До свидания, Сима.

Часть III. Семейство Аматле.

Глава седьмая. Мимозы Эцио.

1.

Замигало табло «пристегнуть ремни», самолет окунулся во мглу, все ребята приникли к окнам, по три головы на каждое, облака рассеялись, и мы увидели голубое, бледно-зеленеющее у берега море и скалистые красные утесы над белыми пляжами. Потом самолет лег на крыло и начал кружить, снижаясь. Мы летели и видели похожие на кочки горы, ущелья со змеистыми реками под высокими арками изящных виадуков. Но вот быстро поплыли автострады, веселые пальмы, белые дома, рыжие крыши и ярко-голубые бассейны во дворах.

На выходе из терминала в зале аэропорта, где мы получали чемоданы, нас ожидало нечто шумное и вроде как трогательное. Это было похоже на встречу родителями детей из Саласпилса. Голосистые испанские семейства, преимущественно женщины, отгороженные от сиротливых пришельцев красной лентой, улюлюкали и хлопали в ладоши, в предвкушении узнать в толпе русских бедняжек своего нового ангелочка, которого до этого они видели только на фотографии, присланной агентством из России. Наконец меня сцапало и засосало в свои смуглорукие объятия одно их наиболее благовидных семейств. Благовидных хотя бы потому, что шесть рук из шести были женскими. Стало быть, бабушка, мамаша и ее семнадцатилетняя цыпочка, — заключил во мне бес, и я успешно влился в роль смущенного и во всех отношениях обаятельного мальчугана.

— Какой милашка! Вы только посмотрите на него! Да это же ангел во плоти! — трепали меня за плечи и уши, щипали за щеки (верно, чтобы за мой же счет убедиться, что я не сновидение) и лохматили с большим трудом уложенные мамой в Шереметьеве волосы. И все-таки я был безумно доволен таким приемом трех испанских поколений.

На улице мой энтузиазм несколько купировался, и не потому, что в моем родном городе улица, ведущая на центральное кладбище, называется улицей Энтузиастов, а потому, что я увидел смуглого седовласого сеньора, улыбчиво ожидавшего меня у раскрытой задней дверцы семейного микроавтобуса, из которого, высунув длиннющий розовый язык, на меня бездумно смотрела громадных размеров розоватая морда бультерьера. Первое, что я подумал, глядя на эту крупную белую узкоглазенькую тварь, так это то, что, похоже, судьба совершила большую ошибку и мне нужно срочно все исправить, бросившись обратно в терминал на пункт паспортного контроля. Под огромной крысиной головой псины торчали маленькие жилистые передние лапы. Собака хрипло залаяла, демонстрируя мне свои пятнистые десны и цепкие акульи зубки.

— Не беспокойся, не бойся, — принялись меня успокаивать женщины. — Это наш крысеночек Кока. Она не кусается.

— Бглоф! — мрачно подтвердил крысеночек и завилял мускулистым коротеньким хвостом.

— А теперь познакомься, — указала женщина на невысокого толстяка с косичкой, — эта наш папа — Хавьер.

Смущенный дядя протянул мне потную руку и крепко пожал мои жалко скукожившиеся от рукопожатия пальцы.

Пузатую бабушку, которая, несмотря на банную духоту, была в шерстяной синей кофте, звали, если я правильно расслышал, Эльжуэттой. Это была мать Хавьера. По-английски она не говорила, поэтому только гладила меня поминутно по голове и как-то вопросительно и однообразно улыбалась. Красавицу жену Хавьера звали Мигуэлой. Она мне очень понравилась. Высокая суховатая сеньора с копной блестящих черных волос и с удивительно, как бы это сказать, выразительным, что ли, в эротическом смысле ртом. Не менее чудесной и более всего меня подогревшей была молодая Мерседес — ее дочка, как Мигуэла зачем-то сразу предупредила, от первого брака.

Около часа мы ехали вдоль промышленных пригородов Барселоны. Мне указали на застроенный крохотными домиками крутой склон над дорогой и сказали, что это кладбище, где, как я понял, припеваючи живут испанские жмурики. Потом мы проехали мимо бухты с ярко освещенным океанским лайнером и бесконечной стеной вдоль берега из разноцветных контейнеров, выехали за пределы города и заскользили по гладкой ярко освещенной трассе, по сторонам которой густела ночь. Высокие фуры, усыпанные разноцветными огнями, как угрожающие тараны, поднимались из мрака и свирепо проносились мимо нашего микроавтобуса. Резко началась гроза, по стеклам забарабанили водные кляксы, Хавьер включил дворники, поднял боковое окно, и в машине стало глуховато. Шоссе было широкое, мы разгонялись по нему, но вдруг на нас начинала нестись цепь света, и Хавьер сбрасывал скорость. Поперек дороги, словно непреодолимое препятствие, выстраивался десяток будок со шлагбаумами. Хавьер останавливался, платил и разгонялся заново, пока перед нами не растягивалась новая стена дорожных сборов. И так продолжалось до тех пор, пока мы не объехали рондо и не свернули с трассы в густую древесную тьму. Мы быстро поехали по колдобинам черно-белой от фар неасфальтированной дороги и остановились, как мне показалось, в лесу.

— Добро пожаловать на виллу Аматле! — лучезарно объявила Мигуэла, и мы полезли из машины в прохладный остаточный дождь. Пахло грозой и мокрой пылью. Собака залаяла и весело забегала вокруг микроавтобуса, отчего я тоже чуть было не забегал.

Хозяин сказал: «Сезам, откройся», и ворота сами собой разъехались, мы с сумками побежали в дом, а он еще остался, чтобы поставить машину.

Войдя в одинокий ночной дом непонятных размеров, где прихожая отсутствовала, мы сразу оказались в просторной гостиной с камином, белыми диванами и широким плазменным экраном встроенного в стену телевизора. Я сразу узнал эту обстановку по западным фильмам и понял, что за овальным столом в левом углу с минуты на минуту начнется идиллический семейный ужин.

Ели сырную пасту с шампиньонами из огромных плоских тарелок. Тогда же меня научили накручивать спагетти на вилку, упирая ее зубчиками в углубление ложки. Семейство много и приглушенно разговаривало по-испански, то и дело весело обращаясь ко мне с вопросами, а я устало моргал и мечтал поскорее увидеть свою комнату.

Комната у меня оказалась крохотная, и ничего в ней не было, кроме высокой кровати, стола с устаревшим компьютером и аквариума с черепахой, у которой всю ночь должна была гореть красная лампа, превращавшая мою новую обитель в лабораторию страха. Располагалась она на втором этаже напротив одной, как я понял, из двух ванных. Когда я остался один, то сел на кровать, еще чувствуя на щеке материнский поцелуй Мигуэлы на ночь, и стал думать, почему это я не заслужил сестринского поцелуя от Мерседес и еще о предстоящем увеселительном лете в Испании. Окно было распахнуто, и из него томными порывами веяло мокрой духотой сада. Из переписки я знал, что вилла Аматле находится на берегу Средиземного моря, но видно сказочный берег из моего окна или нет, я понятия не имел.

Я лег в постель, и мне стало очень душно. Всю кожу у меня начало покалывать, словно я был с ног до головы укутан верблюжьим одеялом, но ничего, кроме простыни, на мне не было. Знаете, так бывает в знойную погоду. Я встал, натянул шорты и хотел залезть под душ, но в ванной, которая была напротив меня, оказался ремонт и вся сантехника, кроме одинокого зачехленного полиэтиленом унитаза, отсутствовала.

Тогда я пошел искать ванную по другой стороне от лестницы. Навстречу мне вышел Хавьер в махровом халате.

— Ты, наверное, ищешь туалет? Прости, мы забыли тебе показать.

— Я хотел бы принять душ, — как-то великосветски признался я.

— Заходи, — открыл он передо мной дверь. — Если ты не против, я тут тоже какну и заодно зубы почищу.

— Нет! Нет! Спасибо, я подожду, — испугался я этакой фамильярности.

— Да заходи, заходи.

— Честное слово! — запротестовал я. — Постою в коридоре, тем более что мне нужно собраться перед душем с мыслями. Ведь это будет мой первый душ за границей, — сказал я и понял, какую все-таки чушь спорол.

— Хозяин — барин, — пожал плечами испанец и, подмигнув, вошел в ванную.

Господи, думаю, куда я попал? И вдруг, откуда ни возьмись, незнакомая мне девочка лет одиннадцати в одних трусиках, худенькая, с двумя маленькими коричневыми сосками на ребрах выбежала на цыпочках из темноты коридора и уставилась на меня большими не глазами, а выражаясь по-арабски, черными солнцами. Я хотел галантно отвернуться, но тут же уловил в ее мощном взгляде нечто безразлично козье.

— Ольа! — сказала она тонким голоском. Новая испаночка моргала спросонья и, кажется, не могла сообразить, кто я такой и откуда я взялся в ее гнездышке. Она о чем-то еще спросила меня по-испански, указывая тонким пальцем на дверь ванной. Я, как последний индюк, растерялся и пожал плечами. Она недовольно хмыкнула и скрылась в ванной вслед за Хавьером.

— Стой! — запоздало крикнул я в полный голос, но девчонки и след простыл.

Боже мой! Боже мой! Куда я попал? Вот это обычаи! Вот что значит раскрепощенные европейцы и марши сексуальных меньшинств. Не то что мы, чопорные дикари с далекого севера. Я подумал, что если в этом доме живет столько миловидных женщин, то, в общем-то, это не такой уж и плохой обычай. Только вот этот Хавьер совершенно лишний. И, слава богу, что старуха Эль-Джульетта жила в деревне. Потому что с ними нудистничать у меня не было и нет никакого желания.

Через пять минут Хавьер и мучачес вышли, потирая волосы полотенцами, пожелали мне спокойной ночи и пошли, о чем-то тихо хихикая, а я застыл в ступоре, провожая их мрачным взглядом. Не успел я прийти в себя, как еще одна дверь распахнулась и из нее вышла Мерседес в шелковом фиолетовом халатике.

— Ты что здесь стоишь? — весело спросила она.

— Видите ли, я хотел принять душ, а тут…

— Ну так пойдем, чего ты стесняешься? — Ловко, как рысь, взяла меня лапой сзади за шею и провела перед собой в заклятую ванную комнату. Все у меня внутри сжалось, и я уже было попрощался со своей холеной невинностью, как вдруг обнаружил, что за дверью предбанник с тремя дверьми — в туалет, в душ с дополнительным клозетом и в сауну.

Так оказалось, что я — идиот и что у Мерседес есть младшая сестра от брака матери с Хавьером. Звали ее Матильда, и она мне тоже очень понравилась. Она мне правда очень понравилась. Но крутить я решил со старшей.

После завтрака почти все разъехались по делам, а Мерседес повела меня показывать Лорэт де Мар — современного вида туристический городок на Коста-Браве, в черте которого находились имения Хавьера. Сам он, как мне объяснила Мерседес, был владельцем сети баров «Робин Гуд» по всей Каталонии.

Мы широкой полукилометровой дугой спустились на складных самокатах по крутому тротуару мимо вилл к шоссе, вскоре превратившемуся в главную улицу, и, сунув самокаты в сложенном виде в мой рюкзак, пошли по ослепительному белому городу.

— Мерседес, это твой новый парень? — весело спросил молодой индиец, раздававший рекламки «Робин Гуда» на перекрестке, спросил так, как будто меня не было рядом с моей элегантной дамой, которую негодяй пожирал взглядом сверху вниз.

— Да, мой русский бойфренд, — запросто согласилась Мерседес.

Я бросил победный взгляд на хама из-за ее локтя, но хам продолжал меня игнорировать.

— Ты придешь сегодня вечером в «Робина»?

— Посмотрим, — пожала плечами Мерседес. — Если мой парень согласится, — потрепала она мой затылок.

— Ну ладно, — засмеялся индиец, — тогда буду ждать. Хавьер обещал сегодня танцы с огнем.

— А что такое танцы с огнем? — спросил я у Мерседес, когда мы пошли дальше.

— Это представление испанских мальчишек, которые жонглируют факелами. Хавьер нанимает их, чтобы привлекать клиентов. Если хочешь, пойдем как-нибудь посмотреть.

Сначала город мне показался слишком уж каким-то американским. Большие белые здания с бассейнами во дворах и отели, окруженные пальмами. Но вдруг мы свернули в узкую приземистую улицу со сплошными магазинами и попали совсем в другой мир, будто из Чикаго перешагнули в Рио-де-Жанейро. Всюду толпы крикливого народа, все торгуют, и примерно половина продавцов кричат, зазывая народ на английском, русском и других языках.

В прохладном ресторанчике нас дожидался друг Мерседес — итальянец по имени Эцио, этакий высокий римлянин с пошлыми черными усиками. Он предложил нам пообедать, а мы в ответ пригласили его на обед к себе на виллу, куда он нас и отвез на своей шикарной машине. К этому времени мы с Мерседес были уже неразлейвода. Она оказалась очень простой и веселой девушкой. Стоило мне только намекнуть на что-нибудь забавное, как она уже закидывала голову и заливалась резким хохотом с широко открытым белозубым ртом. «Ах, эти волшебники стоматологи! — как говаривала моя бабушка. — Что они делают с легковерными сердцами мужчин». Но, слава богу, хоть не трансплантологи. Дружок у нее был тоже смешной, даже дурашливый, но у него была черная «Ауди» стоимостью с Зимний дворец. Буржуйский сынок, решил я и устыдился, когда оказалось, что по образованию он подводный археолог, а по профессии режиссер-документалист и занимается съемкой научно-популярных фильмов для какого-то немецкого канала.

Теперь днем я разглядел виллу как следует. От ворот бежали мозаичные дорожки, обрамленные розовыми кустами, они финишировали у крыльца с чудовищными похожими на вывернутых наизнанку осьминогов алоэ высотой с меня. Справа от сада был розовый теннисный корт, окруженный просторно стоящими соснами. Кроме того, прямо в саду у них был мини-гольф — довольно простая на вид забава из лабиринта ложбинок и холмиков на синтетическом ворсистом материале, заменяющем дерн. Сама плоская ступенчатая вилла с трифидами перед крыльцом находилась на лесистом склоне, извилистыми песчаными тропками сбегавшем к пляжу, где пахло сохнущими водорослями и морем, где аквамариновая волна буйно наскакивала и жеманно расползалась пенистым крылом, потом неохотно отходила, впитываясь в темнеющий от ее ласк песок.

Бабушка бегала из кухни в зал, принося то кастрюльки, то кувшины, то салатницы. Мерседес болтала с Эцио на своей тарабарщине, они смеялись (мерзавка моя кокетничала), а мы с Матильдой молча стеснялись и то и дело неловко спотыкались взглядами.

— Ты говоришь по-английски? — наконец с усилием спросил я.

Она трагически помотала головой из стороны в сторону. Вот же действительно беда.

— Ну ничего, — сказал я, — за лето я выучусь по-испански.

Девочка непонятливо нахмурилась и посмотрела на старшую сестру. Та перевела ей мои слова, но, видимо, слишком вольно, так как Матильда гневно встала и быстро убежала по лестнице в свою комнату.

— Как ты ей перевела? — спросил я у Мерседес.

— Перевела, что ты все равно за лето возьмешь ее, будь она хоть глухонемой.

Эцио поперхнулся чечевичным супом, а Мерседес подняла брови невинно и вопросительно.

— Что-то не так?

Мерседес и Матильда — самые красивые девочки, каких я только видел на свете. Ну, или, по крайней мере, за границей. Я уже знал, что они с сестрой и до меня плохо ладили. В городе Мерседес рассказывала мне, что как-то раз Матильда до того рассвирепела, что выбросила ее белье в окно. Жили они тогда в Барселоне на последнем этаже, и ее блузки и трусики парили и кувыркались над оживленными проспектами и тротуарами как раненые птицы. Позже, когда они перебрались в дом над морским берегом, все только ухудшилось, так как в ограниченном пространстве этого ранчо у них просто не было отдушины. И я не сомневался, что меня поселили в этом их адском раю в качестве еще одной забавы, специально, чтобы как-нибудь развеять тучи и отвлечь их от войны.

После обеда мы взяли мяч и вчетвером, с Мерседес, Эцио плюс собакой, пошли вниз к берегу, чтобы загорать, играть в волейбол и купаться. Шли мы весело по песчаной тропинке, петляющей между кривопалыми соснами. Эцио рассказывал о том, как они в детстве на обрывистом итальянском берегу играли с одноклассниками в хищные растения. Садились после школы в ряд на краю тирренского утеса, где свежий ветерок ласково трепал волосы в паху, оттягивали крайнюю плоть и ждали, кому первому на головку сядет муха, потом — опа! — кожицу вверх, и муха попалась.

— Вот такая вот щекотливая была забава у гордых потомков римлян, — самозабвенно хвастался Эцио. — Дети евреев и те, у кого еще не отодвигалась, считались в школе изгоями. Собственно, после этого я стал так же поступать и с женщинами, — улыбаясь, закончил мухолов и получил локтем под панцирь от гордой испанки.

Вода еще была прохладная, и Мерседес с Эцио почти не купались. Только мы с Кокой плескались и боролись с тяжелыми волнами до посинения губ. Когда бультерьер плывет, это — сущий крокодил — коротенький, беленький, но крокодил. Кока была очень странная, словно в хищное чудовище вселился дух какого-то совершенно безобидного и дружелюбного зверька. Эта зубастая тварь с массивной розоватой акульей мордой больше всего на свете любила скромно хавать бумагу, так что дома мне сразу сказали: документы и литературу по возможности прятать. За туалетной бумагой она охотилась как сладкоежка за пирожными и при малейшем упущении хозяев лопала в туалете рулон чуть ли не целиком. Мало того, по рассказам Мерседес, в молодости она сожрала велосипедную камеру и претерпела в связи с этим сложную хирургическую операцию.

Через час итальянец вспомнил о каких-то своих планах на вечер и наконец-то оставил нас наедине. А мы с Мерседес и Кокой валялись на берегу до самого ужина.

— А Эцио твой парень? — спросил я, собравшись с духом.

— Да нет, мы просто с ним иногда тусуемся.

Гора с плеч.

— А какую ты любишь музыку? — беззаботно спросил я, чтобы сменить разговор.

— Я вообще занимаюсь музыкой, — кокетливо заметила она и перевернулась на спину.

— Неужели?

— Да-да, разве ты не знал, что я удивительно одарена в музыке? — и низко, как пароход, пропела три ноты из какой-то оперы: — Уо-а-а-а-а. — Получилось действительно очень если не одаренно, то, по крайней мере, ядрено. Такое ощущение, что воздушная тревога завыла.

К ужину мы босиком карабкались по песчаной кочковатой от сосновых корней дорожке, и песок налипал мне на ступни и образовывал бархатистые подошвы. Мерседес была опоясана желтым синтетическим платком с мокрыми кругами в тех местах, где он плотно прилегал к ее телу. Голова ее была обмотана полотенцем как тюрбаном. Я, спотыкаясь, тащил наше покрывало и непрерывно болтал, задыхаясь от подъема.

— Знаешь, а я вчера вечером всерьез подумал, что вы все на этой вилле маньяки чертовы. Я же не знал, что у вас в том туалете еще закуток есть с дверями, и подумал, что вы в сортир все вместе ходите. И когда ты меня туда повела, я решил, что ты тоже маньячка…

Вдруг она приостановилась, схватила меня растопыренными пальцами за голову и больно укусила за нижнюю губу, да так, что я почувствовал вкус крови. Потом остро посмотрела мне в глаза и, сорвав с себя платок, размахивая им, голозадая побежала, пританцовывая между стволами, гогоча и безумно взвизгивая. Так я убедился, что Аматле — все-таки маньяки.

Пока она бесновалась, я заметил, что впереди вверху у калитки сада появилось розовое платьице Матильды, и попытался остепенить Мерседес. Но та как-то развратно обняла рукой сосновый ствол, обернулась вокруг него и, прижавшись к дереву щекой, проговорила страстно, высоко поднимая брови:

— Умоляю вас, снимите с себя эти глупые плавки. Они вам не к лицу.

Когда она заметила суровую младшую сестру, то переполошилась и, спрятавшись за кустик, повязала обратно платок. Веселость у нее куда-то пропала, и она, смешно растянув губы в знак того, что вляпалась, отдуваясь, бойко пошла наверх.

— Фак ми, — сказала она себе под нос и закричала: — Матильда, стой!

Матильда, не дожидаясь нашего приближения, дерзко мелькнула краем воздушной юбки и бесшумно убежала, только лязгнув железной сетчатой дверцей сада.

2.

Через месяц вилла стала для меня такой же родной, как какая-нибудь деревня бабушки. Взрослые на меня сильно внимания не обращали, и возились со мной в основном Мерседес да Эцио.

Помню, первое, что меня поразило в испанцах, так это их нешуточная крикливость, в том смысле, что они слишком громко говорят. Две женщины здесь спокойно разговаривают, идя по двум разным сторонам улицы. Часто они беседуют, стоя на балконах соседних домов, и, наконец, здесь существуют специальные портативные мегафоны, которые продаются на каждом шагу и которые дети используют в своих дворовых играх.

Мне же трудно себе представить, что может быть страшнее испанского скандала, помноженного на тонкость почти вафельных стен. С этим было связано то безумие, которое возможно только в страшном сне и в Испании. Ранним утром меня разбудила ссора Мерседес и Матильды, бушевавшая где-то под моим окном в саду, я, тихо матерясь, встал, чтобы притворить деревянные жалюзи-ставни, и ни за что ни про что получил запущенным снизу тапком.

Вечером мы как обычно компанией сидим в ресторанчике Хавьера против морского берега и угощаемся местными коктейлями (мне подают безалкогольные, но я потягиваю из трубочки у Мерседес мартини с водкой и аперитивом). Первое время я торчал за столиками на террасе, чтобы смотреть на танцы с огнем, где десяток парней выделывали трюки с зажженными с двух концов факелами, а другой десяток подыгрывал на бубнах и самых разных барабанах. Но в этот вечер на улице было слишком душно, и я предпочел сидеть с друзьями Мерседес в более прохладном, благодаря кондиционеру, зале.

Неожиданно к нам подошел тот самый индус, который раздавал на улице рекламки «Робин Гуда». Вид у него был хмельной и цветущий. Сразу видно: хочет поделиться хорошими новостями.

— Я познакомился с испанской девушкой, — объявил юноша. — Нет! Точнее, настоящей испанской женщиной. Она такая… такая…

— Толстая? — спрашивает Мерседес.

— Нет, а что? — испугался индиец.

— Значит, не испанка, — отсекла Мерседес и отвернулась к Эцио.

— Фак! Фак! — начал убиваться индиец.

— А что, все испанки толстые? — спросил я у Мерседес.

— Конечно.

— Но ты не толстая.

— Я не испанка, я каталонка.

— А почему обязательно испанка? — спросил я у повесившего голову индийца.

— Да потому, что из тех девяти с половиной женщин, с которыми я познакомился в Испании, не было ни одной испанки.

— А почему с половиной?

— Одна из них была трансвестит.

— Как это?

— А это когда, знаешь, женщина, в которую ты влюбляешься, в конце признается, что она мужик.

В один прекрасный день Эцио повез нас кататься по Каталонии. И вот мы виляли по серпантинам вдоль пьянящего средиземноморского берега, проносились мимо плосковерхих вилл и ненадолго окунались в тень густых темных лесов, потом выныривали на ослепительное солнце, и снова горы и голубое море, окаймленное белой пеной под отвесными скалами. Солнце было ослепительное, и на блестящее море было больно смотреть. Эцио шутил и поддавал газу на резких, почти круговых поворотах, отчего мы с Матильдой падали друг на друга на заднем сиденье и гневно в два голоса ругали шаловливого водителя, тайно благодаря.

Эти шуточки продолжались до тех пор, пока наш переваливающийся интим на заднем сиденье не разрушился отчаянным воплем Матильды. Эцио ударил по тормозам, и машина закачалась, остановившись под цветущими мимозами. Я хотел помочь Матильде выбраться, но она злобно оттолкнула меня и, прикрывая рот руками, убежала в кусты.

— Уже? — удивленно повернулась ко мне Мерседес. — Такими темпами к концу каникул у вас будет пятеро.

— Не понимаю, — раздраженно прикинулся я, искренне переживая за мою спутницу.

— Не волнуйся, — по-дружески сказал Эцио. — Это нормально. Посмотри, сколько людей ходит по улице. Все они появились на свет таким же образом.

— Не понимаю, — честно признался я.

Эцио вышел из машины и начал ломать желтые веточки мимозы, составляя в руке букет.

— А ты чего сидишь, мимоза стыдливая? — спросила Мерседес. — Иди, собирай для Матильды.

Я ненавижу, когда мне говорят, что я должен делать. Но я знал, что Мерседес ревнует меня к сестре и потому издевается, поэтому гордо вылез из машины и направился к дереву.

Букет у меня получился жалкий, потому что в свои годы я был почти на метр короче Эцио. Но, к моему удивлению, Матильда не только приняла букет, но и как-то таинственно возвысилась в своем обычном молчании и всю дорогу ехала, глядя в окно и прижимая букетик к своему животу.

— Хотите, я покажу вам нечто? — спросил Эцио. — Но для этого нам придется пройтись пешком.

Все согласились, он свернул к морю, и мы поехали через лес по очень пыльной дороге. Мы вылезли из машины на солнцепек и пошли по красной дорожке через сад с пальмами и магнолиями в сторону старинного монастыря, который оказался необитаемым. Я подумал, что к нему-то Эцио нас и ведет, но он обошел церковь, и мы оказались на устланной кирпичной крошкой площадке со старой сосной, ветви у которой извивались как пойманные за хвосты змеи. Площадку окаймляла балюстрада, за которой открывался поразительный по своей красоте вид. Терраса выдавалась далеко вперед высоко над морем, и с обеих сторон виднелись один за другим скалистые мысы, кверху превращавшиеся в поросшие густым лесом горы.

— Спустимся немного! — позвал Эцио и перемахнул балюстраду.

Мы с Мерседес и ее сестрой переглянулись и полезли следом. Внизу разбивались белыми взрывами и грозно рокотали волны, кривые деревца росли, свесившись над утесом и крепко ухватившись корнями за скалы. Мы хватались за жесткие, как поручни трамвая, корни и находили места, куда лучше поставить ногу на шершавом красном камне утеса.

Чем ниже, тем спуск становился круче, и вскоре мы карабкались как неумелые скалолазы по отвесной скале. Внезапно Эцио, ловко спускавшийся подо мной, куда-то исчез. Я окликнул его. Никто не отозвался. Я понял, что, должно быть, под нами пещера, и продолжил спускаться.

Так оно и оказалось, под кустом, прилипшим к небольшому каменному карнизу, был лаз в мрачное прохладное подземелье. Поначалу мне чудилось, что помещение заполнено совершенно непроглядной тьмой, но как только глаза немного привыкли, я обнаружил, что перед нами целая низкая комната с каменной чашей посередине, похожей на чашу фонтана.

— Что это? — указал я на сосуд.

— Жертвенник или кадильница, — сказал Эцио и поманил меня за собой.

В глубине было еще одно помещение, где стоял плоский идол в виде верхней части человеческого силуэта. Почти у самого пола в каменную раковину струилась вода.

— А это что? — все больше удивляясь, спросил я.

— Это биде, — сказал Эцио.

Я рассмеялся. В это время ветви, заслонявшие вход, отодвинулись, и в пещеру упал яркий солнечный свет.

— Эй, где вы там? — позвали подтянувшиеся девочки.

— Эцио утверждает, что это — биде, — указал я Мерседес на фонтанчик. — Не хотите воспользоваться?

— Я не шучу, это — древний умывальник, — сказал Эцио. — Там наверху, на месте христианской церкви, был античный храм. Точно неизвестно, кому он был посвящен. Но очевидно, это было забавное божество, потому что кругом было много подобных местечек. В этой скале четыре такие ниши, а наверху наверняка была еще священная роща, и там, где теперь церковный сад, было тоже немало укромных беседок и кущ для обрядовых сношений.

— Вот было здорово! — воскликнул я.

Мы вылезли из входа в капище и стали карабкаться наверх.

— А много в Испании сохранилось памятников древности?

— В Каталонии, — ответил Эцио, — очень много руин оборонительных сооружений, но сохранились и кое-какие гражданские объекты. Например, знаменитые римские бани в Эмпориях.

— Это далеко?

— Поехали! — махнул рукой Эцио.

По дороге мы заехали поужинать в ресторан и не заметили, как начало темнеть. Когда добрались до античных развалин, были уже сумерки, и во многом приходилось верить Эцио на слово.

Неумолимо надвигалась череда праздников — феерия. Весь дом пришел в движение, и у нас все было спланировано по часам. Это был самый страшный день из всех моих дней, проведенных в Испании. Но тогда мне было только интересно узнать, как люди отводят в этой стране душу, и я это узнал.

Сначала все было мирно и спокойно. Тогда мы на микроавтобусе Хавьера поехали в замок близ городка Росес недалеко от французской границы, где должно было состояться ренессансное представление с участием Матильды. Кастилия располагалась на узком мысу, и одна из ее зубчатых башен нависала над морем. С другой стороны была небольшая площадь, в будни служившая паркингом, на которой и развернулось представление.

Народу была тьма и очень много пьяных. С одной стороны на газоне были разбиты палатки с аттракционами, тиром и цыганскими гадалками, с другой — разливали белое вино из бочек, пиво, и полуголые темные юноши бодро, как черти в аду, жарили колбаски на решетке гриля шириной с небольшой бассейн. Появления Матильды нам пришлось ждать около часа, так как на сцену выходили ансамбли и театры со всей Каталонии. Чаще всего под зубчатыми крепостными стенами после объявления с апломбом появлялись стайки одинаковых девочек, чтобы плясать одинаковый брейк-данс, или выходил гитарист со стулом и одетой в национальный костюм женщиной, садился на женщину и играл на стуле. Или наоборот. Хотя все равно что-то не клеилось. Возле нас в ярмарочной сутолоке невинно приплясывали две монахини в белых сестринских платках и синих кофтах поверх ряс. Ноги у них были в серо-полосатых колготках, таких, в которых я ходил в детский сад. Потом появилась дочь Робин Гуда в узком багровом платье, туго подпоясанном под мышками, с рукавами вроде футбольных мячей и в большом багровом берете вроде кепки грузина. Матильда что-то начала говорить в микрофон, но, если я не ошибаюсь, электричества во время Ренессанса не было, и ничего у нее не выходило до тех пор, пока не появился добрый рыжий звукооператор из будущего и не направил микрофон с помощью волшебного заклинания: «Уна, дос, уна, дос, дос, трез». Потом, как это водилось в те далекие времена, случилось чудо, и к принцессе Матильде вернулся голос, и все услышали ее девичий голос. Заиграла старинная музыка, и на сцену парами вышли барышни в таких же старинных платьях и юноши в колготках и остроконечных носках.

Когда мы возвращались на микроавтобусе к ужину, Матильда была очень собой горда. Она даже не посчитала меня достойным ни одного своего царственного жеста. Только сидела, сложив тонкие руки внизу живота, приподняв бледный подбородок, и смотрела в окно, оставаясь в своем платье с раздутыми шарами на плечах и берете диаметром с летающую тарелку. А я то и дело, чтобы позабавить Мерседес, вылезал в проход и с видом папарацци делал ей фотографии.

Дома мы хорошенько поели и дождались Эцио, чтобы втроем с Мерседес отправиться в соседний городок, где с утра бушевала коррида.

У Эцио с Мерседес были небольшие спортивного вида рюкзаки, специально созданные для переноса и употребления напитков в необъятных количествах. Длинная прозрачная силиконовая трубка проходила через плечо вдоль лямки, и из нее можно было удобно пить, даже не пользуясь руками. Обычно в них заливались простые коктейли из рома с колой или водки с апельсиновым соком. По дороге на корриду они, практически не переставая, тянули из трубочек, и даже мне Мерседес дала несколько раз приложиться к своим винным силиконовым персям.

В маленький Колизей со спиртным не пускали, поэтому вся молодежь, за исключением особо любопытных туристов, оставалась болеть за быков и буянить на солнцепеке старой рыночной площади под романским собором. Там был установлен большой экран, по которому транслировали представление на арене. Но на этот экран почти никто не смотрел, так как большинство людей были уже настолько пьяны, что едва ли соображали, где они находятся и по какому случаю. Несколько десятков девушек в одних трусиках плескались в фонтане, куда то и дело в их русалочьи объятия за руки за ноги бросали освежиться перебравших весельчаков.

Мерседес и Эцио помогли мне взобраться на небольшую пальму с шишковатым стволом у собора и повелели оттуда не слезать, пока они не вернутся с новой выпивкой. Мне эта идея очень понравилась, я проводил их взглядом и с удовольствием стал наблюдать за толпой с этой выгодной неприметной позиции. На экране уже давно коррида сменилась музыкальными видеоклипами, и все вокруг больше походило на буйную дискотеку. Часа через два, когда уже совершенно стемнело, праздник усилился, и мне надоело это сидение, голова стала набухать от ритмов, пробирающих до костей. Мне становилось не по себе от мысли, что за мной никто не придет, но я твердо решил дожидаться, когда меня заберут. Они ведь обещали. Тем более ночью я не смог бы сам найти дорогу до виллы.

Вдруг я услышал какой-то треск, сопровождавшийся усиленным воем толпы, и вслед за треском раскатистый звон сигнализации. Я повернулся на пальме и увидел, что группа молодежи отрывает большие железные жалюзи с витрины магазина, привязывая их к большому мотоциклу с байкером в немецкой каске за рулем. Как только ребристая шторина была сорвана, ликующая толпа начала дружно забрасывать витрину пустыми и полными бутылками. Стеклина полопалась и рассыпалась как сахарная. Тут же в супермаркет с радостными воплями повалила молодежь, вынося оттуда весь алкоголь.

Все еще больше обрадовались, когда услышали сирену, неразборчивый голос через громкоговоритель и увидели, как два прожекторных луча упали с соседних зданий и забегали по кишащей народом площади. Это произошло где-то уже после полуночи. Я увидел, что часть молодежи куда-то понеслась, а другая часть принялась что-то неразборчиво скандировать и уплотняться в сторону главной улицы, поперек которой бусами растянулись белые шлемы полицейских. Стражи порядка наступали, грозно ударяя палками по стеклянным щитам. Там и тут появились бело-оранжевые фургоны с закрытыми металлической сеткой окнами. Потом началась рукопашная свалка почище, чем на Куликовом поле. Пошли в ход бутылки с зажигательной смесью, в ответ им полетели болванки со слезоточивым газом, очерчивая над площадью медленно тающие дымные дуги.

Тут сбоку в толпу врезались всадники на страшных лошадях в противогазах, все обратились в бегство, а потом появилась полицейская поливальная машина и крепкой белой струей начала смывать остатки праздника с площади вместе с упорными хулиганами, горами мусора, бутылками, пакетами и пивными банками. Когда струя захлестала по брусчатке под моей пальмой и на меня полетели отраженные от земли брызги, я испугался, что полиция смахнет меня с макушки и я разобьюсь. Тогда я сам спрыгнул и, пригибаясь, понесся вдоль стены собора прочь с этой проклятой площади.

Ночью на берегу было холоднее, чем в городе, но я предпочел ночевать на скамейке, укрываясь газетой, чем в подворотнях города, где еще было полно шарахающихся пьяных хулиганов. Я почти не спал, только лежал, мерз и думал, что все меня бросили и что не надо было мне приезжать в эту проклятую Испанию. Потом мне удалось урывками поспать до рассвета. Все это время мне мерещилось, что меня будит полицейский, собирается забрать в участок, или подкрадывается бездомный, но когда я просыпался, ничего не было, кроме яркого электрического шара с мошкарой и грозного шума набегающих в темноте волн, приводящих меня в оцепенение жути.

Когда стало почти светло, я сиротой казанской побрел через подметаемый неграми город к широкому шоссе, чтобы искать на нем съезд к лесной дороге, ведущей на виллу. Шел я очень долго и думал, что давно уже заблудился, но на первой же бензозаправке мне объяснили, что я иду правильно, и уточнили, как добраться до владений Аматле.

Добрался я только часам к двенадцати и нашел на вилле совершенно будничную атмосферу. Никто меня не терял, только Мерседес недовольно спросила, с какой это стати я ухожу из дому, когда все собираются к завтраку, и что это с моей стороны просто свинство. Тем более, что у нее сегодня болит голова и ей совершенно неохота бегать и звать меня к столу по всему лесу. Я чуть на месте не разрыдался от обиды, хотел устроить ей скандал, но вовремя понял, что ровным счетом ничего не смогу этим добиться, и убежал ненавидеть ее в свою комнату.

3.

После этого случая я решил полюбить тихую Матильду, а ее старшую сестру возненавидел и больше не желал ее видеть.

За эти два долгих месяца на чужбине Мерседес я уже знал прекрасно во всех гадских подробностях, а вот Матильда все еще оставалась для меня загадкой. Я даже не мог разобрать, умна она или глупа. И не только из-за языкового барьера. Она вообще была какая-то скрытная, хоть и довольно вежливая. Даже с родителями она была замкнутой и раскрепощалась, только чтобы поскандалить с Мерседес.

Иногда на меня нападала грусть, когда я начинал думать о Симе и о бабушке, и тогда я становился совсем как она, молчаливым и замкнутым. В эти минуты мне хотелось сесть рядом с ней, но как только я появлялся и пытался сделать какой-нибудь знак, она тут же вспоминала о своих неотложных делах, объясняла мне на пальцах, что ей надо куда-то идти, и исчезала. И тогда мне казалось, что я ей противен, но Хавьер уверял меня, что она просто стесняется.

— Я не знаю, почему она так стала себя вести, — пожимал плечами отец семейства, когда мы с ним вместе что-нибудь стряпали на кухне. — Раньше, когда мы жили в городе, она не была такой. Хотя всегда было с ней что-то не так. То меня в школу вызывали, то она ревела целыми днями, но так, как теперь, никогда не было. Неужели перемена обстановки так повлияла на нее? Но ведь на ранчо так здорово. Я даже предлагал обратиться к психологу, но Мигуэла сказала, что это только все усложнит, что со временем, когда она привыкнет к вилле, все наладится. Но вот уже год прошел. Мы очень на тебя в этом смысле надеемся.

В августе мы поехали в аэропорт провожать Мигуэлу — она на две недели улетала по работе в Штаты, — и она специально сделала так, что мы с Матильдой всю дорогу до Барселоны тесно сидели рядом. Но это было сущее мучение, так как мы оба старались не двигаться и не прикасаться друг к другу ни руками ни ногами. На обоих на нас были шорты, и коленки у меня потели от напряжения. Дело в том, что если бы я расслабил левую ногу, то она сама собой отклонилась бы в сторону и коснулась бы Матильдиной ноги, а это было бы верхом фамильярности с моей стороны, которой я не мог допустить. Вот так вот я и сидел полтора часа, как на унитазе, напрягаясь, потея, тиская свои шорты мокрыми пальцами и думая только о том, чтобы не отклонить ногу и не попасть, как мне казалось, в чертовски неудобную ситуацию. Так что я уже на полдороге начал проклинать дурацкую выдумку Мигуэлы. И чего ради надо было сажать нас рядом? Мы же все равно не могли начать общаться на одном языке. Разве что я совсем бы оборзел и начал в дороге мацать испаночку.

На самом деле на вилле при всей ее роскоши было просто тоскливо. Единственным развлечением для меня в течение дня стали пляж да прогулки по лесу вместе с веселой бультерьершей. С утра мы ходили купаться и играть на берегу в волейбол, потом теннис или гольф на ранчо, а вот после обеда делать было решительно нечего. Даже в городе в это время все закрывалось на сиесту, и до пяти часов смысла ехать туда на велике просто не было. На самой вилле с четырнадцати до семнадцати часов нельзя было ни шуметь, ни смотреть телевизор, так как в это время полагалось спать. Я спать днем не привык, поэтому мне ничего не оставалось, как брать Коку и идти бродить с ней по густому приземистому хвойному лесу, где было полно белок и ежей.

До города было рукой подать. На велике можно было съехать, притормаживая, всего минут за семь, но вот обратно подниматься пришлось бы минут сорок, причем таща велосипед на себе. Поэтому я не любил часто туда мотаться. Там скучно, одни сплошные рестораны, бары, игровые автоматы и казино. Иногда внизу я встречал русских и англоязычных туристов и заговаривал с ними. Они спрашивали меня, что я здесь делаю, а я им зачем-то врал, что живу в хижине на берегу вместе с престарелым рыбаком, который держит меня, чтобы продевать леску в крючки и насаживать червяков. Не знаю, почему я им врал. Наверное, потому что Испания мне уже надоела, и я начал представлять, что я на Кубе. Мне кажется, что на Кубе люди еще живут природой и морем, а здесь, в Европе, природа и море — это что-то вроде дорогой обстановки, купленной вместе с домом. Всегда склоняешься на сторону человека, который думает о хлебе насущном, а не о том, как разбогатеть. Эх, горе вам, богатые, — кому понравятся эти слова Христа?

Однажды вечером мы все вместе купались в больших, но теплых как молоко темно-зеленоватых волнах, которые с каждым разом набрасывались все агрессивней и агрессивней на пологий песчаный берег. Внезапно полил крупный дождь, и мы с Эцио и Мерседес побежали, прикрываясь полотенцами, домой. Уже почти вскарабкавшись по крутой тропе на утес, я обернулся и увидел, что Матильда осталась сидеть на берегу. Я окликнул Мерседес, но она так пищала, что меня не услышала. Спустившись вниз, я подошел к ней и спросил, почему она не идет. Мне было ясно, что она поняла, но она не ответила, только подняла на меня свой тревожно-растерянный взгляд. Я решил, что время настало, и быстро упал на нее, именно упал, потому что она взвизгнула как кошка, которой наступили на хвост, и начала бить меня руками и материть по-испански на чем свет стоит. Потом спихнула меня со своего покрывала и, увязая в песке, неуклюже побежала наверх.

Лицо у меня горело от побоев, по нему хлестал дождь, я ревел и клялся себе, что одно из двух, либо изнасилую ее, либо утоплюсь в волнах разбушевавшегося Средиземного моря. Я вскочил и побежал попробовать утопиться. Когда волна отходила, я побежал за ней по пене, как вдруг следующая волна ударила меня словно мешок с песком, и я провалился под воду. Я едва успел вскочить на ноги, как новая волна захлестнула меня и, как тряпку в стиральной машине, легко перевернула мое тело кувырком. Я хлебнул воды, в нос мне ударило горькое предчувствие смерти. В тот момент я забыл все на свете, кроме одного-единственного желания вдохнуть воздух. В панике руки и ноги начали сами собой бороться за жизнь, и я уже решил было, что пропал, как море само бросило меня на песок и отхлынуло. Когда по моим бокам скатилась пенистая вода, я услышал позади шум и понял, что если не успею удрать, то волна через секунду захлестнет меня с новой силой. Я вскочил, сделал пару шагов по вязкому песку, тяжкая вода ударила мне в спину, и я полетел вместе с ней вперед. В ушах монотонно зашумело, я начал карабкаться под водой по тающему, исчезающему между пальцами песку. Когда волна начала отходить, меня опять положило на мокрый песок, я рванулся вперед и понял, что мне удалось спастись. Я отполз на четвереньках как можно дальше, туда, где волны уже не могли меня сцапать, и лег, вытянувшись во весь рост, зажмурился и замер, широко раскрыв рот. Когда перевел дух и раскрыл глаза, то оказался один на берегу в кромешной темноте. Надо мной качался индийский танец ребристых пальм. Сверкнула синяя молния, и все на мгновение осветилось. И после нее новая темнота, еще гуще прежней. Только очертания молнии остались ненадолго в моих глазах. А потом поднялся из поднебесной глубины захлебывающийся гром, словно злое первобытное божество силилось напугать всех кругом, а потом большими скачками укатилось куда-то, верно, напугав самого себя.

Прибежал Хавьер, схватил меня, положил на плечи как овцу и потащил наверх к вилле. Тогда я сказал себе, что люблю Матильду, но это была ложь, потому что все мои мысли были с ее сестрой. Все последние дни я наблюдал за Мерседес, я ходил по ее следам, против своей воли я подражал каждому ее жесту, я вставал с мыслью о ней, я ложился в оцепенении, я терзался, я мучился, я смеялся сам над собой и еще тысячу раз я что-нибудь делал из-за нее с собой. О Мерседес! У меня в груди екало, когда проносился мимо всего лишь одноименный автомобиль.

Как-то в жару мы с ней валялись на террасе (я в шезлонге, она рядышком на надувном матрасе) и потягивали позвякивающие льдом коктейли из узких длинных стаканов. Хавьер играл на фортепьяно в зале, и на волнах горячего воздуха поднимались, выныривая из-под террасы, его однообразные приглушенные аккорды.

— Дело даже не в возрасте, а в том, что я такая же, как он. Мы с ним одинаковые. А ты другой.

— Значит, возраст для тебя не имеет значения? — спросил я, цепляясь за гнилой подол надежды.

— Абсолютно.

— Если ты не можешь любить меня, тогда я мог бы быть твоим любовным рабом.

— А что ты умеешь делать?

— Все, — сказал я и подумал, что, собственно, ничего не умею.

— И что, я должна буду платить тебе по часам?

— Рабам не платят. Их только используют против их воли.

— Тогда пойди и принеси мне два кубика льда, — указала она пальцем в сторону кухни.

— Подожди, подожди, но ведь я не соглашался быть домашним рабом. Я согласен быть только любовным.

— Тогда намажь меня с ног до головы кремом.

— Вот это другое дело, — сказала я, вскочил и выдавил на ее темную волшебно-рельефную спину длинного желтого ужа.

Уж чудесно размазался, и спина у нее заблестела как маслянистый тропический лист в раю или в аду — в зависимости от того, где они растут, эти продольно изгибающиеся к середине листья. Желтые червяки, как мои маленькие приспешники, бодро плюхнулись на ее ноги, и я раздавливал их из ревности, размазывая всю эту волхвоватую сальность по бедрам, икрам и голеням моей, в этот знойный полуденный час только моей, любимой!

— Я могу тебе и массаж сделать, — пропыхтел рабский лицемер.

— Тогда начни со ступней.

Змейки поскакали по ее сморщившимся ступням от положения пяткой вверх, и я кропотливо запихал их остатки между ее длинными пальцами.

— Тебе не щекотно?

— Мне никогда не щекотно, — ответила она беспечно. — У меня железная нервная система.

Полностью полагаясь на систему, я без лишних вопросов приспустил с нее трусы и быстро выдавил на две круглые булочки по извилистой змейке своего сладострастия. Она не пикнула, система не подвела, и только через минуту моей усердной работы над искажением симметрии чудесно прохладных ягодиц, когда хлебопек уже, признаться, чуть ли не падал в обморок, Мерседес приподнялась на локтях и сказала равнодушно:

— Малыш, а ты чего там?

Я ляпнул что-то вроде: «Должно быть все помято, должно быть мято все!» — и возможно, на обоих известных мне языках, а может быть, и на вовсе неведомом мне, потому что ответила она буквально следующее:

— Тогда можешь и ниже, — сопроводив это рискованным гоготком.

Я уже чуть было не вкрался в запредельные области своих массажных, да и писательских способностей, так сказать, в святая святых ее телесного капища, как вдруг услышал знакомый откуда-то голос:

— Как это!

А я и не заметил, что фортепьяно, стоявшее у нас на шухере, замолчало. Конечно же, это был проклятый Хавьер. Почему проклятый, я объясню позже, а сейчас он взял меня за ухо двумя пальцами, как крысенка за хвостик, и отнес в мою комнату. Дверь хлопнула, и я остался один с жарко пульсирующим ухом в томительном ожидании продолжения.

Потом на протяжении часа с разных концов и глубин дома доносились звуки отвратительного скандала, скандала в той степени, при которой у меня на родине не обходится без поножовщины и суицидальных представлений. Глухо бились цветочные горшки, звонче разлетались коллекционные тарелки и вазы Мигуэлы. Потом раздался истошный вопль Мерседес, и я решил, что внутри произошло убийство и через пару минут моя дверь начнет разлетаться в щепки от страшных ударов топора обезумевшего испанского папаши.

Недолго думая, я растворил окно и спрыгнул со второго этажа в сад. Рыхлая рыжеватая грядка любезно приняла меня, и я совсем не ушибся, только расцарапался о колючие кусты. Я побежал вокруг дома и столкнулся с Мерседес.

— Я думал, он тебя убил! — выдохнул я и ни за что ни про что получил в больное ухо. Вечно мне от них достается.

Разобиженный, я пробежал через развороченный холл на лестницу и снова, уже добровольно, заперся в своей комнате.

Все время до вечера, пока у меня не кончались деньги на телефонном счете, я писал маме эсэмэски о том, что хочу немедленно вернуться домой. Мама пообещала позвонить на следующий день и написала, что если я не передумаю, то они меня заберут. Время от времени ко мне стучались, но я не открывал и не отзывался. Потом про меня часа на два забыли, и я сидел в тяжелом одиночестве, думая о том, что теперь ничего не исправить и единственное, на что я могу рассчитывать, это на ее прощальный поцелуй.

Но вдруг я услышал внизу дружеский разговор, смешки Хавьера и Мерседес, и до меня донеслись звуки уборки, завыл на одной ноте пылесос, зазвенели вметаемые на совок осколки и зафыркали открытые на полную мощность краны. Я даже стал им завидовать. Мне хотелось распахнуть проклятую дверь, побежать вниз и поучаствовать в этом противоестественном для моих представлений примирении. Но что-то нездешнее держало меня взаперти, и я не мог преодолеть это привезенное с собой из России чувство не обиды, а что-то близкое к благородной злопамятности, но по сути все же нечто другое, что объяснить или назвать словами я не могу.

Когда уборка затихла, мне показалось, что все либо ушли на прогулку, либо пораньше завалились спать.

— Алик, Алик, — тихо застучалась ко мне Мерседес. Сидя на кровати, я весь подобрался, но промолчал. — Прости меня, пожалуйста, просто ты попал мне под горячую руку. Ну пожалуйста! Пожалуйста, прости меня! Если ты меня не пустишь, я этого не переживу…

Не слишком-то спеша, я слез с кровати и открыл ей дверь.

Она вошла в комнату какая-то затаенная, как будто только что исполнила долг, умертвив Цезаря или Марата.

— Он меня уже простил? — спросил я.

— Зовет нас, — сказала она, тихо и часто дыша.

Я как в тумане последовал за ней через темный коридор в родительскую спальню. Он принимал нас, стоящих посреди комнаты, возлежа во мраке на высоком царственном ложе. Окно, как отдушина в аду, было распахнуто в зеленую гущу томительно душного сада. Хозяин, как всегда, говорил мало, и каждое слово его падало словно капля расплавленного свинца.

— Глаголь же, несчастный! — сказал Хавьер Грозный.

— А чего глаголать-то?

— Глаголь, что дальше!

А я, собственно, не знал, что именно дальше — женитьба или расстрел фалангистами у беленой стены под мимозами. Но на всякий случай сказал:

— Я принял решение.

— Какое?

— Я женюсь.

Мерседес пошатнулась, схватилась за рот и молнией выбежала из комнаты, едва вписавшись в дверной проем.

Понтий Пилат откинул простыню, и я немножечко охренел от того, что все это время он лежал в костюме для игры в гольф. Не хватало ему только белых тапочек и целлулоидного козырька на резинке.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — обеспокоенно спросил он, подойдя ко мне и потрогав мой ледяной лоб.

— Не знаю.

— А на ком ты собираешься жениться? — опасливо поинтересовался родитель.

— Ни на ком, — жалко отозвался Петр, но петух промолчал (до трех он считать умел).

— А все-таки?

— Не знаю.

— А чего же ты тогда сказал, что женишься?

— Не знаю.

— Ты смотри за тем, чтобы она тебя не испортила, — отечески сказал Хавьер, поняв, что петух прозевал. — Она ведь думает, что это смешно, а это совсем не смешно. Ведь так?

Я быстро покачал головой в знак согласия с тем, что это совсем не смешно.

Выйдя из комнаты, я как пьяный прошел мимо Мерседес.

— Эй! Ты живой? — бросила она мне вслед.

— Живой, — отозвался я. Остановился, но не обернулся.

— И ты все еще мой раб?

— Раб, — ответил я серьезно и пошел в свою комнату.

Она последовала за мной. В обязанности госпожи входило убирать рабу постель перед сном, и что я обычно только не делал, чтобы как-нибудь затянуть эти удивительные минуты.

— Останься со мной ненадолго, Мерседес, — попросил я.

— Но я хотела еще принять ванну. Если хочешь, можешь потереть мне спинку, — предложила она со смешком.

— Тогда он меня точно распнет на алоэ.

— Вот видишь, ты боишься ради меня умереть. А это значит, что ты еще недостаточно меня любишь.

Она погрозила пальцем, потом подняла голову и подозрительно принюхалась:

— Слушай, дружочек, а ты часом не пукнул?

— Нет, милая, это я душу испустил от любви к тебе.

— А что же она у тебя такая смердящая?

— Грехи, — со вздохом признался я.

Она сидела на кровати рядом со мной, и я странно чувствовал ее тяжесть, словно матрас был частью меня или я был частью матраса. Позади нее горел ночник, и я видел нежные светящиеся пушинки по краю ее щеки (передней боковой части морды, по определению Ожегова), и темные жесткие волосы над головой светились ажурным золотистым нимбом, и я вновь был счастлив и мечтал, чтобы это никогда, никогда не кончалось.

4.

На вилле мы повздорили, и теперь я преследовал ее уже за городом. Мерседес, расплываясь в асфальтовом мареве в двухстах метрах от меня, резво, как балерина, семенила, идя спиной вверх по обочине, одной рукой придерживая лямку рюкзачка, а другой низко помахивая над смолисто мреющей дорогой. Задыхаясь от подъема, я стремительно шел за ней, боясь, что кто-нибудь ее подберет, и она уедет. Но машины, липко шелестя шинами по черному раскаленному асфальту, одна за другой проносились мимо. А она махала им своей тонкой рукой в белой кофточке и, конечно же, проклинала каждого не остановившегося водителя.

«Не уезжай! Пожалуйста, не уезжай», — мысленно просил я, не в силах достигнуть совсем уже близкого горизонта широкой дороги, где, убегая, танцевала и плавилась голосующая испанская девушка. По сторонам тянулся низкий косматый лес, под небом чувствовалось море и плавились вдали усеянные белыми виллами зеленые склоны. Тонкий мираж ее начал погружаться в асфальтовую зыбь. Я видел, как Мерседес медленно опустилась в нее по пояс. Это означало, что она миновала вершину горки и уже спускается вниз по шоссе.

Это страшное случилось вчера вечером. С утра Мерседес повезла меня показать Барселону. Сначала мы доехали на автобусе до Жероны, а оттуда на поезде часа два ехали все время вдоль однообразного морского берега в Барселону. Духота стояла невыносимая, и я высовывался из поезда чуть ли не по пояс, чтобы проветриться. Какие-то тощие полуголые негры, черные как гудрон, ели руками из пластиковой коробочки кокосовую крошку и опасливо озирались по сторонам, как какие-то лесные звери, поблескивая желтыми белками. Все вагоны внутри были разрисованы, и особенно меня поразили цветастые граффити, прославляющие подвиги Владимира Ильича Ленина. Мерседес сказала, что в Испании очень много коммунистов среди молодежи, которые ездят паломниками на Кубу, чтобы увидеть живых столпов кубинской революции.

— У нас очень много смешанных испано-латиноамериканских браков, — говорила Мерседес. — У многих за океаном родственники. Даже некоммунисты в Испании сочувствуют кубинцам. Ведь у нас общий язык, вера и еще много общего. А мне нравятся коммунисты, среди них больше хороших парней, чем среди богатеньких мачо.

У меня уши свернулись в трубочку. В школе нам учительница говорила, что коммунизм чуть ли не хуже фашизма. Но я об этом промолчал и только сказал:

— Я тоже считаю, что коммунисты лучше.

— А что ты знаешь о коммунистах?

— Ну, — задумался я, — что они говорят, что никому не нужно работать, а только забирать у богатых и отдавать бедным. Ну, там еще, убивать царей. А правда, что в Испании король?

— Да.

— И как это?

— Никак. Об этом никто не думает. Для нас король давно ничего не значит. Это просто символ прошлых эпох.

— А ты не хотела бы быть принцессой?

— Все бы хотели. Только в том-то и несправедливость, что ими становятся вовсе не те, кто хочет, а какие-то дурочки, которым просто повезло родиться там, где надо. И вот все бедные люди платят налоги, чтобы они разъезжали в каретах и пиршествовали на своих балах. Поэтому справедливее, чтобы их вообще не было. Королевств не должно быть. Это я так считаю.

— Но ведь в «Отче наш» говорится: да будет воля Твоя яко на небеси и на земли, — а там, на небе, все-таки Царство.

— Какой же ты тогда коммунист?

— Не знаю, — пожал я плечами, и мы перестали умничать.

Из подземного вокзала мы вылезли на широкую людную площадь Грации и побрели пешком по направлению к главной достопримечательности — рогатому собору Саграда Фамилиа, который я тысячу раз видел в книжках и по телевизору.

Шли по широкому проспекту вдоль массивных гранитных переплетов почти садовокольцевых зданий. Но иногда Мерседес указывала мне на постройки сумасшедшего архитектора Гауди — что ни дом, то какая-то хмельная фантазия, — то балконы в виде таинственных полумасок, то стены пестрые и волнистые, как в глазах у пьяного.

Мы зашли в пахучий холодок супермаркета «Капрабо» перекусить на халяву из глиняных чанов древнегреческого вида, из которых на вес нагребают по-разному маринованные маслины, грибы и огурчики. С важным видом дегустаторов мы вооружились деревянными шампурчиками и медленно двинулись вокруг гомеровских горшков, озабоченно обсуждая содержимое каждого. Не спеша подкрепившись, мы нацелились на пробники фруктов, потом подхватили пачку магдаленок (кексиков в стаканчиках из папиросной бумаги, которыми в Испании обычно завтракают), коробку белого вина за 52 цента и вышли, словно из прохладной пещеры на ослепительную и знойную улицу прямо в переулке перед парком, разбитым возле Саграда Фамилия.

— На фотографиях он лучше, — сказал я, глядя на рогатый собор, жуя приторно сладкие осыпающиеся крошками магдаленки и запивая их кисловатым прохладным вином. — Вблизи он слишком бетонный. Тем более эти высотные краны… Все это похоже на строительство адской электростанции.

Мы сидели на скамейке в парке перед бетонным храмом. Хрустя по мелкой гальке, мимо нас проходили туристы, с ветки на ветку перелетали красивые ярко-синие, радужно переливающиеся пташки с красными хохолками.

— Первый раз вижу таких ярких птиц на улице. Что это за птицы?

— Попугаи.

— Я думал, что такие яркие птицы живут только где-нибудь на Фиджи или в Бразилии.

— А у вас что, нет таких птиц, которых у нас нет?

— Почему, есть.

— Какие это?

Я задумался и сказал:

— Синицы, — она засмеялась, и я быстро добавил: — Размером с пылесос.

— А по знаку Зодиака ты кто? — спросила Мерседес.

— Единорог.

— В смысле — козерог?

— У нас мама запрещает гадать и читать астрологические прогнозы. Так что я не помню точно, но мне кажется, да.

— А кем ты станешь, когда вырастешь?

— Знаменитым шпионом.

Мерседес расхохоталась.

— Шпионский единорог! Хочешь, пойдем внутрь? — предложила она, указывая на серую громаду Святого Семейства.

Я посмотрел на длинную очередь возле кассы.

— А сколько стоит вход?

— Около восьми евро. Может быть, тебе как единорогу будет скидка.

— Еще чего! — дернулся я. — А внутри там интересно?

— Да нет. Сплошная стройка.

— Тогда давай обойдем вокруг и пойдем куда-нибудь еще.

Она согласилась, и мы пошли вокруг чудовищного, но действительно впечатляющего строения. Эти свирепые башни мне напоминали то клыки, то вылепленные из замазки адские новогодние елки.

— Скажи мне, единорог, а откуда у тебя этот рог? Тебе что, женщина изменила?

— Женщина изменила мне единожды, — грустно и серьезно ответил я, не обращая внимания на ее шутливую интонацию.

— Единожды, поэтому и рог у тебя один?

Я пожал плечами, глядя на пупырчатый орнамент собора.

— С кем же это она тебе изменила, единорог?

— С фавном.

Я вздохнул и подумал, что когда-нибудь обязательно расскажу ей о Симе. Вот только сможет ли Мерседес понять…

— А хочешь, я тебя покатаю? — осенила меня мысль, когда мы возвращались обратно через парк.

— Как? — удивилась она.

— Пойдем в «Капрабо»!

Мы снова зашли в супермаркет, прошли через автоматически распахнувшиеся перед нами ворота, и я сказал ей:

— Садись бегом в тележку.

— Ты что, с ума сошел?

— Садись, говорю!

Она забралась в решетчатую тележку, и я, почувствовав, какая она тяжелая, помчал и закрутил ее в проходах супермаркета. Потом мы поменялись, и она стала меня катать. Мы катались не меньше часа, и нам никто ни разу не сделал замечания.

В порту мы встретили однокурсников Мерседес на красивых мотоциклах с яркими раздутыми боками, и они вызвались отвезти нас обратно в Лорэт де Мар. Так что возвращались мы с ветерком. На поворотах, когда мотоцикл плавно клонился набок, я со всей силы прижимался к спине мотоциклиста, сердце у меня каждый раз уходило в пятки, казалось, мы вот-вот упадем и покатимся кубарем по терке раскаленного асфальта. Но мотоцикл каждый раз возвращался в нормальное положение, и мы резко ускорялись, так что меня силой тащило назад.

Вернувшись из Барселоны на два часа раньше, мы ворвались в дом и остолбенели. Хавьер стоял на коленях с приспущенными штанами перед белым диваном, на котором развалилась совершенно нагая Матильда. Она была тонкой и расслабленной как упавшая в обморок обезьяна, а у Хавьера болтались жировые бугры на боках. Зад у него был бледный, а ложбинка в пояснице блестела потом. И все это в одно мгновение, так как через секунду Хавьер уже бегал по залу и, размахивая руками, истерически убеждал в чем-то Мерседес на своей тарабарщине. Мерседес ревела, кричала сквозь слезы, некрасиво искривляя рот, и то и дело хватала что-нибудь и угрожала швырнуть этим в отчима. Матильда, поджав ноги, свернулась в углу дивана, а я застыл там, где находился в тот момент, когда их увидел. Сверху на крики неуклюже прискакала по лестнице Кока и визгливо, даже радостно, залаяла и закрутилась, виляя коротеньким хвостом и цокая по кафельному полу когтями. Вместе с собакой вся эта яростная перепалка превратилась в идиотский балаган, и, наверное, именно это побудило воюющих к решительным действиям. Мерседес схватила трубку радиотелефона, Хавьер ударил ее по щеке и отобрал трубку. Тогда она швырнула в него стулом и побежала наверх. Топоток ее стих, Кока притихла, дважды еще тявкнула, и в зале наступила гнетущая тишина. Хавьер мрачно посмотрел на меня, я не выдержал его взгляда и выбежал на улицу.

Я прошатался по берегу моря до самого вечера, пока меня не нашла Мерседес. Она шла за мной, вязко шагая по песку, и уговаривала вернуться, а я молчал и прибавлял шагу.

— Остановись, пожалуйста! — просила она. — Я очень устала. Пожалуйста, остановись.

Мне стало горько, оттого что она меня так умоляет, и глаза у меня заслезились.

— Слышишь, остановись! Я люблю тебя, — тихо добавила она, и я спиной почувствовал, что она встала и прекратила меня преследовать.

Мне не хотелось расставаться с ней. Я не выдержал, остановился и обернулся. Мы были на расстоянии стреляющихся дуэлянтов. На ней были завернутые по колена джинсы и свободная белая рубашка навыпуск.

— Вы все сумасшедшие! — крикнул я ей сквозь шум волн и, кажется, даже перестарался.

Она молчала. Ветер с моря то наполнял воздухом, то придавливал ее рукава и трепал волосы, которые она поминутно убирала рукой с лица. Стоя, насупившись, я тайно любовался ею.

— Вы все сумасшедшие, — тише повторил я, но, кажется, слишком тихо.

Мерседес сделала несколько шагов к воде и села на песочный бугор, нанесенный волнами во время ночного прилива. Я решил, что она сейчас заплачет, и заранее пошел ее успокаивать.

— Я знала это. Я догадывалась, — говорила она, грустно потупившись. — Он меня тоже трогал, но я думала, потому что я ему неродная. Какая же он свинья! Господи, бедная мама, только бы она не узнала. Я бы предпочла бы, чтобы мы все умерли, только чтобы она никогда не узнала. — Я уезжаю к отцу, — решительно сказала она.

— Я не знал, что у тебя есть отец, — удивился я. — Где он живет?

— В Париже.

— Ты когда-нибудь была у него?

— Нет. Но он приезжал к нам, когда я была маленькой. Когда мама еще не вышла замуж. А когда появился Хавьер, он перестал приезжать.

Она заплакала как маленькая, хныча и подергивая плечами.

— Ты правда меня любишь? — спросил я ее и тут же подумал, что неподходящий момент.

— Я имею на тебя самые серьезные виды, — как-то странно резко ответила она, подняв голову, как воющий волчонок, жалобно всхлипнула, но неожиданно тихо расхохоталась сквозь слезы.

И я верил и не верил ее словам. Когда солнце скрылось, с моря начало тянуть холодком, мы нехотя побрели по неудобному песку обратно на виллу.

Дома у них было святое правило ужинать вместе. Но Мерседес не стала звать Хавьера, приготовила тарелку для Матильды и понесла на подносе в ее комнату. Через минуту они вместе спустились вниз, так как Матильда не хотела ужинать в одиночестве. Мне было страшно на нее смотреть, но когда я невольно на нее посматривал, вид у нее был совсем обычный. Как всегда, она прятала глаза, и только на этот раз на смуглых щеках у нее появился четкий багровый румянец.

Вдруг она жестом попросила у меня перец, и я слишком резко передал ей перечницу.

— Грациас, — чуть слышно сказала она, и мы продолжили ужин в молчании.

Мерседес не выдержала этой тишины, встала и включила пультом большой телевизор на стене, где весело забегали Том и Джерри. Матильда тут же нашла куда девать свои глаза и стала, бездумно жуя, смотреть на экран телевизора.

Внезапно появился Хавьер. И мы все с тревогой переглянулись. Он стремительно и молча вышел с кухонным ножом на середину зала, задрал футболку и воткнул себе в голое брюхо большое серебристое лезвие. Это был один из тех благородных ножей, которые вставляются в деревянную подставку. У него было самое большое и самое широкое лезвие из всех кухонных ножей, с тяжелым зеркальным лезвием, которое тихо и звонко хихикает, когда проверяешь остроту подушечкой пальца.

Я подумал, что это как минимум неумно — демонстрировать свое самоубийство перед мирно ужинающими людьми, большинство из которых несовершеннолетние.

Почему я допускаю в такой острый момент такие отступления? Да потому что это не самоубийство на почве раскаяния, а черт знает что! Вонзивший в себя наполовину нож дяденька не упал бездыханный, а завопил отвратительным хриплым голосом и забегал по всему дому, как обезглавленная курица по двору, только еще матерясь и давая ценные инструкции по собственному спасению.

— Кто-нибудь, мать вашу, Мерседес, дайте мне анальгин! — распоряжался он, придерживая воткнутый наполовину нож кончиками пальцев. — Новокаин! Аспирин! Кто-нибудь уже позвонил в реанимацию? Вы все последние сволочи! Облейте меня джином или водкой, иначе случится заражение…

Все мы бегали вокруг него, как дети вокруг Деда Мороза, пытались звонить, обматывать самоубийцу полотенцем, кричали, ловили друг друга за края одежды и отпихивали в сторону.

— Да ляг ты, в конце-то концов, и не двигайся! — оглушительно закричала на Хавьера Мерседес.

— Идиотка, если я лягу, то сразу умру!

— А разве ты не этого хотел?

— Ты бессердечная тварь!

— А я тебя ненавижу!

— Я умираю, а ты продолжаешь быть со мной стервой!

Вот уж точно кто не походил на умирающего, так это Хавьер. Он даже успел посмотреться в зеркало на стене, после чего резко побледнел и на секунду печально задумался. Всего через пару минут с улицы раздалась сирена, кутерьма в доме притихла, и Хавьер, не веря фантастической удаче, побежал встречать «Неотложку» на улицу. Я подскочил к окну и словно в идиотском сне, увидел огромную пожарную машину, с воем медленно подкатывающуюся к воротам виллы, выпрыгивающих из нее пожарных и резво бегущего к ним Хавьера.

Зачем приехали пожарные, я понятия не имел. Может быть, они проезжали мимо и им передали вызов для оказания первой помощи? Как бы там ни было, Хавьера пожарные не смутили, он упал им в ноги и принялся о чем-то молить. Вид у вялых огнеборцев с желтыми касками и болтающимися на груди противогазными масками был смущенный и неприязненный. Наконец один из них связался по рации со «Скорой помощью», а другой открыл ящик-аптечку и занялся спасением пострадавшего, уложил его на носилки и дал подышать кислородом.

Следом примчалась полиция. Женщина-полицейский сказала нам не высовываться из дому, и мы долго сидели у окна и ждали медлившую «Скорую помощь».

Всю ночь мы не спали. В доме дежурила та самая женщина из полиции. Мерседес ревела несколько часов напролет, а я сидел на холодном каменном полу у нее под дверью и тоже иногда всхлипывал.

Утром приехал Эцио с букетом мимоз, и строгая женщина в форме, убедившись, что он останется вместо нее, ушла. Потом приехали двое из агентства по обмену детьми и стали уговаривать меня воздержаться «пока что» от звонков родителям. «Ведь они могут сильно разволноваться, и случится большой скандал. Ты тут под присмотром, и все уже в порядке». Я сказал им, что не хочу оставлять Мерседес и Матильду, поэтому они могут меня ни в чем не убеждать, я и сам ничего не скажу родителям ни сейчас, ни после. И они с наигранными оханьями и аханьями уехали. Эцио дозвонился на бабушкин мобильный номер и уговорил ее перебраться из больницы, где она дежурила у палаты Хавьера, в дом, так как ему нужно было спешить по делам. И он тоже уехал. На какое-то время мы остались одни.

Младшенькая вела себя как-то отрешенно и, словно войдя во вкус со вчерашнего вечера, только и делала, что смотрела мультики. А вот старшая металась по дому, пила какие-то таблетки, кому-то звонила и собирала в бархатный рюкзачок вещи, косметику в основном. Когда я понял, что она уезжает, я так разволновался, что готов был упасть ей в ноги, только чтобы она меня не бросала.

— Я поеду с тобой.

— Еще чего! — сказала она недружелюбно.

Я вспыхнул:

— Нет, поеду!

— Нет, не поедешь! — уперла она кулаки в талию и топнула.

— А я тебе говорю, что поеду, или обо всем расскажу Мигуэле.

— Это твое последнее слово? — спросила она, прищурившись, после паузы.

— Да.

— Значит, самое последнее! — прорычала она и бросилась как пантера, избила меня, хлопнула дверью и мягко зачастила в кроссовках вниз по лестнице. Я побросал кое-какие вещицы в школьный Матильдин рюкзак и побежал догонять ее.

5.

Когда мы, не останавливаясь, пролетели границу на автобусе «Евролайнс» из Жироны, уже было совсем темно, и мне было обидно, что я не могу лицезреть пейзажей благословенной Франции. Я только видел яркие фонари шоссе и чернильные силуэты гор.

Мерседес всю дорогу спала у меня на груди, подобрав ноги и мастерски скрючившись на наших сиденьях. Потом в три часа ночи автобус остановился возле какой-то специально оборудованной для постоя станции, и водитель-испанец в приказном порядке сказал всем выйти из автобуса.

Я начал будить Мерседес, но она меня отругала и сказала, что ни за что не встанет с места. Но пришел водитель и очень грубо начал ее выгонять из автобуса. Тогда она его тоже обругала на чем свет стоит, и мы выбрались в ночную зябкую Францию.

Она пошла в круглосуточный магазин, чтобы купить воды и план столицы, а я отправился в туалет. Первым, что я прочитал во Франции, была романтическая надпись на писсуаре, сделанная сиреневым маркером по-русски: «Миша по дороге в Париж».

Через полчаса нам разрешили вернуться в автобус, и мы уснули, а когда проснулись, было уже светло, и мы стояли на лионском автовокзале, похожем на большой цокольный гараж.

В Париже мы вышли на таком же мрачном вокзале, как в Лионе, с бетонными колоннами и низкими потолками, и пошли искать выход на поверхность. На привокзальной площади Мерседес взяла такси, и мы помчались скоростным автобаном с частыми тоннелями в центр города.

В этот день я впервые увидел своими глазами многое из того, что видел до этого только по телевизору. Мы гуляли по большому городу и чувствовали себя беспризорниками. Я вдруг почувствовал себя совсем маленьким в совершенно чужом мне мире, где за беспечными лицами счастливых европейцев скрывалось холодное отчуждение к бездомному несовершеннолетнему чужеземцу. У меня от этого чувства даже копчик заунывно стыл, потому что я думал, что мы будем так бродить по Парижу, пока одежды наши не превратятся в лохмотья и мы не начнем лазить по помойкам и просить подаяния. «Ну и что, — подбадривал себя я, — ведь я буду с ней, а для меня лучше бродяжничать в этой дыре с любимой, чем возвратиться к родителям и больше ее никогда не увидеть». Мерседес то и дело звонила в какие-то справочные конторы и пыталась разузнать адрес отца. На Марсовом поле она сказала мне, что есть поверье: если влюбленные поцелуются прямо под Эйфелевой башней, то останутся неразлучными на всю жизнь. Я предложил ей пойти и поцеловаться, но она только рассмеялась и сказала, что я буду об этом жалеть.

— Не буду! — решительно сказал я.

— Но ведь когда ты вырастешь, я стану уже старухой.

— А я и старухой буду любить тебя больше всех молодых!

— Как же ты ошибаешься, — улыбалась она.

Мы вышли на Конкорд, перешли торжественную площадь с египетским обелиском между двумя фонтанами и спустились по ступенькам в аллею Луврского сада. Там мы сошли на газон и прилегли под деревом отдохнуть. Погода была теплая, облачная, и мне было очень приятно просто лежать и смотреть в плывущее клочковатое небо. Мерседес вздремнула. Кофточка у нее была повязана рукавами вокруг живота, она лежала, одну ногу в белой кроссовке вытянув прямо, а другую согнув и поставив ступней на траву. Точно так же одна рука у нее лежала на траве, а другая безжизненно на лице, прикрывая от света глаза. Губы ее были слегка разомкнуты, она чуть слышно дышала через них, и грудь у нее высоко поднималась при каждом вздохе. Я сорвал молодую травинку и провел острым кончиком по бархатистой щеке. Она пошевелилась и отмахнулась как от мухи. Я пробежал травинкой по ее подбородку, и она еще раз пошевелилась, что-то пробормотав сквозь сон на своем языке.

Я решил, что она крепко спит, и склонился над ее губами, чтобы почувствовать теплоту ее дыхания на своей щеке. Возможно, на нас смотрели люди, но мне было все равно. Я приблизился близко-близко и вдохнул тепло из ее жаркого рта. Потом она неожиданно подняла руку, повалила меня на себя, прижала, и мы слились в долгом и первом настоящем для меня поцелуе, от которого кружилась голова, куда-то уплывала земля, и все вертелось вокруг нас, словно на далеком катке в России. Когда мы перестали целоваться, я сказал, задыхаясь:

— Детка, это был лучший поцелуй в моей жизни.

Она охнула, схватилась за живот, поджала ноги и свалилась на бок, делая вид, что умирает со смеху. Когда я присмотрелся, я понял, что она действительно умирает со смеху. Я смотрел на нее, и мне тоже становилось смешно. Мы в обнимку неуклюже катались по всему газону, пробовали целоваться, но как только наши губы смыкались, тут же она прямо в мой рот с дурацким звуком взрывалась приступом хохота. И снова она перекатывалась через меня, я перекатывался через нее, и Париж перекатывался через нас…

Мы дошли до дворца со стеклянной пирамидой во дворе, Мерседес купила билеты, и мы съехали на эскалаторе в яркий современный вестибюль. Потом мы не спеша пошли туда, куда шло больше всего народу, прошли по лестнице мимо безголовой крылатой Ники и пошли через залы с римскими и греческими статуями в человеческий рост.

В Лувре мы провели целый день, видели Джоконду, которая мне показалась очень маленькой, Венеру Милосскую, но больше всего мне понравилось бродить по залам, где никого не было, и выискивать там что-нибудь на вид любопытное. К вечеру мы совсем проголодались и пошли в город искать итальянскую пиццерию или мексиканский ресторан. Так хотела Мерседес. Но мы не могли их найти и устроились в обычном ресторане, где смогли заказать пиццу и два бокала безалкогольного пива.

Деньги на мобильниках у нас закончились, и Мереседес пошла к бару попросить телефон. Ей указали на красную телефонную будку прямо в углу заведения и продали карту для звонков. Она ушла в будку и проторчала там минут сорок.

Наконец она появилась, вся сияя и чуть ли не подпрыгивая от радости.

— Что случилось? — спросил я.

— Я нашла его! — хлопнув в ладоши, объявила Мерседес, и мы пошли искать с помощью плана города улицу в пятнадцатом квартале, где обитал ее незабвенный папа.

Глава восьмая. Нога Энрике Хомбрэ.

1.

Мерседес немного боялась встречи с отцом. Ведь, по сути дела, она его и не знала. Мы пришли в ресторан «Баро Шеро» и спросили у барменши с именем Мишель на бэджике, как поговорить с владельцем.

— Кто-кто вам нужен? — настороженно перепросила девушка за стойкой, апатично, как корова, жуя резинку.

— Энрике Хомбрэ, — повторила Мерседес.

— А зачем вам Энрике?

Мерседес замялась.

— Ищем работу, — быстро нашелся я, и мы враз закивали.

У Мишель диковато скривился рот в улыбке, и она недоверчиво уточнила:

— Хотите работать внизу?

— Да! — сказали мы хором.

Девушка озадаченно помолчала, словно стараясь различить вкусовые тонкости своей жвачки.

— Ну что ж. Тогда идите за мной.

И она повела нас через дверь у бара винтовой лестницей в подвальное помещение, где было странное фиолетовое освещение, все в сладком дыму кальянов, кругом ковры, мужчины возлежали на арабских лежанках с барышнями в костюмах для танца живота. Короче, обстановка внизу была самая что ни на есть борделеватая. Мы прошли через несколько по-разному декорированных комнат из «Тысячи и одной ночи», то спускаясь, то поднимаясь на три-четыре ступеньки, и вошли в небольшой отдельный кабинет, где в полумраке в свете мерцающих электрических лампад развалился на низком диване полуживой тип в белом или кремовом костюме (цвет было не разобрать из-за адского освещения). Человек был худ, небрит и невероятно морщинист. Сидел он неподвижно, развалившись, так, как будто его пару недель назад закололи на этом диване и так и оставили. Смотрел он на нас или сквозь нас мрачным немигающим взглядом черных глянцевых глаз. Лет ему было около шестидесяти. Черные волосы с пепельной сединой, длинные, нечесаные и грязные, висели космами, и только свирепые глазки светились сквозь них, отражая мигающие бесовские лампадки. Испитое лицо обрамляли длинные противные клочковатые баки, носище, тонкий и крючковатый, с истончившимися в ненависти крутыми рисовыми ноздрями, вокруг сухого съехавшего влево рта серебрилась щетина. Лицо индейского шамана или восставшего мертвеца, смугло-красное, совсем сухое, с обветренными морщинами. На ушах у него как-то противоестественно смотрелись поблескивающие золотые сережки. Сидел он низко, так, что пиджачные плечи у него торчали очень высоко, коленки развалились в стороны и тоже торчали, штанины задрались и из-под них выглядывали костлявые голени, носки и лаковые туфли, стоявшие на полу таким образом, что подошвы смотрели одна на другую. Под ногами у него валялось несколько пустых бутылок.

— Пришла, — сказал человек хриплым замогильным голосом, когда барменша притворила дверь и восточная музыка, летевшая за нами из притона, притихла.

— Хелоу, — сказал я, выступив из-за Мерседес.

Мне стало жутковато от его немигающего прямого взгляда над нехорошим ртом. Наконец он поменял позу и взял с резного столика сигареты.

— Раздевайтесь, — сказал он, деловито закуривая.

Мы переглянулись, и каждый снял с себя что-нибудь — я кепку, а она стянула резинку, распустив волосы.

— Дальше, — приказал мрачный тип.

— Папочка, — неуверенно проговорила Мерседес.

— Вот это мне уже нравится, — сказал он и хрипло закашлялся. — Продолжайте.

Мерседес поняла, что он не узнает ее, и сказала:

— Энрике, это я, Мерседес, дочь Мигуэлы.

Старик замер и озадачился. Сигарета выпала у него изо рта, и он недобро прищурился.

— Мерседес? Мигуэлы?

Он медленно встал и с подозрительным взглядом пошел вокруг нас. Мы стояли как вкопанные, боясь оборачиваться и провожать его взглядом.

— Так-так-так, — проговорил он мрачно, одновременно шлепнул нас по задам и взорвался хохотом: — Убей меня бог! Мерси! Дочурка моя приехала! Вот те на! Подросла-то как, господи. А это кто? — тыкнул он меня кривым пальцем в брюхо так, что я присел. — Сестренка твоя?

— Брат, — с ходу ответила Мерседес, потом, видимо, сообразила, что я не говорю по-испански, и добавила: — Троюродный. Из России.

— Вот что, братишка, — сказал папаша вполголоса, наклонившись сзади к моему уху, так что я вздрогнул, — сейчас мы возьмем с тобой ящичек бренди и отметим ваш приезд как следует. Что ты на то?

— Я… я… Почему бы и нет, — пикнул я.

Он хрипло загоготал, чмокнул меня, так что расцарапал мне всю щеку своей щетиной, и бросился обнимать и тискать Мерседес.

Через пять минут он с диким хохотом мчал нас на своем раздолбанном «Порше» по Монпарнасу, одной рукой руля, другой заливая в себя из бутылки бренди, одним глазом поглядывая на дорогу, другим подмигивая нам и обещая устроить нам на редкость веселое торжество.

— Булонский лес! Булонский лес! — горланил он, когда мы мчались через темный парк. — Там тигров водится немало, и даже конченый балбес найдет там старого шакала.

Была уже ночь, мы долго мотались по громадному парку, на секунду освещая на поворотах чащу с быстро перемежающимися стволами, и навстречу нам летели, мелькая в свете фар, ночные мотыльки, как ожившие снежные хлопья.

— Вот мы уже и приехали, — проговорил он, сворачивая на узкую улицу, по сторонам сплошь заставленную автомобилями с нависающими над тротуарами темными кронами садов.

Затормозил он не слишком удачно, так как мы с тяжким ударом въехали в зад какой-то запаркованной машине, так что крышка капота у нас мгновенно сгорбилась и из-под нее в наступившей тишине повалил дымок.

— А вот и мой дом! — сказал он, упал головой на руль и больше не поднимался.

Мы обыскали папашу, вытащили у него ключи, вышли из машины и осмотрелись. Справа и слева были старинные особняки. Мы выбрали из них позапущенней и не прогадали — ключи подошли к воротам.

Потом мы подумали, загонять или не загонять «Порше» в некоторое подобие сада, и занялись перетаскиванием тела из машины в дом. Тело чего-то там бормотало по-французски и опасно порыгивало, грозя заблевать наш новый приют.

Сырой дом был мрачен и запущен не только и не столько снаружи, как внутри. Мы с большим трудом втащили Энрике по облезлой скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и уложили его в одну из двух спален, где были обильные следы его постоянного обитания. Стянув с него ботинки и пиджак, мы со спокойной совестью пошли изучать холостяцкий замок.

Внизу было три комнаты и столовая, а наверху пять комнат, включая темные каморки для прислуги, доверху забитые мусором. Вторая спальня тоже не представлялась нам гигиеничной, так что мы нашли два пледа и улеглись внизу на диванах в зале.

Вдруг хозяин начал оглушительно храпеть наверху, а мы принялись ворочаться и затыкать уши, засовывая головы между подушками и спинками диванов. Но это не помогало. Старый храпел так, что люстра звенела и вещи по столам лазали как вибрирующие пейджеры.

— Может, ему кляп воткнуть? — резко и раздраженно села Мерседес.

Я тоже привстал на локте.

— Не, — прикинул я. — Еще задохнется.

— А ты знаешь какие-нибудь средства от храпа?

— Знаю, — честно ляпнул я.

— Ну так скажи?

— Пацаны в школе говорили, что нужно пукнуть перед носом храпящего.

— Ерунда!

— Двое из них проверяли на братьях, и оба говорят, что работает.

— Ну так иди и перни ему как следует!

— Не хочу, — смалодушничал я. — В смысле… Не могу сейчас.

— Слабак! — сказала она, встала и стремительно поднялась наверх. Ну и правильно, решил я, они же все-таки родственники.

Через минуту храп осекся, и в дом пришла уютная долгожданная тишина. Деловито спустившись, Мерседес молча завалилась спать, устраиваясь бедрами и одновременно как следует укрываясь пледом.

Проснулись мы замечательно и с утра пораньше решили заняться уборкой и приготовлением хорошего завтрака. Вчерашний беспризорный день мне вспоминался как добротное приключение, и мне снова не терпелось отправиться слоняться по Парижу и, может быть, даже посетить какой-нибудь музей или Диснейленд. Под лестницей был очень старый черный велосипед, но вполне пригодный. Мы вытащили его в мокрый, по-утреннему зябкий сад и как следует проверили. Все было в порядке. Шины накачаны, рама целая. Правда, когда мы тронулись, оказалось, что цепь у него не смазана и скрипит, как гусеницы у экскаватора, и восьмерка приличная на заднем колесе, так что, сидя на багажнике, мне чудилось, что я не качусь, а скачу на пьяном верблюде с разнузданной походкой.

Мы поехали вокруг квартала поискать магазин или хотя бы арабскую лавку. Улицы были не широкие, тротуары узкие, всего в один метр шириной, с обеих сторон заборы садов, дома кругом частные и очень разные, некоторые скромные, в один или два этажа, а другие громоздились гордыми замками с башенками, флюгерами и стенами из выпуклых каменных глыб. Часто углы таких особняков были густо завешаны виноградом, и казалось, что дома живые и совсем зыбкие, особенно когда порыв сырого ветра колыхал на них лиственный полог.

Мы свернули в поперечную улицу и начали, виляя, преодолевать легкий подъем, при этом моя волшебная лошадка привставала на педалях и ее чудесная попа вертелась перед моим приветливо-удивленным лицом.

На углу мы наткнулись на лавку с полосатым матерчатым навесом и как следует затарились у смуглого стеснительного парня. Я получил под ответственность большой бумажный пакет и теперь только одной рукой мог держаться за седло, так как другой обнимал и прижимал к себе этот громоздкий шуршащий куль, в котором больше всего мне нравилась торчащая кверху дном бутылка бордо, лихо засунутая горлышком в кучу редиски и побегов фасоли.

Вниз мы слетели куда веселее и едва вписались в поворот на нашу улицу, так что Мерседес взвизгнула и затрясла руль, выравниваясь после крутого виража. Мы чуть не пролетели мимо наших ворот и со скрипом затормозили у «Порше» со сплющенным носом и засунутой в бампер картонкой с надписью. «Если ты еще раз въедешь в зад моей машины, старый ханыга, я тебя битой изобью. Подпись: Мадам Ирэн де Глазкина. Постскриптум: Гони 200 евро».

Мы оставили велосипед во дворе и вошли в дом. Хозяин признаков жизни не подавал, и мы бодро занялись приготовлением завтрака на троих.

— А теперь давай сделаем греческий салат.

— А как это?

— Очень просто, — сказала Мерседес и стала выкладывать из пакета ингредиенты. — Самое главное: козий сыр, маслины, огурцы, помидор и листья салата.

Когда мы еще рубили овощи, то услышали, как наверху кто-то воспользовался туалетом, и тут же резко хлопнула входная дверь. Мы настороженно переглянулись и замерли в ожидании. По гнилой лестнице проскрипели шаги, в кухне появился Энрике и распахнул холодильник. Мерседес продолжала резать на доске, и я тоже спохватился и начал стругать огурчик.

— Как спалось? — буднично спросила хозяйка.

— Проваливай, — сказал Энрике и крякнул кольцом пивной банки.

Мы снова замерли. Мерседес медленно повернулась спиной к кухонному гарнитуру, сложила руки на груди и, чуть покачиваясь вперед, потупилась и заправила пальцами волосы за уши.

— Я сказал, проваливай.

Энрике залпом выхлебал полбанки пива, горько сморщился, махнув нам рукой в сторону черного хода, и неверной походкой ушлепал в зал. Он был в домашнем халате и с костлявыми босыми ногами, на одной из которых болтался браслет как от наручника.

Мы переглянулись. Мерседес гневно швырнула в раковину большой нож и пошла вон из кухни. Я засеменил следом. В зале, где хозяин уселся смотреть телевизор, водрузив ноги на журнальный стол, она подхватила свой рюкзачок и молча устремилась на выход.

Двумя-тремя ступеньками мы слетели в небольшую прихожую, где треть пола была заставлена старыми ботинками, отчего можно было решить, будто в доме целая компания мужиков. Мерседес открыла дверь на улицу, так что меня обдало сыростью сада, сделала шаг, но внезапно она обернулась и с решительным гневным лицом влетела обратно в дом. Я решил, что напоследок она хочет как-нибудь ему насолить, и поэтому остался дежурить у двери и приготовился удирать. Вместо крушения мебели я услышал гневные крики.

— Ты мерзкая похмельная свинья! Я приехала к тебе из другой страны, а ты меня выгоняешь!

— Не ори!

— Я не ору. Я просто хочу, чтобы ты знал, что я рада, что моя мать не живет с таким ублюдком и выродком, как ты.

— Вот тебе и на, — раздался в общем-то спокойный храпящий бас Энрике. — Не знаю, что у нас вчера было, но одно тебе скажу, цыпа. Мне не нужны тут всякие мамочки и дети. Почему? Я тебе объясню почему. Во-первых, я предпочитаю лошадок постарше. Во-вторых, я ненавижу детей. А в-третьих, я не люблю по утрам видеть тех, кто мне нравился вечером. Так что вот тебе кукиш за неоправданные надежды, а теперь давай проваливай, пока я тебя в огороде не закопал вместе с твоим выкидышем.

Я забеспокоился, а в зале случилась пауза.

— Энрике, ты за кого меня принимаешь? — настороженно спросила неугомонная гостья. — Я твоя дочь Мерседес. От Мигуэлы.

Новая продолжительная пауза.

— Дочка, доча, доченька! Это ты?! — словно только проснулся, радостно воскликнул Энрике. — Когда же ты приехала в Париж, дорогая? Что же тебя побудило навестить своего старика?

Я вошел в комнату.

— А это кто? — спросил он удивленно, но с той же радостью в голосе. — Твой маленький? Во сколько ж лет ты его сделала?

— Нет, папа, это мой друг. Он из России.

Мы обменялись с ним рукопожатиями, и он аж задрожал от навалившегося на него счастья.

— Скажи, Мерси, постарел ли твой папа? — спросил он, обнимая ее и держа за плечи на вытянутых руках.

— Чуток заметно, — мягко признала дочка.

— Старый осел, и не заметил, как ты ко мне приехала, — журил он сам себя. — Не забыла старика Энрике, вспомнила. А подросла-то, подросла-то. Я же тебя вот такой драной кошкой на руках носил, за хвост метелил.

— Ну, спасибо, папа.

— Это надо отметить! — и он побежал. — Где-то у меня была бутылочка рому…

— Папа! — окликнула его Мерседес.

Энрике застыл на бегу.

— Давай-ка лучше попозже, — немного испуганно предложила дочь. — А сейчас… Может, лучше позавтракаем? У нас есть красненькое…

— Ну конечно! Вы же проголодались, наверное, — всплеснул руками сердобольный отец. — Давайте что-нибудь перекусим. Только у меня для вас ничего нет, так что придется смотаться в магазинчик. Араб здесь недалеко на углу.

— Мы уже сходили и все приготовили.

— Какие молодцы. А я сплю и не слышу, что вы приехали. Думаю, забрались какие-нибудь бродяги объедать старика…

Через пятнадцать минут все встало на круги своя, и мы по-семейному тепло завтракали в столовой яичницей с ветчиной, греческим салатом и багетами с маслом и джемом.

2.

У Энрике мы прожили несколько однообразных месяцев. Он напивался каждым вечером и сутками не возвращался домой. Иногда он заваливался в дом с женщинами легкого поведения и трогательно представлял нас как своих любимых детей. «Энрике, — ахали гетеры, — да ведь ты героический папа!» Вскоре старик и сам забыл, что я друг его дочери, и стал меня называть сыночком от какой-то своей старой русской знакомой, которую он проклинал на чем свет стоит.

— Но тебя это не касается, лягушонок, — говорил он мне, смягчаясь после приступа ярости на мою мнимую мать. — Так как я тебя вырастил и научил презирать бабскую скверну.

А однажды, когда я шел в туалет, зевая и протирая кулаками глаза, он вывалился из спальни, и я наткнулся на него на верхней площадке.

— Попался, щенок! Теперь не уйдешь, — прорычал он, придерживаясь за стену и едва стоя на ногах, изловчился схватить меня за рубаху и каменным кулаком ударил мне в глаз, так, что у меня голова закружилась и слезы посыпались. — Теперь я стяну с тебя шкуру, проклятый воришка, чертов змееныш.

Я завопил как резаный, и через секунду по лестнице взлетела Мерседес с увесистым канделябром в руках. Им она огрела своего папашу по голове, и он, выпустив меня, рухнул на доски пола. Сначала мы испугались, что она его убила, так как с клока волос у него капала кровь, но вдруг он дернулся, захрапел, и нам пришлось оказывать ему первую медицинскую помощь. Мы кое-как перебинтовали ему голову и закрепили повязку, нахлобучив на нее вязаную шапку. Как только мы с этим покончили, Мерседес повела меня на кухню и приложила к моему глазу пакетик с замороженными в нем кубиками льда.

Когда наутро после той ночи он обнаружил у меня под глазом большой синяк, то рассвирепел и принялся трясти меня за плечи:

— Кто это сделал? Клянусь, я убью его!

Энрике решил, что фингал — дело рук соседского мальчишки, выбежал из дома прямо в халате и притащил за шкирку перепуганного до смерти французского мальчика лет восьми и потащил его в ванную, собираясь отрубить ему голову кухонным топориком.

— Теперь молись, сучье отродье!

— Сильвупле! Сильвупле! — тоненьким голосочком умолял о пощаде рыдающий пацаненок еврейской наружности.

— Энрике! Энрике! — вырывали мы у него топор. — Это не он! Это не он!

— Я знаю, что это ты! — не поддавался мститель. — Давно я следил за тобой. Это ты воровал мои розы. А теперь, значит, совсем охамел, мне по голове, а сыну моему в глаз!

— Папа, это ты его ударил, когда вчера пьяный был!

— Да что ты, доча, мне голову морочишь, — сказал он и испуганно посмотрел на меня.

Я торопливо закивал.

— Да что вы, сговорились, что ли?

— Клянусь, это вы сделали, — сказал я. Непонимающий нас мальчик, видимо, почувствовал во мне надежду и посмотрел на меня с мольбою. — Вы меня с кем-то перепутали и ударили меня в глаз, а потом сами поскользнулись и ударились.

— Будь я проклят! — поверил наконец палач и замахнулся топором над головой мальчика. — Но с тобой, жиденок, я все равно поквитаюсь!

И мы опять вступили в борьбу, удерживая его смертоносную руку.

— Сильвупле! Сильвупле! — продолжал вопить мальчуган.

После пяти минут отчаянной борьбы за невинную жизнь мне удалось вырвать из-под гильотины мальчика и вытащить из ванной, где Мерседес задержала злодейского мстителя.

В прихожей я взял парня за плечи и попытался привести в себя, так как он весь сморщился и оскалился в протяжном захлебывающемся вое.

— Ты слышишь меня? — тряс я его за плечи.

Через минуту он немного успокоился и, всхлипывая, глазами, полными слез, осовело посмотрел на меня. Я сделал жест, застегивая себе рот на молнию, он понял и закивал. Тогда я открыл дверь и выпустил беднягу на волю.

Он, наверное, второй раз сегодня родился и будет помнить этот день до конца своей жизни. Главное только, чтобы не разболтал, а то Энрике точно посадят.

— Похоже, у него с головой не в порядке, — сказала мне тем вечером Мерседес, и я согласился. Чего тут было соглашаться, это было ясно с первой же нашей встречи. Но теперь мы поняли, что он по-настоящему опасен. С тех пор мы стали запираться на ключ в своей комнате и пользоваться ночным горшком. Кроме того, мы попрятали ножи, купили пластиковые столовые приборы и избавились еще от целой кучи хоть сколько-нибудь опасных предметов. В одной из комнат у него лежал футляр с ружьем, мы хотели спрятать патроны, но их в доме не обнаружили, и тогда решили спрятать гашетку, так чтобы старик не скандалил по поводу пропажи ружья, но и воспользоваться им тоже не смог.

Шли дни и недели, Энрике продолжал безбожно пить и буянить, а мы приспосабливаться к новой жизни и небезопасному быту.

Вечерами я грустил о своих бедных родителях и иногда даже тихо плакал, пряча лицо от Мерседес. Она, конечно, замечала это, но предпочитала делать вид, что не видит, да и сама была не дура всплакнуть, но однажды все же сказала:

— Может быть, ты дашь знать родителям, и они тебя заберут?

— Я очень по ним тоскую, — признался я, всхлипывая и чувствуя сладкую истому в голове и в носу, — но ведь если я им сдамся, я никогда с тобой не увижусь.

— А зачем я тебе? — грустно спросила она, строго глядя в пустоту перед собой.

— Я тебя люблю.

— Любить мало, — задумчиво сказала Мерседес. — Нужно думать о будущем и вообще о жизни. Зачем тебе быть беспризорным сыном пьянчуги, когда ты можешь вернуться к родителям, учиться и стать человеком?

— У нас в школе уже началась учеба, — сказал я, невольно швыркая внезапно очистившимся и щекотно холодеющим носом. — А через месяц выпадет снег и до весны уже не растает. А весна у нас наступает в апреле.

— Мне бы хотелось увидеть настоящую русскую зиму. Но жить бы я там не смогла. А правда, что у вас там по улицам ходят медведи?

Я засмеялся:

— Я думал, что за границей так уже давно не считают. А оказывается, считают. Еще ты, наверное, думаешь, что в Сибири круглый год зима, а у нас очень жаркое лето. И медведей мы видим только в зоопарках. Хотя однажды, когда мы ездили с отцом на Алтай, то и вправду встретили медведя. Мы ехали темной ночью на своей старой машине по петляющей в горах дороге, как вдруг в свете наших фар выскочила медведица, а за ней два медвежонка. Несколько мгновений они бежали перед нами, а потом нырнули в придорожные заросли. Мы тогда радостно закричали, а папа очень испугался и сказал нам, что напуганная медведица, у которой медвежата, не побоится броситься на машину и может даже перевернуть ее и выцарапать лапами пассажиров. Тогда нам уже не было так смешно. Но эту встречу я запомнил на всю жизнь.

— Странно, а я думала, что у вас всюду бродят медведи и люди носят с собой ружья, чтобы защищаться в случае встречи с дикими зверями.

— Сибирь большая, — сказал я, подумав, — есть совсем еще неосвоенные места, там, может, и вправду носят ружья. Но в больших городах я не видел, чтобы люди носили ружья. Разве что пистолеты у милиционеров.

— А еще у нас говорят, что в России такие пьянки, что наши по сравнению с ними это просто праздники трезвости.

Я вспомнил городскую площадь и беспорядки после корриды.

— Может быть, но у нас как-то больше предпочитают пить по праздникам дома и в основном чистую водку. У нас много застольных традиций и песен, а вот с милицией мы редко бои устраиваем. Милиция у нас такая, что и церемониться не станет. Бывало, возьмет пару пулеметов и давай косить народ направо-налево, — принялся заливать я, и от этого мне тут же стало чуточку веселее. — А случалось, и школьников на фонарях вешали за переход дороги на красный свет. Пенсионеров у нас милиция отстреливает как бродячих собак, а по ночам копы ходят по улицам шайками и бьют окна чем под руку попадется, чтобы россияне о них случайно не забывали.

— Нет, я не хочу в Россию, — призналась Мерседес.

— И как твоя мать могла быть замужем за таким человеком? — сменил я тему разговора, поняв, что совсем заврался.

— Мама рассказывала, что раньше Энрике был писателем, и довольно хорошим, — ответила Мерседес, — пока совсем не спился.

— Интересно было бы почитать, что он там такое мог написать.

Она встала и принесла из соседней комнаты старую потрепанную книгу на испанском.

— О чем здесь?

— В основном о жизни каталонцев в нищете времен Франко и нашей природе. В молодости отец был бездомным, а потом перебрался во Францию, вступил в Иностранный легион. После того как у нас стало получше, Энрике вернулся и встретил мою маму, и тогда родилась я. Но потом он съехал с катушек на почве ревности и наркотиков, и мама ушла от него, но он продолжал к нам наведываться и иногда сильно избивал ее.

«Бедная Мигуэла, — думал я, — вот же не повезло ей с мужьями».

— В конце концов мама улепетнула в Америку и там познакомилась с Хавьером, — со вздохом закончила свой печальный рассказ Мерседес, — а когда родилась Матильда, они вернулись в Барселону, и больше моего отца в Испании никто не видел. Как-то мама мне сказала, что мой отец процветает в Париже.

В прихожей раздался шум, и мы поняли, что в дом ввалился Энрике.

— Что-то он сегодня рано, — заметил я, и мы поспешили ретироваться из зала.

Мы заперлись в своей комнате, но Энрике и здесь нас удивил. Начал долбиться, говорить, как нас любит, и уговаривать поехать с ним на мороженое.

— Папа, мы уже спим, — отзывалась Мерседес, — иди и ты ложись.

— Мерси, открой! — долбился он, чуть ли не плача. — Иначе я пущу себе дроби в глотку.

— Папа, перестань, кому говорят! Разбудишь парня. — Это она про меня говорит.

— А ты шепни ему, что отец зовет его, и он сразу подскочит. Правда, Иван? Или как там тебя, сынок? Ведь это родной отец пришел за тобой. Папа любит тебя. И вы оба должны поехать со мной на мороженое. Хоть раз в жизни. Ведь я еще не возил вас на мороженое. А какой я к дьяволу отец, если я не вожу вас каждое воскресенье на мороженое?

— Сегодня пятница.

— К черту пятницу! — начал долбиться он с новой силой. — В конце-то концов, я имею право или нет свозить своих собственных детей на мороженое?!

— Давай завтра!

— Завтра может быть поздно.

— Почему это?

— Потому что, если сегодня я разозлюсь, завтра везти уже будет некого.

— Папа, перестань нам угрожать!

— Ах ты дурочка моя кареглазая, — сказал старик. — Разве ты думаешь, что твой папа может кому-нибудь попусту угрожать? Открывай, стерва, иначе вам точно не поздоровится. Потому что кто не чтит отца своего, того ждет кара божья. И моя тоже. Так что выбирайте, собачата: мороженое или смерть!

Мы выбрали мороженое.

Энрике хотел сесть за руль, но мы уговорили его вызвать такси, объяснив это тем, что во время поездки в кафе добрый родитель должен заниматься детьми, а не дорожным движением.

В семейном кафе «La Fille de niege»[3] мы довольно неплохо посидели, так как после трех-четырех порций пломбирных пирамид наш отец стал приходить в себя и немножечко напоминать человека.

— Вот видите, какая мы прекрасная семья, — гордо хрипел он на весь зал благообразного заведения. — Мы лучшая семья в этом сраном городе. Пусть только вякнет тот, кто не согласен, я здесь же расчленю его и закопаю в собственном саду как ту ворчливую старуху Глазкину!

— Тише! Тише! Ты что, правда убил нашу соседку? — перепугались мы, пиная его под столом по коленкам.

— Да нет, старушек я не убиваю, — признался он. — Это я просто так, для пущего эффекта. Чтобы боялись.

— Зачем же их пугать, — удивился я, оглядываясь, — если кругом одни смирные детки и их папы и мамы?

— Ты думаешь, они бы были такие смирные, если бы я их не припугнул как следует? Клянусь папой римским, если бы не так, они бы у меня уже на голове сидели и тебе фингал под вторым глазом ставили. А теперь они до конца жизни запомнят, что Энрике Хомбрэ — самый лучший отец на свете. Эй, гарсон, мать твою через колено, принеси еще моим детям мороженое, иначе я здесь все разнесу!

— Папа, не кипятись так, — смягчала его Мерседес, гладя его крепкий кулак, лежавший на столе и сжимавший длинную десертную ложечку. — Здесь тебя и с вежливыми словами поймут.

— А я что, с кем-нибудь не вежлив? — возмутился мировой отец. — Если здесь кто-нибудь считает, что я не вежлив, пусть скажет об этом, и тогда я с ним точно разделаюсь.

Стройный робкий официант в белом колпаке принес мороженое, Энрике поймал его за руку как вора и строго спросил:

— Скажи, мальчик, разве я был с тобою не вежлив?

— Вы были очень милы, мсье.

— Вот то-то же, — отпустил его беспокойный клиент. — Мы — лучшая семья в мире, и завтра мы поедем в Испанию и докажем вашей матери, что лучшего отца для наших деток ей не найти! Вы все меня слышали? — вскочил он с места и завертелся по сторонам.

Все испуганно замерли, некоторые обернулись.

— Папа, сядь, пожалуйста, — потянула его за рукав Мерседес и громко сказала: — Простите, он у нас ветеран.

Семейства недоброжелательно покивали и отвернулись.

— Завтра мы поедем в Испанию, и Роса вспомнит, кто ей муж и где он зимует, — продолжал мечтать Энрике с блаженной улыбочкой на лице.

— Во-первых, мою мать зовут Мигуэла, а во-вторых, мы не можем поехать в Испанию, — убедительно сказала Мерседес, — потому что мама живет с Хавьером.

— Чтобы Энрике Хомбрэ испугался какого-то паршивого Хавьера? Да я бы его уже давно зарезал, если бы меня раньше не посадили.

— Ты был в тюрьме? — Мерседес сделала вид, что удивилась, потому что в этом не было ничего удивительного.

— Я отсидел четыре срока и провел годок-другой в санаториях для умалишенных, — гордо сообщил видавший виды наш папа. — Мне и по сей день запрещено покидать границы Франции. — В доказательство он высунул из-под стола ногу, приподнял штанину и показал браслет. — Видали? Жандармский датчик. Не улетишь, — он улыбнулся криво на один бок. — Что-то я совсем уже отрезвел. Гарсон! Принеси мне какой-нибудь выпивки.

— У нас не пьют, мсье. Видите ли, это кафе детское.

— У меня разве что-то не так с дикцией? — подвигал он грязной растопыренной пятерней под своей небритой челюстью. — Я недостаточно выразительно произношу слова? В таком случае мне придется прищучить своего логопеда, пока он не выправит мою дикцию, но потом, клянусь, что я вернусь сюда и побеседую с тобой как следует. Ремнем по заднице! Я тебе отец или не отец?

Официант быстро закивал.

— А ну неси, шакал, выпивку, щучий потрох!

Через минуту юноша, быстро семеня и виляя бедрами между столиками, принес кокосовый ликер и стаканчик рому.

— Вот все, что мне удалось найти, мсье, — испуганно сказал официант, весь красный как помидор.

— Ладно, — сказал наш милосердный отец, — на первый раз прощаю.

Он вытащил из бокового кармана пиджака смятую купюру в десять евро и засунул ему под фартук.

— Заработал, — сказал он, смягчаясь. — А теперь ступай.

— Мерси боку, мсье, — поклонился гарсон и улепетнул за прилавок.

Энрике долил в стакан ликера рому до краев, задрал голову и выпил его залпом, так что мы видели, как прыгает его кадык, и слышали звуки проглатывания.

— Так что, дорогая моя, — сказал он, морщась и вытираясь рукавом, — завтра мы поедем в Испанию, и я убью его.

— Убить-то его, может, и стоило бы, — признала Мерседес, — но я бы все же не хотела, чтобы тебя упекли за него в тюрьму или навсегда заперли в психушку. Тем более, не забывай, что у тебя браслет.

— Все равно я убью его, — клюя носом, сказал наш мститель.

— Он этого не стоит, — сказала Мерседес и обернулась ко мне. — Давай вызовем такси.

Я достал телефон и начал звонить оператору, чтобы объяснить ему по-английски, куда за нами приехать.

— Энрике, не пей больше, — ласково уговаривала отца Мерседес.

— Я убью его, — мотая головой над столом, заладил тот. — Таким нет места на земле. Клянусь, я убью его. Или отрежу себе хер. Клянусь, я отрежу его. Таким не место на свете. Я убью его…

В конце сентября, когда нам уже осточертел дом, его окрестности и дебри Булонского леса, Мерседес решила уговорить старика отправиться куда-нибудь подальше от дождливого Парижа. Мне это предложение очень даже понравилось, так как меня страшно раздражал один араб, который дежурил под нашим забором и повсюду преследовал Мерседес. Мы даже ссорились с ней из-за этого странного типа. Хоть вид у него был и не опасный, но я все же предлагал как-нибудь его припугнуть, не подключая Энрике, так как наш папаша точно бы его замочил. Но Мерседес упиралась и говорила, что араб ей нисколечко не мешает.

— Ах так! Ах так! — устраивал я ей сцены ревности. — Тебе просто нравится, когда мужики ходят за тобой по пятам.

— Я имею на это право! — кричала Мерседес. — Ты мне не муж и даже не парень.

— В таком случае, — шантажировал я, — я немедленно позвоню в полицию или в Испанию и все о тебе расскажу.

— Давай-давай, стучи кому хочешь. Тебя самого быстренько возьмут под белы рученьки и раком отправят в Сибирь!

— Ты предательница.

— А ты малявка.

— Ты говорила, что любишь меня.

— У меня к тебе сестринские чувства.

— Но ты со мной целовалась.

— Я была не в себе.

— Если у тебя хоть кто-нибудь появится, я застрелюсь.

— Из чего это, интересно, ты застрелишься?

— Я вскрою себе вены в ванной.

— Вечно вы, мужчины, стращаете самоубийствами. Хоть раз бы молча исполнили свои обещания.

После таких разговоров я убегал из дома и часов по пять бродил по Парижу, пока голод не загонял меня обратно в Булонский лес.

— Давай проведем пару дней на природе, — предложила за завтраком Мерседес, когда отец был еще в духе.

Энрике эта мысль пришлась по вкусу. Он подумал немного и начал рисовать перед нами картины предстоящего отдыха на лоне природы.

— Завтра же мы соберемся и отправимся на нашей машине куда-нибудь на Ривьеру, во Французские Альпы, где море ласкает лазурный берег и солнечные лучи раскрываются веером из-за сияющих горных вершин, — красочно изображал он, рисуя пейзаж перед собой руками. — С утра мы с Иваном (то есть со мной) будем лазать на склоны, чтобы ловить форель в высокогорных озерах, днем валяться с Мерси на пляже, а вечерами прожигать по сотне евро в сверкающем казино Монте-Карло. А когда нам надоест, мы наймем небольшую яхту с негром и проведем пару недель в открытом море. После этого я брошу пить и проведу остаток жизни, занимаясь детьми, внуками и садоводством.

— Что-то мне не очень-то во все это верится, — вырвалось у меня.

— Ты еще плохо знаешь меня, мой мальчик, — снисходительно заметил Энрике. — Я человек слова. Если я в чем-то поклялся, то будь уж уверен, что это свершится не позднее, чем завтра. Такова правда моего народа.

Я не стал возражать и напоминать ему все его клятвы и на всякий случай даже подтвердил:

— Да, вы настоящий испанец.

— Я не испанец! Я цыган, — гордо поправил меня Энрике, и я с недоумением вгляделся в лицо своей возлюбленной. Она тоже вылупила глазища, видимо, для нее это была не менее шокирующая новость.

— Если я сказал, что мы поедем на Ривьеру, — продолжал цыган, — это надо понимать так, что уже завтра мы будем греть задницы на берегу Средиземного моря.

— Но ведь чтобы завтра греть задницы на Ривьере, — заметила Мерседес, — нам надо выехать из дому как минимум после обеда.

— Действительно, — прикинул Энрике и почесал темечко. — В таком случае! — заорал он, вскочив из-за стола. — А ну марш собирать свои вещи, пока я еще не передумал.

Мы разом вскочили и, наталкиваясь друг на друга, побежали вон из кухни в свою комнату паковать рюкзаки и сумки.

3.

Ехали мы очень весело, и даже папаша вел себя хорошо, но только до Бургундии, до ужина, так как в Дижоне он заказал в ресторане бутылку виски и выхлебал ее до половины.

— Папа, перестань так пить! — запротестовала Мерседес. — Тебя же задержат, и мы никуда не доедем.

— Дальше поведешь ты, — икнул отец.

— Но у меня даже нет прав!

— Скажешь, что дома забыла.

Спорить было бесполезно, потому что когда мы выходили из придорожного ресторана, Энрике едва держался на ногах, как-то странно топая, при каждом шаге высоко-высоко поднимаясь на носках и бухаясь на пятки всеми своими разболтанными суставами.

Так что о вождении и речи быть не могло. Он вполз на очень узкий задний диван, я пересел вперед, а Мерседес на его прежнее место за рулем. До Лиона мы ехали молча, в страхе, что на автостраде появится патруль. Франция на этом участке мне показалась на редкость простой. Мало засеянные поля, деревенские домишки, слепленные из больших серых камней, отдельные деревца и редкие часто полуразрушенные замки. Все время вдоль дороги тянулось ограждение из тонкой металлической решетки. Лишь один раз земля слева куда-то провалилась, и нам открылся чудеснейший деревенский пейзаж с высоты птичьего полета — высокий замок с четырьмя крытыми черепицей башнями, а вокруг него тесно сгрудились феодальные деревушки. Все это на берегу изгибающейся реки, а за ней горбатились стегозаврами темные хвойные холмы. И все это во мгновение ока, так как навстречу нам пронеслись подряд две длиннющие фуры, и когда они, обдав нас грохотом, ушли в небытие, уже ничего не было, кроме однообразного иссеченного каналами поля и низкорослого леска позади.

В Лион мы добрались поздно вечером и остановились в скромной гостинице. Номер у нас был двуспальный, но мы попросили коридорного притащить раскладную кровать, на которой я и устроился.

Ночью я никак не мог уснуть, и меня мучило нехорошее предчувствие, но что конкретно плохого произойдет, я не знал. Это было так, как если бы я одновременно разбил зеркальце и прошел под стремянкой, когда дорогу мне перебежала черная кошка.

Ночью Энрике долго ворочался, что-то бормотал и не давал мне уснуть. Наконец он встал, помочился в стенной шкаф, удивленно встретился со мной взглядом и спросил:

— А ты кто такой, разорвите меня черти? — потом осмотрел комнату в полумраке и добавил: — И вообще где это я?

— Мы в Лионе. А я твой русский сын, папа, — честно признался я.

— Сынок! — обрадовался Энрике и бросился меня тискать и целовать. А я подумал, что вот ведь как мало нужно забывчивому человеку для радости, просто постоянно иметь с собой человека, который бы напоминал тебе обо всем хорошем в жизни, что ты забываешь.

— Слушай, — озадаченно спросил Энрике, скребя себя по шершавой щеке, — а какого черта вы привезли меня в Лион?

— Мы поехали на Ривьеру, — удивленно ответил я.

— Вы что, совсем охренели, мне же завтра на работу! — воскликнул склеротик и принялся тормошить Мерседес. — А ну одевайся, дьявольское отродье! Нам надо возвращаться в Париж. Если мы не успеем к восьми, у меня сорвется сделка с Халдеем. А если она сорвется, то я удавлюсь, а перед этим передушу и вас, чтобы сильно не тосковали.

— Папа, — сказала находчивая дочь, — ты что, забыл, что Халдей перенес вашу встречу на следующий понедельник?

— Что ты несешь? — возмутился Энрике, а потом озадачился. — Как перенес? Он же прислал мне арабок на сорок тысяч и сейчас уже должен лететь из Эмиратов.

— Он сказал, что у него умерла мама, и он вынужден все отложить на неделю.

— Господи, это ж сколько лет было его старушке, — представил себе Энрике, — если самому Халдею лет восемьдесят?

— Ты что, не знал, что в арабских странах девочки рожают в двенадцать лет? — объяснила Мерседес. — Так что старушке было всего чуть за девяносто. Можно сказать, ушла от нас в самом расцвете сил, но подарила нам прекрасную возможность побывать на Лазурном Берегу.

— Да, — чмокая согласился Энрике, — а вырастила настоящего бандита и работорговца.

— Совсем как мать Сталина! — воскликнул я.

— Чего? — уставился на меня старый цыган.

— Ну, совсем как мать Сталина, — принялся объяснять я. — Она тоже была очень набожной женщиной и мечтала, чтобы ее сын стал священником. А он взял и пошел по революционной стезе. А если бы послушался маму, то сейчас бы на земле было бы на сотню миллионов людей больше.

— На хера их столько? — удивился Энрике.

— В смысле? — переспросил я.

— На хера столько еще ублюдков и мудаков, — пояснил он. — По-моему, их и так хватает.

— А что, хороших людей, по-твоему, не бывает?

— На одного хорошего всегда приходится десять ублюдков и мудаков, — изрек старик, — так что лучше пусть на земле будет на миллион меньше хороших, чем на десять миллионов больше козлов. Вот моя философия.

И мы призадумались.

Шел уже пятый час, так что мы решили не дрыхнуть до обеда, а отправиться сразу в путь. Отец наш снова сел за руль, и мы устремились к прославленным Альпам.

— Папа, а почему ты меня назвал таким именем? — спросила Мерседес. — Ведь у нас никого нет в роду по имени Мерседес. А мама говорила, что назвал меня именно ты.

— Может быть, другие называют по бабушкам и дедушкам, а я назвал тебя потому, что мечтал в то время о «Мерседесе Бенц». Так что тебе еще повезло, что я не мечтал о «Порше» или, не дай бог, о «Шкоде». Была бы ты у меня какая-нибудь Парша или еще лучше — Шкода.

В девять часов мы позавтракали в кафе у заправочной станции и пошли в машину, но только начали отъезжать, как Энрике спохватился, что забыл заправиться, и мы, сделав небольшую петлю, вернулись на станцию.

— Что-то у него совсем с памятью плохо, — заметил я, когда он вышел и пошел к кассе. — По-моему, его можно водить за нос сколько угодно. Скажи ему, что он тебе вчера сто евро проспорил, он тебе и отдаст.

— Не отдаст, — возразила дочь, — даже если бы и вправду проспорил. Сказал бы, что он этого не помнит, и дело с концом. Но иногда им, конечно, можно манипулировать, если поумней врать, так чтобы ему эта ложь чем-нибудь нравилась. Слушай, — вдруг осенило Мерседес, — а давай уже сообщим родителям, что с нами все в порядке, чтобы они сильно не переживали. Пойдем, позвонишь.

— Нет, не позвоню, — сказал я, потому что у меня холодок по коже пробежал, когда я представил себе разговор с мамой.

— А вот я пойду и позвоню! Потому что у меня еще есть сердце, и я не хочу, чтобы моя мать прожила на десять лет меньше.

Она вылезла из машины, сильно хлопнула дверью и побежала к будке телефона-автомата на другой стороне шоссе. О содержании ее беседы с Мигуэлой я узнал чуть позже во всех деталях.

— С тобой все в порядке? — вскричала Мигуэла. — Вас похитили? Где ты, милая? Где?

— Нет, нас не похитили. Не волнуйся, мама, со мной и с Аликом все в порядке, мы у Энрике.

— У какого еще Энрике?

— Как какого? У Энрике Хомбрэ — моего отца.

— Твой отец умер полтора года назад, Мерседес.

— Как? — испугалась Мерседес и уставилась на нашего Энрике, болтавшего со старой негритянкой у кассы.

— Я тебе не говорила, чтобы ты не вздумала ехать на его могилу.

— Боже мой, — ужаснулась Мерседес. — Мама, я больше не могу разговаривать. Я еще позвоню тебе, — пообещала она и положила трубку, из которой до последнего момента доносилось: «Стой! Подожди! Постой!».

В машине она все рассказала мне, и я сначала не поверил.

— Я давно хотела тебя спросить, — настороженно поинтересовалась Мерседес у Энрике, когда мы тронулись в путь. — Не ты ли написал книгу, которая стоит у тебя в шкафу?

— Какую еще книгу?

— Ту единственную в твоем доме.

— Ах эту! Не, это мне подружка подарила для смеху. Надо же, говорит, где-то с твоим проклятым именем живет нормальный человек. Даже вот книгу написал. Ну а потом я и сам начал пользоваться этим в общении с девочками, давать им эту книгу и говорить, что это я ее сам написал. Ну и дуры же попадались. Бывало, прочтут книжку и так и начинают меня боготворить. Эх, сколько раз эта книжечка меня выручала. А я и в глаза ее автора не видал. Вот же, думаю, лопух, он старается, пишет, а я за него девочек прижимаю.

Мерседес не выдержала и дала ему хорошенькую пощечину.

— Эй, киска, ты это чего! — вильнул по шоссе лжеотец.

— Да так, — сдерживаясь, сказала Мерседес, — это тебе за всех обманутых женщин.

— А ты у нас, оказывается, феминистка, — многозначительно заметил Энрике Второй.

— Одно хорошо, — заметила уже дома Мерседес, когда мы сидели одни. — Я все-таки не цыганка.

А мне уже было начало это нравиться. Когда любишь, то все начинает в человеке нравиться, вплоть до его недостатков и темных сторон. Так что я даже немного расстроился, что моя Кармен не цыганских кровей. Хотя, конечно, каталонка это тоже не так уж и плохо.

Вот так оказалось, что мы на иждивении совершенно чужого человека, да еще и полного психа. У него геморрой был вместо души и склероз вместо нравственных принципов. Хотя он и был редкостная свинья, но одно я знал точно — нашей бабушке он бы понравился.

Где-то ближе к обеду ему, видимо, надоело катить по прямой автостраде, и он съехал на сельскую извилистую дорогу, вздымая пыль, промчался, подпрыгивая на неровностях, мимо обросшего плющом монастыря и километра через полтора остановился возле не то озера, не то болота, заросшего камышом и кувшинками, с гнилой лодочкой возле берега.

— Все, приехали! — решительно сказал без особых комментариев наш водитель и заглушил двигатель.

— Что-то не очень-то это похоже на Лазурный Берег, — подметила Мерседес.

Немного покричав и подувшись в знак протеста, мы тихонько согласились с Мерседес оставить это дело до его следующего провала в бездну забвения, из которой мы его легко вытащим не только на Ривьеру, а хоть на край света.

С собой у нас было три палатки, но мы разбили только одну на случай дождя, а сами решили ночевать у костра, так как погода стояла душная. Духота частенько заканчивается грозой, но в грозу лучше ночевать в машине, чем в какой-то палатке.

Пообедав чем бог послал, мы раздвинули телескопические удочки и уселись рыбачить в смрадных водах озера. Часа два у нас ничего не клевало, пока я не плюнул на червей и не насадил на крючок овода, на которого мне попалась громадных размеров жаба.

Мерседес убежала на поляну, матерясь от омерзения, пока я ловил в руку летавшую как циркач на леске лягуху. Мне и самому было противно, но Энрике мой улов очень понравился, и он пообещал приготовить из него настоящий французский ужин.

Когда уже начало смеркаться, на берегу появился престранного вида велосипедист. Это был осанистый седовласый господин не в чем-нибудь, а в настоящем черном фраке с ласточкиным хвостом и белых перчатках, всем видом своим похожий на дирижера. Он спешился и, стоя на расстоянии, что-то строго нам сказал, пересыпая речь словами «пардон», «сильвупле» и каким-то еще «приве».

— Что он сказал? — настороженно спросила у Энрике Мерседес.

— Этот мерзкий тип, — сказал наш собственный мерзкий тип, — утверждает, что это частная территория.

Мы с Мерседес переглянулись.

— А ты откуда такой взялся-то? — напористо спросил у седого джентльмена наш папа. — Опомнись, папаша, на дворе двадцать первый век. На кой хрен ты напялил фрак?

— Я являться дворецкий мсье Дезьена, хозяина этих владений, — с гордым возмущением представился нам фрачник.

— Вот что, мосье Дворецкий, бон нюи, — махнул рукой Энрике, — короче говоря, педалировал бы ты отсюдова.

— Бон нию, — поклонился дворецкий и гордо от нас укатил.

Больше в тот день к нам никто не являлся, и к наступлению ночи мы поймали еще парочку пахнущих тиной рыб. К этому времени наш папаша уже валялся пьяный и ползал по траве, тихо приговаривая: «Я кузнечик, меня никто не боится, я кузнечик, у меня позади две большие-большие ноги» и так далее.

С утра пораньше опять появился мрачный дирижер на велосипеде, а за ним прискакали три всадника на странных плешивых и полосатых, но очень статных лошадях. Наряжены всадники были для игры в поло: в черных жокейских шлемах, красных суконных куртках, обтягивающих белых штанах и коричневых шнурованных сапогах, — вид у них был холеный, надменный и благопристойный, если бы не странные лошади; у одного конника было большое помповое ружье.

Папы нашего они не нашли, так как мы и сами не знали, куда он запропастился. Но сами мы были в спешном порядке вынуждены собрать вещи, сложить как попало палатку в багажник и ехать, петляя по злачным окрестностям, в поисках нашего большого непоседливого насекомого.

Через минут пятнадцать мы, очевидно, зарулили на поле для гольфа, так как в погоню за нами ринулся целый батальон маленьких белых машинок, от которых мы быстро оторвались. На другом конце имения нас встретили все те же всадники и начали палить в воздух из ружья.

Мы даже было забеспокоились об Энрике, как вдруг нас догнала красивая женщина на лошади — как оказалось, хозяйка имения, — и по-английски предложила нам свою помощь. От нее-то мы и узнали о злосчастных ночных приключениях нашего заблудшего и многострадального отца.

Как выяснилось, сеньор Энрике попросту перепутал две соседствующие страны и почему-то решил, что дворецкий, прогонявший нас с озера, личный слуга ненавистного ему (видимо, по нашим рассказам) Хавьера. В отместку за все то, что хозяин сети ресторанов «Робин Гуд» ему никогда не причинял, он решил прокрасться к его родовому имению под видом известного уже насекомого и как-нибудь нашакалить. Первым делом его хищное внимание привлекла шикарная конюшня, вблизи ренессансного замка. «Вот же разжился, сучий потрох», — наверняка подумал наш хамелеонистый папа и устремился прямо к стойлам. Пробравшись по сараю на кровлю, он разобрал черепицу, спрыгнул на сено и начал там вредительствовать. Первым делом он раздобыл в ящике для ухода за благородными скакунами ножницы и электробритву и принялся подстригать хвосты и всячески брить бедных покорных животных. После этого он нашел где-то бытовые краски и покрасил некоторых лошадей в разные цвета. И так бы и остался безнаказанным, если бы под окном, через которое собирался вылезти и удрать, он не попался в предусмотрительно установленный конюхом медвежий капкан.

Во избежание судебного разбирательства владельцы имения поспешили пристроить покалеченного по их вине конюха-безобразника в госпиталь ближайшего монастыря, где ему была оказана самая лучшая квалифицированная помощь и куда мы первым делом и направились.

4.

После короткой аудиенции в злосчастном замке мы помчались на старом лупоглазом «Порше» через лес, где начинались владения монастыря. На одном из поворотов, провожая взглядом отскочивший от колеса диск, я подумал: «И что она так беспокоится? Он ведь ей даже не отец».

Слава господу, что к кованым воротам ухоженного монастырского сада мы прибыли без повреждений. Мерседес выскочила из машины и, воспользовавшись переговорным устройством, объяснила, по какому мы делу.

Врата автоматически медленно отворились, наша юркая белая машина, дернувшись, нетерпеливо проскользнула за ограду, и ее обступили бархатистые ото мха стволы ясеней, за которыми виднелась романская громада обвитого плющом здания монастыря. У входа в обитель нас встретили двое братьев в молочного цвета плащах с откинутыми капюшонами. Мило улыбаясь, они впустили нас в сводчатый притвор и, одновременно потянув за чугунные кольца, захлопнули массивные скрипучие створки дверей.

— …Будучи психотерапевтом по светскому образованию, я должен сказать вам, что дела у вашего папы не очень хороши. Diagnostic: Amn*!*й*!*sie et Shizophrenie.[4].

— Что у него с головой не так, мы знаем. Как у него с ногой?

— Какой ногой? Ах с этой! Увы, он потерял ее еще в ужасной автокатастрофе, — соврал аббат. — Добрые люди из замка подобрали безродного беднягу на шоссе и доставили в наш госпиталь, где нам пришлось ампутировать ему ногу. Другого выхода у нас не было.

— Он не безродный! — гневно возразила Мерседес. — Мы его дети. А в Париже у сеньора Хомбрэ собственный ресторан.

— Вот как? — подняв бровь, растерялся аббат — гладко выбритый мужчина неопределенного возраста. — Однако ногу ему уже никак не вернешь. Как почетный член конгрегации священной канцелярии…

— Инквизитор, — шепнула мне Мерседес, которой аббат сразу не понравился.

— …Как вам будет угодно, — все-таки услышал ее и скромно согласился настоятель. — Так вот, я, как член конгрегации и как дипломированный врач, считаю своим христианским долгом не только оградить общество от вашего смиренного отца, но и его самого от дальнейших трагических приключений.

Сказав это, он сделал глоточек черного кофе из маленькой чашечки.

— А вы уверены в своих полномочиях? — напористо поинтересовалась Мерседес и шагнула на аббата.

— Ну, сидеть сложа руки мы точно не будем, когда такое происходит в наших тихих окрестностях.

— А что происходит в ваших тихих окрестностях?

Аббат замялся:

— Видите ли, перед тем как попасть под злосчастный автомобиль, ваш папа учинил дебош на территории соседнего с монастырем замка.

— Мы только что оттуда, и нам известны все подробности происшествия лично от мадам Дезьен. Так что нам все известно про лошадей, конюха и капкан!

— Вот как? — еще раз поднял бровь аббат. — Тогда, возможно, мне не все известно о случившемся. Я думал, автомобиль.

— Ну конечно, — с демонстративным притворством согласилась Мерседес. — Как бы там ни было, мы хотели бы его немедленно забрать в Париж.

— Кое-какие возражения у нас на этот случай имеются, — нехорошо улыбаясь, сказал инквизитор.

— Какие такие еще?

Он выдвинул ящик стола, закрыл его, выдвинул другой, потом третий, пока наконец не извлек двумя пальчиками запечатанный целлофановый пакет с окровавленным жандармским браслетом.

— Вуаля! — весело сказал он, глянул на пакет и сам противно сморщился.

— Вот зачем вы ему ногу ампутировали! — воскликнула Мерседес.

— Сдалась вам его нога! Полиция знает, что этот человек опасен, и, скорее всего, будет его искать. Мы не хотим проблем, поэтому должны задержать его. Если бы мне не позвонила мадам Дезьен, полиция уже была бы тут как тут.

— Отдайте мне это, — попыталась выхватить пакет Мерседес.

— Мерседес, а зачем он нам? — тихо поставил я вопрос.

— Главное, зачем он им? — громогласно ответила Мерседес.

— Если желаете, мы можем заплатить за оказанную нашему отцу помощь, — взял в свои руки я бразды переговоров.

— Нет-нет, мы помогаем людям исключительно из милосердия.

— И отрезаете им ноги, — добавила Мерседес.

— Если хотите его забрать под свою ответственность, вам придется кое-что подписать, — скромно объяснил аббат, — во избежание совершенно лишних для нашего монастыря недоразумений.

Окончательно потеряв чувство реальности, Энрике сидел, укрытый серым пледом, в инвалидной коляске во внутреннем залитом солнцем дворике среди цветов и, блаженно улыбаясь, любовался бабочками и пчелками. Очевидно проснувшись сегодня в монастыре, хозяин парижского борделя решил, что вчера он покаялся и стал святым. Но мы очень быстро ему доказали, что он не святой Игнатий и что все его духовные откровения и блаженства сводятся к утренней дозе морфина, впрыснутой монастырским анестезиологом.

— Ну хорошо, я — грешный Энрике. С этим я, пожалуй, согласен. Но как же тогда быть с ногой? — усомнился поначалу отец. — Ведь вчера у Энрике она была и вместе с ним завтракала.

— Тебе ее ночью аббат отрезал.

— Вот тебе и святой отец! — возмутился Энрике. — А ведь он мне сначала понравился, а он возьми и ногу мне ночью оттяпай. Как после этого в церковь ходить? И как я теперь без ноги?

— Ну, — пожали мы плечами, — живут же люди на земле и без ноги. А бывает, и без двух ног, и совсем без конечностей.

— Ну вот что, — испугался Энрике. — Давайте-ка проваливать из этого чертова монастыря. Кстати, почему мы не в Париже? У меня же сделка с Халдеем срывается. И вообще, что это за дыра! — запротестовал он, вытянувшись в реальность за поданную нами ниточку правды. — Если я в больнице, то почему здесь нет хорошеньких медсестер? А если я стал монахом, то почему мне не выдали капюшон?

Больше не раздумывая, Мерседес схватила каталку за ручки сзади и быстро покатила его по сводчатым монастырским ходам к выходу.

— Ногу оттяпали! — кричал наш отец, распугивая монахов по коридорам. — Вы еще попомните день, когда вам пришла эта мысль. Я еще вернусь в эту обитель зла. И вместе со мной будет парочка бравых атеистов с огнеметами. Вот увидите! Мы здесь все попалим огнем. И ты, святой отец, не забывай Энрике Хомбрэ, ибо недалек тот день, когда он тебя рукопострижет в сан митрополита всех дьяволов…

У какой-то старушки, задремавшей в монастырском парке на лавочке, я позаимствовал костыли с пластмассовыми упорами на предплечья, и мы помчались на машине прочь из монастыря.

Часа через два у нашего калеки начала ныть нога, и он тоже начал ныть и даже подвывать, кусать спинку сиденья и царапать ногтями стекла. Мы пожалели его и купили ему большую бутылку рома в ближайшем придорожном магазинчике. Вскоре он уснул на теснейшем заднем сиденье, и до самых Канн мы больше его не слышали.

Мерседес хотелось быстрее проехать надвигавшийся пригородами Гренобль, так как она утверждала, что это нехороший, загрязняющий экологию Альп радиоактивный город, который давно уже пора стереть с лица земли. Городок и вправду оказался так себе, и часа полтора мы пробирались через его забитые пробками бульвары.

В тот день, после довольно скучного пути мимо веером раскрывавшихся однообразных рядов винограда на пологих холмах, мы докатились до Альп, которые на одном из виражей неожиданно, как декорация, выдвинулись круча за кручей, пик за пиком из-за огибаемой нами сопки. По сторонам замелькали приятные домики, сочный газон, стройные, как сосульки, вытянутые вверх южные тополя, аляповатые каштаны, криворукие яблони, бутафорские кемпинговые деревушки, а позже со стороны моего окна разлился как из банки жеманный оранжево-акварельный закат, и горы впереди осветились теплым темно-розовым светом.

Когда стало так красиво, что у меня защемило в заду, мне захотелось, чтобы часто изменяющийся пейзаж хоть на минуточку задержался, я попросил Мерседес остановить, сошел с дороги и, любуясь закатом, начал справлять нужду. Как вдруг машина спокойно тронулась с обочины и оставила меня в этом поистине глупом положении с закатом наедине.

Ну что обычно делают мальчики, когда их бросают в тысячах километров от родимого дома, где-нибудь во французских Альпах за полчаса перед наступлением темноты? Естественно, что я опасливо осмотрелся по сторонам, губы у меня невесело растянулись, и я заплакал.

Битый час я рыдал, сидя на пеньке и думал о женщинах и вообще о смысле жизни, пока у меня не зазвонил телефон.

— Алло? — спросил я чуть ли не носом.

— Короче, я передумала, — услышал я быстрый голос Мерседес. Я, естественно, очень обрадовался. — Где ты сейчас находишься?

— Там же, где ты меня бгосила.

— Только давай договоримся так, — ультимативно сказала она. — Никаких претензий и соплей. Все забыли, о’кей? И вот еще что: не смей вмешиваться в мою личную жизнь. Хорошо?

— Ладно, — хныкнул я и стал ждать, пока она за мной вернется.

А ведь я и не вмешивался в ее личную жизнь. Если так можно сказать, я и был ее личной жизнью. Я и больше никто. Ведь главного моего соперника Эцио давно уже не было рядом с нами. Но, видимо, с приближением юга брожения все-таки начались, и моя красавица решила поразвлечься на лазурном бережку.

Но не тут-то было! Я ей этого не спущу. Пока что, конечно, лучше притаиться и быть паинькой, но как только я что-нибудь за ней замечу такое, я этого так не оставлю!

И зачем я согласился ехать на юг, когда надо было тянуть их куда-нибудь во Фландрию, где, как известно, не водятся козлоногие фавны. Мне, в сущности, все равно было, где жить, при условии, чтобы моя женщина была верна и всегда рядом, и чтобы временами мне можно было подсматривать за некоторыми ее гигиеническими процедурами. После всего, что я пережил за минувшее лето и осень, на Европу мне было наблевать, — простите за мой французский.

Я вспоминаю, что еще чуть ли не в дошкольные времена грезил над картой Западной Европы, на которой гордая клякса Франция показывала фигу Атлантике, хулиганка Италия била баклуши и пинала в ворота Гибралтара сдутый мячик Сицилию, и сухая женщина Испания в португальском чепчике низко склонялась своей квадратной головой, чтобы чмокнуть брюхатую бедняжку Африку. Тогда эта заранее чудесная страна являлась моему, увы, слишком яркому воображению театральным средоточием всего того, что можно было увидеть о ней в передачах «Клуб путешественников».

Теперь же Западная Европа казалась мне не кипучим центром мироздания, а скорее затхлым, захламленным чуланом вселенной. И, скажу я вам, жизнь в этом чулане стоила очень дорого, а я тогда в скромные свои лета был человеком совсем не денежным, несмотря даже на своего обеспеченного лжеродителя. И в конце концов я уже тосковал о родном доме в далекой Сибири, где было полно моих собственных захламленных чуланов, где я мог наконец вздохнуть с облегчением, запереться на месяцок-другой и написать обо всем этом хорошую книгу безо всякой скромности.

На краю городка Сен-Мартен, в десяти километрах от пограничного франко-итальянского перевала, мы подыскали дом — крытую провалившейся черепицей хибарку втридорога, так как арендовали мы не через фирму недвижимости, которая потребовала бы договор минимум на сезон, а от негодяя пересъемщика без всяких там лишних бумажонок. Наш невзрачный каменный домик стоял в ста метрах от серпантина, выбегавшего к нам из-за склона горы, за которой скрывался, конечно, святой, но дороговатый Сен-Мартен. Наш собственный небольшой участок сплошь зарос тростником и осокой, а чуть ниже его были ухоженные участки похожих на маленькие виллы загородных домов, обитателей которых мы никогда не видели, но где по вечерам, словно сам собой, зажигался свет.

Наше новое жилище внешне походило на каменный сарай, а внутренне на кладовку. Хотя были в этом жилище и свои немалые достоинства. Прежде всего, это то, что в нем было абсолютно все необходимое для охоты и рыбалки, включая гарпун, облезлый акваланг без жизненно важного газа и пара надувных лодок с компрессором в придачу.

Мою Мерседес все это страшно раздражало, но в целом домик ее устраивал. Она говорила, что мы платим девятьсот евро не за сарай, а за чарующий вид из его окна. Потому что видок у нас был действительно поразительный, так что если я начну его описывать, то непременно погрязну в такой банальной романтике, что эту книгу можно будет дальше и не читать. Короче говоря, видок у нас был, по точному выражению Остапа Бендера: «Слишком много шику. Дикая красота. Воображение идиота». Но мне нужна была только Мерседес. И я хотел, чтобы она любила меня так же, как я любил ее. Но если вы молодая увлеченная романтическими книжками женщина, которая в сию нашу интимную минуту (лучше всего в кровати) читает эту только на первый взгляд не глупую, но, без сомнения, романтическую книгу, то, возможно, мне придется пояснить, что, по крайней мере, в нашем возрасте — так не бывает!

5.

Где-то в декабре во французских новостях мелькнул кадр с моей фотографией, в очереди других пропавших без вести детишек. Это означало, что все это время меня искали во Франции, так как билеты в кассе «Евролайнс» мы покупали на свои документы. Но, слава богу, Энрике моей фотографии не заметил, хотя он и был большим любителем телевизора. Надо сказать, что для такого типа, как он, это неудивительно. Ведь чего там только не показывают. Так, например, на французских каналах почему-то очень любят транслировать спаривания в мире животных. Что ни ролик про животных, то спаривание, — лев спаривается со львицей, слон спаривается со слонихой, кенгуру спаривается с кенгурихой, а потный осьминог охотится на электрического ската. Даже занимающихся этим же делом людей показывают реже. Хотя тоже довольно много. При этом, когда мы смотрели телевизор вместе, Энрике повисал в каком-то забытьи с полураскрытым ртом, Мерседес спаривания всегда приводили в бешенство, а меня совсем в другое, так что я тоже хотел поддаться своим звериным инстинктам и заняться мумба-юмбой с ближайшей самкой, которой и была Мерседес.

Нога у Энрике совсем зажила, и он стал, чуть похрамывая и подергивая плечом, ходить на брякающем терминаторовом протезе. Сам он не очень расстраивался по поводу своей ноги. Кажется, он даже немного гордился своим увечьем и уже неделю спустя после монастыря утверждал, что потерял нижнюю конечность, защищая честь дочери перед буржуями, а еще через месяц был сам искренне убежден, что ступню ему оттяпала во время рыбалки здоровенная, как сам дьявол, ондатра. Пил он еще больше, чем в Париже. По утрам продолжал нас не узнавать, и нам, как всегда, приходилось по крупицам воссоздавать его память. Иногда мы подходили к этому делу творчески, и прошлое Энрике расцветало незабудками наших вымыслов.

Так однажды он узнал, что потерял ногу, спасая детишек бедной вдовы, и тронутый этим фактом прослезился. Потом весь день ходил в торжественно-печальном молчании, а к вечеру, по своему обыкновению, напился и понесся описывать во всех мрачных подробностях эту, слава богу, мнимую трагедию.

— Это было очень страшно, — качал он склоненной головой, сидя на ступеньках крыльца под яркой россыпью звезд над крышами и горами. — Все они были такие маленькие. Боже, какие же они были маленькие! Самый большой из них не доходил мне до пояса, а самый маленький… Он был просто ничтожно мал, — сокрушался спаситель. — Их было шестеро, отец лежал в могиле, а мать была очень бедная. Она была так бедна, что даже не могла купить своим детям корки черствого хлеба. Вы, конечно, скажете, какая же она, к чертям собачьим, была бедная, если за каждого ребятенка государство платит ей восемьсот евро в месяц. И это же разом выходит, убей меня громом, целое состояние, так что можно вообще ни хера в жизни больше не делать, кроме тех же детей! — задумался Энрике. — Но что это было по сравнению со всеми теми нуждами и с той глубиной горя, которую она перенесла после потери кормильца? Тем более что это была не такая женщина, которая вот так вот просто могла бы весь остаток жизни сидеть дома, курить, пить и дармоедничать. Все, что ей полагалось от государства, она наверняка раздавала детям нелегальных эмигрантов или отсылала в голодающие районы земли, ну там в Африку или куда еще. А сама оставалась очень бедной и едва могла прокормить детей. И дети у нее умирали как мухи, бывало, что хоронили их одного за другим. Но эта сука и дальше продолжала раздавать деньги направо и налево, до тех самых пор, пока я ее не замочил. Клянусь, я убил ее, и все это дерьмо собачье прекратилось навсегда!

— А что же случилось с твоей ногой, Энрике? — несколько обескураженно спросили мы.

— Она косила траву косой, как раз когда я к ней подошел.

На Рождество Энрике спилил голубую ель на соседской вилле, и мы нарядили ее в нашем доме игрушками собственного производства. Я изготавливал разные штуки из бумаги и проволоки, Мерседес красила их на газете золотыми и серебряными аэрозолями, а Энрике делал из цветной бумаги цепочку.

В общем-то, он был неплохим отцом, пока у него в голове не клинило. Бывало, он даже готовил нам обеды из того, что поймал в реке или подстрелил в лесу браконьерским способом. Два раза он приносил лисицу, но каждый раз мы устраивали ему скандал, и есть ее нам было противно, как если бы мы ели собаку. А вот тушеных зайчат мы рубали с большим удовольствием. Когда он напивался до такой степени, что стрелял из ружья в доме по приведениям или гонялся за нами по всей округе с топором, казалось, что его и вправду лучше было бы изолировать или даже усыпить. Ночью мы вешали на чердак замок, где была его спальня, или если он совсем не унимался, уходили из дому и приходили после часу, когда он уже где-нибудь валялся в отключке. Иногда ночью он ходил как лунатик и как-то раз выпрыгнул голый из чердачного окна и бегал в таком виде по лесу, воя и поскрипывая протезом. В такие моменты мы очень его боялись, а иногда я его просто ненавидел. Но как бы он ни напивался и чтобы ночью он ни вытворял, около часа он всегда отрубался, потом еще до рассвета вставал и, недовольно бормоча себе под нос какие-то цыганские премудрости, уходил на рыбалку и возвращался только к двум-трем часам дня, конечно подвыпивший. Дальше он в зависимости от настроения либо беспредельничал, либо был хорошим, даже ласковым отцом. Например, как-то раз он подстриг мне ногти на ногах. Сначала я не давался, но он говорил, что каждый отец хотя бы раз в жизни должен подстричь сыну ногти. В конце концов, я согласился, и он выполнил свой отцовский долг довольно прилежно. И в такие моменты я корил себя за ненависть, как за слабость, и мне становилось его очень жалко.

Мерседес стала часто уезжать из дому на «Порше» (сам хозяин на машине почти не ездил) и частенько возвращалась навеселе. Тогда я становился в позу и спрашивал, где она была. Мерседес отвечала, что танцевала в городе на какой-нибудь вечеринке или дискотеке. И тогда я уходил спать в другую комнатушку, которая у нас считалась залом.

Однажды я встал вместе с Энрике в пять часов и увязался с ним на рыбалку. Мы ушли очень далеко, почти до самой итальянской границы, так что половину времени мы потратили на дорогу. И это учитывая, что у него вместо левой ступни был протез. За пять часов рыбалки он почти что не проронил ни слова. Угрюмо сидел в лодке и шипел на меня, когда я собирался завести разговор.

Рыбачил он весьма странно. Все у него сводилось к тому, чтобы как-нибудь похитрее обмануть рыбу. На берегу он расставлял удочки, а сам садился в лодку, отплывал и закидывал на середине, при этом ястребиное внимание его было привлечено исключительно к удочкам на берегу.

Еще у него было приспособление для горной рыбалки, которого я больше нигде в жизни не встречал. Он изготовил его собственными руками и называл «санками». Это был действительно несколько напоминавший санки предмет из дерева, к которому он привязывал веревочку с десятком лесок и блесен. Санки он опускал на быструю воду, и они были устроены таким образом, что всегда отплывали от берега, натягивая веревочку с лесками. Таким образом, держа это приспособление на привязи, он быстро спускался вниз по берегу реки и иногда вытаскивал по две-три рыбины разом.

В один ясный день, когда мы с Мерседес крутились и виляли по серпантину по дороге на гонки «Формулы 1» в Монако, под колеса нам выскочила маленькая серна, и мы, едва не задев ее, резко отвильнули в сторону и ударились левым крылом в полосатый металлический барьер. Нас отбросило на другую сторону, закрутило, как на льду, и мы врезались в отвесную красно-коричневую скалу на другой стороне дороги.

Переднее стекло у нас вывалилось на смятый капот, и дверь с моей стороны распахнулась и уже до конца не закрывалась. Правое переднее колесо противоестественно вывернулось, как сломанная нога.

— Вуаля, — невесело сказала Мерседес и посмотрела на меня, приподняв одну бровь.

Мы сразу поняли, что машине пришел конец, и очень испугались, во-первых, что нас убьет Энрике, а во-вторых, что найдет полиция по машине, если мы ее бросим здесь. Я даже подумал столкнуть ее вниз по лесному склону, но через борт ее не перебросишь, и мы попробовали свинтить номера. Но и это у нас не вышло без инструментов. Мерседес вся изматерилась, пока мы ходили вокруг нашего поверженного «Порше».

— Да что ты так беспокоишься, — успокаивал я ее, — он уже завтра будет думать, что сам угрохал машину.

Возле нас остановился джип, и водительница спросила, не нужна ли нам помощь. Мы попросили подвести нас до Сен-Мартена.

На следующий день мы подло рассказали Энрике, что он разбил машину и что нам никак без нового авто — хотя бы подержанного пикапа — не обойтись. Но тут оказалось, что у нас нет больше денег.

— Постой, постой, Энрике, ты что, потерял их? — паниковала Мерседес.

— Да нет, у меня просто кончились наличные.

— Так значит, на счете они у тебя есть?

— На счете есть.

— Так поехали до банкомата!

— Но карты-то у меня нет.

И неудивительно. Как бы он, интересно, запомнил свой код, если бы у него была кредитная карта? Думаю, что даже если бы он записал цифры, он бы обязательно забыл, где именно.

— Но как ты снимаешь деньги со счета?

— Я прихожу в свой банк, и до трех часов дня они выдают мне сумму.

— А позже?

— А позже не выдают.

— Почему это?

— Я сам их об этом попросил, после того как однажды вечером снял и куда-то дел семь тысяч.

— Боже мой, — представил себе я. Интересно, куда он их дел? Вот повезло кому-то.

— Собирайтесь! — вскочила Мерседес. — Мы едем в Париж.

— На чем это, интересно, мы туда едем? — поинтересовался я.

— Можно поехать на поезде «зайцем», — предложила Мерседес.

— Я никуда не поеду, — отрезал Энрике.

— А это еще почему?

— Потому что меня сразу убьют.

— За что?

— Не помню, — признался Энрике.

— А с чего ты взял, что тебя убьют?

— Я в этом уверен.

Снег выпал только за четыре дня до Нового года. Как-то утром мы проснулись, и шел снег. Глянув в окно, я очень обрадовался зиме, и мы с Мерседес выбежали в метель. Повсюду намело липкие теплые на вид сугробы, так что мы сразу же стали играть в снежки. Мело так, что снег налипал на ресницы и таял на мокром разгоряченном лице. А когда мы вернулись домой, то чистили друг друга веником, — столько на нас было снегу. Тогда еще оставалось кое-что из припасов, и мы неплохо и весело позавтракали кашей, подслащенной медом. В этот день я впервые услышал раскаты сухого зимнего грома в горах, которые ничем не отличались от раскатов во время обычной летней бури.

Мы сидели и смотрели, как метет за окном, и внезапно, как в зимней сказке, узрели четыре танцующих голубых огонька, которые мигали, перемежались, разбегались парами и так приближались к нам. Мы как зачарованные застыли с раскрытыми ртами, не в силах объяснить чудо, и так пялились до тех пор, пока из метели к нашему дому не выкатились два беленьких полицейских «Пежо» с включенными мигалками.

— Жандармы! — крикнули мы Энрике.

— Все на пол! — жестко рявкнул он, а сам соскочил с дивана и прижался спиной к стене возле окна.

Хлопнули двери машин, и на дворе послышались беспечные голоса полицейских.

— Ни звука, никто не подходит к двери, — сказал Энрике, вдруг сделав выпад вперед, он схватил меня за шкирку и крепко прижал спиной к себе. В руке у него был неизвестно откуда взявшийся пистолетик. Он крутил и мял его у своего бедра.

Забренчал электрический звонок на нашей двери, и сердце у меня ушло в пятки. Я подумал, что так или иначе это конец, и решил, что мне все равно, так как мне уже надоела эта европейская жизнь, — если это, конечно, была европейская жизнь, — и я был за то, чтобы все провалилось пропадом. Я хотел, чтобы меня забрали в полицию или, на худой конец, ранил Энрике, но только не застрелил.

— Что ты делаешь, тварь? — возмутилась с полу Мерседес.

— Замолчи, сука! — придавленно огрызнулся Энрике.

Полицейские позвонили еще настойчивее, потом, тихо разговаривая, ходили вокруг дома, и мы видели их маячащие силуэты на белых занавесках. Потом захлопали двери, и машины уехали. Мы тихо отодвинули край занавески и проводили обратно четыре танцующих огонька.

— Дай его сюда, — строго сказала Мерседес и протянула к Энрике руку ладонью вверх. Тот понуро сидел на диване, горемычно свесив свои лохмы.

— Дай его сюда! — настойчивее повторила Мерседес.

— Что тебе дать? — не поднимая глаз, спросил Энрике.

— Дай сюда пистолет!

Несколько секунд они молчали. Лицо папаши сохраняло прежнее выражение — невидящие глянцевые глаза, скосившийся рот, свирепо приподнятые крылья ноздрей, он сидел погруженный в себя, как бы во что-то вслушиваясь или силясь постигнуть ускользающую от него мысль. Но вдруг черты его обмякли.

— На! — недобро сказал он и швырнул увесистую штуку на пол.

Мерседес подняла пистолет и ушла с ним в другую комнату. Я проводил ее взглядом, посмотрел на Энрике, мне стало жутко с ним наедине, и я побежал за Мерседес.

Она собирала вещи в рюкзак.

— Мы уезжаем от него?

— Я еду в город.

— Я еду с тобой.

— Тогда одевайся. Ты едешь домой.

— Я без тебя никуда не поеду, Мерседес.

Мы добрались до города пешком. Снег продолжал валить большими липкими хлопьями, и мы с ней насквозь промокли. Идти было неудобно, я просил ее остановиться, чтобы передохнуть, но она упорно продолжала двигаться, так что я отставал, и мне приходилось ее нагонять бегом. На нас были рюкзаки, холодный воздух обжигал легкие, и кончик носа у меня стыл и немел. К тому же побаливало горло, и я то и дело переглатывал, безнадежно стараясь проглотить какие-то облепившие мое горло сухие салфетки. Обдавая сырым холодом, медленно проезжали машины счастливых людей, а я шел весь мокрый и не знал, вернемся ли мы еще в дом и что вообще будет в моей непутевой жизни дальше. Я трусил, у меня, что у пацанов называется, играло очко — это когда задница от волнения холодеет, — и я боялся о чем-либо спрашивать Мерседес. Мне было страшно, что она меня бросит и мне придется сдаваться в полицию или одному справляться с полоумным стариком, который однажды все равно убьет меня, если не специально, то перепутав с кем-нибудь другим.

В Сен-Мартене она легко так подошла к банкомату и получила крупную сумму — что крупную, я сужу по тому, как сразу после банкомата мы устремились в спортивный магазин и купили там скутер почти за тысячу евро. На скутере мы лихо проехались по снежным улицам и устремились по извилистому шоссе вниз. На повороте нас занесло на мокром снегу, мы упали набок и недолго катились по земле. С нами ничего не случилось, но дальше мы уже ехали осторожнее, и меня адски знобило по пути.

Когда мы вернулись домой, Энрике не было. Мы разделись почти догола, укутались в одеяла и уселись греться у печки и пить подогретое с пряностями вино. Мы молчали и, скорее всего, думали о том же самом.

Вечером он не вернулся, и к ночи я вышел, чтобы поискать в округе его тело или следы. Но даже если они и были, то их, конечно же, занесло снегом. Энрике не вернулся ни ночью, ни днем, и мы начали всерьез беспокоиться за него.

На следующий день подул теплый ветер, и началась оттепель. Мохнатый снег превратился в рыхлую кашу, и в сыром воздухе беспокойно запахло весной. А ночью и вовсе забарабанил дождь, и когда мы проснулись, он продолжал моросить, разъедая едва начавшуюся зиму. Снег превратился в грязь, и на нашем и без того невеселом покатом участке стало совсем тоскливо. Над перевалом нависали тучи, царапаясь брюхом о вершины гор, и мы ходили в магазин под зонтиком, хлюпая резиновыми сапогами по грязи и воде, ручейками размывавшей лед на дороге.

Дождь шел три дня, то усиливаясь, то повисая мглистой моросью. По склону горы за шоссе выше нашего дома сошел черный оползень, и по топкой дороге, загибавшейся вниз к нашему дому, полились черные струи жидкой грязи. Была такая сырость и слякоть, что страшно было выйти из дому. Утром тридцатого декабря мы собрали вещи, бросили казавшийся как никогда чужим и зловещим дом и переехали в дешевую гостиницу на другом конце Сен-Мартена.

Вечером в гостинице у меня скакнула температура, и я весь мокрый пролежал до самой ночи, полусидя под двумя тяжелыми одеялами перед телевизором, на экране которого мелькали никак не связанные для меня картинки. Я попросил Мерседес посидеть со мной, когда пил приятно обжигающее горло густое молоко с медом и с желтой морщинистой пенкой, которая прилипала к моим губам. Вдруг Мерседес вскочила, схватила пульт и прибавила звук, чуть ли не на полную громкость. Я с усилием и болью в глазах сконцентрировал внимание на телевизоре и увидел какие-то полицейские сводки.

— Это он! — сказала завороженная экраном Мерседес.

Я постарался еще больше приглядеться, но ничего не видел, кроме мелькавших проблесковых маячков, людей в ярких светоотражающих жилетах, суетящихся за спиной у комментаторши с микрофоном.

— Что случилось? — бессильный что-либо понять, спросил я у Мерседес.

— Его нашли. Энрике попался!

И тут же я услышал рыкающий хриплый голос и увидел лохмы нашего непутевого отца, когда его усаживали в полицейскую машину. Он кричал:

— Мои дети не будут умирать с голоду! Энрике Хомбрэ и без ноги их прокормит! Пусть все это знают…

В конце репортажа показали зеленоватую съемку, сделанную камерой внутреннего наблюдения. Грузовик въезжает в зоомагазин, вдребезги разнося витрину, из кабины вылезает хромой Энрике и по очереди в упор расстреливает из ружья морских свинок и кроликов в клетках.

Ночью я очнулся от мутного полусна, разбудил Мерседес и сказал ей, что у меня, скорее всего, воспаление легких и что я умираю. Она подняла меня на смех, отвернулась и продолжила спать. Тогда я опять растолкал ее и сказал, что у меня пневмония и чтобы она, черт подери, что-нибудь уже предпринимала. Наконец она раздраженно встала, дала мне какую-то таблетку со стаканом холодной воды, и я, немного успокоившись, сомкнул горячие веки и крепко уснул.

Когда я весь больной и мокрый ненадолго проснулся, оттого, что в коридоре громко хлопали двери, мне не хотелось открывать глаза, и я считал, что смогу пролежать так целую вечность и мне не будет хотеться открыть глаза. Потом я еще несколько раз просыпался с той же мыслью, и каждый раз двери хлопали все ближе и больно отдавались у меня в голове. Потом я оказался чуть ли не в самом коридоре, так как вокруг меня все бегали и оглушительно говорили. Меня трясло с головы до ног, и я щелочками приоткрывал глаза и видел взволнованное лицо одетой в гостиничную пижаму Мерседес, словно видение, сотканное из света, тени и щемящей в паху тоски. Еще я видел каких-то усатых французов, строго смотревших то на нее, то на меня. Кто-то еще был с другой стороны кровати, но я не мог повернуть голову из-за какой-то свинцовой боли у меня в шее, как раз с той стороны.

Потом меня подняли вместе с одеялом, завернули в золотую фольгу и понесли, как мне думалось, обратно в сырой нетопленный дом, отгороженный от Сен-Мартена горой. Но вместо этого привезли в людный электрический рай, где меня истязали, трясли и делали мне уколы. И вдруг, после быстро промчавшейся бесконечности, сквозь токи и давление в тысячу атмосфер, находясь еще в бредовом состоянии, я вынырнул в какой-то зыбко оформленной реальности и увидел папу с мамой, мрачно стоявших в больничных халатах с лицами как на моих похоронах.

Через три недели я очутился дома, а еще через пару месяцев мне казалось, что все это происходило очень давно и, возможно, даже не со мной. Хотя после возвращения я чувствовал себя очень повзрослевшим и любил кое-чего пересказать друзьям. Со временем я стал любить даже жутковатые воспоминания, включая самое мрачное из них, коим являлся человек по имени Энрике Хомбрэ, и всю свою молодость я мечтал вернуться в Европу и еще разок встретить Мерседес. И однажды я действительно увидел ее.

Глава девятая. Личинки матери нимф.

1.

После возвращения в Лондон мне было приказано ожидать инструкций по электронной почте. Деньги на мой счет поступили, и я из какого-то почти суеверного страха поспешил получить их в банке наличными. У меня еще никогда не было таких денег на руках, и я волновался, идя с ними по городу.

В кафе на Бойль-стрит я зашел в Интернет, и мне было приказано встретиться на станции метро с человеком, который передаст мне предмет, который я должен буду в свою очередь передать Леваде во время нашей встречи в Шотландии. В метро я даже не успел понять, кто мне всучил в толпе черный полиэтиленовый мешок с увесистой штуковиной. Получив подозрительный предмет, я сразу отправился на северный автовокзал и большим автобусом поехал в Глазго. Я даже и смотреть не хотел, что это за штуковина, но Цихановский написал, что мне ничего не придется объяснять Леваде и что он очень обрадуется, когда я ему передам эту вещь.

В близком общении Александр Лавада оказался вполне нормальным человеком, остроумным собеседником, и мне было трудно заподозрить его во всех тех страшных грехах, в которых его обвинял Цихановский. Мы ужинали с ним, точнее, он ужинал, а я потягивал пиво в углу пустынного ресторана гостиницы «Эршир». Был он плотненьким человечком с торжественно поблескивающей лысиной, крохотными заостренными кверху усиками и мультяшно крякающим голосом. Говорил он очень быстро, по-еврейски сдвигая и поднимая брови домиком, постоянно запинался и бойко жестикулировал, так что вилка и нож летали над столом как проклятые.

О политике мы почти не говорили, он только рассказал мне пару анекдотов про Путина и Медведева, все остальное время он рассказывал о принципиальной разнице между западными и российскими деловыми кругами, при этом сам был на стороне последних.

В конце беседы я поблагодарил его за пиво и сказал, что у меня есть кое-чего от его московских друзей и что это находится под столом. Он очень заинтересовался и, жуя, приподнял скатерть и заглянул под стол. Я ногой придвинул ему пакет, и он, кряхтя, полез под стол, чтобы взять его в руки. Он с радостным смехом вытащил из пакета стальной яйцевидный предмет, опоясанный желтой полоской, и принялся его вертеть в руках и всячески меня благодарить. А я сидел и думал о том, что уже где-то видел эту вещь. Клянусь, что я уже где-то видел ее. Я даже держал ее в руках в детстве. Но что это, я никак вспомнить не мог.

— Вам, конечно, заплатили за эту посылку, но все же не откажитесь принять от меня небольшой дар.

Он достал чековую книжку и красивую авторучку с золотым пером.

— Честное слово, не стоит, — сказал я неуверенно.

— Почему же? — удивился он.

— Я так и так ночью улетаю в Россию. У меня не будет возможности обналичить ваш чек.

— Ну конечно! Простите ради бога, — суетливо извинился он и полез за бумажником.

Я встал. Он тоже встал.

— Наличными у меня только двести фунтов, — сказал он, виновато улыбаясь. — Но если будете в Шотландии и вам понадобится какая-либо помощь, то обращайтесь смело.

Мы обменялись рукопожатием, во время которого он всучил мне деньги, и я спешно вышел на улицу. Идя под дождем, я то и дело оборачивался, ожидая не то взрыва, не то погони, но ничего не случилось, и я успешно добрался до вокзала и поехал на юг.

Вообще в Англии мне дышалось намного свободнее, чем в России. Вернувшись в Лондон, первым делом Джеймс Бонд поехал к жене (у меня еще был ключ от нашей квартиры), принял ванну и провел там еще часа четыре в расслабленном одиночестве в родном халате, по которому успел стосковаться. А вы когда-нибудь тосковали по пижаме, халату или тапочкам, — по всем тем простым вещам, в которых концентрируется все привычно-уютное? Тем более мне было искренне приятно, что я наконец-то могу дать ей денег. Я оставил на ее ночном столике записку и тысячу фунтов. Взял гитару, побренчал немного, потом снял трубку радиотелефона и позвонил в офис «Скрибл».

— Это ты, Алекс? Боже мой! — закричала Мэри и куда-то заорала в сторону: — Это Алекс, Алекс звонит!

Надо же, мне и в Томске так не обрадовались, как здесь.

— Как у тебя дела? Что там? Эй! — сбивчиво спросила Мэри, и я услышал, как она борется с Мадлен за трубку. — Алекс, она меня кусает! Кусает!

Я засмеялся и, чтобы переждать бурю, отслонил трубку, нетерпеливо постукивая ей по плечу. Совсем как Лизка с Надькой.

— Алло! Алло! — услышал я далекий электрический голос.

Я вновь приставил трубку к уху.

— Это ты, Мадлен? — спросил я.

— Ты где пропадал, сукин ты кот?

— Мадлен, я только что прилетел из Сибири.

— Ну ты и дурак! А тебе известно, что Мапонос — это древнегалльское божество, почитавшееся также в Британии? Его мать звали Матрона, и он считался покровителем реки Марны.

— Отлично, моя умница, — похвалил я ее. — Что еще новенького?

— Ой! Питер приехал, — вдруг с досадой сообщила она, на другом конце случился короткий переполох, и резко все стихло.

Как мне все это было знакомо. Я знал, что сейчас они сядут, упершись в свои экраны, и будут ждать, когда, торжественно и сонно улыбаясь, войдет начальник и начнет важно как петух, заложив руки за спину, обходить их по очереди, якобы со знанием дела заглядывая в работу.

— Мадлен, с кем ты болтаешь? — услышал я высокий, капризный голос Питера.

— Это Алекс тебя спрашивает, — неожиданно ответила Мадлен.

— Какой еще Алекс?

Вот сука! Это он специально, чтобы я услышал.

— Какой, какой… Наш Алекс!

— Алло, Алекс, — раздался его не в меру громкий резкий голос.

— Да? — пресно отозвался я.

— Что ты хотел?

Как я его ненавижу и как же я все-таки слаб.

— Я… я… — запинаясь, мямлил я, — хотел спросить, не появилось ли новых вакансий. Не желает ли «Скрибл» продолжить со мной сотрудничество?

— А чем ты хочешь заниматься? — спросил он удивленно и напористо.

Мерзавец!

— У меня есть кое-какие новые связи с русскими клиентами. Я тут с сэром Левадой познакомился…

Он подумал и сказал:

— Подожди минуту, я перезвоню на этот номер.

Он положил трубку, а я удивленно вылупился на самого себя в большом зеркале на стене. Зачем я ему все это впариваю? Я не возвращался в «Скрибл», чтобы не унижаться перед ним. А теперь от нечего делать ползаю перед ним на коленях. Звонил-то я, только чтобы с Мадлен поболтать… Телефон запиликал, я нажал зеленую кнопочку и приставил его к уху.

— Ты не жилец, Алекс, ты же это прекрасно понимаешь, — вдруг приглушенно сказал Питер из какого-то укромного места.

Меня словно фотовспышкой ослепили.

— В смысле? — спросил я после краткой паузы.

— В смысле, что кончай дурачиться. А ты у нас мастак, оказывается. Наш пострел везде поспел…

Я отключил телефон и минут десять сидел на кровати с трубкой в руке перед зеркалом и все не мог понять, с какой стороны чего ожидать, пока не спохватился и не бросился одеваться. Уже в куртке и обуви я вернулся в нашу спальную, не считая, прибавил к тысяче фунтов еще несколько сотен и побежал прочь из квартиры.

Спустившись в метро, я перепрыгнул турникет, залетел в поезд и где-то уже в центре поднялся на неожиданно пустынном эскалаторе со скрипучими деревянными ступенями. У турникетов я остановился и начал думать, куда первым делом броситься. Из перехода несло маслянистым банным ветром, и я не решался выходить. Мысли у меня путались, и я толком не знал, куда мне бежать.

— Ваш билет, пожалуйста, — послышался строгий женский голос за спиной.

Обернувшись, я увидел целую стаю контролеров в форменных кепках и синих куртках с бэджиками на ленточках и полицейскими дубинками. Я так растерялся, что, не раздумывая, с размаху ударил женщину по лицу, рванулся и толчком распахнул ворота на выходе. Вслед мне раздался протяжный свисток, и у самой лестницы путь мне, как хоккейные вратари, преградили двое контролеров. Я ринулся напролом, но тут меня обволокло шипящее облако слезоточивого спрея, и я оказался на полу. Меня несколько раз ударили резиновыми палками, схватили за плечи, заломили руки за спину и затянули жгучую пластиковую ленту на запястьях вместо наручников.

«Какой же я идиот!» — думал я, брыкаясь ногами.

Сквозь жгучие слезы я увидел, как по переходу к нам подбегает еще пятерка контролеров. Как только они приблизились, двое вязавших меня отступили, и я, не теряя последней возможности, с несвойственной мне резвостью вскочил и побежал на улицу. Уже на поверхности меня схватил какой-то смуглый здоровяк из прохожих, но я ударил его головой и побежал через запруженную транспортом улицу.

Читатели, конечно же, вспомнят в этом месте «обязательную» сцену в американском боевике, когда герой бежит через улицу, его сбивает машина, он кувыркается через капот, вскакивает и продолжает стремительный бег, при этом сталкивается добрый десяток автомобилей. Хотите верьте, хотите нет, но здесь произошло примерно то же самое. С той лишь разницей, что фильм был не американский, да и вообще не фильм… Когда я, уже обруганный и изрядно помятый, ковыляя со связанными руками, уже почти что добрался до противоположного тротуара, я с несправедливостью ночного кошмара увидел, как толпа контролеров выбегает передо мной с другого конца подземного перехода.

— Бля! — сказал я по-русски.

За спиной я услышал шорох резко тормозящей машины, кто-то схватил меня за шиворот и повалил на заднее сиденье кабриолета. Машина дернулась, и мы быстро, объезжая остановившиеся автомобили, куда-то помчались. Ноги у меня торчали над дверью, и мне понадобилось минуты три, чтобы принять человеческое положение. Дело осложняли связанные за спиной руки и болтанка, так как мы явно неслись с грубыми нарушениями правил дорожного движения.

«Меня арестовали или спасли?» — думал я, усаживаясь на сиденье. Я посмотрел на водителя и увидел какого-то седого бородатого старика-грека в расстегнутой енотовой шубе поверх кремовой водолазки.

— Мы знакомы? — спросил я у старого модника.

— Еще познакомимся, — улыбнулся он и резко с заносом свернул в какую-то подворотню.

Мы поехали медленнее и остановились у пластиковых мусорных баков с колесиками. Я решил, что одно из двух: либо меня сейчас зарежут, либо случится какое-нибудь чудо, после которого я стану очень религиозным человеком. Он полез в бардачок с моей стороны, порылся там и достал длиннющий кинжал.

Я широко открыл глаза и рот и невольно начал задыхаться, как в ледяной реке, когда в нее входишь по грудь.

— Подождите, подождите, послушайте! — выдохнул я и почувствовал, что больше не произнесу ни слова, так как легкие мои предательски склеились.

— Давайте я помогу вам снять эту штуку с рук, — сказал он, взял меня за затылок и положил лбом на бардачок. Сначала я почувствовал себя безгласной овцой на заклании, а через секунду руки мои сами собой вылетели из-за спины, и мне стало намного удобнее, но сердце все еще стучало как у загнанного зверька.

— Вы за мной следили? — спросил я после паузы, хватая воздух ртом, как рыба на песке.

— Можете говорить по-русски, — сказал он с гундосым акцентом и дружески улыбнулся.

— Откуда вы меня знаете? — спросил я, отвалив голову на спинку и потирая запястья.

Он усмехнулся и весело сказал:

— Я менеджер грузинского ресторана! — Он сказал это так, как будто объявил, что меня снимает скрытая камера.

Я ему не поверил. Хотя откуда иначе он мог знать о моих утиных приключениях.

— Почему вы меня спасли?

— Просто я подумал, что мы прошлый раз с вами круто обошлись, — сказал он. — Потом мы часто вас вспоминали. У меня даже на «рабочем столе» висит файл с видеозаписью вашего вторжения.

Он засмеялся.

— Почему же вы меня спасли? — повторил я серьезно.

— Наша служба безопасности представила руководству все как провокацию со стороны конкуренции, но я сразу понял, что вы просто такой человек, — говорил он по-русски с акцентом и размеренно. — Вот и сейчас как увидел, что за вами гонятся контролеры, сразу понял, что вы снова в какую-то историю вляпались. Ну, вот и думаю, а почему бы не помочь…

— Действительно вляпался, — сказал я и откинулся на спинку кресла.

— Вас куда-нибудь отвезти?

— Если вам не сложно, — сказал я, вытирая пот с лица. — Отвезите меня на вокзал. Мне нужно на северо-запад.

Мы выехали из подворотни на узкие улочки и выбрались на широкую улицу с другой стороны квартала.

По дороге я думал о том, как все глупо все-таки получилось. Женщину ударил. Вот что делает паника.

— Если вы не торопитесь, мы могли бы перекусить в «Хачапури», — предложил он.

Меня морозило в его открытой машине, я хотел из нее поскорее выбраться, тем более я ему не доверял.

— Нет, спасибо, я не голоден.

— Я клянусь, что вам это будет только на пользу, — заулыбался он. — Так что если вы не торопитесь…

Прошло часов пять с тех пор, как я пообедал, но мне действительно не хотелось есть. Я задумался о том, как мне может навредить идиотская потасовка в метро. Корил себя и думал о том, что мне бы всего-навсего выписали бы квитанцию или предложили уплатить штраф на месте. Когда мы затормозили, я очнулся от своих терзаний и обнаружил, что мы неподалеку от Трафальгар-сквер у злосчастного грузинского ресторана под красной вывеской с нарисованными шашлыками и по-восточному стилизованными английскими буквами HACHYAPOORI. Я посмотрел на него с недоумением, он улыбнулся и пригласил меня в заведение гостеприимным жестом.

Мы быстро, но богато перекусили куриным салатом с картофелем, и я в одиночку выпил полбутылки вина. Аппетит пришел ко мне, как и полагается, во время еды. Я ел, а он очень довольный смотрел на меня и то и дело жестом руки приглашал того или другого служащего, чтобы, так сказать, заново познакомить со мной. Официанты вежливо и немного смущенно раскланивались, шутили по-грузински с моим спасителем и возвращались к своим обязанностям.

На вокзале я предложил «земляку» деньги, но он не взял. Он спросил, как меня зовут, и я соврал, что Валей, в смысле, Валентином. Его звали Давидом. А я думал, что грузины козлы, а оказывается… Мы долго жали друг другу руки, пока я не припомнил грузинский обычай и не полез к нему целоваться. Естественно, после красненького. Он весело рассмеялся, а я искренне расцеловал его мягкую душистую бороду и на секунду почувствовал себя девицей. Валей. Отходя, я раз пять оборачивался и, сдвигая брови, махал ему рукой, и только когда он начал делать мне фотографии на цифровичок, я очнулся и спешно пошел в очередь к билетному автомату. Через два часа, уже когда смеркалось, я сошел на пригородной станции и, погоняя себя разными укорами, поспешил в деревню к Тутаю.

Мне никто не открыл, но я знал, где Стэнли прячет ключ в саду. Он лежал на специальной полочке в трубе водовода в саду. Я открыл дверь и сразу понял, что что-то не так, насторожился и медленно побрел по темному коридору мимо сундука со старой обувью. Свернул налево и увидел, что все двери были распахнуты и из них сложными геометрическими фигурами падал бледный вечерний свет на стены и на пол коридора. Мистер Стэнли никогда не оставлял двери в комнаты открытыми, даже когда находился дома. Это было одной из его странностей.

Он сидел в кабинете за рабочим столом, уронив голову на исписанные бумаги. Я сразу понял, что он не живой, но все же подошел ближе и долго смотрел на его лицо с открытыми помутневшими глазами и удивленно разомкнутым ртом. В серой стариковской руке с тонкой пятнистой кожей была авторучка, и на эту руку то и дело садилась муха. Садилась, делала небольшую спешную прогулку, резко останавливалась, клевала присоской, сучила крест-накрест задними ножками, взлетала покружить над столом и снова садилась на ту же руку.

Прижимая к носу рукав, я вышел из комнаты, но потом подумал, что нужно перекрестить покойника, и на секунду вернулся. Перед выходом я набрал номер медицинской помощи и, не разъединяясь, оставил трубку лежать на столике в прихожей.

«Зачем, зачем я приехал?» Я посмотрел на себя в темное зеркало, над старым осиротевшим ларем, и мне показалось, что я постарел.

Добравшись до Хитроу, мне удалось купить последний билет в бизнес-класс, и уже через каких-нибудь три часа вдребезги пьяный я сидел на лавке в Люксембургском саду и плакал навзрыд как ребенок. Кажется, я говорил вслух и клялся себе вернуться и убить Питера. Почему-то на него я был обижен больше всего. Он представал передо мной то в образе зловещего Фантомаса, то ловкого прелюбодея. Наплакавшись вдоволь, я нашел отель в переулках Сен-Мишель и снял самый недорогой номер на сутки.

Когда я проснулся, я не мог поверить, что я снова в Париже. За окном глухо шумел город, но сплошная плотная занавеска, как в купе поезда, была опущена, и я чувствовал себя как клаустрофоб в коробке. Я подошел к окну, взялся за мелкие бусинки и каким-то матросским способом убрал шторину как парус. Меня ослепил день большого города, и я увидел светлые квадратные башни собора Парижской Богоматери над жестяными крышами с окнами мансард.

Я раскрыл окно и высунулся в Париж, опираясь локтями на чугунный бортик для цветочных корыт; комната не была Парижем, она была частью приватизированного мною за ночь пространства. На улице было прекрасно. Благоухали каштаны, на тротуаре лежал опрокинутый мусорный бак, в знойном воздухе и в бездонном голубом небе над крышами летали мухи с самолетами.

Стоя у окна, я постарался взглянуть на свое жалкое положение трезво и твердо. Париж большой город, я отлично в нем ориентируюсь, у меня здесь есть друзья, и меня не так-то просто будет найти. Но вдруг я испугался, что в моих вещах может быть спрятан датчик спутниковой навигации. Я переворошил все свои вещи и решил, что датчик может быть только в новых документах. Долго не раздумывая, я пошел в ванную и сжег новенький паспорт на чужую фамилию, выданный мне Цихановским.

Потом я пошел вниз, расплатился за номер и около часа просидел в ресторане на Сен-Мишель. Я думал о том, что это Питер спас меня. Это, конечно, он их навел на меня. Наверное, это была система. Сначала увольняют иностранца с хорошей работы, а потом, когда человек в отчаянии ищет хоть что-нибудь, предлагают, так сказать, легкие деньги всего за два дня приключений. Интересно, сколько эта деревенщина уже с ними сотрудничает и сколько нашего брата он погубил? Когда мне стало откровенно скучно думать обо всем нехорошем, я вышел из ресторана и пошел налегке по городу. Я еще никогда в жизни не прилетал из другой страны совсем без сумок. Но меня это только радовало.

В Париже я по-настоящему не был уже несколько лет, и мне было интересно гулять по совершенно не изменившимся за это время улицам. С обеих сторон проезжей части, как и раньше, тесно запаркованы машины. Узкие тротуары с чугунными коваными решетками под деревьями загажены жвачками и собачьими подтеками. Парижаночки стройные, подкурвенные, тонкогубые. Смущенные арабки с овальными личиками в своих черных одеждах, похожие на православных монахинь. Некрасивые индианки с точками между бровей, почти томские старушенции на лавочках в парке. У Нотр-Дам быстрая вода в Сене вспухла и дыбится от заводей, один за другим проходят плоские широкие речные трамваи, и с гранитной набережной нелепо уходят в мутную воду каменные ступеньки, словно предусмотренные для утопленников.

Как всегда, тяжеловато в большом городе, но мне здесь все же лучше, чем в Лондоне. Тем более Франция как красивая женщина — хороша в любое время в любом виде. Все дышит легендами, за которыми гоняться хоть и грех для художника, но как не вспомнишь, идя по белой гальке луврской аллеи, что здесь у овального пруда со статуями я впервые по-настоящему поцеловал Мерседес.

Мне страшно захотелось ее навестить, и я не раздумывая поехал в Версаль, где она жила со своим мужем. Я очень редко с ней виделся. Последний раз года три назад, когда мы с женой жили в Руане. У нее уже тогда была двойка малышей, и она работала в собственной маленькой парикмахерской где-то в пригороде Нантерр. Старый адрес ее я помнил. Она жила в собственной квартире по улице генерала Леклерка, 13. Я сел на пригородный поезд и уже через полчаса был в Версале.

Красный парадный асфальт и мрачноватые петербургские улицы со слепленными трех-четырехэтажными домами с лепными парадными. В Кракове такие дома называют «каменицами», а современные многоквартирные здания — «блоками». В России их, кажется, особо не разделяют. Там есть своя особая градация жилых построек, связанная с политическими режимами. У нас бы сказали, что дома в Версале «дореволюционной» постройки.

В большой квартире у нее был бардак. По ковру разбросаны мягкие игрушки, носочки и крупные разноцветные детали конструктора. Мужа не было, а она ждала няню с минуты на минуту, чтобы оставить на нее детей и поехать на работу. Открыв мне, она продолжала говорить по телефону с ребенком на руках, болтать с кем-то, она веселыми гримасами позвала меня за собой на кухню, где что-то должна была помешивать на плите.

Мерседес худая высокая женщина, с красивыми, но немного суховатыми чертами. Длинные черные волосы, крупные белые зубы, смуглое лицо, узкий правильный нос, щеки немного впалые, губы темные, большие, в складочку. Брови двумя гордыми тонкими дужками. Сначала я подумал, что постарела, но потом присмотрелся и решил, что даже заматерела. Стала прямо настоящая испанская женщина. Ей было около тридцати двух. Она стала очень похожа на свою мать. А мне Мигуэла еще в детстве чуть ли не больше дочек нравилась, просто уж больно по возрасту не подходила и потому в расчет не шла.

Мерседес меня привлекала, но я чувствовал себя не в своей тарелке и прикоснуться к ней не решался. Или предлога не мог найти, или дети меня стесняли — мальчик пяти лет и трехлетняя девочка. Когда снизу позвонила няня, она открыла ей подъездную дверь нажатием кнопки, вернулась в комнату, где я сидел, открыла шкаф и прямо при мне сбросила кимоно и начала выбирать платье.

Я увидел белые трусики и сразу понял, что у нас все по-старому, — стоит только протянуть руку. Икры у нее были длинные, лодыжки худые с торчащими косточками, ступни большие и костлявые, но очень женственные и в чем-то библейские — Агарь — наложница Авраамова, да что там — Царица Савская! Все закипело во мне — видно, мне пришлась по вкусу ее новая ипостась. Не успела она надеть платье, как я резко встал с кресла, подошел, одной рукой обнял груди, а другую положил на живот. Я держал ее спиной к себе, она застыла и слегка повернула ко мне голову.

— Катрин сейчас поднимется, — сказала она новым низким голосом.

— Мерседес!

— Здесь мы не можем. Поехали со мной на работу. Я как раз тебя побрею и подстригу как следует.

Я поцеловал ее в шею и в новые губы и застегнул между лопатками приводившее меня в исступление платьице.

Перед самой моей женитьбой у нас был с ней короткий полушутливый роман, когда мы вместе ездили в Италию. Поэтому я знал, что и теперь все будет по-прежнему, но не ожидал, что все начнется так мгновенно.

Когда зашла полная кореянка и занялась детьми, мы спустились вниз и сели в ее «жука». Немного пропетляв по пустынным версальским улицам, она свернула в парк, и мы зашуршали вниз по кирпичной крошке розовой аллеи и остановились возле пруда под свисающими до земли кронами зеленой ивовой шторы.

2.

В Париже я кое-как через знакомых снял просторную студию за шестьсот евро в мансарде на Вожирар, бывшую мастерскую художника с дощатыми некрашеными полами, маратовской ванной за клеенчатой занавеской и верхушкой Эйфелевой башни над соседней крышей, и тихо прожил там около полугода. Мне нравилось, что под моим сучковатым полом кто-то дни напролет репетировал дуэтом на пианино и скрипке. Занимался я преимущественно французским языком, а также Мерседес (конечно, не только языком) и чтением романской классики. Подал документы в Сорбонну и собирался потратить остаток времени до своего тридцатилетия на изучение музейного реставрационного дела. Чудесное занятие. И как я раньше не догадался?

Из своего окна я видел белую кошку, убившую себя в полдень. Меня поразил ее взгляд и легкость целеустремленной походки. Если бы я не видел эту походку, мне было бы ее жаль. Но я был даже по-своему горд за нее. Ведь, наверное, у нее были на то свои внутренние причины. Об этом говорили ее взгляд и целеустремленность походки.

— Как у тебя здесь хорошо, таинственно, какой смешной старый диван, — сказала Мерседес, впервые забравшись ко мне наверх.

— Чердак как чердак, — скромно сказал я, почесывая затылок и глядя на беспорядок.

— Ты что рисуешь? — подошла она к мольберту, накрытому простыней. — Можно посмотреть?

— Я учусь реставрировать, — сказал я и сбросил простыню. — Хочешь чего-нибудь выпить? У меня есть водка.

— Не знаю… Впрочем, давай.

Я принес ледяную бутылку. Мы сели на диван, и я поцеловал ее большую светлую ладонь. Она смотрела на меня уверенно, прямо, без всякого выражения. Я подумал о том, что на коленях она, наверное, будет восхитительно тяжелая. Потом вспомнил тоненькую Матильду, и мне захотелось ее тоже увидеть. Мне было очень любопытно, что из нее получилось. Мерседес и тогда в Испании не была гадким утенком, а лебедь из нее получился и вовсе изумительный.

— Ты всегда была очень красивая, а теперь красива просто царственно, — не сказал, а промолвил я, трепеща, как мальчишка, ластясь к ее подмышке на диване, борясь с ее джинсами.

— Это что, — пропела она с шутливой самоуверенностью, — будет еще круче.

Мы лежали под запятнанной масляными красками простыней.

— Роди от меня мальчика, — сказал я слишком серьезно для того, чтобы она серьезно это услышала.

— Вот муж обрадуется, — расплылась она в ясной большезубой улыбке с ямочками на суховатых щеках.

— Нет, правда, — сказал я вполголоса в каком-то забытьи.

— О чем ты, маленький?

— О жизни.

Когда она приходила, я наполнял для нее ванну и одержимо бегал над ней с цифровой камерой, как Джеймс Кэмерон над «Титаником», потом, запинаясь, спешно стягивал штаны и лез в горячую воду мешать ей нежиться в пене. Может быть, поэтому она бывала у меня редко, а чаще я ездил к ней на работу, где она делала со мной всякие парикмахерские эксперименты. То меня мелировали, то заставляли мои волосы торчать жесткими сосульками, цвет волос у меня менялся как минимум раз в неделю. Впрочем, для скрывающегося человека лучше и не придумаешь.

Один раз в майскую жару, когда ее муж на три дня уехал в Германию, мы ходили с ее детьми в Версальский парк на привозные карусели, и я чувствовал себя счастливым, хотя и подтачивал меня лукавый червь гнусных сомнений. Все мы капля за каплей стекаем в этот взрослый склизкий мир из лукавства и предательства, в котором чужое счастье — это самое большое несчастье. Я держал за руку ее сынишку и чувствовал, какая она по-детски доверчивая, расслабленная, словно тающая. Он всегда виновато молчит, как бы спрашивая: ты мой новый папа? А я неумело ищу способы привлечь его внимание к лету и празднику, то сюсюкаю, то говорю как с подростком. Музыкальные карусели с застывшими в прыжке жесткими конями, у которых растрескались мускулистые задницы с развратно приподнятыми хвостами. Девчонка у нее худенькая, смуглая, хулиганистая. Когда она смеется, во рту у нее сверкают маленькие зубки. Смешная маленькая принцесса, вспомнит ли она меня, когда вырастет?

Дома мы уложили детей и долго шептались под торшером в соседней комнате за бутылочкой виски. Она сказала, что хотела бы закурить, но я попросил подождать, пока я уеду. Тогда она улыбнулась, легко дотронулась до моих штанов и увлажнила языком губы, но я сказал, что не могу сегодня.

— Прости, — серьезно сказал я, — у нас сегодня строгий пост, а я хочу причаститься на Троицу.

Она по-взрослому засмеялась и закурила. На самом деле мне просто не хотелось оскорблять этот день последними жалкими спазмами, после которых все, что было в парке, обессмыслилось бы, сквозь лживый матовый лед провалилось бы в пучину моего адского притворства. Я все упирался, а она смеялась.

На улице я взял такси до дому, и когда мы ехали через мрачный и душный Булонский лес (что Гефсиманский сад), водитель — араб с волосатым кадыком начал обсуждать проституток, указывать мне пальцем, смеяться, оголяя желтые верблюжьи зубы. А мне было их жаль. Правда. Очень грустно и жаль. Бледные мои нимфы в синтетическом хламе, как бы я хотел защитить вас от зла. Войти однажды в ваш мшисто-паршивый лес с пастушьей свирелью и освободить своей музыкой, так, как мы освободили Энрике Хомбрэ.

На Вожирар одержимый араб выцыганил у меня двадцать девять евро. Зачем они тебе? Ты же пропащий человек. Впрочем, бери, не жалко — ради святого праздника.

Вот было время, когда в Париже что ни таксист, то русский белогвардеец. Впрочем, лучше уж наше время…

Дома я долго сидел в темноте на кровати и думал, что вправду очень хотел бы причаститься на Троицу. Смыть с себя все и держаться, читая каждый день по главе из Евангелия. Как раньше, путешествовать по берегам моря Галилейского и размышлять над легкой, как знойный ветерок, премудростью. И когда я предстану на Страшном суде, то скажу Богу: может, я был самым ничтожным из творений Твоих, но я любил Тебя, о Господи!

Я подумал, что завтра в храме на Петель исповеди уже не будет, и решил позвонить в Россию очень хорошему молодому священнику. В Томске уже было утро, и я не боялся разбудить его. Все это время я совсем не звонил домой, потому что боялся, что меня по звонку выследят.

— Боже мой, Александр, откуда же ты? — изумился он. — Тут все потеряли тебя. Мама твоя приходила ко мне. Плакала. Где ты?

— Это не важно, отец Максим, — сказал я.

— Позвони хотя бы родителям. Они говорят, что жена ищет тебя.

— Я не могу, — сказал я. — Это вопрос жизни и смерти. Может быть, напишу им. Но я прошу вас никому не говорить, что я звонил вам. Хорошо?

— Как же так, Саша? А жена?

— Это вопрос жизни и смерти. Я очень, очень вляпался, и теперь никто не должен знать, где я живу и жив ли вообще.

— Но ты хоть в России?

— Это не важно, — устало и протяжно повторил я. — Звоню, чтобы спросить, могу ли я исповедаться вам по телефону?

— А что, поблизости нет храма?

— Есть, но я хочу причаститься на Троицу, а в храме исповеди уже не будет. Я очень прошу. Тем более я себя скверно чувствую…

— Ты нездоров?

— Похоже.

— Ну хорошо, — после паузы сказал он. — Тогда почему бы и нет? Давай сначала помолимся.

Я горько заплакал, когда он начал молиться, и тут же, когда я еще всхлипывал, мне стало очень легко и свежо на душе, словно с меня опять срезали тугие пластиковые наручники. И тихие слова, произносимые им быстро, без всякого выражения, то взлетали вверх, то опускались на выдохе…

До храма Трех Святителей на улице Петель от меня рукой подать. Я так отвык от церкви за все эти годы, что едва не упал в обморок от духоты и бесконечного стояния в тесной толпе. Был архиерей, и во время торжественной службы мне чудилось, что на каких-то «солнцах» (там золотые круги на шестах выносили) Винни Пухи нарисованы!

После службы, чувствуя себя на коне, я решил сразу поехать к ней и подстричься еще разок, хотя я стригся у нее дней пять назад. Там в салоне была узенькая, но чистенькая уборная, где можно было неплохо расплатиться с парикмахершей натурой. Ведь строгий пост все равно уже кончился.

Она работала на северо-западе, в Нанте, где Сена словно обрисовывает большой палец, где вроде бы еще Париж, но где нет этой серости и призраков, и цветут сады, и ютятся в них веселые виллы, и ярко-голубые ребристые ставни приветливо распахнуты на благословенное небо Франции.

Пройдя вдоль аллеи, я нырнул в затхлое метро на Вожирар, перескочив через проклятые турникеты, и нырнул в сырые заплесневевшие переходы несерьезного парижского метро с кафелем как в старых общественных туалетах, с рекламными плакатами и ложбинкой под стеной для нечистот. Станции-ангары с одной траншеей для двух путей посередине зала; поезда узенькие, пластмассовые, безобидные. Мог доехать прямо по двенадцатой или хотя бы третьей линии, но я поехал непременно по четырнадцатой. Я по-детски люблю эту линию метро, потому что она единственная в Париже, где поезда ходят автоматически, без машинистов, и где можно смотреть вперед в извивающийся тоннель через лобовое стекло. Открылись двери поезда, а вместе с ними стеклянные двери станции, и я вышел в запах серы и, петляя переходами, пошел на вокзал Сен-Лазар. Поднялся несколькими пролетами эскалатора, оказался в толпе зала с турникетами и билетными автоматами. У араба я на лету всего за евро взял скромный букетик ландышей, перевязанный, как пучок петрушки. Еще после двух-трех виражей по заплеванным жвачкой ходам и лестницам вышел на людный перрон под сводом дебаркадера (как на Казанском, только хуже). Мрачный темный перрон с часами и синими экранами с расписанием поездов. Клод Моне правду написал о Сен-Лазар, а Фицджеральд побывал и выдумал. Старый вокзал, серый, закопченный, какой-то затхло-прошловечный, но зато с сильным библейским именем, похож на заводской цех под грязными полустеклянными крышами.

Поезд на Эрмонт уже стоит. Я гордо прокомпостировал билетик на двенадцатый путь, пошел по платформе, и вдруг под моими ногами пробежала мохнатая пыльно-серая крыса, совсем как в старом сундуке, только ожившая. Я с неприязнью подумал, что Лазарю она очень к лицу, бросил взгляд в темную яму путей и увидел там еще одну сидящую на шпале и шевелившую мохнатой шерсткой на горбике. Город крыс. И за что мы все влюблены в тебя? Ты для нас чуть ли не больше чем Небесный Иерусалим. Блудница Вавилонская! От присутствия грызунов мне стало неприятно, и я поспешил вскочить в чистый современный поезд и поднялся по лестнице на второй этаж со сводчатым потолком, — не люблю чувствовать, что в дороге кто-то есть надо мной, а наверху было уютно, как в речном трамвайчике. Было пусто, душно, и я развалился возле чуть тонированного окна в узком цветастом кресле с жестким подлокотником.

Поезд тихо заурчал, тронулся, и мы как воскресли, быстро и легко выпорхнули из мрачной гробницы Лазаря, где, господи, уже смердит! Поплыл старый разнобойный многоэтажный пригород, пестрые от граффити бетонные стены, а по земле заструились фокусы из переплетающихся рельсов, которые слились и ускользнули под поезд. Полетели по мосту над Сеной, на берегах появилось немного зелени, и на горизонте как-то противоестественно выросли стеклянные небоскребы Ла Дефанс. Пронзили тоннель две короткие станции, я крепко и надолго зажмурился, почувствовал, как не выспавшиеся глаза солоно разрежаются от усталости. Когда разомкнул увлажнившиеся веки, передо мной сидела женщина, которую я уже где-то видел. Еще соображая, я улыбнулся ей, а она что-то достала из сумочки…

Мне не было больно. Нет, правда. Это похоже на острый осколок, попавший в глаз Кая. Сначала пугаешься, но потом мгновение, смотришь, а ты уже как не свой. И вот далекий старый дом растворяет пред тобой свои разбухшие от сырости двери и обволакивает уютным теплом и родным запахом. Старуха со стены улыбается. Что это? Дежавю? Я иду по коридору в тумане своего прошлого, первым делом я взлетаю на чердак и думаю о том, куда она все-таки подевалась, эта болванка, которую дал мне сумасшедший старик в парке. Скорее всего, исчезла в яростных бурях ремонтов. А ведь действительно из всей этой истории, которую я вам рассказал, самым загадочным для меня является шершавый от меловых отложений кокон, который не давал мне покоя как внезапно выпавшая из памяти мысль с тех пор, как я всучил подобную штуку богачу в Глазго.

Я уже решил, что упустил эту деталь навсегда, но там, на чердаке, кокон даже не пришлось искать. Вот он лежит в полумраке на верстаке в куче разбросанных инструментов. Я взял его, отошел в косой пыльный луч, широко падавший сверху из чердачного окна, неуклюже сел на пол с долотом и молотком в руках и начал, кряхтя, возиться с этой штукой как чукча с кокосовым орехом.

Это оказалось яйцо. Когда мне удалось его расколоть, из него вылетело множество шумных страшноватых стрекоз, полунасекомых, полуфей, которые запорхали вокруг меня, как большие изумрудные мухи вокруг коровьей лепешки. Я сидел и растерянно смотрел, странно узнавая то одну, то другую из них. Наконец все они свились в вихрь и, покачиваясь, улетели в открытое окно, лишь одна осталась, медленно-медленно помахивая диковинными крыльями на моем рукаве.

Я назвал ее Наяда, поселил в обыкновенной трехлитровой банке, и она тайно жила со мной, пока я был один. А потом исчезла, и я надеюсь, что там, где она теперь, ей лучше, чем в пыльной банке на подоконнике моего одиночества.