинул к себе листок бумаги и выписал по пунктам:

1. Классификация заболевания: не определена.

2. Этиология: неизвестна.

3. Инфекционность: достоверно не выявлена.

4. Патогенез: не изучен.

5. Прогноз: стопроцентно (?) летальный.

6. Диагностика (предлетальная): затруднена.

7. Лечение:???

Поставив третий вопросительный знак, я густо перечеркнул написанное. Н-да-а… Копать в этом направлении можно и нужно, но дурак я буду, если стану копать только в этом направлении. Пока не отыщется возбудитель, говорить тут не о чем.

Вообще бред какой-то. Такое ощущение, будто тебе показывают фантастическое кино про инопланетные происки, а ты веришь в происходящее лишь настолько, насколько занимателен сюжет. Нет реальности, не видно из Конторы смертей… Притом почему в предельном случае, по прикидкам аналитиков Лебедянского, вымрут две трети человечества? Одна-то треть чем от них отличается?

Делать работу за подчиненных для руководителя сродни позору, однако я был настолько возбужден, что попытался заняться этим немедленно – и, разумеется, угряз в проблеме, как тепловоз без рельсов. По ось. Очнувшись примерно через час, я обнаружил, что сижу, тупо уставившись в экран, рассеянно дымлю которой по счету сигаретой, пытаюсь понять, что означает странный выгиб на очередном графике, и не понимаю абсолютно ничегошеньки… Хватит! Нечего партизанить по-тихому, когда есть люди, готовые сделать ту же работу быстрее и лучше тебя. Моя и без того усеченная гордыня подверглась усекновению еще раз, а сказать проще – равнодушная действительность еще раз врезала мне по сусалу. Несильно так. Только чтобы я помнил, кто я есть, и не зарывался.

Ну и помню…

Я позвонил Гузю – его на месте не оказалось – и, заложив руки за голову, откинувшись в кресле, принялся размышлять вокруг да около. Гузь, наверное, на меня обижен и полагает бездельником, хотя и не подает виду; в самом деле, последние дни он тащит на горбу всю Контору, а я даже не всегда удосуживаюсь снять с его работы сливки. Ничего, пусть покряхтит, приемистость у него хорошая… Знал бы он, в какую дрянь влип его начальник, простил бы и посочувствовал.

– Я не Гузь, но я боюзь, – сказал я вслух, старательно нажимая на «з».

Где-то в наших построениях был прокол. Я и не думал поддразнивать Воронина и Штейна, когда говорил им, что решение задачи, возможно, очень простое. Что-то подсказывало мне, что, по всей вероятности, это так и есть. А вот на тебе: информмассивов пруд пруди, а «Надежда» буксует.

Я попросил кофе и некоторое время читал, отрабатывая свой ежедневный урок и слушая одним ухом, как моя бесценная Фаечка окорачивает по телефону какого-то настырного, которому вынь сейчас Малахова да положь. Несмотря на то что я затребовал одни выжимки, материалов набралось масса – я и не предполагал, что человечество успело наработать такую прорву социопсихологической мешанины вокруг самоубийств. Одних трудов классиков психоанализа оказалось столько, что впору было высунуться в форточку и тихо завыть на какое-нибудь ночное светило. Однако же – что делать! – в утилитарном нашем мире титаны на то и существуют, чтобы можно было с удобством стоять на их плечах, как говорил, а может быть, и не говорил сэр Исаак Ньютон.

За последние дни я основательно поднаторел в теории вопроса. Я читал секретные социологические материалы, предназначенные для высших эшелонов власти века нынешнего и века минувшего. Я читал выжимки из обзоров МВД – настоящих болот, куда стекались ручейки полицейских сводок. Я читал пространные компиляции о роли и значении суицида в истории человечества. Я читал все. Ритуальные самоубийства у первобытных племен, наведенный психогенный суицид, самоубийства во время транса, нередкие случаи массовой истерии в средневековой Европе… Насколько известно истории, в 1000 году н. э. по католическому миру прокатилась волна самоубийств в ожидании Страшного суда, близкого конца света или чего-то столь же мало приятного. В 2000 году подобного безобразия не наблюдалось почти вовсе – однако, если вы скажете мне, что человек заметно поумнел за тысячу лет, я плюну вам в глаза, и нечего на меня обижаться.

Что это нам дает? Опять ничего.

Среди самоубийств, традиционно причисляемых к фоновым, всегда имелся незначительный процент случаев, в принципе не объяснимых ничем рациональным. Например, среди декадентствующей петербуржской молодежи в начале прошлого века вошло в моду прыгать с моста в водоскат Иматра – 18 метров перепада уровней воды, мощный поток, валуны, и шансов остаться в живых ни малейших. Частенько сигали парочками, взявшись за руки, и вряд ли кто-нибудь из них мог доступно объяснить – чего ради. В большинстве, вероятно, под кокаином. В конце концов властям пришлось поставить на том мосту специального городового, чтобы гонял придурков…

Декадент?.. В рыло! Сицилист? Телегент?.. Один хрен, по соплям. Воды не видел? Прррроходи, не задерживайся!..

Судя по всему, мера подействовала.

Те крохи статистики, которые удалось собрать группе Лебедянского, достаточно убедительно показывали: «спугнутые» один раз, потенциальные жертвы суицида из перечисленных категорий, как правило, не пытались повторить попытку и в большинстве своем спокойно жили до старости – если тому не мешали внешние обстоятельства вроде войн и эпидемий.

Но это уже из другой оперы.

Обнаружился, правда, некий Клаус Юрген Фуль, юноша бледный со взором горящим, родом из Данцига, упорный в намерениях и столь же невезучий: то у него веревки рвались, то проглоченный мышьяк с неудержимой силой извергался желудком на свободу, то вовремя подоспевали родственники или друзья… С 1898 по 1903 год Фуль совершил семнадцать неудачных попыток ухода из жизни и лишь на восемнадцатый раз добился-таки своего. Причины столь пламенного рвения остались невыясненными, приглашенный семейством местный врач-психотерапевт констатировал психическую нормальность пациента и порекомендовал пешие прогулки, а в поле зрения д-ра Фрейда несчастный юноша так и не возник.

Почему-то нисколько не жаль.

Нашлись и последователи. Случаев такого рода только по Европе двадцатого века было выявлено несколько десятков. Первые ласточки?

Я читал о самоубийствах животных. Хрестоматийные лемминги и белки, сомнительные леопарды в снегах Килиманджаро, квазисуицидальные акты китообразных, вздорные байки о кладбищах слонов… Широко известен суицид коллективных насекомых: пчел, термитов, муравьев… Стоп, стоп! Это не проходит. По сути, самоубийства насекомых – не суицид, а жертвенность, помогающая виду выжить… Вряд ли это мне что-то даст. Да и рассуждать об интеллекте или психике одного отдельно взятого муравья по меньшей мере смешно.

Ладно, подумал я, впервые за неделю чувствуя в мыслях этакую приятную легкость – ох, не к добру… Надо смотреть ширше… то есть шире… и вот сейчас я, как положено мудрому руководителю, а функционеру в особенности, воспарю над проблемой и обозрю ее всю… Прежде всего: что нам известно?

По сути, пока ничего. Или очень мало. Ни одной гипотезы, даже самой вздорной, мы пока что не можем отбросить окончательно, включая и гипотезу о вмешательстве зловредных инопланетян на летающих блюдцах, соусницах и прочем гжельском фарфоре… Что с того, что вероятность исчезающе мала? Ни за что не поверю, что за многие столетия игры в «орел-решка» подброшенная монетка ни разу не встала на ребро… Забавно, что в огромном ворохе столь же маловероятных гипотез, поступивших от Нетленных Мощей, инопланетной гипотезы все-таки не было. Постеснялся, наверное.

Что вообще происходит в бардачном нашем мире? Хм, из глобальных тенденций, пожалуй, можно назвать лишь две: перенаселение и научно-техническая депрессия, а об остальных, как водится, можно будет судить только энное число лет спустя – тенденции ли они вообще или стохастические аномалии?

Обе тенденции не вчера возникли, и вообще непонятно, как они могут стронуть первый камень в лавине необъяснимых самоубийств. Ну, допустим, перенаселение… Океаны выйдут из берегов, и земная кора протрется, прежде чем удастся уговорить нищих мусульман и католиков не плодить себе подобных в десятикратном объеме, это-то давно известно! Опять же, истощение ресурсов, истребление природной среды, прочие вопросы эмоций и философии… и к какому месту моих построений прикажете их присобачить? Во-первых, по-моему, сколь смех Демокрита гадок, столь же плач Гераклита тошнотворен, а во-вторых, мои эмоции никого не интересуют. Ни для кого не секрет, что человек делает с планетой примерно то же самое, что раковая опухоль с пораженным ею организмом, – ну и что с того? Меня-то это сейчас касается каким боком? Если бы плотность населения как-то влияла на динамику самоубийств, Китай наполовину обезлюдел бы еще в прошлом веке, а Голландия в позапрошлом.

Техническая депрессия – еще хуже того… Тут даже не знаешь, с какой стороны подступиться. Какая связь между суицидом и тем фактом, что психика человеческая, несмотря на поистине титанические усилия промышленности и рекламы, впервые дала сбой, оказавшись неспособной – временно, полагаю – выдумывать новые потребности, ограничившись свободным выбором среди тех, что уже выдуманы и реализованы? Пожалуй, по этому вопросу нет смысла заказывать социологические материалы, главное и так на виду: человек скучающий и человек жвачный, слитые в одном подвиде сапиенсов, попрыгунчики среди них еще не худший вариант… Что, скучно жить вдруг стало, айда гуртом топиться? Мне почему-то жить не скучно…

Я залпом допил остывший кофе, отдернул руку, потянувшуюся к мочке уха – щипать, и несколько минут предавался бесполезному самоуничижению. Глуп я, по всей очевидности, вот что. И построения мои смехотворны – детский сад, штаны на лямках… И это печально. Тот факт, что Лебедянский и Воронин умнее меня, я еще могу как-то пережить, привык со Школы еще, – но ведь до сих пор я и себя числил в сравнительно умных, пусть не в гениях, но не в дураках же! Или у функционера все мозги автоматически оттекают к заднице? Вот еще что любопытно: появится ли усилиями фармакологов в туманном будущем хоть какое-нибудь лекарство против глупости человеческой? Разумеется, кроме радикальных средств вроде мышьяка.

И все же проблема эта социологическая, хоть тресни. Сволочь Нетленные Мощи подсунул свое дерьмо… И что теперь прикажете: побить ему морду? Испросить у Кардинала позволения вызвать Домоседова на дуэль на скальпелях?

Филин мне нужен, вот кто. Филин. Вернее, не сам покойник – плевать мне на него, – а его пропавшие наработки. Он-то раскусил фактор Т – нюхом чую, позвоночным столбом ощущаю! – а найдя, вычислив его, пытался решать задачу противодействия. Не успел…

Попробуйте разубедить меня в том, что против фактора Т непременно отыщется тот или иной метод лечения либо профилактики – а я посмотрю, как у вас это получится. Иначе просто не может быть. По стенкам, по потолкам бегал бы я сейчас от головной боли, если бы решения задачи – медицинского, административного да какого угодно, хоть шаманского! – не существовало в принципе. Филин… Нет, даже не он, а Штейн, чьи яйцеголовые эксперты копаются сейчас в компьютерном хардвере Филина, – оттягали себе экранированный зал на минус пятом этаже, свезли туда террикон аппаратуры, и все им мало. Самый для меня главный человек – Штейн…

Оторвавшись от текста, я еще раз позвонил Гузю. У него как раз закончилось совещание по поводу вакцины против миковируса, поэтому он был относительно свободен, полон желания загрузить меня под завязку, и в конце концов я, поняв, что не избежать мне испить сию чашу, битых два часа мотался с ним по Конторе, щедро раздавал фитили и пряники и вообще делал то, что мне надлежало делать. На двери группы перспективных исследований сегодня красовалась бумажка с новым шедевром: «Если Вселенная управляется простыми универсальными законами, то разве чистое мышление оказалось бы не способным открыть эту совокупность законов? М. Шварцшильд».

Я аж зубами заскрипел. Чистое мышление! Драть вас!.. Остроумцы!

Когда же я, запаренный, решительный и полный боевой злости, вернулся к себе, Фаечки на месте не оказалось, а в моем рабочем кабинете сидел Кардинал.

– Здравствуйте, Павел Фомич, – сказал я и сглотнул. Встреча с Кардиналом, да еще в моей Конторе, подействовала на меня угнетающе. Я думал, что в запасе у меня еще несколько дней.

Он улыбался.

– Здравствуй, Миша, здравствуй. Да ты не стой, ты проходи, садись вон туда, мальчик ты мой хороший, ты уж меня извини – я твое кресло занял, покойно мне в нем… Не возражаешь, что я на «ты»?

– Какие могут быть возражения? – сказал я с искренней горячностью. – Побойтесь вы бога, Павел Фомич!

Он почти весело помотал головой.

– Ну-ну, не пеняй на старика, Мишенька. Рад я тебя видеть, честное слово рад. Все спецсвязь да «шухерная» линия – я уж и забыл, когда мы с тобой в последний раз сидели вот так… А бога никакого нет, уж ты мне поверь. Ужасно жаль, правда. Не вздумай дожить до моих лет, Миша, вот что я тебе скажу. Меня, если ты помнишь, дважды из клинической вытягивали, и тот туннель я видел, вот как тебя вижу, ан нет на том конце ничего. Чернота… Я не бога боюсь, а… – он не договорил, запнувшись на полуслове, и его улыбка вдруг сделалась какой-то искусственной, как будто повисла в воздухе отдельно от лица. – Порадуешь ли меня чем-нибудь, Мишенька?

Я кратко изложил ход дела на довольно сухом канцелярите.

– Одним словом, мрут? – спросил он.

Я кивнул. Я не мог говорить. Улыбка Кардинала исчезла – теперь он смотрел на меня с любопытством.

– И что ты обо всем этом думаешь, Мишенька?

Я решился:

– Возьмите у меня это дело, Павел Фомич. Очень прошу.

– Ну? Отчего же?

– Не потяну. Не мой профиль. Ну при чем тут санитария, в самом деле! Домоседов… – я замялся.

– Ну-ну? Что Домоседов? Ты говори, я слушаю. Обвел меня и тебя, так?

– Так, – сказал я, чувствуя себя идиотом.

– Люблю, когда ты валяешь дурочку, – благодушно сказал Кардинал, – ох люблю… Ты же не полный олух, Мишенька, так какого же рожна тебе надо? Уж два и два ты всегда сложить умел, а значит, задавал себе вопрос: почему при всех усилиях Домоседова выдать суицид за разгул криминала МВД и нацбез еще не воют дурным воем? Кряхтят, а терпят. А ведь с недавних пор журналистская братия начала их гвоздить довольно крепко… И тогда ты вспомнил, что есть такой никчемный старик Павел Фомич, по прозвищу Кардинал, и что кардинальные решения по его части… – он сладко улыбнулся своей шутке. – Ты все прекрасно понял, Мишенька: ну да, Нетленный спихнул тебе это дельце с моего согласия и даже, скажу больше, по моему прямому приказу. Уж прости, мне не хотелось напрямую тобой командовать, а вот посмотреть, как ты себя поведешь, напротив, было интересно… Домоседов не годится: запаниковал, да и вообще пора его менять, только стреляться я ему не дам, пусть уж дотянет свой срок, он заслужил. Видел бы ты, какую он у меня сцену разыграл – куда там Сальвини! Чуть в ногах не валялся… Что, и перед тобой тоже? Это он зря: он ведь талантливее тебя, Миша, уж прости старика за прямоту. Нет, правда, зачем ему гробиться на этом деле?

– А мне? – спросил я.

Кардинал хитренько улыбнулся. Эту свою улыбочку он демонстрировал только своим: ну просто очень старый добрый дедушка. Помню, какой-то любитель астрономии еще в Школе сравнивал его со слабой галактикой, в которой видимой массы – плюнуть и растереть, зато невидимая колоссальна. Когда-то я покрывался холодным потом от одной только мысли о том, что где-то в мире – а вдруг? – может существовать человек еще более могущественный, чем этот благосклонный ко мне старичок.

– А ты, Мишенька, другого поля ягода, – сказал Кардинал, и я напрягся. – У тебя не талант к нашим делам, у тебя просто великолепный нюх. И еще ты везучий счастливчик, я за всю свою жизнь второго такого везунчика не встречал, а уж я-то людей повидал столько, сколько тебе и во сне не снилось. Клинически-то невезучих мы еще в Школе отсеиваем, но ты и среди остатка – феномен. Может, поделишься опытом: как это у тебя получается?

Я округлил глаза:

– Что вы такое говорите, Павел Фомич… Это я-то – везучий?!

Он смотрел на меня уже без всякой улыбки.

– Ты, Миша, ты. У тебя, мой мальчик, есть голова и чутье, а у Домоседова – только голова и осторожность. На своем месте он хорош, пока ничего не случается. Пойми, мальчик: или решение задачи найдешь ты, или его вообще никто не найдет, а если и найдет, то поздно… ТЫ! – вдруг рявкнул он с силой, которую никто не смог бы предположить в этом лысом старичке, да так, что от неожиданности я чуть не подпрыгнул. – ТЫ ЕЩЕ СМЕЕШЬ ДУМАТЬ, ЧТО У ТЕБЯ НЕ ПОЛУЧИТСЯ?!

– Не знаю! – впервые в жизни я заговорил с Кардиналом в раздраженном тоне. В затылке настойчиво кололо, но я уже не мог остановиться. – Что смогу – сделаю, у меня люди уже на ушах стоят! А получится или нет – не знаю! Я везучий, только когда мне везет. А если решения нет вообще? Может такое быть? За неуспех-то я отвечу, научен! Ну а что, если путей к решению наметится несколько? У нас не будет времени проверять все тупики! Жизни и жизни!.. Кто в конце концов определит, был наш путь целесообразен или нет?! – последние слова я почти проорал.

Я знал ответ. И Кардинал знал, что я его знаю. Но он все же ответил мне:

– Я.