Дело Томмазо Кампанелла.
Часть вторая. АНТУРАЖ РЕВОЛЮЦИИ.
Глава VII. Катехизис революционера.
"Революция в лефортовских эмоциях и практические указания к действию», – так было написано на старенькой, потрепанной тетради, которая лежала в заднем кармане брюк Томмазо Кампанелла, того самого, который уже несколько ночей кряду спал на вокзале, по крайней мере, говорил коллегам по «Хорину» о таких обстоятельствах своей жизни. А проверить их для остальных хориновцев не представлялось возможным.
Необходимо поподробнее остановиться на содержании этой тетради. Тем более, что первое и единственное полноценное ее обсуждение состоялось тем же самым вечером, который мы описывали в самом начале, в том же самом здании школы, куда приходил на занятия «Хорина» наряд милиции. Обсуждение состоялось сразу после ухода стражей порядка – наступил горячий час теоретических споров. Но последующие часы должны были стать еще горячее. И не только в теории, не только в теоретических спорах, но и в сугубо практической работе…
Поводом для начала дискуссии стало то, что Томмазо Кампанелла достал вышеупомянутую тетрадь из кармана и шариковой ручкой принялся делать в ней какие-то пометки.
В обстановке всеобщего нервного возбуждения, вполне естественного после столь эмоционально насыщенного разговора с милиционерами, попытка что-то писать не могла не вызвать бурных проявлений любопытства со стороны собратьев по цеху самодеятельных артистов театра.
«Над тем, что является содержанием этой тетрадочки, я начал размышлять очень давно, но только теперь понял, что необходимо срочно что-то творить на практике! – говорил в ходе начавшегося обсуждения Томмазо Кампанелла, касаясь содержимого тетради и тех пометок, которые он в ней делал. – В лефортовских эмоциях должна произойти революция. Революция, которая берет одни, прежние эмоции и выбрасывает их из головы к чертовой бабушке! И ставит на их место другие».
Пропагандируя, отстаивая свою точку зрения, Томмазо Кампанелла добавлял:
«Что-то нужно сделать. Нельзя просто сидеть и ждать, пока лефортовские эмоции сожрут меня да и всех нас с потрохами. А в том, что лефортовские эмоции могут сожрать меня да и всех нас с потрохами, сомневаться не приходится. Они достаточно сильны для этого».
Вполне естественно, что этих объяснений оказалось совершенно недостаточно, так как неясным было само содержание понятия «лефортовские эмоции». Отсюда практически невозможным оказывалось правильное понимание хориновцами понятия «революция в лефортовских эмоциях».
В этой тяжелой ситуации Томмазо Кампанелла нашел в себе силы не прекращать разъяснений, столкнувшись на самом начальном их этапе с тяжелой проблемой – полным непониманием со стороны участников «Хорина» того, что он пытается им объяснить. Напротив, он пригласил товарищей, многие из которых были настроены против его задумок достаточно агрессивно, садиться вокруг него кружком на свободные скамьи, которых в школьном классе, конечно же, было предостаточно, и, подобно терпеливому и вдумчивому педагогу, принялся с самого начала, так сказать, «от печки», с присущим ему чувством юмора и такта, не обращая внимания на колкие замечания коллег, разъяснять наиболее непонятные моменты теории «революции в лефортовских эмоциях».
Так, Томмазо Кампанелла начал свой рассказ с того, что в его понимании означает слово «эмоция». Оказалось, что Томмазо Кампанелла трактует это заимствованное слово гораздо шире, вкладывает в него гораздо больше смыслов, чем оно, это слово, изначально имеет. Он делает слово «эмоция» термином, в который, помимо естественно присущего ему значения «чувство» (как-то – гнев, радость, печаль, сожаление, восхищение, уныние, тоска и проч., и проч., и проч.), входит еще и «настроение», и «отношение к жизни», будь то оптимистическое или пессимистическое, и наличие или отсутствие веры в будущее.
Эмоция в понимании Томмазо Кампанелла – это, скорее, даже «настроение», нежели чем чувство, «совокупность настроений», нежели чем какое-то одно единственное, конкретное настроение.
В мрачном, на взгляд хориновского артиста, московском районе Лефортово эти «эмоции», эти «настроения», эти «чувства», которые переживал Томмазо Кампанелла, приобретали ярко выраженный негативный характер, обусловленный прежде всего тем, что то, что видел вокруг себя самодеятельный артист с утра и до вечера – дома, улицы, городские пейзажи, – было сумеречно, давило на психику, портило настроение.
Томмазо Кампанелла метко сравнивал свои мысли с холстом, на котором живописец – окружающая действительность, малюет теми или иными, радостными или, наоборот, мрачными, красками:
«Что я подразумеваю под лефортовскими эмоциями: ходишь по улицам, смотришь кругом – дома, здания, арки, подъезды, живешь здесь, пьешь, гуляешь, таскаешься работать на эту чертову фабрику, которая из тебя все жилы вытянула. А в голове у тебя, как на картине импрессиониста: детали неясны, непонятны. Но какой-то общий антураж, какой-то общий настрой тем не менее можно ухватить достаточно легко. Как на картине художника импрессиониста, – где нет четкой прорисовки деталей, где только какие-то разноцветные пятна. Они любят так рисовать – импрессионисты – одними Пятнами».
Говоря так, Томмазо Кампанелла следом признавал:
«Да, в лефортовских эмоциях должна произойти революция, иначе я просто не выдержу. Слишком мрачной получается эта картина художника-импрессиониста, которая намалевана в моей беднейшей голове».
Любопытно, что враги Томмазо Кампанелла, можно сказать, его идеологические противники, сходу отметали способность Томмазо Кампанелла мыслить и действовать самостоятельно, представляя его как некий «плод коллективного творчества», как некого «человека-губку», который лишь активно впитывает в себя чужие идеи, которые якобы «носятся; в воздухе», а затем озвучивает их, записывает на бумагу, как-то соединяет в своей голове, выдавая это соединение чужих настроений и придумок за свое собственное «я». Само хориновское имя «Томмазо Кампанелла» подавалось, как доказательство того, что Томмазо Кампанелла на самом деле чуть; ли не «не существует в действительности», а человек, который; зовется этим именем, есть лицо собирательное, «персонаж, который, как губка, впитал в свое подсознание подсознания! других членов «Хорина». Одним словом, роль Томмазо Кампанелла как личности, сводилась до нуля, до жалкого человечишки, который пьет, прогуливает работу и время от времени делится с хориновцами сомнительными со всех точек зрения переживаниями по поводу «мрачной округи». Безусловно, первенство по жалобам на «сумеречную округу» признавалось всеми без исключения хориновцами за Томмазо Кампанелла. В остальном, предполагали хориновцы, Томмазо Кампанелла лишь ловко играет роль.
В связи с этим приведем здесь один разговор, который произошел в ходе того обсуждения и весьма показателен:
– Одним словом, – проговорила Мандрова. – Томмазо Кампанелла хочет сказать, что сложилась революционная ситуация. Она заключается в том, что жить так, как он жил прежде, просто невозможно.
– А что, собственно, вы, Мандрова, все время лезете отвечать за Томмазо Кампанелла. Как будто не он сам хочет что-то сказать, а вы хотите, чтобы он это «что-то» озвучил! – возмутился учитель Воркута, который явно не питал к женщине-? шуту никаких дружеских чувств.
– Так это же самое интересное! Придумывать за кого-то тел мысли, которые ему предстоит думать! – воскликнула женщина-шут. – Особенно за такого человека, который настолько подвержен влияниям, как Томмазо Кампанелла. Уверена, что записи в эту тетрадочку Томмазо Кампанелла сделал под диктовку какого-нибудь хориновца.
– Минуточку-минуточку! Я не согласен! – возмутился Журнал «Театр». – Томмазо Кампанелла подвержен влиянию только в одном случае. Он заинтересовывается разговором только в одном случае: если ему кто-то начнет говорить, о тем, что есть какой-то способ, какие-то обстоятельства, что-то такое, из-за чего его нынешняя жизнь вдруг перестанет существовать, и вдруг он окажется совсем в другой, полностью отличной от прежней жизни. А жизнью своей нынешней он совершенно не дорожит. Он не дорожит работой на фабрике. Тем временем смелые, полные воли к переменам высказывания Томмазо Кампанелла по поводу лефортовских эмоций чисто отметали все возможные домыслы о его «торичнос-ти», несамостоятельности, «собирательности»: «Какая-то сплошная блевота получается, как будто блевоту размазали по холсту. Но ведь художник импрессионист – это я. Это мое собственное треклятое сознание, мое проклятое настроение, которое я, хоть и не самый несчастный, хоть и не самый слабовольный человек на свете, а даже наоборот, но никак не научусь контролировать», – говорил Томмазо Кампанелла.
И продолжал в ключе практических рекомендаций: «Настроением надо управлять, как фабрикой. Чертова фабрика! Как осточертело мне туда ходить! Как осточертело мне бороться с этим самым собственным мрачным и тоскливым настроением! Но надо приступать к практическим действиям. Ждать я больше не могу. Сейчас как раз хороший момент – есть «Хорин», есть настроение побороться, только очень хочется спать и есть. Раз картина художника-импрессиониста производит такое мрачное впечатление, значит, можно без всяких сомнений определить причину такого бедственного положения: в ней слишком много мрачных неудобоваримых красок. Надо добавить других, ярких и светлых, мятущихся красок, надо добавить поезд, который мчится с огромной скоростью. От поезда будет дух захватывать. Надо добавить ярких огней, которыми светятся витрины, воображаемые витрины где-то далеко отсюда, надо добавить красок действия, интересных событий, просто-таки вихря событий, который закручивает театр «Хорин», переворачивает его здание вместе со сценой с фундамента на крышу и выносит в иную, невероятную жизнь, в невероятное утро победы и просветления настроений. Еще надо добавить общений, приключений, всякой всячины и всякой ерунды: залихвацких декораций, талантливых музык. Тогда картина поменяется. Тогда общее настроение на картине художника-импрессиониста поменяется. Ведь мрачные краски будут разбавлены иными красками – красками действия, движения, факелов, театра, морями и озерами огней, шумом аплодисментов и хлопками шампанского в буфете. Вообще, место артиста в буфете. Сейчас у над нет светлых красок, чтобы осветлить мрачные краски, но мы можем добавить эмоциональных красок, которые будут существовать посреди темных и мрачных красок. Это я и называю революцией в лефортовских эмоциях. Как можно скорее приступать к практическим действиям. Меня съедает нетерпение. Нетерпение – вот мой бог! Это – главное чувство, которое я испытываю на этот момент. Фактор времени… Ах, боже мой, список практических действий у меня уже приготовлен! Театр, успех, новая пьеса, напряженная беготня, придумки, творчество, пусть и самодеятельное, выход на профессиональные подмостки и прочая эквилибристика. Бред, масса общений между собой, жаркие споры, возможно – море шампанского. Главное, делать все очень быстро, раскручивать эмоции лавиноподобно. Учитывать фактор времени – любая ложка хороша только к обеду. Это важно. Все должно быть очень сжато по времени!».
Мудрость, проявленная Томмазо Кампанелла при обсуждении с коллегами по цеху самодеятельных артистов вопроса революции в лефортовских эмоциях, заключалась в том, что, делясь с ними информацией об общей направленности своих настроений, он не конкретизировал практических шагов, которые он собирался осуществить в ближайшем будущем. Дело заключалось в том, что, во-первых, теоретическая проработка этих шагов еще не была полностью завершена им самим. Во-вторых, в своей массе инертные и пассивные хориновцы еще не дозрели до того, чтобы действительно куда-то двигаться. Самого большего, чего от них можно было ожидать на данном этапе, – это нормального выполнения роли сочувствующих зрителей, массовки. Безусловно, «Хорин» не был однороден, и такие его члены, как Господин Радио, были вполне способны и на «самостоятельную игру», но Томмазо Кампанелла это не слишком-то и беспокоило.
Между тем для себя Томмазо Кампанелла уже четко определил некоторые пункты своей собственной революции. Своей революции в лефортовских эмоциях.
Итак, остановимся поподробнее на этих пунктах, информацией о которых Томмазо Кампанелла делился с остальными хориновцами лишь отчасти.
Во-первых, важным пунктом революции в лефортовских эмоциях было «сбитие распорядка дня». Этот термин («сбитое распорядка дня») был тоже одной из важных частей теоретической базы, теоретической подкладки, которую подводил под свою революцию в лефортовских эмоциях Томмазо Кампанелла.
Само слово «сбитие» являлось однокоренным с понятиями «сбить», «сбой», «сбоить», «разбить». То есть, иными словами, «сбитие распорядка дня» означало разрушение привычного, сложившегося годами, месяцами, неделями распорядка дня. По поводу этого Томмазо Кампанелла любил повторять: «Превратить ночь в день, а день в ночь – вот главнейшая и первейшая задача сегодняшнего момента». Действительно, хориновцы, а с ними и Томмазо Кампанелла, хотели чего-то романтического, чего-то свежего, чего-то необычного, чего-то неожиданного. Но – и это опять-таки любил повторять Томмазо Кампанелла: «Что отличает добропорядочного обывателя от человека, пошедшего путем личной революции, от человека, пошедшего вразнос, так это ночь без сна! Ночь вне закона». Хориновцы осознавали, что «не спать ночью – это первейшая задача сегодняшнего дня». Отоспаться можно будет и потом – через день, через три дня, через неделю, через месяц наконец можно будет отоспаться. Но утерять ночь как время наиболее романтическое, когда окружающая действительность отчасти сокрыта мраком, отчасти вообще не воспринимается по причине крайней усталости и притупленности чувств, проспать ее, это время поэтов и гениев, грабителей И гуляк, было смерти подобно.
– Прогрессивное движение за ночь без сна под лозунгом «Не спать!», последовательным сторонником которого был не только Томмазо Кампанелла, но и многие другие хориновцы, безусловно, ставило задачу «наполнения ночей». Просто так бодрствовать, безусловно, не было бы никакой революцией. По замыслу Томмазо Кампанелла, «сбитие распорядка дня» должно было непременно подкрепляться каким-то» очень активным занятием. В той части «революции в лефортовских эмоциях», которую Томмазо Кампанелла не стал обсуждать с хориновцами, прямо указывалось на три возможных варианта наполнения ночи.
«Загул, преступление и работа – вот то, единственное, чем мы, хориновцы, можем наполнять наши ночи, что станут ночами без сна», – писал Томмазо Кампанелла в своей тетрадке.
Дальше в своей тетрадке Томмазо Кампанелла подчеркивал, что хориновцы не могут идти на преступление, загул не столь интересен им ввиду того, что только для того, чтобы пуститься в загул, не стоило организовывать самый необыкновенный в мире самодеятельный театр. «Работа, – очень точно подмечал Томмазо Кампанелла. – Работа и еще раз работа. Вот чем должна быть заполнена хориновская ночь. Но работа необыкновенная, яркая, творческая. Работа, которая подобна бенгальскому огню, так она рассыпает вокруг себя искры чего-то необыкновенного, притягательного, приближающегося по силе воздействия на человеческое настроение к силе воздействия волшебства. Работа, которая сама по себе порождает множество ярких событий, которые освещают ночь подобно пожару тысячи электрических ламп. Только такая работа может освящать собою и претворять в жизнь революцию в лефортовских эмоциях. И тогда мрак прежних лефортовских эмоций будет побежден».
Однако, как справедливо подчеркивал Томмазо Кампанелла в своих записках, революция в лефортовских настроениях – штука архисложнейшая. Честное слово, до сих пор теоретический ее базис был разработан крайне слабо. Лишь приблизительно можно было утверждать, что были известны более-менее важные пункты, предпосылки революции в настроениях (а более конкретно, для случая Томмазо Кампанелла – революции в лефортовских настроениях).
Итак, работа яркая и шипящая, как сверкающий бенгальский огонь. Томмазо Кампанелла неоднократно подчеркивал, что именно этим моментом «Хорин», хориновская ночь репетиций может быть особенно архисильна. Более того, Томмазо Кампанелла проводил мысль о том, что ночь хориновских репетиций, ночь хориновской работы с ее невероятными переходами от одного предполагаемого варианта пьесы к другому, с ее особым нагромождением декораций, которые вряд ли можно встретить в каком-нибудь профессиональном, «не-сумасшедшем», по меткому выражению Томмазо Кампанелла, театре, есть не просто одно из возможных условий революции настроений, а есть единственно возможная предпосылка такой революции, без наличия которой вообще никакая эмоциональная революция невозможна.
Отметая заявления ренегатов о самодостаточности «Хорина» и хориновской поздней репетиции, Томмазо Кампанелла в своих многочисленных размышлениях обосновывал тезис о том, что «Хорин» должен стать лишь сценической площадкой, лишь базой, лишь питательным бульоном, в котором, по меткому выражению Томмазо Кампанелла, «должны взращиваться и культивироваться бактерии событий». Этот бульон, этот «Хорин» как сценическая площадка, с ее своеобычным набором декораций, порождающих в человеческой голове определенные настроения, с ее аурой, с аурой «ночи без сна» (а Томмазо Кампанелла отмечал, что в перемене настроений играет роль некоторая одурелость, присуща позднему времени, когда человек уже достаточно сильно устал), так вот, все это становится той закваской, тем полем битвы, на котором происходят события, которые, собственно говоря, как говорил Томмазо Кампанелла, «и добивают прежние настроения сумеречной депрессии», открывая дорогу «новой жизни, новым настроениям, новым делам, новым ярким ночам и работам».
«Хориновцы должны требовать от своих заводил, от тех людей, которые по собственной воле или по требованию коллектива самодеятельных артистов берутся командовать на хориновских репетициях, чтобы было создано то, что называется «людским морем». В «Хорин» должно постоянно привлекаться как можно больше людей. Причем люди эти должны быть как можно более яркими, разными и выдающимися. С этой целью ежемесячно, еженедельно, ежечасно, ежесекундно, должна проводиться работа по расклейке объявлений с приглашением заинтересованных лиц вливаться в ряды «Хорина». Эта работа должна проводиться по районам города специально назначенными группами по двое-трое хориновцев. Должны проводиться собеседования, творческие конкурсы, просмотры и так далее, и тому подобное. Людское море, это варево из людей – самых разных, самых ярких, самых неожиданных, несовместимых – должно создавать внутри себя определенную сказочную, фантастическую, невероятную атмосферу. Так, чтобы даже только под ее воздействием в голове Томмазо Кампанелла (и, так же как в его голове, в голове каждого хориновца) происходило полное обновление настроений. Происходила полная смена настроений. Под воздействием этого людского котла, артист самодеятельности должен был в хорошем смысле слова «одуреть», он должен был забыть обо всем, что его угнетало только совсем недавно.
Важно требовать от своих заводил создания в «Хорине» этой необъятной людской толпы еще и потому, что это является предпосылкой того, что между таким множеством людей-электродов, каждый со своим собственным настроением и своими чаяниями, наверняка промелькнет рано или поздно, словно искра, какое-то событие».
Томмазо Кампанелла формулировал, что «это множество людей должно не только пассивно ожидать событий, как того, что может переменить их жизнь, но и активно провоцировать возникновение факта события своей неугомонной деятельностью». Томмазо Кампанелла любил повторять известную поговорку русского народа о том, что «под лежачий камень вода не течет». Томмазо Кампанелла направлял усилия хориновцев на «неуклонное превращение «Хорина» из самого необычного в мире самодеятельного театра в самый необычный в мире театр профессиональный». «Для этого все средства хороши!» – писал Томмазо Кампанелла в своей тетрадочке. – «Обращаться на радио, телевидение, в концертные залы, предлагать свои варианты пьес, сценок, этюдов для постановки на всевозможных профессиональных сценических площадках. Вступить в сговор, в отношения с чертом, с концертной организацией, с театральным импресарио, с кем угодно, но дать о себе знать миру. Пусть мир узнает о нас, как о Геростратах, как о гениях, как о чертях, как об ангелах, пусть вообще ничего о нас не узнает, но при этом должно произойти столько событий, столько невероятных сцен, шагов, представлений и обмороков, что настроение должно быть таким, какое бывает, когда захватывает дух».
Так, через это осознание того, что «настроение должно быть таким, какое бывает, когда захватывает дух», выкристаллизовалась безжалостно простая формула Томмазо Кампанелла «о факторе времени». Томмазо Кампанелла много и упорно работал над своими мыслями. В своих рассуждениях Томмазо Кампанелла заходил настолько далеко, что для него со всей беспощадностью становилось очевидным соображение о том, что все многочисленные факторы, из которых и состоит революция эмоций, революция настроений, революция в лефортовских настроениях, должны быть слиты воедино в один плавильный котел именно в один определенный вечер. Или, по крайней мере, в два, в три, но никак не более вечеров. В один прекрасный, поистине прекрасный и революционный вечер должно произойти и «сбитие режима», и случиться «людское море», и ночь без сна, и тысячи разнообразных событий, и в статусе «Хорина» должны произойти какие-то невероятные перемены. Все должно случиться практически одновременно, все должен вместить в себя один или два, или три, но никак не более вечеров.
На это, как на фактор времени, присутствие которого, выполнение которого архиважно в деле революции настроений, и указывал Томмазо Кампанелла со всей беспощадностью своей отточенной в размышлениях логики.
Был момент, когда Томмазо Кампанелла опять полез рукой в задний карман брюк.
– И, черт возьми, что это такое?! Что же это все-таки такое?! – проговорил он, достав вслед за тетрадью потрепанный, ветхий паспорт.
Это было тяжелое для Томмазо Кампанелла время. Революция в настроениях отнимала много сил и времени, и пламенный хориновец не всегда имел возможность спокойно подумать о каких-то очень важных, очень беспокоивших его вещах.
«За всей этой сутолокой событий и настроений вот эта вот ерунда почему-то беспокоит меня больше всего. Как какая-то заноза, которая сидит в сознании и не дает успокоиться. Какой-то странный, старый и потрепанный паспорт, который каким-то неведомым образом оказывается у меня в кармане, и что с ним теперь делать и чего теперь от него ждать – непонятно!» – так раскрывал Томмазо Кампанелла сущность некоторых чувств и соображений, которые, в числе прочих, одолевали его в тот примечательный хориновский и революционный вечер.
– А!.. Понимаю, – проговорил он, словно догадавшись о чем-то. – Конечно! Как же я сразу не сообразил?! Никакие это не домашние подстроили. Это не Шубка, и не Лефортовска Царевна – мой сын и моя жена. Как домашним подстраивать, если я и домой-то не заходил? Они бы просто не смогли засунуть паспорт мне в карман. Сколько уж дней дома не был. Сегодня же репетиция, занятие, посвященное юмору. Видимо, это начало какого-то розыгрыша. Возможно, неудавшегося розыгрыша. Понимаю-понимаю… Какие усилия! Бланк-то паспорта, судя по всему, настоящий. Где же вы могли его раздобыть? Ну, ладно-ладно! Больше ничего спрашивать не буду. Розыгрыш – так розыгрыш.
Вертя в руках необычный паспорт, Томмазо Кампанелла так оценивал воздействие на него некоторых эмоций, вызванных к жизни этой картонной книжицей:
«Я человек непьющий, но иногда от нервов хочется напиться. Это такое обычное состояние, когда нервничаешь и собираешься из-за этого надраться. Вообще-то, я не пью. Но тут что-то как-то из-за этого паспорта так занервничал, сам не знаю почему. Прямо руки затряслись. Даже захотело», вмазать стакан или бокал, или рюмку, или большую пол-литровую пивную кружку. Ну и шуточки!.. Нет, я понимаю и дай же оценил. Но слишком сложно – такая подготовка! Даже бланк настоящий. Совершенно мне непонятно, кто бы мой провести такую нешуточную подготовку – раздобыть настоящий бланк паспорта просто, чтобы пошутить надо мной. Не слишком ли серьезные шутки для такого несерьезного человека, как я. Хотя, сказать по правде, я человек очень серьезный».
– Я предлагаю всем скорее покинуть это помещение, пока сюда опять не пришла милиция! Чего-то я их опасаюсь, – вдруг проговорил Томмазо Кампанелла. – И отправиться куда-нибудь в другое место. Вообще, вариантов существует несколько: например, можно превратить сегодняшнюю ночь в ночь одного большого загула. Пропиться, протратиться, если есть, конечно, что тратить. Хотя, понятно, что тратить нечего. Денег нет.
Далее Томмазо Кампанелла отмечал: «Превратить сегодняшнюю ночь в одну большую ночь одного большого загула было бы, безусловно, гораздо интересней; чем просто пойти домой или на вокзал (кому нельзя идти домой или некуда) и лечь спать, хотя бы по той простой причине, что это, конечно же, я имею в виду загул, гораздо легче переносить, чем всю эту скучную и ненужную жизнь, которая уже, можно сказать, и закончилась (продолжать ее дат никакого смысла). Я имею в виду жизнь, как картину художника-импрессиониста в моей голове, в моей душе, нарисованную преимущественно грубыми мрачными мазками. В этом смысле я считаю, что пьяницы – это тоже одни из первейших и натуральнейших революционеров и свободолюбцев в России, потому что загул, особенно большой загул с продолжением, – это, безусловно, революция в жизни, потому что за «ремя и во время такого загула очень многое в жизни может перемениться даже с практической стороны дела. Напился – и сколько новых событий может произойти, непредвиденных встреч, опасностей, тревог, радостей и щедрот жизни. Будет что вспомнить! А уж мрачная лефортовская картина уж точно отступит из башки. Ее просто смоет волной алкоголя, как потопом. Все сразу поменяется. Здорово! Да! Никакого Лефортово. Лефортово просто вымоет из реестра настроений. – Безусловно, большой загул – это революция. А я за продолжение революции. Я за революцию вечную, перманентную, никогда не прекращающуюся. Революция, обновление, борьба с плохим настроением… Сейчас для меня на первом месте стоит борьба с плохим настроением. И остальных хориновцев, и вас я постараюсь изо всех сил убедить, что для нас сегодня ночью самое главное – любой ценой, хотя бы даже ценой пьянства – одолеть плохое настроение и мрачные картины художников-импрессионистов в наших головах. Борьба с плохим настроением – это, безусловно, самое важное дело. И в нем загул может оказать вполне определенную помощь. Хотя и временную».
- Вот видите! – воскликнула женщина-шут, когда она прослушала речь Томмазо Кампанелла, в которой он восхвалял пьяниц как первейших революционеров и свободолюбцев. – Я же говорила вам: Томмазо Кампанелла – вторичен. Он как губка, которая впитывает в себя хоть и яркие, но чужие мысли, намерения. А ему самому эти намерения не свойственны. Он ренегат и представитель хориновского «болота», в котором ему надо сидеть вместе с госпожой Юнниковой и петь песни на иностранных языках. Только недавно он сам убеждал нас, что загул для хориновской революции настроений совершенно не интересен, так как только для того, чтобы пуститься в загул, не стоило создавать самый необычный в мире самодеятельный театр. И тут же Томмазо Кампанелла выступает в роли «певца загула». Так где же логика? Где же последовательность мысли? И чем можно объяснить такую непоследовательность, кроме как тем, что Томмазо Кампанелла – это жалкий гуляка и пьяница, который в определенные моменты, с целью придания самому себе важности, начинает талдычить, выдавая их за свои, слова, которые он где-то там, в разговорах других хориновцев, насобирал?!
– Я – скромный человек, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Я действительно не сделал ничего такого, по сравнению с другими самодеятельными артистами «Хорина», о чем следовало бы говорить.
– Нам надо продолжать репетицию, – вмешался в дискуссию Господин Радио. – Если мы все загуляем, то на нашем спектакле можно поставить крест. На революции в настроениях можно будет поставить жирный крест. Нам сейчас необходимо любой ценой продолжать репетицию. И никаких загулов! Нам нужно определиться с пьесой, с сюжетом, со сценарием, который мы будем играть. Тот, кто сейчас призывает нас к загулу, однозначно должен быть расценен и заклеймен, как предатель всего хориновского дела, как предатель десятков хориновцев, которые готовы поставить на кон, ради успеха нашей общей пьесы, и нормальный сон, и правильное питание, и режим, и покой, и все, все, все…
Однако, вопреки заверениям Господина Радио, многие хориновцы не спешили безоговорочно поддержать «ночь без сна» и так уж безоглядно поддержать «сбитие режима».
– Мы тоже за репетицию. Репетиция – оно, конечно, дело важное. Вот только сегодня мы уже, как бы это сказать, устали маленько. Ты, Господин Радио, выходной, наверное, сегодня был. А мы целый день вкалывали, понимаешь… Так что сейчас лучше бы и по домам! А там продолжим… Завтра новый день будет. За ним еще. Чего горячку пороть? – проговорил один из находившихся в комнате хориновцев, человек пожилой, степенный, с заскорузлыми мозолистыми руками рабочего. На нем был черный, изрядно поношенный костюм и белая, застегнутая до последней пуговички под горло рубашка с застиранным до той степени, когда он начинает рваться, воротником. – Время-то позднее. Ужинать хочется. Баба-то моя, наверное, уже кастрюлю с вареной картошкой с плиты сняла. Огурчик домашнего соления из банки трехлитровой вынула. Гуляш на плите скворчит.
Из разных углов классной комнаты послышалось:
– У меня с раннего утра маковой росинки во рту не было!
– Перебегая через мосточек, кленовый листочек и тот не успели перехватить. А мосточек-то о-го-го какой длиннехонький! Застрелиться можно. Прямо-таки Матросский мост, что возле тюрьмы «Матросская тишина»!
– Ее величество революция в настроениях всех накормит! – пробовал было спорить Господин Радио, но его голос потонул в возмущенных голосах хориновцев, требовавших прекращения репетиции.
Со всех сторон слышалось:
– В сон клонит! В таком состоянии художественным творчеством заниматься тяжеловато.
– Творчеством художественным лучше заниматься пока еще не очень устал! Так что лучше сейчас пойти домой и просто лечь спать. К тому же жрать, действительно, хочется очень сильно.
– Голодное брюхо к творчеству глухо!
– Ничего с голодным брюхом хорошего все равно не получится. Сделаем ночной перерыв на жратву и отдых.
– Завтра всем на работу идти! Забыли, что ли?!
Все повскакивали со школьных скамеек и сгрудились вокруг Господина Радио. Среди вскочивших были практически все самые ненадежные хориновцы, на которых не могли полагаться ни Томмазо Кампанелла, ни Господин Радио, ни преданная руководителю «Хорина» женщина-шут Мандрова, ни Воркута, ни Журнал «Театр».
Костяк преданных хориновцев по-прежнему сидел на скамейках, поддерживая тем самым своего режиссера и Томмазо Кампанелла. «Самые верные» спокойно наблюдали за беснованием «болота»:
– А завтра опять соберемся на репетицию! – радостно вопила какая-то самодеятельная артистка без двух передних зубов. – Завтра-то, наверное, и декорации будут почти закончены.
Услышав это, остальные загалдели еще громче:
– Можно будет репетировать в зальчике!
– Там мы уже не будем никому мешать!
– Отлично! Сейчас пойдем домой, а завтра не будем никому мешать.
– Завтра, завтра, не сегодня! – лейтмотивом раздавалось по школьному классу.
Верный своему принципу даже в самых сложных ситуациях не переставать думать о деле о революции в лефортовских эмоциях, Томмазо Кампанелла продолжал рассуждать, словно бы сам с собой, а на самом деле адресуя свою речь Господину Радио. Два самых выдающихся представителя обновленного «Хорина», два самых выдающихся теоретика хориновского движения частенько беседовали так между собой, провоцировали так друг друга всевозможными спорными высказываниями и предложениями. В этих острых дискуссиях и рождалась теоретическая база хориновской революции в настроениях.
– Куда же можно двинуть? – спросил сам себя Томмазо Кампанелла, точно бы и не слышав того, что сказал насчет загула Господин Радио. – Нет. Если загулять, то я бы двинул в кафешку у железнодорожного моста. Кафешку-пивнушку. Стекляшку. Дешевле не придумаешь. А то в такую зимнюю погоду развлекаться на улице, под открытым небом как-то не очень хочется. Там, в этой пивнушке-стекляшке, в этой кафешке, мог бы быть центр, откуда начнется переворот в наших лефортовских эмоциях. Мы бы раскрутили эмоции, как маховик, который бешено вращается. Неостановимо. Безудержно! Сначала бы взяли пива, с этого бы началась наша борьба с мрачными и тягостными эмоциями, потом – еще пива, потом – еще пива. Где бы только мы взяли столько денег – ума не приложу! Потом мы бы взяли водки. Господин Радио бы к этому времени уже бы лежал в проходе и не мог бы…
– Нет, Томмазо Кампанелла, – опять спокойно сказал Господин Радио. – Это были бы пьяные эмоции, а это нам совершенно не годится. Томмазо Кампанелла, вы иногда называете себя самым истинным революционером в лефортовских эмоциях, вы пытаетесь преодолеть отрицательные эмоции, которые порождает у вас жизнь в Лефортово, вы очень ловко переделали фразу революционера Нечаева о том, что истинному революционеру надо «соединиться с диким разбойничьим миром – этим единственным революционером в России», но только вам и прежде всего лично вам этот вариант не подходит. Вам не нужны пьяные эмоции, вам нужны трезвые эмоции. Потому что напиться и соединиться с миром диких пьяниц – это было бы нечестно. Напиться, забыться, перестать думать, дать себе алкогольным кирпичом по башке. Совершенно не по-хориновски подавлять в себе мысль и эмоцию. А вы, Томмазо Кампанелла, хотите честно, непременно честно преодолеть те отрицательные эмоции, которые вызывает в вас Лефортово, жизнь в Лефортово. Следовательно, алкогольное забытье необходимо заклеймить как способ нечестный, способ, который для Томмазо Кампанелла совершенно не подходит.
– Точно! Это точно. Об этом я как-то в эту минуту не подумал! – с жаром проговорил Томмазо Кампанелла. – Я должен преодолеть то, что я называю «лефортовскими эмоциями» честно, без самоодурманивания. Я должен получить новые эмоции путем личной революции, путем мгновенной, за один вечер, перемены своих настроений, я должен раскрутить все остальные эмоции, кроме лефортовских, как гигантский, бешено крутящийся маховик, и тогда, я верю, Лефортово, лефортовские эмоции, настроения отступят. Маховик. Необходим маховик и сильные, крупные, эмоциональные мазки художника на полотне нашего настроения! – с жаром закончил Томмазо Кампанелла.
Глава VIII. Пора сгущать атмосферу!
Тем временем Томмазо Кампанелла и сам не заметил, что галдеж в классной комнате давно смолк, и все, даже самые «болотистые» хориновцы слушают только его. Едва он закончил говорить, как раздались громкие аплодисменты.
Между тем Воркута в нахлобученном на него Мандровой колпаке и еще один хориновец, по фамилии Скопцов, – он, кстати, в некотором роде был коллегой учителю, потому что тоже подвизался при районном методическом кабинете в системе среднего образования, – до того вдруг зачитались обрывком газеты «Криминальные новости», который Воркута поднял с пола, что совершенно не замечали ни Томмазо Кампанелла, ни Господина Радио, ни собиравшихся домой хориновцев.
– Кстати, в том же «Катехизисе революционера» сказано, что «революционер есть человек обреченный», – произнес Господин Радио. – Значит, и ваш путь, Томмазо Кампанелла, будет жертвенным путем. Что же получается: в результате этого вечера Томмазо Кампанелла погибнет, будет сожжен на костре, посажен в тюрьму? А может, это пьянство, от которого вы так и не сможете удержаться, хотя вы и говорите, что не пьете, доведет вас до беды? Так ли это?
– Не знаю. Не знаю! Не хотелось бы. В конце концов это только игра, театр, настроения – какие тут могут быть жертвы?! – это Томмазо Кампанелла. – В милицию, что ли, заберут? Не-ет, в милицию я не хочу. Там в камере предварительного заключения нет необходимых мне бытовых условий. Нет душа, нет белого кафеля и блестящих сантехнических устройств. А мне нужен и душ, и белый кафель и блестящие никелем сантехнические устройства. Мне нужно время от времени споласкивать себя горячей водой, иначе я покрываюсь крокодильей чешуей. А покрываться крокодильей чешуей – это ужасно мучительно. Представьте, каково мне будет стать в одно мгновение крокодилом в бугристой твердой чешуе! При том, что до этого я был человеком. До сих пор не понимаю, как я провел чуть ли не целую неделю на вокзале и до сих пор не покрылся крокодильей чешуей! Наверное, сказалось, положительно сказалось, общее эмоциональное состояние. Состояние ожидания перемен. Ведь я надеялся на эмоциональный бросок. Но в кутузке его не будет. Точнее, наоборот, будет ожидание гибели, гормон мрака. А это совсем другая история. В кутузке-то как раз вернутся ко мне все те эмоции, которые были у меня в нашем Лефортово. Только в удесятеренном, в усиленном, смертельном числе. Мрачные, губительные, темные эмоции развернутся в кутузке в удесятеренном числе, развернут свои знамена, свои полки и ринутся на меня в атаку, и прикончат меня. Это точно!
К Воркуте и читавшему у него через плечо Скопцову подошла Мандрова, стащила с головы учителя шутовской колпак и нахлобучила его на себя. Проговорила:
– Газету верните. Я в нее колпак заворачивала. Между прочим, газета уже даже и не позавчерашняя. Чего вы там читаете? Опять про беглеца из «Матросской тишины»?
Читавшие не удостоили ее ответом, и она отошла от них и встала возле окна, глядя на школьный забор, на дом напротив, на арку.
– Кстати, Томмазо Кампанелла, – продолжала Мандрова, отвернувшись от окна. – Если тебя когда-нибудь посадят, то ты имеешь шанс оказаться в «Матросской тишине». А это уже не Лефортово. Это уже Сокольнический район.
– Все равно близко. Знаю я эти места. Возле Матросского моста, – мрачно проговорил Томмазо Кампанелла. – Хоть и не Лефортово, а даже больше похоже на Лефортово, чем само Лефортово. Угрюмая, часто пустынная улица со старыми, обветшалыми домами и зданием тюрьмы. Антуражи там будь здоров! Сразу можно вешаться.
– Ну!.. Томмазо Кампанелла, хориновец должен быть тверд духом, – заметил Господин Радио.
Томмазо Кампанелла продолжал, не обращая внимания на комментарии:
– Такие антуражи, что захочешь нарочно такие выдумать, – ни в жизнь не выдумаешь.
– Значит, дело не в Лефортово, – заметила Мандрова. – Уже и Сокольнический район вам тоже не нравится. Не-ет, тут дело не в Лефортово!
– В Лефортово – особенно! – это Томмазо Кампанелла. Отложив газету в сторону – на край парты, учитель Воркута словно бы задумался. Так он просидел несколько мгновений.
Тем временем представители «болота» стали потихоньку расходиться.
Томмазо Кампанелла по своей привычке не терять времени и использовать каждую минуту для разработки теоретического базиса революции в лефортовских настроениях присел за парту и принялся записывать что-то в свою тетрадочку.
Учитель Воркута по-прежнему сидел не шелохнувшись.
Вот очередной представитель «болота» оделся. Нахлобучил шапку-ушанку, варежки. Проговорил:
– Ну что ж… Я, пожалуй, пойду. Ренегат потопал к двери.
Стойкие приверженцы Господина Радио и Томмазо Кампанелла, пламенные хориновцы Мандрова, Воркута, Скопцов, Журнал «Театр» презрительно не обращали на ренегатов никакого внимания.
За этим представителем «болота» последовал другой, третий, четвертый… В какие-то несколько мгновений в комнате никого из «болота» не осталось. «Стойкие» – Томмазо Кампанелла, Воркута, Господин Радио и другие, как сидели до этого, так и оставались сидеть, словно ничего не происходило.
Едва за последним из ушедших закрылась дверь, как Томмазо Кампанелла порывисто вскочил со школьной скамьи и проговорил:
– Господи, теперь, когда кругом одни свои, когда можно на секунду расслабиться и не быть, по меткому выражению Господина Радио, «хориновцем, твердым духом», я хочу сказать, как же я не могу жить в этом Лефортово! Насколько же меня все в этом Лефортово угнетает: и дома, и деревья, и магазины, и цвет неба, и асфальт улиц, – все, все, все… Это правда – угнетает. Что же делать? Я – взрослый, здоровый мужчина, мечусь точно истеричка из-за какой-то странной, непонятной причины. Дурного района. Ха!.. Этого не может быть! Невероятно, но – факт.
Учитель Воркута наконец, кажется, пришел в себя, встрепенулся, встал из-за парты, подошел по проходу между рядами поближе к Томмазо Кампанелла.
– Тебе бы съехать отсюда, – как бы исподволь предложил учитель Воркута. – Съедешь, забудешь. Как страшный сон. И все проблемы решены.
– Не-ет!.. Я люблю этот район. Наверное, это не в Лефортово дело. Да, правда, у меня плохое настроение. Депрессия. Но, наверное, причина в чем-то другом. Что же так вот, сразу, во всем винить Лефортово! Это не честно. Лефортово не виновато. Мандрова права! – проговорил Томмазо Кампанелла.
Воркута как-то очень спокойно заметил:
– Виновато или не виновато, но Лефортово – это только камни. Бездушные камни. Дома, сложенные из кирпичей, заборы, сколоченные из досок, проезжие части улиц, на которые уложен асфальт. Иначе говоря, ваши настроения, Томмазо Кампанелла, подвержены влиянию предметов неодушевленных. Вы все время размышляете, как на вас действует тот или иной антураж. Выражаясь языком театральным, языком хориновским, та или иная декорация. Нарисована она красками мрачными или веселыми, сколочена ли из грубых кривых досок или создана из прекрасного современного пластика. Находится в сумеречном углу, где зловещая тень шарахается от другой зловещей тени, или ярко освещена мощной лампой, последним новшеством в сфере осветительной техники.
– Вы полагаете, что я как хориновец не имею на это права? – лицо Томмазо Кампанелла стало спокойным, презрительно спокойным. – По-моему, как раз наоборот. Как хориновец, как революционер эмоций я обязан над всем этим задумываться. Что же, как не мрачные декорации, должно меня беспокоить?
– По-моему, нам, истинным и последовательным хориновцам, сегодня преждевременно уделять такое большое внимание мрачным декорациям, когда самым ужасным являются не они, а те мрачные персонажи, которые живут, действуют посреди декораций. По-моему, иные персонажи одним только присутствием на сцене могут разорвать душу гораздо больнее, чем все окружающие декорации вместе взятые, – тон учителя Воркута был отрешенным, словно он говорил сам себе и его не волнует, что думают по поводу его слов окружающие его хориновцы и, прежде всего, Томмазо Кампанелла. – Меня вот недавно поразили спящие мальчики. Это было пострашнее любых сумеречных декораций. Честное слово, я тогда чуть не отдал богу душу!
– Расскажите! Расскажите, Воркута, – попросила женщина-шут. – Клянусь, если продолжение будет таким же, как и начало, то я стану лучше к вам относиться. Как здорово вы приложили Томмазо Кампанелла, этого жалкого кривляку с его «страданиями по Лефортово»! Конечно, преждевременно уделять такое большое внимание декорациям! Это очевидно для каждого истинного и последовательного хориновца. Только скрытый представитель «болота» может отстаивать точку зрения, что декорации важны. Мне кажется, вы, Воркута, можете выдвинуться в руководители и теоретики «Хорина» наряду с Господином Радио. Если, конечно, и дальше станете так же метко, как сделали это только что, прикладывал Томмазо Кампанелла. Разоблачать его, как скрытого представителя «болота».
– Сегодня я был в метро. Переходил с одной станции на другую. Что это был за переход? Уже не помню, – продолжая свой рассказ учитель Воркута. – Я ехал по одному делу на Курский вокзал. Какой же это был переход? Очень длинный старый переход. Конечно, станции были не здесь, не в Лефортово. Это было между двумя станциями в самом центре. Сегодня сильные морозы. Я ехал рано утром. Бездомные мальчики, сиротки, спали вдоль стенки перехода. Видно, они обычно спят в другом месте, но тут холод загнал их в метро. Их было так много. Как тюлени, – можете себе это представить?! Длинная стенка перехода и длинный ряд сироток, лежащих вдоль нее. Я даже не знаю откуда взялось одновременно так много одинаково лежавших мальчиков. Они одинаково натянули свои курточки на головы, чтобы свет не мешал им, и – это самое удивительное – у всех одинаково задрались штанишки, обнажив голые щиколотки. Ни у одного из них не было поддето никаких нижних штанишек. Голые мальчишечьи щиколотки. Они смотрелись как трупики – бессильные, отчаявшиеся, как одно ужасное, непереносимое горе. Они не шевелились. От этого зрелища на душе у меня стало ужасно; мрачно, тоскливо, непереносимо. Но в следующее мгновение я подумал, что вот сейчас, скоро они проснутся, поднимутся с пола. Они окажутся не трупиками, а живыми, гадкими, хулиганистыми, ужасно испорченными мальчиками, начнут курить, громко сквернословить, христарадничать. Многие из них будут маленькими наркоманами. Конечно, может и есть среди них один-другой ангелочек, который еще не успел стать чертенком. Ну ведь и тот очень скоро станет! Такая жизнь, какую ведут эти мальчики, кого угодно развратит и испортит. Тут я подумал, что они, бездомные сиротки, точно бы намеренно становятся ужасными порочными чертенятами, чтобы мы, те кто смотрит на них, не испытывали чудовищного, непереносимого чувства жалости, которое бы мы непременно испытывали, оставайся эти мальчики и в тех условиях, в которых они живут, невинными и прекрасными ангелочками. Словно Бог, жалея нас, тех, кто будет на этих бездомных сироток потом смотреть, быстро делает их чертенятами. Будь они ангелочками, эти мальчики, зрелища их, втоптанных в грязь, мы бы не перенесли. А так, когда они уже стали чертенятами, нам их не жалко. Ведь кто же пожалеет черта, хотя бы его и унизили, хотя бы он и был еще маленьким, неокрепшим, слабеньким чертом, хотя бы его и заставили спать у шаркающих ног вечно бредущей куда-то толпы! Кто же пожалеет маленького чертенка? Я пытался заставить себя испытать к нему, к ним жалость. Но до тех пор пока я воспринимал мальчиков трезво, теми, кем они были на самом деле, а они были, без всяких сомнений, маленькими чертенятами, искренняя жалость никак не рождалась в моей душе. Нет, конечно, я быстро вымучил из себя жалость умственную. Но это было не то. Ведь искренняя жалость была бы жалостью не умственной, а сердечной. А сердечная жалость все же в тысячу раз сильнее самой сильной жалости умственной. Жалость умственная никогда не убьет того, кто жалеет, даже если тому, кого он жалеет, никак помочь нельзя. А вот жалость сердечная способна разрушить, состарить того, кто эту жалость испытывает, в том случае, если он никак не может помочь тому, кого ему жалко.
Воркута на мгновение замолчал, словно подходя к самому важному, к самому серьезному и беря перед этим самым важным паузу, чтобы перевести дух, собраться с силами и одолеть самую тяжелую часть рассказа. Он заговорил вновь:
– Но тут со мной произошла ужасная вещь. Словно сознание мое помутилось. Словно выключились и тот реализм, и та трезвость, которые до этого заставляли меня воспринимать бездомных сироток тем, чем они, безусловно, были на самом деле, а были они маленькими чертенятами. Словно правда покинула меня. Та самая правда, которая только недавно столь избавительно угнетала во мне, не давая ей родиться, сердечную жалость! Я, дорогие друзья, дорогие мои революционные, пламенные и железные хориновцы, начал фантазировать! Я уже не думал, какие есть эти бездомные мальчики на самом деле. Испытывая чувство, которое испытывает человек, падающий в пропасть, я все быстрее и быстрее начинал придумывать себе этих мальчиков. К несчастью моему, они лежали в таком виде, который скрывал большую часть реальности, никакими фактами не ограничивая самую безудержную фантазию. Ведь я видел только коконы-курточки, укрывавшие все, кроме торчавших голых щиколоток и ступней, обутых в ботинки. Какими невинными я напридумывал себе этих мальчиков! Я напридумывал бедных хороших мальчиков, которые отчего-то вынуждены спать в переходе. Я призвал из памяти все свое счастливое и сытое детство, укутал его курточкой, задрал беспомощно штанишки и уложил на пол в переход метро, к шаркающим в полуметре ногам злой и подлой толпы. Там, под этой курточкой, лежа на жестком голом камне, я все еще пытался читать, как в пещерке, какую-то свою любимую детскую книжку, я играл в солдатики, я учил уроки, но ничего не получалось! Я пришел в отчаяние, потому что ничто из того, что было в моем счастливом детстве, нельзя было осуществить в пещерке из курточки, лежа на жестком и холодном полу перехода метро. Мрачная тоска окружила меня, готовясь в следующее мгновение прикончить, лишить рассудка. Искренняя сердечная жалость была непереносима. Как во сне, я не мог пошевелиться, не мог облечь свою сердечную жалость в какое-то практическое дело, я не мог ничего сделать, и сердечная жалость, не находя выхода, разрушала мой мозг. Но тут я понял, что трезвый взгляд на вещи, реализм, на самом деле не исчез из моей головы полностью. Он, угнетенный каким-то ядом, отравленный и слабый, все же пытался отчаянно бороться за меня, не давая мне в ту же минуту сойти с ума. Он подсказывал мне, что для того, чтобы я мог знать, что есть такое «мое счастливое детство», для того, чтобы я мог пытаться осуществить какие-то частички «моего счастливого детства» там, в пещерке из курточки, на полу, я должен был сначала все-таки прожить свое собственное «счастливое детство», чтобы знать, какое оно есть. Чтобы знать там, в пещерке под курточкой, какое оно было мое, то первое, «счастливое детство». Но не мог же я прожить два детства! Сначала одно счастливое, чтобы знать, какое оно. А потом второе – ужасное, в пещерке под курточкой. Эта трезвая мысль про то, что я не мог бы прожить одно за другим целых два детства, пробила брешь в окружившем меня мраке. И в эту брешь хлынуло солнце, а вместе с ним и много других трезвых мыслей. Я думал о том, что эти мальчики не знали никогда никакой жизни, кроме той, что была жизнью в пещерке, а следовательно они не могут мучиться из-за того, что они утеряли «мое счастливое детство». Они не так сильно переживают из-за своей «пещерки», поскольку никогда не знали они никакой иной жизни, кроме жизни ужасной, а следовательно и не так страдают они из-за нее, как страдал бы я, коли после одного «моего счастливого детства», прожитого от начала до конца, был бы принужден прожить от начала до конца еще и второе, ужасное детство «в пещерке» на холодном полу перехода метро. В ту же секунду опять не стало во мне сердечной жалости к этим бездомным сироткам. И затем я поразился своему временному помрачению рассудка, чувствуя, между делом, как наряду с реалистичными мыслями и трезвым взглядом на вещи рождаю я в себе, совершенно невольно, умственную жалость. Она привела с собой вполне спокойные и уравновешенные соображения о том, что надо помогать ближнему, надо относиться к горю этих мальчиков с христианским милосердием. Надо шаг за шагом улучшать жизнь. Есть страны, – думал я, – которые на деле доказали, что это помогает, – шаг за шагом улучшать жизнь. Там нет таких ужасных мальчиков, которые лежат трупиками вдоль стены и голыми щиколотками разрывают прохожим души. Мы будем шаг за шагом улучшать жизнь в нашей России, и через какое-то время нигде, нигдешеньки нельзя будет найти лежащего трупиком бездомного мальчика с голыми беззащитными щиколотками. А тут, на счастье, один из сироток проснулся, поднялся с пола, ощупал карманы и, громко бранясь нецензурными словами, принялся пинать своего спящего товарища, требуя вернуть какие-то, как я понял, накануне украденные у поднявшегося раньше других и бранившегося теперь сигареты. В этом месте я окончательно пришел в себя и понял, что давно уже стою неподвижно на самой середине перехода. Я пошел прочь. Я чувствовал себя совершенно обессиленным. С трудом, как дряхлый старик, волоча ноги, я опять, к своему ужасу, неожиданно начал впадать во мрак. Светлые и трезвые мысли вновь стали покидать меня. Я думал теперь, что не выдержу и не дождусь того дня, когда жизнь шаг за шагом улучшится. Я думал, что у меня нет больше сил думать реалистическими мыслями. А это значит, что вновь могут пробудиться в моей голове ни на чем не основанные, но такие ужасные фантазии, как было только что, когда я начал придумывать себе этих бездомных мальчиков, когда я вдруг взял да и вообразил их ангелочками. «Я не могу ждать, пока жизнь шаг за шагом улучшится. Я слишком много себе каждый раз напридумываю. И то, что я напридумываю, для меня больше и важнее, чем реальная жизнь», – повторял я самому себе, в то же время надеясь, что что-то каким-то непонятным образом может во мне перемениться, и мои фантазии, то что я напридумываю себе, станет для меня все же менее, а не более, как сейчас, важным, чем реальная жизнь. Мне было плохо, но все же не так плохо, как совсем недавно. Однако я опасался, что это пограничное состояние непрочно, и полный мрак может окружить меня раньше, чем я дойду до конца этого бесконечного перехода. Я принялся цепляться за соломинки. Я решил обмануть себя. Моим ужасом были мои же собственные фантазии. «Прекрасно! – думал я. – Я начну бороться с фантазией фантазиями же!» Я начал представлять, что все мальчики, лежащие по всем переходам по всему городу, являются цыганскими мальчиками. Или беженцами откуда-нибудь из далекой Азии. А значит, почти нет шансов, что у них, столь чуждых мне, мальчику (я превратился в мальчика, пока шел по этому ужасному переходу, я больше не был взрослым, я так и воспринимал себя, как мальчика; и как мальчик я боялся, что после «моего счастливого детства» мне придется прожить от начала до конца второе, но уже «в пещерке»), так вот, значит, почти нет шансов, что у них, цыганят, была возможность познакомиться с «моим счастливым детством» и знать, что они потеряли, каким прекрасным было «мое счастливое детство». Это соображение сразу убивало всякую вероятность пробуждения столь опасной для моей психики сердечной жалости. Еле-еле я все же добрался до выхода из перехода, а там сел в поезд и через какое-то время мне стало окончательно легче. К чему я все это рассказываю. Это было не Лефортово, Томмазо Кампанелла! Это было где-то под блестящим и деловым центром Москвы. А потому я хочу расширить географические рамки революции в эмоциях. «Революция в московских эмоциях и практические указания к действию» – так станет называться мой, учителя Воркуты, план. Московских, не лефортовских! Каким жирным мазком художника-импрессиониста замажешь эти фантазии про мальчиков, которые в любую минуту могут возникнуть в моей голове?! Как решить это в моем плане, чтобы такие фантазии никогда не возникали?! Какую революцию в эмоциях необходимо совершить, чтобы больше никогда не становиться мальчиком, который уже прожил от начала до конца одно счастливое детство, и теперь, вместо того чтобы начать взрослую жизнь, ему предстоит вновь от начала до конца прожить еще одно, но теперь уже не счастливое, а наоборот, ужасное и мрачное детство? Тут женщина-шут проговорила:
– Подождите, Воркута, вы все-таки не оправдали моих надежд. Я полагала, что вы поддержите мою критику Томмазо Кампанелла, ярко выступите против чрезмерного крена в сторону постоянного обсуждения декораций. А вы ударились в борьбу с мальчиками. А про Томмазо Кампанелла…
– Да что вы пристали к Томмазо Кампанелла! – возмутился учитель Воркута.
– Как это что?! Он же морочит нам голову, – женщина-шут отошла от окна и вновь села за парту. – Сначала говорит, что ужасно не любит Лефортово. А потом утверждает, что любит. Да и вообще, как можно терпеть в нашем «Хорине» человека, у которого постоянно плохое настроение?! А вы еще и сделали его те…
Но договорить женщине-шуту не удалось, она так и запнулась на полуслове.
– Неправда! Ты врешь! Зачем ты говоришь неправду?! Ты же знаешь, что у меня не всегда плохое настроение! – неожиданно вскочил со своего места Томмазо Кампанелла. – У меня не всегда плохое настроение. У меня, действительно, очень часто в голове бывает туман, сырость, мрачное ненастье, как будто взяли кисть и изнутри вымазали весь череп черной и серой красками. Но это только здесь, в Лефортово. Да и то я пытаюсь найти в Лефортово приятные моменты!
– Вот как?!. Ты пытаешься найти в Лефортово приятные моменты? – непонятно, чему так удивился здесь учитель Воркута. Томмазо Кампанелла очень часто говорил, что Лефортово его угнетает. Но не менее часто он утверждал, что Лефортово является его любимым районом. Так что удивление учителя Воркуты не была разделено ни женщиной-шутом, ни Господином Радио, ни кем-либо из менее ярких и менее известных хориновцев, присутствовавших в классной комнате.
– Да, пытаюсь! – смело ответил Томмазо Кампанелла. По-прежнему на столе перед ним лежала тетрадка, в которую он заносил свои теоретические выкладки.
– Из какой же области будут те приятные моменты, что ты разыскиваешь в Лефортово? Из области дешевых пивных? Или рюмочных? – проговорив это, учитель Воркута повернулся к Господину Радио.
– Ну как? – спросил он у него.
– Что-то вы как-то напустили туману: нравится – не нравится. Депрессия. Непонятно! Совершенно ничего не понятно. Мне надо знать точно – нравится ли Томмазо Кампанелла Лефортово или нет? Вызывает ли оно у него отрицательные эмоции или нет?
Господин Радио хотел было сказать что-то еще, как-то откомментировать, отрецензировать ту сценку, которую, по всей видимости, разыграли перед ним (похоже, она, сценка, была приготовлена заранее) эти два хориновца, но тут один из торчавших у него из карманов мобильных телефонов зазвонил.
– Да. Я слушаю. Вот как?! Понятно. Ах вот как! Отлично! Прекрасно! Просто прекрасно. Мы сейчас же перебираемся в зальчик «Хорина». Раз у вас все готово и доделки вы можете делать прямо при нас, то мы тотчас же, не теряя ни минуты, перебираемся в зальчик «Хорина», где работа над декорациями входит в последнюю, завершающую стадию. Да. Да!.. Точно! Мы уходим из этой порядком поднадоевшей школы и идем в «Хорин», – разговаривая по телефону, Господин Радио еще и работал при этом на публику, давая понять другим самодеятельным артистам, что «дело сдвинулось».
Скорее всего, это звонил художник по декорациям Фома Фомичев, который в этот момент заканчивал в «Хорине» работу над декорациями, так что даже попросил в этот вечер никого не присутствовать в зальчике, так как скопление репетирующих людей помешало бы ему работать.
В этот момент, более не сомневаясь в содержании разговора, который вел по телефону Господин Радио, Томмазо Кам-панелла вскочил со скамьи и проговорил:
– Пора заканчивать! Пора заканчивать терпение. Невозможно больше терпеть. Надо сгущать атмосферу!
Он схватил со стола свою тетрадку, свои «практические рекомендации», потряс ими в воздухе:
– Вот здесь, здесь все готово. Теоретическая база готова! Надо сгущать атмосферу!
Так Томмазо Кампанелла упомянул об еще одном элементе революции в настроениях, революции в эмоциях, который он сам метко обозначал, как «сгущение атмосферы».
«Сгущение атмосферы» как понятие было разработано теоретической мыслью Томмазо Кампанелла в дополнение к «сбитию распорядка дня», «наполнению ночей», «людскому морю» прежде всего для того, чтобы объединить эти понятия в одно универсальное понятие, а потом и расширить это совокупное понятие прежде всего на основании того, что «сгущение атмосферы» могло быть применимо только к революционной ситуации, чьим основным местом действия являются театральные подмостки. Но не просто театральные подмостки, а как провидчески отмечал Томмазо Кампанелла, «подмостки самого необыкновенного в мире самодеятельного театра». Не случайно Томмазо Кампанелла поднял вопрос о необходимости немедленного сгущения атмосферы именно тогда, когда появилась первая информация о том, что путь для репетиций на настоящей хориновской сцене с настоящими хориновскими декорациями открыт, и нет более никаких ни теоретических, ни практических препятствий перемещению хориновцев в театральный зал. Сгущение атмосферы было чисто театральным понятием. Атмосфера могла быть сгущена наличием вокруг необыкновенных декораций, которые придавали каждому событию, которое разыгрывалось среди них, особую тональность, особое звучание, особенную атмосферу. Сгущение атмосферы могло произойти и из-за того, что место несвязанных между собой сюжетом монологов и театральных этюдов заняло бы стройное театральное действие, которое, безусловно, создало бы какое-то особенное настроение в зале самодеятельного театра, какую-то особенную атмосферу. Сгущению атмосферы могло способствовать и чтение среди театральных декораций каких-то кусков будущей хориновской пьесы. Все вместе эти сугубо театральные факторы должны были, по замыслу самых стойких и убежденных хориновцев, так замесить атмосферу в зале самодеятельного театра, что она стала бы настолько густой, чтобы, по меткому выражению Томмазо Кампанелла, «в ней, как в густой каше, воткнутая ложка не падала бы».
Вновь заглянем в недавнее прошлое…
Темно. Ближе к вечеру того же самого дня, когда хориновцы во главе с Господином Радио репетировали в классной комнате и в конце столкнулись с милиционерами, на старом и грязненьком московском вокзале, работавшем с северным направлением, стоял пассажирский поезд. Длинная вереница старых, давно требовавших хорошего ремонта, закоптелых вагонов виднелась в наступавших сумерках. Были слышны хриплые гудки маневрового тепловоза и монотонное гудение дизеля. По стене старинного вокзального дебаркадера, строенного из красного кирпича еще в позапрошлом веке, ползли тени, вызванные к жизни локомотивным прожектором…
Купе этого самого поезда… Немолодой мужчина с грубыми чертами лица разложил на нижней полке небольшой черный чемоданчик и копался в нем…
– Ладно!.. Вот тебе телефон и вот тебе адрес… Не знаю, как долго мы будем находиться по этому адресу и телефону и как часто мы будем подходить к этому телефону… Но это хотя бы что-то!.. И если захочешь с нами пересечься – звони!.. – проговорил старший из матросов, который стоял рядом, и протянул Таборскому клочок бумаги с нацарапанными на нем каракулями – адресом и телефоном.
Глава IX. «Школьники – первейшие и главнейшие из всех аферистов и мошенников!».
Какая-то казарма: двухэтажные постройки были выстроены наподобие крепости, в каре, за которым – внутренний двор. А между постройками – высоченные глухие ворота, маленькая дверка в которых была открыта и за ней виднелся часовой на своем посту, караульное помещение за стеклом, там – какие-то колченогие стулья, старомодный телефон из черной грубой пластмассы, амбарные книги, на стенах висели плакаты, посвященные воинским уставам и строевой подготовке. На рукаве у часового была красная повязка.
Чуть поодаль от этой проходной стояли курсант, его тетушка и его друг Вася.
Здесь, у казармы, раньше, чем я думал, И время есть в запасе у меня… –Курсант, как и было условлено у троицы, разговаривал стихами, хотя это и создавало для него некоторые неудобства – каждый раз, собравшись что-то сказать, он еще некоторое время придумывал, как бы сказать все это стихами, а потому говорил теперь достаточно мало.
– И прекрасно!.. И прекрасно… – откликнулась тетушка. – Очень хорошо, что у тебя, мой дорогой, еще есть в запасе время… Придешь в казарму пораньше… А то я уже пожалела, что сказала тебе, что куда важнее придумать предысторию для Томмазо Кампанелла, чем идти завтра на занятия… Это было так безответственно с моей стороны!.. До свидания!.. Иди лучше завтра на занятия… Это, безусловно, куда интересней, чем придумывать предысторию для Томмазо Кампанелла…
– До свидания!.. До свидания!.. – все трое тепло попрощались. Часовой на посту с интересом наблюдал за этой сценой…
Из-за его спины вышел еще какой-то то ли солдат, то ли курсант и тоже принялся с интересом наблюдать за троицей… Наконец тетушка и Вася пошли прочь, искать трамвайную остановку, а курсант направился к проходной. Но уже практически войдя в дверь и едва ответив на приветствие второго наблюдавшего курсанта, который оказался его приятелем, он развернулся и побежал следом за тетушкой и Васей.
– Ты куда?!. Эй!.. – закричал ему вслед второй курсант, который стоял на проходной.
– По новой что ли решил увольнительную отгулять?!.. – удивился часовой.
Но курсант их больше не слышал. Тетушку и Васю он догнал уже на углу.
– У меня еще есть время!.. К черту стихи!.. По крайней мере, на время – к черту!.. Стихи очень долго придумывать. Я вернулся в казарму раньше срока и у меня еще есть свободное время. Время есть, но его не так много… А стихи долго выдумывать! – выпалил курсант.
Двое, остолбенев, слушали… Из дверцы в воротах выглядывали и смотрели в их сторону любопытствовавший часовой и второй курсант… Потом они покинули свой «наблюдательный пункт» и подошли к троице ближе…
– У меня появилась идея! – продолжал курсант. – Нам же нужно придумать предысторию для такого персонажа… Для Томмазо Кампанелла… Я не могу просто так спать!.. Я не засну!.. Я не могу в казарму!.. Вот… Пока мы ехали сюда в метро, помните, я кое-что писал… Вот, это здесь… Я прочту по бумажке…
Дальше он торжественно прочитал действительно по какой-то бумажке, которую извлек из внутреннего кармана кителя:
– «История про гормон счастья и гормон мрака. Гормон мрака вырабатывается в Лефортово». Такое название должно быть у предыстории Томмазо Кампанелла… Это кусок для хориновской пьесы, это одна из ее частей… Слушайте!.. Я продолжаю… Сейчас я опишу декорации, в которых происходит этот эпизод… Мы обязательно попросим хориновского художника по декорациям построить эти декорации на хориновской сцене… Итак, представим себе следующий антураж: комната, отделанная белым пластиком. Все белое, плавных, обтекаемых форм – пол, потолок, стены, мебель. В стене круглый иллюминатор, за ним – чернота космоса, звезды, млечный путь… У дальней стены – консоль с какими-то приборами и рычагами. Мы – в одном из отсеков межгалактического космического корабля. Со скоростью света несется он в сторону далеких миров… Представьте, представьте себе такой антураж!.. Такие декорации…
Дальше он продолжал:
– На белых анатомических креслах с огромными подголовниками сидят курсант (он по ходу этого эпизода играет роль Томмазо Кампанелла, стараясь как можно сильнее перевоплотиться в своего персонажа), его тетушка и его друг Вася. Все трое одеты в мягкие удобные комбинезоны белого цвета. На тетушке комбинезон смотрится не вполне органично, она, кажется, сама это чувствует и немного смущается, стараясь, впрочем, скрыть это… А на «Томмазо Кампанелла» и Васе космические комбинезоны смотрятся прекрасно…
– Дальше – идите сюда!.. – курсант-хориновец поманил рукой тетушку и Васю подойти ближе.
– Вот здесь, в тетрадке, записаны ваши роли… – сказал им он, когда они подошли ближе. – Да, кстати… Дверь в эту белую комнату приоткрыта вовнутрь настолько, чтобы было видно блестящую латунную табличку, укрепленную с внешней ее стороны, «Психологическая лаборатория» – значится на табличке… В этой комнате обитатели межгалактического корабля проводят психологические исследования… Они, так сказать, анализируют некоторые моменты своей прежней жизни, своей, так сказать, предыстории… Это вполне понятно и необходимо в таком сложном и напряженном мероприятии, как межгалактический полет к неизведанным мирам, так как в этом деле сохранить психологическое равновесие и психическое здоровье – это значит иметь хорошие шансы удачно преодолеть все те трудности, которые могут подстерегать космических путешественников на их пути…
– А-а!.. Понятно-понятно!.. – подтвердили тетушка и Вася и склонились над тетрадкой.
– Читайте!.. – велел им курсант-хориновец. – Продолжим репетицию… Текст перед вами…
– Ты хоть помнишь, кто ты?!. Томмазо Кампанелла!.. Ты помнишь, кто ты, Томмазо Кампанелла?!.. – спросил Вася «Томмазо Кампанелла». При этом это, конечно же, было уже частью роли, предложенной ему курсантом-хориновцем.
– Я?!.. Кто я?.. Кто я?.. Я не знаю, кто я… Кто я?.. – растерянно произнес курсант, безусловно, тоже играя написанную роль Томмазо Кампанелла.
– Ты – школьник!.. Ты – школьник в новеньких джинсах, новенькой нарядной модной кофточке… – ответил Вася, по-прежнему читая свою роль в листках курсанта-хориновца. – Во всем новеньком…
– Во всем новеньком?.. – спросил «Томмазо Кампанелла», курсант-хориновец.
Часовой и второй курсант подошли совсем вплотную и с огромным удивлением слушали этот очень странный, с их точки зрения, разговор…
За Васю Томмазо Кампанелла ответила тетушка:
– Конечно!.. Конечно, новом… Ведь школьники чаще, гораздо чаще, чем взрослые, меняют одежды. Ведь они растут, – это проговорила тетушка. – Поэтому у школьника почти всегда есть одно неоспоримое преимущество – он в новом!.. Другое дело, что новое может быть выбрано не очень удачно. Допустим, школьник в новом, но это новое какого-то не очень яркого, а даже напротив – темного, угрюмого, неброского цвета. Но у Томммазо-то Кампанелла-школьника все было как раз наоборот. Все, что он носил и надевал на себя, было замечательно ярких, притягательных цветов и расцветок. Все это по многу раз и очень часто стиралось-перестирывалось, так что всегда он носил новенькую… Я повторяю – новенькую, яркую и чистую одежонку… Такой замечательный школьник, этот Томмазо Кампанелла!..
– В этом-то все и дело!.. – с жаром подхватил друг курсанта Вася, – Томмазо Кампанелла был необыкновенный и замечательный школьник. Школьник в новой нарядной одежонке… О, я наяву вижу эти новенькие и нарядные одежонки, которые были у Томмазо Кампанелла!.. Он так замечательно и прекрасно смотрелся в этих новеньких одежонках!..
– А мы помним, мы помним, мы представляем себе этот антураж вокруг нас… – напомнил своим «актерам» курсант-хориновец, который выступал в роли одновременно драматурга и режиссера-постановщика. – Космический корабль, каюта с табличкой «Психологическая лаборатория», в которой все-все – и стены, и пол, и потолок – белое…
– Как в кабинете поликлиники!.. – с усмешкой произнес второй, просто слушавший курсант.
– Болеют они, что ли?!.. – радостно заржал караульный в тулупе с красной повязкой на рукаве.
Курсант-хориновец, он же Томмазо Кампанелла, не обращая на эти реплики ровным счетом никакого внимания, продолжал:
– Белого цвета и плавных, обтекаемых, «космических» форм. За круглым иллюминатором в стене видны лишь бесконечный космос, мерцание звезд, знаки зодиака и млечный путь… Тускло светятся приборы на консоли у дальней стены. Да-да, мы помним, мы представляем себе этот антураж, эти декорации, которые построят на сцене «Хорина» рабочие под руководством нашего замечательного художника: мы находимся в одном из отсеков межгалактического космического корабля. Наши персонажи в данный момент несутся со скоростью света в сторону далеких неизведанных миров, таящих необыкновенные опасности и открытия…
– Ловко придумывает!.. – восхищенно произнес часовой. – Прямо на ходу!..
– Да-а!.. Не разглядели мы в нем этого таланта! – проговорил второй курсант.
– Одежонки?.. Новыми были только одежонки?!.. – спросил курсант-хориновец, про которого и говорили эти двое, моментально перевоплотившись из драматурга и режиссера-постановщика в образ «Томмазо Кампанелла».
– Да нет!.. Не только одежонки, – откликнулась тетушка. – Новеньким было абсолютно все по тому адресу, по которому он жил…
«В иллюминаторе мертвым светом горели звезды. Какое-то едва различимое завывание, едва различимый звуковой «космический фон» слышался в белой комнате, в которой сидели все трое», – опять прочитал дальше курсант-хориновец по тетрадке, пытаясь таким чтением непрерывно поддерживать в головах актеров образ декораций и таким образом восполнить их отсутствие в реальности.
А на самом деле вокруг них были достаточно темненькие окрестности, рядом было невысокое старое здание казарм, построенных еще два века назад. Хориновцы репетировали свою странную пьесу прямо под открытым небом.
– Да! Да!.. В том райончике, где жил школьник Томмазо Кампанелла… – вклинился в разговор Вася, однако закончить фразу не успел…
Тут же его перебила тетушка:
– Главное все-таки – Томмазо Кампанелла-школьник отличался очень новым, нарядным видом. Вне зависимости от всего остального школьник Томмазо Кампанелла всегда и всюду, при любых обстоятельствах был воплощением нарядности!
– Подождите-подождите… Дайте все-таки мне сказать!.. – с жаром настаивал Вася. – В том райончике, где жил школьник Томмазо Кампанелла, вообще все было только новое… Да!.. У Томмазо Кампанелла по прежнему его адресу – все было новенькое!.. Мебель меняли чуть ли не каждый год!.. Всю бытовую технику – все меняли тоже чуть ли не каждый год!.. Вот как!.. Ремонты постоянно делали, так что и обои, и паркет – были с иголочки, кафель в ванной комнате и туалете – блестел так, что глаза резало, краны – сверкали никелированной сталью, новенькие и нарядные – аж жуть!..
– Да ну!.. Все это какая-то ерунда!.. Вы несете какую-то чушь!.. – с разочарованием в голосе сказал другой, просто слушавший курсант. – Бытовую технику меняли каждый год!.. Мебель меняли чуть ли не через день!.. Да по моим подсчетам… Я как-то заинтересовался этим вопросом и все разведал… Средний человек покупает мебель один-два раза в жизни… Ну как это бывает: живет со старой мебелью, потом она ему осточертеет, омерзеет так, что сил нет, выкинет он ее наконец, купит новую – и так и живет с этой новой, которая вскорости станет старой – до пенсии… А на пенсии уже никто новой мебели не покупает… Какая старичкам новая мебель?!. Им не до этого. На жратву и таблетки хватило бы!.. И потом уже все по новой: его «новая» мебель так осточертеет его потомкам, что выкинут они ее и купят новую. И живут с этой «новой» до пенсии… А потом и их потомки, соответственно…
– Школьник Томмазо Кампанелла, когда я его последний раз видела, был обут в новенькие кожаные ботиночки с красивыми серебристыми пряжками, сверкавшими на солнце. Да и сами ботиночки были начищены до блеска, – продолжала восхищаться внешним видом Томмазо Кампанелла тетушка, которой внешний вид школьника Томмазо Кампанелла казался моментом гораздо более важным, чем новизна мебели, бытовой техники и райончика, составлявших антураж его жизни. – На нем были новенькие джинсишки, которые ему очень шли. Кофточка, рубашечка были чуть ли не только тем утром, когда я видела Томмазо Кампанелла, в магазине куплены и перед одеванием из пакетов фирменных распечатанные!.. Вот как!.. Вообще школьник Томмазо Кампанелла был очень нарядный…
– Да, Томмазо Кампанелла был очень нарядный и блестящий школьник!.. – подтвердил друг курсанта Вася. – Так и возникает этот образ при упоминании школьника Томмазо Кампанелла: блестящие ботиночки с красивыми серебристыми пряжками, новенькие джинсики, чистая рубашечка и нарядная кофточка, только-только распечатанная из фабричной упаковки… Но не только это важно… Важно еще и то… – он, видимо, опять хотел перейти к антуражам, окружавшим школьника Томмазо Кампанелла, но тетушка его вновь перебила:
– Он был чрезвычайно красивым ребенком!.. Очень изнеженным и красивым ребенком!.. Чувствительным и хрупким!.. Эдакий настоящий «фарфоровый мальчик»!.. Да-да, школьник Томмазо Кампанелла был чрезвычайно красивым ребенком!.. Чрезвычайно красивым ребенком, еще не успевшим состариться!..
– Но в том райончике, где жил Томмазо Кампанелла, все было очень новенькое, а вернее – еще не успевшее состариться… – отметил друг курсанта-хориновца Вася, упорно придерживавшийся выбранной темы.
– Рамы… Рамы в квартире и во всем доме… Оконные рамы были новенькие, чистым белым цветом сверкавшие!.. – добавил он. – Все в домах было новенькое, неиспачканное, не затертое, современное, модное, в ногу со временем…
– Да-а-а!.. – протянул часовой в тулупе и с повязкой на рукаве, стоявший рядом. – Ну и картина вырисовывается – все кругом новое: рамы новые, шторы новые, кастрюли новые, блестящие, дома – только-только выстроены, мебелишка – едва-едва из магазина, интерьеры – после ремонта и по последней моде, сам весь нарядный!.. Все-все-все новое!.. Честно говоря, мне не очень нравятся такие места, где все-все новое… Уюта маловато!.. Старое – оно, конечно, старое, но в старом – уюта больше… Вот что я вам скажу: этот ваш Томмазо Кампанелла должен был страдать от отсутствия уюта!.. Честно говоря, я бы ему посоветовал перебраться в такое место, где больше уюта… Иначе он станет очень страдать!.. Новое, конечно, блестит, но уюта – недостаточно!.. Как-то слишком это безжизненно – все новое!..
– А зачем ему твой уют, если у него кругом все новое и блестящее?!.. Новое и блестящее – это гораздо лучше, чем уютное!.. – возразил ему второй курсант. – А потом, кто сказал, что новое не может быть уютным?!..
– Та-ак!.. Погодите!.. – проговорил курсант-хориновец, естественно, тоже игравший роль. – Я что-то никак не припомню, где же я жил-то?!.. Где я, Томмазо Кампанелла, жил-то раньше?..
– Да как, где жил?!.. Ты же жил в том самом месте, которое потом было нарисовано на фотообоях, наклеенных на стену комнаты психологической разгрузки в чреве атомной подводной лодки… – ответил Вася, которому курсант-хориновец как раз перед этим передал в руки широкий блокнот, в котором и были записаны эти роли, чтобы тому удобнее было читать свою…
– Да неужели?.. Очень интересно!.. Особенно интересно, если учесть место, в котором мы сейчас находимся, – «Психологическая лаборатория» межгалактического корабля… Что же там было?!.. – спросил курсант-хориновец, он же, по канве этого импровизированного спектакля, Томмазо Кампанелла.
– Там были новенькие, недавно построенные дома, ровесником которых ты был, Томмазо Кампанелла. Они стояли едва ли не посреди огромного лесного массива… И этот лесной массив, эти своеобразные легкие постоянно поглощали грязный городской воздух, выдавая назад чистый, освеженный… Домов в райончике было немного, так что и людей по окрестностям бродило не так уж и много, место было нелюдное, нешумное, эдакий санаторий для больных с расстроенной нервной системой.
– Эх!.. Мне бы в такой райончик!.. – заметил второй, просто слушавший курсант. – Хотел бы я оказаться на месте этого Томмазо Кампанелла!.. Сам весь нарядный, в новых ботинках с пряжками, квартира – блестит после ремонта… Я бы подружек туда водил!.. То-то бы они поражались!..
– Исключено!.. Я не мог жить в таком райончике, – проговорил «Томмазо Кампанелла». – Потому, что такие райончики могут находиться лишь на городской окраине. А я ненавижу окраину. Спальные районы – приезжать туда только для того, чтобы спать?!. Спать, и больше ничего?!. Какие события могут происходить в спальне?!. Только какие-нибудь бессмысленные семейные скандалы!.. Не-ет, я не мог жить в таком райончике, я не мог любить такой райончик… Спальный район, окраина – бесконечное множество одинаковых типовых домов, прямые линии, ряды одинаковых окон, за которыми – одинаковая, неинтересная, нищая жизнь… Она меня всегда угнетала!.. Я не мог долго переносить такую жизнь без того, чтобы не расклеиться полностью и не заболеть… Нет, исключено!.. Я не мог там жить!.. Тем более, что, похоже, это был действительно я – новенькие джинсы, ботинки из хорошей кожи с пряжками, свитер (тоже новый), рубашка… Нет, рубашку не помню!.. Я действительно предпочитаю новые вещи… Они нарядней смотрятся. Даже хорошая, дорогая вещь, если она немного заношена, – это уже не то!..
– Да!.. Я тоже так считаю!.. Я прямо чувствую, я девушкам больше нравлюсь, если на мне новые вещи!.. – воскликнул второй курсант.
«Томмазо Кампанелла» продолжал:
– Чтобы вещь смотрелась нарядной, она должна быть абсолютно новая… Старые вещи – это старость, болезнь, безвестность, угасание… В старых вещах есть что-то нечистоплотное… Бр-р-р!.. Нет, я действительно предпочитаю новые вещи всем остальным… Да, это был я!.. Как он назывался, этот район?!. Ты знаешь название?.. – спросил он у Васи.
– Черт его знает!.. Честно говоря, я не знаю названия… Вернее, знал, но забыл… Да и имеет ли это какое-то значение!?. Может быть, это было Анино, или Зюзино, или Теплый Стан, или Химки-Ховрино, или Бутово, или Черемушки, или какое-нибудь Северо-Западное Чертаново, или Южное Новогиреево, или Центральный Юго-Запад – бог его знает, где есть такие райончики!..
– Не-ет!.. Я эти районы знаю. Там такого нет!.. – проговорил второй курсант, который только что просто слушал. – Не надо клеветать на хорошие спальные районы!.. Там погано, но спать там – можно. И это – главное. Это, а не что-либо другое, является важным!.. Они не так уж и новы, но спать там можно!.. Чего уж так гнаться за новизной?!. Хотя я тоже предпочитаю новые вещи всем остальным… Не думайте, что я глупее… Но вещи – это вещи, а район – это район…
– Но ведь должен же быть, есть же где-нибудь этот райончик!.. – воскликнул Вася. – Ведь где-то же ты жил!.. Так вот, пейзаж, открывавшийся из окна, был похож на картину, которую, должно быть, рисуют в комнате психологической разгрузки на атомной подводной лодке… Или на межпланетном космическом корабле… А что, должно быть, наши потомки, если захотят взять какую-нибудь такую картинку с собой в межгалактическое путешествие, вполне могут взять за образец ту картину, которая открывалась из твоего окна в этом замечательном спальном райончике!..
– Да-да! Точно!.. Я слышала, что именно такую картину представляет из себя комната психологической разгрузки для переутомленной команды на атомной подводной лодке!.. Я читала в журнале «Наука и жизнь», – подтвердила тетушка.
– Нет, нет!.. – еще раз яростно сказал курсант-«Томмазо Кампанелла». – Я же говорил вам – мне не нравятся спальные районы. Там нет жизни. Там нет театров, кафе, ресторанов, там нет тех мест, где может разворачиваться основное хориновское действие… Там ты все время как будто оторван от чего-то интересного, что происходит без тебя!..
– В центр поезжай!.. – воскликнул второй курсант. – В центре всего навалом: и дискотек, и баров!.. Есть где гульнуть!.. Вот мы тут… – он не закончил.
Вася: – Согласен… Там нет мест, где можно развлекаться. Но там нет и мест, где можно работать… Что нравилось тебе в этом Бузино-Зюзино… Я могу сказать: тебе было ужасно приятно, что там ничто не напоминало тебе об ужасающем, иссушающем труде без начала и конца. Там не было фабрик, научных институтов, контор и банков, там не было офисов и фирм… Там не могло быть ничего подобного той проклятой фабрике, на которой тебе, Томмазо Кампанелла, приходится… По крайней мере, приходилось до этой ночи трудиться, точно в наказание… Ведь ты же помнишь Библию: труд дан человеку в наказание… В райском саду человек не мог и помыслить о том, что когда-нибудь ему придется добывать хлеб насущный в поте лица на мельничном комбинате!..
– Ох, как я замучился работать на этой фабрике!.. Как она из меня все жилы вытянула!.. – проговорил «Томмазо Кампанелла» (он же курсант-хориновец).
– Да, кстати… – добавил он. – Там, выше… Про «потомки» и межгалактическое путешествие – это, пожалуй, надо будет после вычеркнуть… Ведь мы и так в межгалактическом путешествии!.. По сюжету… Как-то немножко не подходит!..
Вася: – Межгалактическом путешествии… По сюжету… Где это?.. Что-то я этого не нахожу… А-а!.. Все понятно!.. Сообразив, в чем дело, он двинулся по своей роли дальше:
– Знаешь, Томмазо Кампанелла, дальше я просто вынужден читать тебе мораль!.. Да-да, именно сейчас, когда мы находимся на бешеном расстоянии за тысячи световых лет от Земли, в таком совершенно неподходящем месте для чтения морали, как каюта межгалактического звездолета, я вынужден читать тебе, Томмазо Кампанелла, мораль!.. Ты обожал этот райончик прежде всего потому, что он как раз и олицетворял собою отдых, отдых и отдых без всякого конца… Как я уже говорил, там просто не было таких мест, на которых всем нормальным людям просто приличествует трудиться… Нет, конечно, там была школа, но ты же понимаешь, что школа – это только на полдня… Да и потом, что это за труд – ты сидишь, а тебе рассказывают…
– Я категорически не согласен!.. – воскликнул второй курсант.
– Ну ладно!.. Не согласен… – обрезала его тетушка. – Учиться лучше, чем работать!..
– Да-а… – мечтательно произнес Вася. – Эту истину о том, что учиться – лучше, чем работать, ты, Томмазо Кампанелла, усек, можно сказать, с самого-самого начала… Во-первых, «ты сидишь, а тебе рассказывают», что уже само по себе здорово… Ведь, согласись, это порой просто интересно, если тема, про которую рассказывают, занимательна, а потом, как ни крути, быть зрителем легче, чем быть актером…
– Наш Господин Радио считает как раз наоборот… – робко пробормотала тетушка, впрочем, так, что все услышали.
Тем временем часовой вернулся на свой пост к воротам.
– Быть зрителем легче, чем быть актером… Это раз!.. Потом… Школьник – какое прекрасное состояние!.. Ведь ты еще – никто!.. Ты не художник. Но и не не-художник. Ты не ученый. Но и не не-ученый. Ты – не актер. Но и не не-актер. Ты еще не ухватился за какой-то один выбор, и потому ты отчасти владеешь всеми выборами сразу. Одним словом, ты – школьник. А тот райончик, в котором ты жил, Томмазо Кампанелла, он как бы только особенно подчеркивал это состояние – в нем было негде работать. В нем было только где учиться, да и то – средним образованием!.. Прекрасная это пора – школьничество!.. Школьники – первейшие и главнейшие из всех аферистов и мошенников. Ведь каждый школьник за кого только себя ни может выдать!.. За кого только ты себя, Томмазо Кампанелла, не выдавал!.. Ты выдавал себя и за будущего великого актера, этакого нового Мочалова!.. Выдавал ты себя и за будущего великого ученого-археолога!.. Аферист!.. Мошенник!.. Обманщик!.. Выдавал ты себя и за будущего великого журналиста!.. О, список твоих обманов и преступлений, подделок и фальсификаций был настолько огромен, что не вместился бы и в несколько томов уголовного дела. «Дела о Томмазо Кампанелла»!.. Но за всем этим, ты, конечно, был фантастический лодырь, жизнь тебя до поры до времени баловала – полдня учебы, и – привет!.. Домой!..
– Да, между прочим… Господин Радио переживает о том, как ему обрести яркую профессию…– проговорила тетушка. – А школьник Томмазо Кампанелла мошенническим образом присваивал себе всевозможные яркие профессии от актера и журналиста до ученого-археолога, выглядел нагло, нарядно и самоуверенно, занят был лишь полдня и вообще… Три раза каникулы по неделе – почти целый месяц. А потом еще целое лето свободы!.. Нарядный, наглый, хитрый, самоуверенный школьник, который сидит сейчас перед нами в белом кресле и нахально улыбается!.. Он вообще всегда нахально улыбался в лицо своим учителям!.. У него в кармане были все яркие профессии одновременно!.. А у них только одна – малооплачиваемого учителя средней школы… А теперь он не хочет работать на фабрике!..
– Да… Не хочу!.. Я хочу продолжить обучение!.. – закричал «Томмазо Кампанелла». – Ведь тот же Господин Истерика любил повторять «сколько будешь жить – столько и учись!» Ведь Господин Истерика очень, очень много учился…
– Обучение… А на что ты станешь жить?!.. – с укоризной спросил его Вася. – Деньги где брать, пока ты будешь учиться?..
– Да… Это проблема… Жить, действительно, будет не на что… – Томмазо Кампанелла задумался.
Вдруг что-то пришло ему на ум:
– А как же Господин Истерика?!. Он-то на что жил?!.. – воскликнул «Томмазо Кампанелла».
– Во-первых, Господин Истерика едва ли не большую часть своей жизни провел на казенных харчах, скитаясь по тюрьмам… А потом… «соединиться с разбойничьим миром – этим единственным революционером в России…» Помнишь, так учил террорист Нечаев. Революционеры частенько занимались прямым грабежом!.. Но это… Это мрачно… Это ужасно… Это трагедия… Кровь, убийства… Невинные жертвы… Это уже не жизнь школьника!.. Это тяжело переносить…
– Трагедия… – «Томмазо Кампанелла» опять на мгновение задумался. – В этом слове есть что-то привлекательное… Трагедия… Звучит заманчиво… Трагедия!.. – утвердительно произнес он.
И в следующее мгновение второй курсант с силой потянул его за рукав:
– Бежим!.. Караульный машет!.. Начальник идет!..
– Тетушка!.. Вася!.. До встречи!.. – прокричал «Томмазо Кампанелла». – Я буду думать всю ночь!.. К черту «завтра»!.. «Сегодня» – важнее!..
Второй курсант почти волок его за собой, делая Васе и тетушке знаки рукой: уходите прочь!.. Те поспешили в сторону проезжей части, где можно было поймать такси, – это, конечно, была большая трата денег, но тетушка решила окончательно распатронить свою заначку. К тому же они рассчитывали доехать подешевке. У ворот отчаянно жестикулировал караульный…
Как раз в этот момент Васе издалека удалось тормознуть какой-то древний, трескучий «запорожец», на котором неизвестно куда катил старый дед. Видимо, ни до, ни после них никто не рисковал нанимать этот драндулет в качестве такси, но именно на нем они относительно быстро, хотя и без комфорта, докатили обратно, как раз туда, откуда в этот вечер началось их необычное путешествие – в Лефортово, к подъезду «Хорина», где как раз в этот момент толпилось много народа. Часть из этих людей была в карнавальных костюмах.
Глава X. Маска палача.
С трудом выбравшись из тесного «запорожца» и увидев толпу перед подъездом дома, в подвале которого, как он знал, находится зал «Хорина», друг курсанта Вася тут же извлек из кармана мягкий удобный блокнотик и сделал в нем следующую запись – отрывок из некоего произведения – под условным названием «Перед подъездом самого необычного в мире театра»:
«Новая декорация: улица в Лефортово. Какие-то актеры встретились перед декорацией, изображающей подъезд старинного трехэтажного дома. Доносящийся откуда-то из-за кулис голос, похожий выражением на тот, что звучит обычно в документальном кино за кадром, начинает монотонно читать текст, вроде бы даже и не относящийся к этим встретившимся возле декорации актерам».
Дальше Вася принялся записывать в свой блокнотик тот текст, который монотонно читает из-за кулис «голос». Вот он, этот текст:
«Тем временем, в тот самый день, когда наглый и хитрый школьник Томмазо Кампанелла, закрученный невероятным черным вихрем, впал в такую депрессию, что не помня себя провел несколько часов на улицах города, а затем обнаружил вход в театр, в Москве, в тот же самый день, в последние дни календарной осени, между Рубцовской набережной и Спартаковской площадью, на углу, у дома по Бакунинской улице, но стоявшего чуть вглубине, часов около десяти вечера полтора десятка человек устроили оживленную встречу. Так, как будто они не виделись долгие годы. Одеты они в большинстве своем были небогато, возраста самого разного, и если и имели одну на всех типичную черту, то ею была неприметность и даже некоторая жалконькая убогость, которой может быть убог только человек, достаточно образованный и начитанный, и которую, наверняка, можно встретить разве что среди низкооплачиваемых библиотекарш в каких-нибудь районных читальнях.
Это были участники ансамбля «Хорин», чье название расшифровывалось как «Хор, исполняющий песни на иностранных языках». Коллектив этот во все времена, а существовал «Хорин» уже, наверное, лет десять, – а Томмазо Кампанелла как хориновец с небольшим стажем просто ничего не знал об этом, – оставался совершенно любительским и собирался для репетиций по вечерам в разные годы по разным адресам, но всегда – где-то неподалеку от среднего, если уместно так выразиться, течения Яузы, – то в Лефортово (как раз неподалеку от тюрьмы КГБ), то близ тюрьмы «Матросская тишина», то возле Электрозаводского моста, то, как в последнее время, ближе к Бауманской. Все объяснялось тем, что основные участники «Хорина» жили как раз в этом районе или где-то совсем поблизости и, конечно же, собираться именно в этих местах было для всех удобнее.
Нынче они уже один раз расставались друг с другом. Но после того, как всех обзвонил Господин Радио, встретились вновь («сбой режима дня», на котором так настаивал всегда Томмазо Кампанелла). Встретились в атмосфере от того несколько более, чем обычно, взволнованной и нервозной, что, как убедил их Господин Радио, назавтра предстояло выступление неординарное – для заключенных «Матросской тишины». Мнения по этому событию сразу же разделились: одни относились к такому выступлению как к задаче не очень-то приятной, однако же благородной и подлежащей обязательному и наилучшему выполнению хотя бы из гуманистических целей, другие, напротив, смаковали мрачные подробности предстоявшего дела, выворачивая его в нечто вроде посещения комнаты страха, наподобие той, что когда-то была открыта на памяти некоторых участников ансамбля неподалеку – в Измайловском парке. Среди участниц хора – женщин – сразу и без исключения утвердилось первое отношение, тогда как среди немногих смакователей все были мужчины и, в основном, новички в этой странной самодеятельной театральной труппе».
Люди в карнавальных масках и разноцветных костюмах проводили тетушку курсанта и Васю в маленькую каморку, примыкавшую к «зрительному залу» «Хорина», который на самом деле был просто подвальным помещением, чуть более просторным, чем обычно бывают подвальные помещения подобного рода.
Изо всех сил кружила за окошком угрюмая, жестокая метель, не было ей никакой преграды. Изо всех сил закручивало вихри и мчалось вперед упрямое, несговорчивое время, как ни спотыкались минуты, а бежали вперед, как ни болели, ни страдали часы от получаемых ран, а и они шли, шли, шли… Секундочки-кавалеристки из женского хориновского , батальона – сколько гибло их, безымянных, этим вечером среди бесчисленных мрачных сугробов и старых обветшалых лефортовских домиков, а и они нахлестывали своих упрямых лошадок и двигались вперед, в будущее. Сквозь маленькое с двойными рамами заледенелое окошко под самым потолком было видно: белое марево то сильно сгущалось, когда метель начиналась сильнее, то становилось пожиже, точно совсем разбавленное молоко. Тогда можно было разглядеть, как бегут по небу низкие, штормовые тучи. Было видно еще и старый лефортовский фонарь, который, как и положено фонарю, раскачивался на ветру и время от времени мигал, точно бы начиная сомневаться, правильно ли он делает, что светит на этой пустынной и неуютной улице, где нет рядом с ним ни одного его собрата-фонаря. Метель-преобразователь или метель-преграда? Метель – жестокая сила, которая не даст осуществиться никаким планам? Или метель – союзница «Хорина» и Томмазо Кампанелла в том странном и почти наверняка обреченном на поражение театральном проекте, в который они тем не менее упрямо верили? Им надо было бороться. Все было против них – какая обычная жизненная ситуация! Но был же у них и хотя бы маленький шанс выиграть историю, черт побери?! Должно же иметься в наличии что-то такое, наподобие маленького шанса, шансика, шансишки, шансинюлечки! Несмотря ни на что. Должно же!..
Да. Так.
Каморка располагалась на задворках, за сценой, и была, как и в случае той комнатки, в которой сидели в азербайджанской шашлычной Жора-Людоед и Жак, лишь нишкой, одной из импровизированных стен которой, отделявших ее от большого зала, были лишь наспех сколоченные куски фанеры и те же самые портьеры из плотного материала багрово-красного цвета, очень похожего по цвету на тот, из которого шьют армейские знамена. Только вот золотых букв с наименованием воинской части на нем, конечно, не было.
Между прочим, такие вот нишки, временные перегородки из не очень надежных и не очень прочных материалов, были здесь, в Лефортово, по тем адресам, с которыми сталкивались этими ночами хориновцы, не редкостью. Потому что дома по адресам были все старинные, не знавшие ремонта, по крайней мере, лет сто, с очень запутанной и неудобной планировкой, много раз переделывавшейся. Так что для того, чтобы лучше приспособить эти помещения под какие-то теперешние нужды, их приходилось «доводить до ума» при помощи таких вот временных перегородок и портьерок. Ну да это было обычное дело для старых домов прошлого века, и нечего об этом особенно много говорить! И так все ясно.
Между прочим, разноцветные костюмы были сшиты довольно ловко, а маски скрывали лица столь хорошо, что их совершенно невозможно было под ними узнать.
– Вот это да! Такого мы никак не могли вообразить. Да откройте же вы хоть кто-нибудь наконец лицо! Отчего такой маскарад? Какая причина? Это новый хориновский эксперимент?! – искренне поражалась тетушка курсанта.
– Поговорим о причинах маскарада потом, когда светлое пламя хориновской революции в настроениях уже вовсю будет взвиваться над нашим необыкновенным, самым невероятным в мире самодеятельным театром «Хорин», – сказала маска палача. – А сейчас мы повсюду слышим только одно: неодолимый и зловещий бой часов, возвещающий, что фактор времени, как метко подмечал Томмазо Кампанелла, является основополагающим фактором всей хориновской деятельности. Нам дано хориновское революционное задание: подготовить такую невероятную сценку, которая должна вывести всю революционную ситуацию на стадию разгона эмоций, раскручивания эмоций. Дело напрямую связано с последними тезисами Томмазо Кампанелла «Революция в лефортовских эмоциях и практические указания к действию». Штаб «Хорина» полагает, что если наша невероятная сценка «выстрелит» удачно, то она вполне может стать первым камнем хориновской революционной лавины, которая покатится после этой сценки с гор нашего настроения, сметая все на своем пути и закладывая основы второй половины сегодняшнего хориновского вечера.
Тетушка не узнавала голоса. Впрочем, в последнее время в «Хорине» появилось много новых людей, многих из которых она так и не успела запомнить в лицо, не то что по голосу. Томмазо Кампанелла недаром ставил перед всеми сознательными хориновцами задачу привлечь в самый необыкновенный в мире самодеятельный театр как можно больше новых участников в как можно более сжатые сроки. Может быть, под маской палача как раз и скрывался один из многих энтузиастов, лишь недавно бросившихся в горнило хориновского действия со всем безрассудством новообращенных.
Двое с интересом осматривались в этой маленькой каморке, поскольку, по крайней мере для одного из них, это было первое помещение настоящего «Хорина», которое он увидел своими глазами. Но, как это ни странно, помимо необычных одеяний приведших их сюда хориновцев, здесь все было обыкновенно и даже более того – убого, бедно, обшарпано. Чувствовалась некая временность, случайность, зыбкость всего того, что здесь было, всякой детали, составлявшей антураж этой комнаты. Вот полированный стол на ободранных, поцарапанных ножках. На нем какая-то куцонькая грязная скатерка, вся в многочисленных пятнах от кушаний и напитков. На скатерти темная от чайного налета щербатая чашка-бочонок, а в ней – алюминиевая ложка. Тут же лежали очень древний, чуть ли не букинистический номер журнала «Художественная самодеятельность», томик пьес Мольера, колода карт. На дальнем краю стола возвышалась недопитая бутылка вина.
– Ладно, садитесь и на всякий случай готовьтесь влиться в действие. Текста вы, конечно, не знаете, но может быть, вы пригодитесь в «гарнире», иными словами, в массовке, – сказали тетушке курсанта и Васе яркие карнавальные маски, а сами тем временем приступили к репетиции. Вдоль стен этой маленькой обшарпанной каморки стояли старый диван с торчавшей пружиной и несколько стульев, не менее ветхих, чем и все остальное. Часть масок расположилась на диване и стульях, часть – осталась стоять, но так, впрочем, чтобы каждому было видно каждого, и посредине, между ними, оставалось место наподобие театральной площадки. Тетушке и Васе не оставалось ничего другого, как скромно стоять у двери. Впрочем, в следующее мгновение одна из карнавальных масок (длинный белый нос-клюв и закрывающие пол-лица черные очки под широкополой черно-белой шляпой) уступила тетушке стул, который каждый раз, когда кто-нибудь на него садился или вставал, откликался глухим, недовольным скрипением.
– Друзья, хориновцы, Господин Радио просил нас включить в свое выступление что-нибудь, что бы однозначно способствовало «раскручиванию эмоций». Но, к сожалению, друзья, в головах у многих из нас еще полный туман по поводу этого самого раскручивания эмоций. Многие из нас просто не знают, что это означает – раскручивание эмоций, – громко объявила стоявшая в углу каморки маска Красной Смерти. На ее алом платье выделялось несколько крупных жирных пятен. Желая скрыть их, Красная Смерть после каждого движения пыталась особенным образом собрать вместе оборки платья, издававшего при этом противное бумажное шуршание.
Со всех сторон послышались возгласы:
– А правда, что это значит? «Раскручивание эмоций!» Что это значит?
– Мы протестуем против такой групповщины! Одни – знают, другие – не знают. Вы должны были внятно донести это до всех хориновцев!
Красная Смерть явно оказалась в замешательстве:
– Друзья, но Томмазо Кампанелла здесь нет. Господин Радио занят. Я, к сожалению, не в состоянии дать четкие разъяснения по такому сложному вопросу из теории хориновской революции. Друзья, вы, честное слово, ставите меня в сложное положение. Как же это объяснить?
– А как же вы собирались своим выступлением способствовать раскручиванию эмоций, если вы даже не в состоянии толком объяснить, что это такое?! – надрывал глотку один очень крикливый хориновец, явный представитель инертного хориновского «болота», который тем не менее всегда был не прочь побузотерить. Благо, для этого не требовалось никаких усилий, кроме усилий голосовых связок.
Красная Смерть еще больше растерялась.
– Я знаю, что такое раскручивание эмоций, – проговорила тетушка курсанта, смело поднимаясь со своего места и выходя на середину душной, прокуренной каморки. – Только я не знаю, как это все объяснить правильно, по хориновской науке. Но я попробую это сделать своими словами, на практическом примере.
– Правильно, тетка! – подбодрила ее маска Пьеро. – Заткни этого горлопана. Объясни ему. Пусть хоть что-то постарается понять наконец про хориновскую революцию, если он имеет наглость называть свою ничтожную персону хориновцем.
– Ну ты! Сейчас схлопочешь! – вскочил со своего места представитель «болота».
– Тихо! – заткнула его тетушка хориновца. – Раскручивание эмоций это создание ситуаций, чем-то напоминающих ту, о которой я сейчас скажу. Итак, представьте, что сейчас вам объявили, что «Хорином» чрезвычайно заинтересовались организаторы одного театрального фестиваля. И они даже прислали письмо с предложением «Хорину» сыграть спектакль на профессиональных подмостках. Причем другие участники этого фестиваля – это вполне профессиональные и известные театры. Но играть спектакль надо очень скоро. Скажем, через неделю. Мы полностью ошарашены и начинаем изо всех сил суетиться. Мы поражены и осчастливлены тем, что нам сделали такое предложение. Мы понимаем, что оно может в корне изменить нашу жизнь. Но мы в кошмаре: нас пригласили, но играть-то нечего, спектакль не отрепетирован, даже пьеса не написана. Чтобы успеть все приготовить, надо репетировать в течение семи суток и днем и ночью. И то ничего не успеешь. А еще надо доехать до места проведения фестиваля, потому что он будет проходить не просто в другом городе, а за границей. А еще каждому из нас надо как-то взять отпуск на работе, раздобыть где-то денег на билет. В общем, вы представляете, какая суматоха начнется. И тут, через несколько часов после того как началась эта суматоха, вдруг кто-то говорит, что это приглашение было злой шуткой. И на самом деле «Хорин» никто никуда не приглашал. Просто все было подстроено. А в самый разгар разочарования и отчаяния, которое наступит после того как все поверят, что это была шутка, выясняется, что все совсем наоборот: уверение в том, что это была шутка, было ложью, и приглашение действительно реально. Но на разочарования и отчаяния потеряно слишком много времени. И как раз в этот момент в «Хорин» приходят представители фестиваля и говорят: мы хотим предварительно просмотреть вашу пьесу, ваш спектакль. Но пьесы нет, спектакль еще не готов, хотя бы и вчерне. Мы начинаем уговаривать их отложить просмотр. Они отказываются и говорят, что в таком случае они вынуждены отменить приглашение «Хорина» на фестиваль. Но тут один из них вроде бы начинает уговариваться, а второй – против. Господин Радио бьет этого второго по физиономии, и тот, который был готов уговориться, становится на сторону Господина Радио и говорит, что тот, второй, всегда ему не нравился и плел против него интриги. В этот самый момент кто-то кричит, что за сценой «Хорина» обнаружен труп неизвестной женщины. Тут входит милиция и говорит, что всех сейчас заберут в тюрьму, потому что подозрение падает на всех сразу.
– Да, должно быть, человек, который попал в подобную ситуацию, испытает очень много разнообразных эмоций за очень короткий период времени, – сказал Вася, выходя на середину каморки и становясь рядом с тетушкой курсанта. – Его эмоции, действительно, раскрутятся, как колесо, которое сначала было неподвижно, а через мгновение глянь – уже и бешено крутится. Захлебнуться от счастья, впасть в отчаяние, умереть и воскреснуть, потерять все в одну секунду и неожиданно приобрести целый мир. Именно такую жизнь обожал Господин Истерика, о котором я сейчас пишу реферат. При этом, по каждому из моментов, описанных тетушкой, он бы бился в истерике: сперва потому, что нет пьесы, потом потому, что не знал бы, как отмазаться от основной работы, потом бы опять потому, что медленно идет подготовка к спектаклю, потом истерика из-за того, что все это злой обман. Потом истерика из-за того, что на самом деле это не обман, а время-то уже потеряно. Потом из-за того, что пришли организаторы фестиваля, а показать нечего. Потом потому, что Господин Радио не сдержался и ударил одного из них и из-за этого всему приглашению на фестиваль конец. Потом потому, что надо бороться с одним из представителей фестиваля на стороне другого представителя и одновременно надо готовить пьесу и думать, как отмазаться от работы. И хочется спать и есть. И тут истерика из-за того, что произошел такой ужас, и найден труп женщины. И истерика из-за того, что жутко идти в тюрьму. Вот такие вот эмоциональные перепады, такие ситуации, подобные той, какую расписала нам сейчас тетушка, но только, конечно, совсем с другой спецификой и фактурой были в революционной деятельности Господина Истерика постоянно. Специфика и фактура у него была не театральная, а революционная. Он не самодеятельным театром командовал, он организовывал революционные выступления трудящихся и руководил ими.
– Если это и есть раскручивание эмоций, то я не понимаю, отчего это некоторые из нас говорят, что им не понятен и не знаком революционный термин «раскручивания эмоций», – проговорил со своего места, с обшарпанного и разломанного дивана, хриплым голосом хориновец в маске палача и черном камзоле, затушив перед этим об грубою подошву ботинка дешевенькую сигаретку. – По-моему, суть этого понятия мы уже давно претворяем в нашу хориновскую жизнь. Неважно, что некоторые при этом не знают, как это понятие по хориновской теории называется. Единственное, над чем тут надо подумать, так это как выполнить пожелание Господина Радио и сотворить какую-нибудь такую штукенцию, которая бы на деле раскручивала эмоции, создать ситуацию, подобную той, о которой рассказала нам только что тетушка.
– Я – Томмазо Кампанелла! – громко объявила одна из тех масок, что находились в комнате, но до сих пор не проронили ни слова. На ней был фрак, белая манишка и блестевшие лаковые ботинки. Голова ее была полностью укутана черным шарфом. Лишь узкая щелка оставалась открытой для пары глаз, сверкавших то и дело фанатичным азартом. Черная Голова шагнула вперед, на середину каморки.
«Это учитель Воркута, его голос, – уверенно подумала тетушка. – Он воспользовался черным шарфом, укутывающим лицо, чтобы быть неузнанным. От имени Томмазо Кампанелла, на гребне волны его популярности он станет пропагандировать свои взгляды на революцию в хориновских настроениях и наверняка добьется в этом деле немалого успеха».
Кстати говоря, разнообразные выступления разных хориновцев от имени Томмазо Кампанелла, надевание на себя его «маски», были в тот момент одной из типических черт хориновской реальности. Огромная популярность Томмазо Кампанелла, глубокий романтизм, который виделся хориновцам в его образе, с одной стороны, а с другой, легкость, с которой Томмазо Кампанелла действительно присваивал себе чужие изречения и мысли, делая их «изречениями Томмазо Кампанелла», приводили к тому, что каждый хориновец считал Томмазо Кампанелла «немного собой», а себя нет-нет, да и мог назвать «еще одним Томмазо Кампанелла».
– Говори, Томмазо Кампанелла! Говори скорей! – в один голос закричали все маски, что находились в этой прокуренной хориновской каморке, и кажется даже, от этого всеобщего вопля нетерпения заколыхалась паутина, висевшая в углах.
Маска Томмазо Кампанелла подняла руку – «тихо»! Моментально воцарилась полная тишина, было слышно лишь изо всех сил подавляемое покашливание и неловкий, тут же обрывавшийся скрип стула.
Маска Томмазо Кампанелла заговорила. Ее чеканные фразы эхом отражались от обшарпанных стен каморки:
– Маски безумного карнавала! Друзья! Собратья по самодеятельному театральному цеху! Пробил час! Хориновцы не могут более терпеть зловещей неопределенности, которая коршуном реет над всем Лефортово, над районом вокруг метро «Бауманская», над всей Бакунинской улицей и кварталами, прилегающими к Яузским набережным, и объявляют ей решительную и беспощадную войну. Несмотря на то, что начало действий в рамках революции в лефортовских настроениях было объявлено давным-давно, момент решительных и бесповоротных шагов все никак не наступает. По-прежнему, как и вчера, как и позавчера, как и месяц назад, нормальная спокойная жизнь скалит нам в лицо свои гнилые и испачканные нашей кровью зубы. Зловонный запах, исходящий из ее пасти, забивается в самые глухие уголки хориновского театрального зала, и мы должны понять, что если уже сегодняшний вечер и ночь не будут нами превращены в вечер и ночь решительных и бесповоротных шагов, в вечер и ночь революции в лефортовских настроениях, то мы можем поставить на всей нашей хориновской затее один большой и жирный крест. Откладывать начало решительных и бесповоротных действий более никак нельзя. Или мы явим миру хориновское чудо, или нас поднимут на смех наши же товарищи. Как те, которые бьются плечом к плечу с нами уже не первые сутки, так и те, которые влились в наши ряды всего несколько часов назад. Или сегодняшний вечер станет вечером революции в настроениях, или завтра в этом подвале соберется лишь жалкая кучка отщепенцев, неудачников и предателей хориновского дела, осмеянных их же товарищами, которые, без всякого сомнения, более не станут ходить на хориновские репетиции. Потому что кто же станет ходить на репетиции такого нерешительного и позорного в своей трусости самодеятельного театра! Необходимо превратить сегодняшний вечер в вечер невероятный и особенный. Превратить именно сегодняшний вечер, а не какой-то там другой, который наступит когда-то там, в неопределенном будущем. Сегодня вечером на карту должно быть поставлено все будущее «Хорина»! Победа или поражение, успех или осмеяние и полное забвение!
Вася прошептал, наклонившись к тетушке:
– Меня сейчас охватывает странное ощущение. Ощущение, на самом деле, полного конца. Да-да! Во всей этой их «революционной ситуации» меня почему-то все отчетливее и отчетливее тревожит ощущение конца. Того, что больше ничего уже не будет, что это край, финал. Того, что за всю эту галиматью будет какое-то вполне реальное ужасное наказание для всех, кто станет в ней участвовать. Что они, эти хориновцы, здесь и не только здесь в конце концов натворят?! Быть может, нам лучше убраться отсюда пока не поздно? Неизвестно, какая беда здесь может произойти.
– Так мы и не узнаем, что здесь произойдет! Неужели вам не любопытно?! Если мы смоемся, то мы так ничего и не узнаем, – прошептала в ответ тетушка.
– Это ерунда. Почему мы ничего не узнаем? В конце концов, мы можем зайти сюда на следующее утро после событий и узнать, что же здесь все-таки произошло. Потом, существуют еще и выпуски теленовостей. Если здесь произойдет нечто вообще из ряда вон, мы можем узнать оттуда. Честное слово, ощущение такое, как будто стоишь ночью на улице и видишь пожар. Огонь горит, сонные люди стоят кругом, крики, плач. Пожарные машины подъезжают одна за другой с воем. Народу собирается все больше и больше. И у всех в душе чувство огромной беды.
– Да. Пожар! Пожар – ведь это особенные эмоции, особенное настроение, – вдруг проговорила тетушка. – Это не только вечер, званый прием, карнавал, это еще и ночной пожар.
– Что? – удивился и не понял Вася. – Какой вечер? Какой званый прием?
– У меня все время странное ощущение и настроение того, что может быть связано, безусловно, только с событием, которое происходит только вечером. Или в девяноста процентах случаев вечером. Во-вторых, событие это может происходить лишь, когда на улице темно. Эдакий настоящий мрак стоит на улице. В-третьих, помимо вечера и мрака необходимо большое количество вовлеченных в это событие лиц. Самых разнообразных лиц разнообразных профессий, занятий, возрастов и прочая… И прочая… И прочая… Таким образом, раз событие вовлекает в себя людей разных возрастов и профессий, значит, естественно, ему более уместно происходить вечером. А что может происходить вечером – театральная премьера (больше ажиотажа, больше народа). Да еще мало того, что это событие происходит вечером, оно еще и должно происходить при электрическом освещении. Итак – большой прием в ресторане, бал, театральная премьера или просто спектакль. Что еще? Конечно, пожар в зареве языков пламени! Народу при ночном пожаре тоже очень много соберется. И все разных профессий.
Тем временем «Томмазо Кампанелла» продолжал:
– Дорогие хориновцы, Господин Радио тоже однозначно считает, что промедление смерти подобно, что промедление станет гибелью для революции в настроениях. А потому, как вы уже слышали, просит нас включить в свое выступление какую-нибудь такую придумку, которая бы способствовала созданию ситуаций, ведущих к раскручиванию эмоций.
Послышались одобрительные возгласы:
– Сделаем!
– Будем думать крепко.
– За нами не заржавеет!
– Ты вот что, Томмазо Кампанелла, скажи, какое сейчас настроение, по-твоему, станет самым главным над всеми остальными настроениями, все прочие мелкие и ненужные настроения поборет? – спросила маска палача, наливая из стоявшей на столе недопитой бутылки красное вино в стакан.
– Какое настроение над всеми остальными настроениями станет главным?.. – переспросила маска Томмазо Кампанелла. В узкую щель, оставленную для глаз между полосами шарфа было видно, как прищурилась она при этом.
И тут же маска Томмазо Кампанелла ответила:
– Настроение Парижской Коммуны, восстания безрассудного и пламенного, которое выступило с надеждой победить, но шансов на эту победу почти с самого начала не имела! Вот какое настроение! Они решили, что терпеть больше нет сил: лучше смерть, гибель, крушение всего и вся, чем такая жизнь хотя бы еще день. Смерть или избавление! Гибель или избавление! Попытка была отчаянна, невероятна, нереалистична, самоубийственна, но в этом-то и была ее главная прелесть. Наш «Хорин» будет, как Парижская Коммуна, которая продержалась всего два месяца. Через два месяца – смерть, гибель, конец. Расстрелы у стены кладбища Пер-Лашез. Но в эти два месяца обывательское и мещанское чувство здравого смысла перестает существовать. Трезвый подход к жизни и расчетливый реализм перестают существовать. Мы тоже пойдем вопреки здравому смыслу и всем гнусным расчетам с безжизненными реализмами, от которых за километр попахивает мертвечиной. Но представляете, какая эмоция, какое настроение родятся в этот вечер и в эту ночь в нашей голове! Какая невероятная эмоция! Какое невероятное настроение! Настроение Парижской Коммуны. Это революция, это пиршество азарта, пламенной надежды, веры в избавление от мрака. И самое главное: мы не станем думать о худшем. Все-таки хоть маленький, хоть теоретический, хоть какой-нибудь, хоть один из сотни шанс у парижских коммунаров все же был! Это-то: войти в раж и попытаться переменить все и впасть в странную, невероятную горячку избавления от мрака, имея в кармане всего только один шанс из сотни – и есть суть момента, суть того, что я предлагаю ввести в «Хорине». Нынешний «Хорин», «Хорин» после Юнниковой – это наша маленькая и гордая Парижская Коммуна. Пусть перестанут существовать законы логики и человеческой психологии, пусть перестанут существовать здравые смыслы и трезвые расчеты! А вместе с ними и законы математики, геометрии, биологии, географии, языкознания. Будь прокляты все законы, которые против того, чтобы этим вечером, этой ночью мы устроили революцию в настроениях. Да здравствует вхождение в раж и вдохновенная горячка!
– Да здравствует сегодняшняя ночь! Ночь революции в хориновских настроениях! – вдруг раздалось у них за спиной.
Все повернулись на голос. В дверях стоял курсант, с которым только-только недавно его тетушка и его друг Вася в такой спешке попрощались.
– Простите, тетушка, что я нарушил обещание говорить стихами, – улыбаясь, извинился курсант. И продолжил. – Но маленький стих я все же сейчас прочту.
«Прекрасное мгновенье – я все понял. Я с вами маски! Пусть горит огнем Казарма, вечер, завтрашний экзамен… Иль, может быть, успею все же я?!»– Нет, нет! Племянничек, я не могу этого допустить! – вскричала тетушка. – Ты сейчас же возвращаешься в казарму. Я должна была это предвидеть. И кто только надоумил тебя пойти в военное училище? Ведь ты же не военный человек! Военный человек – это форма, порядок, уравновешенность… Ты же поэт!.. Пусть и не достигший пока никаких вершин… Ох, доведешь ты себя до беды! До трибунала! Ох!.. Как же ты мог опять вернуться сюда?! Ох, до трибунала!
«Трибунал – не трибунал, а я стихи все сочинял!» – весело проговорил курсант, которому, кажется, мрачная перспектива нисколько не портила настроения.
– Подождите… Подождите… – проговорила маска в костюме звездочета с высоким черным колпаком, усыпанным белыми звездами, в длинном, спускавшемся до самых пят балахоне. В ее голосе звучали какие-то неожиданно горькие, какие-то обиженные нотки. – Кажется… Я так понял… Мы так поняли… Вы все воспринимаете слишком весело. Как милую шутку. Для вас это только милая шутка, забава. Но нет… Мы не кривляемся! И вы… – тут маска звездочета посмотрела на курсанта-хориновца, – не должны кривляться!
Некоторое время маска звездочета молчала, а потом добавила:
– Прошу вас – не воспринимайте все это как кривляние, как спектакль, который может быть в одночасье отменен и… артисты, выкинувшие свои роли из головы, разойдутся по домам. Нет. Для нас это гораздо более серьезно. Все это может очень плохо кончиться. Поэтому относитесь к этому очень серьезно.
Курсант-хориновец по-прежнему улыбался. Казалось, слова маски звездочета не произвели на него никакого впечатления.
– Все это ерунда! – проговорил он. – Я нисколько за себя не опасаюсь. У меня все в порядке. Некоторые трудности со временем – не в счет. Я еще успею вернуться в казарму. Я смогу сделать так, что все будет шито-крыто! Никто ничего не узнает. Мое отсутствие останется для всех, а главное – для моих начальников, тайной. Лишь очень ограниченный круг посвященных товарищей-курсантов будет знать о том, что этой ночью я располагал своим временем несколько более вольготно, чем это мне положено по законам моего… моего «жанра». Жанра «жизнь курсанта военного училища». Между прочим, как-то здесь немного скучновато. Я не понимаю, куда делся Томмазо Кампанелла?
Маска, изображавшая Томмазо Кампанелла подняла руку, давая понять, что она здесь и никуда не уходила.
– Понимаю, понимаю, дружище! Дело Томмазо Кампанелла живет и побеждает. Но вы – всего лишь двойник. Маска! А я вас спрашиваю, куда подевался настоящий Томмазо Кампанелла? Не знаете. Небось, пьет где-нибудь. А мы здесь прозябаем в бездействии. В духоте, в табачном дыму. Пойдемте, погуляем, что ли! Попугаем прохожих! Может, ограбим кого-нибудь. Благо, мы в масках и нас все равно никто не узнает. Нечто вроде гангстеров, которые перед ограблением магазина надели на себя маски поросенка или зайчика. Погода – буря, ветер, снег. Самое время для прогулок. Темнота на улице – выколи глаз. Фонари погасли. В моей голове тоже погасли фонари. А зачем им светить, если я все равно умру. Если я будущий труп, а перед этим – мерзкий старик, дед. Надо экономить электроэнергию. А то нечем будет осветить свои трусливые мыслишки, когда предстану перед Господом на страшном суде. Снег валит, как из мешка. Одолжит мне кто-нибудь лишнюю маску и лишний балахон? В конце концов, вы хотели раскручивать эмоции, вы хотели создавать настроение эдакого необыкновенного сказочного вечера, когда сбудутся все самые невероятные варианты, вы хотели сгущать сказочную атмосферу, так что же вы здесь сидите?! Одними упорными репетициями дела не сделаешь! Я понимаю, работать, конечно, тоже необходимо, но «талант усердьем не заменишь». Это ведь правда, что не заменишь. Главное в жизни это все-таки вдохновение, порыв. Черт его знает, может быть, этому вечеру действительно суждено все перевернуть в нашей жизни. Кто знает?! Настроение действительно странное. Гибельное, восхитительное настроение. Честное слово, ужасно душно! Надо пройтись, прогуляться. Может быть, на улице, на холодке моя больная голова остынет наконец и успокоится? Ведь мне-то чего? Чего я так вместе с вами со всеми заодно, за компанию разволновался?! Я молод, можно сказать, юн. У меня нет никаких проблем. Я только еду на ярмарку. Чего же я так вместе с вами со всеми разволновался? Пусть Томмазо Кампанелла волнуется! Пусть устраивает свои личные революции в одном отдельно взятом Томмазо Кампанелла. Мне-то что?! Мне-то какое до всего этого может быть дело?! Господи, я – молодой человек с прекрасным будущим. Мне-то что?! Странно, что влечет меня сюда? В «Хорин». Влечет настроение, состояние… Нет, надо прогуляться, проветриться. Может быть, там, на холодке вся эта дурь сама собой выветрится из головы? А то такое ощущение, что лечишься за компанию с тяжелобольными людьми, принимаешь горькие лекарства, ходишь на оздоровительные процедуры, но сам при этом никакими болезнями не страдаешь. Может, мне просто неправильно поставили диагноз, и я здоров?! Не-ет, нам всем надо проветрить свои воспаленные мозги!
Курсант-хориновец двинулся обратно к двери. Потом вся компания, включая тетушку и Васю, гурьбой вывалилась из комнатки. Они вышли на улицу и оказались посреди снега, ветра, бури. Порывы ветра хлестали им в лицо. Прогулка оказалась истинным безумством, потому что снег шел очень сильный, сильные порывы ветра бросали на них белую кашу огромными пригоршнями. За какие-нибудь минуты они промерзли до костей. Но все были настолько взвинчены, что даже и не подумали уходить обратно в каморку «Хорина». Напротив, как какие-нибудь фанатичные мусульманские монахи-дервиши, которые предаются самобичеванию и истязают себя до настоящей крови, они проторчали, пробегали под снегом, толкая друг друга и выкрикивая различные хориновские призывы, до тех пор, пока метель не стала как-то резко прекращаться, – такое (резкое прекращение снегопада) бывает иногда во время бури. Прохожие, увидавшие это безумство взрослых людей, тут же обходили их стороной. Картина была очень странной. Это был необычный порыв, необычная прихоть, которая, согласитесь, случается с каждым человеком. Такие моменты случаются с человеческим сознанием, особенно утомленным и перевозбужденным одновременно. Хочется бегать в метель.
Антураж этого безумства никак не согласовывался с достаточно сухой и теплой обстановкой азербайджанской шашлычной. Теплой?!. Можно ли так говорить, если только-только два таких отпетых и неробких человека (собственной персоной «беглый каторжник» Жора-Людоед и Жак) тряслись от ужаса? Но теперь-то они уже не тряслись.
Глава XI. Новый посетитель азербайджанской шашлычной.
Перемещаемся обратно в азербайджанскую шашлычную и напитаемся аппетитными запахами шашлыка и специй и глянем на двух преступников и злодеев, чье существование неугодно Богу и вообще никому не угодно…
Как раз в этот момент вновь завел какую-то громкую народную мелодию маленький оркестрик – незрячий скрипач вернулся и теперь играл в его первом ряду, – и в шашлычной окончательно восстановилась обычная для вечера шумная и полупьяная атмосфера. Не успели мальчишки-официанты опомниться после изнурительной беготни со свечками, как их тут же стали гонять с новыми и новыми заказами посетители…
Двум уголовным приятелям можно было спокойно ужинать дальше и ждать в шашлычной того, кого они здесь ждали. Здесь было сухо и тепло и совсем не то, что хориновцам носиться на улице под снегом. Но на краткие мгновения необходимо отвлечься от шашлычной. Потом мы туда вернемся, тем более что в шашлычную вошел новый посетитель… Но сейчас речь не о нем, сейчас мы расскажем о пожилом театрале, который собирался пойти этим вечером на премьеру лермонтовского «Маскарада». – В Москве все ждали лермонтовского «Маскарада», премьеры, и все к ней готовились. «Как бы он опять туда не пришел и не сорвал премьеру во второй раз!» – думал о ком-то пожилой театрал.
Итак…
«О, Боже! Как я хочу посетить премьеру «Маскарада» Лермонтова, которая состоится сегодня в театре!.. У меня нет билета, но я обязательно выйду пораньше, поеду в центр Москвы, на ту улицу, на которой стоит театр, и сделаю все, что я вообще могу сделать, чтобы приобрести вожделенный билет. Это очень неудобно, выходить настолько заранее, потому что я старик и плохо себя чувствую, и от долгого стояния на холоде (а сегодня промозгло и для меня холодновато) у меня могут разболеться почки, и мне придется весь спектакль бегать в туалет и мешать другим зрителям, но я все равно сделаю так, я все равно выйду из дома за несколько часов до спектакля, поеду на метро в центр Москвы, постараюсь раздобыть любой ценой какой-нибудь дешевенький билетик (на самое хорошее место!), ведь денег у меня почти нет, потому что все ушли на еду и лекарства. Зайду в театр (о, запах кулис! О, «театр начинается с вешалки»), сдам в гардероб пальтецо – пальтецо пожилого, даже не пожилого, а древнего, дряхлого театрального фанатика, дотащусь до туалета, потом из туалета – в зрительный зал. Люстры, кресла, сцена, позолота виньеток, программки (куплю обязательно программку)… Я уже однажды был на премьере лермонтовского «Маскарада». Этот спектакль уже шел в театре Маяковского. Нынешняя премьера – премьера восстановленной постановки. И как и в той, прежней, на которой я был, премьере, в этой играет Лассаль!.. Тогда, в прошлый раз, один гад-подросток, любитель радиоустройств, не дал мне насладиться до конца постановкой. Он вообще сорвал всю постановку… Как бы он опять туда не приперся и не сорвал всю премьеру во второй раз! А если он припрется туда еще и с друзьями?!. Тогда вообще всему театру Маяковского будет конец!».Так думал пожилой театрал, который готовился посетить театральную премьеру, сидя в гостиной своей стариковской квартиры. Кругом был хлам, хлам, хлам… У него было очень много, просто какое-то невообразимое количество вещей, естественно, на девяносто девять процентов ненужных…
Но полно!.. Мы вновь в шашлычной, где находятся Жора-Людоед и Жак и куда вошел новый посетитель… Нет-нет… Подождите!.. Вот, кажется, еще думает пожилой театрал, дедушка – любитель театра, впрочем, чего же тут удивительного? Ведь каждый человек непрерывно думает. Не стоит же поражаться этому факту!
«Но есть еще одна проблема. Я очень хочу, чтобы весь сегодняшний вечер был полон радости. Необходимо хорошее настроение, намазанное по сегодняшнему вечеру ровным пластом, как масло по бутерброду. А я опасаюсь!.. Я опасаюсь, что к тому моменту, когда начнется премьера… Когда она еще даже не начнется, когда я стану стаскивать с себя старое омерзительное пальто в прекрасном гардеробе театра, настроение будет у меня не такое…
Лень идти в театр!.. Какое напряжение необходимо раскрутить в своем мозгу, в печенке, в желудке, в селезенке, в позвоночном столбе, в икроножных мышцах, в правом ухе, в сердце, в настроении, чтобы взять и направиться в театр. Да еще и не просто так, а за несколько часов заранее, потому что билет взять надо!.. Лень идти в театр! Работа по преодолению этой лени тяжела, и, возможно, некая странная слабость вдруг набросит на меня свое легкое кисейное покрывало как раз перед самым выходом из дома в театр. И вот с этой странной слабостью и непонятным напряжением в голове и сердце я пойду в театр и уже буду не просто радоваться постановке, как радовался бы я, смотря долгожданную передачу по телевизору, а окажусь в центре жизни, как зверь оказывается в чаще леса, полной хищниками. И опять напряжение взвихрится вокруг меня, и я стану следить за другими зверями, а они за мной, нет-нет, там не будет благостного счастья!.. Что же там будет?.. Ярмарка тщеславия?.. А как же сама постановка, искусство?.. Тоже рассказ о бое двух хищников (или нескольких хищников в лесу), интересный как раз тем, кто, кому, как в горло вцепился и кто первый потерял кровь и умер?!. Но он талантливо изобразит все это – Лассаль!.. Забавно: «Маскарад» Лермонтова как описание драки хищников, рассказанное в лесу хищникам, которые уже накручивают круги друг против друга перед тем, как окончательно решиться вцепиться друг другу в глотку. Какое ужасное напряжение охватывает меня уже сейчас. Я пожилой театрал, и сегодня у меня не будет хорошего настроения… Перед театром… Перед театром и в театре будет напряжение… А после спектакля, если не произойдет того, что произошло на прошлой премьере много лет назад, напряжение, уверен, меня отпустит…».
Но полно!.. Теперь, кажется, действительно полно. Мы вновь в шашлычной, где находятся Жора-Людоед и Жак и куда вошел новый посетитель… Итак, одно мы уяснили себе точно – сегодняшним вечером в одном из самых модных московских театров премьера восстановленной постановки лермонтовского «Маскарада» с великим актером Лассалем в главной роли. Лассаль вечером приедет в свой театр и будет играть в «Маскараде». Туда же придет и очень пожилой театрал.
Да, кстати, тот самый момент, когда тетушка, курсант-хориновец и Вася прильнули к витрине магазина, продававшего электронику возле ГУМа, – хотите узнать, что они там увидели?.. Лассаль давал интервью и говорил о том, что сегодня его сын, который тоже пошел по стопам отца, ведет телеигру, съемки которой пройдут вечером в одном из молодежных кафе центра… Сейчас его сын, наверное, как и все они, у тети в хоре, в «Хорине» или в церкви… Так сказал Лассаль-старший. При этом он развернул и показал телезрителям афишу хора «Хорин».
Вернемся к событиям в азербайджанской шашлычной…
Новый посетитель остановился возле двери и принялся осматривать зал шашлычной, явно кого-то в нем разыскивая. Жора-Людоед и Жак, пока гость пробирался к столику, скрылись за ширмочкой, отделявшей нишку от большого общего зала и, не выдавая себя, раскрыли в портьерах маленькую щелку…
Жора-Людоед и Жак разглядывали вошедшего…
Человек этот навевал тоску. Он был убог и ужасен одновременно. Причем самым главным в нем было как раз это удивительное сочетание убогости и ужасности. Перечислим поподробнее, в чем оно выражалось… Во-первых, он был не то чтобы грязен, как бывает грязен человек, который только что, скажем, рыл под дождем канаву или вскапывал огород и перепачкался, – он был немыт, непромыт, неумыт, невычищен, какие-то мельчайшие грязи, грязенки и едва уловимые жирные испачканности настолько покрывали всего его – от одежды до волос, что даже трудно было сказать, что именно в нем грязно, но тем не менее, глядя на него, сразу понималось – он грязен. Грязен как свинья… Дальше впечатлительному и тонкому наблюдателю бросалась в глаза его одежда… Вырядиться так мог только человек, обладавший чувством вкуса наоборот, который поставил бы перед собой цель одеться хорошо и нарядно, да еще при этом у которого было бы очень мало денег, так что вещи бы ему приходилось покупать самые дешевые и самого низкого качества, на каком-нибудь омерзительном базаре, через день после покупки закрытом милицией, потому что товар на нем был сплошь – поддельный, негодный, а покупателей обманывали напропалую… Фигурой этот посетитель шашлычной напоминал шкаф. У него были толстенные руки, ноги, туловище, чуть наклоненное вперед, словно он готовился вот-вот броситься вперед, в зал, и разнести в пух и прах все, что ни встретится на его пути. Широкое, плоское и почти безволосое лицо его вполне подошло бы расплывшейся немолодой бабе. Два маленьких глазика, утопавших в жиру между щеками снизу и едва заметными щеточками бровок сверху, смотрели в зал шашлычной злобно и подозрительно. На нем были ботинки модного фасона, однако дрянного качества и все в глине, стоптанные и с развязанными шнурками, которые едва ли не волочились по полу…
Человек-шкаф засунул пятерню в грязные волосы и так и стоял некоторое время, похоже, по-прежнему не в силах отыскать в зале того или тех, что были ему нужны…
– Какая грязная свинья… Под стать всему здесь!.. – с омерзением прошептал Жора-Людоед, по-прежнему подглядывая в щель между портьерами. Потом он взглядом окинул шашлычную и добавил:
– Действительно, под стать всей этой шашлычной!..
– Ну ты даешь, Людоед!.. – поразился Жак. – Чего ж тебе здесь, в шашлычной, не нравится?! По-моему, вполне ничего!.. Раньше ты так не думал. Уж не заболел ли ты?! Все про тоску… Про тоску какую-то говоришь… Шашлычная тебе противна стала. Не заболел ли ты?..
И он тоже посмотрел по сторонам…
…Низкий потолок, очень-очень плохое освещение, закоптелые стены, грязные столы, уголовники и их прихлебатели, торговцы овощами с Лефортовского рынка, снующие туда-сюда по залу расторопные мальчишки-официанты (вон двое из них курят в углу, передавая друг другу на двоих одну дорогую толстую сигарету с золотым ободком, – смакуют!..), водка в литровых бутылях, дешевое винцо – льются рекой, сизый сигаретный дым клубится под потолком, где-то в углу осторожно раскурили травку – сладковатый запах поплыл по шашлычной, еще – острые ароматы мяса и специй, матерщина все громче и громче, по мере того как возрастал градус всеобщего алкогольного и наркотического опьянения… Мерзко было здесь!.. Мерзко и ужасно тягостно, потому что порок и леность человеческие прижились здесь давно и без всякой опаски, как тараканы в какой-нибудь щели позади столетнего кухонного буфета… Мерзко и небезопасно, потому что едва ли не каждый третий здесь был не понаслышке знаком с тюрьмой, едва ли не каждый второй – не в ладах с законом… Рожи здесь сидели в своей законченности удивительные – дегенеративные, злые, преступные!
– Заболел я, Жак… И это точно – заболел!.. – проговорил наконец Жора-Людоед. – Но я не заболел сейчас, я был болен всегда!.. Я знаю, что это за болезнь, но тем не менее она для меня очень странна, и я никак не могу разгадать ее до конца… Сейчас, в эту минуту, я понимаю, что мне не нравится этот посетитель. Я не думаю, что он может произвести на меня какое-нибудь иное впечатление, кроме как вогнать меня в еще большую ужасную тоску, чем та, в которой я уже нахожусь. Этот посетитель – это часть Лефортово, один из его элементов, элемент такой, который специально порожден для того, чтобы провоцировать тоску… Наш элемент, Лефортовский, – именно такой, какой здесь и должен быть! Здесь во всем специально сосредоточен какой-то тоскливый вызов, вызов на тоску, провокация на тоску. Словно тебя приглашают тосковать, доказывая и подсказывая, что есть от чего тосковать. И именно по этой же самой причине мне теперь не нравится эта шашлычная. Тоскливое место!.. Хотя раньше здесь мое место было. Точно в ней тоже какой-то вызов таится!.. Но главный вызов вот в таком вот посетителе таится. Это здешний, из Лефортово нашего посетитель. Типичный здешний человек… Ох, и силен, должно быть!.. Медведь!.. Не нравится он мне что-то!.. Тоску нагоняет. Сильную тоску… Нет, это вызов, вызов!.. Вызов тоски… Мол, тоскуй – есть от чего затосковать!..
Тем временем верзила, постояв немного перед самыми дверями, опять вышел из зала то ли на улицу, то ли в гардероб…
– Посетитель вызывает тоску!.. Сильную тоску!.. Это вызов тоски!.. – продолжал тихо повторять Жора-Людоед. – Вызов тоски!.. Черный вызов!.. Вызов дьявольский!..
– А мне здесь по-прежнему ничего – шашлык здесь вкусный!.. – заметил Жак. – А этот… Черт с ним!.. Мы, пожалуй, не слабее окажемся!
Но Жора-Людоед, кажется, не слушал своего товарища:
– И вот что я тебе хочу сказать: честным надо быть и вызов этот дьявольский принять открыто и честно!.. – проговорил он с мрачной решимостью.
А потом в некоторой задумчивости добавил:
– Неужели же нельзя никак эту тоску одолеть? Неужели же нельзя, кроме как весь… Весь мир переменив… И вот такую вот шашлычную тоже переменив!.. И чтобы вот такого вот посетителя никогда никуда не входило!.. Чтобы вообще на свете не было нигде такого посетителя, чтобы вообще не жил он никогда на белом свете!.. Неужели же убить его необходимо!.. Но кто на себя такую черную работу возьмет?!. Эх, не было бы этих черных работ – жить было бы веселее!..
– Ну, Людоед, тебя и понесло!.. – положив руку на плечо товарищу, проговорил Жак. – Как ты последний раз в «Матросскую тишину» попал, как сбежал оттудова, так стал ты какой-то не такой!.. Не такой, как был прежде!.. Все про тоску какую-то… Про посетителей, которые тоску нагоняют… Разве может человек на человека одним своим видом тоску нагнать?! Так ведь и жить нельзя скоро станет!.. Так ведь некоторых людей просто запретить придется!.. А нас с тобой первых запретят!..
–Да, это правда!.. А нас с тобой уже запретили!.. Я, например, только недавно из того дома, где запрещенные люди живут, из-под запрета вырвался!.. Не согнули они меня, не нашлось у них крепкой цепи, к камням тюремным, к камням замшелым меня приковать… Захотел разогнуть я решетки ржавые… А паспорт мне тюремный, как всегда, помог! – ответил Жора-Людоед. – Бережет он мою золотую свободу, паспорт-то, когда сам на свободе с моим именем в себе находится!.. А я его – нет!.. Не смог, не уберег!..
– Какой такой паспорт?!. – насторожился Жак. Но Жора-Людоед словно и не расслышал:
– Посетители такие вот на меня тоску нагоняют… Обостряется от одного их вида мой депрессивный психоз… Только нет его у меня… Не психоз это!.. Единственное, что может меня сейчас выручить, это – бурная атмосфера после спектакля, бурная чехарда… Театральная жизнь!.. Бесконечный вечер после премьеры!.. А не такая вот шашлычная… В этой шашлычной, должно быть, черти поселились… Эх, мне бы бесконечный вечер после удачной премьеры!.. Да хоть после какой премьеры!.. Пусть даже и неудачной… Все лучше, чем эта чертова шашлычная, с такими вот верзилами!..
– Что за вечер такой? – не понял Жак.
– Я, понимаешь, Жак, этой атмосферой близости к искусству чрезвычайно заражен!.. Ведь очень удивительная это атмосфера!.. Очень эмоциональная!.. Это как бесконечный вечер после премьеры!..
– Какой еще такой вечер? – опять задал свой вопрос Жак.
– Какой?.. – переспросил Жора-Людоед и затем мечтательно воздел глаза куда-то к потолку. – Вот, представь – театральная премьера… Проходит спектакль, и вот для актеров и режиссера начинается совершенно иное ощущение!.. Потому что полный успех!.. И уже никто этой ночью не собирается ложиться спать, потому что ты же можешь представить себе, дикий мой Жак, что начинается для актеров и режиссеров этой ночью – шампанское, празднование победы, сыпятся на головы со всех сторон какие-то новые заманчивые предложения, какие-то выгодные проекты, люди кругом замечательные и красивые наперебой хотят с ними дружить, наперебой приглашают их в гости… И весь вечер вот такая интересная и очень напряженная и бурная чехарда!.. Бурно люди живут!.. Вот так и я, вместе с ними, бурно живу!.. Ты с ними, в их компании!.. А они – в моей!.. Мы все – как один мир!..
– Так ты же не участвовал в спектакле!.. Ты же не играл!.. Как ты-то, если в спектакле-то ты не участвовал?!., – усомнился Жак. – Ты же не на сцене…
– Так и что ж с того?! Главное для меня не участвовать в спектакле, я все равно – не артист, главное для меня – вместе с теми, кто участвовал, вести бурный образ жизни после спектакля!.. – по-прежнему мечтательно и блаженно проговорил Жора-Людоед.
И потом, словно очнувшись, деловито, бодро:
– Вот что, я хочу какого-нибудь богатого театрального импресарио гробануть, да вот только никак наводки нет!.. Нужна мне твоя помощь!.. Отследить надо!..
– Отследим!.. Отследим!.. – оживился Жак, до этого слушавший Жору-Людоеда с нескрываемым удивлением и без всякого энтузиазма.
Тут же он позабыл про то, что хотел еще раз спросить своего лучшего товарища про тюремный паспорт.
– Ты бы лучше там для нас опять какую-нибудь наводочку нашел… – проговорил Жак. – Жалею я, что ты своего театрального импресарио, за которого тебя в последний раз взяли, без меня обрабатывал!.. Вдвоем бы это у нас лучше получилось!..
– Ничего, теперь, если что подвернется, – обязательно тебя с собой возьму в дело… Надо только это самое дело найти… Работу надо найти!.. А сейчас мне к театральным людям тяжело появляться стало…
Тут Жора-Людоед помрачнел, словно неожиданно вспомнив о чем-то, проговорил:
– Эх, черт!.. Сволочи! Стали все побаиваться со мной дело иметь: может, знают, что меня ищут!.. Некоторых потом, когда я последний-то раз в «Матросской тишине» сидел, в милицию вызывали… Хотя, черт, и не во всех домах знают!.. Только ведь в театральных знают!.. Но это же не все дома!.. – он опять замолчал ненадолго, а потом – продолжил. – Надо искать богатые дома, где живут богатые семьи и туда наведаться… Мне нужны те, кто не гнет горб в занудстве, а знает, как легко деньги срубить… Искать вот таких вот богачей надо… Вот что, Жак, скажи прямо: знаешь ли ты где-нибудь здесь поблизости какие-нибудь богатые квартиры, где живут такие, знаешь, жучилы… Жучки…
– Нет, не знаю…
– То-то и оно, что не знаешь!.. – с некоторым раздражением проговорил Жора-Людоед.
Оба на мгновение замолчали…
Представим вниманию читателей то, чего не знали замолчавшие на мгновение Жора-Людоед и Жак…
Они не знали, что в это же самое мгновение там, за дверями шашлычной, опять поднялся сильный ветер, а потом пошел снег: хмурые прохожие норовили поскорее добраться до заветных подъездов, даже ярким снопам света, весело бившим из фар редких автомашин, с трудом удавалось пробиться сквозь сплошное белое марево и осветить для припозднившихся водителей то грузовик, стоящий на обочине с погашенными огнями, то фонарный столб, покрытый с самого низа и до высоты, до которой смогла дотянуться рука подростка, незатейливым граффити. Угрюмая лефортовская улица, на которой располагалась эта шашлычная, ничем не выделявшаяся среди десятков других лефортовских улиц, переулков и площадей, оказалась, как никогда, обезлюдевшей.
Метрах в двадцати от подвала, который каждый вечер становился клубом для любителей острого шашлыка с преступными наклонностями, неутомимо рассекал сумасшедшие натиски метели облезлый коробок автобусной остановки. На его стенке, а еще – на двух досках объявлений, возвышавшихся чуть поодаль на длинных, немного согнутых какими-то хулиганами ножках, были расклеены афиши одного из самых модных столичных театров:
М.Ю.Лермонтов. «МАСКАРАД». Драма В гл. роли – нар. арт. РФ Е.А.Лассаль.Таким образом, предстоявшая этим вечером премьера лермонтовского «Маскарада» с непревзойденным Лассалем в главной роли была разрекламирована по городу достаточно широко. И не случайно, что опять сегодня по телевизору показывали Лассаля, который что-то говорил о себе, своей работе, своих творческих планах и своем сыне, – предстоявшая премьера, Лассаль, как исполнитель главной роли и очень известный и почитаемый актер, его сын, как сын родителя, чье имя постоянно на слуху, были в центре внимания в этот день и целый ряд дней, предшествовавших ему.
Почти на всех этих, больших и красочных, настоящих московских афишах, сверху уже позже были наклеены напечатанные типографским способом небольшие объявления…
Выше – большими буквами – «ХОРИН». Чуть ниже – подробное пояснение странной аббревиатуры:
«ХОР, Исполняющий песни на Иностранных языках» под руководством Юнниковой Т.В., – Заслуженного деятеля искусств Российской Федерации, режиссера нашумевших в семидесятые годы постановок Московского Драматического театра имени А.С. Пушкина «Ветер странствий» и «Соль земли нашей», – приглашает на конкурсной основе музыкантов оркестра и исполнителей.
Прошедшие творческий конкурс будут включены в основной состав хора и помимо участия в увлекательных репетициях смогут отправиться в гастрольные поездки по городам Российской Федерации, ближнего и дальнего Зарубежья.
В числе последних гастрольных «адресов» хора – Рига, Прага, Самара, Нижний Новгород.
Собеседования и творческий конкурс проводятся по 28 февраля с.г. включительно. Ждем вас каждый вечер в семь часов ровно по адресу…».
И далее следовало название улицы и номер дома, располагавшиеся не столь далеко от станции метро «Бауманская».
Подобных объявлений было расклеено по Лефортово немало. Теперь они висели поливаемые дождем, едва державшиеся под ударами сильного ветра и вроде бы никому не интересные… Вроде бы…
Два человека стояли возле щита объявлений. Хориновский листок они уже прочитали (в который раз!) и смотрели куда-то в сторону. Они и сами были из «Хорина», так что читать листок им было, в общем-то, незачем, а здесь, на этой улице, они оказались по одному малозначительному делу.
Один из них закурил сигарету и, глядя куда-то вверх, на небо и крыши окрестных построек, произнес:
– Лефортово – это пыльная кладовка, которую захламило несколько поколений владельцев квартиры… Одни затащили сюда часы с боем и латинскими цифрами на циферблате, другие – саблю и банную шаечку, третьи – уланский мундир, четвертые – дальномер от танка, пятые – самовар и щербатые чашки, шестые – переходящее красное знамя участников социалистического соревнования, седьмые – старую шубу и чей-то портрет в треснувшей дореволюционной раме…
– Да!.. – утвердительно произнес второй хориновец. – Городской хаос!.. Черт ногу сломит в хитросплетении заборов, проулков, домов и каменных сараев, стоящих без всякого плана… Здесь нет и не может быть никакого действия, никакого блеска, никакой радости!.. Одно уныние и тоска!..
И он резким движением сорвал со щита хориновское объявление…
– Зачем ты это сделал? Вот скверный человек! – возмутился другой.
– Ты же сам ругал Лефортово!.. Я не хотел, чтобы наше объявление здесь висело!.. Мне кажется, наш «Хорин» должен располагаться в каком-то другом, более достойном месте!.. – ответил тот, что сорвал объявление. – К тому же тут этих объявлений еще полным-полно. Вон – чуть ли не вся доска только ими и обклеена…
– Я не ругал Лефортово. Я просто сказал, что оно похоже на темный чулан, в котором в беспорядке свалены всякие старые вещи… Но в старом чулане тоже, при желании, можно найти много своеобразного очарования. Старые вещи – свидетели истории. Разве не интересно их рассматривать?!. Что же касается «Хорина»… Знаешь, ребенком я очень боялся темноты. И просил, чтобы родители оставляли включенной маленькую лампу… Лампа горела в темноте, а я представлял, что это (внутри лампы) – то место, где живут маленькие человечки… Они слабы и одиноки в своей залитой светом колбе… А кругом – море мрака… Но все же – в лампе-то им очень уютно… Наш «Хорин» – это как лампа, а кругом – море мрака. Кругом – наше Лефортово…
– Наше?.. Как же так?! Как-то очень не хочется, чтобы это было нашим… – заметил между прочим второй хориновец. – Как-то не очень хочется, скажу тебе честно, чтобы все это было нашим… Не наше это!..
– Не-ет, это все не то!.. Сегодняшняя ночь – особенная!.. Сегодня мы должны разогнаться на гоночной машине наших эмоций. Но для этого необходимо действие, яркость… А здесь… Боюсь здесь мы просто в конце концов заблудимся в одном из дремучих закоулков… Ладно, пошли…
– Куда идти!.. Кругом бесовщина какая-то!.. Не-ет, здесь некуда идти!.. Эти места нельзя понять, невозможно разгадать, возникли они как-то странно и непонятно, не так, как другие места (здесь поселились приглашенные Петром Первым немцы, поселились на московской окраине, Лефорт поселился), у них было много таких черт, каких не было у других мест (трактиры немецкой слободы – приют воровской братии, здесь обдумывали свои преступления многочисленные воровские шайки, здесь много недоброго творилось), они существуют слишком долго, чтобы их как-то очень просто можно было понять… Свидетели истории… Мне кажется, ты это очень точно сказал, про историю. Она все время тяготеет над нами, история. Здесь ее слишком много. На каждом шагу, куда ни посмотри – кругом немые свидетели истории, дома, предметы, улицы, какие-то заборы, захламленные балконы, окна… Они были свидетелями, они – часть истории, они напоминают. И не перестанут делать этого никогда… Зачем нам это напоминание?.. Госпиталь… Река… Я думаю, что для спокойствия всего остального человечества их необходимо стереть с лица земли, а на их месте построить огромный развлекательный комплекс, в котором бы всю ночь играла музыка, на нескольких этажах суетились бы официанты… Блеск!.. Море огня!.. Какие-то невероятные и феерические танцполы с безумной и яркой цветомузыкой!.. Бары, в которых негры в накрахмаленных белых рубашках жонглируют шейкерами, взбивая коктейли, а сами коктейли – знаешь, такие с фруктами, с зонтиком на палочке и полосатыми трубочками…
Коктейли – коктейлями, полосатые трубочки – полосатыми трубочками, а и помимо них в это время происходило немало всякого… Тут и усталость участников действа, готовившихся к завтрашнему выступлению, и то, что происходило в этот момент на импровизированных подмостках в доме, имевшем адрес по Бакунинской улице, и Таборский.
Впрочем, про Таборского читатель пока не много знает. Можно сказать, не знает почти ничего.
Но начнем по порядку, хотя порядка-то в этой истории как раз и не было… Сделаем так: расскажем о подмостках, о Таборском, об усталости…
Нет, если уж честно, то усталость была у всех страшная… Усталость чувствовалась в этот вечер по всему Лефортово, у всех героев этого повествования… Может быть, именно из-за нее, из-за этой усталости все и крутилось в таком сумасшедшем, огненном вихре. Подмостки… Таборский… Усталость… Мальчик в куцоньком пальтишке…
Подмостки… На подмостках все в порядке. Выходит актер и говорит. Нет, немного не так. По сцене крадучись проходит человек, обутый в домашние тапочки…
Глава XII. Реквием вновь вошедшему.
По сцене крадучись прошел человек, обутый в домашние тапочки и спрятался за портьерой, а с другого края на сцену вышел актер, одетый во фрак и белую манишку. На ногах у него были черные ботинки, и в их лаковых боках отражался тусклый свет рампы, направленной на одиноко стоявшего героя. После небольшой паузы он очень бодрым и громким голосом начал говорить:
– Весь неотвязный вздор, который накопился в моем характере за три десятка лет, привел меня в один печальный день к тому контрапункту судьбы, за которым, как мне кажется, уже не может быть ничего… Да… Вот… Неотвязный вздор – это мои мечты о поросячьем счастье… Мои идеи о том счастливом моменте, когда не станет в моей жизни мрачного труда, занудства… Эти идеи всегда имели для меня слишком большое значение… Мрачный труд, занудство… Чем больше я мечтал… Все эти мечты… Все это, как ни странно, не только не облегчало мою жизнь и не приводило ее ни к какому счастливому пункту, но только все сильнее и сильнее запутывало ее… Мечта о поросячьем счастье – очень опасная вещь. Уверен, что эта мечта о поросячьем счастье только еще сильнее запутает жизнь!.. Хоть бы кто-нибудь прекратил эту путаницу!.. Такая сильная путаница… Никак в ней не разобраться!.. Какой-нибудь суд ее рассудил бы, что ли!.. Хоть бы скорее Страшный Суд!.. А вы, собственно говоря, кто будете?.. – вдруг проговорил Томмазо Кампанелла, – а это именно он был одет во фрак и белую манишку, – неожиданно заметив рядом с собой незнакомого мужчину с грубыми чертами лица и пшеничными усами. Тот, впрочем, находился в зале уже минут пять кряду…
– Между прочим, вы это здорово сказали, про Страшный Суд!.. – проговорил незнакомый мужчина. – Это какая-то очень глубокая мысль, по-моему… У меня, знаете, тоже такие настроения часто бывают… Кажется иногда, что уже настолько запутался в жизни, что уже самому себя не рассудить… Нет никакого ориентира: что мое, а что – не мое. Что нужно, а что – совсем бы от него избавиться… Путаница… Да, запутываешься в этой жизни все больше и больше… С каждым днем все больше и больше… А рассудить некому… Совета спросить – не у кого!.. У кого же спросишь?!. Кругом одни негодяи и угрюмые карлики из сказки!.. Совершенно не к кому обратиться!.. Хорошо бы суд какой-нибудь… Справедливый, окончательный… Всех судов суд… Всем судам суд!.. О, тот суд будет действительно ужасный!.. Человека вообще, на мой взгляд, давно пора судить… Не человечество вообще, а человека – каждого в отдельности. Но второе пришествие все откладывается и откладывается… А зря!.. Нужен суд. Настоящий Страшный Суд… Только его, как сейчас говорят, легитимность не вызовет ни у кого сомнений. Все остальное – так… («А судьи кто?!») Не пугайтесь Страшного Суда. Он – не наказание, а избавление, точка отсчета. Слишком много путаницы. Человека пора судить, меня пора судить. Иначе самому мне не разобраться, в чем прав я, а в чем – нет. Надеюсь, не стану же я подвергать сомнению вердикт Страшного Суда, выданный самим Господом Богом!..
Томмазо Кампанелла некоторое время пораженно слушал незнакомца, но потом словно очнулся от оцепенения.
– Чего вы здесь стоите? Чего вам надо? – еще раз задал он вопрос странному визитеру, которого Томмазо Кампанелла явно в «Хорине» прежде не встречал.
– Моя фамилия Таборский, – проговорил незнакомый мужчина. – Я приехал с Севера к старухе Юнниковой. Я искал старуху Юнникову по старому адресу, но там ее нет. Адреса нового никто не знает. Сказали только, что вот как будто кто-то по-прежнему ходит в хор к полусумасшедшей старухе. Я зашел в ту квартиру, но хорист как раз в хоре. Адреса хора не знают. Направили к другому хористу. Очень красивая молодая женщина открыла дверь. Настоящая Царевна. Там был еще мальчик со странным прозвищем Шубка… Черт знает, сколько времени уже мотаюсь с квартиры на квартиру!
– Вот как?! Она с вами заигрывала? – неожиданно спросил Томмазо Кампанелла.
– Кто? – не понял Таборский.
– Царевна! Лефортовская Царевна, – проговорил Томмазо Кампанелла.
– Лефортовская Царевна? Почему Лефортовская? Вы ее знаете? – удивленно спросил Таборский.
– Лет десять назад она выиграла конкурс «Мисс Лефортово». Впрочем, что это поменяло? Какой же еще Царевной ей называться, если она здесь живет и работает? Вы не ответили – она с вами заигрывала?
– Да нет же! С чего вы взяли… Они дали мне адрес хора. Царевна… Лефортовская Царевна и Шубка, – достаточно спокойно ответил Таборский. – Она куда-то очень спешила.
– Нет… Здесь Юнниковой нет, – раздалось откуда-то сбоку. – Хор некоторым образом разделился… Здесь те, кто решил выйти за рамки просто хора… Это теперь театр… Театр «Хорин»… А с Юнниковой мы расстались. Где она теперь – мы не знаем!..
Говоривший вышел из тени. Таборский уже повернулся и смотрел на него.
Это был Господин Радио. Именно он только недавно крадучись прошел по сцене в домашних тапочках и спрятался за портьерой, видимо, разглядев в зале незнакомца и отчего-то посчитал нелишним скрыться от него до поры до времени за пыльной и грязной темно-красной материей, которая просто свисала с потолка, – эдакая своеобразная то ли кулиса, то ли портьера…
– Юнниковой здесь нет?.. – разочарованно спросил Таборский.
– Да, и мы ничем не можем помочь вам… Единственное, что вы можете сейчас сделать правильного, так это – уйти отсюда!.. – похоже, любое упоминание о Юнниковой выводило Господина Радио из равновесия, и он начинал злиться. – Уйти и не впутывать нас в свои поиски… Мы не желаем больше ничего о ней слышать!.. Наши творческие пути разошлись!.. Вторичное их соединение не пойдет никому на пользу…
– Уже поздно… – проговорил мужчина с пшеничными усами, словно бы рассуждая сам с собой.
И потом, резко, опять-таки, точно бы ни к кому кроме самого себя не обращаясь:
– Идти мне некуда!..
Затем, достаточно спокойно и явно не пытаясь жаловаться, он сказал:
– Понимаете, я думал, что эту ночь проведу у Юнниковой… Но, вообще-то, это не проблема. Я могу устроиться в гостиницу… Может быть, вы посоветуете мне какую-нибудь гостиницу здесь поблизости?..
– Гостиницу… Черт возьми, даже и не знаю, что сказать… Что-то никак не приходит на ум ни одной гостиницы… – проговорил Томмазо Кампанелла. – Хотя нет… Здесь есть!..
– Наверное, очень и очень дешевая!.. – вдруг весело, не дав Томмазо Кампанелла закончить, проговорил Таборский. – Очень дешевая и очень хорошая гостиница!.. – он рассмеялся. – Ха!.. Конечно!.. Какие же еще гостиницы могут быть здесь, в Лефортово?!. Только очень хорошие!.. И для очень экономных людей!.. Для людей, которые умеют беречь свой кошелек от лишних растрат – для нищих, для торговцев с Лефортовского рынка, для директоров театров, приехавших из заполярной Воркуты…
– Да, действительно, там должно быть недорого… – в некотором замешательстве от такого безудержного веселья собеседника проговорил Томмазо Кампанелла.
– Не «недорого»!.. Ха!.. А «экономно»!.. А экономия дорогого стоит!.. – продолжал веселиться Таборский.
Тем временем из нескольких стареньких и ободранных динамиков, укрепленных на стенах зрительного зала под самым потолком, начали раздаваться вполне отчетливые треск и шипение…
– Что это?.. Что это за шум? – спросил Томмазо Кампанелла у Господина Радио, который по-прежнему стоял поблизости и как будто размышлял о чем-то.
– Это я!.. Я!.. – раздалось откуда-то из дальнего угла зала. – Пробую звуковое оформление!..
Томмазо Кампанелла посмотрел туда, откуда доносился голос, и обнаружил: действительно, в углу, над допотопным проигрывателем виниловых дисков, стоявшим прямо на полу, согнулся и что-то с ним делал незнакомый Томмазо Кампанелла молодой человек.
– Пробуем звуковое оформление для спектакля, – подтвердил Господин Радио. – Хорошего аппарата нет… А этот, – он показал рукой на допотопный проигрыватель, – все время заедает… Что здорово: у нас к нему есть богатая коллекция дисков. Мы их нашли чуть ли не на помойке. Конечно, такие сейчас не используют, но нам сгодится!.. Есть из чего выбрать музыкальный фон!.. Коллекция просто богатейшая! А была никому ненужна…
– Ну ладно, я пойду! – проговорил Таборский. – Дождь, кажется, уже кончился. Так что я совсем не промокну. Или не кончился – ну и черт с ним! Промокну так промокну. Мне-то что… Подумаешь – промокну. Простужусь и умру!.. Главное – найти эту гостиницу, про которую никто не знает, где она находится. Но мне-то что?! Уж за целую ночь-то я ее как-нибудь найду. Неужели нет?! Если целую ночь бродить по городу, то рано или поздно набредешь на гостиницу.
Он повернулся и медленно, раздумывая над чем-то, направился к двери. Подошел к ней, потянул за облупившуюся ржавую ручку – дверь не открывалась. Потянул еще раз, потом дернул уже с силой – тот же результат. Не посмотрев на хориновцев и не произнеся ни слова, Таборский прислонился лбом к растрескавшейся двери.
– Подождите! Подождите! – воскликнул Томмазо Кампанелла. – Вы куда?
Как раз в этот момент из динамиков под потолком зазвучала достаточно печальная и грустная музыка, очень похожая на ту, которую передают по телевизору в дни траура.
– Дверь заколочена, – мрачно проговорил Господин Радио. – Выход – вон там, – он махнул рукой в сторону противоположной от Таборского стены. Там стенды музея с какими-то фотографиями, вырезками из газет, довоенными советскими плакатами образовывали нечто вроде небольшого лабиринта, за которым и не было теперь видно приоткрытой двери.
Вообще, в этом зальчике более-менее свободной была лишь маленькая сцена, да и та – вся уставлена только-только законченными декорациями. Там же, где должны были помещаться зрительские кресла, – место было загромождено экспозицией музея молодежи прежних лет, которая представляла из себя весьма оригинальные конструкции, созданные по принципу лабиринта. Попав в них, посетитель, по замыслу Томмазо Кампанелла, должен был начать петлять по узким проходам между стендами, погружаясь в особый антураж этого музея, где экспонаты-предметы соседствовали с муляжами из папье-маше, свисавшими на прочных канатах прямо с потолка, с подлинными документами, размещенными под стеклом, и картинами, нарисованными прямо на стенах.
Теперь композиция музея и его лабиринты были изрядно разрушены – в одних местах сдвинуты в сторону, в других просто свалены в кучу. Но все равно в зальчике было чрезвычайно тесно, а десятка два стульев, многие из которых были сломаны, стояли между музейных стендов без всякого порядка. Как такового места для зрителей здесь не было, и поделить это помещение на сцену и зал можно было лишь вооружившись изрядным запасом фантазии. Стулья использовались хориновцами во время театральных репетиций и этюдов, которые, очень часто, проходили не на маленькой сценке, а прямо среди сдвинутых музейных декораций, то есть прямо в «зрительном зале».
В довершение ко всему, подвал, как правило, освещался лишь парой лампочек, свет от которых терялся в полуразрушенных музейных лабиринтах и декорациях «сцены», отбрасывавших огромные фантастические тени. Была, правда, здесь и настоящая театральная светотехника – рампа, несколько прожекторов. Обзавестись ими «Хорину» помог один местный лефортовский завод. Но их использовали не всегда. Вообще, антураж этого подвала был чрезвычайно оригинальный. Он один мог оказать на впечатлительного человека чрезвычайное воздействие даже и без всякой пьесы, без всякого спектакля, который хориновцы, ко всему, еще и пытались разыгрывать в этих стенах.
Тем временем к ним подошел молодой хориновец, до этого момента копошившийся в дальнем углу зала у допотопного проигрывателя виниловых дисков.
– Кошмар! Не представляю, как мы станем компоновать всю эту музыку. Просто менять диски? Это сложно. Никакого маневра для творческой фантазии. Эх! Только бы принесли сегодня магнитофончик! Тогда бы все проблемы были решены. Уж я бы постарался. Как-никак, я тоже специалист по радиоэлектронике. А, Господин Радио? – молодой человек заискивающе посмотрел на руководителя «Хорина».
Тот ничего не ответил.
Очень красивая и ужасно печальная музыка по-прежнему звучала.
– Что это? – спросил Таборский. Перед этим он несколько мгновений просто молча слушал скорбные и трагические аккорды.
– Это реквием. Мы взяли эту пластинку… – охотно отвечал молодой человек, которому вопрос Таборского помог выйти из неловкого положения, потому что он все-таки только что как-то попытался втянуть в разговор Господина Радио, но тот ему ничего не ответил. – Я звуково оформлял тут прощание с директором одного из заводов здесь у нас в Лефортово. Гроб стоял в зале, в актовом зале нашего завода, и подходили люди, родственники, они прощались. Играла музыка, эта музыка, виниловый диск остался. Вот я его сейчас и попробовал.
– Ха-ха! Реквием! Как только я вошел, вы решили поставить реквием?!. – опять начал веселиться Таборский. – Ха-ха! Отлично. Это что же – по мне?
В следующее мгновение произошло нечто неожиданное. Под звуки реквиема, скорбные и торжественные, которые по-прежнему разносились по полутемному «зрительному залу» самодеятельного театра «Хорин», Таборский, который вот только что, только секунду назад веселился, начал ужасно бледнеть лицом. Причем так, что в какое-то мгновение оно из красноватого, такого, какое бывает обычно у людей, которые водят дружбу с Бахусом, стало бледным, словно мел. И сразу вслед за этой бледностью он принялся валиться на пол. Но не разом, а точно бы теряя контроль над собой (а вернее, сознание), постепенно, сперва встав, точнее свалившись на колени, а потом и вытянувшись на полу целиком. Причем полы его пальто как-то нелепо и очень мертво, неестественно задрались. Щекой он, в конце своего падения, прижался к полу. Так, будто щека у него была очень горячей, и он хотел остудить ее об ледяной пол. А глаза, глаза его – это произвело на видевших эту сцену едва ли не самое сильное впечатление, закатились, так что видны были лишь белки.
Музыка, ужасная траурная музыка все играла и играла, все не заканчивалась и не заканчивалась. И в это мгновение у всех, кто был в зале самодеятельного театра «Хорин», создалось впечатление, что Таборский… Прикончен именно ее звуками.
Никто не сдвинулся с места в первую последовавшую за этим падением секунду. Оцепенение сковало всех, им было страшно. Казалось, сейчас произойдет что-то еще более ужасное. Например, «труп» разом вскочит на ноги, набросится на них, начнет грызть, кусать, рвать на части. Поэтому они боялись приблизиться к распростертому телу. Но эта нерешительность длилась не более нескольких мгновений.
Затем первым очнулся Томмазо Кампанелла: он подскочил к Господину Радио и резким движением вытащил один из торчавших у того из кармана мобильных телефонов – звонить, скорее вызывать «скорую помощь».
– Светлана! Скорей сюда! Вы же фельдшер. Что с ним? – выкрикнул тем временем Господин Радио. Одна из участниц самодеятельного театра, действительно фельдшер по профессии, тоже находилась в зальчике. В руке у Господина Радио уже был другой мобильный телефон, и он тоже набирал на нем номер «скорой помощи».
Молодой человек, который и поставил эту, как казалось теперь хориновцам, злосчастную пластинку на допотопный проигрыватель, подскочил к распростертому на полу Таборскому и принялся тормошить его. Впрочем, чересчур сильно, совсем не бережно, как того требует обращение – кто же это знал наверняка в тот момент? – может быть, с умиравшим человеком.
– Эй!.. Эй! Что с вами? Вы… Что с вами?
Участница самодеятельного театра, гордившаяся своим средним медицинским образованием, из-за этого слишком ретивого помощника не могла ничего делать. Она не могла даже наклониться к Таборскому.
Другая женщина, тоже участница «Хорина», которая обычно вела себя очень скромно и которую до этого не было ни слышно, ни видно, завизжала в дальнем углу:
– Помер! Помер! Помер!
Но Таборский поднялся с полу без чьей-либо помощи, сам. Поначалу он просто уселся среди окурков, опилок, оставшихся после строительства декораций. По-прежнему он был ужасно бледен. Как белое полотно, как смерть. Под глазами у него были огромные, в пол-лица синяки.
– С вами… в порядке? С вами в порядке все? – подскочил к нему Томмазо Кампанелла, который, едва заметив, что Таборский начинает самостоятельно подниматься, небрежно, даже и не удостоив того взглядом, протянул Господину Радио его мобильный телефон. Словно будучи уверенным: раз Таборский шевелится, значит, приезд бригады врачей больше ни к чему.
Таборский ничего не понимал. Не понимал, почему он сидит на полу, что это за люди суетятся вокруг него и задают вопросы? Где он? Что это за темный зал, которого он прежде никогда в своей жизни не видел. Первое, что пришло ему в голову – это то, что он напился с какими-то незнакомыми собутыльниками. Те его избили и ограбили и бросили умирать где-нибудь на улице на морозе. И вот случайные люди внесли его в помещение, и он пришел в себя. Он в Воркуте. – Так казалось ему.
Разом он все вспомнил.
– Я не помер. Все в порядке. Ничего страшного. Извините.
Глядя, что человек, действительно, слава богу, не помер, хориновцы немного успокоились. Происшествие оказало на всех очень и очень неприятное впечатление. «Как будто Таборский совершил прилюдно что-то ужасно неприличное!» – подумал Томмазо Кампанелла.
Лежа на полу, Таборский весь перепачкался. Пол в «Хорине» и до постройки новых декораций отродясь не подметали. А уж теперь, после того как сегодня оформление сцены было частично завершено, грязь и мусор лежали повсюду чуть ли не кучами. Впрочем, это было не только хориновское «достижение». И до появления в подвальчике самого необычного в мире самодеятельного театра пол здесь никто и никогда не подметал и не мыл. Так что «Хорин» просто не был в ряду прочих обитателей подвала исключением по этой части.
– Что с вами? Может, лучше вызвать врача? – все-таки спросил у Таборского Господин Радио. – Что с вами было? Наверное, все-таки лучше вызвать врача.
– Да нет, со мной все в порядке, – проговорил по-прежнему сидевший, несмотря на свои бодрые заявления, на полу мужчина с пшеничными усами. Хотя теперь Он совсем немного, но порозовел. – Такое со мной бывает. Это бывает со мной. Вдруг ни с того ни с сего теряю сознание. Нет, конечно, это неправда, что ни с того ни с сего. Конечно, это не так. Я должен понервничать, как-то начать переживать. Чтобы такое случилось.
– Переживать? Понервничать?! Неужели вы так понервничали только из-за того, что Юнниковой здесь нет?! – удивился Господин Радио. Неожиданное появление в «Хорине» этого человека все еще казалось ему странным и вызывало вполне определенные опасения, в которых он тем не менее не был готов признаться здесь кому бы то ни было.
– Нет… Этот реквием… – ответил Таборский. – Такое ощущение, что он звучит по мне!.. Да нет… Это, конечно, ерунда… Просто я накануне, вчера, очень крепко выпил. И вот… Так у меня бывает. В голове словно бы начинают шевелиться мозги. Какое-то очень неприятное чувство. Будто мои мозги состоят из волокон, этаких дождевых червей и эти черви начинают шевелиться, делая меня каким-то очень неустойчивым… Ужасное чувство: ходишь, а голова у тебя будто бы шевелится… Изнутри… А еще – в голове гудят и болят струны, натянутые, как на скрипке… И вот!..
– У вас был самый обыкновенный обморок… – спокойно, даже ласково проговорила женщина со средним медицинским образованием. Наконец ответственный за допотопный проигрыватель молодой хориновец отошел от Таборского и позволил ей склониться над больным. Таборский не противился, когда она слегка помассировала ему виски.
– Сколько вам лет?.. – спросила его фельдшерица.
– Двадцать восемь… Нет… Мне почти двадцать восемь… Нет, мне между двадцатью восемью и двадцатью девятью…
Господин Радио и Томмазо Кампанелла переглянулись. Даже когда этот человек вошел сюда некоторое время назад, еще до того, как с ним случился этот так неприятно всех поразивший обморок, про него нельзя было сказать, что он очень хорошо или молодо выглядит. Скорее, наоборот… Ну а теперь, когда он сидел на полу, и подавно, ни у кого язык бы не повернулся сделать ему такой комплимент.
– Да что вы сочиняете!.. Самое меньшее, вам сорок!.. Это самое меньшее, что можно вам дать с большой натяжкой… – воскликнувший это молодой человек, специалист по допотопному проигрывателю, – в том смысле, что он его успел уже очень хорошо изучить, – был похож на задиристого петуха. Непонятно, почему он воспринял слова сидевшего на полу Таборского чуть ли не как обиду лично себе и почему ему именно сейчас, в этих обстоятельствах потребовалось столь немедленно восстановить истину.
Но Таборского это, кажется, ничуть не задело. Совершенно бесстрастно, даже не посмотрев в сторону молодого человека, он принялся объяснять. Выглядело это так, словно вопрос показался ему совершенно естественным и правомерным:
– Я очень плохо выгляжу… Я долго был на Севере… Знаете, мне снится все время один и тот же сон… Этот реквием… Со мной такое бывает: когда уже есть все предпосылки, когда черви уже шевелятся в голове, когда струны уже потихоньку гудят и побаливают в голове, когда понервничаешь, и вдруг что-то вызывает какую-то ассоциацию… Ужас охватывает, напряжение непереносимо… И сразу – сознание больше не может… Я чувствую, что падаю… В эти несколько секунд без сознания я испытываю огромное, огромнейшее облегчение. О, если бы вы знали, какое огромное облегчение я испытываю в эти секунды… Вы хотите подчеркнуть, что я никак, ну никак не выгляжу на свой возраст. Вы хотите сказать, что я уже выгляжу как старик, старик грязный и некрасивый… И вот этот старик начал валиться… А старики обычно валятся за несколько секунд до смерти. Они падают и умирают. Или умирают еще пока падают. А дальше можно вообразить себе такую ситуацию…
Таборский на мгновение замолчал, а потом вновь заговорил и говорил примерно минуту без всякого перерыва. Голос его звучал спокойно и ровно. Хориновцы не сразу поняли, что он рассказывает им некую историю, над которой, видимо, он сам очень много размышлял все последнее время, и вот теперь ему очень захотелось в этой кошмарной и унизительной для него ситуации, когда он, взрослый и крепкий, по крайней мере внешне, мужчина сидит на полу перед незнакомыми людьми и, судя по всему, страшно им докучает, поделиться с ними своими мыслями, чтобы они поняли, что он – тоже человек, а не просто существо, которое пришло сюда так не к месту и не ко времени подохнуть, как это, видимо, им могло все вообразиться:
«Можно представить себе такую ситуацию: умрет старик – дряхлый, грязный, некрасивый, давно сошедший с ума. Умрет некрасиво и в некрасивой обстановке. Вот такая, возможно, будет ситуация. Такие у нее будут приметы, как и перечислено выше. И в этот момент, когда он уже умрет, и все с ним станут прощаться, зазвучит печальная, торжественная и великая музыка. Ведь вы же сами сказали, что часто включают такую музыку, когда кто-нибудь помрет… Музыка действительно красивая. А ни старик, ни труп его, ни обстоятельства смерти красивыми являться не будут. По кому же будет звучать музыка?.. По кому же ее тогда включат?!. По дряхлому, грязному, некрасивому, давно выжившему из ума?.. По тому, кто, может быть, давно по-стариковски склочничал и жадничал, по тому, кто всем надоел?..
Музыка зазвучит по тому мальчику, который заключен в это мерзкое и вонючее – «труп». И не только тело мальчика изменилось, превращаясь в ужасный труп, но и душа мальчика ужасно изменилась. Но все-таки мальчик жив!..
Кто же улетит на небо и потом станет смотреть оттуда, с неба – мерзкий старик или мальчик? Ведь оба они имеют право на то, чтобы улететь? Причем право равное. Или, может быть, двое улетят на небо, и двое станут смотреть оттуда?
Еще такое рассуждение можно привести: если улетит мальчик, то это ненатурально, потому что мальчик не может натурально смотреть на внуков этого старика, которые, конечно, некоторым образом являются внуками и ему.
Но если улетит старик, то непонятно, как вообще он может улететь. Такой старик улететь не может, потому что его душа давно – только лишь смурной маразм и глупость, и на нее можно смотреть лишь с презрением и душой назвать нельзя.
Так кто же есть человек в сочетании с фактором времени, сколько человеков появляется в теле человека в дополнение к тому самому первому мальчику с течением времени и кто на самом деле улетит на небо? И сколько их, на самом деле, улетит на небо?..
А может, на небо никто не улетает? Тогда бы не могла звучать на похоронах такая прекрасная и скорбная музыка. Значит, кто-то все-таки улетает… Но кто?..
Какая-то сейчас Юнникова?..
И вот еще какой вопрос у меня в связи со всем вышеперечисленным: кто я – старик или мальчик?..».
Он замолчал… Стоявшие вокруг него хориновцы не проронили ни слова.
Допотопный проигрыватель виниловых дисков перестал играть свой реквием…
– О!.. Чего это он все играл-то?!.. Я же его уже давно выключил!.. – нарушил воцарившуюся тишину молодой хориновец.
– Сколько людей живет во мне одновременно?! – спросил Таборский, непонятно к кому обращаясь. – Я менялся раз в несколько лет, и каждый раз предыдущий я во мне оставался… Какой из них имеет большее право на существование?..
Он опять замолчал. Теперь тишина была гробовая. Допотопный проигрыватель больше не играл… Таборский проговорил:
– Каждый из них имеет право на существование!.. Но все они вместе не дают жить мне – их целому!..
– У него раздвоение личности!.. – проговорила Светлана, та самая участница «Хорина», которая работала фельдшером. – Опасная штука!.. Ему мерещатся его собственные двойники!.. Ему надо дать отдохнуть… Не надо выгонять его сейчас на улицу…
– Я вас умоляю!.. Он же не собака, чтобы его выгонять!.. – вскричал Томмазо Кампанелла.
– Я сейчас уйду… – совершенно спокойно и твердо, уверенным тоном произнес Таборский.
Господин Радио хотел сказать что-то по этому поводу, но тут из-за той же самой кулисы, за которой он, Господин Радио, прятался в самом начале, увидев в зале постороннего человека, вышел не то достаточно большой мальчик, не то уже подросток в куцем пальтишке и, подняв голову, обвел взглядом всех, кто находился в этот момент в хориновском подвальчике. Наконец взгляд его остановился на Господине Радио, и так он некоторое время смотрел на него, точно бы не решаясь задать какой-то вопрос.
Опять воцарилась все та же странная и неловкая тишина.
– Двойники?! Мерещатся двойники?! – проговорил большой мальчик. – Мерещатся?.. Чего им мерещится, когда они вот – стоят тут… Стою я тут и нисколечко никому не мерещусь… Можете меня потрогать. Я настоящий!..
– И… ч-чей же вы двойник? – спросила заикаясь участница «Хорина», работавшая в свободное от репетиций время, точнее, подрабатывавшая в свободное от репетиций время фельдшером.
– Я – двойник Господина Радио!.. Вот он здесь у вас стоит, – нисколько не поколебавшись ответил большой мальчик и пальцем показал на руководителя «Хорина». – Таким он был… Таким, как я, он был, когда был большим мальчиком, а не дяденькой!.. У меня – точно такие же мысли, чувства, настроения, как и те, что были у Господина Радио, когда он был таким, как я. Таким же подростком.
– Стоп! Стоп! – почти закричал в этот момент Томмазо Кампанелла.
Подросток, который хотел сказать что-то еще, осекся и замолчал. Он повернулся к Томмазо Кампанелла и стал смотреть на него с недоумением и явным испугом в глазах.
– Здорово! Слушайте, это же – событие. В самом начале я говорил, что нам нужна громкая фраза. Нам нужен звон стаканов и хлопки откупориваемых бутылок. Нам нужно, чтобы что-то происходило. Причем важен пресловутый фактор времени – чтобы это нечто происходило очень часто. Чтобы интервалы между событиями были минимальны, чтобы мы буквально не успевали прийти в себя, – проговорил Томмазо Кампанелла, который в последнее время уже привык быть центром внимания всего «Хорина». Но вот в последнем эпизоде, который произошел под хориновской крышей, он как-то потерялся, как-то не видно было его обычной активности. Да и вообще они все, хориновцы, как-то очень сильно потерялись. Ведь еще недавно они обсуждали подробности предстоявшего им дела – постановки пьесы, которой они собирались удивить всю Москву. Но вот пришел этот человек, этот Таборский, и они уже чувствовали себя совершенно не в своей тарелке. Как-то это событие, этот обморок очень серьезно приостановил текущие хориновские дела. Поэтому хориновцы очень обрадовались, когда Томмазо Кампанелла заговорил в своей обычной манере. И тема… Тема была очень важной для присутствовавших в зале хориновцев. Томмазо Кампанелла продолжал:
– Необходимо достичь состояния некоторой эйфории. Я недаром попросил всех остановиться. Это состояние, в котором я вас всех сейчас, можно сказать, зафиксировал, можно обозначить ну хотя бы как стопкадр, как немую сцену, нечто такое ревизоровское. Я имею в виду последнюю, заключительную сцену из гоголевского ревизора. Давайте играть нашими состояниями. Понимаете, я никак не могу это обозначить, это ухватить. Но мне кажется, что сейчас вот как раз и наступил идеальный момент для того, чтобы вообще что-то обозначить, для того, чтобы вообще что-то ухватить. Согласно моей тетрадке, сейчас произошло очень важное событие. Я имею в виду, конечно же, эмоциональную сферу. Ну что вот вы сейчас чувствуете? Определенно, что вы чувствуете определенные эмоции. Каковы они? Ну вот вы, женщина, которая только что кричала, что она…
Тут Томмазо Кампанелла неожиданно развернулся на каблуках и стремглав, так, как будто он был опасным преступником, за которым кто-то гонится, и вот вдруг он увидел отряд милиции, который как раз его и ищет. И с ужасной скоростью он выбежал вон из зала «Хорин», воспользовавшись тем самым лабиринтом из декораций, который и вел к выходу.
– Эй!.. Томмазо Кампанелла!.. Куда же вы?!. – закричали ему «Хориновцы».
Но его уже в этот момент и след простыл.
– Просто что-то странное и невероятное у вас здесь творится, – проговорил Таборский, на которого никто больше уже и не обращал внимания, так всех сперва поразило появление мальчика, который назвался двойником Господина Радио, а потом и неожиданное бегство Томмазо Кампанелла.
– Интересно, куда и зачем он мог побежать? – спросила Светлана, та самая участница «Хорина», которая работала фельдшером.
– Ума не приложу, – растерянно ответил ей Господин Радио.
Мальчик-двойник испуганно поворачивался из стороны в сторону, словно бы не понимая, что ему теперь делать в такой ситуации.
Тут в зальчик «Хорина» через все тот же лабиринт, через который он отсюда вышел, вошел Томмазо Кампанелла.
– Куда вы убежали?
– Что произошло? – посыпались на него со всех сторон вопросы.
– Что с вами случилось? – спросил даже Таборский, которого, кажется, вся эта история очень сильно отвлекла. Судить об этом можно было хотя бы по тому, насколько он порозовел за очень короткое время, которое прошло с того момента, как Томмазо Кампанелла взял слово.
– Ага!.. Несчастный вы человек! – проговорил Томмазо Кампанелла, обратившись прежде всего к Таборскому. – Я вижу, что вы очень быстро позабыли про все свои проблемы. Так или нет?
Таборский даже не нашелся, что сказать.
– Так или нет?.. – настаивал Томмазо Кампанелла.
– Да… Ну… Если хотите… – как-то совершенно растерялся Таборский.
– Хочу я или нет, это неважно! Вы позабыли про свои проблемы? – опять, как с ножом к горлу, пристал к нему Томмазо Кампанелла.
– Да. Я позабыл про все свои проблемы, – точно бы желая отвязаться от «назойливой мухи» отрапортовал Таборский.
– Да нет, поймите, вы можете не отвечать. Я просто вас совершенно искренне спрашиваю, – даже немного обиделся на него Томмазо Кампанелла.
Таборский честно, как на духу, ответил:
– Я, правда, в эти мгновения позабыл все свои проблемы.
– Естественно! Как бы вам про них не позабыть, если сперва вы навалили на нас свое событие – вы пришли со всем грузом накопившихся у вас проблем. Мы сразу поняли, что с вами что-то не в порядке. Да и при чем тут мы, когда это с самого начала было понятно и не только нам, а каждому, кто бы посмотрел на вас в это мгновение, – что у вас какие-то проблемы. Потом вы упали в обморок. А потом вы пришли в себя, и уже мы начали накидывать на вас наши проблемы. Я выступил, так сказать, со своей речью, а перед этим – этот вот двойник. Согласитесь, не каждый же раз вот так вот просто появляются в самодеятельных театрах чьи-то двойники! Ну, согласитесь!
– Да. Действительно, – честно признался Таборский. – Я никогда не видел самодеятельного театра, в котором появлялся бы чей-то двойник. Честно говоря, я много видел театров. Ведь я сам – директор театра из Воркуты. Но даже в профессиональных театрах на репетициях, да и не только на репетициях, никогда не появляются ничьи двойники.
При этом, произнося эти слова, Таборский еще сильнее, на этот раз очень заметно порозовел. Теперь он был уже почти таким же красным, как и в самом начале, когда он только вошел сюда, в «Хорин».
– Вам лучше! – воскликнула фельдшерица Светлана, шагнув в сторону Таборского.
– Посмотрите, друзья! – радостно обратилась она ко всем хориновцам, которые в тот момент были поблизости. – А ведь действительно его состояние изменилось. Ему явно стало лучше, и он заметно порозовел. И эти ужасные черные круги под глазами исчезли. Ведь он только что был как самый настоящий покойник. А теперь он вон какой розовенький!
– А разве те мои слова, которые я сказал сразу после того, как здесь появился этот мальчик, двойник Господина Радио… Разве они не произвели на вас впечатления? Разве они не удивили вас? – продолжал спрашивать Томмазо Кампанелла.
– Удивили. Очень удивили, – опять честно признался Таборский, совершенно не улыбаясь.
– Ну так вот!.. – обрадованно заключил Томмазо Кампанелла. – Значит, нам некоторым образом все-таки удалось сгустить атмосферу. Я так это называю – сгустить атмосферу. Это такое вот сгущение атмосферы, когда начинают уже сами по себе из ничего, из воздуха происходить самые неожиданные и фантастические вещи – например, только что появился двойник Господина Радио.
– Это никакой не двойник! – обиженно возразил Господин Радио. – То есть он двойник, но двойник не настоящий. Я сам подговорил этого мальчика, этого подростка, чтобы он играл роль моего двойника.
– Вот как?! Что за странные у вас здесь события происходят? – очень удивился Таборский, который теперь выглядел вполне нормально, ничуть не хуже остальных хориновцев, бывших в зале.
– Да. Это правда. Я действительно подговорил этого мальчика, чтобы он играл роль моего двойника. То есть я хочу сказать, что в моем варианте пьесы меня будет двое. Я – прежний и я – нынешний. Как бы мальчик будет обыгрывать события из моей прежней жизни, когда я сорвал премьеру в театре. А я стану с ним полемизировать.
– Отлично! – еще более радостно проговорил Томмазо Кампанелла. – Еще раз повторюсь: именно это я и называю сгущением атмосферы. И очень хорошо, что вы подговорили этого мальчика играть роль вашего двойника, который сорвет премьеру в театре. Неважно, настоящий ли это двойник или вы просто подговорили кого-то играть роль вашего двойника. Неважно, состоялась фантастика в действительности или нет. Главное – она состоялась в вашей голове. Атмосфера уже сгустилась и в вашей голове – вы начали обо всем этом думать, и на практике – появился мальчик, который принялся играть эту роль. Вы спрашиваете, куда я бросился бежать? А черт его знает! Я просто понял, что необходимо как-то отразить в действии то мое ощущение, что фактор времени (частота происходящих событий) важен. И если некуда бежать по делу, то надо бежать хоть куда-нибудь просто так. Понимаете, как шаман прыгает вокруг костра с бубном доводя себя до состояния экстаза, так и мы должны! Нам уже удалось некоторым образом сгустить атмосферу. Атмосфера и так уже настолько густая, что вон Таборский уже позабыл про все свои проблемы. Так подействовала на него сгущенная атмосфера. Он даже воспрял к жизни от этого. Так ведь, Таборский? – спросил Томмазо Кампанелла.
– Ну да. В некотором роде, – ответил тот. – Значит, вы просто выбежали за дверь? Постояли там, а потом вбежали обратно?
– Это уже неважно, – ответил Томмазо Кампанелла. – Хотя это и так. Понимаете, событий не хватает, событий не хватает катастрофически.
– На вас – фрак, – проговорил Таборский. – Вы что, идете на какой-нибудь прием? Или, может быть, в театр?..
– Фрак этот не его! Томмазо Кампанелла получил этот фрак от меня на время и обязан снять его и передать мне сразу после репетиции, – тотчас начал настаивать Господин Радио, который очень сильно волновался, вернет ли Томмазо Кампанелла фрак обратно в костюмерную самодеятельного театра или приберет его к своим рукам. И правда, что фрак пришелся Томмазо Кампанелла очень впору. Томмазо Кампанелла прекрасно выглядел в этом фраке – очень нарядный, симпатичный. Это даже было отмечено Таборским.
– Вам очень идет этот фрак. Только он какой-то не новый, – сказал Таборский. – Но все равно! Фрак прекрасный.
– Человек, на котором надет фрак, всегда производит впечатление, как будто он часть какого-то успеха. Фрак и то, что в задрапированном фраком желудке саднит от плохого питания, от того что вот устал и надо бы поесть – это две стихии, которые борются друг с другом. Голод и усталость хотят повалить человека, который во фраке, и фрак вместе с ним навзничь, а фрак делает голод и усталость безвестными, он прячет их, он не дает тому впечатлению, какое хотят они произвести, вырваться наружу, он стойко держится своей маски, маски человека во фраке, который родственник блеска, блеску противны усталость и голод, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Впрочем, в театр я бы в нем не пошел. Я выгляжу во фраке слишком напыщенно. К театру у меня отношение более будничное. Во фраке я бы туда не пошел. Фраку можно найти какое-нибудь другое применение…
Услышав про поход в театр, двойник Господина Радио принялся канючить, теребя того за рукав:
– Господин Радио! Господин Радио!
– Что тебе? – спросил Господин Радио с каким-то наигранным раздражением. – Ты опять станешь спрашивать меня о театре?..
– Дяденька, мне нечего одеть… Уже холодно, а мне нечего одеть… Отведи меня в театр, я там хоть погреюсь!..
– Да, здесь что-то ужасно холодно!.. – проговорил Таборский.
– Интересно!.. Совсем как мне!.. Уже холодно, а мне нечего одеть!.. – проговорил Томмазо Кампанелла.
– А где же ваши вещи, Томмазо Кампанелла? – поинтересовалась женщина с медицинским образованием. – Насколько я помню, на репетиции в школе на вас был какой-то костюм. Куда он делся?
– Он все продает! – возмущенно ответил за Томмазо Кампанелла Господин Радио. – Связался с каким-то нищим и продал с его помощью и брюки, и пиджак, и ботинки. Утверждает, что ему срочно необходимо собрать некую сумму денег. Видели бы вы, в каком виде он заявился на репетицию! В каком-то рубище. Где он только его взял? Не иначе, как этот нищий дал поносить. Вот мне и пришлось одолжить ему эти манишку, фрак и лаковые концертные туфли из костюмерной хора. Знала бы об этом Юнникова, она бы пришла в ужас. Она бы нам устроила такой грандиозный скандал!
Таборский никак не отозвался на упоминание о Юнниковой. Томмазо Кампанелла проговорил:
– Деньги мне, действительно, нужны. С этим театром я совсем перестал работать… Да и черт с ним! Разве это жизнь: тяжкий труд от рассвета до заката, и Лефортово вокруг. Засыпаешь – Лефортово. Просыпаешься – тоже Лефортово. Ну загнал вещички, ну и что! Куплю потом новенькие. Эти-то уже старенькие были. А я новенькое все люблю.
Фельдшерица, которую звали Светланой, только покачала головой.
– Дяденька, отведи меня поскорее в театр, я там хоть погреюсь, – продолжал канючить двойник господина Радио, на котором, при всем при том, было надето какое-то демисезонное пальтишко, хотя и маловатое ему явно, и куцонькое, смотревшееся едва ли не комично.
– Ты меня замучил, проклятый маленький двойник! Тебе все время что-то от меня нужно. Он, видите ли, хочет в театр!.. Я никак не пойму, кто ты, ангел или бес? Хорошее ты явление в моей жизни или ужасное, или плохое? – в сердцах произнес Господин Радио.
Присутствовавшие в комнате хориновцы с интересом слушали этот диалог. Между прочим, в тот момент, когда в «Хорине» появился Таборский, они все уже приготовились к тому, что Томмазо Кампанелла сейчас освободит сцену, потому что ему уже сказал Господин Радио, что буквально через несколько минут на импровизированную сцену «Хорина» выйдут другие хориновцы, которые все это время, некоторым образом в секрете, сочиняли и репетировали одну сценку, один эпизод, который должен был стать очень важной вехой во всем этом хориновском вечере. И Господин Радио извлек из одного из закоулков, образованных в зале музейными декорациями, пару увесистых сумок и поставил их на видном месте на сцене, хотя и трогать их пока запретил.
– Я все-таки больше склоняюсь к мысли, что ты, проклятый мальчишка, – это отрицательное явление в моей жизни!..
– Отрицательное?! Ну и ладно! Я и сам давно хотел сказать вам, что мне все эти театры уже надоели. И я и вправду промерз, потому что пальто, которое вы на меня надели, – очень куцонькое. Я, пожалуй, пойду отсюда, – каким-то совсем другим, не таким, каким он говорил до этого, голосом, произнес подросток и на самом деле направился было к двери. Но Господин Радио подскочил к нему, удерживая.
– Постой, ну что ты воспринимаешь все так в лоб?! Это же игра, пьеса, театр «Хорин»! Мы же с тобой договаривались! Я же тебе все объяснял!.. Постой, не уходи! – принялся уговаривать подростка Господин Радио. – Самые главные дела тебе сегодня только предстоят.
Мальчик в пальтишке хотел что-то сказать, но неожиданно послышалось, как хлопнула входная дверь, а потом раздался грохот.
– Эх-ма! Нагородили-то! – раздалось со стороны входа.
Услышав голос постороннего, Господин Радио опять предусмотрительно, словно бы кого-то по-прежнему опасаясь, зашел за кулису и спрятался там, лишь краем глаза выглядывая в зал, следя таким образом за развитием событий.
Глава XIII. Тюремный паспорт.
В следующий момент в зале появился самый настоящий нищий. Прямо «с порога», увидав Томмазо Кампанелла, который стоял на сцене, нищий, поддерживая полы драной грязной шубы, деловито направился в его сторону.
– Тюремный паспорт… Тюремный паспорт… – кряхтел, словно между делом нищий, карабкаясь на сцену. – Вот ведь. Всплыл же… Вот ведь… Не ждали же такого! Тюремный паспорт…
– Постой!.. Что ты здесь долдонишь?! Какой такой тюремный паспорт? Не видишь – я репетирую… Мне надо срочно выучить роль… У меня на то, чтобы выучить роль, – всего только до утра времени и есть!.. – чувствовалось, что Томмазо Кампанелла несколько раздосадован тем, что нищий притащился прямо в «Хорин», и его общество ему некоторым образом в тягость. Поэтому, чтобы поскорей отвязаться от нищего, Томмазо Кампанелла отвернулся от него в другую сторону и нарочито принялся репетировать первое, что пришло ему на ум из хориновского репертуара.
– Вы помните, помните тот монолог, который я репетировал в самом начале, еще там, в школьном классе. Теперь я начинаю другой монолог. Я работал в одной маленькой угрюмой конторке в одном маленьком угрюмом районе и снимал маленькую угрюмую квартирку в этом же районе. Мой начальник постоянно бил меня по лицу селедочным хвостом, я не смел ничего сказать ему, потому что я постоянно, мучтельно, ужасно, до изнеможения хотел есть.
– Тюремный паспорт… Тюремный паспорт… Вот ведь… Не ждали же такого, – продолжал долдонить нищий, который зацепился шубой за одну из декораций и никак не мог ее отцепить. Ох уж эти нищие!.. Вечно они долдонят одно и то ж по сто раз. Ремесло у них такое.
– И я не мог не есть. Я не мог не одеваться, потому что мне постоянно, мучительно, до изнеможения было холодно, – продолжал Томмазо Кампанелла в манишке и лаковых ботинках, нарочито не замечая появления нищего, словно бы он так увлекся репетированием своей роли. Некоторое время они с нищим говорили одновременно.
Господин Радио, прятавшийся за кулисой, отодвинул ее, чтобы лучше слышать этих двоих. Теперь из-за кулисы торчала его рука, плечо, видно было пол-лица.
– Эк, вырядился! Сущий премьер-министр, – прохрипел нищий, с восхищением глядя на Томмазо Кампанелла.
– Нужда, проклятая нужда заставляла меня работать, – продолжал Томмазо Кампанелла. Лицо его было бледно. Чувствовалось, что вот сейчас он нисколько не сочиняет, а говорит совершенно искренне. – Это было просто невозможно. Это было ужасно. Вот правду же говорят – нужда, вот, что делает нас несвободными. Я не мог ничего делать, кроме того, что зарабатывать себе на хлеб, тепло и одежду и получать за это селедочным хвостом по морде от моего начальника. Он до сих пор стоит у меня перед глазами… Он все время стоит у меня перед глазами – этот селедочный хвост, которым бил меня по голове мой начальник. Возможно он и будет меня бить им и завтра, потому что я сбежал на одну ночь. У меня очень мало времени, и мероприятие это совершенно безнадежно, но я просто не мог поступить иначе. Я сбежал. Я ушел в никуда, в темную, пугавшую ночь, полную неясностей. Я обнаружил себя перед подъездом «Хорина» в каком-то очень… – самодеятельный актер замолчал, – районе… Кажется, это было Лефортово. Это были места вокруг московских станций метро «Бауманская», «Авиамоторная», «Электрозаводская». Но точно нельзя сказать, что действие происходило именно в Лефортово и в бывшей Немецкой слободе. Потому что все происходило в декорациях, как пьеса. Хотя, скорее всего, это было действительно Лефортово и действительно пьеса. Но точно сказать нельзя. Мне было ужасно плохо. Так я обнаружил себя одной не прекрасной и вовсе не хорошей ночью, а, может быть, поздним вечером, то ли в Лефортово, то ли в «Хорине», то ли в странных декорациях. Тем вечером я обнаружил себя перед подъездом самого эксцентрического театра, который вообще может выдумать человеческая фантазия, который когда-либо существовал на этом, а может быть, и на том свете тоже, который почему-то – хотя почему же «почему-то» – именовался очень странно, вовсе не так, как следовало ему называться… «Хорин». Так назывался этот странный театр. Я обнаружил себя на самой настоящей самодеятельной сцене, построенной еще к тому же в Музее молодежи прежних лет, там разыгрывался спектакль непрофессиональной труппы, и один малоизвестный художник уже придумал для него немного мрачноватое оформление… декорации. А я умирал. И мне наконец-то был конец.
– Да погоди ты со своим концом! Погоди немного, – сказал ему нищий. – Я же пришел к тебе в гости, Томмазка! Ты что, перестал меня узнавать? Томмазка, это же я, Рохля! Вот и считай тебя после этого лучшим другом. Ты же сам мне говорил, что я тебе – лучший друг. Что я тебе помог, я тебя выручил, и без меня ты бы обязательно пропал. Погоди ты со своим концом!
– Что погодить? Я не могу погодить. Это же текст из пьесы. Правда, он на самом деле очень подходит к моей жизни, но… Мне обязательно надо выучить его до завтрашнего утра. У нас завтра решительное выступление, которое сделает нас всех… Впрочем нет, такое выступление… Кстати, выступление у нас в тюрьме «Матросская тишина». Нет, такое выступление – сплошной позор! Чего тут учить – разве это текст?!
– А я здесь при чем?! – воскликнул нищий. – Пока ты со мной дело имел, все нормально было: и порты хорошо толкнули. И тужурку, и штиблеты! Зря я тебя что ли с цыганом знакомил?!
– Ладно, – проговорил Томмазо Кампанелла, чувствуя, что от нищего просто так не отвязаться, а потому прекратив читать монолог.
– Расскажи мне, что это за тюремный паспорт такой, о котором ты тут нам так занудно долдонил? – попросил он Рохлю и посмотрел в некоторой задумчивости на поблескивавшие в неярком освещении носки своих лаковых ботинок.
Но нищий, окончательно устав слушать «репетиции» Томмазо Кампанелла, начал занудно упрашивать того:
– Дай мне рублик. Рублик! В театр сходить. Пирожков купить. Тогда скажу, что такое тюремный паспорт. Кстати, паспорт этот сейчас к нам едет. К нам. Чую я это. Из-за этого паспорта…
Так и осталось неизвестным, что произошло из-за тюремного паспорта, потому что в этот момент на сцене, неожиданно (хориновцы так увлеклись нищим, что никто даже не повернулся в сторону входа, когда там появился еще один человек) выйдя на нее откуда-то сбоку, появился молодой, но очень бедно одетый парень.
– О-о!.. Здорово! Здорово, Охапка! – радостно воскликнул нищий.
Господин Радио опять полностью скрылся за кулисой. Даже, кажется, и краем глаза выглядывать перестал.
– А-а!.. Это ты, Рохля? Только тебя, старого урода, мне не хватало! Думаю, только этой старой вони, этого Рохли-фи-гохли ко всем приключениям сегодняшнего вечера недоставало! – закричал через весь зрительный зал молодой парень, которого, судя по всему, дружки звали Охапкой. – А я увидел, как ты ковыляешь по улице. Вот, думаю, козел этот: Рохля! У Рохли всегда рублишко-другой займешь. Я – за тобой. А ты, вшивая шуба, в подворотню и в дверь. Я опять за тобой! И вот я здесь, – поведал Охапка историю того, как он оказался в «Хорине».
– Да ты, козел недоделанный, алкаш и пропойца вонючий, дождешься, я тебя, урода истеричного, запыряю ножом. Запыряю! Прямо здесь и запыряю! – завопил Рохля во всю глотку, так что даже хориновцы очень удивились, как он так может громко кричать. – Что б ты сдох! Что б ты сдох! Скорее бы ты сдох!
Женщина, фельдшер по профессии, даже вынуждена была заткнуть уши, так громко вопил Рохля.
Прятавшийся за занавесом Господин Радио переминался с ноги на ногу. Линии его фигуры, плавно очерченные кулисой, теперь были явственно заметны. Но никто теперь не обратил бы на это внимания.
– Слыхал, Охапка, в нашем Лефортово вот такой вот теантер необычный появился? Вот я и решил навестить. Люблю теантеры! Люблю веселье! Придумки всякие, – обратился к появившемуся парню нищий.
– Трактир? Какой трактир? – появившийся в хориновском зале молодой парень, судя по всему, был изрядно пьян.
– Да что у тебя одни трактиры на уме? Не трактир. Теантер!
– Театр? Да что это за театр? Вон, в центре театр – это театр. Может, слыхал, Рохля, там сегодня премьера. «Маскарад» Лермонтова с Лассалем в главной роли. Про любовь! Я тоже любил. Давно. Полгода назад. Я к ней со своей любовью, а она мне: «что ты матом через слово ругаешься и воняет от тебя. Пойди сначала помойся». Я любил ее, понимаешь, любил! Любил! Любил! Понимаешь ты это, Рохля? Может ли здесь хоть кто-нибудь понять душу человека! Можете ли вы, суки и уроды, понять душу человека!.. – Охапка обвел взглядом всех, кто был в хориновском зале. – Нашла она себе чистенького. Он матом не ругается. А я – так. Я со своей душой – по боку. Кому нужна моя любовь и моя душа. Но ведь есть же у меня душа?! А?! Вот ты, скажи! – обратился Охапка к Таборскому.
– Откуда я знаю, – отвернулся тот.
– Не знаешь. То-то и оно… А я уверен – есть! А то, что я слова пакостные произношу, так ты на слова не обращай внимания, ты на душу человека обращай внимание!.. Душу в человеке разгляди!
– Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу тебя! – завопила женщина-фельдшер. – Взять тебя за горло и подвесить на крюк, зацепив его за подбородок. Чтобы ты подольше мучался, перед тем, как сдохнуть! Но не убивать тебя сразу, а поподжаривать! Поподжаривать на медленном огне, чтобы ты извивался, а крюк все дальше и дальше в твой подбородок впивался от твоих движений! Вот чего я хочу! Чтоб ты мучался, мучался и подыхал и заткнул свой поганый рот наконец! Чтоб вообще тебя не слышно было. Чтоб вообще никогда больше в мире твоего голоса нигде, даже из могилы бы не доносилось!
Кажется, она уже была готова наброситься на Охапку, но точно или нет, никто так и не узнал, потому что теперь Таборский проявил к ней ответное внимание и с силой ухватил ее за плечи, удержав.
– Чтобы крюк… Крюк в тебя в живого входил, а ты бы мучался, мучался! – хрипела фельдшерица.
– О! Да это соседка моя по коммунальной квартире! – воскликнул Охапка, предусмотрительно отскочив в сторону. – И она здесь! Ей-богу, она! Не признал я ее! Вот так-так!
– Не соседка я твоя! Не соседка! – хрипела фельдшерица. – Но все равно хочу, чтобы ты сдох! Сдох как можно скорее… Хотя нет. Тебя, гада, надо помучить, помучить хорошенько перед смертью!
– Экий ты мерзкий, Рохля, человек. Посмотри на себя – немыт, шуба у тебя драная, клокастая, на такую шубу и смотреть противно, штаны все в каком-то дерьме! – продолжал Охапка. – Дай мне рублишек хоть сколько-нибудь, чтобы твою противную рожу больше не видеть!
– Да что ты пристал! – возмутился Рохля. – Не видишь, я в театр пришел!
– Да что это за театр! – не унимался Охапка. – Театры настоящие не здесь. Театры настоящие в центре находятся. В театре все золотом отделано, блеск, люстры, свет горит яркий кругом, как пожар. А здесь – темно, уныло, убого. Какие-то сломанные колченогие стулья, которым уже сто лет как на помойке бы надо лежать, динамики вон допотопные под потолком… В театре красивые актрисы, актеры мужественные и талантливые. А здесь, ты глянь Рохля вокруг – кругом какие-то состарившиеся, сморщенные и горбатые тетки или толстухи, на которых жир трясется, этот вон – во фраке, который давным-давно моль проела. Смотреть – только настроение себе портить. А оно у меня и так уже испорченное. Шел по округе: кругом дома старые-престарые, низкие, кособокие, обветшалые. Рухлядь лефортовская. Фабрики эти ненавистные с заводами – угрюмые, словно тюрьмы. Мерзко! Настроения никакого!.. Жить в таком месте не хочется! Шел, фонари сшибал! Здесь в переулке последний разбил. Я не понимаю, как здесь можно жить и радоваться? Давай Рохля, дай мне рублишек!
– Да не дергай ты меня, Охапка! Видишь, я к другу своему пришел, к Томмазке, – гнул свое Рохля.
– Да что мне до твоих друзей, старый козел! – не прекращал Охапка. – У меня на своих друзей времени никак не хватает. Я дружбу более всего на свете ценю! Это для меня самое святое и здоровское – с другом побыть. Я вот сегодня сначала с Васькой был. Беседовали. Там такие дела! Васька – человек! У него дядя – вор. Жора-Людоед, может слышал! Вот люди, так люди. Тяжелее сахара не поднимают, работать не работают, а всегда деньги в кармане есть. И разодеты все в пух и прах. И всегда выпить на что есть. И не так просто, без закуски, а выпить в кабаке, под хорошую закуску! После Васьки я по улице шел – Славку встретил, потом к нам Сашка присоединился, потом – Ивана зацепили в нашу компанию. Потом я от них откололся – не помню уж, как это вышло, с Надькой скорешился, где сидели, что делали – не помню, потом иду – Сеньку встретил, но денег нет. Он спать пошел, а я гляжу – ты!.. Дай взаймы, я ж отдам, ты знаешь!.. Я сейчас за эту дверь выйду – только по улице пройду, сразу кого-нибудь из друзей повстречаю! Про дела поговорим, я дружбу более всего на свете ценю. Ты мне, старик, с твоим Томмазкой и не нужен. У меня на своих друзей времени никак не хватает. Я человек общительный! Я весь район Лефортово знаю!..
Наконец, разглядев из-за кулис обоих персонажей и на основании каких-то одному ему ведомых соображений заключив, что они никоем образом не опасны ему, Господин Радио вышел из укрытия и грозным голосом закричал на нищего Рохлю и его приятеля Охапку:
– Ну вот что, вы! Убирайтесь отсюда! Это театр, а не клуб для ваших встреч! Идите! Убирайтесь куда хотите! В пивную. На улицу. В подворотню. Вы нам мешаете!
Услышав эти слова, нищий развел руками и так и остался стоять, глядя на Томмазо Кампанелла и всем своим видом показывая обиду и крайнее изумление столь неласковым приемом, оказанным ему его «лучшим другом».
Воспользовавшись тем, что Господин Радио стоял к нему спиной, Томмазо Кампанелла принялся подавать Рохле знаки: мол, я здесь ни при чем! а что я-то могу сделать, если они тебя отсюда выгоняют?
– Убирайтесь! Убирайтесь! – продолжал кричать Господин Радио.
– Вон отсюда! Вы нам мешаете! – вслед за Господином Радио принялись выгонять подвыпившего Охапку и Рохлю остальные хориновцы.
Томмазо Кампанелла схватился за голову и, покачивая ею из стороны в сторону, со скорбным видом смотрел на Рохлю, который, пятясь и по-прежнему с обидой и недоумением глядя на своего хориновского приятеля, медленно двигался к двери.
Наконец Рохля ушел за дверь. За ним, пьяно покачиваясь, ушел и Охапка. Томмазо Кампанелла спохватился и принялся вновь репетировать свой монолог:
– Я не из Лефортово родом. Я не лефортовский человек! Мне кажется, была какая-то история, потом я потерял сознание, потом я очнулся. Вокруг очень мрачно. Какие-то темные своды, пыльные закоулки и лабиринты, зал, разделенный множеством перегородок, каждая из которых – музейный стенд. Самое ужасное – это то, что я ничего не помню, что было до этого. А было ли до этого что-либо? Была ли когда-нибудь какая-то другая жизнь? Теперь вокруг меня был очень странный музей. Музей умершей молодежи прежних лет. Услышав эти слова, Таборский оживился. Он проговорил:
– Музей умершей молодежи прежних лет? То-то я смотрю здесь какие-то странные стенды. Ненавижу музеи! Чего только в них не соберут. Столько всякого хлама. Посмотришь – жить не хочется!
– Спокойно. Спокойно! Надеюсь, вы не начнете опять валиться? А то на вас как-то слишком плохо действуют все эти душевные переживания, – проговорила Светлана, которая с того момента, как Таборский повалился в обморок, некоторым образом постоянно находилась от него на расстоянии не более нескольких шагов.
Томмазо Кампанелла продолжал (некоторое время все говорили одновременно):
– Чего там только не было!.. Столько энтузиазма, оптимизма, веры: какие-то молодежные течения, смешные и несмешные моды, фанатики спортивных команд… Я не нашел там ничего, чтобы напоминало бы мне хотя бы чуть-чуть, хотя бы капельку Томмазо Кампанелла!.. Наверное, я, Томмазо Кампанелла, – уникален!.. У меня есть опыт, которого нет ни у кого другого… Потому что никто другой не родился однажды со всеми моими причудами, странностями, болезненностями… Кстати, когда я очнулся в «Музее молодежи» (какое странное название – музей и… молодежи. В этом есть что-то очень философское)…
Таборский – Светлане, женщине-фельдшеру: – Нет. Конечно, я сейчас не начну валиться. С чего бы это мне начать валиться?
Томмазо Кампанелла: – Так вот, когда я очнулся в… музее, я обнаружил себя на каких-то старых телогрейках и ватных штанах, брошенных на пол в одном из закутков, образованных музейными перегородками. Это было моей временной постелью, я был весь покрыт крокодильей чешуей – я покрываюсь ею, когда мне приходится некоторое время обходиться без горячей воды. Я ничего не помнил… Помнил только… Нет, не так… В моей памяти все-время возникала картина: глубокая ночь, темно, холодно, я на грани обморока, я замерзаю, я стучусь в первые попавшиеся двери, как раз – это двери музея. Той ночью я оказался на пороге очень странного места. Потом – провал, сон. Потом я очнулся…
Господин Радио – Таборскому (он поддержал Светлану):
– Конечно! Бодрее, бодрее надо! Вы приехали в наш замечательный район, так что уж будьте любезны, наслаждайтесь жизнью! Вы ужинали?
– Нет. Не ужинал, – честно признался Таборский. – Знаете, у вас такой странный район. Я шел по улице…
И тут Таборский рассказал им одну очень длинную и путаную историю, в которой они долго не могли разобраться, но которая, как они понимали, происходила пока хориновцы, каждый у себя дома, готовились к репетиции, а Таборский ехал с вокзала на прежнюю квартиру Юнниковой, где, как оказалось, она давно уже не жила, и при этом немало побродил по Лефортово.
Но перед тем как Таборский принялся рассказывать им свою путаную историю, из зала «Хорина» все-таки убежал вслед за Рохлей и Охапкой Томмазо Кампанелла. Произошло это так…
– Перед этим я искал покоя, равновесия, сытости, удовольствий, – продолжал настаивать Томмазо Кампанелла. – Нет, не так. Я хотел заматереть. Хотел стать толстым, сытым, самоуверенным. Я думал, что у меня много мечт: мечта стать толстым, мечта стать толстым человеком в красивых новых одеждах, мечта стать худым стройным человеком, одетым в элегантный фрак, мечта всегда вкусно есть, три раза в день есть только вкусные и аппетитные кушанья, приготовленные со специями, мечта быть человеком, который пьет только изысканные напитки, мечта стать таким самоуверенным, чтобы меня не мог поколебать даже самый критический взгляд, брошенный в мою сторону!.. Я уповал на расчет, на ум, на рациональность, на умственную проработку жизни. Я думал, что у меня много мечт. А мечта оказалась только одна. Да-да! Только одна мечта оказалась способна спасти меня. И действовать тем временем надо было наитием, угаром, раскручиванием собственных эмоций. Это мечта о жизни, в которой непрерывно что-то происходит. Причем не просто происходит, а происходит в каких-то определенных антуражах. Нет, не так… Черт возьми! Я, кажется, немного подзапутался. Но одно определенно и очевидно – только одна мечта способна спасти меня – мечта о жизни, в которой события чередуются одно за другим в некой бешеной круговерти. Сейчас я не могу находиться здесь, в «Хорине», слишком долго потому, что, кажется, в самое ближайшее время здесь ничего не произойдет. А мне необходимо действие, иначе мои эмоции станут крайне мрачными. А не стоит ли мне пока пойти вместе с Рохлей… Он что-то там говорил интересное про какой-то паспорт, а потом, во всяком случае, можно будет вернуться в «Хорин». Да, сейчас нужно раскручивать атмосферу. Сейчас я не могу просто сидеть и тихо мечтать о чем-то!..
– Томмазо Кампанелла! Сейчас мы здесь представим одну сценку! – воскликнул Господин Радио. – Подождите немного и вы увидите ее!
– Нет-нет! Я не могу ждать. Я должен добавить в свою жизнь событий. Я знаю, что только одно настроение способно спасти меня от мрака Лефортово – это настроение раскручивания эмоций, безудержного вихря событий. Если этих событий нет в действительности, то их нужно как-то придумывать и провоцировать самому. В этом, в поиске событий, мне могут помочь Рохля и этот пьяный Охапка. Уж с их-то помощью я наверняка найду на свою голову какие-нибудь события. К тому же Рохля говорил про какой-то паспорт. Это само по себе в высшей степени интересно! Ха! Это прекрасный антураж, прекрасное настроение – человек ищет на свою голову событий! Мне кажется, что это в высшей степени замечательно. Жить только тем, что именно в этот вечер должны обнаружиться события. Это в некотором роде постоянная игра в события! Вот, кстати, чем еще очень привлекателен для меня театр – театр это тоже постоянная игра, наигрыш, представление. И конечно же, события!
– Эх! Томмазо Кампанелла, вы же сейчас впадете в какой-нибудь загул. И уж тогда вы точно будете потеряны и для сегодняшнего вечера и для «Хорина». По крайней мере на ближайшее время, – с ужасом проговорил Господин Радио.
– А что, загул – это тоже событие. И пьяницы и гуляки – это первейшие в России революционеры. Но я, конечно, постараюсь не впадать ни в какой загул и не напиваться, постараюсь пройти как бы по грани загула и не-загула, как бы пройти по лезвию ножа… И не напиться в стельку, не загулять, остаться трезву, а просто напитаться какими-то событиями!.. Итак, вперед – за Рохлей! Уверен, что в его обществе скучать не придется. Сколько всего интересного может произойти в его компании, – а какие антуражи! Какое счастье для впечатлительной натуры: нищие, цыгане, вокзалы… Как все это интересно!
– Не забудьте положить на место этот фрак и вторые ключи от зала!.. – прокричал ему вдогонку Господин Радио, но Томмазо Кампанелла этого, скорее всего, уже не слышал.
Глава XIV. Кушать не подано.
Итак, история, поведанная мужчиной с пшеничными усами… Если немного сократить и сделать более понятным этот рассказ, то его можно условно передать следующим образом:
«Присмотримся поподробнее к некоторым приметам того вечера… В тот вечер… Ах, тот вечер!.. Сумрачный вечер. Во время сумрачного вечера быть репетиции «Хорина». Народ собирался… Завязывались шнурки, застегивались пряжки брюк, подкрашивались губы, проверялось содержимое карманов и кошельков. А вокруг «Хорина» – Москва, Лефортово. Потому что «Хорин» существовал не сам по себе, а, конечно же, был частью этого города. А в вечернем шестичасовом воздухе носились запахи. Прежде всего, больше всего в этот вечер в шестичасовом воздухе слышались ароматы еды, то и дело прилипавшие тонкой пленкой к небу, гортани, языку, губам, свербили в носу, щипали глаза. Это было царство, пиршество еды, от которого нормальный человек не мог не сойти с ума и не захотеть съесть все Лефортово, весь этот город. Нет, только Лефортово, зачем же весь город? А ненормальный не мог не стать еще ненормальней и не выкинуть какую-нибудь дикую, зверскую штуку, которая бы так или иначе была, пусть и не прямо, пусть путем каких-то очень странных и только его ненормальному сознанию и понятных образов связана со всем этим пиршеством, с едой. С шашлыками, котлетами, ломтиками лука и помидоров, нанизанных на шампуры. С углями, плотски мерцавшими в недрах мангалов. С хлебами, нарезанными острыми ножами, с сосисками в тесте, чаинками, плававшими в жиденьком, но умопомрачительно сладком и вкусном отчего-то – о чудо! отчего? – чае. В вечернем шестичасовом воздухе было тяжко, тягостно. Непереносимо идти от запахов, так полны они были какой-то странной эссенцией то ли жизни, то ли смерти, то ли грязи, то ли греха, и как-то вовсе не думалось о чревоугодии. Таборский шел мимо Лефортовского рынка. Дома, улицы – все было слишком пустым, некрасивым, невзрачным, убогим, но запахи – запахи впивались в Таборского исподволь, ежесекундно. И он понимал, что должен сделать из всего этого какой-то практический вывод, убить какое-то свое прошлое или как-то совсем по-другому переиначить настоящее – он не знал что. Сердце его дрожало. И он начинал, он зверски, мучительно начинал желать есть. Все, все, все! Улицу. И пустоту. И эту убогость и неуютность, которая все здесь пронизывала. Но ему было страшно, и он ничего не мог понять. И только было ясно и определенно одно – что добром все это не кончится. А ведь на самом деле, почти нигде на его пути не продавали еду в таком количестве. Таборский просто нафантазировал, напридумал все эти запахи. Отчего-то именно Лефортово подталкивало его к подобным фантазиям и навевало их. Действительно была, существовала только одна маленькая кафешка, в которой готовился шашлык: лук репчатый, баранина, зеленый лук, лимон, хлеб, острый южный соус, красные вина нескольких сортов, один сорт вина белого. Кажется, там тоже была водка… Зеленый лук клали в этой комнатке – все заведение умещалось в одной полуподвальной комнатке, – крупно порезанный зеленый лук клали рядом с мясом на большом порционном металлическом блюде, достаточно старомодном, – где они только такие взяли?».
– Что же получается, у вас лефортовские окрестности вызывают повышенный аппетит, так что ли? – поразился Господин Радио, когда Таборский закончил свой очень путаный рассказ, который хориновцы много раз прерывали вопросами, замечаниями о том, что они ничего не понимают, что им вообще не понятно, для чего Таборский теперь обо всем этом рассказывает.
– Получается, что так… Скажите, такое бывает, чтобы от омерзения хотелось есть? – спросил Таборский в свою очередь.
– От омерзения? Хотелось бы есть?! – поразилась женщина-фельдшер. – Вот это да! Очень странный ход мыслей! Я бы сказала наоборот – от омерзения пропадает аппетит. Лично у меня всегда бывает только так. Если я испытываю от чего-то чувство омерзения, то, уж конечно, мне долго не захочется есть. Аппетит пропадет надолго. И только когда я некоторым образом смогу отвлечься от своего омерзения, он сможет вновь восстановиться. По-моему, это естественно.
– А мне кажется наоборот, сначала человек испытывает омерзение. Но он понимает, что это омерзение нельзя никак, никоим образом в данный момент преодолеть. То есть у него нет совершенно никакого выхода. Но человек же прост, примитивен, глуп, как та самая деревяшка, на которой разделывают для шашлыка мясные туши. Поэтому, чтобы уберечь мозг от этой депрессии, тут же возникает сильное животное чувство, которое должно отвлечь от депрессии, – желание жрать, жрать много и все, что ни попадя, – проговорил Господин Радио.
– Фу! Какая мерзость! Много и все что ни попадя! – воскликнул учитель Воркута.
– Ну ладно. Давайте не будем спорить, – вмешалась женщина-шут. – Во всех случаях господин Таборский, с которым нам довелось сегодня вечером таким необычным образом познакомиться, хочет есть. И мы должны предоставить ему все шансы сделать это наилучшим образом. Это наш человеческий долг! Где мы можем порекомендовать ему поесть поблизости?
Тут к ним подошел Журнал «Театр» (человек, который находясь на репетиции в школьном классе постоянно читал статью в журнале «Театр» за какой-то лохматый год, посвященную проблемам художественной самодеятельности). Он раскрыл какую-то книжицу и, проговорив: «Поблизости работает очень много предприятий общественного питания», принялся зачитывать:
«Рестораны. «Азербайджан» – ул. Бакиханова, 1, «Араз» – ул. М.А. Алиева, 138, «Баку» – ул. Малыгина, 12, «Дружба» – парк им. Кирова, «Гек-Гель» – ул. Гаджибекова, 16, «Интурист» – пр. Нефтяников, 63, «Метро» – ул. Низами, 16, «Мугань» – пр. Ленина, 224-й квартал, «Новбагар» (восточные блюда) – пр. Кнунянца, 4, «Ширван» – ул. Низами, 28, «Спорт» – ул. Инглаб (напротив главного входа стадиона им. Ленина), «Южный» – пр. Кирова, 4, Бакинский железнодорожный ресторан – станция Баку-пассажирская.– О! Какая прелесть! – воскликнул учитель Воркута, который тоже был в этом зальчике вместе с остальными хориновцами. – Я представляю себе, я воображаю не очень чистые и без всяких особых интерьеров грязненькие рестораны не первого разряда. В них достаточно грязные скатерти и не слишком вежливые, несимпатичные и немолодые официанты. Наоборот – официанты не молоды и выглядят грязновато!
– Дальше! Дальше! Давайте читать список дальше, – воскликнул Журнал «Театр». – Я продолжаю.
Он действительно продолжил чтение:
– Столовые (в центре).
– О, столовые – это самое замечательное! Это самый низкий уровень, это самая дешевизна! – вновь, изображая огромную радость, воскликнул учитель Воркута.
– Подождите-подождите! Вот это, пожалуй, самое главное здесь слово… – прервала его женщина-шут.
Остальные хориновцы вопросительно посмотрели на нее.
– Это я так, просто отметила, – проговорила женщина-шут, ничуть не смутившись. – Итак, продолжайте, оглашайте список.
– Я продолжаю! – объявил Журнал «Театр» и действительно продолжил чтение:
«№ 2 – ул. Мясникова, 12, № 3 – ул. Малыгина, 2, № 5 – пр. Нефтяников, Дом правительства, № 6 – ул. 28 апреля, 6, № 14 – ул. Шаумяна, 58», – перечислял он.– Стоп! У вас все? – спросила женщина-шут.
– Нет, – растерянно проговорил Журнал «Театр». – Еще № 15 – ул. Шаумяна и № 21 – ул. Караганова, 11.
– Но теперь-то все? – женщина-шут разговаривала с Журналом «Театр» таким тоном, словно она разговаривает с ребенком.
– Итак, – продолжила она, не дожидаясь утвердительного ответа с его стороны. – Самое главное во всем этом столовском деле – это дешевизна. Ведь что надо человеку, если он целый день ничего не ел, ужасно, просто до осатанения хочет жрать, так что жратва мерещится ему на каждом углу и он даже делает из этого какие-то глубокомысленные выводы? Такому человеку надо, чтобы еды было много и она была не дорогой, а, напротив, очень дешевой и чтобы не надо было разводить из процесса еды всяческих церемоний. Ну, я имею в виду, как это бывает при походе в ресторан: прийти в хорошем костюме, сделать заказ, стесняться, если человек стеснительный, мучиться, достаточно ли хорошо он одет, ждать, пока чопорный официант принесет заказ… К тому же, если человек приехал из Воркуты, этого нищего края, где давно нет работы и зарплаты, а только закрытые шахты и лагеря для всяких мошенников, воров и убийц, то у него и с деньгами – не так, чтобы здорово. Таким образом, самое главное слово, про которое я сказала, – это дешевизна! И ничего, что там грязновато и не такой уж и сервис! Главное, чтобы вы не отравились! Ну уж я надеюсь, что вы все-таки не отравитесь.
– Да! Да! – засуетился Журнал «Театр». – Здесь еще есть не только очень дешевые столовые, но и кафе. В кафе тоже дешевле и с меньшими церемониями, чем в ресторане.
– Да? – Таборский, кажется, с благодарностью выслушивал все эти разговоры так действенно стремившихся ему помочь хориновцев. – Да и верно! Ведь не надо делить еду на низкую и не низкую. Ведь глупо же говорить, что простые и дешевые макароны по-флотски, приготовленные из дешевого фарша и дешевых макарон, – это «жралово», а красиво сервированный паштет из гусиной печенки, приготовленный лучшим поваром дорогущего французского ресторана в центре города, – это «еда».
Журнал «Театр» принялся зачитывать:
«Кафе: «Весна» (улица Кирова, дом 25). «Чайка» (проспект Ленина, дом 20). «Минутка» (проспект Ленина, дом 36). «Прибой» (улица Свободы, дом 54). «Молочное» (улица Первомайская, дом 19). «Автомат» – ул. Г. Гаджиева, 42. «Апшерон» – ул. Низами, 37. «Весна» – ул. Зевина, 11. «Интурист» – пр. Нефтяников, 63. «Джейран» – пр. Нариманова, 528-й квартал. «Матери и ребенка» – ул. Караганова, 1. «Приморское» – пр. Нефтяников, 81. «Наргис» – ул. Коломийцева. «Жемчужина» – Приморский парк».– Подождите, подождите! Откуда вы все это читаете? – спросил вдруг учитель Воркута.
– Ну как откуда? – удивился Журнал «Театр». – Тут какие-то обрывки книги валялись. Я так понимаю, что это справочник. По нашим делам…
– Обрывки книги! Вы их нашли вон за тем стулом? – со злой радостью в голосе уточнил учитель Воркута, словно наслаждаясь тем, что ему удастся сейчас уличить коллегу по самодеятельному театру в какой-то ужасной глупости.
– Нуда! – простодушно ответил Журнал «Театр».
– Ха-ха! Ну и чудак! – расхохотался учитель Воркута. – Господин Таборский, как вы думаете, можно ли поесть у нас в Лефортово, пользуясь разорванным путеводителем по городу Баку за шестьдесят-какой-то там год?
– Ну здесь же не было обложки! – оправдывался Журнал «Театр». – Господа! Я хотел помочь! Но здесь не было обложки… Между прочим, честное слово, только пять дней тому назад я нашел по этому путеводителю очень дешевую аптеку, в которой продавался гораздо дешевле, чем в остальных местах, радикулитный пояс моего размера. Я искал его целых три месяца. А нашел по этому путеводителю! Я вам клянусь! Именно по этому путеводителю!
– В общем так! – спасла его от дальнейших издевательств учителя Воркуты женщина-шут. – Смысл вовсе не в этом. Он все равно бы не запомнил столько адресов. Смысл в том, что господину Таборскому ужасно повезло – Лефортово тем и замечательно, что это недорогой район, который тем не менее находится не на окраине, а в достаточно исторической части Москвы. И выйдя на улицу, человек со скромной суммой в кошельке всегда разыщет где-нибудь, не бродя часами по холодным улицам, недорогую столовку или какую-нибудь третьеразрядную харчевню, где ему наконец-то удастся досыта набить брюхо и позабыть все эти мрачные рассуждения, которые лезут нам в голову, когда мы голодны, не выспались, намотались изрядно по делам и вообще…
– Лефортово! Мы рекомендуем его вам! Очень низкие цены в харчевнях! – воскликнула она. – Я полагаю, что это, низкие цены, может приятно удивить и порадовать вас!
– Низкие цены… Удивить и порадовать… – вдруг как-то невесело проговорил Таборский. – Сами-то вы все здесь рассуждали про мир блеска. А блеск не бывает очень уж дешевым.
Тут Господин Радио, забравшись в макет самолета, установленный на сцене, щелкнул каким-то рубильником, и одна из лампочек, освещавших хориновский зал, погасла. Вторая лампочка светила очень слабо, так что в зале воцарился полумрак. В этом царстве теней раздались голоса…
Таборский: – Какой странный вечер сегодня был, – послышалось, как он волочит что-то по полу, скорее всего, пододвигает к себе один из колченогих стульев. Потом раздался скрип – Таборский уселся на стул. – Не знаю, может быть, это только кажется, оттого, что я с дороги и вот уже столько часов мотаюсь по городу без всякого отдыха? И без еды. Вот и мерещатся всякие запахи.
Женщина-фельдшер: – Запахи еды?! Мы тоже их постоянно слышим. В основном потому, что нам постоянно хочется есть. С этим самодеятельным театром почти всегда не хватает времени поужинать. (Через некоторую паузу.) Если вам негде остановиться, я могу пригласить вас к себе. Думаю, мама будет не против. (Дальше еще тише.) Хотя она уже давно ничего не слышит и не видит. (Совсем тихо.) Наверное, она сообразит, что в квартире есть кто-то посторонний, только если столкнется с вами в коридоре.
Не очень-то и ловко пытаться расслышать чужие разговоры, особенно, когда тот, кто говорит, всячески старается быть не услышанным, что означает, безусловно – этот разговор не для посторонних ушей. А потому деликатно оставим Таборского и женщину-фельдшера беседовать в сгустившемся сумраке, а сами тем временем вернемся чуть назад и посмотрим, что происходило с Томмазо Кампанелла, когда он выбежал из «Хорина».
Глава XV. Напряжение и нетерпение – чудовищные.
Томмазо Кампанелла выбежал на улицу. Морозный воздух показался ему бодрящим и невероятно вкусным. Он сразу сделал такой глубокий вдох, что холодом обожгло горло, а голова закружилась. Кроме фрака, манишки, лаковых штиблет и не слишком теплого пальто на нем не было ничего надето, хотя столбик термометра опустился очень низко. Волосы его были растрепаны, а фрак расстегнут.
Томмазо Кампанелла успел заметить, что вслед за ним на улицу покурить, правда, не выбежал, а вышел еще один хориновец. Но он остался стоять на пороге, за спиной у нашего героя.
– Черт возьми! Что за тьма! – проговорил Томмазо Кампанелла пораженно. – Эта тьма хороша, если нужно проскользнуть мимо тюремного караула. Но сейчас она мне не нравится. Она мне совсем ни к чему. Есть тут кто? Черт! Вот чертов Охапка! Поразбивал все фонари! Черт возьми, здесь я никого не найду! Но я же видел, что только что где-то здесь вертелся этот проклятый нищий! Эй, Рохля!.. Рохля, отзовись! Это я, Жора-Людоед!
За спиной у Томмазо Кампанелла послышался смешок курившего хориновца.
– Рохля, ты мне нужен! Я ничего тебе не сделаю! Рохля не отзывался…
В следующее мгновение Томмазо Кампанелла увидал в самом конце закоулка на фоне освещенной большой улицы две удалявшиеся фигуры – нищего и Охапку, которые уже вот-вот должны были выйти из дворов на Бакунинскую. Томмазо Кампанелла истошно закричал «Рохля!» – так, как будто от этого зависела вся его жизнь, и кинулся следом.
Нищий остановился и, взяв за рукав, задержал Охапку. Бегом Томмазо Кампанелла бросился к ним. Он был чрезвычайно рад, что успел, и Рохля еще не скрылся из виду.
– Старик, пойдем вместе! Сегодня мы будем болтаться по улицам. Мы будем пить, пить и пить… Мы будем жечь эту ночь до тех пор, пока от нее вообще ничего не останется, но мы разрешим ситуацию. Мы встретим всех людей, каких надо. Это я тебе говорю! – говорил Томмазо Кампанелла достаточно бессвязно. Рохля понял лишь то, что его приятель чрезвычайно, до крайности возбужден.
– Я сегодня… – продолжал Томмазо Кампанелла. – Сейчас я должен… Пропиться, забыть! И ты, Рохля, должен мне в этом помочь. Я нетерпелив, нетерпелив! Моя эмоция в один прекрасный момент вырвалась из-под контроля. Напряжение и нетерпение чудовищные! Надо разрешить эту ситуацию немедленно! Как всегда первое требование – требование немедленного разрешения ситуации. Понимаешь, главное, чтобы тупое ожидание не накапливалось. Чтобы события и связанные с ними эмоции следовали одно за другим в лихорадочном темпе!
– А деньги?!. Деньги у тебя есть? – нетерпеливо спросил Рохля. – А то «пропиться! Напряжение чудовищное»! Я к тебе чего подходил – рубликов занять, рубликов, в театр сходить, пирожков купить!
– Да! – тут же встрял в разговор Охапка. – Вот у воров денег куры не клюют, хоть они и не ходят в таком проеденном молью фраке, как ты, артист. Жора-Людоед каждый день в кабаке выпивает и закусывает. А ты денежно поддержать разговор можешь?
– Уважаемые, денег у меня ни гроша! Но вот если бы вы мне подсказали, кому можно сплавить этот, совершенно лишний в моем положении фрак, я бы, безусловно, налил вам по стакану. Рохля, все, что я нес вчера – это на самом деле правда: и про эмоцию, которая есть самое главное в жизни, и про фактор времени, и про магическую роль декораций, и про эйфорию! Но я чертовски голоден. А когда я голоден, у меня от голода начинают трястись руки. Так трястись, что я даже, бывает, не могу донести ложку с похлебкой до рта, – все расплескиваю по дороге. Вот как я бываю голоден. А сейчас у меня именно такое состояние. К тому же, помимо трат на собственное пропитание, мне необходима сумма денег, добавив которую к уже имеющейся сумме…
– Ага! – встрепенулся Охапка. – Значит, у тебя все-таки есть заначка?!
– Да нет же! – воскликнул Томмазо Кампанелла. – Добавив которую к уже имеющейся в моей голове цифири расходов, мы могли бы организовать замечательный ужин в теплой компании заинтересованных лиц, – выкрутился он.
– Витиевато излагает, сволочь! – сказал Охапка. – Чувствуется, наш человек. А что-то я тебя раньше у нас здесь в Лефортово не встречал? Ты не здешний что ли?
– Нет. Я с Воркуты, – ответил Томмазо Кампанелла.
– А-а… – протянул Охапка. – Тогда понятно. Ну ладно. Давай, снимай фрак и пойдем!..
– Погоди-погоди. Как снимай? – остановил его Рохля. – Как же он пойдет? Голый что ли?
– А что же делать? – расстроился Охапка. Рохля задумался.
– Человек, которому можно продать фрак, торчит в гостинице Лефортовского рынка, – проговорил он после некоторой паузы. – Надо идти туда. Там загоним фрак, а ему… – Рохля показал на Томмазо Кампанелла, – подберем что-нибудь по-копеечнее.
– Подождите меня здесь несколько минут. Сейчас я загляну в «Хорин», и мы пойдем! – сказал Рохле Томмазо Кампанелла и убежал.
– Мне надо отдать ключ от «Хорина»! – закричал он на бегу. – Я мигом!
Томмазо Кампанелла скрылся за дверью, и у нас есть только какая-то секунда, только какое-то жалкое мгновение, чтобы пулей переместиться в номер гостиницы Лефортовского рынка (правда, вовсе не в тот, где Рохля собирался загнать фрак Томмазо Кампанелла) и вернуться обратно, туда, где на выходе из лабиринта, составленного из стендов Музея молодежи прежних лет, Томмазо Кампанелла окажется прямо в хориновском зале. Итак, туда и обратно. Мухой!
В хориновском зале частично погас свет, когда Господин Радио щелкнул рубильником в большом макете самолета, установленного на сцене среди декораций. Но свет не гас ни на минуту в маленьком номере гостиницы при Лефортовском рынке, где начиналась настоящая «ночь без сна». Там встретились два приятеля, один из которых – студент творческого вуза, который собирался в недалеком будущем стать театральным художником и которого звали Фомой Фомичевым. Будучи иногородним студентом, он поселился в гостинице временно, поскольку хозяйка неожиданно согнала его со съемной квартиры, а снимать другую или поселиться в институтском общежитии он, по определенным причинам, не спешил. Именно Фома Фомичев был автором затейливых декораций странного театра «Хорин», и именно он сейчас ужинал с приятелем и, важничая, болтал под куски говядины, под пиво и жареный картофель (приятели заказали – в эту-то убогую гостиницу! – еду из ресторана), так вот, приятели как раз болтали про учебную работу гениального (таким он сам себя считал!) Фомы Фомичева, пили пиво, ели жареный картофель с мясом и до поры нисколько не обращали внимания на убогую обстановку гостиницы при Лефортовском рынке.
– Ну, как твоя дипломная работа?.. Как там твоя дипломная работа?.. – настойчиво спрашивал Фому Фомичева его гость, которого звали Романом Романовым.
– Да что там дипломная работа! Я создал нечто невероятное. Целый фонтан разнообразных образов. Моей задачей было передать многообразные настроения. Я наворотил в хориновском зале таких настроений, таких эмоций! Так сконцентрировал их и замесил самым густым замесом! Прибавил специй, перцу и жира, чтобы это Лефортово как можно легче проваливалось в глотку, – охотно отвечал Фома Фомичев. – Но ты думаешь, хоть какие-то декорации могут сравниться по силе воздействия да вот хотя бы с тем местом, с этой вот комнаткой, в которой мы сейчас с тобой сидим? Посмотри вокруг – хлам, старый шкаф, пыль, колченогие стулья, грязные углы, эта смятая неопрятная постель. Вот, что действует на нашу психику по-настоящему. Понимаешь, это ужасно действует на нашу психику. Все эти ужасные антуражи, вся эта нищета, все эти колченогие стулья, все эти обшарпанные столы, вся эта гадость! А все остальное… Разве эта дипломная работа – это дипломная работа? Это не дипломная работа, а дрянь! Так!.. Просто ерунда! По сравнению с тем, что мы видим в жизни хотя бы вот в этой комнатке, любая декорация – просто ничего не выражающая ерунда.
– Но ты бы мог как-то скопировать эту комнатку в своих декорациях, как-то гипертрофировать ее черты.
– Нет, нет… Скопировать – это все не то…
– Вот как?!. – удивился приятель, продолжая уписывать за обе щеки жареный картофель и время от времени делая громкий глоток пива. – А я думал…
– Да что там, что ты думал! – оборвал его Фома Фомичев. – Кому там интересно, что ты думал?! Роман ты Романов! Когда же ты наконец поймешь, что самое главное не то, что ты думаешь, а то, как успешно ты сейчас вот переваришь этот картофель, это мясо и это пиво?!
– Да, черт возьми!.. Вроде я и художник, а натура у меня приземленная, – согласился Роман Романов. – Я, знаешь, люблю писать натюрморты: стол, на столе – разделочная доска, на доске, скажем, большой кусок говядины, а вокруг – зелень. Петрушка, укроп. Позади – кувшин с пенящимся пивом, а сзади, так сказать, фоном, висят оленьи рога – охотничьи трофеи, ружье двуствольное, шляпа с пером… Уютная, аппетитная картина!
За маленьким окошком было холодно и ужасно неуютно, были видны серые здания, и рынок с разноцветными тентами, и Авиамоторная улица, и трамвайные пути, и какой-то грузовик, который вот-вот только подрулил к обочине.
Но Фома Фомичев живо представил себе натюрморт, описанный его приятелем-художником и как-то ему действительно стало много уютней, даже с учетом того, что он был уверен, в этой гостинице могут ночью и прирезать какие-нибудь торговцы с Лефортовского рынка, если он, Фома Фомичев, им не понравится.
– А как же твой приятель? – не унимался сотрапезник Фомы Фомичева. – Ну тот… Со странным прозвищем. Как его…
– Томмазо Кампанелла! Это нельзя назвать прозвищем. Это имя, которое есть у него, пока он занимается в «Хорине», – ответил Фома Фомичев и, встав из-за стола, подошел к старинному, большому и тусклому зеркалу с тумбой, с красивой резной рамой, впрочем, поцарапанной, с деревянными цветами, идущими по кайме. Фома Фомичев видел себя, свое отражение и говорил:
– Он большой любитель Лефортово. Понимаешь, у него все его настроения и эмоции вертятся вокруг Лефортово. Все Лефортово, Лефортово! Он просто обожает этот район. Он хочет создать свой собственный музей Лефортово. И просит меня оформить этот музей.
– Ну а ты? Что ты?.. Согласен? Это выгодно?
– Да какой там выгодно! Здесь работа не за деньги. В «Хорине» мне, кстати, ничего не платят. Нечто вроде творческой практики для студента художественного вуза. Ерунда… Сплошная ерунда! Мне надо подзаработать, приодеться, снять нормальную квартиру, а я трачу время на такую ерунду! И гостиница эта – ерундовая. А для него она, для этого Томмазо Кампанелла, эта гостиница – самое прекрасное место на свете. Так он мне говорил. И просил нарисовать ее образ для музея Лефортово, который он потихонечку создает в том же зале, где и этот «Хорин».
Фома Фомичев отошел от зеркала.
– Он обожает Лефортово. Он мне говорил, что настолько любит Лефортово, что никогда и ни за какие коврижки отсюда не уедет.
– Это кто? Это этот Томмазо Кампанелла, что ли? Это он, что ли, такой любитель Лефортово?! А чего он здесь нашел?
– Нашел что-то.
– Слушай, а все-таки почему его зовут Томмазо Кампанелла?
– А почему ты больше всего обожаешь жареный картофель и пиво? Потому и его зовут Томмазо Кампанелла. Боже, какая ужасная здесь гостиница!
Приятель Фомы Фомичева в этот момент особенно сильно набил рот жареным картофелем и особенно громко сглотнул пиво, так что Фома Фомичев даже поморщился от отвращения. Но он еще подумал, что за этот номер в этой гостинице ему почти ничего не приходится платить, а это – большая экономия. А иначе, не сними он этот номер, ему бы, наверняка, пришлось ночевать на вокзале, потому что с одной квартиры ему пришлось съехать, а на другую он еще не заехал, а в общежитие сейчас никак было нельзя, и вообще, несколько ночей ему надо было где-то перекантоваться, и чтобы не было так противно в этом убогом месте одному, он позвал к себе в гости приятеля и тот тоже с радостью согласился пойти сюда, потому что Фома Фомичев соблазнил его вкусным ужином. Итак, мгновения прошли, и мы вместе с Томмазо Кампанелла выскакиваем из лабиринта, составленного из музейных стендов.
Тем временем Томмазо Кампанелла вбежал обратно в зал «Хорина» и обнаружил, что там… совершенно темно!
Бабах!.. Неожиданно, с шумом, так что он вздрогнул, распахнулась какая-то дверь и зажегся свет.
На ступенях сцены – толпа масок в длинных цветастых балахонах. Всех видов и оттенков, они производили невероятные впечатления на хориновцев, что уже было хотели разойтись на коротенький перерыв, – так просто, перекусить в ближайших харчевнях, потому что эту ночь они собирались провести на репетиции «Хорина», – ведь завтра… Уже завтра предстояло то самое решающее выступление хора на иностранных языках в самой сердцевине, за решетками и заборами, за пределами и гранями этой жизни – в жизни той, иной, в тюрьме «Матросская тишина»… Маски уложили их наповал, они стояли разинув рты. Никто, конечно же, не ожидал, не мог подумать и не предполагал… Ах, что за маски, что за неожиданность! Вот это выход персонажей на сцену! Вот это удивление!
Вечер, зал… В «Хоре на иностранных языках», точнее, в том помещении, где есть сцена, в том Музее молодежи прежних лет стояли волшебные маски в цветастых карнавальных балахонах и люди. Люди, люди… Кругом – люди, разинувшие рты. Толстые и не очень, тонкие и так себе, низкие, высокие, курящие и некурящие, мужчины, женщины, кажется – среди них были даже дети. И все, как дети, разинули рты.
– Ну вот, я вас предупреждал, что этим вечером мы представим вам отчет о той короткой командировке в Ригу, которая закончилась лишь совсем недавно, лишь не так много часов тому назад. Я приехал на такси из аэропорта, в который меня принес быстрокрылый самолет, – проговорил Господин Радио. – То действие, которое мы хотим показать вам, есть лишь иллюстрация того, что случилось всего лишь несколько часов тому назад в зале ожидания рижского аэропорта. Один из нас, скажу честно, не я, предложил использовать эту историю как основной костяк для нашей пьесы. Возможно, это и вариант. Один из вариантов. Хотя у меня есть и другой. Не удивляйтесь, мы очень быстро приготовили эти сценки. Каждая маска соответствует реальному участнику происшествия в рижском аэропорту. Повторяю, это всего лишь художественная интерпретация, иллюстрация. Да… Я… Вот… Не удивляйтесь, все сделано по-живому, наспехаря. Мы почти не репетировали. Маски, маски!.. Маски! Задело!.. Да, еще… Я не все сказал. Сначала мы покажем вам просто прелюдию, заставку. Потом… Потом – вы увидите сами. А основная часть действа в рижском аэропорту – после перерыва, потому что все-таки еще не все готово. Одна маленькая деталька нуждается в дорепетировании. Итак! Маски! За дело!
На импровизированную сценическую площадку уже не на дощатом помосте, а прямо посреди «зрительного зала» выбежали два актера, которые несли в руках, так чтобы видели зрители – остальные хориновцы – транспарант с надписью большими буквами «ЕЩЕ ДО ОТЛЕТА В РИГУ», что указывало на время, в которое происходила эта маленькая под-сценка. Руководитель «Хорина», Господин Радио, пояснял:
– Еще до того, как мы поехали в Ригу, один из нас сказал… Да! Сейчас мы в эдакой сценической форме напомним вам про те необыкновенные слова, которые он нам сказал. Действительно, они стали девизом всего нашего хора, да и что греха таить, каждого из нас.
– Кто сказал? Что сказал?.. Кто сказал?.. Что сказал?.. – доносились многократно повторенные вопросы из толпы участников хора, стоявших и сидевших вокруг импровизированной «сценической площадки» посредине хориновского зала.
– А вот он сказал! – воскликнул руководитель «Хорина» и жестом фехтовальщика, заведя одну руку назад и подняв ее кверху, пальцем правой показал на актера во фраке, белой манишке, лаковых штиблетах (точно таких же, как и у наблюдавшего за всем этим представлением Томмазо Кампанелла) и греческой театральной маске, разумеется, словно делая ему укол шпагой. – Он, именно он, тот, который сейчас очень голоден и собирается из-за этого продать фрак, который мы ему выдали, между прочим, совершенно бесплатно в качестве театрального костюма.
– О! Да я, кажется, размножаюсь! А еще совсем недавно я репетировал свою роль на сцене «Хорина» в полном одиночестве! – воскликнул Томмазо Кампанелла. И добавил уже тихо, обращаясь к одной лишь женщине-шуту, которая обернулась и посмотрела на него пристально:
– Тем лучше. Значит меня не станет мучить совесть, если я оставлю хориновскую костюмерную без единственного в ней фрака.
– Не вздумайте! – мрачно произнесла женщина-шут и отвернулась.
– Кто-нибудь… Кто-нибудь… Кто-нибудь отведет меня в театр?! – плаксивым голосом потребовал подросток в пальтишке. – Я там хоть погреюсь, потому что мне холодно очень!
Но на него просто не обратили теперь внимания. Потому что в самый центр импровизированной сценической площадки вышла маска, одетая в черный фрак, белую манишку и лаковые ботинки.
Маска произнесла:
– Послушайте, я, Томмазо Кампанелла, находясь в трезвом уме и здравой памяти, провозглашаю веру в чудесное и быстрое избавление основной теорией жизни «Хорина». Причем каждый из вас должен верить в это чудесное избавление истинно, самозабвенно, до безумия! Во-вторых, я провозглашаю эмоцию, настроение самым главным моментом нашего бытия. Ведь кошмар и есть прежде всего эмоция, плохое, ужасное настроение. И в-третьих – я верю в мистическую силу декораций. Недаром, мы в театре. Итак – занавес! И давайте же строго следовать этим правилам!
– И еще… – продолжала «маска» во фраке и лаковых, начищенных до блеска ботинках. – Время – наш бог. Фактор времени: все должно быть очень сжато во времени, потому что эмоция мимолетна, и мы должны беречь мгновение! Иначе, это уже будет не то…
– Чудо!.. Чудо!.. Самозабвенно!.. До безумия!.. – охала толпа «зрителей», которых теперь стало в зале гораздо больше, чем было в самом начале. Многие хориновцы имели привычку приходить на репетиции очень уж поздно. «Сова» Юнникова, которая могла бодрствовать всю ночь кряду, но засыпала днем, приучила их к этому.
Таборский, который, кажется, уже было двигался к выходу, вернулся и вновь присел на стул, не в силах преодолеть любопытства и не досмотреть сценку до конца.
– У каждого из нас есть какие-то эмоциональные состояния. Свой эмоциональный кошмар, – продолжал актер во фраке, – Что-то с каждым из нас происходит. Какой-то свой кошмар. И от этого… Я считаю, что сегодня прекрасная ночь для того, чтобы каждый из нас стал счастливым и наконец избавился от своего кошмара. Именно так – за одну ночь!
– Но у многих из нас нет кошмаров! – воскликнул учитель Воркута.
– Кошмары есть у всех! – проговорил актер во фраке. Но тут Журнал «Театр» выкрикнул:
– Послушайте, мы здесь репетируем, а сегодня в театре… – и тут был назван один из самых модных московских театров, – должна состояться премьера: «Маскарад» Лермонтова с Лассалем!
– Но мы же не можем отлучиться! У нас же завтра выступление в «Матросской тишине», и вся сегодняшняя ночь должна быть целиком посвящена репетиции. Иначе у нас просто не хватит времени, – урезонила этого человека женщина-шут. – У нас же даже нет пьесы, которую мы станем завтра играть.
– А нельзя ли там как-то наладить прямое включение, прямую связь? Так, чтобы мы были и здесь, сейчас и могли выхватывать какие-нибудь самые важные подробности о ходе той премьеры? – проговорила другая «маска». Потом хориновцы поняли, что и этот вопрос и, вообще, все это место представления были тщательно отрепетированы.
– Можно! Можно! – воскликнула маска, на которой был фрак и лаковые ботинки, в точности такие, как на Томмазо Кампанелла, который, вопреки удерживавшей его от этого женщине-шуту, направлялся к «лабиринту», что вел к двери на улицу. Мандровой он только что передал запасные ключи от зала, потому что Господин Радио был занят в сцене.
– Я приготовил набор радиостанций, которые позволят нам всем находиться как бы в одном едином информационном поле. То есть этой ночью мы будем здесь и везде!.. – проговорил шагнувший на середину импровизированного сценического пятачка Господин Радио.
– Здесь и везде! – потрясенно охнули окружившие «сцену» хориновцы.
– Единое информационное пространство – вот что это будет! – добавил еще руководитель «Хорина», Господин Радио.
Действительно, самодеятельные хористы обратили вдруг внимание на то, чего почему-то все это время никто не замечал, – какие-то технические приспособления вроде портативных, но выглядевших очень мощными, радиостанций с антеннами, какими-то переносными аккумуляторами и зарядными устройствами, которые были свалены в кучу в углу. Видимо, они были извлечены из тех сумок, которые стояли в течение всего сегодняшнего вечера на хориновской сцене. Еще там были мобильные телефоны и какие-то и вовсе никому не понятные устройства со множеством усов-антенн.
– Я же все-таки радиолюбитель, Господин Радио, как вы все меня здесь называете!.. – скромно потупясь проговорил руководитель «Хорина».
Маска, наряженная под Томмазо Кампанелла, проговорила:
– Мы разбросаем наблюдателей, вооруженных радиостанциями и мобильными телефонами, по всевозможным точкам. И тем самым в одной точке будет происходить множество событий. Мы станем как бы следить за всеми этими событиями из этой нашей точки. Мы не станем участвовать во всех этих событиях физически, но информационно мы будем прекрасно осведомлены о них.
– Эк я сегодня разговорился! – заметил на эти слова «настоящий» Томмазо Кампанелла, подмигивая уже не пытавшейся его удерживать и лишь разочарованно смотревшей на него женщине-шуту и исчезая в лабиринте из стендов. Но голос его потонул в шуме и гаме, которые сопровождали начавшуюся раздачу «средств связи» хориновцам, – каждый норовил ухватить себе какой-нибудь «прибор». Кстати, раньше всех одну из радиостанций, лежавшую с самого края, успел ухватить Томмазо Кампанелла. Настоящий.
Тем временем, посредине импровизированной театральной площадки, которой на самом деле служил всего-навсего дощатый помост в подвале обыкновенного старого дома по Бакунинской улице, священнодействовал режиссер «Хорина» Господин Радио.
– Наша задача – искупить долгое бездействие и нерешительность этим неожиданным для всех порывом страсти, энтузиазма, мозговым штурмом! Придумать пьесу! Исполнить ее как-нибудь эдак! Как-нибудь необыкновенно! Да здравствуют минуты вдохновения! – продолжал Господин Радио. – Посреди этих серых будней нас могут спасти только минуты вдохновения. Необыкновенные и летучие. Обескураживающие нас самих и всех окружающих! Да придут они к нам! И напитавшись этим порывом вдохновения, мы станем рвать страсти в клочья. Мы поразим и удивим всех. Мы придумаем такое, чего не может придумать человек. Давайте! Главное – порыв. Эмоция! Страсть! Взрыв настроений. Разгар эйфории. В таком состоянии мы многое можем. Главное, чтобы оно не прекращалось! Порвем же страсти в клочья!
– Ура! Ура! Ура! – радостно поддерживали Господина Радио собравшиеся в зале хориновцы.
Всеобщее ликование и всеобщая эйфория достигли своего апогея. В эти мгновения хориновцам казалось, что преград в мире просто не существует. Конечно, каждый из них был не настолько глуп, чтобы не понимать, насколько призрачно и эфемерно то, что они тут собираются делать и чем так восхищаются, и из-за чего так ликуют и радуются. Но ведь они уже и достигли своей цели в этот момент. Им удалось раскрутить и зажечь свои эмоции. О чем, кстати, все время твердил им Томмазо Кампанелла. Поезд чувств, эйфория неслись теперь с бешеной скоростью. Море?!. Не только море, но и самый глубокий мировой океан был им теперь по колено. Знаменитая, самая глубокая в мире Марианская впадина с чернотой водных глубин и зло вспыхивающими взглядами убийц-осьминогов была им лишь только… Лишь чуть-чуть выше подбородка (но в рот не заливало). Что и как они будут делать, они не знали и даже не задумывались об этом. Но то, что этим вечером произойдет нечто невероятное, что перевернет всю их жизнь с ног на голову, в этом они были уверены точно. Доказательств и каких-то резонов или соображений не требовалось. Градус эйфории достиг практически самой высшей точки. Притом пьяных в зале не было.
Тем временем в самом углу зала между курсантом-хориновцем, его тетушкой и Васей происходил следующий разговор (это при том, что кругом шумели и гомонились чрезвычайно перевозбужденные последними событиями хориновцы)…
Курсант-хориновец: – Я приготовил на сегодняшний вечер план. Так что для меня теперь все события сегодняшнего вечера должны развиваться строго по плану. А план подразумевает четкое расписание, график, привязанный ко времени, определенный момент, в который то или иное дело следует начать или закончить. Со мной теперь постоянно будет этот блокнотик. Я держу его в заднем кармане форменных брюк. В нем – весь мой вечер, расписанный не только по часам, но и по минутам. Мне сегодня не обойтись и даже не выжить без такого блокнотика и такого плана. Я же удрал из казармы без всякого разрешения. Мои друзья прикроют меня, но… Никто не может дать никаких гарантий! Поэтому сам я должен очень четко отслеживать все, каждое событие, каждый собственный жест, любую ерунду по времени. И тут же сверять их с планом в моем спасительном блокнотике. Иначе мне конец! Иначе я пропаду, и никто не даст за мою судьбу и сломанной сигареты. Что ж, это будет невероятно трудно – осуществить такой план и не оступиться, ни разу не дать промаху, не пропасть. Но что ж, сапер ошибается только раз. И курсант-хориновец тоже ошибается только раз. Даже меньше раза. Полраза! Рискну, попробую. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы у меня получилось. А теперь – за дело! В бой! Мы – хориновцы! Мы добьемся своего.
Тетушка: – Постой! Что с тобой? Ты совсем как будто осатанел. Куда ты бежишь? Куда тебе бежать-то? Самодеятельность – самодеятельностью, но тебя же из-за нее выпрут из училища! Отдадут под трибунал. Тебя расстреляют на плацу под барабанный бой.
Вася: – Может быть, лучше вернешься обратно в казарму?
Курсант-хориновец: – А как же Господин Истерика?! Как же Томмазо Кампанелла?! Как же «Хорин»?! Как же Господин Радио и выступление в тюрьме «Матросская тишина»?! Все это станет происходить без меня? Я ничего не увижу! Тараща в темный потолок глаза, я буду лежать на узкой и скрипучей железной кровати в казарме вместе с сотней других людей, которые уже спят, и думать, думать, думать… У меня столько кошмаров, столько внутренних проблем, я так недоволен своей жизнью, что терять целую ночь, такую великолепную ночь эйфории, когда все кажется по колено, когда завтра уже нет, и нет вчера – такого я позволить себе не могу. Уж лучше я подкручу, подвинчу свою поганую ситуацию с этим училищем и возвращением в казарму. Искручусь, изголюсь, выкручусь! Что-нибудь придумаю, но не ослаблю ни на полделения градус эмоции! Не стану просто лежать и смотреть в потолок! Ура! Да здравствует «Хорин»! Да здравствует Господин Истерика!
Вася: – Безумец! Его же посадили! Тюрьма! Каторга! Годы в неволе!
Курсант-хориновец: – Борьба! Счастье победы! Романтика!
Тетушка (вопит истошно на весь зал): – Занавес! Занавес! Дайте занавес!
На этом мы покидаем зал «Хорина» и, дабы охватить нашим мысленным оком как можно больше событий, происходивших в этой истории, перенесемся вновь в не то, чтобы очень первоклассную азербайджанскую шашлычную, расположенную здесь же, в округе, неподалеку, в Лефортово, где продолжают свою позднюю трапезу Жора-Людоед и его друг Жак. Впрочем, перед тем как перенестись в азербайджанскую шашлычную, мы немного, совсем чуть-чуть отдохнем.
Глава XVI. Лицедейство в мрачной шашлычной.
– Значит, опять к своей пойдешь? – с каким-то затуманившимся взглядом, мечтательно проговорил Жак.
– Да, опять туда… Я всех этих актеришек, режиссеришек знаю и очень люблю!.. Я сам в детстве в кино играл!.. Я бы и тебя с собой брал почаще, да уж больно ты, Жак, дик!..
– Ничего… Я тебя в машине у подъезда всегда ждать стану!.. Не знал я, что ты, Людоед, в детстве артистом работал!..
Жора-Людоед словно и не расслышал слов товарища:
– Да!.. Подожди!.. Подожди в машине… Уж больно ты дик!.. Дик, без всяких вариантов… Совсем никакого блеска в тебе нет… Волосат, как зверюга… Одна лишь дикость… Впрочем, ты, без сомнения, оригинален!.. Это может впечатление на людей производить… На впечатлительных людей может впечатление производить!.. Главное, чтобы человек был достаточно впечатлительный!.. Впечатлительный человек – это самый главный элемент в нашей работе!.. Без впечатлительного человека нам никак нельзя!.. На впечатлительного человека вся наша работа целиком и рассчитана!.. Только на него и рассчитана!..
Жора-Людоед совсем не смотрел на товарища, и, кажется, уже и не нужен он ему был в качестве собеседника, потому что, возникало впечатление, Жора-Людоед сейчас разговаривает больше с самим собой…
– И как они там с тобой дружат!.. Ведь ты… – не мог не удивляться тем временем Жак.
– Ха!.. Как!.. Умею я впечатление произвести!.. У меня – тоже слава! Тоже – известность!.. Жора-Людоед!.. Известный в определенных кругах человек!.. – похоже, Жора-Людоед расходился все больше и больше. Тема разговора все сильнее и сильнее возбуждала его. Его волновала эта тема…
– Есть, есть богатые семейки – коллекционеры, известные артисты, музыканты, художники… Я, знаешь, хочу тебе сказать, обожаю мир людей искусства!.. Ха-ха!.. Так-то и будем действовать!.. Грабить будем людей искусства!.. Обожаю их!..
– Должно быть, с ними дело иметь – хорошо!..
– У них все самое лучшее – самая лучшая жизнь… Причем не так, как дураки думают, про то, что самое лучшее – где больше всего богатства и роскоши… Не то самое лучшее!.. А у них, действительно, самое лучшее… Потому что есть же лучшая жизнь, а есть еще более лучшая… Самый лучший мир – это тот, в котором живут так называемые деятели искусства… Вот ты, Жак, смотришь когда-нибудь телевизор?..
– Гм… Да, смотрю!..
– Нравятся тебе артисты, музыканты, певцы там всякие и певицы!..
– Да, нравятся!..
– Верно!.. И не могут не нравиться, потому что таланта много, блеска много, красоты много!.. Интересные все люди!..
– Да, интересные люди!..
– Да, интересные все люди… Так они не только на сцене и в телевизоре интересные, они и в жизни – интересные… Просто так, нудно, они тебе жить не станут!.. А я вот когда, допустим, у своей знакомой сижу, так весь этот блеск, все эти таланты, вся эта красота со мной рядом на кухне сидит и водку пьет!.. Или сижу я, допустим, на квартире, а ко мне на эту квартиру, к хозяину этой самой квартиры, приходит актер Лассаль, и мы с ним, как вот с тобой, беседуем… Только вот у него денег не всегда, сколько надо, а у меня – всегда!.. Не хватает, скажу я тебе, Лассалю денег, хоть он и великий-развеликий!.. Но не в деньгах самая лучшая жизнь!.. Самая лучшая жизнь – где эмоции много, где время от раскрученных эмоций останавливается!.. А это от одних только денег не зависит!.. Эмоция от денег не зависит!.. Хотя и от них, конечно, может эмоция сильная возникнуть!..
К ним как раз в этот момент шел официант, который прислуживал за их столиком. Он принес корзиночку с хлебом, – Жора-Людоед и Жак ели за этим ужином очень много хлеба, так что официант уносил эту корзиночку пустой и приносил полной уже не в первый раз. Увидав его, Жора-Людоед и Жак отшатнулись от своей щелки между портьерами и кинулись на свои места за столом. Только это и остановило в конец уже разошедшегося Жору-Людоеда – он примолк…
Едва официант ушел, как Жора-Людоед вновь отодвинул край портьеры, и оба продолжали смотреть в узенькую щелку…
Ближе всего к нишке, из которой по-прежнему с любопытством, хотя и осторожно, стараясь не броситься никому в глаза, выглядывали Жора-Людоед и Жак, располагалось два стола. За каждым из них сидело всего по одному человеку: первый «сам друг» с литровой бутылью водки, которую он уже и одолел на три четверти, больше смотрел на водочную этикетку и время от времени сидя засыпал, а просыпаясь лениво ковырял вилкой в тарелке с закуской, вида подозрительного, но, кажется, его кроме водки ничего уже не интересовало, а за другим сидела фигура более примечательная… Если бы Жора-Людоед и Жак обратили бы на него внимание раньше и понаблюдали бы за ним чуть подольше, они бы отметили, что с самого начала, с того момента, как он пришел в эту шашлычную, он вел себя довольно необычно: он слишком часто, чтобы это можно было объяснить простым любопытством, бросал косые, полные интереса взгляды на сидевших вокруг него людей, хотя делать это было ему не так-то просто, потому что одновременно он был ужасно озабочен едой. Причем уминал он салат, жаркое и хлеб с такой жадностью, точно бы несколько дней перед этим во рту его не было ни крошки… Как только в зал шашлычной вошел новый гость, человек оказался и совсем в затруднительном положении, потому что поглощать жадно пищу он не переставал, но теперь ему приходилось еще и сворачивать голову в сторону вновь вошедшего и в конце концов у него изо рта выпал обратно на тарелку какой-то чересчур большой кусок шашлыка, он поперхнулся, закашлялся, вытащил из кармана ужасно грязный носовой платок красного цвета, принялся прижимать его ко рту… Из глаз у него потекли слезы, но все равно он при этом не переставал ни на секунду разглядывать нового гостя… Когда тот развернулся и вышел из зала, человек глубоко вздохнул, так, словно был чрезвычайно разочарован подобным поворотом событий…
Кашляя и глядя в сторону входных дверей, прижимая одной рукой ко рту свой ярко-красный платок, другой рукой он тащил из кармана на свет божий какой-то предмет черного цвета. Когда он его наконец-то вытащил, уронив при этом на пол пачку каких-то небольшого размера листочков, которые тут же веером рассыпались по разным сторонам от его стола, так и не удосужившись поднять их (а, может быть, он просто не заметил, что выронил эти записки, – все листочки были просто испещрены какими-то записями), оказалось, что это самая обыкновенная портативная радиостанция, впрочем, слишком большого для портативной радиостанции размера – оттого-то она, наверное, и не хотела никак вылезать из тесного кармана. Выудив таким образом радиостанцию, посетитель начал нажимать какие-то кнопки, причем делал он это так, словно видел эту радиостанцию, находившуюся до этого не в чьем-нибудь еще, а в его собственном кармане, чуть ли не первый раз в жизни, и пользование ею дается ему с очень большим трудом. Тыча пальцем в кнопки, он то и дело подносил радиостанцию к уху, словно надеясь расслышать в ней какие-то сигналы, поворачивался, прижимая радиостанцию к уху то так, то эдак, точно пытался поймать ее коротенькой антенной какой-то неведомый остальным радиолуч, бивший в шашлычную откуда-то издалека…
Наконец соединение, видимо, было установлено… И через какие-то секунды пораженные Жора-Людоед и Жак услышали, – поскольку в зале вовсю наяривал оркестр народных инструментов, и человеку этому приходилось говорить достаточно громко, чтобы перекричать его звуки… Но – и это поразило Жору-Людоеда и Жака больше всего – главное было в том, что человек этот принялся говорить явно не своим, а каким-то надтреснутым – так говорят, обычно, старухи – старческим голосом. Он явно изображал кого-то, явно актерствовал изо всех сил, и, надо сказать, получалось у него отнюдь не скверно, а, скорее, даже наоборот… Впрочем, хоть и пожилую женщину он изображал, но, скорее, это была крепкая и твердая характером старуха, чем слабенькая, едва-едва дышавшая старушенция…
– Алло!.. Алло!.. «Хорин»? Как не по себе интеллигентной пожилой женщине болтаться темным вечером, почти уже ночью, по грязным и смрадным улицам, где полно безобразных вонючих хулиганов!.. Слава богу, я давно уже оклемалась после моей мозговой болезни… Слава богу, я давно уже почувствовала себя значительно лучше… Нет, вы слышите меня? «Хорин»!.. Господин Радио? Повторяю: как слышите меня?.. Я долго брела по этому ужасному Лефортово… Я долго брела, кругом было темно, мне было страшно и холодно… В конце концов я просто заблудилась и поняла, что мне никогда не найти ни той школы, в которой вы репетируете, ни… А я искала именно ее… Ни дороги обратно… – посетитель говорил старческим голосом довольно похоже. Скорее всего, учитывая помехи, которые вполне могли существовать в эфире, на другом конце радиоканала вообще трудно было заподозрить, что это говорит и не старуха вовсе…
Человек продолжал все тем же старческим голосом (он настолько вошел в свою роль, что уже и фигура его, кажется, сгорбилась, как у древней старухи, и головой он начал потрясывать, словно ему уже было лет сто, не меньше):
– В конце концов на одной из темных улиц, по которой бегало очень много бродячих собак, я просто встала на краю тротуара и принялась ждать, не проедет ли мимо какое-нибудь такси или какая-нибудь машина, которая заберет меня и вывезет меня отсюда!.. Туда, к племяннику!.. Алло!.. Алло!.. Хорин!.. Я почему-то очень плохо слышу вас!.. Алло!.. Хорин! Вы слышите меня?
Похоже, соединение нарушилось, потому что человек опустил руку с радиостанцией и вновь принялся запихивать в рот огромные куски, рискуя каждую секунду подавиться…
– «Хорин»… – задумчиво прошептал Жора-Людоед как бы сам с собой. – Где-то уже я слышал это слово… Что-то у меня с ним связано!.. Но что?.. Не помню… Что-то совсем недавнее… Опять я забыл! Что-то вертится, но что?.. Не помню! И потом, уже Жаку:
– Смотри, как он жадно ест!.. Словно не ел несколько дней!..
– Ты думаешь, это тот самый человек, про которого говорил Рохля?.. «В шашлычную придет человек, который станет вести себя очень странно…» Думаешь, это он?.. – проговорил Жак.
– Сам не знаю… Но смотри, как он жадно ест!.. – опять сказал Жора-Людоед.
В эту самую секунду старая скрипучая дверь, отделявшая зал шашлычной от гардероба, отворилась вновь, и на пороге появился тот самый новый гость, который навевал тоску на Жору-Людоеда. Он опять принялся осматривать зал. В свою очередь, подозрительного вида человек, – впрочем, подозрительный вид не был тем качеством, которое выделяло его среди посетителей шашлычной, скорее наоборот – делал его более незаметным здесь, – который отдыхал «сам друг» с литровой бутылкой водки, как раз, по случайности, именно в этот момент в очередной раз пробудился от полудремы, чтобы подлить водки в стакан, поднял глаза и посмотрел в сторону входной двери…
Он встрепенулся, едва разглядел нового гостя, привстал со своего места, тотчас позабыв про водку, которую только что подлил себе в стакан…
– Совиньи!.. – прокричал он. – Совиньи, я здесь!..
Теперь гость, осматривавший зал и расслышавший эти крики, тоже увидел его и не торопясь пошел к его столику.
– Совиньи, я здесь!.. Что же ты так долго не приходил!.. Где же ты был, Совиньи?!.. Я ждал и успел напиться, пока ты не приходил, Совиньи!.. – подозрительного вида (на взгляд нормальных, без уголовного прошлого, людей) человек встал, опрокинув стул, и приговаривал все это, пьяно покачиваясь.
– Лазарь!.. Здесь так темно, что я не мог тебя разглядеть. Я очень плохо вижу. Здесь так темно, что мне не давали тебя разглядеть. Хозяева нарочно сделали в зале очень плохое освещение, чтобы я не мог тебя разглядеть. Ты же знаешь, что у меня очень слабое зрение, поэтому мне никак не удавалось тебя разглядеть, – так говорил новый гость, которого, судя по всему, звали Совиньи.
Он шел к столику того, что сидел недавно «сам друг» с бутылкой водки, но шел очень не спеша…
– Совиньи, я опять узнаю тебя. Только что я, после водки, не мог точно определить, ты это или не ты. Но как только ты начал говорить, подражая своему старшему брату, я сразу понял, что это ты. Ты, как всегда, подражаешь своему старшему брату и говоришь, как говорит обычно он, Совиньи. Такие слова, что он плохо видит, что нарочно выключили свет, такие слова мог придумать только твой старший брат. Он всегда придумывает такие невероятные вещи.
– Вот, ты мне не веришь!.. Я тебя искал и не мог разглядеть только из-за плохого освещения. На улице ничего не видно, темно, здесь ничего не видно, темно. Мне так хочется попасть в какое-нибудь такое место, где наконец-то будет очень светло и все станет сразу видно, Лазарь. Я ужасно устал от подобной темноты. Нет никакой возможности жить в такой темноте дальше. Надо что-то очень сильно изменить кругом, чтобы больше такой темноты не было…
– Вот!.. Что я говорил!.. Брату ты подражаешь!.. Брату! Он у тебя говорит подобные вещи всегда!..
…Так они переговаривались, пока Совиньи медленно не шел, а ковылял от двери к дальнему, возле самой нишки, столику, за которым сидел Лазарь.
Естественно, что всю эту сцену видели и Жора-Людоед с Жаком, и тот хориновец, который совсем недавно переговаривался с кем-то по своей портативной радиостанции. Он опять ел, но как ни спешил этот человек насытить свою утробу, а дело, связанное с радиообщением, было для него все ж таки важнее… Потому что еще не прожевав даже как следует и торопясь еще отправить в рот хотя бы еще одну ложку салата, он схватил со стола продолговатую радиостанцию и принялся в страшной спешке нажимать пальцем, испачканным в кушаньях, заветную кнопку… Делал он это судорожно, никак не мог попасть в нужную кнопку и, несмотря на всю его спешку, что-то там у него не получалось, – соединение никак не устанавливалось…
Совиньи тем временем наконец-то пробрался к столику, за которым сидел его товарищ, и сел за него. К ним тут же подскочил расторопный мальчишка-официант – тот же самый, что обслуживал Жору-Людоеда и Жака. Но Совиньи не обратил на него ровным счетом никакого внимания.
– Скоро, скоро этот мерзавец, мой отец, сюда придет!.. Скоро отец сюда придет!.. – проговорил Совиньи. – Тут-то мы ему и покажем!.. Мы ему устроим… Он не должен был всего этого делать. Я ему не прощу. Никогда не прощу. Пусть, если он хочет, чтобы я его простил, сделает… Сделает это… Мне нужно только это. Мне нужно, чтобы он сделал только это. Только это необходимо мне!.. Не-ет, он не войдет сюда никогда!.. Никогда он не войдет сюда!.. Он будет стоять под дверью и выть от ужаса и тоски, он будет просить, чтобы его пустили сюда, он еще поплачет, он еще попросит, чтобы его пустили сюда!..
Тут Совиньи вскочил и закричал… При этом он протягивал руку к человеку, входившему в этот момент в шашлычную, – как раз, по стечению обстоятельств, – это был один из помощников повара, который отлучался из шашлычной по своему личному делу и теперь спешил вернуться обратно на свою работу:
– Я вас прошу, закройте поскорее дом!.. Накрепко закройте!.. Наглухо!.. Иначе сюда может войти… Иначе сюда войдет… Нечто ужасное!.. Не-ет я не могу позволить ему войти сюда!.. Он мне здесь не нужен!.. Я ему никогда не прощу того… что он заставил…
– Что он заставил? Что он заставил тебя сделать, Совиньи? – проговорил в очень сильном удивлении Лазарь.
– Как что заставил?! Заставил рабочим сделаться… Нет ничего более проклятого на свете, чем быть рабочим… У-у, ненавижу я эту заводскую работу!.. Вообще ненавижу всяческую работу… Хоть заводскую, хоть и не заводскую… Сушит она и ум и тело… Худею я от нее, от работы. Отец, вишь, хитрый какой, сам-то – бережет себя от работы-то, живет легко, а мне – давай, Совиньи, зарабатывай себе, ишачь, гни горб на дядю!.. В какое безвыходное положение меня жизнь поставила: ведь ничего поделать не могу… Работать уже совсем нельзя, работать я уже совсем не могу – потому что ужас, кошмар эта работа, кони от нее и те дохнут!.. Фабрик здесь в Лефортово много, цари все строили, на Яузе мануфактуры удобно было строить, да только ишачить там – свихнуться можно. Я оттого такой и свихнутый уже, что все силенки, все жилки работа вытянула. А денег-то и нет!.. Последнюю зарплату-то уже и пропил всю, прогулял всю… Водки покупали много, закуски… Хорошо пожил, да недолго радовался, быстро денежки-то улетучились… Разве это зарплата, какая на нее жизнь?!. А отец, гад, небось, радуется. Еще бы, хорошо себя-то холить, а другие – идите, работайте на завод, работайте на фабрику… Ему – праздник, а нам – конец, смерть, гибель… Каторга ежедневная без всякого просвета… Или вот так, как я сейчас, – сиди без копья! Не-ет, он нам должен помочь!.. Он от меня просто так не отделается: пусть или деньги дает, или научит, где их раздобыть!..
Тем временем товарищ Совиньи сидел за столом, кажется, из последних сил. Как ни старался он разбирать то, что говорил его друг, а голова его то и дело наклонялась вниз. Он проговорил:
– Что-то развезло меня, Совиньи, голова у меня слабая… Ты же знаешь, отчего у меня голова слабая… Еще в детстве я менингитом переболел… А потом в армию забрали… – Лазарь точно бы оправдывался перед товарищем за свою слабость.
Совиньи ответил:
– Забрали… Да… Это точно, у нас ведь не сами идут, а забирают!.. Сами у нас вообще никуда не идут… Не такие мы дураки, чтобы самим в ярмо идти!.. Ненавижу я всех тех, кто нас в ярмо загоняет. И отец, между прочим, так говорит… Забрали…
– Забрали!.. Как восемнадцать лет исполнилось, так и забрали… И уж так там меня били, так били!.. И все по голове, все по голове!.. То в ухо, то по зубам, то в глаз, то по затылку… И кулаком, и табуреткой, доской тоже один раз было, лопатой… Вот голова и ослабла, и заболела!.. Как же тут думать, когда так по самому главному инструменту для думанья, по голове, столько били?! Не берегли они, Совиньи, мою голову. Даже наоборот. А меня ведь нельзя было по голове бить. Она у меня и так после менингита слабая…
– Вот что, слабая голова… Слушай меня внимательно!.. – Совиньи жестом пригласил Лазаря подвинуться к нему ближе, видимо, намереваясь сообщить что-то очень важное и секретное, такое, что он ни в коем случае не хотел, чтобы об этом слышали другие посетители шашлычной…
– Надеюсь, твоя слабая голова не помешает тебе понять то, что я тебе сейчас скажу!.. – добавил Совиньи с некоторой злостью и раздражением на товарища. – Дело очень важное и касается событий, которые здесь, в шашлычной, в Лефортово, скоро произойдут… Дело касается террористов, которых все ищут… Ничего себе дельце, а?.. Ищут известных преступников!..
Жора-Людоед и Жак, подслушивавшие и подсматривавшие как могли из-за портьер, изо всех сил напрягли слух…
Вот-вот, казалось, самая важная фраза будет сказана… Лазарь нагнулся к Совиньи, но… Тут же и отшатнулся, поморщившись и проговорив с едва-едва скрываемым отвращением:
– Эх, Совиньи, да и воняет же от тебя!.. Словно ты отродясь не мылся… Грязен ты… Мужик…
– Да, я грязен!.. – проговорил Совиньи чуть ли не с гордостью.
– Грязен… – это уже Лазарь. – Сказать по правде, так ты не просто грязен… Ты чудовищно грязен! Вроде одежда на тебе хорошая надета… А ведь ты… Словно как в подъезде на ступеньках недели три спал… Чего это ты?.. Или я тебя давно не видел?.. Отвык?..