Смерть инквизитора.
VI.
В Германии по настоянию Гейзенберга Майорана опубликовал в “Zeitschrift fr Physik” [86] упомянутую им в одном из писем работу по теории ядра. Больше он не сделал ничего. И изучать ему там было нечего, кроме немецкого языка.
То, что в те месяцы имеет место в Германии — приход Гитлера к власти, принятие расистских и антисемитских законов, катастрофическое положение в экономике, благоприятствующее нацизму безразличие людей, — он вроде бы воспринимает как бесстрастный наблюдатель. Если и позволяет себе выносить критические суждения, то восхищается Германией в целом, ее мощью. Конечно, на него, двадцатишестилетнего, выросшего в атмосфере фашизма и насаждаемых им иллюзий, не может не оказывать влияния то, что говорят об Италии Гитлер и немецкие газеты — они же восторгаются фашизмом, Муссолини, успехами страны. Но оснований назвать Майорану, как делают некоторые, поклонником нацизма это отнюдь не дает. Идет 1933 год. В Италии антифашиста можно встретить лишь в карцере.
Четырьмя годами раньше состоялось «примирение» государства и церкви: католики освободились от сомнений насчет фашизма, и епископы освящали фашистские значки, а Муссолини объявляли «человеком, ниспосланным Провидением». За год до того в почетном карауле на выставке к десятилетию «фашистской революции» стоял сам Пиранделло. Маркони возглавлял Итальянскую королевскую академию, основанную по инициативе Муссолини. Ферми, член Академии, именовался Его Превосходительством. Д’Аннунцио (единственный, кто в столь печальной ситуации двусмысленно развлекался и позволял себе в поведении неоднозначную небрежность) продолжал направлять Муссолини дружеские послания. Писатели, в антифашистском настрое которых потом, когда война была проиграна и фашизм пал, не смел усомниться никто, слагали режиму и дуче гимны (и вроде бы один во время войны в Испании довосторгался до того, что написал «…наблюдать расстрел республиканцев франкистами — бодрящее удовольствие»).
Самый популярный у молодежи поэт в каждом издании одной из своих книг возобновлял посвящение Бенито Муссолини — человеку, в 1919 году заглянувшему в его сердце. Что итальянцы — первые в вооружении, в футболе и в физике, твердо знали все. Весь мир восхищался достижениями итальянской авиации. Литературоведы академического толка и бойкие критики превозносили прозу Муссолини. Когда дуче выступал с речью, Римская площадь Венеции отзывалась грохотом единодушного одобрения, эхо которого доносилось из дворцов и из хижин. Советская Россия принимала участие в Венецианских кинофестивалях… И мы должны именно от Этторе Майораны — далекого от политики, насколько в ту пору было возможно, погруженного в свои мысли — требовать, чтобы он резко отверг фашизм, сурово осудил зарождавшийся нацизм? Следует также учесть, что письма из-за границы часто, если не регулярно, вскрывались и прочитывались; когда в них обнаруживалось что-либо противное фашизму или хотя бы дающее повод для такого истолкования, их задерживали или снимали с них копию, и если беда не приходила сразу, они хранились в досье политической полиции до лучших времен — до появления у полиции возможности устроить более хитроумную западню. И всякий сколько-нибудь наблюдательный и прозорливый человек это знал и применялся к обстоятельствам, притом большинство — без возмущения, воспринимая такое положение как норму, при которой отсутствие законности компенсируется заботой о защите национальной безопасности, общественного спокойствия и так далее. А членов семейства Майорана едва миновавшая беда (в которой политика наверняка свою роль сыграла — судя по тому, что не знавшие удержу в идиотских расследованиях полиция и магистратура были уверены как минимум в том, что не творят ничего не угодного режиму; в качестве противоядия, контрмеры в коллегию защиты и был включен Фариначчи) сделала, надо думать, особенно осторожными; к тому же они все еще чувствовали себя под надзором, под пристальным наблюдением. В общем, если бы Этторе и относился к фашизму с неприязнью, если бы нацизм его и возмущал, элементарная осторожность требовала, чтобы в письмах он ограничивался простым изложением фактов. Вот как, например, описывает он матери нацистскую «революцию»: «Лейпциг, в большинстве своем социал-демократический, принял революцию легко. По центру и окраинам часто движутся шествия националистов — в тишине, но с довольно воинственным видом. Коричневую униформу встретишь нечасто, а вот свастика видна повсюду. Арийское большинство очень радо преследованию евреев. Когда их уволят, в государственных органах управления и в руководстве многих частных учреждений откроется множество вакансий, поэтому антисемитская кампания так популярна. В Берлине больше половины прокуроров были евреи. Треть из них уволена, прочие оставлены потому, что в 14-м году они уже состояли в этих должностях и участвовали в сражениях. В университетских кругах окончательная чистка будет проведена в течение октября. Немецкий национализм заключается в основном в расовой гордости. Всем школьным преподавателям рекомендовано превозносить вклад в цивилизацию нордической расы, и еврейский конфликт объясняется скорее расовыми различиями, нежели необходимостью подавить вредные для общества умонастроения. На самом деле от общественной жизни отстраняют в большом количестве не только евреев, но и коммунистов, и вообще противников режима. В целом деятельность правительства отвечает исторической необходимости освободить место для нового поколения, которое рискует быть удушенным экономическим застоем» [87]*.
Картина нарисована без тени энтузиазма. Бесстрастие — на наш взгляд, намеренное — придает ей даже какую-то мрачность, которую мы напрасно стали бы искать в других свидетельствах той поры (само собой, за исключением свидетельств открытых противников нацизма). Что касается признания исторической необходимости, которой отвечала политика нацизма, он мог написать так и из предосторожности, и по убеждению. Но если и по убеждению, то вряд ли стоит возмущаться: кроме того, что это признание не содержит нравственной оценки, оно еще и отражает распространенную как ныне, так и в ту пору разновидность историзма, в соответствии с которой политика оправданна, если она проводится с согласия масс. Массы не дадут собой манипулировать, говорят сегодня молодые революционеры: странно, что так думают те, для кого наци-фашизм — исторический опыт, счет за который оплачен и которому вынесен приговор, а что так думал двадцатишестилетний молодой человек в 1933 году, не удивительно вовсе.
Но на этой подробности — на впечатлениях Майораны от нацизма — останавливаться было не обязательно. Для такого человека, как Майорана, не столь уж важно, позволил он обмануть себя нацистской пропаганде или нет. Так или иначе, это был бы обман. Он, однако, не позволил — во всяком случае, не настолько, как, если верить в их искренность, дали обмануть себя другие — более осведомленные, более зрелые.