Утро года.
В городе.
В Самару приехали утром. Было еще рано, однако набережная кишела людьми. Тут были грузчики, кочегары, плотовщики, механики. В рваной одежде, небритые и непричесанные, они искали работу — поденную, рейсовую, постоянную, встречали пароходы, предлагали пассажирам свои услуги — за пятачок снести багаж. От Успенского спуска до Струковского сада по берегу тянулись лабазы, склады и пристани хозяев-пароходчиков. По одной стороне набережной лепились друг к другу ветхие тесовые харчевни, «обжорки», бакалейные и хлебные лавки. Толстые горластые торговки наперебой зазывали прохожих «откушать горячих щей», сваренных из мясных отбросов. В калачных рядах и за трактирными стойками — пузатые, при часах хозяйчики, стриженные под «горшок», с широкими, как лопата, бородами, — апостолы и царьки Двадцатого квартала. Возле трактира Парашина монотонно завывала шарманка, дремал в клетке желтобрюхий облезлый попугай, предсказывающий беды и счастье. Фокусники собирали вокруг себя большие толпы зевак, глотали аршинные шпаги, совали себе в нос кривые иглы, сопровождая свои «номера» неизменными выкриками: «Алле!» Под шарманку, под гремучий бубен пела осипшим голосом молодая женщина с восковым лицом, увешанная разноцветными стеклышками бус. Пела протяжно, заунывно:
Кари глазки, куда вы скрылись, Мне вас больше не видать; Куда вы скрылись-запропали, — Навек заставили страдать…Слышались гудки привальные, гудки отвальные. Над пристанскими воротами по всему берегу приколочены большие и малые вывески с надписями: «Буксирное пароходство Мешкова» или «Товаро-пассажирское пароходство сенгилеевского купца Флегонта Баукина, линия Самара — Казань». От спуска Заводской улицы шли конторы крупных пароходств: «Кавказ и Меркурий», «Русь», «Самолет».
Мы с отцом шли по пыльной, в ямах, улице, и мне становилось как-то жутко.
— Не останусь здесь! — плача, крикнул я и крепко ухватился за отцовский пиджак.
Отец забеспокоился и ласково сказал:
— Ну что ты, сынок, чего испугался? Это тут, на набережной, плохо, а там, в городе, хорошо. В воскресенье на Ильинку сходим. Там по праздникам бо-ольшущие базары бывают. Лимонаду из стеклянного кувшина попьем, на карусели покатаемся, петрушку-кловуна в балагане посмотрим… А сейчас вот в трактир зайдем, чайку попьем, позавтракаем и к дяде Егору на квартиру подадимся.
Желая задобрить меня, отец купил фунт ситного и полфунта колбасных обрезков. В трактире сидели долго. Отец любил чаевничать и с маленьким кусочком сахару выпивал по нескольку стаканов чая.
— Будешь при месте, сынок, смотри слушайся старших, уважай их да старайся скорее до дела дойти… С ремеслом в руках не пропадешь, — отхлебывая из блюдечка чай, говорил он.
— Боязно мне оставаться здесь одному, — сказал я.
— Ничего, привыкнешь, — уговаривал отец. — А ты думаешь, нам с матерью легко отдавать тебя в чужие люди? Нелегко.
Отец смотрел на меня грустными немигающими глазами. Я перестал плакать. Низенький сухощавый половой с желтыми от табачного дыма усами поставил на стол вновь наполненный кипятком чайник и спросил отца:
— Это твой сынишка?
— Да, мой, — почтительно ответил отец. — К месту куда-нибудь хочу определить.
— Ну что же, это неплохо, — сказал половой, взглянув на меня. — Только вот что скажу, паренек: город не любит растяп и плакс. Город, что боров — хрюкнет и съест. Уши не вешай, держись бодрее. Так-то вот.
Отец молча улыбался. А минутку спустя спросил:
— Сколько с нас, почтенный, за чаек?
Заплатив за чай, мы с отцом пошли в город к нашему земляку, мастеру по строительному делу Егору Фомичу.
Вечером Егор Фомич, немного подвыпивший ради нас, гостей, подошел ко мне, погладил меня по голове:
— Ты, Васярка, чего нос повесил? Иди вон с Петюшкой в биоскоп. Привыкай к городу, не будь мокрой курицей.
Не поняв, куда он меня посылает со своим сыном Петюшкой, я спросил:
— Зачем?
— Как это — зачем? — улыбнулся Егор Фомич. — Картинки смотреть. — И, вынув из потертого кошелька двадцать копеек, дал мне.
…Бойкий Петюшка, мой ровесник, повел меня в «Триумф». Купили детские билеты по двенадцати копеек и стали в фойе ожидать начала сеанса. Я удивленно смотрел на огромные зеркала, как на бездонные омуты, на хрустальные люстры и не заметил, как Петюшка куда-то исчез. Я перепугался, и мне сразу стало все немило. Но не успел я прийти в отчаяние, как мой новый товарищ опять стоял передо мной. Оказывается, он уходил в буфет. Подойдя ко мне, он самодовольно причмокнул губами и похвастался:
— Я купил ирисок… Иди и ты возьми.
— Зачем? — спросил я, не понимая.
— Сосать, — ответил Петюшка.
— А какие они?
— Сла-адкие! — И он тут же при мне положил себе за щеку коричневый квадратик конфетки.
Я потрогал в кармане оставшиеся от билета восемь копеек и вздохнул:
— Нет, я не возьму. У меня зубы болят.
Я, конечно, сказал неправду. Мне просто было жалко истратить деньги на какие-то ириски, которых я никогда не пробовал.
Но вот мы в зрительном зале. Наши места — около самого экрана. И когда мне Петюшка объяснил, что вот на этой белой стене будут ходить и ездить на лошадях «живые люди», то мне становилось и радостно и страшно. Радостно потому, что сидели мы близко, откуда, как мне казалось, можно лучше увидеть, а страшно оттого, что если и в самом деле будут ездить, то как бы не задавили нас.
Сидел я смирно. Изредка запрокидывал голову к потолку, где было бесчисленное количество электрических лампочек в матовых абажурах, напоминавших мне бычьи пузыри, которые мы, ребятишки, надували у себя в селе. В это время я чувствовал себя так, как будто мне оставалось жить всего несколько минут. Неожиданно появилась дрожь во всем теле. Прыгали колени, лязгали зубы. Петюшка сунул мне в руку ириску. Я сначала попробовал ее на язык, потом быстро положил в рот. Немного успокоился.
Вдруг погасли огни. В зале — темень непроглядная. Я ощупал Петюшку и зачем-то крепко уцепился за стул. На экране запрыгали надписи, потом появилась картина. Шла первая часть. Львы и тигры, разломав свои клетки, выбегали наружу. Но звери какие-то вялые, и глядеть на них мне было смешно. Я смеялся на весь зал, хотя смешного вовсе не было. Но это, видимо, был нервный приступ. Петюшка тревожно ткнул меня локтем в бок и прошипел:
— Не смейся, это еще не комическая.
Но я не унимался. Тогда ко мне, согнувшись, подошел контролер, строго погрозил пальцем и обещал «выбросить на улицу».
…А когда пришли домой, Петюшка заявил во всеуслышание, что он больше со мной ни разу не пойдет в биоскоп.
Дня через три отец определил меня в большой магазин готового платья мальчиком для побегушек — носить приказчикам из соседнего трактира кипяток в огромном медном чайнике, бегать за булками, отворять дверь богатым покупателям.
— Ну, сынок, прощай, — собравшись уезжать домой, сказал отец. Голос его дрожал. Он приблизил меня к себе, положил руку на плечо и поцеловал в лоб. — Живи тут… привыкай к делу. Слушаться станешь — бить меньше будут..
Пообещав отцу слушаться и привыкать к делу, я вынул из кармана маленький бумажный сверточек и сказал:
— Это передай Яшке… Тут пять ирисок.
— Игрушка, что ли, какая? — переспросил отец.
— Нет, конфетки так называются.
— Ну-у! — улыбнулся отец. — Ах вы, дружки-приятели. Передам, непременно передам.
И мы расстались.
Прошло около двух месяцев. За это время я посмелел, познакомился с городом, побывал на Ильинском базаре, где по воскресным дням под саратовскую гармошку и барабанный бой вихрем кружилась карусель, продавали в огромных стеклянных кувшинах лимонад и народу было так много, что нельзя поднять руку. А возле забора, во весь квартал, стояли и сидели одетые в лохмотья нищие, прося подаяние. Слепцы неумолчно пели о каком-то «втором пришествии Христа на землю, о страшном суде господнем» и о том, что «грешники будут вечно кипеть в смоле горящей, а праведники — блаженствовать в садах райских». Слепцов окружали прохожие, с умилением слушали их нестройное, с хрипотцой пение, вздыхали; а по окрайкам базара важно расхаживали в белых фартуках продавцы пирожков и чибриков. Вот к одному из пирожников подходит с двухрядкой в руках подвыпивший парень и спрашивает:
— Почем стоит твое кушанье?
— Один пятачок-с! — проворно ответил продавец. — С чем прикажете: с ливерком, с капусткой?
— Мне все едино, абы скусно и сытно было! — махнул парень рукой. — А согласишься ли ты, почтенный, накормить меня досыта и сколько за это возьмешь?
— Отчего же не согласиться! — ухмыльнулся в моржовые усы пирожник. — За полтину накормлю до отвала.
— А не просчитаешься? — крутил головой парень. — Я ведь жадный, могу и тебя вместе с лотком проглотить.
Пирожник весело затараторил:
— У меня, браток, слово твердое: сказал — что узел завязал… Платите полтинничек…
Получив деньги, пирожник обратился к толпе любопытных:
— Будьте свидетелями, уважаемые!
А парень, облизав губы, потянулся к лотку за пирожком. Но продавец остановил его:
— Виноват-с! Уговор дороже денег…
Продавец достал из лотка пирожок, откусил и начал жевать.
— Ну-с, ребеночек! — лукаво подмигнув, сказал он парню с двухрядкой. — Подходи поближе ко мне. Я буду жевать, а ты глотай на доброе здоровье… При всем полном обслуживании, как в сказке! Накормлю досыта, от своих слов не откажусь…
Толпа любопытных грохнула дружным смехом.
— Вот это ловко! — громче других смеялся и кричал низенький коренастый инвалид, притопывая деревянной ногой. — Потеха!..
Парень крепче прижал к себе двухрядку и в упор нацелил свой взгляд на пирожника.
— Ты что, почтенный, шутки со мной вздумал шутить? — спросил он.
— Никак нет-с, — улыбнулся пирожник. — Просил накормить, так изволь кушать.
— Значит, ты всурьез это? — наседал парень.
— Шутить не люблю-с, — продолжал улыбаться продавец.
— Тогда ты маловато взял с меня, обмишулился… На вот, получи еще, мошенник! — парень плюнул в моржовые усы пирожника и пошел прочь.
За церковью, между обувных и мануфактурных лавок, на фасаде одноэтажного кирпичного нежилого здания трепыхалось от ветра белое полотнище с крупной надписью:
Чудеса 20-го века!!!А ниже, помельче, написаны подробности:
1. Девушка из Курляндии, в возрасте 17 лет, весит 18 пудов! 2. Девушка 23-х лет — нормального веса, изящна, неописуемой красоты, с бородой и усами. 3. Юноша-геркулес — 4 аршина в высоту!.. Заплатите за вход 20 копеек, и вы убедитесь, что это факт, а не реклама, подлинная правда, а не обман.Меня больше всего удивила девушка с бородой и усами. Она, как и другие «чудовища», была изображена на красочном плакате во весь рост — с высокой пышной прической, в длинном черном платье и в маленьких золотых туфельках, как у царевны из книжки, которую мне приходилось читать еще дома, в Заречье. Вот чудо так чудо! Это не то что у нашей Сурчихи — усики чуть-чуть заметны, да на бородавке, около подбородка, три волоска торчат. У этой, что на картинке, бородища большая, черная, как у зареченского старосты Назара Чугунова. К нам бы ее, в Заречье! Пожалуй, никто бы не поверил. Сказали бы, что это мужик переодетый. А может, и вправду брехня, отвод глаз?
С высоких подмостков балагана, тут же поблизости, слышались прибаутки размалеванного клоуна, зазывавшего людей поглядеть и только за один пятак получить «все тридцать три удовольствия»…
От всех этих «чудес» у меня кружилась голова. Мне казалось, что я попал в какое-то «тридевятое царство». Здесь все соблазняло, все разжигало любопытство. Хотелось покататься на карусели и зайти в балаган, выпить кружку лимонаду и съесть румяный чибрик. Но в кармане у меня лежал всего-навсего только один пятак.
Я ходил по базару, одетый на городской манер. Меня, как и других мальчиков, поступивших в магазин раньше, приодели в тужурку и брюки из серого толстого сукна, потому что в деревенской одежонке неприлично было вертеться на глазах у важных покупателей.
Целых три года я должен был работать в магазине бесплатно, пока не произведут меня в ранг помощника младшего приказчика. Работать только за харчи и за тужурку с брюками да за кое-какую обувку. Конечно, три года можно было бы как-нибудь пережить, но явилась другая беда. С первых же дней мне не по душе пришлись все эти занятия — мести полы, быть на побегушках у приказчиков и переносить от них тычки и оскорбления, отворять двери покупателям, унижаться. И мне с каждым днем все больше и больше постылели мои занятия, противел магазин и его хозяин — мелочный и злой, противели юркие, верткие, как вьюны, приказчики и все господа покупатели — капризные и важные, на которых угодить стоило больших трудов. А когда лупоглазый закройщик, похожий на кощея бессмертного, надрал мне до крови уши за то, что я по ошибке купил ему в булочной не ту плюшку, которую он просил купить, мне стало совсем невтерпеж.
— Ты, свинячий сын, что мне принес? — сощурив левый глаз, наседал на меня закройщик.
— Булку, — ответил я.
— «Бу-улку!» — повторил закройщик, судорожно кривя губы. — Надо было купить солянку, а ты какую принес?
Не зная, что ответить, я молчал.
— На вот тебе, болван, другой раз будешь знать! — прохрипел закройщик и пальцами вцепился в мои уши.
Этого злого закройщика я так возненавидел, что готов был разорвать на клочки. Меня отец с матерью и то никогда не трепали за уши. Если, бывало, и провинишься в чем, отхлыщут ремнем и ладно. Но ведь то родители, а этот кощей — чужой!..
Закройщик трепал меня с остервенением потому, как мне объяснил потом один из магазинных мальчиков, что я не плакал и не просил у него извинения. Но я не чувствовал за собой большой вины и терпел, не хотел казаться сморчком, плаксой. Дома, когда мы с Яшкой рыбачили, я мог расплакаться о потерянном крючке, а вот здесь… откуда только терпение взялось!
Я пошел к Егору Фомичу и стал умолять его:
— Помоги мне, дядя Егор, уйти из магазина. Не могу я там больше оставаться…
Егор Фомич поглядел на меня и участливо спросил:
— Это почему же так скоро надоело тебе?
— Душа не лежит у меня к этому ремеслу, — ответил я.
— Ну, если душа не лежит, то дело понятное, — сказал Егор Фомич. — Против души работать — пользы не будет… А к чему у тебя душа лежит?
Этот вопрос застал меня врасплох, потому что я ни разу как следует не думал о том, какая бы профессия могла быть мне по душе. Помолчав минутку, я ответил:
— Рабочим куда-нибудь лучше… Может, у вас там, на постройке, где место найдется, — мне все равно, только бы не в магазине.
— Значит, хочешь каменщиком быть? — спросил Егор Фомич и пристально посмотрел мне в глаза.
— А чего они делают? — в свою очередь спросил я.
— Они, Васек, дома строят, — с заметной гордостью ответил Егор Фомич.
— Тогда согласен, — сказал я. — Только нельзя ли, дядя Егор, и моего товарища Яшку вместе со мной устроить? А то тетка Ольга отдала его в работники, а ему там тяжело.
— И здесь, брат, нелегко, — вздохнул Егор Фомич и, вынув из пятикопеечной пачки «Бабочка» папироску с длинным мундштуком, закурил. Выпуская синеватый дымок и чуть прищуривая глаза, он продолжал: — Ишь, как вы дружно живете — водой не разольешь. Да и молодцы… Хорошее дело сделали…
— Какое? — спросил я и удивленно поглядел на дядю Егора.
— Забыл? — посмеивался тихонько Егор Фомич. — Ну, раз вы с Яшкой народ такой твердый, надежный, то скажу: мне Орлик все передал, как вы по ягоды ходили…
— Значит, и ты, дядя Егор, с Орликом вместе? — спросил я, волнуясь от радости.
Уклонившись от ответа, Егор Фомич проговорил:
— Ну, что же с вами поделаешь — придется похлопотать. Пусть Яшка скорее приезжает в Самару. Пока у меня поживете, а когда устроитесь на работу да деньжонок станете немножко получать, то и уголок вам где-нибудь подыщем… Дружба, если она хорошая, настоящая, — все равно что мать родная. Вот так-то, земляк!..
Егор Фомич сказал, что мы с Яшкой станем работать и учиться мастерству каменщиков. Мне подумалось, что негодные люди, вроде закройщика, наверное, есть и на постройке. Но я уже теперь не так боялся, как с первого раза. Я знал, что буду вместе с Яшкой и дядей Егором. А Егор Фомич мне так же крепко полюбился, как и Орлик. Каждый из них согревал душу одним и тем же теплом, радовал сердце одной и той же радостью. И поэтому хотелось хоть немножко, хоть капельку быть похожим на них.
Яшка не заставил себя долго ждать. Получив известие, он тут же ушел из работников и все время торопил мать, чтобы та немедленно везла его в Самару. И вот поздней осенью, когда деревья сбросили с себя золотой наряд, тетка Ольга привезла его прямо к дяде Егору, как и было указано в письме. Вечером, за чаем, Егор Фомич сказал нам с Яшкой:
— Ну, вот вы и опять вместе… Держитесь теперь друг за дружку крепче да будьте смелее, а то вас и курица заклюет.
— Стосковался мой Яшарка по дружку своему вот так, что от еды отбился, — промолвила тетка Ольга, отхлебывая из блюдечка чай. — А как получили мы от вас письмо, ночи не спал: поедем да поедем скорее!.. Уж ты, Егор Фомич, не оставь, будь отцом родным — пособи им на дорожку-то здесь выбраться. Они у нас лучше, чем братья родные, — всю бытность вместе, каждую малость пополам делят, не ленивые, везде стараются копейку добыть да в дом принести…
— Раз взялся, то придется пособлять, — сказал Егор Фомич, дымя папиросой. — По трудной, но верной дорожке пойдут, будь покойна.
— Вот и спасибочко тебе большое, Егор Фомич! — сказала тетка Ольга, поднося к глазам уголок головного платка. — И от меня спасибочко, и от Григория с Дуняркой…
А мы с Яшкой и Петюшка, сын Егора Фомича, стояли у окна и смотрели книжку с разноцветными картинками. Яшка, соскучившись, держался за рукав моей рубахи и все время заглядывал мне в глаза. А когда Петюшка вышел, я сказал Яшке:
— Завтра все втроем не такие пойдем смотреть картинки, а живые!
— А где их смотрят? — удивился Яшка.
— В биоскопе.
— А я больно знаю, чего это такое…
Я вспомнил, что и мне был незнаком этот мудреный биоскоп, куда я впервые, как приехал в город, ходил с Петюшкой, и он заявил мне тогда, что больше ни разу не пойдет со мной, потому что я смеялся там, сам не зная над чем. Вспомнил и предупредил Яшку:
— В биоскопе надо смеяться не всегда, а только когда идет комическая картина… Все там сидят на стульях в темноте и смотрят. Эх и интересно! Не испугаешься?
— Ежели один, то испугался бы, а с тобой и не подумаю.
— Ну, смотри, а то Петюшка не любит, когда мешают смотреть картину. Он долго не ходил со мной в биоскоп, а теперь мы с ним дружим.
— А со мной он тоже будет водиться? — спросил Яшка.
— Конечно, будет, — ответил я. — Он о тебе уже знает… А дядя Егор, — шепнул я товарищу, — вместе с Орликом…
— А ты видел Орлика? — оживился Яшка.
— Видел, он к дяде Егору приходит, — ответил я. — Орлик выучил меня песню интересную петь: «Смело, товарищи, в ногу…» Я ее всю наизусть знаю.
— И я выучу, — сказал Яшка. — Тогда вместе будем петь, ладно?
— Ладно — согласился я.
Время шло своим чередом. Улетели в теплые края скворцы, задерживающиеся у нас дольше всех других перелетных птичек. А после того как озера покрылись тонким ледком, покинули наши места дикие утки. Умолкли пароходные гудки, по Волге плыло сплошное «сало», а на землю выпала первая пороша. Тетка Ольга уехала домой тут же, на второй день, потому что навигация закрывалась.
Мы с Яшкой уже работали. Вставали чуть свет, брали по горбушке ржаного хлеба, щепотки две соли и, поеживаясь, шли к месту постройки огромного мельничного склада за рекой Самаркой. Пиджачишки наши были на «рыбьем меху», все в заплатках, пришпандоренных вдоль и поперек белыми толстущими нитками деревенского изделия. Ветер насквозь пронизывал нас, делал горбатыми старичками. Зубы стучали до тех пор, пока мы не принимались таскать кирпичи.
Из дому уходили вместе с дядей Егором, а возвращались обычно вдвоем, потому что у дяди Егора были какие-то другие дела.
Работали мы прилежно, лезли куда надо и куда не надо, ко всему приглядывались да примерялись. Дядя Егор присматривал за нами, находил время сказать нам теплое, ласковое слово.
— Ребятишки вы смышленые, — говорил он. — Научитесь и будете неплохими каменщиками.
По воскресеньям к дяде Егору приходил Орлик, а с ним еще один человек — в очках, с землистым лицом, которого звали Тимофеичем. Этот человек, как мы потом узнали, работал печатником. Тоже хороший, обходительный, но говорил мало и почти никогда не улыбался, а только часто покашливал, поднося к губам левую руку, худую, бледную.
Самым оживленным и разговорчивым был Орлик. Он шутил с нами, подбадривал.
— Дела у нас с вами, земляки, большие будут! — говорил он. — Главное, духом не падайте. Трудно из непроглядной-то темноты и духоты, выбираться на вольный простор да к свету — ой как трудно! А идти надо. Идти смело, ничего не боясь, затем, чтобы вам никто и никогда не смел больше рвать уши до крови и чтобы не сутулиться в залатанных пиджачишках, а шагать прямо и дышать полной грудью…
В свободные от работы дни мы с Яшкой уходили за город, где стояли деревья и кустарники, запушенные инеем, и вдыхали чистый морозный воздух. Мы обращали свой взгляд в ту сторону, где вдали от нас стояло родное Заречье, где остались со своей неотступной нуждой наши родители. Мы взбирались на высокий холм и, обдуваемые всеми ветрами, посылали им и дяде Игнату из графского имения мужественные слова заученной нами песни: «Смело, товарищи, в ногу…».
Нам с Яшкой чудилось, что песню подхватывали наши зареченские друзья и все те, кто не видел просвета. А мы будто и не стояли, а шли впереди всех, рядом с Орликом и дядей Егором, шли трудной, но прямой, верной дорогой навстречу новой, никогда и никем не виданной жизни.