Стать экологичным.

Глава 1. И могло бы так статься, что вы живете в эпоху массового вымирания.

Что там сейчас, собственно говоря, с экологией? Ответим сначала на этот вопрос. Когда я говорил разным людям, как будет называться данная глава, мне часто пеняли за слабость. И это верно: глава и правда какая-то мутная. Некоторые хотели, чтобы я сказал прямо: «Вы ЖИВЕТЕ в эпоху массового вымирания», — словно выражение «могло бы статься» означает, что на самом деле вы не живете в ней.

Реакция сама по себе интересна — такое понимание возможности в смысле отрицания. Оно имеет отношение к логическому «Закону» Исключенного Третьего. Он влияет на самые разные области жизни. Обычно при подсчете голосов правила требуют считать воздержавшихся в качестве тех, кто сказал «нет». Вы не можете проинтерпретировать отказ от подачи голоса как «может, да, а может, и нет». Мы живем в изъявительную эпоху, эпоху активного залога, когда текстовый процессор готов наказать вас зеленой волнистой линией за использование пассивного залога; небеса запретили нам использовать сослагательное наклонение, как в выражении «могло бы».

Неспособность находиться посередине — серьезная проблема для экологического мышления.

Также серьезной проблемой для экологического мышления является неспособность находиться в сослагательном наклонении. Неспособность быть в режиме «может». Всё должно быть либо белым, либо черным. Эта неспособность изымает из нашего опыта экологии нечто жизненно важное, от чего мы на самом деле не можем избавиться, а именно саму нерешительность, ощущение нереальности, искаженной или измененной реальности, ощущение жути, то есть какой-то мистики.

Ощущение не-вполне-реальности — это и есть ощущение, испытываемое при катастрофе. Если вы когда-нибудь попадали в аварию или хотя бы в ту минимальную катастрофу, которой является синдром смены часовых поясов, вам, наверное, понятно, что я имею в виду.

В самом деле, вымарывание «может» приводит также и к вымарыванию самого опыта. Если «вы ЖИВЕТЕ», значит, с вами что-то не так, раз вы не ощущаете, не чувствуете того, что было объявлено об экологии официально. Ведь всё должно быть совершенно прозрачным и очевидным. Мы должны передавать эту очевидность очевидным способом вроде подзатыльника. Фраза «И могло бы так статься, что вы…» включает в себя опыт. В определенном смысле она намного сильнее, чем просто утверждение. Ведь нельзя избавиться от самого себя. Вы можете соглашаться или не соглашаться с самыми разными вещами — и всё равно вы здесь, соглашаетесь или не соглашаетесь. Говоря словами великого феноменолога Бакару Банзая, «куда бы ты ни шел, там ты и есть»[6].

Фило-софия.

В истине есть что-то грубоватое и напористое, так же как и в философии. Философия — любовь к мудрости, а не мудрость как таковая. Но один из стилей философии состоит как раз в удалении части «филос». Слишком много философов, которых можно было бы упомянуть по этому поводу, и мне стыдно называть их по именам, но сам типаж вам знаком: это люди, которые знают, что они правы и что вы несете чушь, если не согласны с ними. Нет нужды говорить, что такой стиль мне совершенно чужд. Любовь означает, что вы не можете постичь возлюбленного, — и именно это вы ощущаете, именно это понимаете, когда кого-то или что-то любите. «Я не совсем понимаю, в чем тут дело… Мне просто нравится эта картина, и всё…».

В этой книге мы будем часто рассматривать опыт искусства, предлагающий нам образец такого сосуществования, какого экологическая этика и политика желают достичь между людьми и нелюдьми́. Но почему искусство вообще может стать таким образцом?

К концу XVIII века великий философ Иммануил Кант провел различие между вещами и веще-данными, о котором мы уже говорили. Одна из причин, по которой можно сказать, что между ними есть резкое различие, состоит, как доказывал Кант, в красоте, которую он исследовал как определенную форму опыта, то есть как некий момент, когда мы восклицаем: «Ничего себе, как красиво!» (я буду называть это опытом красоты). Дело в том, что красота дает нам фантастический, невозможный доступ к недоступным, ушедшим в себя, не до конца определенным качествам вещей, к их таинственной реальности.

Кант описал красоту как чувство непостижимости — именно по этой причине опыт красоты выходит за пределы понятия. Вы не поедаете картину с изображением яблока; вы не считаете ее хорошей в нравственном смысле; зато картина говорит вам нечто странное о яблоках как таковых. Красота не должна согласовываться с заранее заготовленными понятиями о «милом». Это чувство красоты — оно странное. Оно подобно ощущению, что у тебя есть мысль, когда на самом деле ее нет. В маркетинге пищевой индустрии есть одна категория, возникшая в два последних десятилетия, — ощущение рта (mouthfeel). Довольно мерзкое слово, обозначающее текстуру еды, то, как она взаимодействует с зубами, нёбом и языком. В определенном смысле кантовская красота — это ощущение мысли (thinkfeel). Это ощущение наличия идеи, а поскольку мы сторонники дуализма души и тела — как и Кант, — мы не можем не думать, что тут есть элемент психоза: идеи не должны звучать, так ведь? Но мы постоянно говорим о звуке той или иной идеи: это хорошо звучит. Возможно ли, что в бытовой фразе есть доля истины?

Немецкий философ Мартин Хайдеггер — фигура, ставшая спорной из-за того, что на определенном этапе своей карьеры он был членом нацистской партии. Эта темная туча — и правда позор, потому что многим она мешает отнестись к нему серьезно. Ведь Хайдеггер, нравится нам или нет, написал учебник о том, как следует мыслить в конце XX и в начале XXI века. Надеюсь, что смогу постепенно это доказать, а кроме того, я надеюсь показать, что нацизм Хайдеггера — это большая ошибка, что достаточно очевидно, но главное, что это ошибка и с точки зрения его собственной мысли.

Хайдеггер утверждает, что нет таких вещей, как истина и неистинность, которые были бы строго различены, подобно белому и черному. Вы всегда пребываете в истине. Вы всегда пребываете в каком-то более-менее низком разрешении, в jpeg-версии истины с низким dpi, то есть в какой-то общепринятой, публичной более-менее истине (этот удобный термин Стивена Колберта мы впервые использовали во введении). Я знаю, что аналогия с jpeg работает не вполне надежно. В самом деле, ни одна аналогия не может быть абсолютно надежной. Аналогия истины как чего-то более или менее пикселизированного и сама более или менее пикселизирована.

Красота также более-менее истинна. На самом деле, поскольку я не Кант, я буду говорить, что красота — это не ощущение мысли, а ощущение истины (truthfeel). Если вы хотите использовать термины, которые сегодня применяются учеными, можно сказать, что она истиноподобна. Теперь, если задуматься, станет ясно, что мы подошли к моменту, когда должны признать легкий поворот в нашей аргументации. Мы критиковали фактоиды, поскольку они нас путают, но почему они вообще способны путать? Дело в том, что мы почему-то не распознаем ложные вещи в качестве ложных. Отсюда следует, что нет тонкого или жесткого различия между истинным и ложным. В каком-то странном смысле все истинные утверждения более-менее истинны. Нет строго заданной точки или жесткой границы, на которой более-менее истинное становится на самом деле истинным. Все вещи всегда немного сикось-накось. Мы всегда прокладываем путь наощупь. Какие-то идеи звучат неплохо. Ощущение истины. «И могло бы так статься, что вы живете в эпоху массового вымирания».

Феномен антропоцена.

«Антропоцен» — название, которое дали геологическому периоду, в котором созданные человеком материалы образовали в земной коре отдельный слой: так, отдельную, совершенно очевидную страту сформировали всевозможные виды пластика, бетона и нуклеотидов. Сегодня начало антропоцена официально датируется 1945 годом. Это поразительный факт. Можете ли вы вспомнить какой-то другой геологический период, у которого была бы столь же точная дата его начала? И можете ли вы представить себе нечто более жуткое, чем понимание того, что живете в совершенно новом геологическом периоде, отмеченном тем, что люди стали геофизической силой планетарного масштаба?[7].

В истории Земли было пять массовых вымираний. Самое недавнее, уничтожившее динозавров, было вызвано астероидом. До него было массовое пермское вымирание, вызванное глобальным потеплением: оно уничтожило вообще почти все формы жизни. Подобные вымирания, если справиться о них в «Википедии», выглядят точками на хронологической линии, однако на самом деле они занимают продолжительное время, поэтому в тот момент, когда вымирание уже началось, заметить его очень сложно. Они подобны невидимым ядерным взрывам, растянувшимся на тысячелетия. Теперь наша очередь стать астероидом, поскольку вызванное нами глобальное потепление становится сегодня причиной шестого массового вымирания. Возможно, всё стало бы яснее, если бы мы перестали называть его «глобальным потеплением» (и тем более «изменением климата», поскольку это вообще очень слабое выражение) и начали называть его «массовым вымиранием», которое и является суммарным эффектом.

Может прозвучать странно, однако что-то в смутности того факта, что вы каким-то образом попали в антропоцен, ставший причиной шестого массового вымирания как события, происходящего ныне на планете Земля, — что-то в ней на самом деле является существенным и неотъемлемым для факта существования в такую эпоху. Точно так же можно сказать, что синдром смены часовых поясов говорит вам кое-что истинное о способе существования вещей. Когда вы приезжаете в какое-то далекое место, всё кажется немного жутковатым, то есть странным, но знакомым, знакомо странным — и вместе с тем странно знакомым. Выключатель на стене кажется немного ближе, чем обычно, и он вроде как расположен чуть-чуть не там, где следовало бы. Кровать подозрительно тонкая, да и подушка не совсем та, к какой вы привыкли, — это я, кстати, описываю свои ощущения от поездок в Норвегию. Зимой день начинается около десяти утра. В девять часов утра еще совершенно темно. День уже наступил, но не тот, к которому вы привыкли.

Термин, которым Хайдеггер обозначал то, как такие выключатели смотрят на вас, подобно неприметным героям экспрессионистского полотна, — «vorhanden», то есть «наличное». Обычно, когда вы сосредоточены на своих задачах, вещи в каком-то смысле исчезают. Выключатель — просто часть дневного ритуала, вы щелкаете им, вам надо вскипятить чайник, чтобы сделать кофе, то есть вы, другими словами, просто возитесь на кухне в первых лучах утренней более-менее истинности. Вещи вроде как исчезают — они просто тут; они не высовываются. Не то чтобы они совсем не существовали. Они просто не такие странные, теперь они — те версии самих себя, которые меньше давят своей очевидностью. Это качество вещей, которые вроде бы просто вокруг нас, а мы не обращаем на них особого внимания, указывает нам на способ их существования: вещи не существуют в постоянном непосредственном присутствии. Они представляются существующими лишь тогда, когда ломаются, когда становятся иными версиями вещей, к которым мы привыкли. Соответственно, вы занимаетесь своими делами в норвежском отеле, идете спать, а когда просыпаетесь, всё снова выглядит нормальным, и, собственно, именно так на самом деле и существуют вещи; они, как говорит Хайдеггер, zuhanden, то есть подручны или сподручны[8]. Они у вас в руках, как в выражении «взять что-то в свои руки». Есть еще довольно забавная английская его версия: «Держи свои волосы на голове» («Keep your hair on!»), то есть «не кипятись» (предполагается, хотя на это и не обращают внимания, что ты носишь парик…).

Вещи наличны для нас, когда они выпячиваются, когда ломаются. Вот вы бежите по супермаркету, почти все покупки уже сделаны, но тут можно поскользнуться на полу (кто-то слишком хорошо его отполировал). Когда вы поскользнулись и неловко ткнулись в пол, вы впервые замечаете его, его цвет, узор, то, из чего он сделан, даже если он всё это время, пока вы набирали товары, поддерживал вас. Быть наличным, присутствовать — модус, производный от просто «бывания», а это, по Хайдеггеру, означает, что бытие — не наличие, и потому он называет свою философию деконструкцией или деструкцией[9]. Он занимался деструкцией метафизики наличия, которая утверждает, что некоторые вещи реальнее других, причем реальнее они потому, что постоянно наличны.

Норма для одних, катастрофа для других.

Подобная нормализация не противоречит истине — такое бывает, и, возможно, она имеет какое-то отношение ко сну в каком-то определенном месте. Но в том ли дело, что существование вещей в качестве подручных, zuhanden, и есть нормальное положение вещей? Объектно-ориентированная онтология доказывает, что подручность вещей — всего лишь верхушка чего-то намного более глубокого и странного. Существует некое мистичное расхождение между подручностью и наличием. Разные вещи случаются, и мы не обращаем на них особого внимания (подручность), однако иногда те же самые вещи кажутся непривычными, когда ломаются (наличие). Причина в том, что сами по себе вещи совершенно и всецело неуловимы — то есть они, как говорится, несводимы. Ничто не может получить полный доступ к вещам, включая и сами эти вещи. Вы можете щелкнуть выключателем, лизнуть его, проигнорировать его, подумать о нем, расплавить его, разогнать его протоны в ускорителе частиц, написать о нем стихотворение, медитировать о нем до тех пор, пока не станете Буддой. Но всё это не сможет исчерпать реальность выключателя. Выключатель и сам может стать разумным, обрести дар речи и отправиться на ток-шоу. Но сказанное им на ток-шоу будет не собственно выключателем, а только его автобиографией. «Да, я попал в руки этому парню-философу, у него был синдром смены часовых поясов, и это было и правда странно… Рождение мое было трудным».

Даже выключатель, попади он на шоу Опры Уинфри, мог бы сказать нечто вроде того, что Дэвид Бирн поет в своей песне «Once in a Lifetime»: «Это не мой прекрасный дом…»[10] Причина в том, что вещи таинственны в радикальном, совершенно неизбывном смысле слова. Английское слово «таинственный» («mysterious») происходит от греческого «muein», то есть «не размыкать уст». Вещи неизречимы. Вы обнаруживаете подобный аспект вещей, если каким-то образом чувствуете эту не-ощутимость, например в опыте красоты, или, как говорит Китс, ощущаете ощущение того, что не ощущаешь[11]. Так что неуверенное, пробное сослагательное наклонение — «и могло бы так статься, что вы живете» — не просто временный сбой: это определенно феномен, который встречается не только у одушевленных существ, не говоря уж о сознательных или тем более людях. Он в каком-то смысле повсюду, поскольку бытие — не наличие.

Кант показал, что есть разница между реальным и реальностью. В некотором роде она подобна различию между нотной записью — кучей точек и линий на странице — и «реализацией» нот, создаваемой музыкантом и публикой, пришедшей на концерт. Реальность, если угодно, — ощущение того, что нечто реально: музыка есть то, что она есть; например, есть скрипичная соната Баха, и она отличается от какой-нибудь электронной танцевальной музыки, однако она на самом деле не «существует», пока вы не сыграете ее или не услышите.

Кант предполагает, что таким «реализатором» является «трансцендентальный субъект», то есть довольно абстрактная универсальная сущность, которая отличается от меня, маленького человека, но при этом, судя по всему, тащится за мной, как невидимый воздушный шарик, «полагая» вещи в качестве больших и малых, быстрых или медленных (и шарик довольно скучный, поскольку отвечает лишь за протяженность в пространстве и времени). После Канта был выдвинут ряд других кандидатов на роль «реализатора». Гегель доказывает, что им является то, что он называет Духом, то есть величественная поступь самой истории западного человечества. Маркс утверждает, что это экономические отношения между людьми: конечно, картофель существует, однако он на самом деле не существует, пока я не накопал картошки и не сделал из нее чипсы. Ницше заявляет, что это «воля к власти»: вещи реальны, ведь вы говорите, что они реальны, а поскольку у вас в руках ружье, я спорить не собираюсь.

Тогда как Хайдеггер утверждает, что речь идет о таинственной сущности под названием Dasein. По-немецки слово означает «бытие здесь», и это значение специально сделано довольно смутным. Хайдеггер полагает, что более специфические вещи (такие, как «субъект» Канта, само понятие человека или же «экономических отношений») представляют собой «модусы» Dasein, что-то вроде ключей, отмечаемых на нотной записи. Древняя Месопотамия — это Dasein в тональности агрокультурной «цивилизации», тогда как аборигены — это Dasein в тональности палеолитических охотников и собирателей. Люди не «обладают» Dasein, поскольку Dasein производит или реализует человека, точно так же как скрипач реализует сонату Баха. И хотя ничто не указывает на то, что Dasein может быть только человеческим, именно это опрометчиво утверждает Хайдеггер. Dasein не вполне здесь, он непостоянен, подобно мерцающему свету фонарика. Однако, по Хайдеггеру, он бывает только человеческим, и немецкий мерцающий фонарик намного аутентичнее других видов такого фонарика. Разумеется, это не имеет никакого смысла, причем в категориях самого же Хайдеггера. Именно это доказывает ООО. Денацификация Хайдеггера не означает, что его надо игнорировать или обходить стороной. Она на самом деле означает, что надо быть бо´льшим хайдеггерианцем, чем сам Хайдеггер.

Так что, если ощущение истины красоты и говорит вам нечто истинное о чем угодно, — а что угодно в ООО как раз и называется объектом, причем объекты такого рода строго отличаются от объективированных вещей, поскольку они таинственны по самой своей сущности, — ощущение истины говорит именно то, что вещи открыты. Также опыт красоты говорит вам, что эта вещь, вещь, которую я вижу прямо здесь, неуловима. Она вполне жива, однако я не могу прибрать ее к рукам… Не могу держать ее в узде. Примерно то же самое говорит зеркало заднего вида в американских машинах, на самой границе поля зрения: ПРЕДМЕТЫ В ЗЕРКАЛЕ БЛИЖЕ, ЧЕМ КАЖЕТСЯ. Или возьмем объекты на полке художника Хаима Стейнбаха. Они по самой своей сущности чудные, с придурью, они не на месте, и эта не-уместность вещей не просто функция поломки или сбоя вещей, их становления vorhanden. То, что вы испытываете при синдроме смены часовых поясов или глядя на инсталляцию Хаима Стейнбаха, связано именно с тем, как, собственно, существуют вещи.

Всё это сводится к тому, что нормализация вещей как раз и является искажением. Искажением искажения. Быть в определенном месте, существовать в какой-то эпохе, например эпохе массового вымирания, — само по себе жутко. Мы не обращали особого внимания, и дефицит внимания сохранялся примерно двенадцать тысяч лет, с начала агрокультуры, которая со временем потребовала промышленных процессов, а потому и ископаемых видов топлива, а значит, и глобального потепления с массовым вымиранием.

Любовь, не эффективность.

Реструктурация или деструкция логистики мира, выросшего из агрокультуры, которую в другом тексте я называю агрологистикой, — одна из вещей, которые могли бы покончить с глобальным потеплением, однако обычно считается, что это не вариант, поскольку бы отсюда следовало, что надо смириться с не-«модерным» взглядом[12]. Агрологистика — это логистика господствующего способа агрокультуры, который появился в Месопотамии и некоторых других частях света (в Африке, Азии и обеих Америках) примерно за десять тысяч лет до нашей эры. Агрологистика по своей внутренней логике связана с выживанием: людям неолита нужно было пережить (мягкое) глобальное потепление, поэтому они осели в виде устойчивых сообществ, ставших потом городами, чтобы хранить зерно и планировать будущее. Они начали проводить различия между сферами человеческого и нечеловеческого, то есть тем, чему пристало находиться внутри городской черты, и тем, что существует за границей поселения, причем эти различия сохранились и по сей день. Также они провели различия в своей собственной среде (отсюда кастовая система). В самом скором времени после запуска агрологистической программы появились те феномены, которые мы связываем с жизнью как таковой, особенно патриархат и социальная стратификация, а также разные типы классовых систем. Важно помнить о том, что всё это исторические конструкты, следствия того, что кочевники и охотники-собиратели осели и построили города, основанные на определенной форме режима выживания.

Современный взгляд был основан на монотеизмах, которые сегодня выглядят ветхими и откровенно кровавыми (хотя сам этот современный взгляд числит себя последней стадией расколдовывания, освобождающей от монотеизма), причем их собственный корень — в приватизации заколдовывания во времена неолита и его «цивилизации».

Экологическое сознание — это сознание непреднамеренных последствий. Одно из направлений экологической политики стремится осветить вообще все вещи в мире, используя ровный немигающий свет, чтобы никаких непреднамеренных последствий не осталось. Но это невозможно, поскольку вещи таинственны по самому своему существу. Такая экологическая политика привела бы к чудовищной ситуации, «обществу контроля», если вспомнить тут удачный термин, придуманный философом Жилем Делёзом для описания нашего современного мира. В экологическом обществе контроля сегодняшняя ситуация, когда детей каждые пять секунд проверяют на то, способны ли они походить на довольно медленное вычислительное устройство, показалась бы пикником анархистов. Еще больше предсказуемости, еще больше эффективности. Если грядущее экологическое общество будет выглядеть так, я на самом деле не хочу в нем жить. На самом деле оно даже не было бы экологическим. Это был бы тот же самый мир, но в версии 9.0.

Следовательно, грядущее экологическое общество должно быть немного бардачным, разбитным, расслабленным, чудаковатым, ироничным, глупым и грустным. Да, грустным — в том смысле, который имеет в виду героиня британского научного-фантастического сериала «Доктор Кто»: грусть — это счастье глубоких людей[13]. Красота в этом смысле тоже грустна. Грусть означает, что есть что-то, чем вы не можете вполне овладеть. Не можете схватить. Вы не понимаете, кто на самом деле ваш бойфренд. Моя замечательная жена — не до конца моя. А это, в свою очередь, значит, что красота тоже неуловима, красота как таковая, так что красота должна быть окаймлена чем-то слегка отвратительным, чем-то, что нормативные теории эстетики всегда пытаются устранить. Должно быть двусмысленное пространство между искусством и китчем, красотой и отвращением. Неустойчивый мир, мир любви, philos. Мир соблазна и отвращения, а не авторитета. Более-менее истины, а не твердой истины и твердой лжи. Истина — это своего рода более-менее истина в разрешении 1000 dpi. Это не то же самое, что сказать, будто всё — ложь. Такое утверждение пытается не быть более-менее истинным, и именно поэтому оно в конечном счете противоречит самому себе. Если всё — ложь, тогда и высказывание «всё — ложь» тоже должно быть ложью, и так далее…

Искусство, которое говорит о своих субстанциях.

В общем, мы здесь говорим не о традиционном понятии постмодерна. В определенном смысле постмодернистское искусство — и я отнес бы к этой категории и песню «Once in a Lifetime» группы Talking Heads — на самом деле является началом экологического искусства, то есть искусства, которое включает в саму свою форму собственную среду (или среды). Конечно, всякое искусство экологично, так же как всякое искусство говорит тем или иным образом о расе, классе и гендере, даже если и не открыто. Однако экологическое искусство откровеннее. Возможно, на уровне самосознания постмодернизм знал об этом не всё время, однако амбиентная открытость и странная искаженность многих его форм говорят о Земле, из которой они в конечном счете сделаны. Происходит что-то реальное. Крайняя постмодернистская позиция утверждает, что ничто не существует, поскольку всё есть конструкт. Эта идея, ныне известная под именем корреляционизма, оставалась популярной в западной философии на протяжении примерно двух столетий. Мы недавно имели с ней дело, когда обсуждали различные типы «реализатора». И опять же, идея в том, что вещи сами по себе не существуют, пока они не «реализованы», — примерно в том смысле, в каком дирижер «интерпретирует» музыкальное произведение, а продюсер «реализует» сценарий в виде фильма.

Но с данной идеей случилась одна забавная штука. Чтобы реальность была корреляционистской, должен быть как коррелят, так и коррелятор: должна быть скрипичная соната, а не только скрипач. Перед нами словно два ползунка на микшерском пульте. Со временем ползунок коррелятора был выведен на максимум, тогда как ползунок коррелята опустили до минимума. И это привело к довольно-таки скучной (и как нельзя более антропоцентричной) идее о том, что мир есть в точности то, что из него делают люди, поскольку коррелят сведен к минимуму настолько, что звук такой, будто это не дуэт, а просто соло коррелятора.

Родословная корреляционизма начинается с Канта, который, как мы отметили, стабилизировал взрывоопасную идею о том, что причинность невозможно увидеть напрямую, что она может выводиться исключительно статистически, — это была идея, которой Дэвид Юм взорвал домодерные теории о причине и следствии. Кант стабилизировал взрыв, сказав, что, хотя нельзя увидеть, к каким результатам причинность приведет в будущем, она может полагаться крепким задним умом, коррелятором в его ретроспективном взгляде. И опять же, по Канту, коррелятор — это то, что он называет трансцедентальным субъектом, а после Канта было предложено несколько альтернативных вариантов такого коррелятора, о которых я уже говорил, в частности дух истории (Гегель), экономические отношения между людьми (Маркс), воля к власти (Ницше), либидинальные процессы (Фрейд), Dasein (Хайдеггер).

Корреляционизм не врет: вы не можете схватить вещи в себе, факты отличаются от данных, а данные — от вещей. Но отсюда не следует, что тот, кому приходится решать, что реально, — коррелятор, решатель — реальнее всех этих вещей, и неважно, кто он: кантианский субъект, гегелевская история, марксистские отношения человеческого производства, ницшеанская воля к власти или мерцающий огонек хайдеггеровского Dasein’а. Так что, хотя «традиционный» постмодернизм, заданный Кантом, всё еще опирается на подобный корреляционизм, я здесь говорю об идее, подкрепляющей ООО, а именно о том, что само это отношение, возможно, не существует в той форме, в какой мы его себе представляем. Возможно, оно вообще не существует.

Темная экология.

Вещи открыты. Открыты также и в смысле потенциала: вещи случаются в мире ООО, поскольку вещи не полностью подстроены под человеческий огонек, не полностью сплетены друг с другом, так как в противном случае в мире не могло бы ничего произойти, в нем была бы только полностью собранная мозаика, которую вы никогда не смогли бы расцепить или разобрать. То, что происходит в одном конкретном месте (скажем, на тротуар падает перо), означает, что меняется весь универсум в целом, во всех остальных местах. Вещи связаны, но, так сказать, в сослагательном наклонении. Есть место для того, чтобы случались всякие вещи. Или, как говорит композитор-анархист Джон Кейдж: «Мир кишит возможностями. Случиться может что угодно»[14].

Таким образом, чувство странности, возникающее у нас при встрече с тем фактом, что мы отвечаем за событие массового вымирания, является внутренне присущей этому событию характеристикой, избавляться от которой не следует. Не круто орать в лицо людям, что из-за них вымирают разные формы жизни, поскольку тем самым устраняется странность. И точно так же не круто говорить прямо обратное: «Какая разница? Всё так или иначе вымирает», как зачастую говорят некоторые правые, а также сторонники некоторых вариантов мнимоэкологического подхода в его крайних формах, например экологический мыслитель Пол Кингснорт с его проектом «Темная гора», поскольку последний тоже представляет собой попытку устранить странность. Такая разновидность мрачной уверенности упускает то, как, собственно, существуют вещи.

Мой подход к экологическому мышлению может быть описан как «темная экология» — так я ее называю. Темная экология не означает полного отсутствия света. Скорее это как Норвегия зимой или даже летом, поскольку свет в Арктике показывает в самом себе нечто ненадежное и уклончивое: длинные летние тени, ночь, которая в Хельсинки длится в июне по пятнадцать минут, тусклость. Свет как таковой не присутствует непосредственно, вы не можете ткнуть в него и не можете полностью его просветить: кто просветит просветителя? Свет — он существует просветами и сгустками, если следовать квантовой теории. И он, как утверждает теория относительности, не может достичь всех мест сразу.

Всё это похоже на процесс смерти в описании тибетского буддизма. Когда вы умираете, вы видите свет, но, в отличие от описаний в некоторых других религиях, свет не очевиден, и он не в конце туннеля, вы не идете к нему, и это не конец. На самом деле вы можете вообще его не заметить. Это своего рода вспышка, мигание, совершенно побочное и произвольное, и, если вы отказываетесь от подобного опыта природы сознания, вы перерождаетесь. В традиционной литературе указывается, что вспышка длится около трех секунд, или, как утверждается в некоторых учебниках по эзотерике, столько времени, сколько требуется, чтобы трижды просунуть руку в рукав. Вы не отказываетесь от какого-то вечно сущего логоса и не впадаете в неопределенность и смешение. Наоборот, вы отказываетесь от чудесного в своей неопределенности смешения и впадаете в фатальную уверенность.

В тибетском буддизме время между одной жизнью и следующей называется «бардо», то есть «между». В этом состоянии на поверхность сознания выходят всевозможные навязчивые образы, основанные на прошлых действиях (карма). Мы ощущаем, что теперь вещи другие, что мы, если говорить об экологическом сознании, попали в бардоподобное переходное пространство. Но на самом деле мы замечаем, что вещи просто не стоят на месте, не остаются одними и теми же. Если попытаться преодолеть бардоподобность, формам жизни, мышлению и опыту будет нанесен вред. За навязыванием тонкого, но жесткого различия между людьми и нелюдьми́ стоит, например, тот же импульс, что движет расизмом. Насилие уже свершилось — в форме поношения и дегуманизации некоторых людей. Мы, люди, содержим в себе нечеловеческих симбионтов, которые составляют часть того модуса, который позволяет нам быть людьми, ведь без них мы бы не прожили. Мы не являемся людьми всецело, вдоль и поперек. Мы сосуществуем со всеми остальными формами жизни в неопределенном пространстве между жесткими категориями.

Если экологическое действие означает, что надо причинять меньше вреда, а не повышать эффективность, значит, не столь уж экологично настаивать, раздавать подзатыльники или же применять другие подобные методы доставки данных, ныне считающиеся экологическими. Действия подобного рода пытаются разбудить нас от бардоподобного сна, однако сходство со сном и есть самое реальное в экологической реальности, так что, в сущности, режим информационного навала делает экологический опыт, экологическую политику и экологическую философию абсолютно невозможными.

Как думать о группах.

Массовое вымирание запустили люди, но я, маленький Тим Мортон, и вы, такой же маленький, — мы ничего не делали. Повторим еще раз: ничто из того, что вы сделали, когда, например, заводили двигатель, не могло оказать статистически значимого воздействия. Однако миллиарды заведенных автомобилей, миллиарды кусков угля, обращенных в пламя, — всё это в сумме произвело эффект. Существует жутковатый разрыв между маленьким мной и мной как представителем того, что называют видом. Нужно недвусмысленно заявить, что глобальное потепление вызвали люди как вид, а не осьминоги. Однако вид — это как раз то, во что нельзя ткнуть пальцем. Получается, что я одновременно и человек, и не человек, поскольку я и внес вклад во всемирное потепление, и не внес — в зависимости от того, в каком масштабе меня мыслить, причем между этими масштабами нет гладкой точки перехода, которая бы отделяла существование в качестве одного человека от существования в качестве части совокупной популяции людей: мы совершенно неожиданно предстаем то в одном масштабе, то в другом. Таков еще один парадокс. Он кажется абсурдом. Правда ли, что семь миллиардов (сегодняшняя численность населения) — это просто один человек, умноженный на семь миллиардов? В плане вычисления существует совершенно гладкий переход между единицей и семью миллиардами. Но всё же между ними сохраняется какой-то мистический разрыв.

Если вы мыслите метафизически, вы можете применить к глобальному потеплению логику сорита. Парадокс сорита — это логический парадокс, связанный с кучами. Он касается того, что кучи — понятие неопределенное, то есть неясно, когда собрание тех или иных вещей становится кучей. Если забрать из кучи камней один-единственный камень, перестанет ли куча быть кучей? А если забрать десять камней? Когда начинается куча и когда она заканчивается? Головоломка указывает на значительную неопределенность, а некоторые философы не любят неопределенности, так что они вообще не верят, что кучи существуют. Проблема в том, что такие экологические вещи, как популяции (например, популяции людей) и экосистемы, хорошо описываются именно как кучи. Так что лучше разрешить кучам существовать, если мы собираемся быть экологичными, ведь заниматься глобальным потеплением и массовым вымиранием можно только в массовом, коллективном масштабе.

Если задуматься, глобальное потепление — это куча действий. Давайте проанализируем его, используя логику, вытекающую из парадокса сорита. Одно включение автомобильного двигателя не вызывает глобального потепления. Два? Тоже нет. Три? Нет. Вы можете дойти так до миллиарда, и всё равно будет работать та же самая логика. Так что глобального потепления не существует. Или — барабанная дробь — ваша логика отстой. Почему? Она отстой, поскольку не учитывает вещей, которые находятся между истинным и ложным, белым и черным. Такие экологические сущности, как формы жизни или глобальное потепление, требуют модальной и параконсистентной логик. Такие логики в какой-то мере допускают двусмысленность и гибкость. Высказывания могут быть вроде как истинными, слегка ложными, почти правильными.

Хайдеггер утверждает, что «истинное» и «ложное» различены не так жестко, как можно подумать. Вы не можете устранить более-менее истинность, не создав, как я уже говорил, проблем, поскольку «истина» относится к вещам, которыми занимается Dasein, тогда как сам Dasein является таинственным и ненадежным. Так что мы всегда в истине, поскольку Dasein — это истина, которую мы всё еще пытаемся найти за пределами Dasein. Мы всегда уже успели увязнуть в гуще заранее заготовленных понятий, которые не всегда легко применимы, поскольку вещи отличаются неопределенностью и уклончивостью. Возможно, именно поэтому социальные сети могут показаться настолько жестокими: например, в Twitter каждый отстаивает свою правоту, пытаясь уложиться в сто сорок символов. Тревоги по поводу «фейковых новостей» возникают лишь потому, что в определенном смысле все новости являются «фейковыми». Каждый пытается ограничить или устранить более-менее истинность. Но если вещи открыты, тогда они не полное ничто и в то же время не постоянное наличие, они не сводимы к другим вещам в качестве их частей или же способа доступа, такого как дискурс, экономические отношения или Dasein. Если вещи открыты, они с начала и до конца более-менее истинны. А отсюда на самом деле следует, что вы не можете говорить о них что угодно. Вы не можете сказать, что осьминог — это тостер, или что никакого глобального потепления нет, или что оно не было вызвано людьми, и причина именно в том, что вещи открыты и более-менее истинны. Вещи — в точности то, что они есть, но они не сводятся к своему способу явления, хотя их явление неотделимо от бытия, так что вещи — это скрученная петля вроде ленты Мёбиуса, в которой скручивание присутствует в каждой точке, без начала и конца. Явление — это внутреннее скручивание бытия.

Агрокультурный человек — то есть мы, — понимающий, что он находится в скрученном историческом, этическом или философском пространстве, испытывает то, что называют трагедией, которая представляет собой характерный для агрокультурной эпохи способ подсчета ущерба, нанесенного агрокультурной эпохой. Я угодил в скрученную петлю, в которой моя попытка избежать паутины судьбы привела к еще большему ее запутыванию. Трагедия предполагает, что подобное закольцовывание — зло, и несмотря на то, что вы, как вы сами выяснили, не можете избежать судьбы, особенно когда пытаетесь это сделать, есть всё же отчаянная надежда, что в конце или в каком-то лучшем горнем мире, который для вас недостижим, мы могли бы раз и навсегда ускользнуть от уз, — отсюда религиозный, в конечном счете, горизонт трагедии, в которой, к примеру, хор говорит, что здесь нет ничего, что не было бы Зевсом (в трагедии «Геракл» древнегреческого драматурга Еврипида).

Трагедия — это на самом деле малая область пространства комедии, скрученного в каждой своей точке. Прямо сейчас экологическое сознание представляет себя трагедией. Но рано или поздно мы начнем улыбаться, и, возможно, только тогда мы сможем по-настоящему заплакать. Поскольку нет никакого другого мира, в котором вещи были бы абсолютно прямыми, а не кривыми, забавно наблюдать, как мы, то есть человечество как вид, ведем себя так, словно бы иной мир существовал, и то и дело поскальзываемся, запутываясь в паутине судьбы, подобно герою слэпстика, чья попытка попасть из пункта А в пункт Б проваливается из-за того, как именно он пытается попасть из пункта А в пункт Б. Вот почему искусство, которое нейтрализует попадание из пункта А в пункт Б, разрушая иллюзию гладкого функционирования и показывая призрачную открытость вещей, оказывается в конечном счете радостным и забавным, хотя нам, чтобы дойти до него, нужно пересечь царство изысканной боли, уважая его и не пытаясь сровнять с землей. Мы и правда делаем Землю непригодной для нас самих, как и для других форм жизни. Я не предлагаю просто расслабиться и посмеяться над этим.

На самом деле речь идет о многих царствах. Царствах чувства истины. В экологическом плане траектория, скорее всего, будет вести нас от вины к стыду, от стыда к отвращению, а потом и к ужасу; с ужаса начинается смехотворность, которая умирает в меланхолии, чьей бодрящей субстанцией является грусть; грусть, в свою очередь, обусловлена страстным желанием, предполагающим радость[15]. В настоящий момент способ нашего разговора с самими собой об экологии застрял в режиме ужаса, то есть отвращения, стыда и вины. Со временем всё становится настолько ужасным, что кто-нибудь не выдерживает: «Да ты, наверно, шутишь!» — как герой в фильме Джона Карпентера «Нечто», увидевший последнюю мутацию феминизированного монстра симуляции. Раздается абсурдный, неуместный смех[16]. Мы еще до этого не дошли, но уже почти, и потому-то по-настоящему прогрессивное экологическое искусство, например произведения американского художника Марины Зурков, играет с сардоническим вариантом эко-юмора. Мы постепенно начинаем верить в такую тактику — не просыпаться от кошмара, а позволить себе провалиться в него еще больше, выйдя за пределы ужаса. Пространство, лежащее под смехотворным, — это меланхолическая область, где вещи становятся не такими ужасными и в то же время более неопределенными, где парят всевозможные фантастические создания, подобно русалкам, резвящимся среди водорослей и подводных лодок. Там постепенно открывается царство невыразимой нечеловеческой красоты, не связанной нормативными антропоцентрическими параметрами.

То же самое можно сказать иначе: мы начинаем верить в то, что попали в катастрофу, которая буквально означает пространство нисходящего вращения. Намного лучше думать, что вы попали в катастрофу, чем в бедствие. У бедствия нет свидетелей. Бедствия — то, что вы наблюдаете извне. Катастрофы же увлекают вас, так что вы можете что-то с ними сделать.

Подумайте об этом. Вся фантазия о «мире без нас» с подобной точки зрения весьма подозрительна. В последние два десятилетия философы, телепродюсеры и художники заинтересовались изображением Земли без человечества. Я не знаю точно, когда именно всё началось, но вполне уверен в общей причине: средства информации постепенно настраиваются на глобальное потепление и массовое вымирание. Парадокс в том, что, когда вы представляете себе будущее, когда люди уже вымерли, вы сами-то есть, иначе кто бы его воображал? Это всё возбуждение «по доверенности», как у зеваки, глазеющего на автокатастрофу, то есть оно может стать не менее мерзким и опасным. В реальном мире, учитывая, насколько тесно мы связаны со всеми системами Земли, если мы вымрем, очень многие формы жизни также вымрут или окажутся на грани вымирания. Борьба с антропоцентризмом не означает, что мы ненавидим людей и хотим вымереть. Она означает, что надо понять, как люди включены в биосферу на правах одного из множества существ.

Тем самым мы подходим к глубокой философской мысли о том, что мы просто не можем находиться снаружи и смотреть внутрь. Ученые называют данный факт «склонностью к подтверждению», а философы — «герменевтическим кругом» или «феноменологическим стилем». Таких вещей нельзя избежать. То, как я интерпретирую данные, всегда зависит от того, что я собираюсь найти. То, как я вижу самого себя, зависит от того, что я за человек. Способ моей интерпретации вещей переплетен с заранее заготовленными понятиями о том, что значит интерпретировать. Это позволяет понять одну странную вещь, а именно то, что жить в эпоху науки не значит жить в холодном мире объективности. Напротив, теперь вам понятно, что вы не можете достичь второй космической скорости, которая бы позволила оторваться от своего феноменологического стиля, погруженности в интерпретацию данных или склонности к подтверждению (это просто три разных способа сказать одно и то же). Мы не можем их отбросить.

Довольно забавно, что жизнь в эпоху науки означает, что мы перестали верить в авторитетную истину. Истина такого рода скорее уж средневековая, она всегда подкреплялась угрозой насилия, поскольку ее невозможно доказать: в нее надо просто верить. Тогда как наша современная эпоха — это пространство более-менее истины. Наука подразумевает, что мы всё еще можем ошибаться, ведь может статься так, что мы придерживаемся кучи странных предпосылок, которые не имеют никакого смысла, но это лучше, чем твердо верить в свою правоту, поскольку папа римский приказал нам во что-то верить.

Массовое вымирание — вещь крайне страшная, непонятная и ужасная, а сегодня оно еще и невидимо. Мы просто не понимаем, с чего начать, если не считать того, что можно игнорировать его или же возбуждать самих себя разрядами электричества, пытаясь не забывать о нем. Одно из недавних массовых вымираний, пермское вымирание, было также связано с глобальным потеплением. Оно произошло примерно двести пятьдесят два миллиона лет назад, и тогда виновниками были растения. В отличие от растений, мы можем принять решение не выбрасывать чрезмерного количества углекислоты в атмосферу, так что на этот раз результат не неизбежен.

Когда я говорю о «недавнем», я опять же намекаю на то, что было только пять предшествующих массовых вымираний за всю четырехмиллиардную историю жизни на планете. Сам этот факт, факт глубинного времени, совершенно дезориентирует. Он вызвал крайнее недоумение в начале XIX века, когда геологи начали о нем догадываться, и точно так же обескураживает он нас и сегодня. Мы привыкли говорить себе, что бедные викторианцы расстроились, поскольку он подорвал их веру в Бога. Но во что именно была подорвана наша сегодняшняя вера?

Экология без Природы.

Экологическое сознание подрывает нашу веру в антропоцентрическую идею, согласно которой есть одно мерило для всех остальных, один масштаб, и не какой-нибудь, а именно человеческий. Ницше в XIX веке объявил о смерти Бога, и многие думают, что в результате люди оказались перед лицом бессмысленного существования. Но это не так, на самом деле всё наоборот. Смерть Бога открывает не какую-то заброшенную пустошь безнадежности, а пугающие джунгли, кишащие самыми разными тварями — в буквальном смысле. Это тысячи одинаково законных пространственно-временных масштабов, которые вдруг стали для людей доступными и значимыми. Мы настолько привыкли жить и мыслить на очень ограниченном промежутке временных шкал, что студенты, обучающиеся на геологов, говорят, что поначалу им приходится акклиматизироваться к намного большим периодам времени.

Сегодня нам известно, что экологическое сознание означает этическое и политическое мышление и действие во множестве масштабов, а не в одном-единственном. Но отсюда не следует, что оно будет чем-то вроде упоения властью, чувства, которое возникает, когда играешь с инструментами масштабирования в интернете, позволяющими плавно переходить от планковской длины (то есть наименьшей длины, которая ныне поддается измерению) к масштабу Вселенной в целом. Не будет оно похоже и на картинки с этими строгими, но всё же воодушевляющими циферблатами, на которых человек появляется только в последнюю секунду перед полуночью, или же на научные диаграммы, на которых человеку отводится скромное место в нижнем правом углу. Масштаб всех таких репрезентаций остается гладким и связным — это своего рода выхолощенная и сильно увеличенная версия старого доброго антропоцентрического масштаба, но теперь мы занимаем привилегированную, почти божественную позицию всеприсутствия за пределами универсума, где любой масштаб можно получить одним нажатием кнопки. Но всё будет не так. Подобные вещи смешивают время с измерением времени, а измерение времени — с немногими способами измерения, теми, что удобны человеку. Дело не только в том, что, как сказано у Экклезиаста, всему свое время («…время насаждать, и время вырывать…»), но и в том, что у травы, у горилл и гигантских черных дыр — у всего есть свое время, собственная темпоральность.

Психологические исследования показали, что мы хорошо пересказываем хорошо выстроенную цепочку геологических событий: Земля возникает из газопылевого облака, появляются микробы, за ними следуют грибы, рыбы, бабочки, приматы… Но мало кто из нас способен представить истинные длительности геологического времени, если только он не получил специального образования. Тогда как сегодня нам особенно важна именно способность понимать длительности, ведь следствия глобального потепления могут ощущаться и через сто тысяч лет. Что это, собственно, значит? У нас в голове обычно есть только две смутные категории времени: древнее и недавнее. Мы используем их в качестве шаблона для концептуализации того, что называем «доисторическим» (все люди, нелюди и всё, что с ними связано, что существовало до стадии «цивилизации»). Было бы лучше и логичнее, да и веры для этого потребовалось бы меньше, если бы мы видели во всем — и даже в сегодняшнем моменте — историю и не считали ее чем-то исключительно человеческим.

Я думаю, что у нас больше общего с викторианцами, чем мы сами порой готовы признать. В самом деле, внезапное появление на наших радарах того, что я называю «гиперобъектами», наделяет современную чувствительность как нельзя более викторианскими чертами. Мэри Эннинг нашла скелет динозавра в английской скалистой породе, и тут-то и открылась бездна времени. Были открыты обширные распределенные процессы эволюции. Позже в XIX веке была открыта гигантская метеорологическая система Тихого океана Эль-Ниньо. Маркс отследил невидимые деяния капитализма. Фрейд открыл бессознательное. И вот мы снова замерли в изумлении перед гигантскими сущностями, распределенными во времени и пространстве — распределенными настолько сильно, что в каждый момент мы можем указать лишь на их тоненькие срезы. Наша вера, как выяснилось, снова пошатнулась, но сегодня ситуация понятней: дело не в исчезновении бога агрокультурной эпохи. Всё намного хуже. Дело в оборотной стороне, бессознательном, непреднамеренных последствиях нашей веры в прогресс, которая намного старше богов агрокультурной эпохи, — ведь, по сути, она была условием их возможности. Сегодня свой облик являет нам социальная, философская и психическая логистика, которой двенадцать тысяч пятьсот лет, и этот облик катастрофичен.

На протяжении большей части всего этого времени такие логистики назывались Природой. Природа — просто-напросто агрокультурная логистика в замедленной съемке, миленькая пристройка к антропоцену, мягкий склон поднимающихся американских горок, в которых вы даже не подозревали американские горки. Агрокультурная эпоха совпала с голоценом (современный геологический период, начавшийся более десяти тысяч лет назад с отступления ледников), который оказался поразительно стабильным и цикличным на уровне таких систем Земли, как циклы азота и углерода. Вопрос спорный, но некоторые геологи полагают, что периодичность, мягкая цикличность голоцена была на самом деле следствием работы определенного агрокультурного режима. Данный режим сложился в Месопотамии и в других странах в начале голоцена. Если агрокультура действительно способствовала стабилизации систем Земли, это дезориентирует даже еще больше, как если бы перед самым началом приступа эпилепсии мозговые волны вдруг приобретали удивительно красивый и регулярный вид. То же самое происходит перед землетрясением, когда такая же картина наблюдается в динамике тектонических плит. С этой точки зрения то, что называется Природой, то есть гладкая цикличность, прекрасно запечатленная в феодальных символических системах, является самим антропоценом в его менее очевидном модусе. Потом возникает гигантский скачок в данных по системам Земли, который мы видим в фильме бывшего вице-президента США Эла Гора «Неудобная правда», скачок, который приходится где-то на 1945 год, что является признаком огромных выбросов углекислоты[17]. Всё пошло в разнос.

Внутренняя логика гладко работающей системы — до того момента, пока она не перестанет работать гладко, то есть до настоящего момента, — заключается в логических аксиомах, которые связаны с выживанием в каком угодно качестве. То есть с существованием, но неважно каким. Существованием, которое не обращает внимания ни на какие качества существования, то есть с человеческим существованием, которое есть, и к черту все остальные формы жизни, которые не стали нашим скотом (от термина «cattle» («скот») происходит наш термин «chattels» («личное имущество»), к которому во многих патриархальных обществах причислялись и женщины, и тот же самый корень в слове «капитал»). Существование превыше и по ту сторону качеств. Превосходство существования представляет собой базовую онтологию, базовый утилитаризм, и еще до того, как философия приступила к его формализации, оно уже было встроено в социальное пространство, которое сегодня охватило собой почти всю поверхность Земли.

Вы можете видеть его на гигантских полях, где крутятся автоматические сельскохозяйственные аппараты, демонстрируя собственную эффективность. Вы можете почувствовать его в аналогах этих полей, таких как гигантские бессмысленные лужайки, просторные паркинги, чрезмерные порции еды. Его можно заметить и в общем ощущении окоченения или шока как реакции на факт массового вымирания. Какое-то время назад люди порвали свои социальные, философские и психические связи с нелюдьми́. В каждом из аспектов нашего существования — в социальном и психическом пространстве, в пространстве философии — мы уперлись в голую стену.

Мы начинаем понимать, что мы где-то, в каком-то месте, и это жутко. Мы не нигде. И могло бы статься так, что вы живете в эпоху массового вымирания. Я всячески стремлюсь к тому, чтобы мы задержались в странной открытости жутковатого осознания того, что пространство было лишь удобным антропоцентрическим конструктом западного человека, позволяющим проложить путь вокруг Африки, выйти к Островам Пряностей и т. д. Поскольку странным образом это чувство открытости, это жутковатое ощущение того, что оказался где-то, хотя и не можешь выяснить где, как раз и является первым проблеском жизни в менее определенном стиле, в мире, который состоит почти что целиком не из нас.

Что мы тогда можем сказать об этом мире? Как о нем говорить? Что значит факт экологической взаимосвязанности? Это мы выясним в следующей главе.