За борами за дремучими.
ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ, В ОГОРОДЕ.
Детство наше было нелегким, но все равно не отнимешь у него беспечного озорства, тех маленьких радостей, что сопутствуют раннему возрасту. И потому так свежо сохраняются в памяти они на долгие годы…
Ранним утром услышал я заполошный бабкин причет и пулей вылетел из дома. Что там еще случилось?
Бабку я нашел в огороде. Она припала на колени возле огуречной гряды и, как мне показалось, отбивала поклоны. И, лишь подбежав поближе, я увидел ее лицо: крупные слезины катились по щекам, скапливались в потемневших бороздках морщин, но она этого не замечала.
— Что же, роди-мый, будем де-ла-ать?
И только тут до меня дошло: оборвали огурцы. Да не просто оборвали в беззлобной ребячьей забаве, а совсем нарушили гряду. Плети лежали неживыми желтеющими нитями, с усохшей на корнях землей, с увядшим навсегда цветом. И лишь зеленая завязь огурцов — крохотные, как недозрелые бобы, опупыши еще цеплялись за жизнь, бисерились росой.
— Не убивайся, баб. Пойдем.
Редко видел я в ее глазах слезы, разве что при читке фронтовых отцовских писем. Да и когда ей было разводить сырость, весь день на ногах, в бесконечной деревенской работе, как заведенная: скотина, огород, а больше — кухня.
Жалят меня под сердце ее стенания, а как поможешь, что теперь сделаешь? Не укоренишь плети обратно в перегное, не оживишь потухшие цветки… И не дано мне понять, что моя маленькая беда несравнима с ее горем: стараниями и смекалкой бабки в это нелегкое время кормится наша немалая семья, теплится в доме уголек жизни. И для бабки огородный припас — это соленья впрок, завтрашний надежный день, зимний сыт-ник. И чья только злая рука оставила такую отметину, навела разор в огороде?
Издавна повелось у нас в поселке: едва появится на унавоженных грядах огуречная молодь, забывают ребята про все неотложные дела и подвергают огороды лихим набегам. Чужие, конечно, но если и свой на пути окажется, и его зоришь наравне с другими, чтобы отвести от себя навет соседей. Гряды всегда обирали в меру, не нарушая посадок. Отцы за такие проделки наказывали беззлобно, улыбаясь втихомолку, и таилась за их улыбками память о давно ушедшем, непозабытом… Оборвать огурцы у прижимистого хозяина, что мог при случае попугать ружьишком или насторожить меж листьев жало литовки, считалось среди ребят делом особо почетным. Не староватый еще и почуткой до своего огородного добра Макся Котельников, чей дом зависал усадьбой над самой рекой, ночами просиживал с берданой на сеновальном настиле. Нам, мелкоте, в его владения хода не было. Туда ребята покрупнее шастали. Примерялись они к огороду с вечера, неторопливо прохаживались вдоль тына, мяли у повизгивающих девок ядреные груди, с ехидцей справлялись у снующего по ограде хозяина:
— Ну как, дядька Максим, твои дела? Чтой-то у тебя подсолнухи еще в цвет не ударились, припозднился однако свежатинку желубить.
И картинно сплевывали сырую подсолнечную шелуху.
Макся ворчал недовольно про себя, косил недобро глазом. Для него вокруг все люди — не люди, а его добру завистники. Приценивался он к заросшим крапивой огородным закраинам — не проберется ли сквозь едучий заслон босота? К темноте загонял в скобы ворот плотные засовы, скручивал толстенную самокрутку и на виду у всех шумливо уходил к сеновалу, усаживался под стеной на березовый чурбак. Ружье, как подсолнечный будыль, привычно торчало меж коленей. Но под росное утро смыкала ему усталость веки, всхрапывал он так, что беспокойно вскидывались на насесте куры. Но парням и эта примета еще не время. Не хитрит ли? И, лишь уверившись в безмятежном караульстве Макси, осторожно сосновыми вешками раздвигали крапиву и один за одним ныряли в густую ботву. Заводилой в этих набегах всегда был Ванюшка Кудесник по материнской фамилии Слабожанин, лютый именно до этого огорода по причине, что однажды ударила ему вслед громогласная Максина бердана, ошпарила зад крупнозернистой солью. Вот и зорил по всему лету Кудесник ненавистную ему гряду, обирал с нее огурцы в непотребном для желудка количестве, щедро оделял мальцов.
Хитер Макся, но при своем уме и Ванюшка. И потому, подобно минеру, гряду он всегда проверял ивовой тростью, до тех пор, пока не щелкал железными челюстями капкан, способный удержать своей хваткой не только заячью, но и рысиную лапу. И потом где-нибудь в прибрежном затишке, азартно похрупывая огурцом, Кудесник показывал нам прикованное к метровой цепочке орудие браконьерского лесного лова или ржавое лезвие литовки.
— Смотри, какой зверюга! Если бы фриц сюда докатился, Макся вместе со своей грыжей к нему переметнулся бы да вот этой литовкой стал людей пластать. Харя старорежимная!
Ванюшка без сожаления забрасывал свою добычу в речку, сплевывал:
— В следующий раз я ему стекол в гряду натыкаю или змею в огород запущу, не все ему за мной охотиться.
Так и воевали они по целому лету. Но даже Кудесник за свой телесный недуг не мстил так люто, как кто-то обошелся с нашей грядой. Ведь понимал каждый, что огород — спасение для семьи, запас картошки, овощей, зелени помогает перемочь долгую сибирскую зиму, когда поневоле скудеет лес.
Вот почему и бабкам нашим всегда одно оставалось — хитрить до поры до времени, таить от собственных внуков первый вызревающий овощ. Да разве скроешь. Утром забежишь в огород по нужде, не на один раз ощупаешь грядку, и птахой забьется сердце, когда увидишь белобокий огурчик, хитро упрятанный бабкой под широкий лист или присыпанный перегноем, а рядом среди желтого многоцвета будто вызревающие гороховые стручки — опупыши. Хлынут, хлынут огурцы через день-другой, а этот первый, конечно, сразу в рот. Холодный, сладковато-горький, еще не озернившийся, пахнущий прелым навозом…
На улице в такие беспокойные для нас дни нет-нет да и услышишь неслучайный разговор.
— Ну как, соседка, своих окрошкой еще не баловала?
— Какое там. В прошлогодье на эту пору не одно ведро наснимала, а ноне один пустоцвет. Что только и делать буду.
— И у меня та же беда. Ребята малосольных просят, а где их взять? Хоть по поселку христарадничать отправляйся.
— А ты огуречного цвету нарви, настой его на теплой водице да полей к вечеру. Авось завязь и появится.
— Придется так и сделать.
Но мы-то знаем эти хитрушки, нарочито затеянные разговоры. И окрошка ранняя есть уже во многих домах, и огурцы малосольные — только все это пока за прикрытой дверью, впотай от постороннего глаза — не навести бы кого с озорством на гряду.
И бабка наша всегда от нас первый засол таила, а иногда и вовсе от гряды отвадить метила, рассказывая, что опять поселилась на ней знакомая ужиха. Длиннющая, черная и злая. Видать, гнездо свое бережет. И правда, вывернул как-то дед вилами из прогретого навоза почти десяток яиц, но давить их не стал, а бережно сложил в тазик и унес за огород на мшистую болотнику. Хоть и не очень приятен в соседстве уж, но вся обида на него, что напугает при встрече неожиданным шипом. А коль при доме обосновался, дружи с ним, молочком приваживай — уцелеет изба от пожара. Примета верная. Если обидишь, жди беду — молоко у коровы до капли исчезнет, она на ужиный присос и головы не повернет. Так наша бабка судила, стараясь погасить наш интерес к огуречной молоди. Но нам ли ужей бояться. Каждый их в кармане нашивал, обогревал своим телом в запазушке под рубашкой.
И вот уже пополз меж нас слушок, что у Софрон Ивановны огурцы в ладонь наросли. Сладкие-пресладкие! Ну сладость — дело понятное. На чужой пасеке мед всегда гуще. А вот слушок проверки требует. Пускай с Максей Ванюшка Кудесник воюет, нам такой огород не осилить, против берданы не устоять. А Софроновский в самый раз. И с лесом рядом, и бабке за нами не угнаться — у нее ноги что тумбы распухли.
Нетерпеливый Рудька, едва лишь мы собрались на завалинке у школы, чтобы обсудить эту новость, решительно заявил:
— Залезем прямо сейчас. Софрониха небось поела и на голбце дрыхнет. А то она, хитручая, к ночи все спелые огурцы снимет.
— Не знаешь ты Софрониху. Она маломерки рвать не будет, даст огурцу распухнуть, чтобы бочонок быстрее наполнить. Да и нам днем не с руки забираться, вдруг кто приметит. А ночью все кошки серые, попробуй докажи.
Прав как всегда Валька, за ним последнее слово. Если и спит Софрониха, а ну кто из соседей за водой или по иной нужде выйдет? Тогда не избежать нам порки.
— А про собаку вы забыли, — напомнила Парунька. — Она у нее хоть и маленькая, да голосистая.
— Вот я и думаю, — чешет Валька кудлатую голову, — уманить бы ее куда… Ладно, есть у меня небольшой планчик, мне лишь бы Софроновского внука Юрку на улицу вытащить. Всего на минутку. В общем, уговор такой. После ужина отпрашивайтесь на сеновал спать, а как дома угомонятся, соберемся за огородом.
Нам с Валькой совсем по пути, через четыре дома живем, но он от школы проулком сворачивает на соседнюю улицу и приводит меня к избе Софронихи. Какие-то мысли не дают ему покоя. То ли задумал прицениться к заборам, или усмотреть подходы к огуречной гряде. И вдруг выражение лица у него изменилось, исчезла в глазах задумчивость, и Валька всем телом подался вперед, будто охотничья собака, которая учуяла дичь в траве и замерла перед последним броском. А тут и я приметил у Софроновской калитки Юрку. Сидел он на кучке прогретого песка, копал в нем какие-то ходы-канавки, расставляя в них зеленые сосновые шишки. В другой раз Валька без слов прошел бы мимо, а то и небольно щелкнул охочего до ябед Юрку по стриженому затылку, а тут как-то подобрел, засветился улыбкой. Окажись у него в кармане леденец, протянул бы мальцу Наверное, и он приметил, что из накладного кармана Юркиной рубашки торчит огрызок довольно спелого огурца.
Присел Валька на корточки рядом с горкой, голос медовый:
— Небось с фрицем воюешь?
— А с кем еще…
— Ну и как, не подведут тебя красноармейцы, разобьют немчуру?
— Разобьют.
— Ты их получше корми, они, глядишь, и веселей воевать будут. Только твоего огрызка им маловато будет.
— А у нас целый таз в кладовке стоит, да еще на гряде много. Во какие! — Юрка развел свои запесоченные ладошки.
Пять лет Юрке, несмышленыш еще. Ему лишь бы хвастать. Невдомек, что рассекретил бабкину тайну, теперь держись Софрон Ивановна!
Больше нам у калитки делать нечего, и Валька, подправив что-то в песке, поднялся.
— Ну ты воюй, а нам некогда. Надо собаку в будку запереть.
— В будку? А что, она у тебя до людей кусучая?
— Да нет. Просто жалко ее.
— А чего ее жалеть. Пускай, как наш Барсик, на цепке сидит и в дом никого не пускает.
— Нет, жалко. Да ты, видать, не слыхал: у Макси Котельникова вечор собаку сыч утащил.
Разинул Юрка рот. От удивления конопушки вокруг носа совсем ржавыми стали.
— Это который по ночам летает курей таскать?
— Он самый.
— И нашего Барсика унести может?
— Твой Барсик ему на один жевок.
— Надо бабане сказать.
— Не-е, ты бабке не сказывай, а перевяжи Барсику лапу, мол, о стекло порезал, и с собой ночевать возьми. Вот и убережешь от сыча. А бабке про то знать не надобно она собаку в избу не пустит, не прижалеет.
Убежал Юрка в дом искать для перевязки тряпицу И мы дальше пошли, довольные столь успешным началом предстоящего дела.
День дотянули в томливом ожидании, а вечер собрал нас четверых в мелколесье, на ближних подступах к Софроновскому огороду.
Скатилось солнце на зеленые спины сосен, разом посвежела земля. Нетерпеливо коротаем время, ждем, когда сгустятся сумерки. Наконец загораются в окнах огоньки, стихает собачий брех, разные стуки-шорохи. И лишь у школы запоздало перекликаются ребята: наверное, играют в прятки. Но нам это на руку, для родных мы — у школы, а не здесь, под чужой городьбой.
Осторожно касается моего плеча Валька.
— Проберешься в ограду, посмотришь, закрылась ли Софрониха. Собаку Юрка наверняка под кровать спрятал. Во дворе и посторожишь, пока не свистну.
Обмираю от радости и испуга. Самое важное мне доверяют, в пекло коновод посылает. А вдруг Юрка проболтался насчет собаки и бабка караулит с метлой в ограде? Да ей и метлы не надо, она что танк, в фуфайку вся наша ватажка влезет, идет — земля прогибается, голос как у артельного быка, а кулаки — любому мужику на зависть. Невзначай зацепит, и забудут, что жил ты на белом свете. Недаром и прозвали ее: Софрон Ивановна.
— Паруньша, — прерывает Валькин шепот мои невеселые думки, — ты посторожишь у колодца. Как бы с той стороны не подловил нас дедко Богдан. Этот и по ночам не спит не хуже сыча. Но его далеко видно, он самокрутку всегда смолит А мы с Рудькой гряду с двух сторон проверим. В случае чего собираемся у моста.
Ох, не говорил бы он про этот случай. И так стынет и не может растаять у сердца льдинка. Добро, коли спит Софрониха, а как сгребет своей ручищей? Или дедко Богдан наперехват выскочит? Ребята, конечно, драпануть успеют, а мне он дорогу перекроет Что тогда? Нашпарит крапивой голый зад да отведет в родительский дом? А там за такие дела..
— Ну, пошли.
Валька по-кошачьи ловко ныряет между жердями, и я безропотно следую за ним. Вяжет ноги не усохшая еще картофельная ботва — когда только и кончится! Сопят позади меня Рудька с Парунькой: не поймешь, кому и страшнее. Но вот уже что-то чернеет впереди, и я догадываюсь, что это гряда. Валька ободряюще подталкивает меня в спину и приседает около гряды, а я пробираюсь дальше подобно бесплотной тени. Ни рук своих, ни ног, ни пульсирующей в теле крови — ничего не чувствую. Лишь только уши живут в этом мраке, ловят каждый звук. Шуршат сзади огуречные листья, хрустит ботва под ногами — и все это до того оглушающе громко, что я с трепетом жду — когда же лаем займутся собаки. Но они молчат… Черной глыбой надвигается пригон, и сгустки темноты у его стен так похожи на затаившуюся Софрониху. Но вот, наконец, и калитка в ограду. Обмирая, просовываю руку в прорезь, ищу запор. Что там: крючок, щеколда? Если сейчас бабка жахнет по руке, от нее одна размазня останется. Может, лучше затаюсь здесь? А случится шум во дворе — стрекану назад, только меня и видели.
А небо вовсю вызвездило. Низом по огороду тянется белесая дымка тумана, и кажется, что все вокруг шевелится, все живое — не унять мне сердца. Жалею, что не сумел Вальке больным сказаться, сидел бы сейчас дома, не трясся в ознобе: Нет, от Валькиных глаз испуг не упрячешь, все углядит. Может, и на рисковое дело послал, чтобы страх я свой сам пересилил? Все может быть. Валька — верный товарищ, хорошо с ним всегда, надежно. И чего я боюсь? Собака не лает. Значит, дома закрыта Юркой. Да и Софронихе какой резон у калитки стеречь, ждать, когда огурцы оснимают. Мы бы от одного ее крика до моста не опомнились. Подумал я так, и вроде утих стукоток в груди, растаяла под сердцем льдинка. И захотелось мне выкинуть что-нибудь такое, чтобы удивились ребята и похвалил меня Валька, и в другой раз без сомнения остановил на мне свой выбор.
Скрипи, скрипи, калиточка. На все я решился. Расстался я со страхом, все вижу вокруг не хуже кошки. А может, всплывший над коньком дома блестящий ломоточек луны подсветил ограду, загнал в углы темноту?
На ходу, в непонятном азарте, обшариваю землю. Самое время накинуть клямку на пробой выходной двери и пришпилить ее щепкой. Сиди, Софрониха, до утра, пока не догадаются открыть тебя соседи.
И вот уже залихватски весело поют во мне какие-то струны, и сам я себе в радостное удивление — неужто не боюсь ничего! — и даже легкий призывный посвист не срывает меня на поспешное бегство. Со двора бреду медленно, в огороде громко шуршу ботвой.
За изгородью меня ожидают друзья. Рубахи у них топорщатся от добычи.
— Ты чего? — удивленно встречает меня Валька, — когда я, опершись на верхнюю жердинку, перескакиваю через нее, и подопревшая жердинка с треском ломается подо мной. — На весь поселок шум поднял.
— А кому нас ловить? Софрониху я снаружи надежно закрыл. Теперь ей до утра не выбраться, — жду я от нашего вожака похвалы, но он отворачивается от меня и, вывернув из штанов рубашонку, ссыпает огурцы прямо в траву.
— Эх ты-ы! Огурцов Софрон Ивановне гряда еще не раз народит. Мы ведь опупыши не трогали. А избу закрывать… А вдруг пожар али еще что? Куда она, старая, с малолетком денется? Ты об этом подумал? Герой! Ладно, ждите меня здесь.
Валька беззвучно преодолел трухлявую городьбу, растворился в темноте. Страх ему неведом.