Грибоедов.
Глава VII. ДЕКАБРИСТ.
Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа, — Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода?Грибоедов нашел Петербург очень изменившимся, по-новому торжественным и величественным. Теперь это был не город дворцов, как при Екатерине, не город строек, как шесть лет назад, но город военных казарм, штаб-квартира сильнейшей в мире армии. За прошедшие годы Захаров достроил Адмиралтейство; напротив Зимнего дворца гений архитектуры Карл Росси вывел бесподобный полукруг Главного штаба с неподражаемой аркой, выходящий на Невский у Демутова трактира; грязное пространство Царицына луга Стасов превратил в гигантский плац — Марсово поле со зданием Павловских казарм.
Однако обширные стройки еще не перевелись. Важнейшая из них простиралась от здания Сената и Синода до Адмиралтейства, закрывая свободный доступ к знаменитому памятнику Петру I: здесь собирались возводить Исаакиевский собор, пока же место представляло собой хаос камней, заборов, колдобин и домиков рабочих.
Грибоедов остановился в Демутовом трактире и первые десять дней гулял непрерывно: коли дома, то посетители сменяли беспрестанно один другого в его комнате, коли выходил, то рассыпался по городу. Голова его кружилась вихрем. Жандр и Шаховской наперебой звали его к себе жить, Никита Всеволожский, Сергей Трубецкой, Чепягов, братья Мухановы, Поливанов и прочие друзья и приятели спешили его обнять, даже Греч явился с поклонами. Александр познакомился, наконец, с мужем кузины Елизаветы — генералом Паскевичем. Против ожидания, тот оказался милым и добродушным человеком, малообразованным, шумным и совсем не воинственным. Паскевич сразу почувствовал расположение к родственнику и настойчиво приглашал в лагерь, где стояла его часть. Паскевич достиг блестящего и прочного положения: члены императорской семьи крестили его детей, а его жена удостоилась неслыханной чести — получила орден Екатерины, никак не положенный ей по чину мужа. В Петербурге было много пересудов по этому случаю. Грибоедов как-то застал у Паскевича великого князя Николая Павловича, второго брата императора, глубоко уважавшего генерала и называвшего его своим «отцом-командиром». Это высокое знакомство ничем Грибоедову не могло пригодиться, но всеми прочими он не пренебрегал.
Посреди веселий, пиров и праздников на дачах он не забывал о главной цели своего приезда. Его дальний родственник и давний доброжелатель Василий Семенович Ланской стал теперь министром внутренних дел, от него зависела цензура. Александр побывал у него — и был обнадежен насчет своих хлопот. Шаховской свозил его в Екатерингоф на обед к графу Милорадовичу, петербургскому генерал-губернатору, от которого зависело театральное ведомство — и там Грибоедов был обнадежен. Он должен был подготовить рукопись для представления в цензурный комитет, но все не находил времени. Жандр, увидев у него на столе ужасающую груду мятых, перечеркнутых клочков бумаги, взмолился, чтобы Александр дал их ему переписать. Грибоедов с беспечностью согласился, и Андрей Андреевич поскорее унес драгоценные обрывки. Военно-счетная экспедиция Жандра работала, не разгибая спины, разбирая листки и располагая их в должной последовательности, и через несколько дней он торжественно вручил другу набело переписанный текст.
Тут только Грибоедов смог составить о собственной пьесе цельное впечатление. Она ему понравилась. Но что скажут другие? Впервые он прочел ее, естественно, у Шаховского, в присутствии Жандра, Хмельницкого, Сосницкого, Ежовой и еще нескольких завсегдатаев. Он не мог пожаловаться на холодность слушателей. Грому, шуму, восхищению, любопытству конца не было. Шаховской решительно признал себя побежденным (на этот раз). Потом Александр читал пьесу у Колосовой, ставшей признанной королевой в комедии, — и вызвал бурю восторженных восклицаний. Потом читал юному гению трагедии Василию Каратыгину, потом… и чтения потянулись непрерывной чередой.
Грибоедов сбился со счета, устал повторять одно и то же двенадцать — пятнадцать раз за месяц, но никому не отказывал: от чтения к чтению он замечал нескладные места, звучавшие слишком книжно или просторечно. Порой от скуки он начинал импровизировать — и иногда удачно. Жандрова рукопись покрылась исправлениями.
Повсюду пьеса встречала одобрения и похвалы, но Александр не особенно им радовался. Всякие возгласы «прелесть!», «неподражаемо!», «гений!» он встречал сперва насмешливо, потом сухо, потом с нескрываемым раздражением. Он ясно видел, что большинство, если не все, не понимали его замысла. В комедии видели собрание блестящих карикатур, острых слов, едких сарказмов, но никто не замечал действия. Слушатели искали обычную интригу и, не найдя, терялись. Они пытались судить комедию по старым, классицистским законам, не отдавая себе отчета, что подобной пьесы еще не было ни в русской, ни в мировой литературе, что она сама себе устанавливает законы. Даже Крылов, чье мнение Грибоедов особенно хотел узнать — никто не мог лучше него оценить язык, стихотворную форму и драматургические достоинства «Горя от ума», — Крылов, растолстевший и нарочито ленивый, прослушал все, выпучив глаза, и отделался незначащими замечаниями. Александр ушел от него разочарованный и даже рассерженный: «О, наши поэты! Из таких тучных тел родятся такие мелкие мысли!».
Через три недели по приезде Грибоедов утратил счастливое расположение духа. Цензурные хлопоты казались ему бесконечными. Он надеялся, ждал, менял дело на вздор, сердился на себя и восстанавливал стертое — и конца работе не видел. Он начал злиться. Напрасно он пытался убедить себя, что борьба за публикацию и за подмостки не стоит его усилий, напрасно призывал Бегичева подивиться вместе с ним «гвоздю, который он вбил себе в голову, мелочной задаче, вовсе несообразной с ненасытностью души, с пламенной страстью к новым вымыслам, к новым познаниям, к перемене места и занятий, к людям и делам необыкновенным. И смею ли здесь думать и говорить об этом? Как притом, с какой стати, сказать людям, что грошевые их одобрения, ничтожная славишка в их кругу не могут меня утешить? Ах! прилична ли спесь тому, кто хлопочет из дурацких рукоплесканий!». Уговоры не действовали. Он чувствовал, он понимал, что создал гениальное произведение, и не мог заставить себя положить его в стол и заняться чем-то другим!
Ко всему прочему и погода стояла премерзкая. 21 июня Грибоедов написал Вяземскому в его имение Остафьево, что надежд на пропуск комедии больше нет и что мертвая атмосфера Петербурга гнетет его и подавляет: «Не вы ли во всей Руси почуяли тлетворный, кладбищенский воздух? А поветрие отсюда». Общение с Крыловым, Карамзиным, Гнедичем, Шаховским не оживляло; Грибоедов возмечтал об отъезде и выхлопотал через зятя Ермолова Павлова длительный отпуск за границу, получил паспорт и отправил его к Ермолову: «Погода пасмурная, сыро, холодно, я на всех зол, все глупы, один Греч умен, принес мне Домбровского „Ins[titutiones] Ling[uae] Slav[icae]…“ и Клапротову „Азию Полиглот-ту“, я от сплина из поэтов перешел в лингвисты, на время разумеется, покудова отсюдова вырвусь. Прощайте, любезный сподвижник, не хочу долее пугать вас угрюмым слогом. Мочи нет тошно».
Однако он не уехал. В июле через Петербург проехал Чаадаев, отправляясь в долгое путешествие по Европе. Он звал Грибоедова с собой, но Александр отказался. Он оправился от приступа черной тоски и воодушевился надеждой после августовских каникул продолжить борьбу с тупостью цензоров. К тому же и денег на поездку он не имел. Свой роскошный персидский орден он давно заложил в ломбард и пытался всемерно сократить расходы. Вместо Парижа и Швейцарии он сбежал на дачу в Стрельну, к морю, где жил его юный родственник Александр Одоевский.
Они познакомились у Ланского, у которого прежде воспитывался Одоевский, ставший теперь корнетом лейб-гвардии Конного полка. При первой встрече Одоевский напомнил Грибоедову его самого лет десять назад: юноша был мил и задумчив, с кротким взглядом и звонким смехом, писал романтические стихи, однако порой, как Кюхельбекер или Пушкин, вспыхивал гневом на весь свет, сыпал злыми и просто оскорбительными эпиграммами, потом остывал и извинялся — мадригалами. К Грибоедову он почувствовал глубокое уважение как к старшему и неизмеримо его во всем превосходящему другу. Они не ссорились: Грибоедов всегда был сердечнее и мягче с теми, кто его моложе.
Остаток лета прошел приятно: Грибоедов с Одоевским много ездили верхом, катались по морю. Шаховской, по невозможности поставить «Горе от ума», уговорил Грибоедова отдать в театр их с Вяземским водевиль «Кто брат, кто сестра». Заботы о его постановке немного развлекли Александра. Актеры просили дать им побольше сольных куплетов, а Вяземский был далеко — Грибоедов писал их сам, непроизвольно подделываясь под стиль Петра Андреевича. В конце августа он получил от Степана письмо о рождении у него первого ребенка — девочки. Первым движением Грибоедова было лететь в Москву, но полнейшее безденежье вынудило его ограничиться поздравлениями.
1 сентября Грибоедов вернулся в столицу и присутствовал при провале своего водевиля. Петербургские актеры играли живее и лучше московских, и он смог понять, что вина за неудачу целиком лежит на авторах. В 1814 году пьеска имела бы успех, но теперь, десять лет спустя, публика стала взыскательнее. Шаховской и Дидло приучили ее к пышным, костюмным постановкам с обилием полуодетых нимф или рискованными положениями, и безыскусная, хотя запутанная интрига Грибоедова показалась многим слишком пресной. Польский колорит, непонятный большинству, совсем расхолодил зал. Кроме того, это был первый драматический спектакль после летнего перерыва, зрители целиком были заняты приветствиями и обменом новостями, на сцену не глядели, стихов не слушали, а из оркестра не раздавалось барабанного боя и со сцены не махали прелестными ножками, чтобы привлечь рассеянное внимание публики.
Грибоедов не расстроился из-за провала — у него были неприятности покрупнее. Еще в июне Греч представил ему своего коллегу-журналиста Фаддея Венедиктовича Булгарина. Тот пользовался незавидной репутацией: родом поляк, он в прошедшую войну стоял за Наполеона, а теперь старался загладить эту ошибку и добиться уважения, навязываясь в друзья ко всем знаменитостям, особенно из литературного мира. Стоило ему с кем-нибудь познакомиться, как он вцеплялся в жертву, и отделаться от него было невероятно трудно. Он готов был на все, чтобы поддержать хоть видимость приятельских отношений, и не замечал ни холодности, ни даже явных грубости и резкости. Как правило, литераторы не пытались его избегать, предпочитая пользоваться по необходимости разными мелкими услугами, которые Булгарин охотно и даже с гордостью оказывал. Один Карамзин твердо поставил его на место, вежливо пресекши всякие поползновения к знакомству. Знай Грибоедов его раньше — он с Булгарина срисовал бы своего Загорецкого. Тот в своей услужливости не знал меры. Желая привлечь посетителей в свой дом, он поселил у себя прелестную немецкую девушку. Считалось, что она живет с тетей. Никто на сей счет не обманывался, но Леночку (или Lnchen, на немецкий лад) знали и любили все русские писатели, считали верным другом и не забывали посылать ей приветы и письма. До отъезда на дачу Александр не выделял журналиста среди сонма новых лиц.
Зато Булгарин сразу обратил на него особое внимание. Во-первых, Грибоедов имел польские корни, и Фаддей Венедиктович надеялся обыграть общее происхождение. Во-вторых, от варшавских знакомых он знал грустную историю медленного угасания давнего друга Грибоедова — юнкера Генисьена — и рассчитывал приписать себе заслуги по его выхаживанию. Правда, Булгарин в ту пору находился в Париже — но не станет же Грибоедов проверять его слова спустя столько лет?! Все же он не решился сразу на откровенное вранье, а попробовал для начала другой способ подслужиться.
По возвращении с дачи Грибоедов с ужасом услышал о фельетоне в «Литературных листках» Булгарина, где, по общему мнению, был более чем прозрачно выведен под именем Талантина, противопоставленного всем бесталанным петербургским литераторам, названным почти своими именами: «Борькин» — несомненно, плодовитый и бездарный драматург Борька (иначе его и не звали) Федоров; «Фиалкин» — Жуковский со времен «Липецких вод»; «Лентяев» — Дельвиг, певец «гетер, вина, лени, себя и друзей моих» (или, как лучше сказал Пушкин, «сын лени вдохновенный»); «Неучинский» — сразу не поймешь, о ком речь, но, узнав, что он в четырнадцать лет бросил учиться и считает себя русским Парни, поэтом природы, любовных стонов и прочего, сообразишь, что Баратынский. Талантин в беседе с этими личностями ратует за изучение грамматики, славянских наречий, восточных языков и даже физических наук, что не встречает одобрения собеседников. Грибоедов пришел в совершенную ярость. Булгарин был известен своими заказными похвалами, оплаченными заинтересованными книготорговцами, а то и авторами. Конечно, никто не заподозрил бы Грибоедова в желании купить себе славу, но, с другой стороны, его «Горе от ума» еще почти никто не знал, зато весь Петербург присутствовал на неудачном спектакле по его водевилю. В таких условиях славословие Булгарина звучало либо издевательством, либо свидетельством чрезмерной дружественности. Александр не собирался терпеть ни того ни другого. Он отправил журналисту ледяное послание, давая понять, что равного себе он вызвал бы к барьеру за подобную выходку, а с ним просто разрывает отношения.
Тот впал в отчаяние, никак не ожидая подобного исхода. Он кинулся к Гречу, прося заступиться, уверяя в чистоте и искренности своих намерений и суждений. Грибоедов, однако, был непреклонен и не желал слушать никаких извинений. Он пребывал в мрачнейшем расположении духа. Впервые в жизни он желал остаться один, наедине с музыкой и горем — за свое «Горе». Цензурные хлопоты потерпели полнейший крах.
Одоевский, обладатель огромной квартиры на Исаакиевской площади, снятой просто от избытка средств, звал Грибоедова к себе жить, но Александр не хотел никому портить настроение. Он подыскал себе небольшое помещение на первом этаже дома Погодина по Торговой улице, в Коломенской части, почти у самого устья Невы, в месте сыром и продуваемом всеми ветрами, зато рядом с привычной Театральной площадью. Над ним жила семья светского знакомого Аркадия Алексеевича Столыпина. Прежде Грибоедов охотно с ним общался: лет на пятнадцать его старше, сенатор, Столыпин был не чужд литературе, когда-то служил в Грузии и первым в русской поэзии опубликовал в 1795 году стихотворение, посвященное Кавказу. У него была прекрасная, умная и образованная жена Вера Николаевна, дочь адмирала Н. С. Мордвинова, знаменитого мужеством и честностью, и четверо маленьких детей — три сына и дочь, — отличавшихся чарующей красотой. В июне Грибоедов читал у Столыпиных свою пьесу и немного играл с мальчиками, смотревшими на него с восторгом: для них он был писателем, музыкантом, дипломатом и офицером прошедшей войны, то есть совмещал все качества, которые их приучили глубоко уважать.
Но теперь Александр не заходил даже к Столыпиным, заперся у себя и сутками играл на фортепьяно. Друзья беспокоились за него. После одного визита к главе цензурного комитета фон Фоку Грибоедов вернулся домой в невменяемом состоянии и в приступе бешенства разорвал в клочья все бумаги, которые попались ему под руку. Сопровождавший его Одоевский деятельно ему в том помогал, и квартира покрылась обрывками рукописей. В этот черный день Булгарин нашел вернейшее средство вернуть себе расположение Грибоедова — он клятвенно пообещал протолкнуть через цензуру если не все «Горе от ума», то какую-то его часть. Никто из сочинителей и актеров уже не верил в подобную возможность. Грибоедов сменил гнев на милость и предоставил Булгарину действовать по своему усмотрению. Тот знал всякие обходные пути, умел кланяться и давать взятки, а Грибоедов, при всем своем дипломатическом искусстве, избегал действий, недостойных благородного человека.
Александр продолжал жить взаперти, но случай встряхнул его. 7 ноября он спокойно спал, когда в одиннадцать утра его разбудил камердинер Грибов, говоря, что уже трижды палили пушки Петропавловской крепости и Адмиралтейства: ураганный западный ветер гнал морские волны навстречу Неве, река вздыбилась, вздулась и бросилась назад, на город. Грибоедов выглянул в окно: по улице несся поток воды в сторону центра, на его глазах волны захлестнули тротуары, потом закрыли столбики, к которым привязывают лошадей. Он бросился одеваться и приказал, что можно, переносить на чердак. Через четверть часа вода проступила сквозь щели пола, и спустя недолгое время комнаты оказались затоплены на два аршина. Он перебрался к Столыпиным. Аркадий Алексеевич старался казаться спокойным, чтобы не пугать детей и жену, но вид из окон был ужасен. На месте оживленной улицы катили грязные волны, их скорость не позволяла надеяться, что наводнение скоро спадет. Мимо дома проносились обломки строений, дрова, доски разбитых то ли судов, то ли домиков в Коломне. Не слышалось ни звука, кроме воя ветра. Грибоедов помчался на чердак и выглянул в слуховое окно: Театральная площадь превратилась в залив, куда впадали реками Офицерская и Торговая улицы и Английский проспект; встречные потоки образовывали водовороты, кружившие остатки мостов, бочки, повозки — всё разбивалось в щепки и неслось вдаль. Гибнувших людей Александр не увидел, но не увидел и никаких лодок, которые спешили бы на помощь терпящим бедствие в одноэтажных домиках. К двум часам вода совершенно затопила нижние этажи, Столыпин с Грибоедовым каждую минуту проверяли, не поднимется ли она выше, но наконец вздохнули с облегчением: волны улеглись, течение замерло, выглянуло солнце и осветило огромное озеро на месте Петербурга.
Это было самое страшное наводнение за всю историю Северной столицы. С самого ее основания Петр I повелел делать на стенах Петропавловской крепости зарубки на уровне высшего подъема воды при наводнениях. Зарубка 7 ноября 1824 года превзошла все прочие неизмеримо, притом течение обладало небывалой разрушительной силой. Власти проявили себя не как должно. В худшие минуты потопа император изволил выйти на балкон Зимнего, однако не пожелал, подобно своему великому предку Петру, поспешить в лодке или вплавь на помощь утопающим. Граф Милорадович, бросив обязанности столичного начальника, поскакал в Екатерингоф проверять, уцелела ли его загородная резиденция, и вернулся только день спустя. Из всех придворных один Александр Христофорович Бенкендорф, генерал Отечественной войны, смело вошел в воду и постарался сделать все, что было в его силах.
На следующее утро, переночевав у Столыпиных, Грибоедов пошел осматривать следы разрушений. Вода уже почти спала, но зрелище впечатляло. Понтонные мосты через Неву исчезли, многие деревянные разрушились, ограды упали, вековые деревья Летнего сада лежали рядами, содержимое подвалов и сараев растеклось по окрестностям города, и купцы оплакивали невиданные потери. На противоположном берегу, на Васильевском острове, у Биржи стояли какие-то изломанные строения — но нездешние, их принесло от Гавани, а здешние унесло неведомо куда. Повсюду валялись трупы лошадей и коров, под развалинами порой откапывали и погибших людей.
Необыкновенные события вызвали у Грибоедова потребность в движении, он не мог оставаться на месте, и пешком, в дрожках и на ялике обошел-объехал весь город. Наисильнейшее впечатление он испытал, впрочем, около дома: посреди улицы, рядом с его квартирой, стоял пароход!
Прошло много дней, прежде чем улегся всеобщий ужас и люди начали восстанавливать разрушенное. Сырая ноябрьская погода этому мало способствовала. Грибоедов не мог больше жить в своих комнатах: просушить их оказалось совершенно невозможно. Ему пришлось собрать уцелевшие вещи и переехать к Одоевскому.
Сюда-то 15 ноября с чувством глубочайшей и законной гордости явился Булгарин — с цензурным разрешением на публикацию «Горя от ума»! Он пробил для своего альманаха «Русская Талия» весь первый акт (кроме первых сцен до появления Чацкого из-за предосудительности поведения Софьи с Молчалиным и Фамусова с Лизой) и весь третий акт, кроме отдельных выражений, нуждавшихся в исправлении согласно пожеланиям цензоров. Для Грибоедова это было первое приятное известие за много месяцев. В честь великого события он решил дать обед на новоселье (однако же Булгарина, по убедительной просьбе Одоевского, на него не пригласили — пусть будет доволен прошением былых прегрешений).
Оживившись от счастливых вестей, Грибоедов поехал к Шаховскому. Там он нашел обычное сборище с участием выпускниц Театральной школы, которым князь подыскивал покровителей. Единственно по этой причине он встретил Грибоедова довольно прохладно и совсем разъярился, когда Александр обратил особое внимание на самую красивую и милую девушку, уже знаменитую танцовщицу Екатерину Телешову. Шаховской прочил ее Милорадовичу, генерал-губернатор только о ней и мечтал, но Телешова не колебалась в выборе: в тот же вечер Грибоедов увез ее с собой. Ему доставило заманчивую радость взбесить Милорадовича, но с Шаховским он рассориваться не желал, а потому послал какой-то тряпичный подарок Ежовой, помирился, однако Телешову не отдал. Всякое ее появление в театре, где она репетировала роль Людмилы в балете Дидло по поэме Пушкина, Шаховской встречал взрывом бессильной злобы. Грибоедов только торжествовал, стоя поодаль. За три недели их симпатии Телешова расцвела, одушевленная подлинным чувством, и 8 декабря, на премьере, поразила всех непревзойденным совершенством танца. Даже Грибоедов не выдержал и впервые в жизни разразился любовным посланием в честь своей обольстительной Людмилы:
Улыбка внятная без слов, Небрежно спущенный покров, Как будто влаги облиянье; Прерывно персей волнованье, И томной думы полон взор: Созданье выспреннего мира Скользит, как по зыбям эфира Несется легкий метеор.Как и все его стихи, идущие от сердца, а не от ума, стихотворение ему не особенно удалось, даже рифмы, столь легкие в комедии, он подобрал с трудом. Однако Телешова была довольна и упросила его отдать в печать сие яркое живописание ее прелестей и танца. Напрасно! Грибоедов не любил выставлять свою душу напоказ. Он отнес стихи Гречу в «Сын Отечества», но тотчас почувствовал недовольство собой, ему было неприятно пропечатать свою сердечную тайну всему городу. Он даже как-то расхолодел к своей Людмиле, радость ему стала не в радость, и он начал реже видеться, чтобы не разочароваться вовсе.
А между тем, пока он хандрил у себя в Коломне, пока наслаждался любовью, его пьеса, предоставленная собственной участи, оторвалась от автора и оказалась способна превосходно о себе позаботиться. С тех пор как Грибоедов перестал ее читать в гостиных, эту заботу взяли на себя поклонники его таланта. Не было ни одного дома, где бы не желали услышать «Горе от ума», не было ни одной личной библиотеки, владельцы которой не желали бы видеть его экземпляр на полке. Посреди толстых томов на почетное место ставили рукописную тетрадку в красивом переплете, порой даже с иллюстрациями — никакое издательство не оформило бы книжку изящнее! Канцелярия Жандра обогатилась, списков требовалось все больше. Со списков составлялись новые списки; небрежность писарей, сотворчество образованных переписчиков иной раз меняли текст почти до неузнаваемости. И тем дороже становились выверенные списки. Из-за чести привезти верный экземпляр в тот или иной город порой рушились дружбы; и многие приписывали себе заслугу доставки «Горя от ума» в Москву! Рукопись расходилась по стране, Россия дружно приветствовала рождение национальной комедии. Фамусовы, скалозубы, молчалины и чацкие узнали в ней себя, узнали других, отреагировали остро и несдержанно — замысел Грибоедова удался. Никто и оглянуться не успел, как официально несуществующее произведение навеки вошло в русскую литературу и прочно утвердилось на одном из первых в ней мест.
Позаботившись о себе, пьеса взялась позаботиться и об авторе. И Грибоедов с удивлением встретил в декабре предложение вступить в Вольное общество любителей российской словесности. Он ответил отказом, уверяя, что считает литературу развлечением, а не ремеслом, и не желая связывать себя каким-то официальным статусом. Но пьеса не отставала, и 15 декабря он был избран вопреки своему желанию.
Конечно, прежние недоброжелатели и завистники Грибоедова исходили черными чернилами. Писарев, Михаил Дмитриев и Загоскин еле дождались выхода номера булгаринской «Русской Талии» с отрывками «Горя от ума», чтобы, наконец, получить право выступить с печатной критикой. Их привязчивая ругань вывела из себя даже уравновешенного Бегичева, и он прислал Грибоедову в Петербург свою антикритику, написанную с удивительным жаром. Александр, однако, не дал ей ходу. Его уважение к другу было столь велико, что он не хотел ввязывать его в личную и публичную схватку с Лже-Дмитриевым, который, конечно, постарался бы задеть и Степана. Александр ответил только просьбой: «Плюнь на марателя Дмитриева, в одном только случае возьмись за перо в мою защиту, если я буду в отдалении, или умру прежде тебя, и кто-нибудь, мой ненавистник, вздумает чернить мою душу или поступки…» Бегичев дал слово.
Московские «школяры» в самом деле не стоили его вмешательства. Они даже не нашли в себе сил и смелости продолжить с Грибоедовым эпиграммную войну — две-три жалкие эпиграммки Писарева на «Горе от ума» умерли, не родившись, ибо никого не позабавили. Однако в середине января Грибоедов получил неожиданно разгромный, хотя непубличный, отклик на комедию — от Катенина. После пяти лет молчания Грибоедов первым послал старому другу письмо с извинениями, и мало-помалу их переписка восстановилась. Катенин все еще жил в ссылке в своем имении, характер его, и без того мнительный, совсем испортился. Но резкость его суждений определялась не настроением, а убеждениями: верный классицист, он не принял новаторства Грибоедова, осудил стихи, план, связь сцен, портретность характеров — словом, всё.
Грибоедов ответил ему доброжелательно, но остался непоколебим. Он понимал, что правота на его стороне, и мог только сказать Катенину: «Ты волен просветить меня, и коли лучше что выдумаешь, я позаймусь от тебя с благодарностью». Но сам он не верил в превосходство Катенина; когда-то тот подавал великие надежды, но отсталые (да и всегда ложные) взгляды на литературу подавили его задатки. Он переводил «Андромаху» Расина, переводил «Сида» Корнеля — порой сильно и прекрасно, но каким дурным слогом! Грибоедов с сожалением писал о нем Бегичеву: «Славный человек, ум превосходный, высокое дарование, пламенная душа, и все это гибнет втуне». Впрочем, Катенин сам выбрал свою судьбу. На него Грибоедов махнул рукой, как и на Шаховского, окончательно занявшегося инсценировками чужих творений — от романов Вальтера Скотта и поэм Пушкина до чуть ли не басен Крылова, как в шутку писал Александр Катенину. Однако Жандра ему удалось пробудить от усыпления и заставить перевести по-новому, белым пятистопным стихом старую французскую трагедию «Венце-слав». Булгарин, по просьбе Грибоедова, пробил ее в «Русскую Талию»; Одоевский, тоже по просьбе друга, взялся за перо и напечатал там же благожелательный разбор. В перевод и статью Грибоедов отчасти вкладывал свои мысли — да так, что трагедию Жандра запретили к постановке, как слишком политическую. Это огорчило Александра: он ведь для того и творил чужими руками, что под собственным именем не мог и одного сочинения провести на сцену, куда уж о двух заботиться?
Пылких защитников «Горя от ума» Грибоедов обрел не среди прежних литературных друзей. Переехав к Одоевскому, он уже на первом обеде в честь разрешения комедии увидел весь круг знакомых и обычных посетителей его квартиры. Одного из них, Александра Бестужева, он встречал раньше. В Москве он слышал о нем от Вяземского и в 1823 году прочел в альманахе «Полярная звезда» блестящий обзор Бестужевым состояния российской словесности, где не без удивления нашел лестный отзыв о своих «Молодых супругах». В июне он столкнулся с ним случайно у Николая Муханова, но в тот раз они не понравились друг другу. Бестужев, страстный англоман, горячий поклонник Шекспира и Байрона, тогда пребывал в глубоком горе из-за безвременной гибели Байрона, отдавшего жизнь за свободу любимой Греции. Не только Бестужев, вся Европа скорбела о смерти одного из величайших людей эпохи. Грибоедов сам очень любил «Чайльд Гарольда» Байрона и был бы рад поговорить об английском поэте, поскольку они с Бестужевым принадлежали к тем избранным, кто умел в России правильно произносить английские слова. Однако Бестужев не поддержал беседы: в Москве он много нелестного слышал о Грибоедове от Якубовича и решил, что его пьесу перехваливают, а составить собственное о ней мнение не мог, потому что отказывался ее читать. В этом заколдованном круге он жил до ноября, пока не увидел у Булгарина в гранках отрывки из «Горя от ума» для «Русской Талии». Только тогда он переменил свои взгляды на автора, признал, что тот, кто написал подобные строки, должен быть благороднейшим человеком, поскакал к Грибоедову на старую квартиру, застал в момент переезда, — и на обеде у Одоевского они по-настоящему познакомились и подружились.
Светский баловень, популярный автор романтических рассказов из современной жизни и стихов, Бестужев был еще и бесподобным оратором. Он служил адъютантом герцога Вюртембергского, брата императрицы-матери, который прекрасно знал его красноречие и, если к нему долго не шли с докладом, не сердился: «Верно, Бестужев дежурит, с ним заговорились». Бестужев был бы довольно хорош собой, если бы не большой нос, который он сам именовал «башмаком». Однако вдохновение, столь часто оживлявшее его лицо и речи, преображало его. Он жил в доме Российско-американской компании, созданной для освоения богатств Аляски, и находился в теснейшей дружбе с правителем дел канцелярии Компании Кондратием Федоровичем Рылеевым. Вместе с Бестужевым Рылеев издавал «Полярную звезду», но был известен всей России прежде всего как поэт, автор сатиры на Аракчеева «К временщику», в которой воскресла гражданская смелость Ломоносова, Сумарокова и Державина; цикла патриотических баллад «Думы», где воспел подвиги людей из народа, как Иван Сусанин; и поэмы «Войнаровский». Впрочем, его поэтические способности восхищали меньше, чем неподкупная честность, несгибаемая твердость духа и готовность бороться со всяким злом, даже с общественным мнением. Он сам писал о себе: «Я не поэт, я гражданин» — и гордился этим. Рылеев был худого рода, с шести лет учился в Кадетском корпусе, и отсутствие хорошего домашнего воспитания сказывалось в нем: он был неловок с женщинами, терялся в светском обществе и избегал его, но в мужском кругу он блистал: его обаяние и пыл души, негладкая, но сильная и красочная речь притягивали к нему людей, он увлекался сам и увлекал других к великим свершениям. Единственный в этой компании он был женат (хотя не слыл примерным семьянином), имел дочь и недавно потерял годовалого сына, чью смерть пережил очень тяжело.
Соприкосновение в одной квартире таких незаурядных и отчасти схожих людей, как Грибоедов, Бестужев и Рылеев, могло бы привести к взрыву — и не привело. У них было слишком много точек соприкосновения, чтобы они могли быстро наговориться и рассориться. Все трое любили русскую литературу и мечтали возвысить ее значение — тут заслуги Грибоедова были подавляющи. Все трое были связаны с различными коммерческими проектами — и тут Грибоедов внимательно изучал опыт Российско-американской компании, надеясь использовать его и создать аналогичную Российско-персидскую компанию, от которой польза стране была бы неизмеримо большей, чем от Аляски. Все трое были прежде кавалеристами, не имели особых воинских отличий, зато несколько раз дрались на дуэлях — тут никто не превосходил других. Наконец, — и самое главное, — все трое питали искреннюю ненависть к деспотизму и крепостничеству, преследовавшим в России всякую смелую инициативу, всякую свободную мысль. Тут Бестужев и Рылеев далеко опережали Грибоедова в резкости выражений, в готовности к любым решительным мерам, которые избавили бы Отчизну от разъедающего ее зла.
Александр Одоевский нисколько не охлаждал накаленную атмосферу политических, литературных и деловых споров в его квартире. Он был немного младше друзей, но характером, творчеством и взглядами полностью им соответствовал. Кроме Рылеева и Бестужева (который в конце концов просто переехал к Одоевскому, уступив свою квартиру нуждам жены Рылеева), здесь постоянно пребывали князь Евгений Оболенский, единственный молчун по причине заметной шепелявости, но человек впечатлительный и деятельный; сверстник Одоевского Петр Каховский, бледный и донельзя романтичный молодой человек; зимой здесь приветствовали старшего брата Бестужева Николая, военного моряка и художника, восхищавшего всех благородством, твердостью и способностями к разнообразнейшей деятельности; бывали здесь и старые друзья братья Мухановы, бывал Поливанов. Тут Грибоедов познакомился с юным шалопаем Львом Пушкиным, младшим братом опального поэта — он привозил порой сведения о брате, отправленном из Одессы в село Михайловское, куда перевез вместе с собой героев «Евгения Онегина» и сочинял теперь вторую и третью главы романа в стихах. Наконец, весной сюда же из Москвы явился Кюхельбекер, потерявший очередное место службы и ищущий новое (Грибоедов потребовал от Булгарина пустить все в ход и пристроить Вильгельма хоть куда-нибудь — Фаддей отчаянно начал хлопотать, но пока безуспешно). Порой вся компания встречалась у Рылеева или у князя Оболенского в гвардейских казармах, однако чаще всего собрания назначались у Одоевского, по обширности и удобству его квартиры.
Грибоедов очень быстро освоился среди новых друзей, стал им как брат. Однако Одоевский убедительно просил его не приглашать к себе некоторых знакомых, прежде всего Булгарина и Греча. Не нужно было иметь ум и дипломатические навыки Грибоедова, чтобы разобраться в причинах подобной просьбы.
Яростные противоправительственные речи его друзей сами по себе значили немного — в них не было для Грибоедова ничего нового и неожиданного; скорее он был бы удивлен, услышав восхваления правительства из уст сверстников своего круга. Однако он довольно скоро осознал, что волею случая оказался в самом центре одного из тех тайных обществ, о которых давно слышал, но членов которых прежде не знал. Рылеев, Оболенский, А. Бестужев и уехавший осенью в Киев Сергей Трубецкой составляли Коренную думу Северного общества, созданного для проведения в жизнь всех преобразований, о которых мечтали молодые люди России. После января 1821 года, когда распался Союз благоденствия, пытавшийся действовать путем пропаганды и просвещения народа, наиболее решительные его члены избрали новую тактику, почерпнутую из опыта испанской революции 1821 года: тактику военного переворота. На этом этапе Бегичев и многие подобные ему отошли от движения. Напротив, Рылеев и Александр Бестужев только тогда к нему и примкнули. Теперь в членах Общества ценились не ораторские способности, но организационные, не количество вольнодумных стихов, но количество штыков, которые они могли привести под знамена революции.
Рылеев, А. Бестужев, Одоевский и Оболенский довольно долго размышляли, надо ли открывать Грибоедову всю глубину их замыслов. Бестужев и Одоевский выступали против, не желая подвергнуть опасности его талант, который погиб бы в случае краха заговора. Рылеев с ними соглашался, но в то же время возможности Грибоедова очень его интересовали. У Грибоедова не было солдат под командованием, но у него были очень важные связи. Прежде всего А. А. Столыпин и Н. С. Мордвинов — обоих Рылеев рассчитывал привлечь в состав Временного правительства, если переворот удастся произвести. Оба славились высокой честностью и доблестью, оба занимали положение, не сопоставимое с положением самого Рылеева или Бестужева. Столыпин был другом Сперанского, а его младший брат Дмитрий Алексеевич командовал на юге корпусом и славился, как Михаил Орлов, просветительской деятельностью среди солдат. Если бы Грибоедову, с его красноречием и дипломатическим даром, удалось привлечь обоих Столыпиных, Мордвинова и Сперанского к организации переворота, это принесло бы Обществу огромную пользу.
Еще важнее была дружба Грибоедова с Ермоловым. Главнокомандующий Кавказской армией привлекал настойчивые взгляды заговорщиков. Он был вполне независим в своих действиях, известен свободными речами и покровительством ссыльным, он мог всей своей воинской силой поддержать действия Северного общества с юга. Якубович уверял Бестужева, что при Ермолове есть настоящее тайное общество, и предлагал его помощь восстанию. Кроме того, на юге, в районе военных поселений Киева, Чернигова и Тульчина, находилось несколько центров Южного общества, разрозненных и мало сообщающихся между собой. Сергей Трубецкой для того и поехал в Киев, чтобы установить с ними связи, но его усилия не увенчались пока большим успехом. Даже и тут ум и способности Грибоедова могли бы пригодиться, связав воедино отдельные нити заговора.
Эти обсуждения велись за спиной Грибоедова, хотя он не мог их не замечать. Наконец Рылеев решился с ним поговорить довольно откровенно. Грибоедов никогда не был пылким юношей, если речь шла не о любовных развлечениях, а о серьезных вещах. Он имел практический опыт государственной деятельности, который и не снился Рылееву и его друзьям. Прежде всего он постарался выяснить план революционеров. Его не было. Рылеев и сам это сознавал, расплывчато представляя себе цареубийство или отстранение императорской семьи, назначение Временного правительства, публикацию «Манифеста к русскому народу» и дальнейшее проведение необходимых преобразований. Каких именно? Член Общества Никита Муравьев, которого Грибоедов помнил по университетским годам, начал писать конституцию, по образцу английской, но недавно женился на прекраснейшей женщине и пока охладел к политическим идеям.
Все это не вдохновило Грибоедова. Он очень четко понимал, что Ермолов отнюдь не придет на помощь революции. Он знал о генерале больше, чем тот подозревал, и не сомневался в его осторожности и благоразумии. Однако в случае успеха переворота — совершенного и полного успеха — Ермолов вполне мог его поддержать. Неопределенность замыслов друзей немного успокоила Грибоедова, он не верил, чтобы они вышли за пределы голословных обсуждений. Но в то же время он знал горячий, увлекающийся нрав Одоевского, Бестужева и Рылеева — и поневоле начал беспокоиться за них. Он ни на мгновение не проникся их мечтами, но что он мог им посоветовать? Ждать и надеяться, что когда-нибудь отдаленные потомки, авось, решат вопросы, которые уже сейчас, сегодня требовали безотлагательного решения? Просить смириться с ужасами крепостного права, которые столь резко клеймил его собственный Чацкий? Просить повременить, пока годы не угасят их пыл? Такие увещевания были бы и низкими, и бессмысленными — они отвратили бы друзей от него самого, но не от смелых дерзаний. Рылеев ведь и сам предвидел их обреченность и опубликовал в «Полярной звезде» на 1825 год строки, показавшиеся многим пророческими (он скрыл их от цензуры в «Исповеди Наливайко»):
Известно мне, погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа…Но он шел с открытыми глазами и самыми слабыми надеждами навстречу судьбе. Грибоедову оставалось решить, примкнуть к друзьям или порвать с ними все связи. Одно он ответил сразу: от формального членства в Обществе он отказался категорически. Едва скинув иго матери, он построил жизнь так, чтобы не оказаться в условиях слепого и безоговорочного подчинения. Даже в армии, состоя при Кологривове, он вел особую, почти неконтролируемую деятельность и, хотя был подотчетен генералу, никаких точных приказов от него не мог получать. Еще менее он зависел от Нессельроде, Ермолова и даже Мазаровича — инструкции определяли общее направление его трудов, да и то он трактовал их весьма широко, а порой действовал вопреки воле начальства (например, когда сталкивал Турцию и Персию), и всегда ответственность за дипломатическое поражение или победу лежала на нем одном. Тем более он не собирался отдавать себя в полное распоряжение Рылеева и Оболенского, хотя порядок в Северном обществе был достаточно демократичен. Однако отказ подписать какие-то бумаги о членстве сам по себе ничего не значил, и Грибоедов и Рылеев это понимали. Собственно, эти бумаги Рылеев тут же сжигал, чтобы не скомпрометировать членов в случае провала заговора. Но с Грибоедовым эта игра была ему не нужна — слово Александра связало бы его сильнее любой подписи.
Грибоедов не мог порвать с друзьями, переехав от Одоевского и прекратив всякое общение. И не только потому, что это было бы актом трусости и раболепия перед властью. Он привязался к юноше, полюбил его от души, считал своим питомцем, желал ему блага, но не мог и его просить порвать с Рылеевым и Бестужевым. Фактически он мог сделать только одно — уехать за границу наступившей весной и предоставить событиям идти своим чередом. Но кем бы он почувствовал себя тогда, услышь он о гибели Одоевского в самоубийственном выступлении?! Конечно, Грибоедов ни в коей мере не нес ответственности за судьбу юного родственника, тому было без малого двадцать три года, почти столько, сколько Грибоедову во время суда за дуэль и ссылки в Персию. Грибоедов справился с жизненными испытаниями, справится и Одоевский. Но эти рассуждения Александру не помогали: разве, думал он, Бегичев не попытался бы отвратить от него любые невзгоды, будь он зимой 1818 года в Петербурге, а не в Москве? Разве обязанности старшего друга ограничиваются молчаливым сожалением?
Грибоедов против воли вынужден был заняться делами Общества. По сравнению с пылкими друзьями он чувствовал себя умудренным опытом стариком, хотя был их ровесником, да и они высоко ценили его ум и хладнокровие. Они настолько верили в его проницательность, что однажды двоюродный брат Оболенского, член Общества Сергей Кашкин, прислал князю Евгению письмо, где сообщил о загадочной смерти общего родственника и умолял «упросить Грибоедова собрать точные сведения об этом деле. Это его обязанность — попытаться проникнуть в эту тайну». Столь же откровенно друзья просили его разобрать запутанные отношения между разными частями Общества. Прежде всего Александр вдребезги разбил надежды Рылеева на помощь Кавказского корпуса. Рассказы Якубовича о наличии в Грузии тайной организации он полностью опроверг и твердо заверил друзей, что абсолютно невозможно ему было бы о ней не знать — в конце концов, он всю жизнь занимается изучением общественных связей! А цену словам Якубовича они и сами знают — или Бестужев до сих пор верит всему, что тот наговорил ему о Грибоедове? Этот аргумент подействовал. На Кавказе не на кого рассчитывать, кроме Ермолова, а на Ермолова рассчитывать бесполезно.
Потом Грибоедов исследовал до глубочайшей глубины все планы переворотов и только один из них признал оставляющим шанс на успех — совместное одновременное выступление всех северных и южных сил при нейтралитете Ермолова, при наличии обдуманного Временного правительства и перечня хотя бы ближайших преобразовательных мер. И, конечно, без цареубийства, которое никому в стране не понравится. Все это Грибоедову представлялось химерой, но Рылеев и Бестужев справедливо указывали, что удалась же военная революция в Испании и в Южной Америке при Симоне Боливаре. — Там силы были иные. На стороне испанской революции стояли кортесы (парламент), недовольные королем, на стороне Боливара — народ, боровшийся с завоевателями-испанцами. А что в России? Сто прапорщиков хотят изменить весь государственный быт России! Эти резкие слова Грибоедова облетели все Общество. Они были не вполне справедливы, среди членов встречались даже генералы, но суть дела от этого не менялась. Возможности заговорщиков были и в самом деле невелики. Однако, если собрать все воедино: бывшую дивизию Михаила Орлова, продолжавшую любить опального командира, корпус Дмитрия Столыпина, полки членов Южного общества, батальоны и роты Северного и всех, кого могут увлечь общий пример и страстные речи Бестужева и других ораторов, — выйдет немало!
Северяне полагали, что попробовать стоит. Грибоедов соглашался, в глубине души имея в виду, что отсутствие единства в Обществах само собой сведет выступление на нет. Однако же если действовать, то без промедления. И так уже четыре года почти публично обсуждались замыслы цареубийства — и до сих пор они не дошли до правительства в сопровождении прямых улик! Так не может продолжаться вечно. Рано или поздно в Обществе появится какой-нибудь болтун, вроде Репетилова, или Молчалин, принятый за дельного человека, а ставший предателем. Конечно, доверие дворян друг к другу — вещь прекрасная, но всякое ведь случается, достаточно какой-нибудь красавицы-шпионки… Грибоедов решил весной съездить в Киев, поговорить с Трубецким, попытаться установить связи на юге — а там, скорее всего, убедить Петербург в полной нереальности всех надежд. На всякий случай он убедил Аркадия Алексеевича Столыпина поехать вместе с ним: вдруг его брат в чем-ни-будь окажется полезен?
Разумеется, вести переговоры с южанами должны были бы члены Коренной думы, но общее безденежье не позволяло ехать за свой счет, а по делам службы ни Рылеев, ни Оболенский или Бестужев не могли придумать себе предлог для посещения Киева. У Грибоедова же он имелся — для него это был бы прямой путь к Ермолову: до Керчи и морем на Кавказ. Он не испытывал радости при мысли о возвращении на дипломатическую стезю, но этим он заплатил бы невысокую цену за помощь Одоевскому. К тому же мечты Рылеева понемногу проникли и Грибоедову в душу, он начал против всей очевидности надеяться, что, может быть, ему удастся пробудить в Ермолове демона честолюбия и вовлечь его в зреющий заговор — это была бы огромная поддержка восстанию.
Отъезд запланировали на начало мая, по просухе, но Столыпин внезапно тяжело заболел. Грибоедов ждал, а пока развлекался, как мог. Прошедшей зимой он много работал и был рад отдохнуть. Помимо политических замыслов, он вместе с Никитой и Александром Всеволожскими продолжил организацию компании по торговле с Персией, на этот раз более успешно. Теперь он должен был ехать в Грузию отчасти для того, чтобы на месте решить коммерческие вопросы. Одновременно он живо и своеобразно описал свои впечатления от петербургского наводнения для сборника, который Греч готовил к печати, но не выпустил из-за высочайшего запрещения упоминать об этом несчастье. Тогда, по просьбе Бестужева и Рылеева, Грибоедов взялся что-нибудь написать для их «Полярной звезды» на 1825 год. Он перевел «Пролог в театре» к поэме Гёте «Фауст», перевел вольно, неполно, добавляя от себя в надежде на невнимательность цензуры: в споре Директора театра, Поэта и Комического актера, в котором Гёте не принял ничью сторону, Грибоедов твердо выступил на стороне Поэта, резко отвечавшего Директору:
Поди, ищи услужников других. Тебе ль отдам святейшее стяжанье, Свободу — в жертву прихотей твоих?На этом монологе Грибоедов оборвал гётевский текст, который в оригинале заканчивался приказом Директора выполнять его распоряжения без лишних слов. Отрывок Грибоедова напечатали без возражений, и он задумался, не перевести ли всего «Фауста». Такой титанический труд занял бы его на несколько лет, но его приятели полагали, что дело это бесплодное: невозможно даже сказать, какую сцену пропустит цензура.
Зато новые друзья активно поддержали Грибоедова в полемике по поводу «Горя от ума». Кюхельбекер еще в Москве, в своей совместной с Владимиром Одоевским «Мнемозине», первым написал о комедии Грибоедова как о произведении «истинно делающем честь нашему времени, заслуживающем уважение всех читателей, кроме некоторых привязчивых говорунов», а потом поместил в «Московском Телеграфе» очередное свое стихотворное послание к Грибоедову, которое едва не заставило Александра покраснеть от избытка похвал. Бестужев, в обзоре состояния русской словесности в «Полярной звезде» на 1825 год, первым вывел «Горе от ума» из ряда всех предшествующих пьес, что позволяло ему самому устанавливать себе законы: «Люди, привычные даже забавляться по французской систематике, говорят, что автор не по правилам нравится — но пусть их говорят, что им угодно». Орест Сомов, приятель Рылеева и Бестужева, сотрудник всех подряд журналов, первым доказал наличие в «Горе от ума» действия, не основанного на подготовленной интриге. И все, от Владимира Одоевского до Сомова, вступились за Чацкого, которого не только Писарев и Дмитриев с присными, но даже Пушкин считал болтуном, если не глупцом. Отзыв Пушкина в письме к Бестужеву, который сразу же стал известен Грибоедову, огорчил бы его (Пушкин только стихи высоко оценил: «половина войдет в пословицу»), но Пушкин услышал комедию всего раз и не сумел полностью в ней разобраться: не понял характера Софьи, ибо не имел музыкального образования, не понял Чацкого, зато понял Грибоедова и признал, что единственный умный человек в пьесе — автор. Рылеев и Бестужев не поддержали пушкинскую критику; они видели в Чацком единомышленника и с радостью приняли бы его в Общество.
Друзья Грибоедова захотели всемерно способствовать распространению точного текста «Горя от ума». Несколько дней в квартире Одоевского встречались офицеры разных петербургских полков и записывали пьесу под диктовку самого автора. Попутно и не однажды Александру делали замечания на иные неудачные слова и выражения, и он порой их исправлял. Это был самый последний этап его работы над рукописью; внеся некоторые изменения, он решительно поставил точку и больше к пьесе не возвращался. Наступившим летом, в пору офицерских отпусков, списки от Одоевского разлетелись по всей России и встречались повсюду восторженно, как самые полные и достоверные.
Но если литературная судьба «Горя от ума» счастливо устраивалась на глазах Грибоедова, его театральная судьба оставалась печальной. Нелепо было ставить на сцене один третий акт, а всю пьесу цензура не пропускала. Весной в Театральной школе молодежь, во главе с Петром Каратыгиным, братом гениального Василия, затеяла тайком от цензуры поставить комедию. Грибоедов обрадовался и с жаром отдался репетициям. Он сам проходил с учениками все роли (Каратыгин играл Чацкого) и как-то привез с собой Александра Бестужева и Кюхельбекера, которые похвалили исполнителей, чтобы не лишать их веры в себя. Пьеса оказалась слишком сложна для юнцов, зато Бестужев дал им на время свой парадный адъютантский мундир, и мальчики с упоением по очереди щеголяли в настоящей гвардейской форме, что, разумеется, не дозволялось на публичных представлениях. Спектакль назначили на 18 мая. Но невозможно же сохранить тайну, рассылая пригласительные билеты! Слух дошел до Милорадовича, и тот ухватился за возможность отомстить Грибоедову за Телешову. Представление было запрещено. И если когда-нибудь Грибоедов желал введения свободы слова и печати в России, то никогда сильнее, чем в этот день!
Тем временем Столыпин скоропостижно умер. Его смерть сильно задержала Грибоедова: он не мог отказать вдове в поддержке и сочувствии, а она не отпускала его, почитая первым другом и утешителем. Александр ждал приезда ее отца, адмирала Мордвинова, который взял бы на себя попечение о дочери и ее детях. Пока же он оставался в Петербурге, но покоя не знал. Кюхельбекер переселился к Одоевскому на место Бестужева, уехавшего в Москву по делам, и однажды разбудил Грибоедова в четвертом часу утра, на следующий день — в седьмом; оба раза он испугал Александра до крайности и извинялся до бесконечности. Но дело у Вильгельма было не шуточное!!! — побранился с Львом Пушкиным, собрался драться. Грибоедов решил, что сами уймутся, но через день, выспавшись, наконец, без помех, помирил их.
Грибоедов сумел выехать из Петербурга только в конце мая. Он не мог понять, печалит ли его расставание с Телешовой, обещал ей писать, но боль разлуки сгладилась в два дня, а через неделю тоска исчезла без следа. В Москве он не застал уже ни Бегичевых, ни родных, уехавших куда-то на дачу. (Обычай отправляться со всем скарбом в дальние имения постепенно переводился, и москвичи, если не имели подмосковных, все чаще заводили небольшие дачи.) Зато он встретил Павла Муханова, от которого получил множество просьб списать в Киеве разные древние надписи, потому что тот увлекался теперь двумя предметами: женщинами и историей. Встретил и Александра Бестужева, вскоре возвращавшегося в Петербург. Бестужев ничего не сказал, а от Муханова Грибоедов с удивлением услышал, что их общий друг дни напролет проводил у его матушки и сестры и принимался ими как родной. Настасья Федоровна могла быть любезной с молодыми людьми по одной-единственной причине, но в данном случае известие не порадовало Грибоедова. Мария могла высоко оценить прекрасные душевные качества Бестужева, но сам он знал его и с другой стороны. Он понимал теперь, почему Никита Муравьев отошел от заговора после женитьбы на Чернышовой, понимал, почему генерал Раевский потребовал от Михаила Орлова выйти из всех тайных обществ перед свадьбой с его дочерью — и не осуждал их. Одно дело самому ввязываться в революцию, совсем иное — молча обречь сестру или дочь на участь жены каторжанина. Он не стал ни о чем говорить с Бестужевым, полагая, что его сватовство, если до того дойдет, не созреет раньше заговора.
По пути на юг Грибоедов заехал к Бегичеву в Лакотцы, увидел, наконец, его крошечную дочь и шутя предложил вырастить ее ему в жены (увы! девочка вскоре умерла). Александр пробыл у Степана два дня, рассказал ему причину своей поездки и своих надежд на Ермолова: уверяя друга в честолюбивых помыслах и твердости духа генерала, он и сам в них совершенно поверил, увлекшись своим красноречием и подзабыв Ермолова за два года разлуки.
В начале июня он приехал в Киев. Природа и великолепные виды с высокого берега Днепра его поразили. Он почувствовал прилив вдохновения и начал обдумывать план трагедии из времен борьбы Руси с половецкими набегами — эпохи, когда варварство и цивилизация сплелись в клубок противоречий, столь излюбленный Вальтером Скоттом и его последователями. Грибоедов охотно выполнял поручения Муханова, надеясь использовать заметки и для своего творчества. Он побывал в лавре, замечая, что хоть трепетно вступаешь под темные своды соборов, но как душе просторно, когда потом выходишь на белый свет!
В Киеве Грибоедов остановился в «Зеленом трактире» на Московской улице, недалеко от Арсенала и лавры. Он мог бы, конечно, поселиться в квартире Трубецких, но предпочел этого не делать, дабы не скомпрометировать ни себя, ни князя в случае будущих неприятностей. В трактире одновременно с ним жил несколько дней Артамон Муравьев, полковник Ахтырского гусарского полка, переведенного Аракчеевым из-под Петербурга на юг, в городок Любар. Артамон, молодой человек, начинающий полнеть, имел на правой руке наколку порохом «Vera» — имя горячо любимой жены. В эти дни она как раз приехала к нему после полугодового отсутствия, и почти все свое внимание он уделял только ей. Трубецкой познакомил Грибоедова с юношей, ровесником Одоевского, Михаилом Бестужевым-Рюминым. Он с батальоном Полтавского пехотного полка нес в Киеве караул и тотчас явился на встречу с посланником петербуржцев. Короткий разговор с Грибоедовым убедил его, что тот привез для обсуждения слишком важные вопросы, чтобы решать их без участия главы Васильковской управы Южного общества, Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, подполковника Черниговского пехотного полка, стоявшего на военных поселениях в Василькове, по дороге из Киева в Любар. Бестужев-Рюмин послал к нему нарочного с просьбой приехать хоть на несколько часов, и Муравьев-Апостол прискакал на следующий день к полудню. Все встретились у Трубецкого. Грибоедов впервые видел представителей Южного общества, и знакомство с ними произвело на него сильное и тяжелое впечатление.
Пожалуй, прежде он не задумывался об участи, выпавшей на долю его поколения. Он сам участвовал в войне, но не в сражениях; после войны много сил отдал театру; потом, хоть против воли, принял дипломатическую должность, оказавшуюся неожиданно важной, позволившую ему развить и применить к делу свои способности; потом его целиком захватили создание «Горя от ума», борьба за него, петербургская жизнь… Всегда он был в гуще столичного театрального, литературного мира, притом на первых ролях, либо же выполнял ответственные дипломатические поручения. Лишь недолгое время он провел в духовной пустыне Персии, где не находил себе никакого занятия, и в Грузии после отъезда Кюхельбекера. Он прекрасно помнил, какая страшная тоска наваливалась на него в те периоды.
Теперь он понимал, что его судьба сложилась счастливо. Разве можно ее сравнить с судьбой Сергея Муравьева-Апостола? Тот родился в Петербурге, в семье писателя и крупного дипломата, до семи лет воспитывался в Париже, потом дома в Петербурге, где получил блестящее и разностороннее образование. Семнадцатилетним юнцом он принял участие в Отечественной войне — и в первом же сражении под Красным получил золотую шпагу за храбрость. Он прошел Бородино, Тарутино, Малоярославец, Люцен, Лейпциг, Париж, заслужил отвагой и инициативностью Владимира с бантом, два ордена Анны, к двадцати четырем годам стал капитаном Семеновского полка. Он привык бороться, действовать, привык находиться в лучшем обществе Европы и Петербурга, он внес немалый вклад в победу над Наполеоном и сделал великолепную карьеру. Но всему пришел конец. После восстания Семеновского полка он был отправлен в Полтавский пехотный полк, потом назначен в Васильков. С тех пор почти пять лет он жил в глухом уезде Киевской губернии, среди военных поселян, с их женами, хозяйством и бесплодной муштрой. Ни проку, ни радости, ни даже служебного продвижения в этом прозябании не было. Все вокруг казалось чужим и отвратительным, даже собственное лицо в зеркале! Ведь гвардейские усы пришлось сбрить, пехотинцам их носить запрещали.
Что ему было делать? Выйти в отставку? Он не представлял себя вне военной деятельности, не был склонен к литературному творчеству или чему-то подобному. Уехать, как Чаадаев, в путешествие по Европе? скитаться в философических раздумьях по местам, где десять лет назад шел с боями? явиться гостем в Париж, куда когда-то вступил победителем? Никогда! Аракчеев, занимавшийся в войну интендантским делом и откровенно признававшийся, что свист ядер вызывает у него дрожь, Аракчеев мог отнять у боевых офицеров смысл жизни, но не мог отнять у них уважение к самим себе. И Грибоедов нисколько не удивлялся, что Муравьев-Апостол стал одним из основателей тайных обществ и активнейшим сторонником немедленных и решительных действий. Его воспитание, образование, юность, полная подвигов во имя Отчизны, естественно развили в нем уверенность в себе и готовность, способность, призвание к государственным и военным свершениям. А что предоставляла ему аракчеевская Россия? Тупое хозяйствование в медвежьем углу, где делать было абсолютно, совершенно нечего.
И разве только Сергей Муравьев-Апостол? Все боевое поколение было внезапно и резко остановлено императором, словно конь на полном скаку. Конь в этом случае встает на дыбы и сбрасывает неловкого всадника. Неудивительно, что и лучшие представители военной молодежи, которым в 1825 году было около тридцати лет, встали на дыбы и готовы были сбросить иго бессмысленного деспотизма. Они получили образование, наиболее пригодное в общественной, политической, представительской деятельности — зачем, если в России не было ни единой общественной, политической, представительской организации? При Екатерине II была Уложенная комиссия, Царству Польскому император дал конституцию и выборный сейм, а в России — ничего, глухое молчание. Они получили огромный военный опыт — зачем? Россия с 1815 года не вела ни единой войны, а ведь рядом кипело греческое восстание, которому так хотелось помочь. Они явились свидетелями исторического подъема русского народа на борьбу с Наполеоном, провели годы бок о бок с солдатами в сражениях и походах — теперь от них требовали издеваться над солдатами в военных поселениях. Они привыкли решать судьбы великих битв, судьбы государств, свои судьбы — теперь их отставили ото всех серьезных занятий.
Боевое поколение изнывало в бездействии. И вместе с ним отчаянно искали выход энергии совсем юные, как Бестужев-Рюмин, родственник Муравьева-Апостола, после восстания семеновцев девятнадцатилетним заброшенный в тот же Полтавский полк. Да оставайся он даже в Петербурге, разве мог бы он эгоистично наслаждаться жизнью, пока его обожаемый старший друг страдал в захолустье? И никакого просвета впереди не замечалось. При Павле I можно было решиться на убийство императора, потому что ему на смену пришел бы молодой либеральный Александр I — и цареубийство произошло. Но убивать постаревшего, закосневшего Александра не имело смысла — его должен был сменить Константин, унаследовавший от Павла все внешние и внутренние недостатки; после Константина на престол мог вступить Николай, внешних недостатков не имевший, но внутренне — истинный Павлович. Во всей царской фамилии только у Николая был сын, семилетний Александр. Но долго же придется ждать, пока настанет его черед править… И поневоле, неизбежно людям закрадывалась в голову мысль о республике.
Яснее и четче всех ее сформулировал Павел Пестель, чей жизненный путь походил на путь Сергея Муравьева-Апостола, а нынешнее положение было еще хуже. Он был сыном сибирского генерал-губернатора, отставленного под предлогом чудовищных злоупотреблений, хотя его вина состояла в попытке бескорыстно навести порядок, что многим не понравилось; его заменили Сперанским, давно переставшим бороться с неизбежным. Пестель получил превосходное домашнее воспитание, учился в Дрездене, в Пажеском корпусе, который окончил первым в выпуске. Золотую шпагу за храбрость он заслужил в девятнадцать лет на Бородинском поле, был тяжело ранен; потом участвовал в заграничном походе, получая русские, прусские и немецкие награды почти за каждую битву — Кульм, Лейпциг, переправа через Рейн. После войны, служа в Кавалергардском полку, он продолжил обучение и прослушал курс политических наук. Переведенный Аракчеевым на юг, он еще пытался действовать, трижды ездил от штаба Второй армии в Бессарабию, устанавливая связи с греческим восстанием. В конце 1821 года его сделали командиром Вятского пехотного полка, стоявшего в местечке Линцы под Тульчиным.
Сергей Муравьев-Апостол из своего Василькова мог за несколько часов доскакать до Киева, где, по крайней мере, были князь и княгиня Трубецкие, где давали какие ни на есть балы и спектакли, где бывали, хоть проездом, знакомые. Пестель же находился в тупике (кто, кроме окрестных жителей, быстро найдет Тульчин на географической карте? а местечка Линцы нет и в самом подробном атласе). Ближе всего отсюда было на тот свет. Но самоубийство как способ решения всех проблем было чуждо боевому поколению. Тот, кто вышел с честью и славой из наполеоновских битв народов, кто выжил после тяжелых ран, тот не пустит себе пулю в лоб ни при каких трудностях. Тот предпочтет бороться, тот в очередной раз попытается победить. Тот будет действовать.
Пестель и Муравьев-Апостол решительно полагали необходимым провести военную революцию и установить республику. Страна, которая обрекала на бездействие людей, подобных им, бесспорно нуждалась в переменах. Но они расходились в том, откуда должно начаться восстание. Пестель, что так естественно в его положении, рвался в бой и желал, чтобы сигнал к выступлению подала его Тульчинская управа. Муравьев-Апостол, живший чуть ближе к столицам, полагал необходимым согласовать свои планы с Северным обществом, однако хотел захватить императора в Василькове во время смотра южных военных поселений. Рылеев и Оболенский считали, что проводить переворот надо в Петербурге, с тем чтобы юг его потом поддержал. Но все жаждали одного — действия.
Грибоедов был послан скоординировать общие усилия. В Петербурге он мечтал о том, что уговорит друзей подождать благоприятного момента. Но на юге он понял невозможность отсрочки. Рылеев в Петербурге мог чем-то заняться (стихами, освоением Аляски…). Пестель и Муравьев-Апостол ничем заняться не могли. Рылеев мог ждать. Пестель и Муравьев-Апостол у себя в Линцах и Василькове ждать не могли — нечего. Конечно, положение армейского полковника было отнюдь не плохо, и карьера Пестеля и Муравьева-Апостола складывалась вполне удачно, жаловаться им было не на что. Но карьера — это одно, дело — совсем другое. Или напрасно воспитатели с детства разжигали в них пламя высокого честолюбия? Грибоедов отлично понимал, что на их месте тоже бы чувствовал непреодолимую тягу к деятельности. Их неудовольствие проистекало не от обычной скуки захолустья, а от того, что во всей России не находилось применения их способностям. Хоть бы война какая была! Хоть бы дворянское, если уж не народное, представительство ввели! Пусть хоть на французском языке, чтобы народ не понимал речей депутатов! Но ничего не было. Причины заговоров лежали не в нынешнем монотонном существовании молодых офицеров. Они основали тайные общества уже в 1816 году, сразу после войны, живя в Петербурге. Основали потому, что в побежденной Польше вводилась конституция, сейм, в Остзейском крае отменялась зависимость крестьян. А Россия-победительница продолжала жить под гнетом самодержавия и крепостничества. Раз правительство бездействовало — они были готовы действовать сами.
Муравьев-Апостол предлагал план немедленного выступления, уже в этом году, во время сентябрьского смотра войск Александром I. Он рвался действовать один, без всякой поддержки. Грибоедов видел недостаток его сил, неподготовленность, но что он мог сказать? Он, правда, заметил резко Муравьеву-Апостолу и другим, что они дураки, если хотят бороться в одиночку. Но сделать мог только одно: передать Муравьеву-Апостолу согласие Северного общества на установление республики в случае удачного исхода переворота (прежде, под влиянием Никиты Муравьева, в Петербурге предпочитали конституционную монархию, неприемлемую для южан); смог добиться обещания Муравьева-Апостола, если император не приедет на юг и восстание начнется в Петербурге, поддержать его по получении известия из столицы; наконец, убедил Васильковскую управу ни в коем случае не выступать без предупреждения. Грибоедов пообещал было Южному обществу возможную помощь Ермолова, но Муравьев-Апостол ее отверг, опасаясь то ли недостаточной революционности генерала, то ли того, что он заберет в будущем правительстве чрезмерную власть. В остальном он принял предложения Северного общества. Положительный ответ Грибоедов переслал Рылееву, и тот немедленно отправил в Киев Александра Федоровича Бриггена (немецкий пансион в Петербурге, золотая шпага при Бородине, Владимир с бантом, кульмский крест, гвардейский полковник к 1820 году — а потом унылая жизнь в отставке в Глуховском уезде Черниговской губернии и, как естественный итог, участие в тайном обществе). Бригген ехал из столицы домой и должен был попутно урегулировать на юге практические вопросы — от состояния казны Общества, вверенной Трубецкому, до конкретных планов восстания.
В это время Грибоедов был уже в Крыму. Артамон Муравьев с женой звали его погостить в Любар, Пестель хотел увидеть его в Бердичеве на ярмарке, но Александр мечтал об уединении, чтобы попробовать что-то написать. Однако в Крыму он не нашел покоя: до самого сентября он путешествовал по полуострову, объехал его кругом — от Симферополя к Севастополю и вдоль побережья до Керчи, потом в Бахчисарай и назад в Симферополь. Его слава предшествовала ему — где-то упрашивали сесть за фортепьяно, где-то мечтали поговорить с автором «Горя от ума», которое знали уже наизусть. То и дело в пути ему попадались петербургские и московские знакомые, даже знаменитый фантазер Свиньин — можно было подумать, что Крым становится летним курортом. В коляске, если не было попутчиков, Грибоедов испытывал прилив вдохновения, хотел писать, но стоило где-то остановиться — отовсюду налетали визитеры. Он мечтал о тишине днем и о слушателях вечером, ибо так и только так он мог творить, но со времени его жизни у Бегичева обстановка ему не благоприятствовала. В итоге он завел кучу новых друзей и не написал ни строчки, кроме путевых записок для Бегичева да просьбы к нему же о деньгах, без которых не мог уже двинуться с места (Степан, конечно, прислал). В Крыму он встретил Николая Оржицкого, путешествовавшего вместе со ссыльным польским поэтом Адамом Мицкевичем. Оржицкого, отнюдь не поляка, несмотря на фамилию, а незаконного сына графа П. К. Разумовского, воспитанного в неге, что не помешало ему отличиться в войну и вступить в Общество, Грибоедов знал по Петербургу. Они много говорили о Бестужеве и Рылееве, о необходимости республики; однако в стороне от Мицкевича — тому в спутники навязался какой-то сомнительный профессор энтомологии, в котором Грибоедов с Оржицким заподозрили — и правильно — полицейского соглядатая: вычислить его было нетрудно — профессор знал бы латынь, а этот ее не понимал, так Грибоедов с приятелем для смеху на ней и беседовали.
Грибоедов всё странствовал и не ехал к Ермолову: он ждал, начнется ли царский смотр на юге и, следовательно, восстание, и не мог предугадать, куда его занесет: в Петербург, в Сибирь или поскорее за границу. Наконец в начале сентября все удостоверились, что император не прибудет, а вместо Украины отправится в Таганрог. Члены Южного общества предполагали, что смотр отменен из-за возможного доноса на них, но не теряли надежды и отложили выступление на следующее лето.
12 сентября Грибоедов приехал в Феодосию, чтобы отплыть на Кавказ. Настроение у него было тяжелое, он чувствовал тоску большую, чем та, которая когда-то выгнала его из Грузии. Шаткое, опасное положение, в котором находились его друзья, полная невозможность им чем-то помочь угнетали его. И, как всегда, он обращался к лучшему другу за советом и сочувствием: «Тоска неизвестная! воля твоя, если это долго меня промучит, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно останется добродетелью тяглого скота. Ты, мой бесценный Степан, любишь меня, как только брат может любить брата, но ты меня старее, опытнее и умнее, сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди».
Но, конечно, Грибоедов не думал застрелиться. Задолго до того, как пришел ответ Степана, он преодолел ипохондрию. В октябре он добрался до Нальчика, где располагался штаб Кавказского корпуса во главе с генералом Вельяминовым. Ермолов воевал где-то вдали, зато здесь сидел Мазарович, отозванный из Персии для доклада. Тут же оказался Денис Давыдов, с недавних пор переведенный на Кавказ и заслуживший уважение горцев рыцарским характером, столь схожим с их собственным. Старые знакомые встретили Грибоедова радостно и шумно. Однако сразу по приезде Александр стал свидетелем кровавой сцены.
В прошедшую осень закубанцы совершили несколько дерзких набегов на Россию и с ними вместе один молодой кабардинский князь, первый стрелок и наездник, на все готовый, лишь бы девушки воспевали его подвиги по аулам. Ермолов велел его арестовать, и Вельяминов вызвал молодца в Нальчик. Тот явился в сопровождении старика отца, приверженного к России, сдаться не пожелал и заперся с оружием в какой-то комнате. Грибоедов знал, что отдан приказ стрелять, если тот попробует прорваться, и постарался встать так, чтобы загородить от отца окно во двор, куда мог выбежать сын. Это и произошло, и молодой князь был убит при попытке к бегству. Грибоедов жалел не столько его, павшего со славой, сколько старика отца, хотя не замечал, чтобы смерть сына произвела на него хоть какое-то впечатление.
Грибоедов же не только испытывал сочувствие к борющимся горцам, но даже излил его в стихах, написанных как бы от их имени:
Живы в нас отцов обряды, Кровь их буйная жива. Та же в небе синева, Те же льдяные громады, Те же с ревом водопады, Та же дикость, красота По ущельям разлита! Наши — камни, наши — кручи! Русь! зачем воюешь ты Вековые высоты?Стихотворение всем так понравилось, что Грибоедов отослал его Гречу и Булгарину в «Сын Отечества», где оно было, как ни удивительно, напечатано в следующем году.
22 ноября Ермолов, Вельяминов, Мазарович и Грибоедов съехались в станице Екатериноградской. Этот день был богат происшествиями. До Ермолова дошел, еще неофициальный, но, похоже, верный слух о кончине императора в Таганроге. Само собой, слух стал известен и Грибоедову, и в крайнем возбуждении он послал письмо Александру Бестужеву с вопросами, что предпринимается в связи с новыми обстоятельствами, хотя понимал, что ответ может прийти через много месяцев. Фельдъегеря из Петербурга пока не было, и Ермолов собрался продолжать войну. Грибоедов не отставал от него ни на шаг, навязавшись, против его воли, в поход. Александр хотел быть при генерале, если возникнут обстоятельства, когда надо будет подтолкнуть его к великим свершениям. А сверх того, в станице он жить не мог — его поселили в одной комнате с Мазаровичем, тот читал вслух латинский молитвенник, Грибоедов в ответ стрелял в дверь из пистолета, и в несколько дней они извели друг друга. Александр не ждал ничего приятного от похода, писал Бегичеву: «Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением, действие конгревов[15]; будем вешать и прощать и плюем на историю… Я теперь лично знаю многих князей и узденей. Двух при мне застрелили, других заключили в колодки, загнали сквозь строй; на одного я третьего дня набрел за рекою: висит, и ветер его медленно качает. Но действовать страхом и щедротами можно только до времени; одно строжайшее правосудие мирит покоренные народы с знаменами победителей». По этому поводу у Грибоедова с Ермоловым то и дело возникали споры, хотя Александр старался сдерживаться до поры. Он упрекал Ермолова в деспотических замашках, а тот отвечал: «Испытай сам власть, тогда и осуждай».
Новый виток войны не успел начаться. 8 декабря прибыл фельдъегерь Экунин от Сената с официальным уведомлением о смерти Александра I и вступлении на престол императора Константина. Ермолов был невероятно доволен и в тот же день с торжеством привел к присяге корпус и гражданское население Грузии. С Константином Павловичем он был в превосходнейших отношениях, истинно дружеских, и очень радовался его воцарению. Он воспарил к небесам, в мечтах уже видел себя на месте графа Аракчеева, вершителем судеб России. Грибоедов, хотя тревожился о том, что могут замыслить его друзья, не намекал об их планах генералу, понимая, как тот воспримет сейчас подобное известие. Экунин привез Грибоедову несколько писем от петербургских друзей (конечно, фельдъегерям запрещалось возить частные послания, но этот был братом воспитанника Театральной школы, будущего мужа Истоминой, и не мог не выполнить его просьбы). Делать Александру было нечего, только переживать новости. Телешова обиняками сообщала, что, после долгих колебаний, собирается последовать совету Шаховского и принять покровительство Милорадовича («чорт с ними со всеми», — решил Грибоедов). Одоевский написал Грибоедову, сидя глухой ночью у Веры Николаевны Столыпиной, когда ее дети уже улеглись спать. Грибоедов забеспокоился за друга и просил Жандра проследить, чтобы тот не увлекся чрезмерно: «Я по себе знаю, как оно бывает опасно. Но, может быть, я гадкими своими сомнениями оскорблю и ее, и Александра. Виноват, мне простительно в других предполагать несколько той слабости, которая испортила мне полжизни». Но больше всего его волновало то, что может случиться из-за внезапной кончины императора: «Какое у вас движение в Петербурге!! — А здесь… Подождем». Бестужев черкнул ему наспех, что члены Общества, рассеянные по России, начали съезжаться в Петербург, прежде всего его братья Николай, Михаил и Павел и Сергей Трубецкой. Но никаких планов у них пока не было. Грибоедов тотчас сжег эту записку и с мучительным нетерпением ждал новых вестей. Прошло три недели.
24 декабря, в канун Рождества, когда Ермолов с Грибоедовым и всем штабом стояли в станице Червленой, из Петербурга прибыл новый курьер. Он вручил генералу толстый пакет, который тот вскрыл с нехорошим предчувствием. В нем находились сенатское постановление и копии документов из Успенского собора Московского Кремля: три года назад Константин отрекся от престола ради женитьбы на полячке, и Александр I утвердил своим наследником Николая. После смерти Александра I Константин не подтвердил отречение, но и не согласился править. В результате сложилось непонятное междуцарствие, которое 12 декабря Сенат прекратил, признав права Николая Павловича. Ермолову прислали указ о присяге новому императору. Генерал не мог прийти в себя, так силен был удар. Насколько отличными были его отношения с Константином, настолько дурными — с Николаем. Они поссорились еще в Париже в 1814 году из-за каких-то недостатков в форме вверенных Ермолову полков. Николай, как и его брат, ненавидел войну, потому что она портит внешний вид армии и мешает ежедневным фрунтовым учениям. Ермолов же, участвовавший в сражениях, а не в парадах, полагал, что боеспособность солдат важнее чистоты их сапог. Он высказался по этому поводу достаточно прямо и с тех пор имел основание думать, что Николай его не терпит.
Ермолов, скрепя сердце, хотел отдать приказ о присяге, но Грибоедов воспользовался удобным случаем и поговорил с главнокомандующим. Александр не сомневался, что теперь уж точно в Петербурге идет поножовщина, не знал, что произошло и кто победил, но был уверен, что Северное общество выступило. С юга, через генерала Воронцова из Крыма, не приходило никаких тревожных вестей. Грибоедов посоветовал подождать новостей из столицы. Ермолов очень охотно согласился: вдруг Константин был незаконно отстранен от власти и с помощью восстания, хотя не согласованного с ним, взойдет на престол? Генерал решил несколько дней под разными предлогами, благо он никому не был подотчетен, откладывать присягу.
Два дня Грибоедов пребывал в таком возбуждении, что совершенно не мог контролировать себя. Ермолов ходил подавленный и молчал. Офицеры, видя крайнюю напряженность двух столь хладнокровных людей, ничего не понимали и ждали каких-то событий. И наконец, до Кавказа докатилось через Крым известие о 14 декабря в Петербурге: без всяких подробностей сообщалось, что против Николая поднялись какие-то войска, были рассеяны картечью и в России начались повальные аресты.
28 декабря Ермолов привел Кавказ и Грузию к новой присяге. Теперь оставалось сидеть и ждать невесть чего. В середине января от Воронцова пришло письмо о восстании Черниговского полка под командованием Сергея Муравьева-Апостола и Михаила Бестужева-Рюмина. Муравьева-Апостола, тяжело раненного, захватили на поле боя, его младший брат Ипполит, не желая сдаваться, покончил с собой; Пестель был арестован еще 13 декабря и Тульчинская управа не выступила.
22 января в Грозный, где стоял Ермолов, прискакал очередной фельдъегерь и подал генералу тоненький конверт. Адъютант Талызин из-за плеча Алексея Петровича прочел полученный приказ и тотчас вышел из дому. Курьера, рыжего и лысоватого, по имени Уклонский, пригласили к ужину. Тут собрались все офицеры, в том числе вернувшийся Талызин. Грибоедов чувствовал себя спокойно, хотя по взгляду Ермолова догадался, в чем дело. Он даже был рад — наконец-то неопределенность закончилась. Он не сомневался, что Талызин послал заранее оговоренный знак Грибову, чтобы тот немедленно уничтожил пакет со всеми бумагами, которые Грибоедов предусмотрительно туда складывал. Там он хранил письма Бегичева, Кюхельбекера, Одоевского, которые не хотел уничтожать до последней минуты. Теперь эта минута наступила, но все же он предпочитал, чтобы их сожгла менее трепетная и любящая рука, чем его собственная. Ермолов затягивал ужин, давая Грибову на всякий случай побольше времени; ведь содержание бумаг могло как-то затронуть и генерала. Он прекрасно знал благоразумие Грибоедова, но новому императору достаточно было бы крошечной лазейки, чтобы обвинить Ермолова в связях с заговором. Беседа за столом касалась, естественно, событий 14 декабря. Фельдъегерь мало знал имен арестованных, но подтвердил, что затронуты все знатнейшие фамилии и что царь в совершенном бешенстве.
После ужина Грибоедов пошел в комнату, которую делил с Сергеем Николаевичем Ермоловым, молодым родственником генерала и еще двумя адъютантами. Около его постели, разложенной на полу, в изголовье невинно стояли два чемодана, оставленные им в повозке — значит, все в порядке, Грибов сделал свое дело. Товарищи по комнате стали укладываться, но Грибоедов не раздевался. Двери открылись, дежурный штаб-офицер Талызин, дежурный по отряду полковник Мищенко и фельдъегерь вошли в комнату: «Александр Сергеевич, воля государя императора, чтобы вас арестовать. Где ваши вещи и бумаги?» Грибоедов спокойно указал на чемоданы. Их открыли: кроме рукописи «Горя от ума» там ничего не было. Талызин слегка улыбнулся за спиной фельдъегеря. Чемоданы опечатали и забрали, а Грибоедова провели в другой офицерский домик, где снаружи поставили часовых. Так он смог впервые по приезде на Кавказ получить отдельную комнату и выспаться без помех. Наутро все офицеры собрались проводить его. Многие беспокоились. Главнокомандующий вместе с уведомлением о произведенном аресте отсылал в Петербург наиболее лестную характеристику Грибоедова. Сослуживцы Александра посоветовали фельдъегерю больше никогда не приезжать на Кавказ, где его отныне очень не любят. Грибоедов успокаивал всех и беспрестанно повторял: «Пожалуйста, не сокрушайтесь, я скоро с вами увижусь». Фельдъегерь сел рядом с ним, и тройка помчалась по горам в Петербург.
* * *
Свободы гордой вдохновенье! Тебя не слушает народ: Оно молчит, святое мщенье, И на царя не восстает.Грибоедов не собирался беспокоиться раньше времени. Факт его ареста означал, что его имя уже названо кем-то из захваченных или просто указано среди близких знакомых Рылеева, Бестужевых, Муравьева-Апостола, Трубецкого, кого угодно. Однако Александр испытывал почти душевный подъем, он не намерен был сдаваться на милость царя, ни даже его фельдъегеря. Бояться людей — значит баловать их. Тройка неслась во Владикавказ, вокруг были по кавказским меркам неглубокие пропасти, но все не заснеженная русская равнина. Грибоедов решил извлечь из гор пользу и сообщил своему «телохранителю», что если тот желает довезти его живого, так пусть делает, что угодно Грибоедову — не радость же ему в тюрьму ехать. Он прекрасно понимал, что фельдъегерь не захочет нести ответственность за гибель арестованного и не может знать, не впрямь ли тот намерен сигануть в пропасть. Уклонский вынужден был подчиниться.
По прибытии во Владикавказ курьер забрал оставшиеся здесь вещи Грибоедова с пакетом бумаг. Относительно этого пакета Александр был не совсем спокоен: ничего серьезного там содержаться не могло, но вдруг мелькнет чье-то случайное имя? Он надеялся, что сумеет так или иначе уничтожить пакет. Дорогой он требовал и получал всякие поблажки: ночлег в непогоду, хороший обед. В одном доме, где они остановились, он увидел фортепьяно, бросился к нему, и девять часов Уклонский не мог оттащить его от инструмента. Но все же они двигались достаточно быстро и 7 февраля прибыли в Москву. Грибоедов велел ехать к Дмитрию Бегичеву в его дом на Старой Конюшенной, поскольку не знал, цел ли еще Степан, не взяли ли его как бывшего члена Союза благоденствия. Дмитрий с женой были потрясены появлением Грибоедова под конвоем. Они собирались ехать в гости к Степану, которого пока не трогали, но теперь наскоро устроили обед у себя, а Степану послали записку с просьбой немедленно явиться, если он хочет увидеть Грибоедова. Тот бросил гостей и тотчас пришел.
Он застал Дмитрия, Грибоедова и фельдъегеря в кабинете за накрытым столом. При виде курьера он переменился в лице, но Александр весело ему объявил: «Что ты смотришь на него? Или думаешь, что это так просто курьер? Нет, братец, ты не смотри, что он курьер, он знатного происхождения: испанский гранд Дон-Лыско-Плешивос-ди Паричен-ца». Эта выходка всех рассмешила, Степан успокоился. После обеда Грибоедов отпустил Уклонского со словами: «Ведь у тебя здесь есть родные, ты бы съездил повидаться с ними». Тот с радостью ушел.
Бегичевы выразили недоумение, как это Грибоедов распоряжается человеком, который сам должен им распоряжаться, но Александр отмахнулся. Он жаждал знать, что же произошло в Петербурге, но Бегичевы мало что могли рассказать. Газеты молчали, страхи множились, в Москве со дня на день ждали, что Ермолов со своим корпусом придет захватывать власть. В этом Грибоедов их разуверил. Они же сообщили немногое: из Петербурга доходили нелепые слухи. Истинно было только то, что в день присяги на Сенатскую площадь вышли роты лейб-гвардии Московского полка и Гвардейского флотского экипажа, которых привели туда братья Бестужевы, и рота гренадеров; остальных или арестовали раньше, или кто-то из офицеров не сумел выполнить обещанного. В конце концов каре восставших расстреляли, деваться с площади было некуда — за ними — стройка Исаакия, впереди — лед Невы, по нему били ядрами, и кое-кто утонул. Тотчас пошли россказни, что один из Бестужевых захватил Адмиралтейство, второй — Сенат, третий — Академию художеств (напротив площади на другом берегу), четвертый — корабль, откуда отстреливался из пушек…
Верна в этих легендах была только огромная роль четырех братьев в восстании. После разгрома двое из них добровольно явились во дворец, а Николай Бестужев бежал до Кронштадта, но был арестован. И Александр Одоевский с помощью Жандра бежал, за ним отправили Василия Перовского, брата того Алексея, чьи внезапные университетские успехи заставили когда-то Грибоедова сдавать без подготовки экзамен на кандидата. С тех пор Алексей Перовский участвовал в войне, а недавно начал писать под псевдонимом Антоний Погорельский и стал известен сказкой «Черная курица, или Подземные жители». Василий за Бородинскую битву получил Владимира с бантом, в 1819 году был назначен адъютантом к великому князю Николаю Павловичу, что не помешало ему вместе с братом Львом вступить в Союз благоденствия. Теперь император дал ему возможность загладить вину, поймав опасного преступника. Царь, едва удержавшийся на престоле, напрасно толкал на подлости благородных людей. Василий выказал большую активность, чтобы его поручение не передоверили кому-нибудь менее щепетильному, обнаружил следы Одоевского — но сделал вид, что ничего не заметил, и с пустыми руками вернулся во дворец. Однако Одоевский сам через день сдался властям. Бежал и Кюхельбекер, но был схвачен уже около границы. Рылеев, Оболенский, Каховский, Трубецкой, Поливанов, Петр Муханов, Якушкин, все южане и многие другие, кого Грибоедов меньше знал, были арестованы. Даже Жандра посадили, но уже 31 декабря выпустили.
Александра Бестужева, Кюхельбекера и Каховского обвиняли в смертельном ранении, нанесенном графу Милорадовичу. Генерал-губернатор явился на Сенатскую площадь сразу после завтрака у Телешовой, попытался уговорить каре солдат разойтись и был кем-то то ли заколот, то ли застрелен. Виноват был один, но не знали пока, кто именно. (Грибоедов решил, что едва ли это Кюхельбекер: не мог же он попасть в цель! это было бы слишком невероятно!) Князь Шаховской не отходил от постели умиравшего Милорадовича и подсовывал ему бумагу за бумагой на подпись — о пенсиях и прочих привилегиях разным артистам. За это князя собирались теперь выслать из Петербурга, в лучшем случае в Москву. Бегичевы ожидали своей участи. Император объявил, что виноваты не только члены обществ, но и все, кто знал о них и их планах и не донес властям! Этот указ очень не понравился дворянам. Вменять донос в обязанность благородного человека мог только правитель, который не рассчитывал впредь на поддержку дворянского сословия. Но на кого же будет опираться новый царь? На подлецов и шпионов полиции?
Вместе с Бегичевыми Грибоедов наметил линию защиты на случай, если их тоже арестуют. Уже за полночь явился его телохранитель, и в два часа ночи они продолжили путь. Теперь Александр знал масштаб происшедшего и страдал — не за себя, за других. Одоевский схвачен, все друзья в крепости. Что-то будет? И почему ничего не удалось? Бегичевы слышали, что был шанс на успех, но вроде бы Трубецкой и Якубович показали себя предателями. От хвастуна Якубовича можно было ожидать чего угодно, но в низость Сергея Трубецкого Грибоедов не верил.
11 февраля его привезли в Петербург, на гауптвахту Главного штаба. Фельдъегерь сдал его и бумаги и удалился. Пакеты лежали на столе, еще не внесенные в опись отобранного имущества, в комнате находился один дежурный офицер, которого Грибоедов вроде бы не знал, но который приветствовал его как давнего знакомого. Александр решил не упустить случай: спокойно подошел к столу, взял владикавказский пакет и сунул в карман. Офицер сделал вид, что ничего не заметил. Тотчас Грибоедова отвели на допрос к генерал-лейтенанту Левашову. Левашов встретил его очень вежливо, задал некоторые вопросы и собственноручно их записал. Грибоедов принял вид полной откровенности и совершенной невинности. Он решил не отрицать того, что легко могло быть доказано, и скрывать все, что доказать было нелегко: «Я тайному обществу не принадлежал и не подозревал о его существовании. По возвращении моем из Персии в Петербург в 1825 году я познакомился посредством литературы с Бестужевым, Рылеевым и Оболенским. Жил вместе с Одоевским и по Грузии был связан с Кюхельбекером. От всех сих лиц ничего не слыхал, могущего мне дать малейшую мысль о тайном обществе. В разговорах их видел часто смелые суждения насчет правительства, в коих сам я брал участи: осуждал, что казалось вредным, и желал лучшего. Более никаких действий моих не было, могущих на меня навлечь подозрение, и почему оное на меня пало, истолковать не могу».
Все это Грибоедов высказал тоном чистосердечия и подписал недрогнувшей рукой, заботясь, чтобы пакет не зашуршал в кармане. Левашов выразил ему уверенность в скором освобождении и велел проводить в помещение Главного штаба, куда сажали наименее замешанных в заговоре. Грибоедов нашел здесь самую непринужденную обстановку: в большой зале находилось несколько человек, гудел самовар, охрана оставалась за дверью и разговор велся свободно. Офицером охраны был капитан Жуковский, который давно установил с подследственными наилучшие отношения. Он охотно принимал разного рода подарки и оказывал разного рода услуги. Первым делом Грибоедова было избавиться от своего пакета. В этом ему помог Сергей Ларионович Алексеев, уже наладивший связи с городом. Через его посредство Грибоедов послал пакет Жандру с приказанием сжечь. Однако Андрей Андреевич, переживший арест и освобождение, полагал, что вторично его не побеспокоят. Его допрашивал сам император, и Жандр держался смело и ничего не скрывал. Его отпустили из-за отсутствия каких-либо улик о злоумышлениях. В конце концов, вздумай государь наказать всех, кто был коротко знаком с участниками восстания, в тюрьмы и Сибирь отправилось бы поголовно все русское дворянство — заговорщики же не в пустыне жили и отнюдь не были безродными сиротами! Поэтому Жандр ограничился тем, что на всякий случай просто убрал пакет под тюфяк.
На следующий день Грибоедов совершенно подружился с капитаном Жуковским и послал через него записку Булгарину и Гречу с требованием прислать «Чайльд Гарольда» и журналы, а главное: «Чур! молчать!» Он знал, что о нем самом они ничего особенного не смогут рассказать, но полагал полезным напомнить им о недопустимости доносов. Булгарин лично принес книги.
Заключение в Главном штабе было совсем не то, что в Петропавловской крепости. Впервые со своего основания та была переполнена арестованными. Их сажали поодиночке, чтобы они не могли ни о чем сговориться, чтобы страдали от давящей тишины, темноты и неизвестности. Нередко их кормили только хлебом и водой, на месяцы сковывали по рукам и ногам, так, что и умыться было нельзя, не позволяли читать, не давали иногда и свечей (а в январе в Петербурге, взамен летних белых ночей, стоят черные дни). Тяжелее всего заключенным приходилось без книг; лишенные всякой пищи для ума, некоторые теряли рассудок. В Главном же штабе подследственные не только получали за свой счет обеды из ресторана Ларедо на углу, но имели право ходить туда в сопровождении конвоира. Грибоедов сразу стал пользоваться всеми поблажками: сперва читал газеты и играл на фортепьяно у Ларедо, а когда его конвоир осмелел, стал гулять по Невскому и Летнему саду и даже навещать вечерами Жандра. В конце концов конвойный стал просто оставаться в ближайшем кабачке и только передавал арестанту свой штык, дабы оружие не бросилось кому-нибудь в глаза в столь неподобающем месте. Когда Александр в первый раз зашел к другу со штыком, тот ошалел: «Зачем он тебе?» — «Да вот пойду от тебя ужо ночью, так оно, знаешь, лучше, безопасней». По всяким мелким просьбам Грибоедов беспрестанно обращался к Булгарину, поскольку тот в глазах властей был вне всяких подозрений и мог действовать свободно. Фаддей Венедиктович, хотя трусил, но выполнял все поручения беспрекословно.
15 февраля, видя, что его не вызывают для допросов, но и не отпускают, Грибоедов решил надавить на Следственный комитет и сочинил откровенно резкое письмо Николаю I, написав его самым четким почерком, дабы ни одно слово не пропало:
«Всемилостивейший государь!
По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника моего любимого, из крепости Грозной на Сундже, чрез три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом позван к генералу Левашову. Он обошелся со мною вежливо, я с ним совершенно откровенно, от него отправлен с обещанием скорого освобождения. Между тем дни проходят, а я заперт. Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но ежели продлится мое заточение, то конечно и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице…
Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред Тайный Комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете.
Всемилостивейший государь!
Вашего императорского величества верноподданный Александр Грибоедов».
Письмо императору не передали под предлогом, что «этим тоном не пишут государю». Дело не двигалось. Больше всего Грибоедов хотел узнать, что происходит у друзей в крепости. Кое-что могла сообщить Миклашевич, тесно связанная с семьей Рылеева. Декабристы вели себя по-разному. Одни, как Рылеев, Бестужев-Рюмин и отчасти Николай Бестужев, понимали, что 14 декабря имело историческое значение, что, если они не расскажут о себе хотя бы Следственному комитету, совершенное ими не дойдет до потомков. Поэтому они сообщали, порой даже преувеличивая, подробности о своих намерениях, причинах недовольства современностью; Рылеев и Бестужев-Рюмин восстанавливали по памяти сожженные перед арестом программные документы. Другие, как Александр Одоевский, молчали даже о том, что было с очевидностью доказано. Но все сходились в одном — имена членов общества не называть, кроме имен уже явно замешанных лиц. Имя Грибоедова впервые прозвучало в показаниях Сергея Трубецкого, который полагал невозможным скрыть факт их давнишнего знакомства, однако выразился неопределенно, со ссылкой на Рылеева. Потом впечатлительный Оболенский, под действием изощренной психической пытки почувствовал вину перед обожаемым отцом, который на старости лет вынужден видеть сына в тюрьме, и в состоянии нервного срыва назвал шестьдесят одно имя, еще им не упомянутое — и Грибоедова. 14 февраля Комитет послал вопросы о Грибоедове Александру Одоевскому, Рылееву, Александру Бестужеву и Трубецкому: друзья Грибоедова начисто отрицали его членство в Обществе и знакомство с их планами, а Трубецкой очень изящно превратил сказанное раньше в несказанное (мол, Рылеев ему говорил, что Грибоедов к Обществу не принадлежит, но без всяких оснований Трубецкой ему не то что не поверил, просто неверно понял, и так далее). 19 февраля Комитет опросил Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Пестеля и других южан — все ответили отрицательно, а Пестель заявил, что и не слыхал о Грибоедове.
24 февраля Комитет затребовал, наконец, к себе самого Грибоедова. Его перевезли по льду в Петропавловскую крепость и с завязанными глазами доставили в комнату, где за длинным столом, покрытым красной скатертью, в полной форме с мрачными лицами сидели военный министр Татищев, великий князь Михаил Павлович, четыре генерал-адъютанта и среди них П. Н. Голенищев-Кутузов. Его присутствие превращало суд в фарс, и многие, вслед за Пестелем и Николаем Бестужевым, могли бы повторить ему в лицо: «Я еще не убил ни одного царя, а между моими судьями есть цареубийца». (Кутузов участвовал в убийстве Павла I.) Грибоедов, чья вина пока не была доказана, не стал дразнить гусей мальчишескими выходками. Это было 69-е заседание Следственного комитета. Допрос закончился в половине третьего утра. Сперва Грибоедова пытались сбить напоминанием о его «Горе от ума» — он отшутился образом Репетилова, который вроде бы высмеивает «секретнейшие союзы».
Но это была просто разминка, после которой ему предложили устно и письменно ответить на град вопросов об имени, возрасте, воспитании, штрафах, если они были, знакомстве с разными декабристами и потребовали по пунктам «а), б), в)… и)» изложить все, что он знает о целях, центрах и членах Тайного общества.
Грибоедов честно назвал только свое имя. Возраст он скрыл, скрыл имена Петрозилиуса и Иона, назвав одного профессора Буле, потому что его уже не было в живых; не упомянул о следствии за четверную дуэль; заявил, что князя Трубецкого почти не знал; что Рылеев и Бестужев ему ничего не открывали; что первое его показание об откровенных с ними разговорах касалось только «частных случаев злоупотреблений некоторых местных начальников, вещей всем известных, о которых всегда в России говорится довольно гласно». Все подпункты «а), б), в)… и)» он свел воедино и, не вдаваясь ни в какие детали и оценки, твердо стоял на одном: «Ответом моим на сокровенность их предприятий, вовсе мне неизвестных, не могло быть ни одобрение, ни порицание… Я повторяю, что, ничего не зная о тайных обществах, я никакого собственного мнения об них не мог иметь».
Показания и манеры Грибоедова произвели на судей благоприятное впечатление. На следующий день они послали Оболенскому вопрос: почему он считает Грибоедова членом Общества, если Грибоедов это отрицает? Оболенский, несколько пришедший в себя, запутал ответ, чтобы не объявить ложью свои прежние показания, но и не подтвердить их правдивость. Пожилые генералы Комитета не представляли себе степень литературного мастерства и живости ума подследственных; судьи пасовали перед любыми ответами, если они не были нарочито правдивыми. 25 февраля Следственный комитет представил императору ходатайство об освобождении Грибоедова, однако высочайшего согласия не последовало. Грибоедова велели оставить в Главном штабе, впредь до получения отчета с Кавказа, куда был послан специальный расследователь. Николай I надеялся найти прямо или через Грибоедова улики о причастности Ермолова к заговору.
Не теряя оптимизма, Грибоедов сам на себя написал эпиграмму, получившую широчайшую известность в стране, ибо касалась слишком многих:
— По духу времени и вкусу Он ненавидел слово «раб»… — За то попался в Главный штаб И был притянут к Иисусу!..Только 15 марта изнывающий от скуки и неопределенности Грибоедов был вызван на следующий допрос. Из новых вопросов он понял, что Комитет выясняет его роль как связного между Северным и Южным обществами и между ними и Грузией, то есть Ермоловым. На этот раз Грибоедов увидел серьезность вопросов и их опасность решительно для всех: если бы следствие получило хоть малейшие доказательства договоренности Севера, Юга и Кавказа о совместном выступлении, это был бы ему незаслуженный подарок. Он ответил беспредельно кратко: поручений, писем и тому подобное не имел, никого не видел, никого не знал, о существовании каких-то новых лиц, о которых спрашивали, даже не подозревал. Точка.
Больше Грибоедову вопросов не задавали, на допросы не вызывали, но и не выпускали. После 15 марта он начал думать, что Комитет напал на след, а 19 марта даже послал Булгарину просьбу о деньгах на случай, если его «отправят куда-нибудь подалее» (если денег нет, чтоб прислал за адамантовым крестом Грибоедова, который можно было бы продать). После Пасхи, встреченной 18 апреля все в том же штабе, Грибоедов почти уверился, что о нем либо забыли, либо скоро отправят с фельдъегерем в Сибирь. Он много читал от скуки, но писать не мог — комната по-прежнему была переполнена сменявшими друг друга «постояльцами».
Однако о нем вовсе не забыли. На третий день после его проезда через Москву Степан Бегичев посетил его родных. Настасья Федоровна встретила весть об аресте сына «с обычной своей заносчивостью», как передал Степан, и принялась ругать сына карбонарием да тем и сем. Бегичев порадовался, что один присутствовал при этих излияниях, которые могли очень повредить Александру. К счастью, Алексей Федорович был разумнее своей сестры. Его не интересовало, виновен племянник или нет, он видел в нем только последнего продолжателя обеих ветвей рода Грибоедовых. Одно дело Нарышкины, Одоевские, Орловы, Трубецкие и прочие знатные семьи, чьи представители ввязались в заговор — у них осталось множество носителей фамилии. А Александр был единственной надеждой Грибоедовых. К тому же Мария и ее двоюродная сестра Софья умоляли Алексея Федоровича помочь Александру. Он написал старшей дочери требование добиться освобождения Грибоедова, ведь ее муж находится в величайшей чести у императора. В этом письме не было надобности. Не только сама Елизавета любила и уважала Александра, но и Паскевич относился к нему с дружеской теплотой. Он, несомненно, мог повлиять на ход следствия, но пока ничего не предпринимал. Грибоедов сидел всего лишь в Главном штабе, не испытывая ни в чем недостатка, гулял в Летнем саду и, кроме того, был умен, хладнокровен и опытен. Паскевич надеялся, что он выпутается сам, и не хотел ради него без нужды исчерпывать свой кредит у императора. Ведь Александр Одоевский, близкий родственник его жены, неопытный, пылкий юноша, сидел в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, между камерами Рылеева, Николая и Михаила Бестужевых и Сергея Муравьева-Апостола — главных виновников, к коим и его причисляли. Пока что Одоевский держался твердо и ни в чем решительно не признавался, но Паскевич понимал, что его спасение почти невозможно, а для смягчения участи понадобится все его влияние.
Паскевич скрытно действовал через членов Следственного комитета, всемерно сдерживая их рвение относительно Грибоедова. Под его малозаметным нажимом множество противоречивых показаний о Грибоедове не сравнивалось, не назначались очные ставки, вопросы о нем порой просто изымались при переписывании опросных листов. В мае император начал подбирать состав Верховного уголовного суда по делу декабристов. Туда были включены Мордвинов и Сперанский, которых декабристы прочили в состав своего Временного правительства (Дмитрий Столыпин избежал такой двусмысленной участи, скончавшись от удара во время арестов после 14 декабря). Ввели в члены суда и Паскевича. Тому выпал удобный случай заметить, что нехорошо было бы ему судить человека, родство с которым явно раскрывает девичья фамилия его жены, урожденной Грибоедовой. Родство с Одоевским было менее очевидно. 31 мая Комитет повторно отправил царю прежнее ходатайство об освобождении Грибоедова: «Коллежский асессор Грибоедов не принадлежал к Обществу и о существовании оного не знал. Показания о нем сделаны князем Евгением Оболенским 1-м со слов Рылеева; Рылеев же ответил, что имел намерение принять Грибоедова; но, не видя его наклонным ко вступлению в Общество, оставил свое намерение. Все прочие его членом не почитают». Последняя фраза была написана под давлением Паскевича: членом Общества Грибоедова назвали Сергей Трубецкой, Оржицкий и Бригген (правда, все трое признавали его только в числе знакомых, а о членстве ссылались на Рылеева). В конечном счете отрицательное показание Рылеева стало решающим. Николай I написал на ходатайстве о Грибоедове резолюцию: «Выпустить с очистительным аттестатом» и велел дать следующий чин и годовое жалованье не в зачет.
2 июня последовал приказ об освобождении Грибоедова. 3 июня он перебрался к Жандру. В спрятанном владикавказском пакете они не нашли ничего предосудительного, кроме одного письма Кюхельбекера, но и этого бы хватило: Вильгельм не признавался даже в светском знакомстве с Грибоедовым, смертельно боясь хоть чем-то повредить обожаемому другу. 6 июня Грибоедов представлялся императору в числе нескольких освобожденных и получил предписание отправиться по месту службы, то есть назад к Ермолову.
9 июня ему выдали под расписку очистительный аттестат: «По высочайшему Его Императорского Величества повелению комиссия для изыскания о злоумышленном обществе сим свидетельствует, что коллежский асессор Александр Сергеев сын Грибоедов, как по изысканию найдено, членом того общества не был и в злонамеренной цели оного участия не принимал». 10 июня Грибоедов получил у военного министра подорожную и прогонные деньги до Тифлиса (на трех лошадей за 2662 версты).
Однако он не спешил с отъездом. Отчасти его задерживал долг вежливости: необходимые благодарственные визиты к Паскевичам, к капитану Жуковскому, дружеское общение с Жандром и В. С. Миклашевич, Николаем Мухановым, который как мог помогал ему в заточении, с Булгариным. После представления во дворце он почувствовал себя опустошенным, зашел к Булгарину, которого дома не оказалось, расположился у него по-хозяйски и оттуда послал Миклашевич свежее мнение о государе: «он, во-первых, был необыкновенно с нами умен и милостив, ловок до чрезвычайности, а говорит так мастерски, как я, кроме А. П. Ермолова, еще никого не слыхивал». Андрей Андреевич и Варвара Семеновна заключили из этой записки, что их друг не составил благоприятного суждения о новом императоре.
Больше всего Грибоедов желал сейчас одиночества. Он попросил Булгарина открыть дачу в Стрельне и переехал туда, никого не желая видеть, потом несколько дней без цели странствовал по побережью:
Луг шелковый, мирный лес! Сквозь колеблемые своды Ясная лазурь небес! Тихо плещущие воды! Мне ль возвращены назад Все очарованья ваши? Снова ль черпаю из чаши Нескудеющих отрад?..Грибоедов терзался сердцем за Одоевского:
О, мой Творец! Едва расцветший век Ужели ты безжалостно пресек? Допустишь ли, чтобы его могила Живого от любви моей сокрыла?..Допустил…
10 июля 1826 года был объявлен приговор декабристам. По чести, им нельзя было предъявить никакого серьезного обвинения: никто из них не нарушил присяги (ибо не присягал Николаю), не выступил против законного монарха (ибо его еще не было либо им был Константин, с именем которого солдаты шли на площадь). В худшем случае некоторые из них были виновны в нарушении субординации, поскольку вывели роты без согласия старших офицеров. За поднятие Черниговского полка можно было строго наказать, но большинство арестованных не были даже на Сенатской площади; Пестеля арестовали до всех событий — 13 декабря. Его и других обвиняли только в мыслях, не нравящихся царю. И за эти мысли расправа была жесточайшей.
Всего влияния Паскевича достало только, чтобы перевести Одоевского из осужденных 1 разряда, по которому полагалась казнь, замененная двадцатью годами каторги, в IV (двенадцать лет каторги, в августе сокращенных до восьми).
13 июля, на рассвете, барабанный бой несколько часов раздавался с кронверка Петропавловской крепости. Вопреки отечественным законам, со времен Елизаветы Петровны запрещавшим приводить в исполнение смертную казнь, Николай I приговорил к повешению осужденных вне разрядов Рылеева, Пестеля, Сергея Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева-Рюмина и Каховского, ответственного за убийство Милорадовича.
Российские палачи давно разучились вешать, но не вызывать же специалистов из Англии, где казнь такого рода была повседневным явлением? По России пошли страшные, и на этот раз верные слухи, что трое осужденных — Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и Рылеев — сорвались, но их повесили вторично. Этот барабанный бой будет веками отдаваться в России, тревожа незачерствевшие души. Он произвел тяжелейшее впечатление на юношество, надломив в нем силы до начала взрослой жизни. Новое поколение зрело, ощущая обреченность любых усилий, любой тяги к чему-то лучшему. И старики чувствовали невыносимую грусть. Велики были потери и потрясения; многие семейства оплакивали близких умерших и живых покойников.
И только на одних людей барабанный бой не оказал никакого влияния — на самих декабристов. Повешенные — повешены, живые не собирались поддаваться отчаянию. Собранные страхом Николая в одном руднике Петровского завода, дабы не взбунтовали всю Восточную Сибирь, они оказались в родном кругу, с жадностью набросились на книги, которых были лишены полтора года, переводили со всех языков, делали научные доклады, сочиняли, изобретали, строили, спорили, основали целую «Казематную академию», где было 120 профессоров, по совместительству и учеников. Когда по истечении лет разряд за разрядом выходил с каторги на поселение среди бурят и крестьян, кое-кто плакал и рвался назад, в круг образованных друзей и единомышленников.
Грибоедов ничего этого почти не знал. Узникам запретили писать родным, и редкие вести доходили от них в Россию, переписанные, как бы от своего имени, нежными ручками дам, последовавших в Сибирь за мужьями, женихами и братьями. Пытаясь помешать им в этом жестокими и низкими условиями, новый император восстановил против себя даже московских старух, убежденных, что долг жены — быть с мужем. Они косо смотрели на жену Артамона Муравьева, так и не уехавшую к мужу из-за нежелания бросить детей. Но еще более они возмущались царем, который старался разорвать семьи, ибо он нарушал тем неписаные законы русской жизни. (И он таки изменил прежние представления: молодое поколение выросло с мыслью, что совершенное декабристками — подвиг. Сами они так не считали.).
Только одна весточка дошла до Грибоедова от друзей: на пушкинское послание в Сибирь «Во глубине сибирских руд» ответил Александр Одоевский:
Струн вещих пламенные звуки До слуха нашего дошли, К мечам рванулись наши руки, И — лишь оковы обрели. Но будь покоен, бард, цепями, Своей судьбой гордимся мы И за затворами тюрьмы В душе смеемся над царями.Таинственная сила слухов и списков разнесла стихи по всей стране. Грибоедов был рад узнать, что его милый Александр не пал духом, что он окружен единомышленниками и вместе с ними продолжает надеяться не только на собственную свободу, но и на освобождение Отечества от рабства и деспотизма. В Петровском заводе декабристы не чувствовали себя одинокими.
А вот в России без них стало пустынно. Грибоедов с горечью оглядывался вокруг: пять человек, из которых только Пестеля он не знал лично, повешены; Кюхельбекер заточен в тюрьму, Александр Бестужев поселен в Якутске, его братья Николай и Михаил Бестужевы, Никита Муравьев, Одоевский, Петр Муханов — на каторге, Поливанов умирает в Петропавловской крепости. Правда, уцелели Бегичевы и Жандр, и Никита и Александр Всеволожские, и остальные Мухановы. Круг друзей Грибоедова не вовсе разрушился, он сможет, наверное, найти новых.
И все же он покидал столицу безо всякого сожаления. Жить в деревне, уехать за границу, уехать хоть на Кавказ — но в Петербурге благородному человеку больше нечего было делать. Все, кто только мог, разъехались из столицы. Отныне здесь будут главенствовать чиновники, и мундиры жандармов из новосозданного III Отделения С. Е. И. В. Канцелярии сменят мундиры блестящих гвардейцев Отечественной войны.
Страна, которая отправила талантливейших своих людей на эшафот, на каторгу, в крепость, по-прежнему нуждалась в переменах. Но бороться за эти перемены стало пока некому…