Карл, герцог.

Глава 12. Луи.

«Без довольных оснований никто лишен любви быть не должен.». Андрей Капеллан

1.

– Вот. Греческий роман. Про любовь, – Карл подсунул Луи книжку и самодовольно подбоченился.

Луи скептически пожал плечами. Тоже мне, зрелый герцог просвещает неотесанного родственника.

– Читай, чтобы не оскотинеть, – ухмыльнулся Карл, но уходить не уходил.

– А скоты они что, по-твоему, не знают что такое любовь? Они что – просто скоты и всё? – подначивал Луи.

– Почему, знают. Они знают что такое семья, что такое любить своих детей, кровников, очень хорошо знают, как это – любить готовить пищу, любить без промаха стрелять в цель, лепить, музыку, плавать. А всё остальное – не знают.

– Ну ладно, а ты сам знаешь, что там за «остальное»? – Луи листал книжку в поисках картинок. Дискуссия его не заводила.

– Я – да, – заявил тогда Карл, всё больше из пижонства.

Соврал и не усовестился. Это было за десять лет до переговоров в Перонне. До сих пор инертное любопытство Карла в отношении ответа на этот вопрос вращалось на холостом ходу, как точильный круг с оборванным шкивом.

2.

К моменту "И", моменту Изабеллы, Луи было под сорок. Тот самый возраст, когда в любви уже наплевать на взаимность, а в сексе на любовь. Когда в тексте уже не ищут трюизмов, «случаев», описаний значительных людей и скрытых указаний на то, как жить и зачем.

В том возрасте, когда в общем-то уже не читают, а пишут, перелистывая страницы (одни), или спят с открытыми глазами (остальные). Луи, переросток среди пажей и прихлебателей, подозревал, что зажился в ослиной шкуре правой руки герцога, костюмирующей роль сопровождающего герцога бабника с готовой остротой на кончике языка. А также и роль карманного зеркальца, в которое граф, может, посмотрится, если у него будет охота, а может и нет.

И шкура, и роль тесны для тридцати семи. Такой себе гроб, сделанный по неправильно снятой мерке. Камзол, разъезжающийся под мышками. «И, что противно, – признавался себе Луи, – если намекнуть на это Карлу, он покрутит пальцем у виска и утешит: „А с чего ты взял, что роль герцога лучше?“ и будет по-своему прав.» Впрочем, есть более действенные виды намеков, чем словесные. Например, спать с его женой.

3.

Двухэтажный дом, какие умеют строить только во Фландрии, ловко вброшен игральной костью в живописный пейзаж, где мне особенно любо зреть игру пестроцветных флажков и многих рыцарей, в нагрудниках и без, в рембрандтовских позах и вне их – сидят, расхаживают, распекают оруженосцев, бранятся, назойливые и кичливые, истинные бургунды. Ставни распахнуты, на втором этаже их говор слышится умягчённым и обнадёживающим: кампания в самом разгаре, родные замки вполне успели позабыться, о зимних квартирах думать в июле рановато, кого-нибудь да подымем на пики.

Герцог сидит за обеденным столом, благостный. С первого этажа тянет мясушком, вместе с ним, деликатно принюхиваясь, как бы вздыхая, размышляет о еде Филипп де Коммин. Герцог, не поведя бровью при очередном пушечном «бумм», по-отечески преломляет большую белую хлебину. Хлеб, вино, поцеловать его, что ли?

4.

Когда Льеж был взят и, подожженный от одиннадцати ворот, противоистекал встречь ленивому фландрскому дождю дымом, искрами, сажей, Людовик и Карл – Исав и Иаков, Фобос и Деймос, Иов и Иона – стояли рядом, едва ли не обнявшись, на первом подвернувшемся под ноги холме и слезящимися от въедливой гари глазами смотрели на славное увенчание трудов своих. Людовик сокрушался по недвижимому имуществу, гибнущему необратимо и в изобилии. Карл, который сжигал целый город первый раз в жизни, чувствовал себя обманутым и оттого веселился как мог, скрывая разочарование.

– А что, государь? – поворачивается он к Людовику. – Париж побольше будет, а?

5.

Отстрелявшись первой в этом году грозою, от Дижона только-только начали расползаться синие тучи, когда Карл, полчаса прождавший в городских воротах, пока изрубят на сувениры крестьянский воз, сцепившийся насмерть с лафетом осадной мортиры, обидчицы Льежа, наконец-то выкарабкался из-под навеса лавки придорожного менялы и, отмахнувшись от подведенной лошади, размашисто зашагал по лужам в направлении своих городских апартаментов.

За его спиной в пять тысяч глоток облегченно вздохнули пять тысяч солдат и благородных рыцарей. Война с батавами окончена, консул топает в сенат испросить дозволения на триумф, а легионы остаются за городской чертой вола ебать.

Несмотря на форс-мажор при въезде в город, несмотря на шесть месяцев, проведенных в лагере среди проклятущей фландрской ирригации, несмотря на соломенную егозинку, которую занесло с крыши меняльной лавки за шиворот герцога, настроение было неплохим. Всё-таки, первый город, сожженный вот так, целиком, как Агамемнон Трою не сжигал. Всё-таки, вечный мир с Людовиком. Всё-таки, алые уста Изабеллы.

Последние усердно трудились над Луи каких-то полчаса назад, во время катастрофического преткновения в дижонских воротах. А спустя ещё полчаса Карл нашел их слаще меда.

6.

Луи добился аудиенции у Карла только под вечер, когда небеса вновь возрыдали по испепеленному Льежу.

– Ну, как поход?

– Спроси у Коммина, – вполне дружелюбно отмахнулся Карл. За этот день он уже пересказывал подробности своего вояжа дважды – жене и матери – и чуть было не оглох от грохота осадной артиллерии, эвоцированной образами собственного языка через множитель утренней грозы.

– И вообще не юли, – Карл изменил тон. – Ты меня своими письмами до того заманал, что я чуть сам не напился с твоим сучьим Эстеном. Всё хотел понять, что ты там мутишь.

Это была новость.

– Ты его видел под Льежем? – Луи действительно был удивлен, хотя особых оснований удивляться не было.

– Ну да, – пожал плечами Карл. – Во-первых, Людовик в нем души не чает, а во-вторых, у него в этом году служба началась с марта. Короче, это неважно, ты его лучше знаешь, ты и рассказывай.

– Послушай, Карл, – начал Луи, стараясь глядеть герцогу прямо в глаза. – Я тебе ещё в письмах намекал, что дело Эстена выеденного яйца не стоит. Это с одной стороны. Но с другой – есть одно обстоятельство, которое нельзя было доверять бумаге.

Карлу давно уже не говорили «ты». Карла очень давно не называли просто Карлом. И давно уже ему не смотрели в глаза так пристально. «Что ж, это не столь дурно», – признался себе Карл, заинтересованно заламывая бровь и тем поощряя Луи продолжать.

– Я видел в Азенкуре живого Мартина, – сказал Луи, не найдя лучших одежек для своих голых фактов.

– Какого Мартина? – непритворно нахмурился Карл, который с тех пор, как стал полновесным герцогом, взращивал и лелеял в себе любую и всякую забывчивость.

Так через три месяца Изабелла, услышав от хмурого поутру Карла «Мне снова приснился Луи», искренне изумится: «Какой Луи?».

– Мартина фон Остхофен, душа которого, по моему разумению, отлетела куда надо прямо с нашего фаблио. Я видел его живым и невредимым. И в подтверждение этих слов привез тебе вот это.

У Луи всё было подготовлено заранее. В руках Карла оказалась прядь белесых тонких волос и тяжеленный клок ломкой сверкающей шерсти.

– Это его волосы, – пояснил Луи. И, уже не в силах сдерживать нервный смешок, добавил:

– А это шерсть алмазного зайца, которым Мартин являлся, пока его не вылечили алхимией.

Карл тяжело вздохнул.

– И как Мартину это понравилось?

– Что именно? – не осмелился строить собственных предположений Луи.

– Когда ты драл у него из-под хвоста клок шерсти. Он не обиделся?

– Со спины, – поправил Луи бесцветным голосом. И, переживая окрыляющее облегчение зеленой смерти, добавил:

– Я думаю, имеет смысл пригласить Жануария. Он в этом понимает лучше нас.

7.

Карл, пожалуй, мог бы быть и попронырливей. Наблюдательно, болезно сверкать глазами, саркастически снисходить к чужой похоти, язвить её намеками. Например, спросить её неожиданно, после занавеса: «Так кто всё-таки лучше – я или он?» И потом наслаждаться её, гадины, замешательством.

Но он и не был, и не делал. Карл не знал и не догадывался. Платье мнительного венецианского мавра заведомо сидело на нем плохо, ведь он даже не потрудился его примерить в портновской. «Я не единственный, кто женат на бляди», – так он решил ещё давно, когда сгорело левое крыло замка герцогов Бургундских. А после соблюдал договоренность и был честен – не ревновал сверх меры, не роптал, и был из рук вон ненаблюдателен.

А ведь мог бы и заметить. То Изабелла интересуется прошлым Луи, то будущим. То приближает к себе девчушку с именем Луиза и зовет её так сладенько – «Лу» и «Лулу». Вот она придумала, чтобы Луи учил её какой-то лабуде – не то в карты, в «бордосское очко», не то немецкому. Вот она тычет пальцем в пегого иноходца и делает радостное, но до идиотизма натянутое открытие: «Конь ну совсем как у Луи!», а потом ещё усвоила новое слово – «атас» – и лепит его где ни попадя. Разумеется, «атас» говорит не только Луи. Так говорит ещё пол-Дижона. Но половина, конечно, не та, у которой Изабелла, всегда посягавшая на снежно-аристократические высоты, охотно перенимала словечки.

И такого было много.

8.

Известно, что так ли, иначе ли, любовники не могут вести себя незаметно. Могут не обращать друг на друга внимания, могут даже наоборот – чтобы спектакль удовлетворил наблюдателей с современными, психоаналитическими запросами. Правда, неверно полагать, что тайны (и впрямь замечательное слово, монсеньоры Бальзак, Шодерло де Лакло, Альфред де Мюссе), тайны сношений, исподволь проникая повсюду, открыты для обозрения всем желающим. Нет. Вот поэтому самые бесталанные уловки (см.выше) в большинстве случаев идут за чистую монету. Ведь не так уж много тех людей, которым нужно что-либо заподозрить и ещё меньше тех, кто заподозрить не боится.

Незаконные браки, которые, по примеру законных, всё время свершаются на небесах, утверждая трансцендентность гетерогамии, как и всякое значительное событие оставляют след, поскольку оставить его – всегда непреодолимый искус для брачующихся.

Сколько не играй невозмутимость («эта связь для меня ничего не значит»), сколько не шухари, не предохраняйся («об этом, клянусь, никто не узнает»), сколько не устраивай конечных автоматов («Фигаро здесь, Фигаро там, Фигаро у неё»), чтобы отмутить час на пяти минутах и ночь на пяти часах, след всё равно останется. Это оказывается превыше сил – удовольствоваться покаянной исповедью на закате дней, не важно, в исповедальне или в купе дальнего следования.

Есть мнение, что об изменах куда чаще узнают от тех, кто их совершает, чем от волонтеров замочных скважин или наемных соглядатаев. «Ты помнишь тот сочельник, когда?.. Так вот…» – реплика к мужу. Благая весть отзывается благой оплеухой (реже – встречным откровением). «Чёрт побери, как я был невнимателен», – остается только ужасаться. Это так обидно – знать, что ты муж, объевшийся груш, от которых у тебя происходит слепота, так же как у маленького Мука происходил слоновий нос, а у зазеркальной Алисы случались перебои с ростом.

Нет утешения, хотя он замечал, разумеется, всё, что можно было заметить, но можно и не заметить. Если бы оказалось, что она была неверна ему вчера, он бы снова вспомнил, что заметил, ибо такова функция памяти – вспоминать то, что известно, чему уже дано истолкование. И это не его вина. И не вина вообще, ибо есть такой уговор – не принимать в библиотеки инвективы против рогатых, слепых мужей, и против жен, неверных и любых.

9.

Кинопроба «Луи в роли Карла» принесла Луи много всего, но, в частности, отчетливое ощущение воротника, который удушливо сходится на шее, ибо не бывать двум Карлам у Бургундии. Изабелла думала о нем теперь посредством слова «бедненький», которое дилинькало на той же ноте, что «дурачок», хотя последствия для телесности Луи у них выходили совсем уж разные.

Далее. «Сколько раз входил ты к жене ближнего своего? Пятьдесят восемь», – зачем-то соврал Луи и тут же поправился: «Вообще-то шестьдесят два, но как зашел, бывало, так и вышел.» Тот, кто сидит по ту сторону клети в исповедальне, сконфуженно: «Хорошо, сын мой, главное, что вышел, сын мой.» Кому ещё поведал Луи о своём прелюбодеянии? Никому. Кому Изабелла? Как ни странно, тоже никому. Кому кровать, простыни, подушка, тазик? В докриминалистические времена вещам не было разрешено ничего, кроме, быть может, скупого казенного отчета перед начальником административно-хозяйственной части Страшного Суда.

Ещё дальше. Однажды Луи вообразил себе покаяние перед Карлом. «Сир, я её восхотел и возымел, а дурных мыслей при мне, сами знаете, нет, кроме потрахаться». Эта фривольность, в шестнадцать показавшаяся бы Луи похвальной, «незакомплексованной», теперь разочаровала его – даже самовлюбленных шутов, случается, воротит от собственных острот.

10.

Луи явился туда, как на работу в понедельник. Подтянутый, пустой, бритый, весь мыслями в воскресеньи. Изабелла уже дожидалась его, сидя в плетеном кресле. Было с избытком солнечно, как бывает только в апреле, место действия было залито прозрачной платиной, и мебель казалась обмазанной кое-где акациевым медом, который резво отливал янтарем, оливковым маслом и блестел желтым шелком. Они поприветствовали друг друга молча, потом Луи погладил её руку, приспустил рейтузы и сказал шёпотом: «У нас мало времени».

– Послушай, помнишь, как ты переписывал письма, которые писал мне Карл, во время крестового похода? – спросила Изабелла, тоже шёпотом. Она была серьёзна, словно от ответа на этот вопрос будет зависеть весь дальнейший ход событий – минет или как обычно.

– Помню, – сразу согласился Луи. Надо же какое совпадение! Он и сам куражился над этой биографической деталью часом раньше, когда в сотый раз привиделся барон Эстен, а потом подумалось, что он хоть и барон, а неграмотный, в то время как он, Луи, бессменно оформлял амурную корреспонденцию бургундского графа номер один, хоть и не был бароном, а теперь, вдобавок, обрел влажную благосклонность тогдашнего адресата. Как обычно, работал спасительный принцип компенсации, в соответствии с которым всё равно, чем гордиться, лишь бы чирей не воспалялся. – Так что с того?

– Я давно хотела спросить, но всё время откладывала. Скажи, ты тогда, давно, думал, что мы будем любовниками, или нет? – спросила Изабелла, и Луи был страшно удивлен, что это на неё вдруг нашло, восстанавливать мотивы, находить высохшие пунктиры связей между событиями. Наверное, прибытие Карла на неё так своеобразно подействовало.

– Если хочешь честно, в первый раз я об этом подумал, когда мы забирали тебя из замка Шиболет. Тогда так получилось, что ты была сверху и обломок копья или ветка, не помню, задрал твои юбки, первую-вторую-третью. А я стоял внизу, и я подумал, что у тебя красивые, стройные ноги, совсем без волос. А потом подумал, что ты их, наверное, бреешь или выщипываешь волоски пинцетом, а потом подумал то, о чём ты спрашивала. Можно сказать, что мы были любовниками с того дня, потому что тогда я впервые мысленно с тобой переспал. А когда переписывал письма – это было продолжение, я как бы сам их писал, хотя текст за меня сочинял сама знаешь кто. У мужчин незавидная роль, всё время желать женщин. Знаешь, если посчитать, со сколькими женщинами я действительно был в связи и со сколькими воображал, что в связи, то у вторых будет количественный перевес не менее чем тройной. Ты вот одна из немногих, кто побывал и среди тех, и среди этих.

– А третья категория, женщины твоего герцога? Ты про неё не сказал.

11.

То была содержательная беседа!

Изабелла сидела в кресле так: левая рука на чуть выпуклом животе, правая на правом бедре, правое подколенье покоится на подлокотнике кресла. Левая нога скинула туфельку и упирается в пол, как ей и положено. Роза стыдливо, а если точней, то бесконтрольно полураскрыта.

Платье Изабеллы расстегнуто от самого верха до самого низа. Две его серебристо-синие половинки откинуты на подлокотники (одна накрыта коленом) и свисают до земли, словно утратившие силу и упругость крылья герцогини эльфов, белое костлявое тело, причинные кудри, усталая грудь кажутся частями осиянного жестокими дневными софитами тела ночной человеко-бабочки.

Всё это красиво, но не вызывало бы волнения в крови даже самого легковоспламеняемого эротомана. Луи тоже был хорош – правая слегка опирается на спинку кресла, левая машинально прохаживается по недоумевающему члену, рейтузы приспущены, на голенях, далеко не убежишь.

А лицо – лицо живет тем, о чём так увлеченно шепчет Изабелла, а отнюдь не тем, что по сценарию, по логике порнофильма должно бы сейчас ходить ходуном. Луи стоит спиной к окну и заслоняет Изабелле свет. Она время от времени заводит голову назад, туда, где нет его живота, который дан ей трижды крупным планом, чтобы отхватить ослепительную солнечную пощечину – ей нравится так делать. Свет-тень. Инь-янь.

Редкий случай – всё, что происходит в комнате Изабеллы, по соображениям космической эстетики оптимально набросать пастелью или углем, поместив все значительные реплики в верхних углах, в околоплодных водах комиксовых бабл-гамов.

12.

– Слушай, может нам лучше вообще прекратить, пока Карл не уедет куда-нибудь снова?

– Милая Соль, я не выдержу. Я взорвусь. Меня разорвет изнутри.

– Никогда бы не подумала. Так ты что, совсем не боишься?

– Боюсь.

– Не кривляйся.

– Я не кривляюсь, я боюсь. Могу побожиться. А ты?

– Что я? Мне всё равно. Что он может со мной сделать? Побить? Никогда в жизни Карл не станет бить женщину, к которой равнодушен. Поедет по Соне с блядями? А что он, по-твоему, сейчас делает? Будет на меня зол, обидится, отправит в монастырь Сантьяго-де-Компостела? Пусть попробует. Зачем он, по-твоему, на мне женился? Молчишь? А я тебе скажу – чтобы никто не подумал, что он голубой. Или точнее так: чтобы все, кто уже подумали, после той истории с Людовиком, с Шиболетом, с женитьбой на девке, подумали, что, наверное, он не только голубой, раз предпочел династическому слиянию капиталов с раздельными спальнями такую разорительную свару из-за содержанки своего врага. Меня заебало, Лу, столько лет быть живым доказательством.

– Ты к нему несправедлива.

13.

Они говорили долго. Луи даже показалось, что так долго они не говорили никогда раньше, хотя представлялись и более мирные случаи болтать языком. В сущности, они говорили уже второй час. Луи ждал Карл, чтобы вместе погулять, и это не смешно. У Изабеллы тоже рисовалось благотворительное дельце – раздача хвороста озябшим, которые наверняка уже некультурно заплевали всю площадь Моримон, ожидая герцогской дармовщины. В общем, промедление было некстати, но пресыщения темой никак не наступало. Вот только голосовые связки болели от шёпота.

– У меня горло болит от шёпота, – созналась Изабелла.

– Тогда всё, – скоропостижно заключил Луи.

Он хотел сказать, что против природы не попрешь, но рейтузы всё-таки не натянул. Он соврал, конечно, потому что это было ещё не «всё». Изабелла переместилась на край кресла, вынула заколку из волос, волосы, Боже, как много серебристых, щекотно расплескались, Луи встал перед ней как лист перед травой, как Каменный Гость перед донной Анной, а победоносная ухмылка синьора Джакомо Казановы облупилась с его губ вместе с первым поцелуем Изабеллы, который его обновленные губы теперь не могли бы поймать и отдать назад, потому что теперь – не то, что в замке Шиболет – Изабелла была внизу, а он был вверху. И не было поблизости дородной Луны, а потому не на кого было переложить ответственность за свою похоть, которая может и была ещё не похотью, но уже давно не тем «желанием», которым затыкают все сюжетные бреши писатели женских романов, просто Луи невыносимо захотелось трахаться, захотелось вот тут прямо сейчас аннигилировать до антиматерии любви, последние брызги которой растворятся в эфирном потопе сигналов удовольствия, захотелось стремиться вперед, по направлению к Изабелле, свернуться шебутным микроголовастиком, обернуться тем семенем, которое подарит Изабелле сына, Карлу пасынка, а ему самому – бессмертие, ибо следующие девять месяцев младенец будет его, Луи, наместником в уютном мирке с теплым климатом, в Изабелле, а всю оставшуюся жизнь будет благословлять своё пренатальное княжение, смеяться в точности как Луи, озадаченно скрести затылок, как он, и в точности как он поводить головой, уложив перед зеркалом волосы, а потом, когда-нибудь, он сделает то же самое, что Луи сейчас, и Луи станет дважды бессмертен, трижды бессмертен и так на века, на века.

Терпеть ласковые слюнки и невнятные тычки языка, а Луи не был обрезан, было уже невыносимо, как невыносимо совестливо мочить ноги, прогуливаясь по кромке пляжа, и ощущать одними только стопами морскую прохладу, как невыносимо тосковать по прохладному аквамарину в стране Пуритании, сделавши из брюк бермуды, тосковать и не плавать только потому, что у тебя нет купального костюма. Луи сбросил ковы оцепенения и решительно, почти уже грубо, отстранил Изабеллу, отстранил её губы, встал на колени и, так как подаваться вперед было уже некуда, мешало кресло, навернул её на себя со всей возможной галантностью и проникновенностью. Их глаза встретились, причем глаза Изабеллы были, они были полны слез. Луи не обольщался по этому поводу, что это, мол, от переизбытка чувств. За тридцать семь лет он помнил что-то около шестидесяти семи минетов (любопытно, что до тридцати ему хватало ума вести подобие бухгалтерии, а остальное он посчитал «по среднему») и он понимал, что чувства, даже если они есть, то совершенно здесь не при чем. Просто им, ей, тяжело дышать с таким кляпом во рту, от этого у некоторых происходит насморк, а у некоторых из этих некоторых происходят слезы, бедная моя девочка, бедная моя де-держись, милая, я сейчас, а Изабелла послушалась, обхватила его за шею как только может обезьяний детеныш, так крепко, будто пульсация его крови и есть та сила, что закроет перед ней ворота Ада и распахнет ворота Рая, или хотя бы Чистилища и что в биениях его бедренных костей о разваливающееся, мамочки родные, кресло, есть, наверное, смысл, который, если тесней прижаться к его лицу грудью, то перейдет, перебросится и на неё, как брюшной тиф, как пожар, как вибрация большого, размером с полвселенной, барабана.

– Монсеньор Луи, герцог Карл велели Вам передать, чтобы Вы их догоняли. Они выехали, не дождавшись Вас.

– Луиза, ты?! Какая блядь оставила дверь незапертой?!

Но это было уже всё равно. Луи поднялся, отер липкую, горячую ладонь о синий подол платья Изабеллы и, не глядя никуда, натянул рейтузы. Он чувствовал себя так, будто его, словно приснопамятную ромашку, ненароком переломили пополам.

14.

Луи был свободным человеком свободного герцогства. Не будучи потомственным дворянином, он был лишен повышенной чувствительности к понятиям серважа и вассального долга. Поэтому Луи в любую неуютную ночь последних дней апреля мог взнуздать коня и уехать прочь. Например, во Францию, к христианнейшему королю Людовику, обожающему перебежчиков, ибо они, как не знал, но чувствовал король, своей суетливой подвижностью гарантированно задвигают тепловую смерть Вселенной за границы рационально мыслимого будущего.

Но, увы, политическая конъюнктура во Франции чересчур неустойчива и легкомысленна. Сегодня ты перебежчик и тем спасаешь Pax Gallica <букв. Галльский (т.е. Французский) Мир (лат.). Построено по аналогии с римским термином Pax Romana.>, завтра уже мажордом или коннетабль, но вот послезавтра ты останавливаешься, обрастаешь семьей, становишься индифферентен мирозданию и тебя жрет с потрохами новая порция интриганов, бегущих ко французскому двору изо всех иных палестин.

Луи мог уехать в Италию к надменным дожам и патрициям. В Италии, впрочем, не любят перебежчиков, потому что не проникли ещё столь глубоко в космогонию, как Людовик. Но зато там любят тираноборцев. «Зато…» – Луи цокнул языком. А ему-то что с этого? Он, Луи, не тираноборец. Значит, Италия не подходит.

Так, дальше у нас Священная Римская империя германской нации. Немцев Луи уважал за латентную и тем более пикантную развратность, но не любил за то, что, зачастую не находя себе исчерпывающей сатисфакции, последняя охотно переодевается в белые плащи меченосного пуризма. И потом всякие Мартины вместо того, чтобы умело подпоить глянувшегося мужика и отсосать у него, разомлевшего и благосклонного, становятся сплошь оловянными.

Луи хитро скосил глаза на городской ров и попытался вообразить себе сцену совращения Карла. Нет, герцог, пожалуй, столько не пьет. Тоже немчура наполовину. Или, скорее, удвоенная немчура. Потому что Карл и развратен, и крестоносен по-своему.

Так, ещё Англия и Испания. Испанцы – те же немцы, только наоборот. А англичане…

Англичане устраивали Луи со всех сторон. Бедные, флегматичные, благородные, нейтральные и безбожные.

Но англичан Луи тоже выбраковал. Просто так.

Вульгарное пространство бегства было исчерпано, и не стоило оригинальничать, припоминая всех суверенов наподобие герцога Анжуйского или там Гранадское королевство, швейцарские кантоны и датско-польскую химеру под водительством шляхетной династии Фортинбрасов. Турок, венгров, Орду, гипербореев и песиголовцев Луи тоже обошел своим вниманием, ибо не хотел быть съеденным на таможне оголодавшими троглодитами.

Есть ещё монастыри. А что? Стать добропорядочным кармелитом, петь хвалу Создателю, ходить с кружкой для подаяний, выписывать индульгенции.

Луи остановил коня – так ему понравилась в первую секунду эта идея. Но спустя минуту он вновь наподдал гнедому по бокам – мираж рассеялся. Нет, монастырь – это тоже трусливое, позорное бегство. Тем более позорное, что на сто один процент спасет его от мести Карла. Если на венгерской границе его, Луи, ещё могут настигнуть ассассины или медноязыкая змея, сплетенная Жануарием из волос Изабеллы, то в монастыре – нет. Герцог не пошлет никого и ничего, ибо будет знать – Луи погребен заживо.

Конная прогулка Луи – первая в его жизни конная прогулка, которую он совершал как таковую, то есть без каких бы то ни было зримых целей – подошла к концу. Луи полностью объехал Дижон и остановился перед воротами, через которые не так давно герцог вернулся с победой. Перед воротами, которые он, Луи, покинул беспрепятственно два часа назад. Да, вовсе не обязательно бежать из Дижона неуютной ночью. Можно и при свете дня, прямо сейчас.

Туда? – Луи бросил взгляд на приветливо распахнутую пасть Дижона. Или туда? – взгляд Луи сэкономил, ибо и так отчетливо представлял себе тракт, приводящий со временем в Кале.

Нет. Лучше всего туда – пожирать с хвоста уже описанную единожды кривую окружность вокруг города. В конце концов, он многое не досмотрел. Там ведь есть ещё достопримечательности. Вот, например, можно съездить на берег Сюзоны. Или на холм Святого Бенигния.

Лучше на холм. Ниспослал ведь некто Мартину на Общественных Полях грифель как руководство к действию?

15.

На Общественных Полях было пустынно, как в балде у Луи. Он неуютно поежился, озирая исподлобья окрестности, и сошел с коня. Всё равно эти, с копытами, на холм Святого Бенигния могут заезжать только три дня в году.

У самого подножия холма была вырыта свежая яма. Кто-то совсем с ума сошел. Что, искал золотые кости Морхульта? Надо будет сказать Карлу, чтобы…

Резкий, почти сразу пресекшийся свист в два пальца Луи обернуться не заставил. Он и так знал, кто там, за спиной. Так мастерски не умеет свистеть только Карл.

Пока герцог пересекал вытоптанное поле, Луи успел подойти к краю ямы и заглянуть внутрь. Там покоились сломанный черен лопаты, заступ и обрывок веревки. Такая себе геральдика.

«Вот здесь сразу видно, что я не дворянин», – незаслуженно презирая свою тусклую звезду, ядно процедил Луи, сплевывая вниз. Черная смерть никак не наступала, и теперь Луи окончательно понял, что ей уже не наступить никогда. И, поскольку Карл был уже совсем рядом, промолчал: «Вот Мартину досталось прекрасное знамение. А мне – какая-то мусорная дыра.».

16.

– Луи, я должен тебя арестовать, – начал Карл, не здороваясь, зато улыбаясь. – Ты теперь государственный изменник.

– Ну наконец-то, – вздохнул Луи, отступая от края ямы и поворачиваясь к герцогу.

– Понимаешь, Луи, – продолжал Карл, – тут от Людовика пришло письмо, где, между прочим, написано, что твой Эстен прокололся. Пошел закладывать в один парижский кабак что бы ты думал?..

– Дароносицу, – равнодушно пожал плечами Луи. Ясно ведь и так, что теперь ни к чему отбрехиваться.

– Да. А туда как раз зашли Христа ради два перехожих вроде бы монаха. Так вот Эстен, добрая душа, отдал им эту дароносицу задаром. Ну, они оказались из монастыря святой Хродехильды и на него донесли какому-то святейшеству, а тот Людовику. А знаешь, что больше всего любит Людовик?

– Деньги.

– Ну деньги все любят, а Людовик любит ещё и молиться.

– Деньгам? – не удержался Луи.

Карл посмотрел на Луи с одобрением.

– В основном всё-таки Богу. Поэтому Людовик рассвирепел не на шутку и Эстен честно признался, откуда у него дароносица. Он её, дескать, у тебя выиграл в карты.

– В зайца, а не в карты, – с вызовом возразил Луи.

– Не понял? – Карл действительно не понял.

Луи вздохнул.

– Ну, я же когда с Эстеном по твоему поручению дружился, я на неё и поспорил. Что, дескать, никакого алмазного зайца под Азенкуром нет. Поспорил и проспорил.

Карл только махнул рукой.

– Это мелочи. Главное, что, как сам понимаешь, ты, Луи, не трахал жену своего герцога. Ты просто утаил в прошлом году от своего герцога вещь государственной важности. Значит, ты государственный изменник. И если даже я мог бы простить тебя как друга, Бургундия тебя простить не может. Потому что Людовик решил уцепиться за эту чашку двумя руками. И теперь, похоже, всё идет к новой войне.

Карл замолчал и, когда Луи уже хотел сам ввернуть что-нибудь наподобие «Извини, я не хотел» или «Кому война, кому мать родна», герцог сказал севшим, чужим голосом:

– И у тебя, Луи, теперь есть ровно два выхода.

«Странно, вроде бы один», – подумал Луи.

– Ты можешь оказать сопротивление аресту и тогда мы сойдёмся на мечах здесь и сейчас. Либо ты подчинишься, будешь осужден и повешен.

– Сволочь ты, Карл, и говенный искуситель, – Луи казалось, что он думает, но на самом деле он говорил в полный голос. – Если я приму твой вызов, ты зарубишь меня как ребенка, потому что после гибели капитана Брийо ты стал Первым Мечом Бургундии, и ты это знаешь. Если же я не приму вызов, я поведу себя как последний трус, хотя крысой никогда не был и уже не буду.

– Убил же Давид Голиафа. Может, и тебе повезет.

– И в этом ты тоже сволочь. Потому что если я убью тебя, меня возненавидит вся Бургундия, все Коммины и все Изабеллы мира.

– Правда? – Карлу ещё никто не делал таких безыскусных, бьющих наотмашь комплиментов.

– Правда-правда, – криво усмехнулся Луи. – А горше всех будет рыдать Мартин.

17.

Шел снег, когда его казнили. Луи думал о картонных коробочках. Для леденцов. А от них плавно перешел к коробкам из дерева. Для человеков. К тому, что они скорее шубы для покойников, а совсем не костюмы. Гроб, вопреки расхожему ярлыку, не деревянный костюм, который нужен «для выхода» или чтобы прикрыть наготу. Если это и предмет одежды, то такой, что защищает от холода, которым пропитана земля. Пропитана зимой. Пропитана летом.

Этот холод – озорная, кривая, издевательская гримаса, которую корчит мама-почва тому, что из неё произрастает. Вот этой цветущей яблоне, например, до кружевной ветви которой легко дотянуться незаточенными ножницами среднего и указательного пальцев, если подойти к самому краю дощатого помоста и правильно изогнуться вопросительным знаком. Но Луи не стал. Он чуждался любования цветущим деревом перед смертью (см. ниже), как чуждался бы харакири, если бы знал, что это такое.

Между тем, снег действительно падал. То была не метафора – мол, лепестки облетают будто снежинки. И не конфуз с приветом из приключенческого жанра. Мол, нагой (так и подмывает, «голый») в начале сцены Робинзон Крузо рассовал сухари, которые, без сомнения, пригодятся в грядущем солипсическом хозяйстве, по карманам, которых не было, по этаким кенгурячьим карманам. То был мокрый, объективно-синоптический снег, какого много. И Луи ловил его губами, втайне надеясь, что такая неприятная приятность есть знамение.

Снег в начале мая – это подлый апперкот с точки зрения виллана. Для дам – предлог вне очереди окунуться в обильно унафталиненные меха. Для Луи, как уже сказано – знамение. А для прочих зрителей, пришедших заради поглазеть как на работу – просто наполовину твердая холодная вода, которая сыплется с неба.

Занимая места, кто сидячие, а кто так, все, даже Карл, были уверены, что всё кончится хорошо. С одним, правда, уточнением – в конечном итоге. Что в конечном, самом последнем итоге наступит долгожданный, выстраданный поэзией и теологией хэппи-энд.

Не то чтобы Луи не казнят. Не то чтобы вдруг, растолкав тучи, с неба упадут крепче-крепкого веревки и по ним – вжик! – на площадь Моримон спустятся мужчины в черных масках и отобьют казнимого у оторопевших палачей, один из которых получит по морде, да-да, а другого лягнут коленкой распоясавшегося Буратино прямо в пах. А затем все они споро погрузятся на воздушную колесницу и Луи, наскоро сотворив о ладонь воздушный поцелуй, отошлет его бледному Карлу (втайне болеющему за успех похищения) в мокрых объятиях своего герцогского кресла, а Изабеллу, мельком, стоя вполоборота на подножке, окатит презрительной прохладцей несказанного «увы!» перед тем, как навсегда отправиться в страну, где он будет царем-батюшкой, сёгуном или, если угодно, спасенным летчиком.

Нет. Это был бы хэппи-энд, сработанный из калифорнийской фанеры. Те же, кто пришли в то утро на казнь Луи, надеялись на другое. На настоящую благость. На ту милость Господню, в которой так страшно усомниться. Проблема была понятна всем. Ибо если не через повешение, так через пневмонию с ней придется столкнуться даже добренькому ручному хомячку. А потому, надеясь за Луи, все, конечно, надеялись за себя.

«Господь не даст его в обиду!» – грея руки дыханием, шептала горничная одной госпожи, которую Луи некогда осчастливил тем, что не обрюхатил. И её товарки были с ней согласны.

Конечно, если бы Луи казнили не за государственную измену, а за убийство или за какое-нибудь скатологическое растление, настроения, несмотря на всё вышеперечисленное, были бы иными. А так – подумаешь, государственная измена! Без пяти минут мученик. Без десяти минут Тристан.

Словом, Луи жалели.

18.

Палачей было двое. Один, стриженный под молодого Цезаря (Гая Юлия) герольд, должен был умертвить Луи de jure, огласив приговор.

Другой – то же самое, но de facto, выбив скамью из-под ног Луи, обутых в ладные востроносые туфли, некогда бывшие тесными Карлу и оттого пожалованные казнимому во времена доброй-предоброй дружбы.

Эти бездельные двое фланировали пока рядом с Луи, выставленным на обозрение, словно раритетная фарфоровая ваза, которую сейчас показательно огреют кувалдой. Просто прохаживались по эшафоту, ибо топ-топ на него с обычным скрипом каждой придавленной обреченной стопой ступени уже был позади, а сама казнь – ещё впереди. На предмет же поведения в минуты между тем и этим в специальной литературе рецептов не сыскалось. Впрочем, как и на предмет междуцарствий. Жаль. Торжественность таких пауз ощущается и требует украсить себя жестом, игрой желваками или изломом брови, а может и художественным свистом.

Ждали одного. Когда герцог Карл усидится в своём кресле и даст знак зажатой в кулаке перчаткой, сшитой, кстати, из той же материи, какая обычно идет на театральные занавеси.

И довольно скоро дождались.

– Этот человек приговаривается к повешению законом Божеским и людским, а также волею герцога, – с места в карьер пустился герольд, – …ибо свершил он государственную измену…

«Аминь» – смолчал Луи. Ему было зябко и как-то леностно. Пожалуй, кладбищенской торжественности момента он не ощущал вовсе. Так временами не ощущаешь себя фаллосом праздника на собственном дне рождения, так не чувствуешь легкокрылого присутствия за правым плечом в День своего Ангела. Не чувствуешь, пожалуй, оттого, что в глубине слова «взаправду» уже давно и крепко уверен в том, что всё так, всё правильно. Так, как и должно быть.

– …Каковое повешение прямо сейчас и состоится, – докатился-таки, дорокотал до конца тираду герольд и уставился на Карла, угнездившегося, как то приличествует птицам высокого полета и не можется дирижерам, на самой верхотуре.

Луи прошелся, словно тряпка для влажной уборки, по людским макушкам ничего определенного не выражающим взглядом. Собрал, так сказать, пыль.

Сообразив, что сейчас снова-таки его ход, Карл посмотрел на Изабеллу. В то утро она удивительно смахивала на фаянсовую свинью-копилку. Тем, например, что вся её расписная, оптическая видимость блекла в сравнении с тем, что сохранялось нетронутым внутри, в полом пищеводе её естества, невозбранным, целомудренным и невидимым. Сохранялось до исповеди или до откровения в новом алькове с новым Луи. Посмотрел, не высмотрел ничего, взмахнул перчаткой. Дескать, добавить нечего.

Луи украдкой полоснул взглядом по профилю герольда. «Что, уже?» Он отлично знал этого придурка. Сей глас правосудия вдохновенными вечерами кропал эссе о назначении мирской любви (термин господина герольда), каковая не должна осваивать фрикционный ритм и принимать порноформы любви плотской. В первую очередь из соображений демографических, поскольку если посмотреть, сколько… и так далее.

Господин герольд был страстным, но невезучим игроком в фанты. А ещё – тайным воздыхателем одной конопатой фройляйн, которую он стеснялся даже попросить о том, что Луи всегда выдавали без очереди. Ну да ладно.

– Ты имеешь право на последнее желание, – получилось громко и с расстановкой.

Толпа, как и положено ей, зашепталась. Это уж как всегда. Когда какому-нибудь сорвиголове, который отличился в бою, герцог предлагает самому выбрать себе награду, то и пехота, и конница, и, кажется, даже мулы обоза до изнеможения базарят о том, что попросили бы у Карла, если бы сами были героями. Безгрешно онанируют, впустую растопырив все щупы удовольствия.

Кто думает о малю-ю-сеньком лене с садиком и прудом, полном карпов. Кто о перстне с руки герцога, который будет так славно завещать старшему сыну при большом стечении остальных потомков (один лишь Силезио Орсини думал, что выкинет перстень в море, что твой фульский король, в день, когда представится Джакопо). Кто о подвязке с ноги Изабеллы, которую хоть может и дадут, но просить всё равно нельзя. Примеряются, то и дело всерьез одергивая самих себя, что главное в таких делах, как губозакатайство по чужому поводу – это не хватить лишку, не зайти туда, где фантазия превращается в бред, в домино имбецила. Но что любопытно! Когда герцог предлагает кому-то смерть, а в придачу к ней недолгую вольницу последнего желания, или, точнее, последнего исполненного желания, происходит то же самое. Все, и даже анти-аэродинамические химеры с фриза собора, того, что в снежной дымке вон там, между ветвей яблони, примеряют происходящее на себя. Что б я выбрал, если бы выбирал, не приведи Господь? Между тем интересно, что выбрали бы химеры.

Выбирал и Луи. Чашку горячих сливок? Не успеют перевариться – не надо. Герцогского прощения? Ещё не хватало, но, главное, никто вроде бы не обижался. Поцелуй Изабеллы? Нет, вот это уже непотребство, ей-Богу. Держать слово перед всеми? Ну нет… этот род сценического искусства Луи, бургунд без капли русской крови, красной словно смерть на миру, недолюбливал.

И тут ворота его мыслильни настежь распахнулись и приняли кортеж из всяких там тайных желаний постэдиповой давности, до этого утра обретавшихся в бессознательных подвалах. Кортеж, во главе которого следовал… во главе которого следовал…

Луи сделал знак герольду. Тот сделал лицом испытующее «Ну и?» Народ разочаровано смолк – Луи выбрал значительно быстрее, чем каждый из зрителей. А Луи сказал:

– Хочу, чтобы герцог Бургундский пожаловал мне дворянский титул.

19.

Между волей-к-власти и волей-к-силе существует и, неприрученная, орудует ещё одна – воля-к-титулу, которую прошляпила дотошная немчура. И в карманном справочнике психотерапевта ей сыскалось бы место – перед клептоманией и нарциссизмом.

Выслушав Луи и скоро настигший слова Луи рокот толпы, герольд стал желто-сер с лица, словно бы лежалый лоскут, отодранный с лодыжки египетской мумии. Чего-чего? Дворянский титул? А он, простофиля, мысленно приосанившись, уже нес Луи стакан горячих сливок с медом, вежливый, участливый. И ещё чуть снисходительный, что твой garcon de cafe <официант (франц.).> или colporteur <разносчик (франц.).> в предвкушении щедрых чаевых.

Что ж выходит? Вместо стакана с молоком изволь теперь разместить на подносе дворянскую грамоту? Но Карл, на которого герольд, ища спасения, бросил отчаянный, потерянный взгляд, похоже, плевать хотел на его затруднения.

Герцог медленно встал со своего суфлерского кресла, затолкал судьбоносную перчатку за пояс и направился в эпицентр оказии.

Решительно и быстро он взошел на эшафот, вплотную приблизился к Луи, которого иные звали нахалом, а иные душкой, приблизил губы к уху Луи, причем так, что последнего обдало сенным ароматом крапивы двудомной, исходившей от кудрей Карла, которые, ничего не попишешь, стали уже помаленьку редеть, и шёпотом спросил:

– Я не ослышался?

– Нет, – тем же будничным шёпотом ответил Луи.

– Так ты хочешь стать бароном?

– Нет, с меня довольно и маркиза.

– Значит, будешь маркизом, – одним махом окончил торги Карл и о Боже что это он делает зачем это герцог Луи был у неё в гостях два раза а я не услышала что он сказал что ж это творится в тех самых зеленых рейтузах а он неблагодарный его жену он ты видел ну блин не каждый день может и правду говорят что брехня эти знатные баре все такие он того как в Писании та то не то то когда Иуда целовал а тут вроде наоборот в смысле тут вообще не то и я ещё тогда подумала что на месте герцога я бы это давно сразу после Льежа сделала а не ждала бы до самого мая и главное зачем ой девочки в первый раз такое вижу и я и я и я… герцог возложил озябшие руки на плечи Луи и, чинно вторгшись в пространство чужого лица, поцеловал Луи в лоб, промахнувшись, конечно, мимо его геометрического, а также тантрического центров, но всё равно, всё равно.

– Я жалую этому человеку титул маркиза и замок Шиболет, – провозвестил Карл.

В противовес обвалившейся на мир ископаемой, доптеродактилевой тишине ахнула Изабелла. Но её никто не почтил вниманием. Даже Луи и Карл. Которые, хоть и были далеко, хоть и не слышали, но могли бы, блядь, догадаться.

20.

Раз такое дело, первого палача пришлось тут же на месте уволить, а виселицу упразднить.

Любителям рыть сыру землицу в поисках мандрагоры и иных материальных трансмутантов висельницкой спермы на этот раз поживы не будет. Не будет, ибо Луи, который теперь Луи де Шиболет, может быть умерщвлен одной лишь благородной сталью. А когда рубят голову, известно, кончают только палачи, да и то не всякие. Впрочем, за заменой дело не стало. Барон де Раввисант тотчас же вызвался помочь своему герцогу, а заодно и его любимцу, всё равно любимцу Луи в деле умерщвления последнего. Благо оружие было при нём. «Как жопой чуял», – крякнул де Раввисант, который собирался заложить свою благородную сталь недурной ковки в одной там лавочке сразу по окончании действа и, чтобы не терять времени, прихватил её с собой.

У Раввисанта прямо-таки рука зудела поскорее взмахнуть своим сокровищем над головой Луи, ибо Раввисант, бедный как сова, подозревал, что это будет последний взмах его воинской радости, а после этим мечищем будем махать ростовщик, месье Тудандаль, перед носом у своих своенравных клиентов.

– Всё? Можно продолжать? – опасливо поинтересовался герольд, страшась, что Карл сейчас возьмет да и переставит по-новому запятые в двуострой чудотворной мантре «казнить-нельзя-помиловать». А потом посвежевший, новорожденный Луи возьмет да и открутит ему, герольду, голову в кулуарах какого-нибудь пьяного развеселья. На этой же неделе, или на следующей неделе. Или, что лучше, но тоже плохо, ославит его на пол-Дижона и главное, перед женщиной Которую Он Боготворит. От такого маркиза, который в вестибюле собственной казни заскучавши водит хиромантирующим пальцем по ладони и высматривает знакомые рожи в толпе, всего можно ожидать.

– Нет, ещё нельзя. Ещё нужна корзина, чтобы туда падала голова, – с авторитетным видом заявил Раввисант, который хоть и был нетерпелив, но благоговел перед чужой титулатурой всегда, даже когда она, как у Луи, разила недосохшими чернилами. Раввисант был убежден, что казни низкого пошиба отличает от казней, которые не ровен час вскочат на закорки истории, именно наличие корзины, в которую голова «будет падать» или не будет. Да и сами головы вместе с их содержимым делились в энциклопедии Раввисанта на те, что корзины достойны, и те, что нет. Кроме всего, мягкому сердцем Раввисанту хотелось сделать Луи приятное.

Когда послали за корзиной, герольду стало ещё тревожнее. Ему начало казаться, что истинно его, а не бодрого Луи, словно Пьеро, выставили на поругание и посмешище, чтобы он оттенял комедию своим озабоченным видом. Что вся эта казнь комедиозна и что об этом уже догадались проницательные все, в отличие от излишне буквального него. И что маячат там внизу угрюмые овалы только затем, чтобы из своих мясных блиндажей измываться над ним и его серьезностью. Сейчас принесут корзину, герцог улыбнется – а у него временами выходит так улыбнуться, чтобы у половины присутствующих екнуло сердце от глупой тоски и запредельной, смутной зависти живого к мертвому, а у половины внутри запахло свежими кренделями и зазвенело свадебными бубенцами. Причем чтобы спустя мгновение оказалось, что эти две половины присутствующих суть одна целая, полная половина, включающая и тех, и тех, ощущающих всё это одновременно. Вот так он улыбнется, потянет-потянет паузу и прольет свой баритон с высоты да в разверстые уши: «Ну что, господа, я тут подумал и решил, что нашему славному Луи придется, видать, ограничиться голодной ямой и покаянными молитвами. Не пристало доброму отцу казнить блудных чад, как говорится».

Но герольд, как то в обычае у мнительных и недалеких, ошибался. И одного взгляда на герцога достало бы, чтобы это понять. Луи, например, понимал, что на этот раз халявы не будет. Хоть и смотрел на Карла совсем не за этим.

Всё дело было в пароле этого мая, который первыми прочли на лбу Луи проницательные азенкурские твари, который был провозвещён Луи Эстеном д’Орв, который невзначай прощупал изнутри по методу Бройля и сам Луи и который, играючи, словно башковитый школяр «мама мыла раму» из букваря, прочел и Карл. Который позже всех ухватила в то утро и Изабелла. И тут же на радостях заплакала.

– Ну что, поехали, – Раввисант, едва читавший по складам, подбодрил герольда, не знавшего ни одной буквы, из каких складываются такие пароли, такие алфавиты кипу, а также и знамения, случайности, самоубийства, совпадения, непреодолимые влечения и роковые прогулки верхом. И другие узелки-на-память, навязанные сплошь на линии жизни и на линии смерти.

21.

Дальше Изабелла видела всё глазами ныряльщицы. Гидравлический стук крови в барабанных перепонках, слезы и сурьма, которой подведены глаза, поплывшая от слез. Эти три жидкие субстанции организовали Изабелле иллюзион погружения. Короче говоря, как Луи вальяжно подкатил к плахе, как он, пожалев свои славные рейтузы, которые безнадежно испортят грязь и мокрый снег, стал на колени, как он, откинув волосы, обнажил розовую, шерстистую изнанку шеи, как притерся щекой к грушевой колоде, Изабелла не видела. Ей очень хотелось, чтобы Карл повернулся к ней и убедился, что она плачет, что она не видит, но он этого не сделал. Может поэтому, из чувства протеста, к последнему акту в мире Изабеллы чуть распогодилось и вослед мокрому и безысходному октябрю наступил кристальный, пронзительный ноябрь, когда хорошо принимать постриг.

Луи проглотил прелый, сладковатый запах мокрой груши, из которой была вырезана плаха. Она впитала уже немало вражьей крови и будет впитывать ещё много, пока не превратится в этакий засохший тампакс, который, как и положено, выкинут. И ему подумалось, что та, которая придет за ним после того, как Раввисант полоснет своим разделочным мечом, наверняка примет образ давней мавританской танцовщицы из шкатулки, девушки с расставленными циркулем ногами.

Карл, кстати, тоже отчего-то вспомнит тот давний пожар в блудной бане и, право слово, не ожидавший от себя, синематографически заснявшего не одну военную компанию, такого малодушия, отведет глаза.

Вспотевшая мышка Раввисанта сверкнула в высоком замахе (ничуть не самурайском, а мясницком, поварском или даже ухарском топорином взлете в меру пьяной птичницы), сверкнула без него и не для него.

Отрубление головы напоминает торопливое откупоривание бутыли с розовым, теплым, шальным шампанским. Герольд облегчился вздохом, Раввисант чуть подался вперед, чтобы удостовериться, что голова попала в корзину. Народ подался к эшафоту, а затем, словно волна, откатился обратно, насытивши зрение и обоняние теплыми флюидами свежей мертвечины. Изабелла тихо-тихо утерла сопливый нос краем муфты.

22.

«Если хочешь, чтобы твой сад благоухал, зарой под каждым кустом голову врага», – напутствовал некий арабский садовод. Этот совет всплыл в мозгу у Карла сам, к случаю, и в то утро Карл, пожалуй, впервые вступил с невидимым нехристем в полемику, добавив ещё один повод считать его памятным. «Если хочешь, чтобы твой сад благоухал, зарой под каждым кустом голову друга», – молча продекламировал Карл и подал Изабелле руку. Всё, мол, пора, а то не поспеем к обеду. А она, обладательница крупной, костлявой, ледяной руки, думала о том, что в затухающих биениях красного фонтана…