Утро года.
Прощай, детство!
Но вот пришел конец нашему детству. Осенью Яшку мать отдала в работники к зажиточному мужику Семену Гавриловичу Сухову, а меня, по настоянию матери, отец решил отвезти в город. В день расставания — это было в воскресенье — Яшка все время сидел у нас в избе. Мать с утра нарядила меня в чистую рубаху. Она была необыкновенно ласкова со мной, без умолку говорила, наставляла меня, чтобы я в чужих людях не баловался, слушался старших и доходил до дела. Мать суетилась у печки, и я видел, что она часто прикладывает к глазам конец фартука и тихонько плачет.
Мы с Яшкой то уходили во двор, то опять входили в избу. Пришла Яшкина мать, тетка Ольга, и, поздоровавшись, спросила:
— Здесь, что ли, мой-то?
— Здесь, Ивановна, здесь, — ответила моя мать. — Последний денек вместе, не наглядятся друг на дружку.
— В Самару, значит, решили? — усаживаясь на лавку, спросила тетка Ольга. — Нынче?
— Да, вечером, — тяжело вздохнув, ответила мать. — Может, и до дела дойдет.
— А то как же, — сказала тетка Ольга и начала рассказывать о том, на каких условиях она отдала Яшку в работники.
Мы с Яшкой опять вышли из избы и направились за огороды, к речке.
День стоял солнечный, тихий. Вдали, за выгоном, виднелись деревья с чуть пожелтевшими листьями. Над нами пролетела огромная стая воробьев и скрылась. Тоскливо и грустно было кругом.
Мы долго стояли молча, смотрели вдаль, на широкие просторы лугов, на Волгу. Все родное, близкое теперь казалось таким далеким, неприветливым.
Яшка вдруг отвернулся от меня и стал беспощадно срывать пересохшие метелки воробьиного проса. Он мял их в руках, потом безразлично бросал под ноги и втаптывал в рыхлую серую пыль.
— Взял да и не ехал бы в Самару! — промолвил Яшка после некоторого молчания. — Одному там пропасть можно.
— Да, «не ехал бы»! — сказал я. — Как тут не поедешь, когда и рубаха уже новая надета!
— А ты бы не соглашался.
Но тут я ничего не мог сказать Яшке, потому что мне и самому вдруг захотелось уехать в город. Будто угадав мое желание, Яшка сердито швырнул в сторону вырванную с корнем метелку воробьиного проса и дрогнувшим голосом сказал:
— Ну и поезжай, не больно жалко!
— И поеду, а тебе что! — любуясь новой рубахой, проговорил я.
Яшка тер ладошкой глаза и морщил свой маленький носик. Узкие, острые плечи его тихонько вздрагивали. Мне стало нестерпимо больно, точно меня кто уколол острой иглой. Я подошел к товарищу и, заглядывая ему в лицо, спросил:
— Зачем ты, Яш?.. Не надо.
— Это я так просто… глаза чешутся.
— А ты не чеши — болеть будут, — сказал я.
Но и у самого вдруг «зачесались» глаза, и я тоже стал тереть их ладошкой.
Послышался голос моей матери:
— Васярка, домой иди, а то на пристань скоро!
Яшка пошарил в кармане и, взглянув на меня, сказал:
— Вась, на, возьми себе этот ножичек. Мне мама другой купит… Может, и не увидимся больше никогда…
Это был тот самый маленький складной ножик с костяной ручкой, которым Яшка всегда хвалился и дорожил больше всего на свете.
А когда мы вернулись в избу, я подарил Яшке три свои удочки: одна из них была с крашеным поплавком, «самая счастливая».
На закате солнца мы с отцом отправились на пристань. Пристанщик Филипп Захарыч, большой любитель поговорить, поздоровался с отцом и спросил:
— В Самару, Григорьич?
— Да. Хочу сынка определить куда-нибудь.
— Ну, на ваканцию, значит!.. Дело хорошее. А сколько ему годков-то?
Отец помедлил с ответом, потом сказал:
— Васярке? Тринадцать годов скоро будет.
— Так, так… — И Филипп Захарыч завел с отцом длинный разговор.
Пароход пришел с большим опозданием — за полночь. Быстро подали трап.
Филипп Захарыч, погладив маленькую курчавую бородку, важно объявил:
— Кто до Самары, пожалте…
Отец взял меня за руку. Яркие электрические огни парохода до боли резали мне глаза. Я шел и засматривался на каждый предмет. Пароход казался мне необыкновенным, сказочным, хотя ничего сказочного в нем не было — грязный купеческий пароходик местной линии.
Не успели мы усесться в четвертом классе, на корме, как послышался первый гудок, за ним — второй и третий.
— Отходит, — сказал отец и сел на свернутый канат.
Корпус парохода дрогнул. Тяжело проскрипели кранцы, захлопали плицы колес по быстрой черной воде.
Отец встал и подошел к борту. Указывая на берег, он сказал мне:
— Смотри, сынок, смотри… — и крепко-крепко прижал меня к себе.
Я стоял и не мигая смотрел на родной берег, на удалявшийся дебаркадер, на догоравший костер, оставленный пассажирами.