Тайны Инков.

ГЛАВА 7. ГРОМ СРЕДИ ЯСНОГО НЕБА.

Слово служит каждому в этом мире; оно должно приходить и уходить, им надо обмениваться, потому что добродетель — это отдавать и получать жизненные силы. Пословица народа Догон[71]

I.

Насколько я мог судить, завеса с предыстории упала. И причина этого, опять же насколько я понимал, не имела ничего общего с убедительностью разумной «интерпретации» мифологического, лингвистического и художественного наследия Анд. Скорее, она, как мне казалось, была в том, что андские народы обладали и историческим сознанием, и средствами, чтобы передать его нам. Я достиг, чего желал — связался с «доисторическим» прошлым, преднамеренно переданным в будущее, и теперь я был во всеоружии.

Это давало основание считать, что в андской традиции существовал технический язык мифологии. Совсем другое дело было принять этот вывод как данность и перейти к «чтению» андской истории по ее мифологической летописи.

Но именно это, как я теперь думал, было возможно. В результате рассмотрения родословной андской кошки мне теперь было ясно, что андская мифологическая база данных содержала гораздо больше информации, чем просто даты, зашифрованные астрономически. Андская мифология выступала теперь чем-то вроде размышления над значением изменений, которые произошли одновременно в социальной и небесной сферах. По этой причине лицо Бога Ворот можно было читать как книгу — книгу по истории.

С другой стороны, я хорошо знал, что само существование средств передачи этой информации — технического языка мифологии — еще не допускалось ни одной академической дисциплиной — ни археологией, ни антропологией, ни историей, ни историей науки, ни историей религии, ни гуманитарными науками, ни сравнительной литературой, ни даже археоастрономией. И, больше того, я знал, что только самые скептические по отношению к смыслу такого исследования дисциплины присвоят себе «юрисдикцию» оценивать его результаты. Если бы я продолжал выстраивать гипотезу об уровне мифологии как о реальной силе в андской истории, я бы стал оспаривать некоторые из фундаментальных предположений этих дисциплин.

Главные теоретические возражения против такого рода исследования, которые я уже приводил, исходят от археологии и антропологии, — дисциплин, которые обязаны исследовать предысторию. Археология исследует физические следы, оставленные человеческими обществами, а антропология концентрируется на изучении народов, культуры которых являются «доисторическими» — то бишь дописьменными. Обе эти дисциплины пытались разрабатывать теории и в конечном счете законы культурного развития человечества. Многие факторы, особенно изящество лингвистических моделей, ведут к идее, что изучение раннего человечества могло бы стать наукой.

Единственным самым важным методологическим принципом, содействующим этому стремлению, было то, что называлось «сравнительным методом», практикой изучения отдельных культур так, будто они развивались в изоляции, с целью последующей разработки законов развития культуры.

Исторические соображения о «проблеме диффузии» неизбежно делают эти воды мутными. Диффузия означает передачу культурных элементов — технологии, идей, методов — от одной культуры другой. Доказательство значительных контактов между культурами имеет неудачное свойство затемнять целостность этой основы для сравнения, затрудняя разработку законов культурного развития. По этой причине тех археологов и антропологов, которые признают доказанным значительное распространение культурных контактов, особенно на большие расстояния и там, где древняя традиция утверждает другое, называют «диффузионистами». Подтекст у диффузиониста — «подрывной», потому что диффузионистские исследования рассматривают данные антропологии и археологии в отрыве от исторической перспективы. По самой своей природе этот подход подрывает достоверность этих данных как основу для разработки законов развития культуры.

Это не означает, что антропологи и археологи не интересуются вопросами истории. Тем не менее упор здесь делается опять же больше на теорию, чем на отдельные события. Антропология стремится устанавливать «диахронические модели» изменения культуры, — модели, выводимые на основе данных из археологических и этнографических записей о том, как изменяются культуры с течением времени. Цель этой процедуры состоит в том, чтобы изолировать изучаемые переменные и динамику, и все это — чтобы в один прекрасный день сформулировать «законы» культурного изменения.

Такие модели предполагают доказательство диффузии, если его можно найти «в земле» — то есть в археологических отчетах. Археологи — совершенные прагматики в отношении всякой теории. Если новая находка требует новой теории, то археологи адаптируют ее и идут дальше: «Никаких упреков», как говорится в «И цзин». Однако правда и то, что, чем более значительным, но географически удаленным является довод в пользу возможности элемента диффузии, тем меньше вероятность того, что он будет принят археологией. Кроме того, эмпирически уже доказана та истина, что, чем больше дальше пространственно простирается утверждение о диффузии, тем меньше доказательств в его поддержку будет найдено «в земле». Это говорит о том, что путешествие на очень длинные расстояния с большей вероятностью предполагало обмен идеями, чем материальными предметами. Однако же ортодоксальная археология интерпретирует отсутствие физических доказательств на земле как самое важное доказательство отсутствия контактов.

С другой стороны, Дэвид Келли, указывая на хитроумные ловушки в процессе выявления вероятности широких контактов между культурами на дальние расстояния, в частности приводил такой критерий: «Главная проблема всякой попытки показать передачу на дальние расстояния предметов или идей от одной культуры другой заключается в том, что наилучшим доказательством такой передачи обычно считаются те культурные элементы, которые в получающей культуре имеют наименее важное значение».

Келли привел пример находки статуэтки явно римского происхождения в Каликстлауаке, в Мексике (во вполне вероятном слое, то есть более позднем, чем ее изготовили), и заключил, что эта находка может указывать лишь на то, «что римская статуэтка смогла так или иначе попасть в Мексику».

Напротив, замечал Келли, «определенные виды систематически классифицируемых данных, имеющие общие компоненты», такие как календарные системы Мезоамерики, Океании и Евразии, указывают на высокую степень вероятности контактов, несмотря на то, что «в земле» нет ничего, что доказывало бы это. Такие элементы могут казаться местным произведением. Именно такая видимость делает возможным применение сравнительного метода и маргинализации истории.

Эти вопросы пришли мне на ум, когда, выйдя из логического равновесия, я ощутил тягу к исследованию андских представлений о второй половине системы с двойным родством, то есть космологической основы принципа происхождения по мужской линии. Из книг мне было известно, что этот материал содержал обширные знания, включающие использование символа молнии для обозначения мужского порождающего начала. Эта символика формулировалась в терминах культа Близнецов, связанных, в свою очередь, с огнем, Млечным Путем, и планетой Сатурн. Эти идеи были настолько неотделимы от технического языка мифологии, а их распространение по всему миру в пространстве и времени — настолько обширно, что они вынудили поставить эту проблему.

Я полагал, что имел дело с системой мышления, которая по причине своего особого способа формулировать астрономические наблюдения (где звезды — это животные, топография — уранография, планеты — боги, система — «мельница» и так далее) не могла изобретаться множество раз заново. Здесь был классический случай диффузии в таком огромном масштабе, что ее можно было бы увидеть невооруженным глазом. «В земле» ничего бы не было найдено. Тем не менее, насколько я мог бы судить, андская земледельческая цивилизация происходила именно от такой системы мышления. Я был на грани того, чтобы представить и написать о цивилизациях Америки нечто еретическое, возможно, даже безответственное.

Сколько существует современное изучение предыстории человечества, оно всегда основывалось на предположении, что замысловатые, повторяющиеся образцы ранних мировых цивилизаций — с их горами-храмами, камнями-центрами, преисподними, чудными «столпами» и «мельниками» — явились результатом человеческой природы в целом, а не распространения индивидуальных представлений людей. В таком ракурсе ранняя история народов мира выступает просто-напросто подсознательным проявлением структур человеческого разума.

Мои собственные изыскания привели меня к иному выводу. Цивилизации, основанные на авторитете мифов, активно стремились преодолеть ограниченность обыденного сознания людей, увлекая их в царство высшего Сознания, начертанного на небе. В таком деле бесспорно доступным предметом обмена были проявления человеческой природы в древности — например, «бессердечность» людей-ягуаров. Это стремление было чем-то «естественным» и «подсознательным». Мифы, похоже, устанавливали диалог с небесным образами, чтобы задать великие вопросы о природе и степени человеческой ответственности. Миф был сознательным.

Первый инструмент этих поисков, великая голографическая идея-форма о бракосочетании неба и земли, был больше, чем просто историческим событием; он на тысячелетия остался историческим событием — моментом, когда началось само Время. Его появление в Андах, очевидно, где-то в первом тысячелетии до н. э., подняло, так сказать, основные вопросы о дальности, смелости и мотивации путешественников в отдаленном прошлом. Путешествовать по земле, согласно этой голограмме, означало нести в сознании семена цивилизации. Все, что для этого требовалось, — это найти плодородную почву.

Передо мной была уникальная возможность увидеть, как плодотворные идеи, древнее самого Вавилона, породившие цивилизацию Старого Света, вышли из употребления в этой полностью на них основанной цивилизации в самом начале нового времени. В свете этого испанские хроники представлялись почти научной фантастикой, с их конкистадорами, отправившимися на свидание со священными истоками своей собственной цивилизации и объявившими их мусором. Короче говоря, меня одолевало любопытство. Вопрос теперь был в том, сколько проблем я хочу?

Я интуитивно нашел в словаре слово «любопытный». Первыми двумя значениями были: 1. Стремящийся к учению или знанию; любознательный 2. Любопытствующий, надоедливый.

Я рассмеялся. Ценность любопытства, как и наличия технического языка мифологии, была, казалось, в глазах наблюдающего. Стремясь выйти из своего затруднительного положения, я получил взамен зеркало.

К тому времени мое исследование достигло той точки, где я больше не «думал» в обычном смысле этого слова. Просто образы начали представлять себя сами. Я больше не «управлял» направлением исследования и не знал точно, куда оно приведет. Например, мне казалось теперь, что я смог бы разглядеть в уарочирийских мифах нечто, относящееся к основанным на астрономии заявлениям о происхождении воинов (смотри главу 8), которые были столь же странными и зловещими, сколько и проливающими свет фактически на каждый аспект андской истории. В известном смысле я больше не работал над мифами; они сами работали надо мной.

Тут мне пришло на ум, что пора перестать бояться, что я окажусь неправым, и задуматься над тем, что означает быть правым. Сколько я был готов еще прошагать по высоко натянутому канату? Было бы глупо зарываться, подвергать опасности то, что я изучил до сих пор. В том смысле, чтобы сладить кое-как с будущим прошлого. С другой стороны, в какой точке осторожность вырождается в тупость? В конце концов я решил, что не готов еще остановиться.

За исключением последней главы, эта книга основана на материале, который я первоначально представил как докторскую диссертацию. По иронии я настолько превысил лимит многословия, что мой комитет посоветовал мне завершить диссертацию где-то на главе о ягуаре и луне. Однако, как только я представил диссертацию, я также отослал копии ее «невырезанной» версии нескольким академическим издательствам. В каждом случае копии возвращались с одной и той же рецензией — анонимной, как академический протокол. Эта рецензия превзошла мои ожидания. Кого боги решили бы покарать, того они, очевидно, должны были бы наделить любопытством.

«Методология догматически разделяет крайний детерминизм «Мельницы Гамлета», в которой прецессия выдается за всеми признанное явление чрезвычайной важности, по которому цивилизации не только отмечали свои всемирные века, но и в результате которого претерпевали катастрофические изменения».

Хотя я четырежды перечитывал «Мельницу Гамлета», я не припоминал, чтобы так часто сталкивался в ней со словом «чрезмерный детерминизм», утверждающим, будто цивилизации «претерпевали катастрофические изменения» в результате прецессии. Это представило бы Сантильяну и Дехенд как сумасшедших. К сожалению, рецензент еще только разогревался.

«Метод состоит в целеустремленном поиске элементов андской мифологии, которые бы можно было подогнать под догму о всемирных Веках-прецессиях. Подход в книге — чисто этноцентристский, европоцентристский. Так называемый астрономический уровень мифологии определяется в западных терминах и принимается за универсальный. Координаты — полярно-экваториальны, плоскости суть эклиптические и экваториальные… Хуже всего то, что на роль высшего арбитра, «декодера» истины призван планетарий, символ современной технологии двадцатого столетия… Работа носит чересчур самовлюбленный характер, она слишком новаторская… Самоуверенный стиль изложения в данной рукописи являет собой поистине редкую манерно-изысканную одержимость. К счастью, она не присуща большинству ученых. В ней отсутствует здравый скептицизм, что, похоже, характерно для многих из тех, кто изображают из себя дешифровщиков тайного, скрытого знания. Действительно, многие из них, в том числе Маршак (его имя постоянно пишется абсолютно неправильно), выступают у автора как герои. Данная работа является частью вводящей в заблуждение догматической науки и написана весьма эрудированным человеком, который мог бы найти своим знаниям и способностям куда лучшее применение».

Мир был спасен от еще одного самозабвенного чокнутого. В последовавшей за этим жуткой тишине был слышен один лишь редакторский разгон. Мне было неприятно от допущенной ошибки в написании имени Маршака.

Смысл данной главы — двоякий. С одной стороны, в ней делается попытка показать, что происхождение андского символического уравнения «молния = мужской порождающий принцип» нельзя отрывать от технического языка мифологии. С другой стороны, чтобы не скрывать от читателя, насколько спорны такие идеи, данная глава посвящена проблеме отцовства молнии в противоположность более традиционному представлению в археологии.

Как я попытаюсь показать, источником, из которого андские мифотворцы выводили символику молнии, был самый древний пласт андской культуры — пласт кочевых охотников и пастухов, людей, которые исторически вели свое происхождение по мужской линии. Они были людьми Первого Века, которые, как и «люди-ягуары», или примитивные земледельцы Второго Века, считались дикарями с точки зрения этики членами Третьего Века, земледельцами с системой двойного родства.

Как говорилось в главе 2, великим синтезом, давшим начало андской земледельческой цивилизации, стало формирование общества, способного создавать и эксплуатировать вертикальные архипелаги, простирающиеся от высокогорных пастбищ через пахотные долины нагорья до умеренно-климатических фруктовых и кокаиновых областей восточных склонов. В андском представлении, социальная гармония патрилинейной и матрилинейной традиций — одна как хранительница знаний о выращивании продовольственных культур, другая — искусства животноводства — была неизбежной предпосылкой экономической интеграции вертикальных архипелагов.

Эту интеграцию и описывает андский миф о сотворении. Согласно мифу, осуществивших этот подвиг людей — различные племена Анд — сотворил в бассейне Титикаки Виракоча. Иными словами, андская традиция приписывает области озера Титикака происхождение плодотворных идей, которые сделали возможной земледельческую цивилизацию, — идей, которые преобразовали андский социальный строй в интегрированные территориально-племенные единицы. Далее, как мы видели, имеется соответствие между андскими археологическими данными (появлением террас и систем ирригации) и андской мифологической традицией (лунным веком, разрушенным «огнем») в том, что эти идеи быстро распространились по всем Андам около 200 года до н. э.

Хотя эти идеи и достигли Анд, не кто иной, как жрецы-астрономы — капакас, создали голограмму для всей цивилизации, их появление должно было стать подобным грому среди ясного неба. Как только андские народы признали объединяющий потенциал этого учения, они навсегда запомнили произошедшие у Титикаки события, — события, сначала описанные в андском небе по Огненной Реке, когда началось время.

По причине своеобразной способности андского мифа о сотворении у Титикаки поместить данные исторические события в рамки истинного учения, которое сделало возможными эти события, он был и остался авторитетным. В тот момент — когда и миф, и описываемый им новый «мир» вместе возникают из вод Титикаки — началась не только история Анд, но также и историческое сознание андских народов. И с того момента — как будет сделана попытка показать в последней главе этой книги — это заново пробужденное историческое сознание станет господствующей силой в развитии истории Анд.

Вот почему, во благо ли или во вред, но люди с «прошлым» — это люди, для которых путешествие во времени уже стало важным и для которых будущее становится критерием, по которому будет оцениваться настоящее. Напротив, люди, для которых единственным временным измерением мифологии являются «сказочные времена», — это люди, для которых природа человека выступает скорее онтологической данностью, чем исторической проблемой. Вкусить плод древа познания о добре и зле значит положить конец такой наивности. Как только миф овладевает средствами и волей, чтобы соткать прошлое в значительный образ, этические соображения занимают середину сцены в театре истории: «Мы останемся, чтобы поддерживать вас». Как только пускаются великие часы, назад нет возврата; ворота в Рай захлопываются, и Прометей приковывается для растерзания на скале за грех кражи огня у богов.

II.

Как и следовало ожидать от блеска напротив золотого ягуара на диаграмме Пачакути Ямки (рисунок 2.4), андские представления о происхождении по мужской линии связаны с символом молнии. Исследования Зуидемы и Ирэн Силверблат выявили повсеместное распространение в Андах периода конкисты индейской практики — существовавшей задолго до появления инков — ведения родословной по мужской линии в терминах порождающей способности молнии.

«Наиболее важным небесным божеством в местной космологии был мужской бог грома и молнии — Илъяпа… Молния — это один из главных культов, отмеченных Эрнандесом Принсипе в трех общинах анкас… Каждая семья посвящала ему богослужение на горе за деревней, где отправлялся культ. Эти богослужения посещал глава семейства, чури… Каждый глава рода считался потомком молнии, будь то прямым или через посредство его мифологических первопредков, сыновей молнии».

И Силверблат, и Зуидема рассматривали этот материал в связи с «завоевательной иерархией», то есть классовой системой, установленной в Андах в течение Века Войны, который начался около 650 года н. э., когда молния стала символом военного господства. Однако представление о порождающей силе молнии явно более древнее, чем возникновение войны в Андах. Например, Бог Ворот (приблизительно 600 года н. э.), Тунапа Виракоча, держит в руках стрелы молнии: правая рука символизирует, согласно Бэнксу, «древко копья [которое] увенчано головой орла на верхнем конце, чтобы служить крюком», а молния в левой руке бога представляет пращу.

Тема метательного оружия вновь возникает с инкским богом молнии, Ильяпой, несущим пращу, характерным «ударом» которой при пускании был гром.

Так как причина этого акцентирования не могла изначально быть военной, поскольку иконография молнии предшествовала возникновению войны, то логично предположить, что образы метательного оружия как метеорологического явления представляют собой формулу превращения охотников и скотоводов в земледельцев. Именно такая параллельная трансформация от эры женской линии/огородничества к земледелию проявляется в превращении ягуара в кота-град.

Другое значение того, что охотники высокогорий Анд вели происхождение по мужской линии, подтверждается не только мужской принадлежностью оружия-молнии в андской иконографии, но также антропологическими доводами. Таким же образом, каким экономическая стратегия сочетания примитивного земледелия и охоты создала уклад домашнего хозяйства с женской линией родства, стратегия кочевой охоты и/или скотоводства послужила основой для зарождения структур происхождения по мужской линии. Группы кочующих мужчин-охотников, чьи женщины кочевали вместе с ними, должны были — вследствие универсальности табу на кровосмешение — «экспортировать» сестер и дочерей и «импортировать» жен. При таком положении женщина идентифицировалась по отношению к группе либо своего отца, либо своего мужа. Антрополог Робин Фокс назвал такие группы «возможно, самыми первобытными из подлинно человеческих групп» и «вероятно, социальной единицей наших палеолитических предков из числа охотников и собирателей».

Археологические данные подтверждают культурную преемственность между самыми ранними андскими охотниками и более поздними пастухами-кочевниками, которые сначала одомашнили животное, изначально бывшее объектом охоты, — гуанако, дикого предка ламы. Например, во время недавних раскопок комплекса деревень, датируемого приблизительно 1200 — 800 годами до н. э. и известного как Уанкарани, примерно в сотне миль к югу от озера Титикака, археологи нашли культуру примитивных высокогорных земледельцев, но искушенных в разведении лам и межрегиональном обмене. Пастухи Уанкарани путешествовали вплоть до тихоокеанского побережья Чили, ведя обмен, помимо товаров, «информацией, идеологией и скорее всего брачными партнерами». Уанкарани отображает раннюю попытку интегрировать земледелие в традицию кочевого пастушеского образа жизни, основанного на принципах родства по мужской линии. Одна из причин, почему земледельческий компонент этой культуры остался на уровне подсобного хозяйства, должна быть в том, что мужчины, следуя древней логике группы с родством по мужской линии, прежде всего включались в скотоводство и затем в торговлю.

Другой аспект культурной преемственности между охотниками и кочевыми скотоводами освещается в работе Дэвида Браумана, который привлек внимание к практике «плотоядного пастушества», то есть разведения животных семейства верблюдовых для получения мяса. В охотничьем обществе и в меньшей мере в плотоядном пастушестве самой высшей ценностью является соучастие в убийстве. Люди побуждаются к производству идеалами великодушия, а статус достигается через престиж, связанный с великодушием.

Колата обнаружил доказательство этого этоса в огромном множестве костей ламы, разломанных и расколотых для извлечения мозга, по всем городским кварталам Тиауанако, как богатым, так и бедным.

Андские скотоводы, разводившие лам, имели и другую общую характеристику ранних охотников: использование метательного оружия, особенно болы. Бола упоминается в уарочирийских мифах как оружие, использовавшееся для «стреноживания» добычи в ежегодной охоте, проводимой мужчинами местных айлью совместно с группами охотников, которые все еще вели этот древний уклад жизни на обочине андского общества в сравнительно недавнюю эпоху после 650 года н. э. Для скотоводов бола была полезным орудием для отлова отбившихся от стада животных и собирания стада, потому что она могла стреножить. животное без нанесения ему вреда. Знаменательно, что бола, подобно атлатлю или копью, а также праща в руках Бога Ворот также была связана с молнией. В мифах Уарочири говорится о том, как группа сельских жителей, «играя с охотничьими болами», вызвала огромную электрическую бурю. В Андах севернее Куско бог молнии назывался Либиаком, от кечуанского слова ливи, означающего «бола».

Наконец, как показано в новаторской работе Хорхе Фло-реса Очоа и Дэвида Браумана, андское пастушество является «древней и независимой традицией существования», чьи особые уклады жизни сохраняются по сей день. Вклад кочевых пастухов был решающим для успешного формирования «вертикальных архипелагов». Хотя члены земледельческих айльюс держали небольшое число животных ради шерсти, именно пастухи содержали огромные стада на пуне, которая иначе пустовала бы, и обменивали мясо на земледельческие продовольственные культуры. Кроме того, пастухи поддерживали обмен в течение столетий до складывания айльюс. Когда айльюс в результате террасирования и ирригации начали производить прибавочный продукт, искусство пастухов осуществлять грузовые перевозки приобрело решающее значение для перемещения продуктов обмена между районами. Караваны лам были кровеносной системой вертикальных архипелагов. Таким образом, пастухи в качестве достойных партнеров были введены в лоно мира, созданного Виракочей.

Многие из таких групп явно приняли систему с двойным родством, усиливая свое занятие земледелием на несколько маргинальных высокогорных землях, где они обитали, но продолжая разводить большие стада. В мифе, более подробно анализируемом ниже, каньяри Эквадора, земледельцы, которые вели свое происхождение и по мужской, и по женской линии, рассказывают о получении их пастушескими предками-мужчинами помощи от сверхъестественных женских помощниц, посланных Виракочей, чтобы научить их искусству земледелия.

Важно понять, что, хотя система с двойным родством в земледельческих айльюс происходила от модели мужского происхождения, заимствованной у мира пастухов, эта пастушеская традиция, в отличие от мира охотников/огородников с родством по женской линии, никогда не исчезала полностью. Как показывается в следующей главе, преемственность, а возможно, и ренессанс[72] этой независимой пастушеской традиции имели глубокие последствия для будущего развития андской истории. Тем не менее она была синтезом экономических и социальных стратегий примитивных земледельцев и пастухов, которые вызовут появление классической модели айлью. По археологическим данным, этот синтез впервые в Андах произошел в бассейне Титикаки.

Как именно традиция родства по мужской линии у охотников и скотоводов была преобразована земледельческими айльюс в систему с двойным родством, отражено в андской символике молнии. Основа этой символики заключена в ее акцентировании самого удара грома, то есть метательного объекта. Древние кечуанские и аймарские горцы различали три явления: молнию (ильяпа/ильяпу), гром (кунунуну/какча) и предметы, метаемые богом на землю. Словом для обозначения понятия удара грома — иногда называемого на английском «грозовым камнем» — было илья, от которого образуется и слово для обозначения молнии. Поэтому праща гневающегося бога была молнией, ее свойством издавать гром, а бросаемый камень — ударом грома или грозовым камнем. Кобо сообщил нам, что любой незнакомый камень, обнаруженный после дождя, считался священным (sagrado), потому что «его прислала гроза».

Причина этого символического акцентирования на громе от молнии кроется в соединении мужского порождающего начала с противоположной ему стороной гермафродитного божества. Происхождение всех грозовых камней связано с ролью Виракочи как «отца-неба», бога небесного огня. Эта связь выражена в двух наиболее употребимых титулах бога, Илья Тиксе и Кон Тиксе. Как уже отмечалось, тиксе означает «происхождение, основа, начало». «Илья Тиксе», стало быть, означает буквально «первобытный грозовой камень». Что касается слова кон или кун, то оно также означает грозовой камень и содержится в корне кечуанского слова для обозначения грома, кунунуну, и как в аймар-ском, так и в кечуанском корнях слова, обозначающих «жернов». Рассмотренное выше созвучие этих слов с небом также определяется в документе Авилы, где «пять кон», вероятно, относятся к планетам. Грозовые камни нисходят с неба, от самих богов, от самих кон.

Выполняя свою роль искоренителя, Авила хорошо понял проблемы, представляемые понятием кон. Вот как он говорил о кон чури, буквально «первенце грома», сорте камня:

«Во всех поименованных деревнях имелись большие и малые идолы, и не было индейской семьи, ни даже одинокого человека, у которых бы в доме отсутствовал их собственный бог, так что, даже если это был один, восемь или десять людей, все они имеют идола, оставленного им человеком, который им предшествовал. Самый почтенный человек каждой семьи хранит этого идола, и именно такой человек имеет право наследования имущества и всего остального, так что хранение идола подобно обладанию у нас правом padronazgo [наследственного патронажа], касающимся наследования, и когда, — в соответствии с законом кровного родства, некому его передать, то его обладатель обычно доверяет его человеку, который кажется ему наиболее достойным по соображениям близости, или своему лучшему другу, а когда и таковых у него не оказывается, то он берет его с собой, если сможет, туда, где захоронен его пращур, то есть обычно в пещеру, потому что пращуром была доиспанская мумия, и там он оставляет указанного идола, а если он не может взять его туда, он хоронит его в своем доме. Этот сорт идола обычно называется кун чури или чанка».

Там, где илья, Корень слова для обозначения молнии и сверкающих свойств света, вызывает искру от кремня, раскат «грома», короче говоря, все небесное молебствие звездных искр, слово кон, грозовой камень, передаваемый из поколения в поколение как первобытное свидетельство законного происхождения, говорит о долговечности древнекаменного бога.

Арриага так увлекся поисками грозовых камней, потому что, как он быстро усвоил, каждая семья имела в горах место поклонения молнии и там грозовые камни прятались и хранились как доказательство происхождения по мужской линии от неба. Эти камни, которые Арриага назвал конопас и чанкас (очевидно, по их функции в противоположность происхождению[73]), представлялись искоренителю важнейшими экспонатами в системе веры, которую он стремился уничтожить, потому что мужчины из числа крестьян «хранили их как самую драгоценную вещь, оставленную им их отцом и не оставили их [грозовые камни] вплоть до сегодня». Порождающая сила грозы не ограничивалась также миром людей. Арриага упоминал целый класс кристаллов — лакас, разбрасывавшихся на полях ради увеличения урожая маиса, картофеля и поголовья домашнего скота. Элиад обнаружил в действиях шаманов Старого Света то же самое таинство, относящееся к «свойствам метеоритов и грозовых камней. Упавшие с неба, они наполнены магически-религиозным свойством, которое может использоваться, сообщаться, распространяться; они как бы составляют новый центр небесного обряда на земле».

Идентификация Виракочи как «первобытного грозового камня» — кон или илья — сравнимо с высшим божеством у киче-майя Кабахуиль, или «Основой Рая», которое материализовало из пустоты «Великий Камень Милосердия»:

«Тот» кто является Божеством и Силой, перенесенными в существо Великого Камня Милосердия, там, где прежде не было небес и откуда родились Семь священных камней, Семь Воинов отложили дух перемотки, Семь избранных огней, а затем семь раз были освещены семь мер ночи…».

Великий Камень Милосердия представляет понятие священного Центра, откуда возникает «небо». «Небо», или неподвижная сфера звезд, «создается и первоначально осмысляется через семикратное представление о пространстве» семи мер ночи» — которые, как мы уже видели, ассоциировались в мышлении и майя, и аймара (область Титикаки) с полярно-экваториальной организацией «неба-отца».

Эта трактовка подтверждается тем фактом, что божество Кабахуиль, творец Великого Камня Милосердия, сам ассоциируется с Хунраканом — Большой Медведицей, — созвездием, чье вращение вокруг полюса очерчивает расположение Полярной звезды[74]. Как со священным вавилонским храмом-горой, дур-ан-ки, где невидимая полярная ось объединяет три мира через священный центр, Кабахуиль/Большая Медведица несет дальше Великий Камень Милосердия в Центр.

Таким образом, как и в андским представлении, где Илья Тиксе Виракоча создал мир в титикаке, или «свинцовой скале», появляющейся из первобытных вод озера, или, иначе, в Тайпикале/Тиаунако, «камень в центре» — это майяское понятие времени, когда «разбуженные» звезды вызывают первобытный «Великий Камень Милосердия», проявляющий в виде семи камней или семь огней, освещающих первобытную «тьму» (= отсутствие понимания).

В этом контексте уместно посмотреть в нижний левый угол рисунка Пачакути Ямки (рисунок 2.4), напротив «древа» на женской стороне. Здесь находятся семь кругов, помеченные как «глаза каждого рода». И как у андских народов, которые привыкли мыслить о небесных светилах как о «глазах», и у майя, которые смешивают понятия «небеса, солнечный глаз, Бог»[75], общим является представление о небесных светилах как о глазах божества. Сравнение со звездами, изображенными на инкском кубке для питья (рисунок 3.10), также подсказывает, что семь «глаз» означают иконографическую условность для изображения звезд.

До сих пор горизонтальная — то есть мужеско-женская — ось рисунка Пачакути Ямки изображала определенное акцентирование. Теперь же на передний план выдвигается значение вертикальной размерности. «Размещение семи «глаз» на мужской стороне рисунка, напротив древа на женской стороне, показывает соответственно принципы происхождения по мужской и женской линиям. Семь глаз и «древо» напротив находятся на рисунке внизу, под изображением как земли (горы и реки), так и мужчины и женщины. Как мы видели, тот мир, который находится «ниже» живого мира, или кай пача, — это царство предков уку пача. Поэтому размещение семи глаз и древа предполагает символику происхождения или родства.

Такое толкование подтверждается тем фактом, что древу на женской стороне дано его кечуанское имя мальки. Это слово означает и «дерево», и, как быстро обнаружил Арриага, «мумифицированный предок». Аналогичным образом мы уже видели точно такое же изображение дерева как символа происхождения по женской линии в аймарском термине лари туну, где туну означает и «дерево», и «главу женского происхождения».

Здесь, стало быть, в безошибочном значении «отца-неба» и «матери-земли», мы находим выражение принципов происхождения по мужской и женской линии, идущих параллельно. В то время как происхождение детей «матери-земли» выражено в символике разветвляющихся потоков древа жизни, принцип мужского порождения пользуется идиомой семикратности — символа для выражения полярно-экваториальной ориентации в царстве звезд, известного также как «отец-небо». В то время как матрилинейность идет через потоки семейного древа, патрилинейность выражена в семикратных осколках древнего камня, «великого первобытного камня молнии» Илья Тиксе Виракоча.

III.

Возможно, за исключением интерпретации семи глаз на рисунке Пачакути Ямки, мало что в вышеупомянутом описании обеспокоило бы профессионального этнографа. Давно следовало понять, что в андском мышлении молния представляет мужской порождающий принцип и что бог Виракоча выступает в смешанном качестве. Единственная проблема с этим описанием состоит в том, что оно может уклоняться в сущности от любого исторического вопроса, поднятого андскими представлениями о символике молнии.

Важность этой проблемы состоит в соответствии между Старым и Новым Светом в отношении комплекса идей-форм, включающего молнию и огонь, планету Сатурн, Близнецов и Млечный Путь. Эти соответствия — не просто вопрос совпадающих сходств, а скорее результаты логики технического языка мифологии. Отношение солнца к Млечному Пути в Близнецах (местонахождении Близнецов, Кастора и Поллукса, одного — простого смертного, а другого — рожденного молнией) было выражено в терминах воспламенения небесного огня по всей полосе Млечного Пути. «Бог», от которого исходит творческое понимание, необходимое, чтобы делать такие наблюдения, — это старый бог Сатурн, хранитель небесного огня.

Число примеров увязывания этих элементов в представлениях американских аборигенов могло бы заполнить еще один такой том. Помимо уже упоминавшихся случаев, в исследовании Метрокса мифов Южной Америки о Близнецах отмечается, что даже среди изолированных народов, таких как яганы Патагонии, Близнецы приобретают огонь для человечества, как делают это и мифологические Близнецы и у бакаири. У таманаков Близнецы «стремились упорядочить Ориноко [реку] таким образом, чтобы она текла одновременно и вверх и вниз» (упоминание Млечного Пути с двумя потоками), в то время как соседние айрико в бассейне Амазонки утверждали, что электрические грозы представляли собой ссоры между Братьями.

Авилу и Арриагу беспокоили весьма сложные обряды, осуществлявшиеся андским крестьянством всякий раз, когда рождались близнецы мужского пола, потому что тем самым утверждалось богохульное представление о том, что «один из близнецов — сын молнии». Они описывали, как родители близнецов мужского пола подвергались длительным и суровым испытаниям, прежде чем двойню можно было бы безопасно поместить в общине. Согласно Арриаге, крестьянство воспринимало рождение двойни как «нечто кощунственное и отвратительное, и… они [родители] подвергались великим карам, как будто они совершили великий грех». В своем исследовании международной феноменологии табу на близнецов Рендел Харрис раскрыла суть этого греха: «Становилось все более ясно, что первоначальное основание для подозрений, что мать либо совершила, либо перенесла нечто ужасное, перерастало в гипотезу о двойном отцовстве…».

Иными словами, у членов айлью рождение двойни вызывало подозрение либо о прелюбодеянии, либо об изнасиловании. Любое из этих действий представляло угрозу хаоса — социальный динамит — в большой и взаимозависимой земледельческой общине. В то время как в обществе с родством по женской линии идентичность биологического отца имеет относительно малое значение, айлью зависела от святости брачных отношений, скрепляющих новые права и обязанности мужчин. С точки зрения мужчин, тяжелый труд обменивался на совершенство ритуала и семейной жизни. Тот факт, что и от мужа, и от жены требовалось пройти через покаянные страдания, говорит о том, что цель обрядов в связи с близнецами заключалась не столько в обвинении женщины в совершении прелюбодеяния, сколько в том, чтобы выставить перед всей деревней всю проблему контроля над сексуальными отношениями внутри общины.

Следовательно, и мать, и отец были обязаны перенести значительные страдания, лежа на полу своего дома в течение пяти дней на одном боку, затем пять дней — на другом боку и постясь все это время. Разновидностью этой практики, отмеченной Арриагой, было требование к родителям близнецов принять позу животных, то есть стоять на земле на четвереньках, в течение десяти дней.

Венцом ритуала искупления была охота на оленя со стороны родственников двойни, разговение его плотью, а затем процессия, в которой отец близнецов должен был нести шкуру и рога оленя. В течение всего обряда, который занимал около двадцати дней, по ночам поддерживался костер. После купания младенцев-близнецов в холодной воде — еще одной проверки на законность испытанием — глава рода по мужской линии, получавший имя Кон Чури после того, как ему доставался грозовой камень, официально спрашивал, какие грехи родителей привели к рождению двойни. Родители близнецов отвечали, что второй из младенцев являл собой восполнение богом молнии смерти предка, убитого молнией.

Так в отношении «лишнего» ребенка устанавливалось, что именно молния — а не какой-то взрослый мужчина — была его отцом, и тем самым утверждался статус «законнорожденности» второго из близнецов. Но даже при этом супружеской паре запрещалось вступать в половые отношения еще в течение целого года.

Основной темой ритуала было то, что действия, связанные с дурным сексуальным поведением, представляли опасность для норм существования айлью. Центральное место принесения в жертву оленя в этом ритуале предполагает, что олень некоторым образом представлял сексуальную вину. Олень, очевидно, символизировал «насильника» или «неверного супруга», чей дух привел к рождению двойни. Этот дух подлежал изгнанию.

В уарочирийском документе родственники супружеской пары, поймав требуемого живого оленя, приносят животное к дому, где этой паре предстояло находиться в течение десяти дней, и отводят ее туда, повторяя свое обвинение: «Это он сбил вас с толку, надругался над вами». «Смятение», внесенное оленем, было из рода сексуальных излишеств.

То же самое отношение между оленем, силой молнии, виной и искуплением выражено в майяском «Кусебе», книге предзнаменований конца шестнадцатого столетия, в которой «олень символизирует замену собою человека либо в качестве невиннойфдростой жертвы… либо в качестве воплощения греха»[76]. Здесь природное бедствие засухи, понимаемое так, что оскорбленный бог молнии отказывает в дожде, рассматривается как наказание за грех. Поэтому:

«…гром и/или молния, предвещающие дождь и плодородие, были… признаком того, что бог успокоился. Эту идею четко сформулировал комментатор Кодекса Ватикануса 3738: «…они умилостивили бы его [бога] этими жертвами. /то есть оленем]… после выполнения ими этих эпитимий в течение длительного времени над землей раздается громкий разрыв [гром]… дающий им понять, что наказание небес завершилось и что земля будет радоваться и плодоносить… они изображали грешника в качестве оленя».

Роль оленя как представителя греха, особенно греха сладострастия или излишней сексуальной активности, воплощается в природе характером воспроизводства оленя, а именно обычным рождением двойни, внушающим возможность многократного отцовства. И андский тарука (Hippocamelus antisiensus), и крошечный двухгодовалый олень, называемый льюйчу, обычно приносят двойню.

Ассоциации оленя с сексуальным грехом разъясняются в языке. Как первое животное, составлявшее добычу для ранних андских горных охотников, олень символизирует людей и образ жизни той эпохи. Поэтому в аймара имелся термин тарука аке, буквально «человек-олень», определяемый как «дикий, бессердечный человек, который не знает, как обращаться с деревенскими жителями. Как и в случае с бессердечными людьми Третьего Века у киче, а также с уничижительным описанием ларилари в Андах, здесь, похоже, снова налицо совпадение мифологий, идентифицирующее людей ранее культурного цикла с разновидностью животного, чьи повадки в природе воплощают отсутствие определенных цивилизованных норм, имеющих важное значение для айлью. Так, например, люди-олени, «помимо отсутствия сексуальных ограничений, не имели никакого понятия о том, как выращивать продовольственные культуры, что и выражено в термине тарука силью, буквально «крайне неумелый человек-олень» в смысле сажать картофель или маис, либо же слишком близкие или слишком далекие друг от друга». Человек, который охотится, подобно холостяку среди женщин, и который портит запасы семян, был атавизмом, и для него не было места в айлью.

«Люди-олени», стало быть, принадлежат к самому раннему пласту культуры, пласту охоты и собирательства, предшествующему появлению даже примитивного земледелия. Гуаман Пома в своем описании человеческого рода Первого Века в Андах определял, что эти люди жили в пещерах, носили одежду из веток и коры и обычно рождали близнецов, — замечательное свидетельство в свете крайней обеспокоенности, вызывавшейся этим событием в жизни айлью.

Нижеследующее обращение к языку подтверждает идентичность жертвенного оленя Первому Веку в андской мифологии. Слово илья, помимо обозначения «грозового камня», также означает «близнецов мужского пола» и «безоарный камень», то есть желудочный камень оленя и других жвачных. Арриага отмечал, что конопас — грозовые камни, хранимые как доказательство происхождения от молнии наследников мужского пола — часто были безоарными камнями. Таким образом, идеи об изначальном поколении рода человеческого изобиловали порождающей мужской энергией, символизируемой молнией и связанной с зоологическими знаниями о животных, составлявших главную добычу этих же самых охотников, представляли собой нить андских ассоциаций по отношению к происхождению по мужской линии. Чтобы айлью могла существовать, «олень» должен был быть принесен в жертву.

Андские народы, следовательно, поняли происхождение каждой ветви системы с двойным родством. От «людей оленей» и «людей-ягуаров» пришли как традиция, так и проблемы ведения происхождения по одной линии — или мужской, или женской. Эта информация, отраженная в языке, знаниях и ритуалах, содержалась в мифе Рассвете Века Виракочи у Титикаки в кардинальный момент истории. Что существовало прежде, хотя и признавалось как вклад элементарных моделей происхождения, отвергается как этически низшее из-за отсутствия «сердца».

Андский миф о сотворении непосредственно выражает сущность этих исторических фактов. В тот же самый момент, когда Виракоча создавал небесные светила, он также сотворил и земледельческие племена Анд. Посредством акцентирования этого двойного акта сотворения миф прямо подтверждает историчность данного события, не просто потому что так говорит миф, но потому что вся история отпечатана в самом языке космологического знания, которое уполномочило андские народы принять перспективу земледельческой цивилизации. Миф — сам по себе обучает.

Важно прояснить этот момент. Как показано в Приложении 3, мифы восточных Анд о ягуаре устанавливают положение солнц во время солнцестояний в звездах посредством упоминания «пещер» и «гор». Как и в диаграмме Пачакути Ямки, в которой Луна, декабрьское солнцестояние и весна (щели в преисподнюю) расположены на женской стороне диаграммы, и как в упомянутом выше представлении о появлении тотемов-первопредков андских племен из пещер (= щели в преисподнюю = царство предков), эти мифы о ягуаре помещают начало лунных ягуаров в пещеры. Наоборот, близнецы убегают, поднимаясь на гору, пересекая мост над «рекой».

Эта же связанная с появлением земледелия символика — предполагающая настройку календаря и знание религиозного учения, подразумеваемые в открытии путей к богам и предкам, — появляется также в великолепной стенографии в Мексике. В Науатле (ацтекское) термином для обозначения основной социальной единицы жизнедеятельности, земледельческой деревни, является алыпептль, буквально «гора, наполненная водой». Джоанна Брода отметила, что иероглифическим изображением этого слова является гора со штольнями и пещерой у ее подножия. Эта символика выражает одним понятием социополитическую категорию, которая является деревней и ее идеологическими основами в космовидении. [Курсив наш.].

«Космовидение», о котором она говорит, включает представление о том, что горы являются полыми сосудами, наполненными водой из подземных источников, — видение, в котором «пещеры были входом в это подземное царство, погруженное в воду. В то же самое время они считались местами происхождения…».

Кто знаком с андской цивилизацией, признает и другое соответствие. Хотя хронисты обычно определяли слово Титикака как «свинцовая скала или утес», слово шиши имеет и в кечуа, и в аймара второе значение: пума, или андский горный лев, чей унылый серый мех может объяснять его ассоциацию со свинцом. Так что Титикака означает также «утес льва», резюмирующий устной формулировкой мексиканский иероглиф (гора со штольнями и пещерой у ее подножия) «гора, наполненная водой», символизирующий земледельческую деревню. На «львином утесе» на восточной стороне Острова Солнца, где Виракоча сотворил «мир» и где инки создали святыню, вода течет дальше из черной стены утеса.

Миф о сотворении у Титикаки — это земной нуль, потому что здесь началось время. С внушающей благоговейный страх символической экономикой само слово Титикака составляет целый рассказ. Как и с мексиканской алътептль, «львиный утес» Титикаки, возвышающийся из вод озера, выражает рождение нового мира, так как именно из этих образов люди могли бы моделировать солнцестояния и вместе с тем стать хозяевами общества, календаря, земли и смысла самой человеческой истории.

Несомненно, что так же, как познание звезд должно было преобразить мир, так и это событие должно было навсегда изменить значение прошлого, потому что с появлением мер времени началось само прошлое. В той же мере, в какой прошлое представляло значительное поле для игры человеческого воображения, оно было преобразовано в своей сути событиями у озера Титикака. Реальность этой непредвиденной перспективы выражена в том факте, что прошлое теперь получает новое значение в чистом языке нового творения, каковым является технический язык мифологии.

Слышим ли мы о «людях-ягуарах», скитающихся по горам, или «людях-оленях», производящих близнецов[77] и камни для пращи, и решаемся ли мы или не решаемся гадать, какие из звезд некогда назывались ягуаром и оленем (Приложение 3), подвиги этих людей прошлого, их этические дефекты, против которых современность может теперь принимать свои собственные меры, — все это выражается в терминах широкой голографической идеи-формы, относительно которой эти более древние люди пребывали в полном неведении. Так сообщает нам андский миф о сотворении. Если можно ему верить, в последний раз мир стал свидетелем такого освещения примерно шесть тысячелетий тому в Старом Свете, когда солнца равноденствия «вошли» в Млечный Путь.

IV.

В Старом Свете небесное отождествление Близнецов со звездами альфа и бета созвездия Близнецов было фактически повсеместным: это — ведические Левины, римские Кастор и Поллукс, еврейские «Братья» (Теомимы), арабские «Близнецы» (Джауза), аборигенские «Молодые Люди» (Турри и Уанджил), вавилонские «Великие Близнецы», финикийская «Пара Младенцев», египетская «Пара Газелей» и так далее. Часто тот или другой из Близнецов объявляется сыном молнии. Что касается Андам, та область неба, которая ассоциировалась с западными Близнецами в их пересечении с Млечным Путем, связана в андской мифологии с местом происхождения небесного огня.

Стало быть, не простого любопытства ради стоит обратить внимание на преобладание в Старом Свете ассоциации между звездной парой альфой и бетой Близнецов и элементами огня и молнии. В классической древности небесные Близнецы были особыми друзьями моряков, защищая их от электрических бурь и властвуя над электрическими явлениями — от молнии до огня святого Эльма. Знак Близнецов, согласно «Актам Апостолов», изображался на носу судна святого Павла, поскольку он намеревался обратить в свою веру Средиземноморье.

Военные ассоциации, так легко вызываемые в голове необузданными электрическими явлениями, вероятно, объясняют, почему спартанцы несли знамя Близнецов на войну. «К Близнецам взывали греки и римляне в войне, а также в шторм». Ведическая двойня звезд, воображаемая в виде всадников, обеспечивала, как считалось, защиту воинам и торговцам». Вероятно, что уязвимость арийских всадников голых степей по отношению к ударам молнии, как и уязвимость моряков в открытом море, тоже сыграла свою роль в этой ассоциации.

Попутно следует отметить, что тот же самый «культ удачи» для торговцев, связанный с небесными близнецами в представлениях Старого Света, присущ и понятию ильи в Андах, где, помимо значения «грозового камня» и «близнецов» и вхождения в корень слова для обозначения молнии, илья имеет также следующее определение:

Ильяйок руна [буквально «человек, который имеет илью»]. Богатый и удачливый человек, тот, кто имеет и защищает сокровище. Ильяйок. Тот, кто быстро становится богатым и пользуется крупной удачей.

Часть обширного древнего контекста, внутри которого были сотканы знания об альфе и бете Близнецов, описал Дэвид Келли. В своей статье «Календарные Животные и Божества» Келли рассматривал сходства между календарными списками Евразии, Полинезии и Мезоамерики различных названий дней по системе двадцати восьми лунных фаз, связанных со звездным лунным месяцем. Признав, что древность и закрытый характер многих материалов делает окончательную интерпретацию всех этих взаимосвязей рискованной, Келли, тем не менее, заключил, что сходства достаточно постоянны, чтобы исключить вероятность их независимого изобретения.

«Некоторые из связей между майяскими и полинезийскими календарями, несомненно, освещают связи в других списках. Так, майяское название дня Чикчан перекликается с прото-полинезийским *Фило, а майяский Эб — с полинезийским Хуа. Чик означает «сворачиваться», а Чикчан — «свернувшаяся змея»; эб также означает «сворачиваться», что эквивалентно и ацтекскому дню малиналъи. Индусские фазы луны, которые я приравнял с малиналъи, управляются Сарпас, или змеями, а индусский эквивалент майяского Чик-чана, «свернувшаяся змея», управляется Асвинами, или близнецами, божественными исцелителями. *Фило, означающее «бечевку, нить», — это имя полинезийского бога воров, а мифология маори делает его братом-близнецом Хуа. На Самоа Фило — это имя, данное Кастору (одной из звезд созвездия Близнецов), а у маори Уиро (от *Фило) было именем планеты Меркурий. Греки применяли имя Аполлон и к планете Меркурий, и к звезде Кастор, в то время как римский Mercurius, бог воров, был также богом планеты Меркурий. Аль-Беруни дает значение шестой лунной фазы у арабов, двух звезд в Близнецах, как «наматывать и обвивать одну вещь вокруг другой».

Келли обратил внимание на группу идей, которые скапливаются вокруг слова *Фило, означая в различных сочетаниях «свернутый», Кастор (то есть альфа Близнецов), переплетенных змей, планету Меркурий и «нить». Тогда рассмотрим нижеследующие слова из кечуа и аймара, составленные корнем — илья:

Илья. Близнецы мужского пола. Ильяуа. Нити, которыми закрепляется основа ткани и которыми она поднимается и опускается 'при тканий. Ильяуа. Гребенка для нитей в ткачестве. Ильяуи. Одомашненная змея с черной спиной и белым брюхом. Кату илья. [Планете] Меркурий — Кату илья — даются полномочия в вопросах, имеющих отношение к торговцам, путешественникам и посланникам.

Оставляя в стороне предположение о том, что слово илья могло (так же, как испанское слово для обозначения нити, hilo, и английское «filament») быть родственным *Фило (в кечуа и аймара отсутствует звук ф), мотив «скрученной нити» явно фигурирует в логике андских представлений о близнецах. Прежде всего рождение близнецов мужского и женского пола считалось удачей. Очевидно, эта идея основывалась на представлении, что близнецы противоположного пола были проявлениями одного целого. Напротив, близнецы мужского пола внушали мысль о двойном отцовстве. Это говорит о том, что разнополые близнецы представляют «разгадываемое» существо, со всем громадным потенциалом андрогинии. По этой причине женщина из таких близнецов называлась ауа, что также составляет корень глагола «ткать», а ее брат — ильей, корень, как отмечалось выше, тоже связанный с ткачеством.

Мотив скрученной нити появляется в описании Авилы обрядов близнецов, в которых родители обязывались носить «скрученные воротнички» (collares torcidos), сделанные из черно-белой нити. (Заметьте, что, как указано выше, ильяуа означает и нить, используемую в ткачестве, и черно-белую змею.) В земледельческих обрядах плодородия зерновых в качестве символов плодородия выбирались картофелины или особые початки маиса. Маис с двойным початком или маис, в котором зерно вилось спиралью вокруг кочерыжки початка, пользовались особым предпочтением. Исполнялся также танец, называемый айриуайсара (сара означает маис). Согласно Ольгину, айриуа сара означает «два зерна маиса, сросшиеся вместе, или стебель маиса как с черными, так и с белыми початками». Любой вид спорта, имитировавший по своему характеру принципы космического гермафродитного равновесия, мыслился особенно удачным явлением.

Если требуется усилие воли, чтобы отделить сплетенных змей, по крайней мере на инкском гербе, от скрученных нитей этого узла ассоциаций, то вовсе неудивительно услышать намек на свойства Меркурия {ильяуа — черно-белая змея) в инкском храме Солнца, почитавшегося как кату илья, Меркурий, покровитель торговцев, посланников, путешественников и лекарей. В Старом Свете планета Меркурий достигла своего возвеличивания, или самой большой власти, в Доме Близнецов, в то время как в слабых отголосках мифа о близнецах в южных Андах мы узнаем, что Виракоча имел двух странствующих сыновей, один из которых был специалистом в медицинских травах. Как предупреждал Келли, возможность впасть в систематическую ошибку интерпретации высока. Но вопрос не в этом. Каким бы ни было значение отдельных связей между элементами, характер ассоциаций, распространенных повсеместно во всем мире, говорит об общем происхождении. Иначе следовало бы объявить эту гигантскую картину подсознательным выражением структур человеческого разума.

Чтобы завершить картину ассоциаций Старого Света, остается обратить внимание на связь небесной пары альфы и беты Близнецов с Сатурном, древним богом огня. Вкратце ее можно выразить посредством обращения к греческому мифу. Что Прометей похитил огонь у богов, это выражено в санскритском корне его имени, праманта, означающем вращение палочки для добывания огня (относившегося к мужскому роду). Как повествует нам сам Орфический гимн, Прометей — это Кронос/Сатурн. Посредством этой палочки для добывания огня, уподобленной прецессии (= вращению) оси небесной сферы (рукоятки мельницы, «находившейся во владении» Сатурна), была подожжена вся полоса Млечного Пути, когда весеннее равноденствие достигло Млечного Пути. В это время галактика подошла весьма близко к тому, чтобы стать истинным равноденственным колюром, большим кругом небесной сферы, соединяющим равноденствия через полюсы[78].

Войска Спарты маршировали под знаком Близнецов. Согласно Ричарду Хинкли Алену, «символ знака — II — считался всеми этрусско-римским написанием числа, но Зейферт полагает, что это копия эмблемы Богов-Близнецов у спартанцев, которую те несли с собой в бой». Какой бы точной ни была конфигурация символа, факт остается фактом, что спартанцам альфа и бета Близнецов «представлялись удивительным символом, называемым докана, двумя деревянными брусьями, соединенными коромыслом, который объяснялся как примитивное орудие для разжигания огня».

В Мексике, согласно монументальной хронике Саагуна, ацтеки наблюдали по вечерам за восходом трех звезд, которые, как они верили, приносят удачу. Две из этих звезд идентифицировались как «Кастор и Поллукс, то есть альфа и бета Близнецов. Именем этого созвездия было мамальуацтли, означающее «палочку для добывания огня»[79]. Некоторые современные исследователи решили, что Саагун, должно быть, ошибался на том основании, что небесная палочка для добывания огня должна выглядеть точно так же, как и реальная палочка. Тот, кто выступает против попыток увидеть «краба» в Раке или «деву» в Деве, мог уже давно заподозрить, либо что древние обладали гораздо более живым воображением, чем современные люди, либо что в наименовании созвездий может играть роль какой-то иной императив, чем точное правдоподобие. В данном случае достаточно спросить, где лучше применить ацтекскую палочку для добывания огня, как не в Огненной Реке, где остановились Близнецы молнии? (Для более глубокого рассмотрения происхождения и логики названия созвездия смотри Приложение 5.).

Как часто случалось с Близнецами и в Новом, и в Старом Свете, ацтекские Кастор и Поллукс получили созвучные имена, Йоальтекутли и Йакауитцтли, означающие соответственно «Владыка, Дедушка Ночи» и «Проводник колибри». У ацтеков колибри считались перевоплощением павших воинов. Родственным этим именам является название ацтекского божества, покровительствующего торговцам, Йакатекутли — «Владыка, который Направляет» — почитавшийся в виде самого огня: «В ночь перед отъездом каравана… они приносили в жертву птиц, куря фимиам, и бросали вырезанные из бумаги магические фигурки в огонь. По возвращении они устраивали общий пир, которым отмечали удачный результат похода».

В заключение, дабы читатель не подумал, будто связь между ацтекскими словами для обозначения их звезд Близнецов и именем Старого Бога огня, Йакатекутли, является простым фонетическим упражнением, следует указать; что Йакатекутли было также ацтекским названием планеты Сатурн.

Купеческая гильдия, почтека, чьи молитвы обращались к «Владыке, который Направляет»/Сатурну посредством огня, действительно нуждалась в защите в своих рискованных предприятиях. Купцы путешествовали, часто во мраке ночи, глубоко в тылу вражеской территории, не только ради торговли, но также для шпионажа. По причине снабжения ацтекского Императора разведывательными данными они удостаивались статуса почетных воинов. Таким образом, в обращении к своему божеству огня они молили об удаче и как торговцы, и как воины, что можно проследить, как отмечалось, и в Старом Свете, вернувшись к той же ведической паре звезд альфе и бете Близнецов, под которой, называемой уже доканой, или палочкой для добывания огня, спартанцы позже будут отправляться на войну.

V.

Существует рассказ о том, как один человек спросил однажды у Пикассо, почему тот не рисовал вещи объективно, как они выглядели на самом деле. Пикассо сказал, что не понимает, и человек вытащил изображение своей жены из бумажника. «Смотрите, — сказал человек, — вот моя жена, и вот так она выглядит». Пикассо, как говорят, ответил: «Она довольно маленькая, не так ли? И плоская». Один из немногих андских мифов о Двойне, дошедших до нас через испанские хроники, миф каньяри в Эквадоре, дает возможность поупражняться в историческом восприятии глубины резкости изображаемого пространства. Эта история была зафиксирована Молиной, Кобо и Сармьенто де Гамбоа. В ней два молодых человека, братья Атаорупаги и Кусикайо, спасаются от потопа, уно пачакути, поднимаясь на очень высокую гору, которая, возвышаясь над водой, обеспечивает безопасное убежище. Когда наводнение кончается, они возвращаются в «небольшую хижину» (choza), где пытаются уберечь себя от голодной смерти. Они отыскивают для еды корни и травы или, по версии Сармьенто, предпринимают бесплодную попытку сажать семена. Однажды, возвращаясь в свою хижину после целого дня поисков пищи, братья обнаруживают выставленное для них изобилие еды и чичи (маисового пива). После того, как это продолжается «десять или двенадцать дней», братья решают спрятаться, чтобы попытаться увидеть своего благодетеля.

Два богато разодетые попугая, называемые гуакамайас, влетают в хижину и начинают готовить еду. Когда они снимают свои манты, они оказываются двумя красивыми женщинами, или попугаями с головами женщин. Они носят прическу и заплетают косы иначе, чем это до того дня делали женщины каньяри. Когда братья их насилуют, они улетают и не появляются несколько дней. Когда же они наконец возвращаются, чтобы кормить голодных братьев, парни завлекают их, успокаивают любовными словами и просят их (согласно версиям Кобо и Сармьенто) объяснить причину их щедрости. Женщины утверждают, что «Тиксивиракоча повелел им хранить эту тайну, оказав им помощь в момент нужды, чтобы они не умерли с голоду». Братья женятся на гуакамайас, и от этих браков происходит народ каньяри.

Миф дает астрономические рамки, во-первых, определяя, что речь идет об уно пачакути, или «пространстве-времени, опрокидываемом водой». Наличие горы привлекает внимание к июньскому солнцестоянию, и, как это традиционно для андской мифологии, весь колюр солнцестояния отождествляется здесь с именем горы, «Уакайньян», по версиям Молины и Кобо. Слово уакай, или иногда уакайуа, означает «вьючная лама», в то время как ньян есть слово для обозначения «пути» — как отмечалось выше, еще одно название Млечного Пути. Так что имя «лама-путь-гора» помещает временные рамки этой истории в границы Млечного Пути, — явление, начинающееся около 200 года до н. э. Далее, — специфика термина «вьючная лама» относится к той эпохе, когда лама не только была одомашнена, но использовалась для перевозки товаров.

Это словоупотребление предполагает, что братья, подобно людям Уанкарани, упоминавшимся выше, были полукочевыми скотоводами, потомками, происходившими по прямой линии от первых охотников. Археологические данные по Уанкарани показали, что местные люди вели торговлю с помощью караванов лам, но обладали лишь элементарными земледельческими навыками. Такое прочтение мифа каньяри подтверждается тем фактом, что братья изображаются как неспособные сажать растения. Как уже отмечалбсь, кечуанской идиомой для таких людей является тарука силью, «крайне неумелый человек-олень», означающее «неосведомленный о том, как сажать картофель или маис».

Что касается потока июньского солнцестояния в небесном порядке, то эту информацию самолично несут гуакамайас. Хотя Молина говорил, что гуакамаш — это испанское слово, оно в действительности — аравакское. Аравак-ское слово гуака (= уака)майа, в свою очередь, родственно майяскому слову уок, или гуок, используемому в «Пополь-Вухе» в качестве названия попугая, который, как зоологический науаль солнечного божества, спускается с зенита, чтобы понаблюдать игру в мяч. Слово уок — одно из самых древних и широко распространенных богословских терминов в Америке, встречающееся в Северной Америке в качестве имени Великого Духа или высшего божества Уакатанка; в качестве шести попугаев — гуок — по бокам площадки для игры в мяч в Копане; и в Андах в качестве уаки, термина для обозначения священных объектов, включая мифологических родовых первопредков, сотворенных у Титикаки Виракочей. Кобо отмечал, что он сам видел родословную уаку каньяри в Лиме, «маленький медный столбик с двумя попугаями наверху».

Аналогичным образом имя противостоящей потопу горы в версии Сармьенто связывается со священным попугаем-посланником Виракочи к потоку июньского солнцестояния Млечного Пути. Имя горы, данное Сармьенто, — «Гуасано», хотя ни одно слово в кечуа не начинается со звука — гуа. Чтобы произнести звук — гуа, как написано у Сармьенто, говорящие на кечуа должны предпослать ему короткое а, таким образом агуа или акуа. Акуа, написанное у Молины agua, «является кечуанским словом для обозначения «попугая».

Тогда, как показано, в андской мифологии формальная терминология, описывающая возможность обмена между богами и человечеством, связывает солнце июньского солнцестояния с Млечным Путем. Имя «Попугай-Гора» предполагает, что солнце июньского солнцестояния, как и его противоположность в декабрьское солнцестояние на «пути вьючной ламы», находилось в пределах Млечного Пути. Не только потому что, как посланники Виракочи, они ассоциируются с местопребыванием божества в анак пача, доступном через Млечный Путь, но также потому что, как птицы, попугаи летят, или «спускаются» сверху, давая голодающим братьям надежду на помощь от царства богов. Может быть также и то, что обращение к «десяти или двенадцати дням» последующего прибытия попугаев-женщин-посланниц Виракочи обозначает тот факт, что примерно в течение двенадцати дней подряд можно наблюдать гелиакический восход потока июньского солнцестояния Млечного Пути в контакте с землей[80].

Драма и характер божественной помощи, посланной Виракочей, сыграны во взаимодействии между братьями и женщинами-попугаями. Братья стремятся узнать об источнике их новых чудесных продовольственных культур.

«Однажды они спрятались, чтобы выследить того, кто им приносит еду. Наблюдая, они увидели, как две женщины каньяри приготовили провизию и поставили ее на привычное место. Когда они собирались уйти, мужчины попробовали захватить их, но они ускользнули от своих потенциальных захватчиков и убежали. Каньяри, осознав, что совершили ошибку, пристав к тем, кто сделал для них так много хорошего, опечалились и обратились с молитвой к Виракоче, прося прощения за свои грехи… Затем была дружба между женщинами и братьями каньяри, и один из них вступил в связь с одной из женщин… От них и происходят все нынешние каньяри».

Аналогичным образом, в версиях Молины и Кобо братья каньяри обращаются к женщинам-попугаям, которые в возмущении улетают.

Здесь изображается та социальная пропасть, которую предстояло перекрыть учению Виракочи. Мужчины, ведущие в высоких горах образ жизни скотоводов, живут одни в своей маленькой хижине. Когда они видят женщин, даже тех женщин, которые пришли им на помощь, они неспособны вести себя уважительно. Они изображаются как полные сексуального желания, свободного от каких-либо условностей. Такое поведение по отношению к женщинам айлью в настоящее время навлекло бы на нарушителей неизбежное наказание от рук мужчин-родственников этих женщин. Но эта история в том, как возникли айльюс у каньяри.

Женщины изображаются как мастерицы в окультуривании растений, что выражается богатым угощением, которое они предоставляют. Далее, из имени горы в версии Сармьенто — Гуасано — мы узнаем, что женщины искусны в изготовлении глиняной посуды, так как санъю означает «керамику». Тем не менее женщины также одиноки в своем собственном мире. Они не желают быть замеченными, что подразумевает, что вопрос о сексуальной доступности абсолютно не стоит. Для них считается неверным даже то, чтобы их видели в доме мужчин, с которыми они не связаны кровно.

В конечном счете братьям, устыдившимся своего прежнего поведения, удается в течение длительного периода ухаживания убедить женщин остаться с ними. Тем самым миф объясняет решающие слагающие вертикального архипелага — разведение животных и окультуривание растений, предписанные в качестве мастерства каждому полу, воплощающие таким образом системы родства по мужской и женской линиям с точки зрения связанной с каждым из полов экономической стратегии, — показывает несовместимость этих укладов жизни и в заключение примиряет конфликт от имени Виракочи, соединяя этих мужчин и женщин узами брака. Сформулированный в рамках астрономического знания, которое породило и земледельческий календарь, и религиозное мировоззрение айльюс, миф завершается, отождествляя себя с историей о том, как форма цивилизации айлью пришла к народу каньяри. Используя слова археолога Алана Колаты по отношению к гению.

Тиауанакской цивилизации, от имени бога которой, Виракочи, появились гуакамайас, «социальная и физическая экологии земледелия и пастушества, хотя и состояли в потенциальном антагонизме, были загнаны в сети формулировкой ритуального календаря: ритмы обряда, земледельческие культуры и стада были поставлены в производственную синхронию».

Наконец, в этом мифе показан заслуженный вклад женщин — одомашненные культуры — в жизнь каньяри. Без них братья находились в страшных условиях. Тем не менее эти женщины желают связать свою судьбу с братьями, что предполагает, на сбалансированном языке андского образа мысли, что мужчины также имели что предложить. Но если искусство разведения животных было по крайней мере немного менее важно, чем продовольственные культуры, предполагая первичную роль андского мужчины как земледельца-мужа (= йана = «слуга»), то что же внесли братья в такое положение, что могло бы выровнять «престиж на игровом поле» в подготовке основ системы с двойным родством?

Ответ на этот вопрос заключен в значении имен братьев. Имя более молодого брата, Кусикайо, является достаточно уклончивым и означает «удача» или «благосостояние». Но имя старшего брата, Атаорупаги, — это совсем другой вопрос. В кечуа корень рупа означает «обжигающий жар». Слово атау означает «удача в войне, почестях, играх или финансах»[81].

Здесь, следовательно, миф о двух братьях, чьи подвиги осуществляются в прецессионный момент начала гелиакического восхода Млечного Пути в июньское солнцестояние, — в точке, отмеченной в небе западным созвездием Близнецов[82]. В Старом Свете эти Близнецы ассоциируются с небесным огнем, удачей в войне и финансах, а планета Сатурн, точно так же, как и у ацтеков, связана с палочкой для добывания огня, удачей для торговцев и воинов и планетой Сатурн. В сознании каньяри братья, один из коих именуется «обжигающим жаром удачи в войне и финансах», спасаются с помощью бога Виракоча, хранителя небесного огня, «первобытного удара молнии», планеты Сатурн.

Согласно мифу каньяри, удар грома молнии этой колоссальной, внутренне последовательной идеи-формы пришел на землю в момент зарождения у каньяри земледельческой цивилизации. И об этом были оповещены эти скотоводы Виракочей с его трона в Тиауанако. Братья каньяри обладали всеми верительными грамотами, необходимыми для полного и достопочтенного участия в андской системе с двойным родством.

VI.

По мнению Джона Хауленда, Раува, один из деканов по андской археологии, такую интерпретацию мифа о происхождении каньяри, должно быть, охарактеризовал бы как крайне наивную. Раув считает, что пан-андский миф о творении Виракочи у Титикаки был более поздним изобретением инков, «остроумным объяснением всех этих локальных мифов о происхождении», мифом, придуманным инками в качестве удобного теологического обоснования для утверждения имперского господства. Как будет показано в заключительных главах этой книги, я оказался бы в числе последних из тех, кто отрицал бы, что инки «муссировали» мифологическое наследие Анд в своих политических целях. Но оценка Раува появления андского мифа о сотворении не может быть оправдана тем фактом, что инки с очевидностью оказались умны. Скорее подход Раува выдает постоянное методологическое предубеждение против возможности динамической совокупности идей, оперирующих внутри широкой культурной сферы. Например, в «Происхождении Культа Творца у Инков» Раув заявил:

«Почти каждая деревня в Андах имела собственную такую же историю происхождения, как и ту, которую сообщали инки, описывая, как предки ныне живущих людей появились там из некоего холма, пещеры, скалы или источника. Упоминаемые в этих историях места происхождения назывались родовым понятием пакарина (буквально «способы происхождения») и стали важными местными святынями».

Нигде в этой статье Раув не пытался объяснить, как случилось, что «почти каждая деревня в Андах» имела похожий миф о происхождении. Единодушие местных мифов о происхождении — что каждое племя имело нечеловеческого гермафродитного мифологического главу рода, уаку, который появился в пакарине, и что пакарина учредила для каждого племени «акт» первобытного владения землей — однозначно дает понять, что намного раньше инков между тамошними племенами существовало общее мнение относительно того, как наилучшим образом можно создать земледельческое общество. Может быть, для этого согласия на столь пространных и суровых землях, как Анды от Эквадора до Чили, не требуется вовсе никакого начала? А если не из Титикаки, как утверждали андские народы, тогда откуда исходят эти идеи? Или их следует объяснять как «естественные»?

Раув упорно продолжал утверждать, что андский миф о сотворении должен был быть сформулирован недавно, доказывая, что Виракоча является кечуанским словом, и выдвигая как решающий свой аргумент то, что Тиауанако было «неизвестно инкам до правления Пачакути Инки Юпанки», то есть примерно до 1436 года. Может быть, он имел в виду, что инки, вследствие эндемического состояния вражды между племенами в то время, могли посещать Тиауанако только как завоеватели. Вполне возможно, что это правда. Однако совсем другое дело — утверждать, что жители южных Анд, такие как инки, жили в абсолютном неведении о легендарном Тиауанако (в отличие от европейцев девятнадцатого столетия, которые знали о пока еще не раскопанном Вавилоне), разве что весь рассказ был более поздним творением и народы жили, будто герметически запечатанные в интересы своих собственных долин.

Конечно, такая ситуация представляла бы идеальную лабораторию, чтобы поупражняться в сравнительном методе, и Раув не сомневался в этом. Он заявил, что теории диффузии составляют препятствие для «развития общих и сравнительных исследований в археологии… Предположения диффузионистов подрывают сами основы сравнительного изучения».

Патриция Лайон писала Рауву:

«Слишком просто для всех перуанистов было бы забыть, в каком долгу мы находимся перед этой прекрасной хронологией, и о том факте, что без нее мы бы оказались в той же самой лодке, как и большинство других археологов в Новом Свете, барахтающейся вокруг временных промежутков в 500 лет и более. Эта относительная хронология существует благодаря работам относительно малого числа людей, прежде всего работам Дороти Менцель, Джона X. Раува и Лоуренса Доусона…».

Эта хронология есть продукт археологической виртуозности, примененной к сравнительному методу; без этого не было бы доказано впечатляющее соответствие между датами, вложенными в технический язык мифологии, и археологическими данными. Эта ситуация — больше, чем ирония, и заслуживает дальнейшего пояснения. Сравнительный метод — это обоюдоострый меч, в том отношении, что он может как порождать, так и подавлять понимание прошлого. Чтобы понять, как возникла такая парадоксальная ситуация, необходимо понять, как и почему возник сравнительный метод[83].

Когда впервые сказочные города библейского и героического прошлого начали появляться в XIX столетии под лопатами археологов, всевозможные исторические теории — в том числе совершенно безумные — превратились в ничто. Между тем как, хотя бы в качестве расшифровки древних систем письменности, начали излагаться в деталях археологические данные Старого Света, оказалось подорвано значение всего поля антропологии, поскольку бессчетное множество «до-письменных» народов во всем мире угрожало разрушение и/ или ассимиляция в индустриализующемся мире. Поскольку природа не терпит пустоты, появились всевозможные спекуляции относительно реальных и мнимых образцов культурных сходств среди широко разбросанных народов — например, представление о хопи как о Потерянном Племени Израиля. Так как часы тикали, для профессиональных исследователей прошлого стало очевидно, что времени не оставалось ни для каких дел, кроме получения товаров. Не было потребности применять какую бы то ни было теорию. Таково было всеобщее понимание, которое отчасти объясняло возникновение сравнительного метода.

«Отгораживание стеной» от Америки в конце XIX и начале XX столетия становилось уже недостаточным для тех этнологов, которые стремились просто преуспеть в изучении местных народов, не шатаясь под грузом предвзятых понятий и теорий о значении явно похожих культурных и технологических черт из Старого Света. Теоретическим катализатором этого подхода стал немецкий ученый Адольф Бастиан, который разработал идею о «психическом единстве» человечества. Его аргумент состоял в том, что, в сущности, человеческая душа — одна и та же повсюду и, следовательно, рождает одни и те же «элементарные идеи» (Elementarge danken).

Эта идея разрубила Гордиев узел. Исчезло напряжение, сопровождавшее стремление понять сходство множества черт культуры в обществах Старого и Нового Света. Они явились результатом психического единства человечества, а не диффузии идей и технических приемов. Трудные вопросы, типа металлургии, например, насколько вероятным могло быть многократное независимое изобретение бронзы, когда любое отклонение примеси олова от требуемых одиннадцати процентов дает массу бесполезного медного сплава, — такие вопросы были помещены в обувной коробке на полку в туалете. Карл Юнг, кому Запад обязан наилучшим описанием характера и масштабов психического единства человечества, никогда не представлял себя историком технологии.

Именно Франц Боас (1858–1942) оказал решающее влияние на будущее американских этнологических исследований. Пройдя обучение в Германии в сотрудничестве с Бастианом, Боас в Колумбийском университете воспитал несколько поколений американских этнологов. Он учил их выполнять тяжелую работу по проведению тщательных исследований отдельных племен, не увлекаясь великими теоретическими схемами. Иначе слишком много информации, вероятно, оказалось бы незарегистрированной из-за теоретических «фильтров». Богатая этнографическая литература по аборигенам Северной Америки — это дань честности Боаса в настаивании на скромных целях. Сырье должно было быть собранным; вопросы диффузии могли бы прийти позже.

Но позже так и не настало, потому что природа не терпит пустоты. Требование держаться на расстоянии от спекулятивной интерпретации при героическом спасении быстро исчезавшей информации открыло путь для особой формы «мета-интерпретации», которая определяет антропологическое изучение и сегодня. Различные школы мысли объединились, чтобы породить эру «сравнительного изучения». Идея, лежавшая в основе этого метода, состояла в том, что, сравнивая этнографические описания различных групп, можно разрабатывать общие законы, объясняющие, как возникают и изменяются культуры. Сравнительное изучение, конечно, породило множество школ мысли — эволюционистские, марксистские, материалистические и так далее. Но пока все это продолжалось, никто, казалось, не обращал внимания, что теоретическое подкрепление, которое сделало возможным все это предприятие — понятие «психического единства» человечества, не подвергалось сомнению так долго, что успело взобраться на Олимп ортодоксальности. Список основных проблем для антропологии был уже составлен. «Изучение человечества» (anthropos logos) было совершенно неожиданно, по воле случая отрезано от истории. То, что начиналось как временная пауза в исторической интерпретации дописьменных культур, вылилось в нечто совершенно иное, в дисциплину с ожесточенным сопротивлением, граничащим с враждебностью, по отношению к исторической перспективе.

Ирония, скрытая в этой ситуации, заключается в том, что сравнительный метод позволил проникнуть в некоторые области человеческой природы, но в то же время предотвратил признание других, не менее ценных. Дело в том, что есть нечто неизбежно ошибочное в кросс-культурном сравнении. Антропологическая теория, например, доказывает свидетельствами аборигенов истоки патрилинейности и матрилинейности как в Центральной, так и в Южной Америке. Но если что и доказала бесспорно западная социальная наука, так это то, что всех нас обусловливает культура, в которой мы живем, — факт, который историк может игнорировать себе же во вред.

Как защитницы интерпретации «предыстории», антропология и археология оказали расхолаживающее воздействие на современное понимание человеческой природы, как она выражалась в человеческой истории. Археологи должны оперировать выводами из физических останков и, следовательно, ограничены описанием масштаба деятельности, чьи следы оставлены в физических объектах. Доказательство человеческой деятельности — экономической, социальной, политической, религиозной — рассматривается с местной точки зрения и связано с потребностью, чтобы само место выражало поддержание физического существования. Археология ограничена в интерпретации материала, она имеет тенденцию изображать «дописьменного» человека как преимущественно материалистического. Путешествия осуществлялись преимущественно ради торговли и так далее.

Антропология, испытывая воздействие от соприкосновения с точностью археологии, воздерживается от «ценностных суждений» об интеллектуальном содержании данной культуры. Это — проблема для историков. А там, где археология ограничена местностью, антропология «ограничена людьми», сосредотачиваясь на определенной группе и переходя на более широкое представление только при переходе на более высокий уровень абстракции в поиске законов происхождения культуры.

При таком подходе немногие формы человеческих начинаний, за исключением войн, считаются заслуживающими рассмотрения. С точки зрения этих дисциплин, любой культурный обмен на умеренном расстоянии представляет собой торговлю. Обмен на дальние расстояния, за пределами вероятности торговли, оставляемый без внимания, поскольку не создает никаких физических доказательств в земле, считается отсутствовавшим, за исключением таких случайностей, как выброс на берег штормом морского судна[84]. Короче говоря, по теоретическим соображениям «инерционная предрасположенность» антропологии и археологии, возникшая вместе со сравнительным методом, не может и наверняка не будет заниматься более высокими импульсами человеческой природы. Однако они остаются дисциплинами, которые сообщают нам, откуда «исторически» происходит наша человеческая природа. Жаль.

Во всех утомительных дебатах между диффузионистами и их более консервативными собратьями подтекстом обсуждаемых вопросов всегда выступает обмен. Исключая из этих рамок путешественника, романтика, мистика, изгнанника, искателя — поскольку такие личности по определению путешествуют налегке, обмениваясь только идеями и тем самым представляя вездесущую опасность загрязнения «стерильного поля» сравнительного изучения, — ограниченная местностью археология и ограниченная людьми антропология всегда будут называть романтиками самих диффузионистов. Они утверждают, что диффузионисты спроецировали свои собственные романтичные заблуждения на прошлое.

Диффузионисты, загнанные в ловушку профессиональных стандартов, столкнулись с трудностью в названии этого блефа. Их противники, с одной стороны, ловко уклоняются от обязательства доказывать противное (что значительные дальние межцивилизационные контакты не существовали), одновременно категорически настаивая на доказательствах, представляющих обмен идеями как фантазию, порожденную незнанием общеизвестного «психического единства» человечества. (Однако, повторимся, Юнг никогда не утверждал, что был историком науки.) Диффузионисты, осознавая, что навешивание им ярлыков «иррациональный и эмоциональный» является для них профессиональной смертью, воздерживаются от подчеркивания значения таких истинных качеств как двигателя диффузии. Торговля рациональна. Поиски — нет.

Но вернемся обратно к каньяри Эквадора. Миф о происхождении каньяри поднимает два вопроса: Первый вопрос обращен к современности и состоит в том, настолько ли непростительно спекулятивно видеть в этом мифе каньяри связи с культом Близнецов в мифологии Старого Света. Во-вторых, касаясь утверждения Раува о том, что пан-андский миф о Виракоче был недавним изобретением, — что может миф каньяри внести в этот вопрос?

Миф каньяри сообщает, что именно эмиссары Тиксе Виракочи в облике двух попугаев принесли каньяри искусство земледелия и учреждения брака. Здесь мы находим, как нашел бы и Раув, доказательство недавнего инкского наслоения мифа Титикаки на местный миф о происхождении каньяри. Все другие рассмотрения — в сторону. Существует очень простое историческое объяснение того, почему вывод Раува невероятен: индейцы каньяри ненавидели инков непримиримой и лютой ненавистью. Среди народов во всех Андах именно каньяри с наименьшей вероятностью могли принять — тем более сохранять после конкисты — «недавнюю инкскую фикцию», придуманную из имперских побуждений, но касающуюся их собственного происхождения.

За короткое столетнее господство инкские войска дважды вырезали цвет мужского населения каньяри. Первый раз, приблизительно пятьюдесятью годами раньше испанской конкисты, Инка Тупак Юпанки, расширяя инкские владения на Эквадор, приказал вырезать тысячи воинов каньяри, захваченных в сражении и отказавшихся сдаться. Их искалеченные тела швыряли в озеро, которое по сей день называется йауар коча, «кровавым озером».

Как раз перед появлением конкистадоров вспыхнула гражданская война между фракциями королевской семьи из Кито и Куско. Каньяри снова взялись за оружие, на этот раз против Атауальпы, который правил из Кито. Атауальпе удалось упрочить свои позиции, его войска разгромили каньяри, и те во второй раз были вырезаны без милосердия. Атауальпа распорядился убивать каждого мужчину в возрасте, пригодном для ношения оружия. Испанцы узнали об этих событиях, когда по своему обыкновению приказали, чтобы местные жители несли их груз. Они удивились, когда выполнять эту работу пришли женщины и дети каньяри. Где были мужчины? Женщины объяснили, что было всего несколько живых мужчин и что они были слишком драгоценны, чтобы нести груз.

Но когда возникла возможность отомстить инкам, мужчины каньяри уже не считались слишком драгоценными. Три тысячи воинов каньяри присоединились к испанцам, когда в 1534 году те отправились на разграбление Кито. Позже, в 1572 году, когда последняя остававшаяся угроза контролю-над Перу заключалась в личности беглого императора Инки,

Тупака Амару, воины каньяри еще раз сопровождали испанцев и доставили императора с гор.

Вице-король Толедо решил, что оставление на троне марионеточного Инки принесет не столько пользу, сколько угрозу короне, и приказал казнить Тупака Амару. Индейское и испанское население, одинаково ошеломленное и опечаленное безжалостным решением вице-короля, наблюдало в молчаливой муке за казнью Тупака Амару:

«Затем Инка получил утешение от отцов, которые были возле него, и, попрощавшись со всеми, положил свою голову на плаху, подобно ягненку. Тогда подошел… палач. Он завязал ему глаза, и, взявшись за волосы своей левой рукой, одним ударом абордажной сабли отрубил голову и высоко поднял ее, чтобы все видели. Когда голова была отрублена, зазвонили церковные колокола…».

Среди горя и слез, которые затем изливались из пораженной толпы очевидцев, по крайней мере один человек оставался равнодушным: индеец каньяри, палач, который высоко держал голову последнего императора.

VII.

Если история каньяри, рассматриваемая как миф о происхождении, никак не вписывается в «самые основы сравнительного изучения», то ее значение как мифа о Близнецах снискало большую благосклонность. С одной стороны, этот рассказ подразумевает, что и далеко на севере, в Эквадоре, андские народы были склонны подтвердить важность для своей жизни событий, которые происходили в Боливии более чем двумя тысячелетиями ранее. С другой — он, похоже, несет отражение культа Близнецов, чья эмблема предназначалась для создания нимба защиты.

Авторитетный и решающий голос в этом вопросе принадлежит самим индейским народам Анд. Этот материал находился среди инструкций Арриаги искоренителям, и перед ним бледнеет всякое теоретическое обоснование. После описания обрядов близнецов и связанного с ними ритуалом оленя Арриага объяснил, почему необходимо запретить любому новорожденному индейцу креститься под именами Сантьяго или Диего:

«Что касается имени Сантьяго [Святого Иакова], то они [местные крестьяне] также имеют поверье и обыкновение давать это имя одному из мальчиков-близнецов, которых они считают сыновьями Молнии, — титул, который они любили применять к Сантьяго. Я не понимаю, что могло бы значить имя Боанергес, которое Наш Владыка Христос дал Апостолу Сантьяго и его брату Хуану [Святому Иоанну], когда он именовал их Ударами Молнии (Kayos,), что, согласно еврейской фразе, означает «сыновья грома»; я не понимаю также, с какой стати это словоупотребление должно было распространиться здесь или почему среди мальчиков в Испании существуют бабьи сплетни, что, когда гремит гром, то это скачет лошадь Сантьяго, или почему испанцы в сражениях на войне, когда желали разрядить свои аркебузы — которые индейцы называют Ильяпа, или молния, — находили подобающим прежде выкрикивать «Сантьяго! Сантьяго!» Во всяком случае, индейцы с великим суеверием берут себе имя Сантьяго, и таким образом среди инструкций, оставленных Священниками-Виситадорами после их инспекции, есть инструкция, устанавливающая, что никто [то есть ни один индеец] не должен именоваться Сантьяго или Диего [Иаковом]».

Свободные от ограничений сравнительного метода, индейские народы Анд осуществили свой собственный анализ культа Близнецов в Старом Свете, как он отражен в Святой Библии, и, найдя его полностью соответствующим их собственным представлениям по данному вопросу, наполнили этот сосуд своими собственными убеждениями. Это был тот сосуд, которые священники Инквизиции решили уничтожить в Перу.

Христос именовал Иакова и Иоанна — братьев, которые были сыновьями человека по имени Зеведей, — «Боанергеш». Это имя происходит от еврейского бенерегеш, буквально «сыновья грома». Если в своем раздражении от появления опасного культа Арриага пренебрег еще одним фактом — одним из тех, которые он, конечно же, знал и который должен рассеять всякие сомнения относительно подлинного участия библейских «сыновей грома» в «утраченной» системе менталитета древнего прошлого, — его, конечно, можно простить.

Во всяком случае, рассматриваемый факт знаком каждому испанскому школьнику. Путь, по которому громыхает конь Святого Иакова, — это Млечный Путь, известный в Испании как Camino de Santiago[85].

Как никакой другой документ, этот отрывок ясно показывает паралич антропологического метода перед лицом неудобного материала. Вот уже почти столетие профессиональные исследователи прошлого человечества по соображениям методологии имеют инструкцию занимать по отношению к материалу такого рода во многом ту же позицию, что и Арриага, которая должна выражаться в умышленном невежестве и ассоциируемом с ним побуждении к подавлению. Если обозначение Иакова и Иоанна (которые оказались братьями) как «сыновей грома» и определение местоположения Млечного Пути как огороженной территории, где они могли бы развлекаться, представляют собой в случае андской культуры пример «психического единства человечества» — одну из тех «элементарных идей», которые «естественно» появляются то здесь, то там, — тогда работы бесчисленного множества добросовестных ученых будут по-прежнему лежать нечитанными еще одним поколением (порождением) «стажеров». Одна из таких работ — это работа Рендела Харриса, чье исследование в-1913 году феноменологии знаний о Близнецах побудило его сделать несколько замечаний по адресу странной оценки Арриаги:

«Интересно заметить, что, когда перуанцы, о которых говорит Арриага, стали христианами, они заменили имя Сына Грома, данное одному из близнецов, именем Сантьяго, усвоив от своих испанских учителей, что Св. Иаков и Св. Иоанн были названы Сыновьями Грома нашим Владыкой, — фраза, которую эти перуанские индейцы, кажется, поняли, в то время как великие толкователи христианской церкви пропустили это значение… Другая любопытная и в какой-то мере также передаваемая Марковым языком [то есть Евангелием от Св. Марка] история в фольклоре людей, отдаленных от нас и во времени, и в пространстве… обнаруживается даже сегодня у датчан. Кроме стандартных кремневых осей и долота, которые обычно во всем мире сходят за посланцев грома, датчане считают окаменелых морских ежей грозовыми камнями и дают им особое имя. Такие камни именуются в Саллинге, зебедэй-камнями или з'беадэй; в Северном Саллинге они называются зепадейе-камнями. В Норбэке, в районе Выборга, крестьянство зовет их камнями Зеведея!.. Имя, которое дают этим грозовым камням, следовательно, очень хорошо установлено, и кажется вполне определенным, что оно получено от упоминания сыновей Зеведея в Евангелии как сыновей грома. Датский крестьянин, как и перуанский дикарь, сразу узнал, что подразумевалось под Боанергесом, и назвал его грозовым камнем после его святого покровителя».

Андский культ Близнецов, связывая представления о Близнецах с огнем, Млечным Путем, грозовыми камнями и их происхождением от Тиксе Ильи Виракочи/Сатурна, делает невозможным уклонение от еще одного аспекта присутствия технического языка мифологии в Андах: этот метаязык должен был внедриться сюда откуда-то из другого места и должен был внедриться в целостном виде. Андский. миф о сотворении представляет эту контрольную точку в андской истории, вменяя всем предыдущим векам статус относительного невежества, прелюдии.

Мифология и Анд, и Мезоамерики предпринимает великие усилия, чтобы подчеркнуть фундаментальное значение мужчин, взявшихся за труд земледельца, в формировании земледельческой цивилизации. Сама по себе археология не может окончательно заявить, что появление доказательства массового внедрения мужского труда в помощь земледелию — типа того, что произошло в целом в Андах около 200 года до н. э., — представляет собой нарушение векового психологического барьера, удерживавшего мужчин от участия в культивировании растений. С другой стороны, ввиду утверждений в мифологии о существовании барьера, его нарушении и времени этого нарушения (приблизительно 200 год до н. э.), а также ввиду подтверждения этой даты археологическими данными следует спросить, не является ли андская мифология, помимо прочих вещей, довольно достоверной историей.

Этот вопрос важен не просто из-за того, что можно было бы усвоить об Андском прошлом, если бы андский миф о сотворении оказался «достоверным». Этот вопрос следует также рассматривать с местной точки зрения, где есть все основания утверждать, что андский миф о сотворении понимался как достоверный. Мне кажется, что одна из причин такого положения должна быть связана с характером возникновения реализованной в мифе системы мысли. Если она произошла из ничего, то она должна была прийти, подобно грому среди ясного неба, реорганизуя и перестраивая все образы мысли в новое и ошеломляющее изображение природы человеческой действительности. До этого момента, как утверждает сам миф, все было «мраком».

Вероятность этой системы мысли лежит в его способности блестяще объективировать новые нормы социального строя по отношению к небесному порядку. Этот порядок, прежде воспринимавшийся несовершенным образом, мог быть преподан так, чтобы индивидуальные мужчины и женщины смогли увидеть для себя более высокий порядок интеллекта, содержащегося в учении. Одно замечательное доказательство этого утверждения заключается в том, что по сей день, как откровенно показала работа Уртона в Андах, андские крестьяне — мужчины и женщины в равной мере — несут в своем сознании обширные и практические знания о небе в их применении к земледелию.

Эта система мышления распространилась, согласно мифу, с юго-востока на северо-запад, принесенная богом Виракочей, а в некоторых версиях — его помощниками. Не каждый археолог придерживается жесткой линии Раува по отношению к значению мифологии. По выражению Уильяма Исбелла, «много что указывает на поддержание контактов между Тиауанако и горной местностью севера Перу в скульптуре, архитектуре и, возможно, иконографии, в течение Раннего Горизонта и Раннего Промежуточного Периода»[86].

Парадигматическая оценка этого распространения в Андах выражена в мифе о сотворении посредством встречи Виракочи с враждебными сельскими жителями в Каче — традиционная разделительная линия между южными Андами и бассейном Титикаки. Здесь Виракоча, опираясь только на моральный авторитет, стремится распространить учение о новом образе жизни, учрежденном на юге. Когда, подвергнувшись угрозам, Виракоча вызывает огонь с небес, который должен говорить о власти небесной — самой системе идей, которые он пытается распространять, то люди оказываются» побежденными, испытав благоговейный страх перед величием того, что случилось. И если современная археологическая мысль верна в определении роли экологических кризисов в событиях, ведших к созданию айльюс, тогда самоочевидная мудрость принятия динамической новой системы добывания пропитания должна рассматриваться как центральный элемент в «авторитете» Виракочи, беспрецедентное единство слова и дела.

Этими способами как миф, так и археология привлекают внимание к бассейну Титикаки в годы, непосредственно предшествующие 200 году до н. э. Именно в это время и в этом месте произошло событие огромной созидательной силы, событие, которое навсегда преобразовало горную местность. Потому что индейское воспоминание об этом событии — сотворении солнца, луны и звезд Виракочей на «Львином Утесе» — было сформулировано в самой терминологии, чье возникновение она и была призвана увековечить, авторитет мифа был неопровержим. Без идей, отраженных в этой истории, андское земледельческое общество было бы не только немыслимо, но и осталось бы буквально не зачатым.

Возможно, важнее всего то, что, помимо многих уровней интеллектуальной виртуозности, миф передает глубокую тоску людей по обустройству человеческого общества на объективных — что означает священных — нормах. Беспрецедентный экономический успех вертикальных архипелагов, который последовал за просвещением у Титикаки в 200 году до н. э., мог бы служить лишь расширению могущественной власти мифа в воображении людей. По этим причинам андский миф о сотворении был и останется достоверным. Как мы теперь увидим, именно из этого мифа и из содержащегося в нем космологического учения все будущие претенденты на «правление» в Андах будут пытаться выводить свои собственные претензии на легитимность.