За борами за дремучими.
СТРАХИ НАШИ.
Валькина мать, тетка Лукерья, явилась к нам после вечерней управы. У порога задержалась, молча перекрестилась на прикрытый иконами угол и лишь потом прошла к столу, присела на сундук.
— Живы-здоровы?
— Пока бог миловал…
Когда бабка встречает кого-нибудь из подруг по своим божьим делам, она сразу добреет, губы растягиваются в улыбке.
— Вы-то сами как?
Могла бы и не спрашивать — будто живет Лукерья от нас за тридевять земель, а не на нашей же улице, всего через четыре двора.
— А-а, день с плеч долой — и радешенька. А как новый встречать — думать не хочется.
Бабка знает Лукерьину беду — променяла та последнюю свою надежду — швейную машинку. А куда денешься? Такая уж нынче зима случилась, морозно-злая да длинная. Все запасы подчистила. Вот и помог Валькиной семье выжить до первых трав полученный взамен машинки мешок картошки. С трудом, но перебедовали, отсиделись на картовной затирухе. А летом с голоду не опухнешь. Лес нашим животам — союзник понадежней второго фронта, всегда подкормит.
— Твой-то что пишет? — обрывает бабка невеселую нить своих и Лукерьиных думок.
— Воюет… Одна у наших мужиков работа. А здесь?.. И когда это все кончится?
Валькиного отца, как и своего, я не помню. Но он, наверное, такой же, как мой дружок, круглолицый, зеленоглазый, а пепельные кудри не умещаются под солдатской каской. И уж, конечно, ростом повыше и поплечистее поселковых стариков. Иначе разве смог бы, как пишет, гнать немчуру с нашей земли.
— А мы от Сереженьки, слава богу, карточку получили.
Бабка достает из кухонного шкафчика небольшой сверток — видать, не раз за день разглядывала, потому и хранит под рукой! — аккуратно раскладывает на столе старые письма. Вместе с Лукерьей склоняются они над небольшим прямоугольничком фотографии.
Я на ней изучил все до последней точечки. Снимок неясный, не все в нем уловишь, но главное понятно: около бильярдного стола стоят несколько мужчин. Один из них и есть мой отец. Он одет в серый халат, грудь прикрывает белая нижняя рубашка, с тесемочками у самого подбородка. Голова подстрижена, а вот лицо… Сколько я ни разглядывал, понять не мог: что там таится в его глазах? Может быть, радость выздоровления, счастье временного покоя от неустроенного фронтового быта, а может, тоска по нашему поселку, по своим близким? И почему неизвестный фотограф не снял его отдельно? Чтобы я мог разглядеть и погладить каждую черточку на дорогом лице, поцеловать обветренные губы, а может быть, и обогреть ладошкой затаившуюся где-то под халатом рану…
На обороте фотографии короткая надпись. Лиловые чернильные буквы немного подплыли, но слова разобрать можно: Саратов, госпиталь…
— Ну что ж, с радостью вас. Главное, что здоров, не бедствует. — Лукерья бережно проводит ладонью по фотографии. — Вот и повидались с Сережей… Господи, а зачем же я пришла? — спохватывается она. — Весь день как заведенка крутишься, вроде ничего не делаешь, а присесть некогда. Ты передай, Кондратьевна, своему, может, выберет минутку, заглянет ко мне. Печь что-то безобразничать стала, дым в избу гонит. Пока тепло, поправить бы.
— Не беспокойся. Отдохнет с ночи, я его и пошлю Все ж таки свои, не чужие.
Сходил утром дед к Лукерье, поколдовал у печи, вынес свое решение: прогорели в боковых дымоходах кирпичи, нужна им замена А где взять?
Совсем закручинилась Лукерья, но дед ее утешил:
— Снаряжай ребят на погорельский завод. Глядишь, половья и наломают. А я завтра после работы и начну.
Погорельный завод! Вот он, рядышком, за длинным зданием школы, но… локоток тоже всегда по соседству, да его не укусишь. И место это ничуть не слаще мрачной Чертовой ямы. И может, потому так тревожно и сладко бьется сердце, когда слушаешь пересуды о старом стекольном заводе. По разговорам, сгорел он еще в гражданскую. От чьей-то умысливой руки или от баловства с огнем, а может, было ему так написано на роду, и за многие прегрешения сельчан, поднявших в эту самую гражданскую войну руки друг на друга — это уже по словам бабки! — ударила в него из гремучей тучи огненная стрела? Кто знает, на то она и тайна.
Новый завод на пепелище возводить не стали, подыскали место красивое, солнечное, веселое: на высокой лесистой гриве, на самом берегу Ниапа. А старое постепенно превратилось в неуютный, заросший репейником и крапивой пустырь. С годами талые весенние воды забили ползучим песком и наносной глиной непонятные нам подземные строения, источили углы кирпичных фундаментов, а потом и вовсе упрятали их под сплошным зеленым покрывалом. Но так кажется только издали Если подойти поближе, то увидишь, как неровно растет разная дурная трава: где вздыбилась по-царски на малых курганах, тянет к солнцу свое колючее разноцветье, а где космами спадает в какие-то ямы. А если приглядеться внимательней, то сквозь разноликую зелень травяного несъедобья различишь ржавую накипь каменной кладки.
Старухи в сторону пустыря привычно крестятся. Мол, поселилась там нечистая сила, бродит ночами по старому пепелищу, ищет что-то, и лишь с первыми проблесками рассветной зари исчезает под землей. И тот, на кого взглянет она своими огненно-зелеными глазищами, тут же превратится в горсточку пепла.
В россказни про нечистую силу мы не верим, это старухи пугают нас, отваживая от захламленного пустыря, оберегая от увечья. Вон сколько сельчан по нужде раскапывало здесь земельные завалы, добираясь до каменных кладок, добывая для печей и банных каменок кирпич, и никого не испепелила своими глазищами нечистая сила.
И не смешно ли, если бы мы не побывали там, где появляться нам не велено? Дед в добром духе как-то рассказывал, что хоронился в местных подземных переходах от Колчака красный директор завода с верной своей дружиной, а позднее скрывались в них от мобилизации дезертиры. Было ли это так, неизвестно, но вызнать нам хотелось, и потому не раз обшаривали мы пустырь, принюхиваясь к каждой щелочке в вылупившихся из земли, оплавленных давним пожаром каменных сбитнях. Боимся мы, если признаться, только покойников, и потому страхи наши рождаются ближе к поздним сумеркам. В такое время мы сторонимся пустыря, даже во время азартной игры в прятки не каждый решится затаиться в одной из его ям. А днем чего бояться? Да еще когда рядом верные дружки Валька с Рудькой.
— Вот, мамка за работу дала. — Валька показывает нам испеченные непонятно из какого месива три небольшие лепешки. Серые, шершавые слипыши, чуть побольше донышка от стакана, в которых белыми галечками проглядывают картофельные крупинки. — Сразу сметелим или когда управимся?
— А не все ли равно, где хранить. В брюхе-то оно понадежней, ни собака, ни кошка не стащит, — резонно замечает Рудька.
Жуем Лукерьину стряпню без привычного голодного азарта — ни запаха в лепешках, ни вкуса, картошка и та не отдает привычной сластинкой. Но мы бы и за так помогли Вальке, без этих самых лепешек.
— Я тут одну яму присмотрел, ее и расчищать не надо. Там уже кто-то ковырялся. — Валька уверенно ведет нас к дальней окраине пустыря, к сизым кустам одичавших акаций, сразу за которыми стеной поднимается хвойный лес. Дохнул встречь ветерок, напахнул ароматом разогретой живицы. Вздрогнули на акациях листочки и вновь поникли. День обещает быть теплым. Но речка недалеко, упреем — сбегаем, окунемся.
Кирпичом с пустыря многие пользовались еще до войны, но добывать его нелегко. Старинный известковый раствор настолько крепок, что отделить один кирпич от другого в целости не всегда удается. Обычно в руках остаются неровные половинки с белыми нашлепками. И потому мы надеемся на деревянную колотушку и пешню с коротким кованым жалом, которые предусмотрительно прихватил Валька из дома.
— Вот тут и начнем. — Он как копье втыкает пешню в землю. Видать, кто-то из баб копошился, только кирпич подпортил.
Мы разглядываем свежевырытую яму, обнажившую большой рыжеватый горб, на котором не просматривается ни одного свежего кирпича — весь он избит, истюкан чем-то тяжелым, красное крошево хрустит под нашими ногами. — Ничего, — подбадривает Валька, — выберем сколыши, до целика доберемся. Давай, Рудька, наставляй пешню… Да не так, а меж кирпичами, по раствору.
Взмахнул Валька колотушкой, брызнули из-под кончика жала искры, полетели в стороны красные осколки.
Я любуюсь ловкими расчетливыми движениями друга и ничуть не сомневаюсь, что кирпич мы добудем, подлечим печь. Не замерзать же им зимой.
Думали управиться к обеду, да не вышло. Только упарились, промочили рубашки. А в штабельке и полсотни кирпичей не наберется. И то в основном половье. А как хочется улицей прокатить тележку с горкой цельного кирпича. Чтобы потеплели грустные глаза Валькиной матери, и дед, похаживая около печи, не удержался бы от похвалы: «Молодцы, помощнички!».
Уже в который раз примостились мы на краю ямы передохнуть от отяжелевшей колотушки, подуть на сбитые казанки. И Рудька, и Валька стали совсем рыжие от кирпичной пыли, словно мураши. Да и я, конечно, не краше. Но на речку никому не хочется. Может, потом. А вот есть… Сейчас бы съеденные через силу лепешки показались вкуснятиной. Дать бы Рудьке по шее. «В брюхе хранить надежней…» Нашел кладовую. Туда сколько ни клади, все пусто.
Рудька, сколько я себя помню, все в моих дружках. Может, потому, что матери наши воспитывались в одном детдоме, а потом обе стали учительницами. Да и отцы были крепко повязаны особой дружбой, тревожно счастливой молодостью, которая у них пришлась как раз на неизвестную мне гражданскую войну, спалившую вот этот самый завод.
Тянется Рудька вверх молодым нескладным подсолнышком, к всеобщей нашей зависти заметно опережает в росте свою ровню. Но друг он надежный, верный, на первый свист отзовется, из драки в сторону не вывалится, тайком кусок не проглотит.
Разомлев от полуденной жары, я опрокидываюсь на спину, но прогретая земля не остужает разгоряченного тела. Качается в глазах небесная синь, все расплавило в ней солнце из края в край, не оставило даже белесой дымки. Не иначе, к вечеру соберется дождь.
— Валька, а ты что-нибудь про заводчика слышал? — лениво размыкает губы Рудька. И его разморило теплом, вот и ищет заделье в разговоре.
— Сказывала мать, что турнули его красные. С Колчаком бежал без оглядки. Да и не один он здесь жил, еще два брата заводом правили. Домов-то хозяйских в поселке сколько? Три.
И правда, три. В одном, спрятавшемся за высоким забором, — детский сад, в двухэтажнике — заводская контора, а третий приспособили нескольким семьям под жилье. Видать, не бедствовали братаны, коли строили себе хоромы до тополиных вершин.
— Богатые они были, — угадывает мою думку Валька. — Скотом торговали, лесом, пушниной, ну и стеклом, само собой.
— Поди, и золотишко у них водилось?
— А куда ему деться. Старший-то брат, как с беляками отступать, рабочим зарплату за полгода вперед выдал. Просил до его возвращения не останавливать печь, работать, как прежде.
— Слушай, — оживляюсь я, — значит, он думал вернуться?
— А, кому нажитое бросать охота.
— А коли так, какая ему нужда все богатство с собой тащить? Лучше затаить до поры. В дороге-то ненадежно, мало ли что случиться может…
Мои слова заражают азартом Рудьку.
— Эх, найти бы ихний ларец с золотом!
Ларец с золотом… Я вспоминаю стол, накрытый куском красного сатина, потное лицо уполномоченного из района, подрагивающий над листком бумаги карандаш в его руке, пухлую пачку бумажных денег и горку колечек, сережек, нательных крестиков, горевших в свете керосиновой лампы подобно уголькам, подсыпанным бабкой из загнетки под штабелек дров в печи. Что бы я сделал, зачерпни мои ладони горсть золотых украшений из найденного ларца? Поделился с бабкой, чтобы накупила она всякой всячины и не разговаривала по утрам на кухне сама с собой, не гадала, чем насытить нашу немаленькую семью? Или выбрал бы я из сияющей кучки самые красивые серьги и подарил их матери: на, носи на здоровье и не печалься о тех, что легли на красную скатерть и были занесены в общий список безвозмездной помощи сельчан фронту?
— А я бы… — начинает Рудька.
— Что, ты бы, — ехидничает Валька. — Вагон жратвы купил?
Мы на миг замолкаем. Целый вагон еды! Такое трудно представить. Я и вагонов-то толком не видел. Вернее, видел. Когда катили в самом начале войны с матерью и братьями сюда, под крыло к деду и бабке, с далеких алданских приисков. Но в памяти зацепилось немногое: какие-то клетушки, полки, коридоры, забитые громкоголосым народом. Вероятно, это и был вагон, и если такой заполнить печеными булками, то их, пожалуй, хватило бы на месяц всему нашему поселку.
И Рудька, наверное, думает о том же, а может, о своей махонькой иждивенческой пайке, которую на ладошку положишь и не заметишь, как ее не стало. Была — и нет.
— Не-е, — раскраснелся он. Мне понятно его волнение: отказаться даже в мыслях от того, о чем наши желудки напоминают нам постоянно… — Я бы отдал все золото, весь клад, на строительство танков. Пускай давят проклятую немчуру.
Вот он каков, наш друг! Я горжусь им в эту минуту. Почему сам до такого не додумался? «Поделился бы с бабкой». Мне, видно, собственное брюхо дороже отца. Вагон хлеба! Да мы здесь, в своих борах, на грибах, ягодах, траве разной перебьемся. Отцам нашим тяжелее. Им танки да самолеты позарез нужны. Силу силой ломят. А фашист весь в железо закован, к нему просто так не подступишься. Об этом старики на заводской лавочке толковали. Они с немцем еще в первую мировую знакомились.
Зародившись, мечта о кладе не отпускает нас. И про сосущую боль в желудках забыли. Вот только навыбираем Лукерье кирпичей на печку, выполним ее просьбу, а там… Надо приглядеться к хозяйским домам, поискать тайник.
И снова копошимся в яме: Рудька с пешней, Валька со своей березовой бухалкой, я поднимаю наверх выбитые из прочных гнездовий кирпичи.
— А-а-а, — не то промычал, не то вскрикнул Рудька, и я сначала и не понял, что с ним случилось. Может, саданул Валька колотушкой по его пальцам? Я спускаюсь вниз, чтобы утешить друга и вижу растерянное его лицо. Руки у Рудьки целехоньки, а вот пешни в них нет. Отслоив очередной кирпич, она проскочила за каменную кладку, один лишь расшлепанный комелек деревянной ручки торчит снаружи.
— А ведь там пусто… — Валька осторожно наклоняется, разглядывая небольшую, всего в пол-ладошки темную щель. Тянет оттуда затхлой сыростью, мышами, тленом сопревших трав.
— Могила там, что ли? — выдыхает мне в затылок Рудька, и я невольно отодвигаюсь от опасного места.
— Сам ты — могила! — горячо шепчет Валька.
— А может, это… как его… склеп? — не унимается Рудька. — Куда богачей хоронили. Я слыхал как-то…
— Слыхал — не слыхал! Собака лает — ветер носит, — сердится Валька. — Шурник это, верней всего, подземный ход от трубы к стекольной печи. Здесь же завод раньше стоял. Доставай пешню. Да не шумите вы на весь поселок!
Мы, не сговариваясь, перешли на шепот. И мне кажется, что улицы деревенские затихли и завод примолк — все насторожились, пытаются разгадать нашу тайну.
А кирпичи на удивление отскакивают от кладки легко, целехонькие — нет у них изнутри известковой зацепы.
Штук пятнадцать сложил я кучкой на дне ямы, некогда поднимать их наверх.
— Все! — Валька наконец откладывает в сторону колотушку, припадает к пролому, пытаясь разглядеть что-то там, внутри.
— Не видать ни черта. Темно, как в могиле.
Сказал и осекся. Под землю лезть, о чертовщине лучше не заикаться. Мало ли что.
— Серянки с собой есть?
Нет как на зло ни единой спички. Ни у меня, ни у Рудьки. Да и откуда им взяться. Дед трутом да кресалом пользуется, у бабки в загнетке угли под золой от растопки до растопки тлеют, а спички она от нас в сундуке прячет.
— Ладно, попробую так. — Валька ужимает плечи, будто складывает себя вдвое, вихляя бедрами, с трудом протискивается между кирпичными зубцами. Мелькнули перед нами его грязные пятки, и он исчез, будто нырнул в речной омуток.
Страшновато за Вальку. Не побоялся, полез вперед руками, а вдруг там свились в клубок змеи. Ведь сам видел, как прошлой осенью, на змеиное сдвиженье, ползли сюда, на пустырь, две смолевой расцветки гадюки. Хотя сейчас им чего здесь делать, по первовесеннему теплу расползлись по ближним лесам.
Знобит меня как при простуде. Что там делает Валька? Почему не подает голос? Может, приключилась с ним беда, нужна наша помощь? И окликнуть боязно, вдруг кто в ближних домах услышит.
Я припадаю к дыре, трусь щекой о Рудькину щеку. А вдруг и правда увижу золотое сияние, коснусь ладонями тяжелых искристых монет?
Внезапно Валька из пролома протягивает свои черные, как обгоревшие сучья, руки.
— Подсобите…
В четыре руки мы вытягиваем его наверх.
— Ход там какой-то. Я шагов двадцать ощупью прошел, на завал наткнулся. Тут без огня не обойтись.
— Может, и правда клад там упрятан? Куда же еще заводчику его деть?
— Разевайте варежку шире… Царевна спящая там в гробе хрустальном лежит, вас дожидается. Хозяин-то когда убег, завод целехоньким оставался. Дошло?
Валька старше нас всего на два года, но он ходит в школу, довольно бойко читает книжки и рассуждает по-взрослому. Через него и мы узнали все буквы, хоть с задержкой, но разбираем слова на плакатах, прибитых к заводскому забору.
— А если там дезертир этот таится, Павлушка Абрамов, что с госпиталя на фронт не явился? — то ли нас, то ли себя пугает Рудька.
— Скажешь тоже! Кругом голодуха, а он бы выжил в подземке. Может, блинками его кто кормит?
— А куда же он тогда делся?
— А мне почем знать. Я у него в дружках не хаживал. Тайга вон вокруг немеряна.
— Валька, а может, кого из больших парней позвать? — гнет свое Рудька.
Совсем по-чужому глянул на нас Валька. Глаза злые, мечутся в них зеленые огоньки. Циркнул презрительно сквозь зубы:
— Тоже мне, сороки. Разнесите по всему поселку. Если сдрейфили, так и скажите: я для такого дела посмелей кого подыщу. Только потом не скулите. А из винтовочки я и сам постреляю.
— Из какой еще винтовочки? — разом насторожились мы.
— А из такой… — Валька вывернул из кармана своих потрепанных брюк позеленевший остроносый патрон. — Я его там, — он показал рукой на лаз, — в темноте ногой ущупал. Хотел вас порадовать, да, видать, не в коня овес.
Но коли так, какие могут быть сомнения. Есть в подземке патроны, как не быть винтовочке. Мы бы с ней горя не знали, на любого зверя пошли. Набили бы мяса, по мешку оставили родным — ешьте, а сами на фронт. Если ты при винтовке — кто откажет!
Переметнулись мы с Рудькой взглядами: не дай бог раздумает Валька, готовы хоть к черту на рога — заворожил нас зеленый патрон.
— Коли там винтовка, я на все согласный, — поперед меня вылез Рудька, и даже плечом в сторону оттер.
— И я согласный.
— Тогда клятву дадим, что никому не проболтаемся даже под пыткой об этом подземном ходе.
— Землю будем есть или крапивой жалиться?
И что накатило на Рудьку, кто его за язык тянет? Может быть, и словами обошлось бы, а коль напомнили, теперь-то уж выберет Валька самое суровое испытание, от которого не уйдешь, не открутишься.
— Я думаю, земля всего надежней.
И вот стоим мы на дне ямы, прижавшись друг к другу плечами, бубним дружно в три голоса:
— Даю священную клятву земле, воде, огню и небу, а также погибшему на войне солдату, что никто не узнает о нашей тайне.
Мы сосредоточенно давимся, хрустим зернистым песком, не смахивая со щек слез. Приметил я, что прихватил Рудька из-под ноги щепотку земли поменьше нас, да промолчал. Мне уже все равно, лишь бы скорей проскочил в горле тугой колючий ком. С крапивой клятва намного легче, поплюешь на обожженную руку или смочишь ее из собственного краника — глядишь, и утихла зудливая боль.
— Ну вот… — Валька вытер с губ грязную накипь. — Теперь ни гугу. Иначе сухота привяжется и ноги в тростинки превратятся, как у Кольки-хромоножки. А сейчас… Валерка, я вроде у вас фонарь видел?
— Есть, «летучая мышь»… Бабка зимой с ним корову доит, а сейчас он в амбаре висит. Только вот керосин… Она бутыль в кладовке запирает, боится, как бы дом не спалили.
— А это на что? — Валька вытащил из своего бездонного кармана гнутый ржавый гвоздь. — Чик-чирик — и раскрылся твой замок. Понял?
Понять-то я, конечно, понял, а вдруг застанет меня кто за этим делом — воровство в нашем доме не в почете.
— Я прихвачу из дома штык. — Валька будто не заметил моих сомнений, а может, специально мне и были предназначены эти слова. Плоский, похожий на кинжал штык хранили в Валькином доме как память о деде, когда-то тоже воевавшем с германцем, и если кто одалживал его у них до войны — забить бычка или поросенка, — то нес при возврате на жареху лучший кусок мяса.
— Налью керосину, не сомневайся, — заверил я друга, и Рудька заерзал, задергал плечами: все вроде стараются для общего дела, а он как бы в стороне.
— Я, может, что поесть придумаю и воды в графин налью. Во фляжку бы, конечно, лучше, но нет у нас ее.
Мог бы и не говорить про фляжку, о которой он давно мечтает. Может, никогда не будет ее в Рудькином доме. Пропал безвестно отец, не подворачивает к их калитке почтальонка Кланька Сысоева. А фронтовые трофеи (память о четырнадцатом годе!), подобные Валькиному штыку или нашему ранцу из мохнатой телячьей кожи, лишь тогда случаются в доме, если возвращается с войны хозяин.
— С графином ты хорошо придумал. С ним понадежней, воды побольше входит. А то подземка… может, она подо всем поселком петляет. — Валька неожиданно строжает голосом (командир, да и только!) — На все сборы — не больше часа, встречаемся здесь, у лаза.
Помог мне Валькин гвоздик. Щелкнуло что-то в замочке, и выскочила из гнезда дужка. Налил я керосина полкринки — незаметно вроде — и заткнул бутыль деревянной пробкой. Хорошо, бабки дома нет, никто мне не мешает. Сейчас вот лампу заправлю и…
Но, видать, верно присловье: «Не говори гоп, пока не перепрыгнешь». Углядел меня в амбаре брат Генка. И керосин вот он, в испоганенной криночке. А для чего, спрашивается, фонарь нужен, когда солнце в зените? Понял я, что Генку по кривой не объедешь, хитрован еще тот! Ты еще и рта не раскрыл сказать задуманное, а он уже про то знает. Пришлось про подземку все выкладывать, не сказал только про винтовку. Вот тебе и «ни гу-гу». Зря, выходит, землей давился, разболтал про нашу тайну. Как теперь в глаза друзьям глядеть буду?
— Ладно. — Генке вроде и неинтересны мои признания. — Найдете что, меня не забудьте, а я пойду искупаюсь.
С предосторожностями пробирался я на пустырь. Валька с Рудькой уже сидели в яме и тихим свистом оповестили меня об этом. Валька снял тряпицу с «летучей мыши».
— С керосином?
— Заправил. Гвоздок помог.
— А я что говорил!
Сказать бы ему сейчас про Генку, да не поворачивается язык. Осерчает, не бывать мне тогда в подземке, не стрелять из винтовки.
Сижу на земле, набираюсь решимости. Что ждет нас там, во мраке подземного перехода, в который сейчас предстоит спуститься? Какие опасности? Но Валька, он протягивает мне свой штык — заиграли на широком лезвии солнечные зайчики, отяжелела от рукоятки ладонь.
— Засвечивай, Рудик, фонарь — и в путь-дорогу! — Валька подмигивает нам и уверенно опускает в пролом ноги.
И вот над нами лишь голубой осколок неба. После слепящего солнца глаза с трудом привыкают к густому сумраку. Валька вывертывает фитилек фонаря, оранжевый язычок почти касается стекол, свет раздвигает в стороны темноту — а может, и глаза уже обвыкли? — и я осторожно разглядываю наше временное пристанище. Стоим в какой-то узкой галерее — раскинь руки, и коснешься стенок — с полукруглым сводом. С моей стороны галерея забита до самого верху землей и обломками кирпичей — без лопаты здесь делать нечего. Зато за Валькиной спиной видны четкие очертания хода. Что скрыто в его непроницаемой темноте? Невольно я касаюсь ладонью холодных кирпичей, ощущаю застывшие смолевые потеки. Что-то тревожит меня, не дает сделать первый шаг. Может быть, этот нависающий свод, близко сошедшиеся стенки — привычная человеческая боязнь ограниченного пространства и нехватка свежего воздуха?
Как же преодолеть себя, где найти мужество, чтобы добровольно направить себя в эту узкую каменную могилу?
Валька поднимает фонарь, черным глянцем загораются стенки. Ход невелик, с обычное деревенское окно, и Валька, согнувшись, едва вмещается в него, почти полностью заслонив от нас свет. Я как привязанный следую за ним. Рудька сопит позади. Ему потрудней нашего: и ход для него пониже, и темнота погуще. Все натянулось во мне струной. Вот сейчас, сейчас ЭТО должно решиться, что-то произойдет, и мы приобщимся к чему-то важному, неизвестному, которое было скрыто до сих пор под землей, в кирпичной оболочке этого хода. Ведь случается же с другими, находят в самых неожиданных местах потайки со старинными монетами и различными украшениями. А здесь все-таки подземка…
«Ну давай, давай!» — про себя приторапливаю я Вальку. В центре связки я чувствую себя надежно, и, когда ход немного расширяется, выглядываю из-за Валькиного плеча. Неяркий свет выхватывает из темноты кусок свода, на черном глянце кирпичей вспыхивают зеркальные искорки. Неожиданно я влипаю в напряженную Валькину спину, негромко чертыхаюсь. Фонарь выпадает из его руки, желтые тени проскальзывают по прокопченным стенкам. Смутно мелькнуло впереди что-то белое, и в тот же миг какая-то неведомая сила отбросила меня в сторону, и я упал лицом на кирпичную осыпь, не успев напугаться и не понимая, что же произошло.
Прямо перед собой я увидел огромный темно-восковой череп — неземными зелеными огнями полыхнули пустые глазные впадины, ощерились в жутком оскале длинные зубы.
— Ма-а-а-а! — Непроизвольно родившийся крик, казалось, вывернет наружу все мои внутренности. Что было дальше, я не знаю. Как не помню и того, кто из нас первым, а кто последним выскочил наверх. А может, и все мы единой пробкой вылетели на поверхность из узкой горловины лаза, обдирая плечи об острые кирпичные изломы…
Остановились мы лишь у школы. На завалинке сидел Генка, привалившись к бревенчатой стене. Он лениво щурился на солнце и посасывал папиросный окурок.
— Чего это вы, будто с цепи сорвались?
— Да так, — первым опомнился Валька. Дышал он тяжело, запалил себя бегом, на целые слова не хватало дыхания. — На спо-ор с ре-ки бе-жим…
— Оно и видно. Такие чистенькие. Рожи-то чернее сажи.
— А ч-ч-че-го это т-т-та-ам бы-ло? — Сильнее обычного заикается Рудька. Шедший подземным ходом последним, он, вероятно, и не видел то, что явилось нам с Валькой, а когда мы, сминая друг друга, ринулись обратно, то и его повергли в бегство. Сказанное Генкой, видать, прошло мимо Рудькиных ушей, или он все еще живет недавним непонятным ему ужасом и не соображает, где находится и с кем говорит.
— Где там? — вкрадчиво переспрашивает его Генка.
— Ну т-т-т-ам!
Мы с Валькой молчим. Стоит перед глазами жуткое видение — череп скалится… Действительно, что же это было? Может, и правда потревожили покой какого-нибудь мертвеца? Ведь видели же мы однажды неясные подрагивающие тени на ночном кладбище. И хотя мать объяснила мне, что в любых костях, в том числе и человеческих, есть особое вещество — фосфор, которое в темноте лучится зеленоватым светом, увиденное такое однажды уже никогда не забудешь.
— Эх вы, кладоискатели, — не выдержав, внезапно хохочет Генка. — Лошадиного черепа испугались!
— Так это ты… подстроил? — теперь до меня доходит, почему Генка так быстро смотался из амбара. Что стоило ему по свежему штабельку кирпичей отыскать лаз, набить перепревшими зелеными гнилушками валявшийся на пустыре череп и подложить его в подземный переход? А потом нежиться на теплой завалинке в ожидании интересного зрелища — бегущей в страхе нашей ватаги…
— Фонарь-то, конечно, там бросили? — не унимается он.
— Там… — мнется Валька, — не знаю, как и выпал.
— Ладно, пошли, повидаемся с черепушкой. Фонарь все равно выручать надо.
Сердимся мы на Генку и не сердимся. Прошел страх на свету, под жарким солнышком, вместе со смехом моего брата.
— Вы про подземный ход никому не говорите. В прятки будем играть, спрячемся — с собаками не сыщут. Да и мало ли для чего он пригодится.
Генка — кремень, а может, и покрепче кремня. Что услышал — вместе с ним и умрет. И потому мы уверены: подшутил он над нами, а о случившемся позоре никто не узнает. А секретом с братом почему не поделиться.
Каменную галерею с небольшим боковым ответвлением на этот раз мы исползали всю из конца в конец, каждый кирпич в четыре пары рук пощупали. Среди кирпичного крошева и стеклянных осколков нашли лишь одну зацепку к старинной тайне — ржавый винтовочный затвор. Кто обронил его здесь — теперь не узнаешь. Может, и правда был этот теплый подземный ход между трубой и ванной печью старого завода кому-то надежным убежищем в годы гражданской войны и бандитского мятежа, кто знает. Камни об этом не расскажут.