Заговор, которого не было...

Для Зверя своих нет.

Первый срок Рома оттянул в Надвоицах. На зоне себя сразу поставил. И «манькой» у него был тихий учитель ри­сования из Сортавалы, на год старше Ромы и сидевший, как ни странно, за изнасилование своей 70-летней квар­тирной хозяйки. Парнишка был спокойный. Изредка на него что-то находило. Тогда Рома бил его без жалости в кровь. И парнишка успокаивался. И снова оформлял в клу­бе транспаранты, рисовал Рому в фас и профиль и делал в массовых масштабах натюрморты с цветами в стеклянных вазах для семей вертухаев. Так что жили Рома и Алексей хорошо — и табачок, и чифирек.

От чифиря, от работы, или так уж ему записано на небе­сах было, но стал Рома на сердце жаловаться. Сердце сту­чало так, словно сейчас выломится наружу и не останавли­ваясь рванет на колючую проволоку.

—Не удержать. Сердце трепыхается. Помру? — спросил Рома лепилу-врача.

— Кончай чифирь глушить с табаком и водярой — еще поживешь.

Рома испугался и пить чифирь перестал. Курил только.

* * *

—Разрешите прикурить? — спросил он в тамбуре поезда Надвоицы—Петрозаводск хмурого мужика лет 35—40.

Он знал этого мужика. Тот тянул срок на зоне, хотя и в другом ИТУ, но тоже под Надвоицами. На комбинате ви­дал. Ему сказали тогда:

— Ювелир.

На того мужика кивнув, сказали.

— Что ювелиру на алюминиевом комбинате делать? Зо­лотой насечкой алюминиевые дуршлаги украшать?

—У него тут лаборатория. Или кузня. Как хотишь, так и называй. Он из золотого лома слитки льет. Спецзаказ.

— Может, его пошерстить, что и найдется? — предполо­жил Рома.

— Не, его проверяют. Отсюда в зону он чистым уходит. Но зарабатывает, по слухам, прилично. Может, что и вы­носит, но по крупиночке. Здесь его щупать смысла нет. А вот как выстрелится из лагеря — тут бы его пошмонать, — золотое дело!

Освободились они в один день. Это уж — случай. Кому как везет по жизни. Роме всегда везло. Он так считал. И тут повезло. Опять же в один день.

Их из ИТК в вагоне общем ехало еще двое. Но они про золотых дел мастера, видать, ничего не знали. Сидели в ва­гоне, в карты резались.

А Рома дождался, когда кузнец-золотишник в там­бур выйдет, и — за ним. Так, по движению души, без плана.

— Прикурить, говорю, разрешите? — снова спросил Рома, сверля черными, чуть раскосыми глазами корявое от оспы или юношеских еще угрей лицо мужика.

— Огня не жалко, — скупо ответил мужик.

—Долго срок тянул?

— Сколь тянул, все мое.

Мужик был, похоже, не сильно разговорчив. Так ведь и не диспуты Роме с ним устраивать. Разговор — для кон­такта.

— Я вроде видал тебя на комбинате.

— Возможный факт.

— Я там алюминий отливал. А ты?

Мужик промолчал.

— Был «цинк», что ты золотишко отливаешь.

— Сорока «маляву» на хвосте принесла? Брехня.

— И хорошо платили?

— Сколько есть, все мое.

—Слыхал, ты из всех грехов только куришь? Значит, что заработал, все с собой?

— К чему клонишь? — набычился мужик, тиская что-то в кармане, — то ли заточку, то ли свинчатку.

— Делиться надо. Я здоровье на алюминии сжег, а ты, эвон, на золотишке ряшку-то наел.

Мужик был явно не крутой. Может, и впрямь за что-то ювелирное сел — лил на воле золотишко для дантистов, или еще что. Струхнул.

Вот интересно: Роман всегда чуял, как зверь, когда его боялись.

Не просто видел: дрожание рук, коленок, губ, страх в глазах.

Нет, он чуял, как чуют запах звери. Чуял, — даже в тем­ноте тамбура, — мужик его боится.

Прикинул. Где будет держать неглупый человек свое бо­гатство? В фибровом чемоданчике, фанерном сундучке, «сидоре», оставленном на своем спальном месте в бесплац­картном вагоне, на второй или третьей полке, где в его от­сутствие по причине перекура «сидор»-то попутчики и по- шерстить могут, или... Или при себе.

— При себе, — отвечая на свой же вопрос, вдруг вслух сказал Рома.

— Чего? — недоуменно протянул мужик-золотишник.

— Значит, говоришь, работал много, вот и заработал?

— Я того не говорил.

— Не говорил, так скажешь. Знаю я вас, мужиков. Сру­бите копейку-другую и ходите гоголями — богачи! А богат­ство твое — тьфу, растереть и все.

— Это как?

— А так. Если все, что ты заработал за восемь лет, — ты ж восьмерик из десятки отсидел, так?

— Ну, так.

— Если все, что за восьмерик заработал, ты с собой мо­жешь унести, — разве это богатство?

— Кто сказал, с собой? — еще больше испугался мужик, непроизвольно протянув правую руку к запазушке, да вов­ремя остановился на полпути, отдернул руку-то, ан по­здно, движение Рома засек.

— А что? Скажешь, все богатства в «сидоре» на третьей полке в вагоне оставил?

— Я этого не говорил.

— И я не скажу: терпеть не могу врать товарищу по не­счастью.

Мужик сунул руку в карман бушлата. Не успел вынуть.

В руке у Ромы сверкнула заточка.

Рассчитал так, чтоб ударить в подвздошье. Но ниже того места, где у мужика золотишко или «бабки» были спрята­ны. Еще не хватало от кровищи их тут оттирать. Холодно в тамбуре.

Ударил с легким всхлипом, нервно втянув холодный, пахнущий горевшим в топке вагона торфом, табачным пе­регаром воздух широкими крыльями носа...

—Ах-ить... — только и выдохнул мужик: одна рука так и осталась в кармане, другую выпростал, заскреб то место, куда вошло тонкое лезвие заточки.

— Аххх-ить, — повторил он и сполз по стенке, задел хля­стиком ватника какую-то вагонную железяку, повис бес­помощно на какое-то мгновение.

Рома, успев резко вытянуть лезвие заточки, снова раз­махнулся, уже без страха и ожесточения, спокойно и рав­нодушно, добивая, вонзил лезвие чуть выше и левее, хо­лодным умом своим прикинув, что золотишко и деньги либо в правом кармане, либо посередке, так что кровь, брызнувшая из разрезанного сердца, не должна б схоронку запачкать.

Он потом сам себе всегда удивлялся.

Как до убийства доходит — он вначале слегка дрейфит, словно опасается возможного отпора, потом приходит хо­лодное рассуждение — как надежнее добить, как взять то, ради чего убивал, как уйти от погони.

Но в промежутке между этими моментами, — и это он тоже хорошо за собой знал, — был момент, когда он на ка­кое-то время словно совсем терял рассудок.

Это когда он видел первую кровь.

От крови он зверел. И, увидев кровь, начинал бить, резать, крушить. Злобно и яростно. Как волк в хлеву, ко­гда одну овцу с собой уволочет, а десять зарежет. Про­сто так. От запаха крови озверев, разъярившись, войдя в раж...

Убедившись, что золотых дел мастер точно помер, он стынущими руками расстегнул ватник у него на груди, за­лез правой рукой за пазуху, нащупал табачный кисет, плот­но набитый чем-то (золотыми слиточками, песчиночками или туго свернутыми рублями, но плотный был мешочек), и рванул его наружу, да не уберегся — сквозь распахнутый бушлат, сквозь кровавое месиво нижней, ставшей красной из белой рубахи и надетой поверх ношеной ковбойки рва­нула навстречу его замерзшей руке горячая кровь, залила и мешочек с золотом и деньгами.

Увидав кровь, Рома мешочек выронил, почувствовал соленый вкус крови во рту, сильно и быстро забилось серд­це, он переложил заточку из левой руки, которой взял ее, пока правой щупал, что там на груди у мужика, сжал пра­вой ладонью наборную ручку, огляделся...

Ощерился... Пена желтая в углах губ выступила...

Тут на свою беду и вышли покурить в тамбур два кента его, с которыми вместе срок тянул, вместе на комбинате ломился, вместе чифирь сосал вечерами в бараке. Не дру­зья, но — кенты по сроку. И потому западло на них было руку по пустяку поднимать.

Да он не в себе был: если бы сразу ушли, увидав его още­ренное лицо, может, ничего бы и не было.

Или молча, как бы одобрив сделанное им, покурили, предложили свою помощь, чтоб труп сбросить из вагона.

А они — свое.

Западно, дескать, у своих... Крысятничество это. А крысятникам — суровое наказание по воровским законам. Кто у своего украдет...

Ведь сразу поняли, суки драные, что не поспорил он, не поссорился, не в драке убил. Из-за кисета, в крови валяв­шегося на полу, убил.

— Западло...

Ни слова в свою защиту Рома не сказал. Он как повер­нулся, тяжело дыша, дрожа всем телом, к вышедшим в там­бур, как стиснул ладонью теплую ручку заточки, так и стоял, словно ждал нужного слова или жеста как сигнала для атаки.

— Западло это, — донеслось наконец до его слуха.

Отвечать не стал, рванулся к говорившему, у которого.

Руки были заняты тем, что цигарку сворачивал, и воткнул заточку ему в сонную артерию, воткнул — и резко отшат­нулся, чтоб кровью не залило.

Второй привалился к стене, кусок бумаги и кисет с таба­ком выронил. Стоит — дрожит всем телом, чует, что смерть его пришла, твердит:

— Ты что, парень, ты что... мы так... Как сделал, так и сделал. Я ж не сдам тебя. Ты что?

Не стал с ним Рома спорить.

Ловко перехватил обоюдоострое лезвие заточки и бро­сил его в лицо второго.

И главное, ловко так: в раскрытый глаз вошла заточка лезвием. То есть так быстро все произошло, что второй по­путчик не успел веком моргнуть.

И то не сразу успокоился Рома.

От крови он зверел. И потому, наклонившись над тремя телами, еще раз десять, — не для верности, и так видно, что трупы уже, — для отдохновения души, для снятия напряга ударил в вялые тела бывших кентов.

Потом уж успокоился, вытер заточку о ватник одного из убитых, спрятал в рукаве. Поискал глазами кисет, нагнул­ся, поднял, развязал, высыпал содержимое на ладонь.

Удивился — табак.

Потом дошло — не тот кисет поднял. Подошел к перво­му из убитых им освободившихся из колонии зеков, поис­кал снова глазами в темном сумраке. Увидел, поднял, раз­вязал, высыпал на ладонь содержимое.

Не было в кисете золота. И рублей было немного, — так, на первый взгляд, на три посадки в ресторан. Все, что му­жик за восемь лет заработал. Было еще обручальное колеч­ко и портретик девочки лет десяти в ручной работы рамоч­ке. Хотел Рома рамочку взять — показалось, золотая, при­смотрелся — анодированная. Выбросил вместе с фоткой на грязный пол.