Лёд.

О сорока семи наполовину убийцах и двоих якобы бы следователях.

Она победила, развернув ложечку на скатерти на девяносто градусов. Комбинация из трех фарфоровых стаканчиков парализовала масленицу. Под хлебницей пали стаканы и рюмки; смелую атаку вазочки с букетиком свежих цветов остановили броненосцы металлических тарелок. Нож затонул в болотистом варенье. Солнце падало на салфетки; тень солонки указывала на левый угол стола. Тарелки с копченостями на помощь не приходили. Хлеб был белым, с плотной текстурой. Оставалось сдать салат.

Я-оно отправилось на завтрак еще до того, как правадник начал приглашать, чтобы опередить остальных пассажиров и разминуться с ними. Теперь, когда временно повернуло стыд в собственную пользу, другой императив требовал проявить то же самое поведение: скрыться, спрятать голову, переждать. Ведь — это может быть каждый из них. Не зная, чего бояться больше, выбирало решения промежуточные. Промежуточные, косвенные решения, действия по линии наименьшего сопротивления, компромиссный выбор — тем более, тогда мы не совершаем того, что делать хотим; все делается само.

Я-оно уселось за пустым столом, кивнуло стюарду. Тот указал на часы. Оперлось плечом на раму окна; утреннее солнце стекало из-за спины теплыми волнами прямиком над зелеными равнинами, более обширными, чем небесные просторы; Богданович остался позади, до Тюмени Экспресс должен добраться до полудня, машинист старался нагнать опоздание. Зазвенели металлические оковки двери вагона-ресторана. Глянуло. Панна Мукляновичувна.

Та заговорщически улыбнулась. Видимо, она услышала из своего купе шаги и скрежет замка, от нее не скроешься. Незаметно позевывая, она мигала на солнце, которое заливало пустой вагон-ресторан.

Она присела за стол очень естественно. Я-оно поцеловало ей руку.

— Где же ваша уважаемая тетушка?

— Тетя неважно себя чувствует.

— О, надеюсь, ничего серьезного…

Девушка продолжала улыбаться; эта улыбка помнилась: чертики в глазах, чертик в уголке рта. Очень старательно она выгладила салфетку. Злое предчувствие нарастало внутри, словно пузырь гнилостных газов.

Она сплела пальцы корзинкой.

— На рассвете я встретила госпожу Блютфельд…

— Даже не стану и спрашивать.

— Вы не цените, пан Бенедикт. Али-бабе были нужны сорок разбойников.

— Смилуйтесь!

— А я вам хотела помочь, чтобы вы, бедненький, в своем одиночестве не сгорели. И перед князем храбрости добавить. Ведь как же вы всех нас обманули!

— Ладно, спрошу. И что эта ужасная женщина снова нарассказывала?

— Вы уже были графом, — панна Елена считала на худеньких пальчиках, — графом, салонным мошенником, а теперь оказываетесь ночным авантюристом, кровавым грубияном. Так кто же вы на самом деле?

Я-оно закрыло глаза.

— Как вы уже говорили.

— Ммм?

— Каждым из них, на одну десятую. Всем вместе.

— Как это?

— А откуда можно подобные вещи знать? Слушаешь других людей, повторяешь, что о тебе говорят. Или же слушаешь свои собственные мечтания и сны. Граф, авантюрист, баламут — пожалуйста. Выбирайте, что захотите. Мы в поездке, друг друга не знаем, так кто мешает поверить сплетням?

— Сплетням, — пропела она. — Сплетням. Сплетням.

Я-оно приподняло левую бровь.

— Что?

— Сплетни Frau Блютфельд не имеют с правдой ничего общего. — При этом она обвинительно покачала указательным пальцем. — Я знаю, знаю, пан Бенедикт, и не отпирайтесь. Вы с князем Блуцким задумали всю эту интригу, в Екатеринбурге пролилась кровь — все это петербургские игры, так? Так!

Я-оно размашисто перекрестилось.

— Как Господь Бог мне мил, панна Елена, позавчера, в субботу, я князя Блуцкого впервые в жизни увидел, в российской политике не разбираюсь совершенно, а к уличным авантюрам пригоден, как Frau Блютфельд для балета! Вот, до сих пор еще руки трясутся. На нас напали какие-то подвыпившие бандиты, господин Фессар может засвидетельствовать, местное жулье; чудо еще, что люди князя были неподалеку, в противном случае — дальше я бы ехал уже в гробу… Ну, и чего вы строите такие глаза!

— Но ведь вы же лжете, пан Бенедикт! — восхищенно воскликнула панна Елена Мукляновичувна, и в этом своем возбуждении сложила пальцы, словно собиралась молиться. — Вы же лжете!

Я-оно заскрежетало зубами.

— Да чтоб вас, начитались глупых романчиков и…

— Поезд не ехал.

— И что?

— Поезд не ехал. — Она склонилась над столешницей, мраморно-белой рукой прижимая миниатюрное жабо к груди. — Стоим на станции. Средина ночи, тишина, словно кто маком посеял. — Она снизила голос до шепота. — Я не спала. Слышала каждое слово.

— Да о чем вы…

— «Наша задача — защищать доктора Теслу и его аппаратуру».

— О Боже!

— «Это может быть каждый из них».

Я-оно спрятало лицо в ладонях.

Панна Мукляновичувна тихонько захихикала.

С моей стороны ответом был только тихий стон.

— Спасите!

— Подать клубный завтрак, или господа сами выберут из меню…

— Пожалуйста, пожалуйста, — улыбнулась Елена стюарду.

На столе появился сервиз, отполированный самоварчик, кувшинчики с молоком, поднос с фруктами. Панна Елена, слегка нагнув головку, и поглядывая из-под черных ресниц, начала играться райским яблочком. Я-оно наблюдало за ней сквозь пальцы левой руки, на которой сейчас лежала тяжесть непослушной головы. Девушка что-то напевала под носом, чертик-искорка перескакивал из ее глаз в рубин на шее и назад. Высунув кончик языка, Елена положила розовое яблочко между самоваром и сахарницей, на линии, делящей стол на восемь человек поперек. Она ждала. Я-оно выбрало из корзинки масляную булочку и поместило ее на таком же расстоянии с противоположной стороны самовара. Панна Елена прижала тыльную сторону ладони к алым губам. Чуточку подумав, она передвинула соседний набор посуды, открывая белую равнину скатерти на своем левом фланге. Ответом стала полная перегруппировка столового серебра. Панна Елена, прелестно прижав ямочку на щеке, установила графин с водой в самой средине полосы солнечных лучей, укладывая на свою часть стола сине-зеленые радуги. Я-оно дернуло себя за ус, куснуло палец. Солонка, вся надежда на солонку.

Правила игры нам не известны, но, тем не менее, мы играем. Я-оно с нескрываемой подозрительностью глядело на панну Елену. Был ли это всего лишь очередной рефлекс чрезвычайно энергичной девчонки, или же она прекрасно знала, что делает? Быть может, не только извлеченный из жизни эпизод, несколькодневная поездка по Транссибу, время вне времени — но и всю свою жизнь разыгрывает она таким же образом. Не знает правил игры, но, тем не менее, играет. Так будет достигнута мудрость, которой не достигнешь никаким иным путем. Рождаемся — неизвестно зачем. Подрастаем — непонятно, ради чего. Живем — неизвестно, ради чего. Умираем — и все равно, не знаем. У шахмат имеются правила, у зимухи — свои, даже придворные интриги руководствуются собственными принципами — а каковы правила жизни? Кто в ней выигрывает, кто проигрывает, каковы критерии победы и поражения? Нож служит для того, чтобы резать, часы — чтобы отмерять время, поезд — для перевозки товаров и пассажиров, а для чего служит человек? Он не знает правил игры, но, тем не менее, играет. Все остальные игры по отношению к этой представляют собой ребяческие упрощения на грани мошенничества, оглупляющие тренировки механической работоспособности мозга. А эта игра — истинная. Ее правила и цели остаются неизвестными — выводы о них можно делать только из самого хода игры, только так они проявляются, в наших собственных ходах. Судей здесь нет. Проигрываешь, выигрываешь — но почему, и откуда такая уверенность, невозможно выразить в любом межчеловеческом языке. Солянка ставит шах горчице. Правил игры не знаем, но, тем не менее, играем.

Она победила, развернув ложечку на скатерти на девяносто градусов. Комбинация из трех фарфоровых стаканчиков парализовала масленицу. Под хлебницей пали стаканы и рюмки; смелую атаку вазочки с букетиком свежих цветов остановили броненосцы металлических тарелок. Нож затонул в болотистом варенье. Солнце падало на салфетки; тень солонки указывала на левый угол стола. Тарелки с копченостями на помощь не приходили. Хлеб был белым, с плотной текстурой. Оставалось сдать салат.

Триумф панна Елена приняла молча. Когда ела, не разговаривала. Спокойно допила травяной чай, осушила губы салфеткой. Ни разу не отвела она взгляд, ее улыбка питалась освещавшим ее солнцем, это был истинный perpetuum mobile[79], радость в ответ на огорчение, радость в ответ на безразличие — так что невозможно было оставаться безразличным. Свой пальчик она поднимала и опускала в такт музыки поезда, тук-тук-тук-ТУК, так что я-оно подсознательно начало постукивать костяшками пальцев контрапунктом к ее ритму. Она же лишь улыбнулась шире, поскольку это было продолжение той же самой игры, теперь это было понятно — начиная с первой, случайной встречи, с короткого взгляда той ночью, когда охранники проверяли в коридоре документы пассажиров — понимала ли она это, вряд ли… Правил игры не знает, а куда там.

— Благодарю.

Я-оно поднялось. Стюард отодвинул ее стул. Я-оно открыло дверь.

В проходе она внезапно остановилась.

— Значит, начинаем.

— Начинаем?…

— Следствие.

— Следствие, — глухо повторило я-оно.

— Я составила список. Если не считать детей и пассажиров, которые подсели уже после Москвы, у нас сорок пять подозреваемых.

— Вы составили список?

— Это же естественно. Нам известно, что одна из особ, едущих в классе люкс, является убийцей. Вопрос: кто?

— Эта особа никого еще не убила.

— А! Тем сложнее загадка! Вы должны мне все подробно рассказать. Доктор Тесла — это тот высокий старик, с которым вы разговаривали вчера после карт, правда? А та блондиночка, с которой я вас видела на вечернем постое?

— Панна начиталась шестикопеечных Шерлоков Холмсов и Приключений полицейских агентов.

Ради большего эффекта, панна Елена хотела подбочениться, но коридорчик был для этого слишком тесен; поэтому она удовлетворилась тем, что сложила руки на лифе.

— А что пан Бенедикт имеет против Шерлока Холмса?

— Кроме того, что он ненастоящий детектив, решающий загадки ненастоящих преступлений? Ничего…

— Тихо…

Правадник поклонился и подошел ближе. Вопросительно глянул на девушку. Я-оно махнуло рукой. Тот наклонился, чуть ли не прижимая губ к уху, горячее дыхание ошпарило ушную раковину.

— Ваше Благородие хотело знать про того парня, из купейного… — понизил он голос.

Я-оно дрожащей рукой вытащило бумажник, выловило банкнот.

— Зовут его Мефодий Карпович Пелка, — четко произнес проводник. — Место семь цэ в четвертом вагоне второго класса.

— Где высаживается?

— Место оплатил до Иркутска.

— Едет от Москвы?

— От Буя, Ваше Благородие.

Я-оно глянуло на Елену. Та делала вид, будто не подслушивает, только притворство ей не удавалось; повернув голову в другую сторону, она отклонилась к проводнику — стук колес и шум мчащегося состава весьма затрудняли подслушивание, тем более — здесь, у перехода между вагонами.

— Хотите найти убийцу? — шепнуло ей я-оно по-польски. — А может, для начала, маладца, который вчера разбил человеку голову, словно гнилую тыкву.

Та лишь раскрыла глаза еще шире. Но тут же вернулась улыбка, Елена крепко оперлась на поданную руку, подняла подбородок.

— Не опасайтесь, пан Бенедикт, я пана Бенедикта смогу защитить.

Проводник вел.

Тем не менее, теснота вагона весьма затрудняла общепринятые жесты (общепринятые — то есть такие, когда человек приближается к человеку, совершенно к нему не приближаясь). В коридорчике с другой стороны вагона-ресторана я-оно зашипело от боли, и Елене пришлось отпустить руку.

— С вами что-то случилось? Я сразу не спросила, прошу прощения, тот человек вчера ночью тоже беспокоился. Вас избили?

— Нет.

— А рука?

За вагоном-рестораном проводник открыл двери в служебные помещения. Я-оно пропустило панну Мукляновичувну вперед. Она глянула через плечо.

— Я еще за столом заметила, у вас дрожала ладонь.

— И, видимо, посчитали, будто это от нервов.

— Она болит? Что произошло?

— Замерз.

— Но если вы что-нибудь себе отморозили…

— Вам никогда не доводилось терять чувствительности в конечности? Когда кровообращение в руке или ноге прекращается, вы прикасаетесь к коже, но впечатления прикосновения нет, совершенно чужая плоть, и вы уже не имеете над ним власти, это уже совершенно мертвый балласт — а потом внезапно туда возвращается тепло, возвращаются чувствительность и свежая кровь. И все колет, свербит, чешется и болит. Ведь болит, правда? А теперь умножьте все это раз в тысячу. Как будто кто-то влил в жилы горячую кислоту. Сам лед не приносит боли, больно выходить из льда.

Елена приостановилась, внимательно тянула, снова те же всепожирающие глаза и головка, склоненная к собеседнику, как удается только лишь mademoiselle Мукляновичувне.

— Теперь вы говорите о теле?

— А о чем еще?

— Какой же это мороз должен был быть в Екатеринбурге, чтобы так человека заморозить?

— Там был лют. И мартыновцы. Слышали когда-нибудь про мартыновцев?

— Санаторий профессора Крыспина, якобы, построен на месте сожженной пустыни Святого Самозаморозившегося.

— Ну да. Панна Елена наверняка что-то о нем читала, теперь узнаете так. Мефодий Карпович носит медальон со святым во льду. Ну что же, идите, праведник ждет.

В коридорах купейных вагонов царило более активное движение, почти все атделения оставались открытыми, оттуда доносились отзвуки разговоров, запахи наскоро приготавливаемой еды, стекло стучало о стекло, кто-то пел, еще кто-то храпел; своя жизнь шла и в коридоре, перед туалетом стояла очередь, у приоткрытого окна стояли мужчины и курили; маленькая девочка бегала вдоль вагона, заглядывая по очереди во все двери, наверняка играясь с кем-то в прятки. Мы попали в другой мир, это был совершенно другой поезд.

Разница в классе — то есть, в деньгах — сама по себе ничего не решала. Я-оно поняло это только через какое-то время, проходя уже в следующий вагон. Так вот, здесь ехали исключительно русские. Пассажиры класса люкс, даже если по рождению были подданными царя, не разделяли обычаев народа Империи, они уже совершенно отклеились от простых людей. Еврапейский этикет, петербургская мода, взвешенные беседы по-немецки, по-французски… дистанцированность и закрытость. Все они искусственные — естественным же является именно этот дух общности, извечная память общины; достаточно пары дней, что совершенно инстинктивно между попутчиками образовались очень сильные и откровенные связи, традиции которых уходят к земле.

— Мефодия? Это правда, должно быть уже встал. Федор Ильич, вы малого сегодня видели?

— А разве он не поднялся еще до рассвета?

— Ага, перед Богдановичем, точно, тут подсаживались рядом и шумели ужасно, так мы все и проснулись. Кто-то заглянул к парню, они поговорили, вышли. На стоянках ватерклозет, прошу прощения, дамочка, закрывают, так они, видно, покурить пошли.

— А кто это был, вы, случаем, не знаете?

— Так мы же спали. Так, глаз откроешь, ругнешь одного-другого, чтобы спать не мешал. Они и пошли.

— Тогда мы бы его в коридоре встретили. А может сидит в каком-нибудь из закрытых купе. — Я-оно кивнуло проводнику. — Будьте добры, пройдитесь-ка и проверьте.

Тот вздохнул, пошел по вагону.

— А чего вы от парня хотите? — обеспокоился Федор Ильич.

— Да ничего, просто поговорить. Он туг спит?

— Да. Но, оно, поговорить и поговорить можно, тут с самой Москвы тайные жандармы ходили…

— Нет, что вы! — рассмеялось я-оно. — Это не те разговоры. Где его одеяла?

Федор пожал плечами.

— Нам отдал. Говорит, ему без надобности, так жарко. А сами вы откуда, из Литвы? Моя покойная сестра Евдокия, земля ей пухом, жила в Вильно до девятьсот двенадцатого. Может, бывали когда в трактире Любина?

— Нет.

Вернулся проводник.

— Нету. — Теперь он сам был обеспокоен. — Мог выйти в Богдановиче.

— И оставить все свои вещи?

Панна Елена сделала таинственную мину.

— Загадка Исчезнувшего Пассажира, — шепнула она.

Появился проводник этого вагона; дело в том, что начала создаваться толкучка, затор в коридоре — в таком замкнутом обществе любая помеха для естественного ритма вырастает до размеров сенсации.

— Давайте, лучше, пройдем в служебное.

Проводники показали дорогу. Местный сразу же закрыл дверь и засуетился у самовара — гостей принято угощать, это ничего, что они только-только с завтрака. Служака постарше расстегнул украшенный галунами мундир, брюхо тут же вывалилось над широким поясом, он уселся возле окна. Дернув себя за бороду, он покачал головой, ну что это благородные господа подумали, в нашем поезде такие вещи не случаются, за каждого пассажира в ответе, каждого пассажира считаем, видимо, выскочил втихаря на стоянке, а в срок вернуться не успел; с пассажирами первого класса никогда такого не случилось, и случиться права не имеет, заверяю вашу милость. При этом он прижимал руку к сердцу. Звали его Сергеем, а местного проводника он называл «Нико». Один более растерян, второй больше злился, но оба чувствовали себя не в своей тарелке.

Я-оно приглядывалось к игре Елены Мукляновичувны. Сейчас она всего лишь повернула стакан в ладони, едва наклонилась над эбонитовой столешницей, где лежали подробные расписания поездки и вагонные распределители. Всего лишь действий, что пошевелить головкой в полосе солнечного света, прищурить глазки, чтобы не било сияние. Что делать? Снова капитулировать? Ха, я-оно уже капитулировало, не отправив ее после первых же слов проводника Сергея про Мефодия.

— Так вы говорите, — взяла слово Елена, — что этот Пелка принимал участие в екатеринбургской авантюре. Что он был от святого Мартына. Вскоре после того, как мы отъезжаем от Екатеринбурга, кто-то приходит в атделение Пелки, выманивает его — и больше Пелку никто не видит. Проводники могут присягнуть; так или иначе, но нигде в вагонах второго класса нашего Мефодия Пелки нет.

— Он мог сойти и опоздать к отъезду, как говорит Сергей. Наверняка ведь сошел.

— Или выскочил.

— Или выскочил.

— Или же его выкинули.

— Такое тоже возможно.

— Или же — выбросили его труп.

— Или, — согласилось я-оно.

Девушка смочила губы в горячем чае. Я-оно потянулось за сахаром. Поезд трясся, серые кристаллики рассыпались на черной глади — сухой снежок.

Служебное купе было не большим, чем купе в люксе, четыре человека — уже было много, а поскольку окно оставалось закрытым (если бы оно было открыто, то во время езды невозможно было бы разговаривать), и через стекло степное солнце нагревало все внутри словно оранжерею ботанического сада, да и самовар добавлял тепла, нагревало вспотевшее мощное тело Сергея — очень скоро туг воцарилась типичная для купейных вагонов духота, жирная влага выступила на коже, потекла по горлу… Вернулись воспоминания про дом Бернатовой, я-оно сглотнуло слюну — уже густую, уже липкую. Горячий чай нужен был затем, чтобы еще сильнее поднять температуру тела. Подумалось, что эти в вагонах третьего, четвертого классов, чуть ли не для перевозки скота, они едут в состоянии уже полной скученности, не человек и человек, но коллектив и коллектив, крупные блоки мускулистого тела Империи, многоголовые, многорукие, многоязычные, но в них обращаются одна кровь, одна слюна, один пот.

— А пан Бенедикт этого Пелку знает — откуда?

Я-оно пожало плечами.

— Не знаю. Вчера увидел его, как убивал, попросил его здесь найти, может чего бы и объяснил, но, видно, ничего уже и не объяснит.

— Интересно, что он вообще выехал из Екатеринбурга… Кто же там был? Вы все так же будете утверждать, что случайные бандиты?

— Мартыновцы.

— Ага! — У нее загорелись глаза. Все больше она становилась похожа на ребенка, которого застают врасплох очередные подарки: наибольшая радость и возбуждение до того, как оно потянет за первую ленточку, до того, как разорвет бумагу. До тех пор, пока она тщательно упакована и плотно замкнута, тайна запирает дух в груди: в ней заключены все расчудесные возможности. А криминальные загадки не для того, чтобы их решать; решенные — они становятся бесполезными.

— Тамошние мартыновцы напали на вас и на господина Фессара, и, в свою очередь, мартыновец Пелка встал на вашу защиту, так? Ммм, — сделала она очередной глоток чая, — что-то мне это больше напоминает религиозное дело, видно, наступили вы им на мозоль.

— Ба! Да я про Мартына вообще услышал только-только. Наверняка, какая-то схизма в секте. Или другая какая свара под иконами. Вот тогда, и вправду, между братьями самые страшные жестокости, тут уже никакой жалости. Только ведь вы мне все равно не верите, я же в заговоре с князем и, наверняка, с самим царем. Черт бы их побрал! И вообще, кто он такой — этот Мартын?

Проводники прислушивались к нашей беседе, которую мы вели на польском языке — услышав имя Мартына, обменялись взглядами. Сергей засопел, достал из кармана своего мундира фляжку, заправил свой черный чай; отхлебнув, еще раз засопел… — Мартын, эх, Мартын. — Он перекрестился. — Знаком он нам, господин хороший, ездят тут такие, так что знаем.

Да и кто же знал бы их лучше, чем привратники Сибири: проводники Транссибирского Экспресса? Любое паломничество почитателей Мартына начинается с Транссиба. Хочешь не хочешь, веришь или не веришь — это дьяконы этой Церкви.

Буркнув, чтобы Нико пригасил посвистывающий самовар, Сергей начал свой рассказ, быстро переходя в тон и мелодию придворной сказки: чужой голос, чужие слова — из уст герольдов Льда наименьшего калибра.

Так вот, был в якутском краю Авагенский монастырь, со времен Раскола и реформ патриарха Никона окутанный злой славой рассадника религиозных ренегатов и отщепенцев, где собирались старообрядцы и различные сектанты. Якобы, именно там готовили укрытие для ссыльного протопопа Аввакума. Но Аввакума приговорили к сожжению живьем после жесточайших пыток. Тогда многие гибли в огне, причем, по своей воле. Собирались семьями, с бабами и чадами, со своими священными книгами, и закрывались в церквях, а под церкви подкладывали огонь. Сгорали самосжигатели целыми общинами. Бывали годы, когда с дымом на небо уходило по тридцать тысяч староверов; Аввакум приветствовал такие самосожжения, бегство от мира вместе с Церковью, уже полностью Антихристом захваченными, проповедовал очищение в огне.

— А отчего же раскол этот произошел?

— А, милостивый сударь, это Никон ведь разрешил во время службы церковной проповеди, крестные ходы против солнца, трехкратную Аллилуйю, крест с двумя перекладинами, и еще поменял так, что теперь креститься можно было тремя перстами, вместо двух, вот.

— Тремя пальцами. И за это сжигали?

— Ваше благородие очень легко к вопросам веры относится, — возмутился Сергей.

— Да как бы я посмел! Только мне кажется, что это разница слишком уж мелкая, чтобы ради нее жизнь терять. И действительно ли обрядная внешность принадлежит истинам веры? Ведь суть веры не в том, вы же это прекрасно понимаете.

— В латинских ересях оно наверняка значения не имеет, — буркнул Нико, — раз и так крестятся, как попало, так почему бы и не «фигой трехпалой», той самой печатью антихристовой, под которой разум затемняется и перестает отличать добро от зла, вещь истинную от фальшивой. Но в истинной вере двух правд быть не может: если, согласно правде Божьей, есть двоеперстие, то никак не троеперстие; а если троеперстие — то уже не двоеперстие. В том ужас, что Никон допустил и то, и другое. А как только позволишь споры про Бога, то отринешь от Бога. Изменишь одну букву Слова Божьего, так убьешь Слово Божье. Поднимешь руку в голосовании за или против Бога — уже от Бога отречешься. Правду можно только верно повторять; ложь по тому и узнать можно, что ложь меняется, что ее больше, чем одна правда.

Опять же, близился год Антихриста, 1666, появлялись пророки и другие самозванцы; за Саббатаем Цви, как только он объявил себя мессией избранного народа, пошли почти что все евреи. Время было апокалиптическое и, беря пример с Авагенского монастыря, начали готовить монастырь на Соловецких островах в качестве убежища, где могли найти безопасное укрытие все преследуемые, противники самого Никона и его реформ. Сибирь тоже давала убежище.

…Но тут взялись за них власти, и пошел указ, чтобы раздавить все эти еретические гнезда. В первую очередь ударили в Авагенский монастырь. Его разрушили. Большая часть монахов ушла, попрятались по пустыням, по хуторам и горным пещерам, в диких местах. Проходит один век, другой; а туг ничего не меняется; так появился невидимый сибирский монастырь, растянувшийся на тысячи верст. Приезжали к ним сторонники, как-то находили, с другого конца света приезжали, или же те же самые сибиряки, староверы, сосланные царем, поповцы и беспоповцы, ученики, последователи. Потом вывозили в широкий свет письма, но чаще всего уже оставались — вросли в здешнюю землю. Одни вымирали, другие, но приходили следующие сектанты, и так они обменивались, поколениями, ересями — там можно найти и бессмертников и добролюбовцев, евангелистов, жидовствующих, хлыстов и скопцов, шалопутов, капитоновцев, воздыхателей, скрытников, перфиловцев, немоляков, новых стригольников, федосеевцев, мельхизедеков и бабушкинцев, пастуховцев и любушкинцев, акулиновцев и степанцовцев, бродячих бегунов — явных, скрытых и вдвойне скрытых; молокан, духоборов, штундистов, наверняка, и толстовцев — целые деревни и общины сектантов-иноверцев, все за пределами царских карт и реестров, вне закона и времени, отрезанные от света, так что не найти их. Сибирь всем дает укрытие.

…Мартын, это из пустыни Мартына, не известно, какой там по счету, начиная с учителя; знаем только, что имя взялось от Марциона Синопского, что одним из первых еретиков был, лет через сто после Христа; и такой был заядлый и закоренелый, что его отец родной, епископ Понтийский, от церкви отлучил. А Марцион этот, вместе с людьми своими, которых марционитами называли, такую вот ересь провозглашал: Бог Ветхого Завета — это не Бог Христа, но истинная причина человеческого греха и страдания — мы живем в мире злого создателя — а познание вместе с искуплением должны прийти не от мира сего — от нового Бога. И что только Евангелие апостола Луки истинное, да и то — не все, ну и пара посланий Павла Апостола. Те, что тут ездят, рассказывают еще, что Марцион свой Новый Завет сложил, и не было другого христианского Писания, только после того, как против марционового выступили, чтобы отрицать правду Марциона Синопского, появилась наша Библия… Вот что рассказывают.

…Так вот, когда Лед добрался до него, Мартын увидел в морозниках ту самую ожидаемую силу не от мира сего и откровение Бога, что изменит лицо земли зла. Первые мартыновцы, что шли в ледяные туманы, в соплицовы и к лютам, вовсе не шли на самозамораживание, но для того, чтобы познать откровения — и некоторые ведь возвращались и рассказывали всякие чудеса, а Мартын записывал свои Пророчества Зимы. В тысяча девятьсот двадцатом он исчез, во всяком случае — такая весть разошлась по Империи. Остались письма, традиции и последователи, которых становится все больше, по мере того, как Лед продвигается через Азию и Европу; и все новые и новые секты в Мороз входят, пока тут, в Лете, не произошло такое смешение, что ни мы, ни они сами уже не могут согласиться с тем, кто является истинным сыном Мартына, кто верно его слово гласит, а кто искажает веру и перевирает смысл Пророчеств; и среди них есть даже такие, что, в конце концов, усмотрели в лютах Антихриста, а уже среди них имеются такие, что желают его огнем прогнать, но и такие, что приветствуют его с охотой, ожидая смерти и конца света во Льду; а есть и такие, которым сокровища Зимы извещают наступление Золотого Века; есть и такие, что во Льду видят обещание вечной жизни, так что едут туда, в свою святую землю на обряд самозаморожения, покупают билет на Транссиб в одну сторону для целых семей; видели мы таких, в Сибири уже остаются навечно в хрустальных глыбах, в ледовых саркофагах, так…

— А не знаете, случаем, зачем ехал туда Мефодий Пелка?

Сергей глянул на Нико, тот поднял обе руки, как бы сдаваясь.

— Даже если и мартыновец он, то нам не говорил, ваше благородие.

— Следовало бы обыскать его вещи… Но кто же мог зайти к нему ночью? — спросило я-оно. — Не видели, как и с кем он разговаривал?

— С вами когда разговаривал, — сказал Сергей, — так он ничего не говорил, будто бы собирается раньше вставать. Если бы вы засвидетельствовали, господин…

— Нет.

— Эх…

Кто-то постучал в дверь. Нико извинился и вышел в коридор; оттуда сразу же донеслись отзвуки ссоры — два подпивших пассажира обвиняли друг друга в каком-то не слишком понятном оскорблении.

Сергей в очередной раз глубоко вздохнул, застегнул мундир, буркнул: — Мне тоже работать пора, — и, поклонившись, неуклюже протиснулся в двери мимо второго проводника и горлопанов. Двери за них громко захлопнулись. Экспресс как раз карабкался на подъем — загрохотало содержимое шкафчиков в служебном купе, недопитый чай Сергея съехал по столу, я-оно успело подхватить его в самый последний момент.

Панна Елена громко стукнула своим стаканом о стол.

— Если бы не то, что я сама вас слышала, — заявила она, — пан Бенедикт был бы первым в моем списке подозреваемых.

— Это в чем? Будто бы я ночью прокрался в купейные и выбросил Пелку из поезда?

— Нет, это просто ужасно! Вы все врете и врете! — Она покачивала головой, серебряные шпильки поблескивали между локонами цвета воронова крыла.

— Как это вы все так безошибочно узнаете.

— А так, и узнаю! Вот сейчас вы скажете, что никогда перед тем Пелку не видели и не говорили с ним, так?

— Могу повторить. Можете верить, кому захотите, или мне, или Сергею. И каким же образом из этой веры или неверия проявится правда?

Елена наморщила брови.

— Так все же? Вы с ним говорили или нет?

Я-оно пожало плечами, помешало чай, выглянуло через покрытое паром стекло.

— Mademoiselle Холмс начинает замечать разницу между следствием книжным и следствием реальным. Помните, что я говорил вам про двухзначную и трехзначную логику? Криминальные истории, те самые, записанные, книжные, они всегда разыгрываются в соответствии с логикой Аристотеля, всегда в мире исключенного третьего и закона непротиворечивости. В такой-то и такой-то час убийца находился там-то и там-то, другой подозреваемый — тут, а свидетель — там, алиби — вот такое, а правда — таковая, а что не сходится — то ложь, память же всегда правдива и прошлое — как зеркало. В самом конце детектив описывает, что в нем увидел. Это машина; это — шахматы: поскольку сейчас мы видим такую расстановку элементов, то, зная управляющие ними законы, можем воспроизвести любое их прошлое состояние, точно так же, как воспроизводят назад во времени ходы на шахматной доске, как перекручивают назад стрелки часов, как перекручивают назад точный механизм, как рассчитывают орбиты небесных тел. И недостаточно того, что эта механика преступления позволяет угадать картину минувших событий — но все еще и соглашаются с этой картиной! Даже убийца! Нет никаких провалов, неясных мест, где раздваиваются перспективы и размываются виды: этот помнит то, другой — другое; нет никаких несоответствующих мелочей, а прежде всего — нет того широкого поля неуверенности, всех этих «может быть», «приблизительно», «либо — либо», «постольку — поскольку». А ведь они, столько раз перемноженные сами на себя в ходе следствия, должны до остатка растворить всякую конкретность на картине прошлого, точно так же, как под полученным солнцем тают построенные детьми ледяные замки и снеговики. Зато в детективах свидетели обязательно глядят на циферблат в момент перед ключевым событием, чтобы безошибочно запомнить минуту; сами же часы никогда не спешат или запаздывают. А свидетель, когда лжет, прекрасно знает, что лжет, когда же говорит правду — то знает, что говорит правду. Преступник же планирует свои гадкие поступки словно биллиардные карамболи: если угол подходящий и сила удара хорошая, то в самом конце шары будут стоять так-то и так-то. И это ему удается! И они стоят! И только лишь благодаря этому, умный и все понимающий детектив, всего лишь глянув на шары, может проследить их перемещения назад во времени и указать на начало карамболя и руку виновного. Все это абстрактные логические игры, которые не имеют с нашим миром ничего общего.

Панна Мукляновичувна глядела на меня с растущим испугом.

— Боже Великий, вы его убили!

— Что? — отшатнулся я. — Вы что, не слушали того, что я говорил?

— Слушала. Как вы все говорили. И говорили. И говорили. Раны Иисусовы, все говорили и говорили. — Она заслонила ручкой рот. — Это вы убили его!

— Минуту назад вы сами представили мне алиби!

— Ну и что. Тоже мне, алиби. Я же вижу.

Застонав от отчаяния, я-оно стукнулось головой о дверки служебного шкафчика, так что внутри что-то зловеще загрохотало.

Елена вздернула подбородок.

— Если не Пелку, так кого-то другого. Но это висит на вашей совести. Может, в Екатеринбурге? Ну, признайтесь же, я никому не скажу, честное слово.

— Поздравляю. И вправду, ну кто устоит перед вашими дедукциями? Дрожите, преступники. Желаю успеха.

Я-оно поднялось с места.

Елена схватила за полу пиджака.

— Прошу прощения. Ну, пан Бенедикт, не злитесь. — Она тоже отодвинула стакан и встала, инстинктивно выглаживая юбку и выравнивая рукава, расцветшие гипюровыми кружевами. — Я только хочу помочь. Честное слово.

В замешательстве она искала подходящих слов — откровенных, не слишком откровенных. Ни с того, ни с сего, вернулось воспоминание сконфуженной Кристин Филипов. Вот в чем разница, подумало я-оно, эта тень взрослости, именно туг проходит линия раздела.

— Вы правы, — тихо сказала она, — со мной всегда так, только что вычитаю, придумаю, что увижу в окно или что подслушаю. Ну, разрешите. Я до утра не могла заснуть. — Девушка дрожащими пальцами потянулась в глубины рукава, под жемчужные шелка, и выловила смятый листок. — Я записала их по фамилиям и по занимаемым местам, поскольку госпожа Блютфельд всех не знает. Сорок пять подозреваемых из первого класса, один из них и должен быть тем человеком, кто покушается на доктора Теслу, на вас… И вот, достаточно будет вычеркивать, пока, пока… возьмите, пожалуйста.

Я-оно взяло ее ладонь — птичье запястье, хрупкая веточка кости — и прижало ее к губам, несколько неуклюже, боком, та сопротивлялась, придержало эту холодную ручку возле губ еще мгновение, и еще.

— Это ведь поездка, панна Елена, пока она длится, убийцей могу быть и я.

И в этом тесном, душном, нагретом солнцем и человеческими телами помещении, где за дюжинами дверок добро проводников звонит и трещит в ритм железного барабана, тук-тук-тук-ТУК, а доносящийся из-за стен говор и утренняя ссора ни на секунду не позволяют забыть о близости десятков чужих людей, здесь и сейчас наступает это мгновение понимания — мгновение молчания, когда мысль и смысл протекают от человека к человеку не искаженные ограничениями межчеловеческого языка. Понимание, достигнутое в ходе неназванной игры, и только лишь потому, только из-за этого возможное — в игре без правил, ставок и цели.

Поскольку же девушка отводит глаза в сторону, поднимает уголки губ, вторую руку машинально подводит к бархотке, отводит эту руку, вкладывает ее в желтый поток света, поворачивает — понятное дело, я-оно глядит уже на эту вторую, ярко освещенную ладонь, а не на лицо панны, на ладонь, раненую птицу на солнце, берет и ее; был ли это хороший, победный ход, теперь можно прижать девушку, а можно и оттолкнуть, но не сильно, служебное купе тесное — она же поднимает взгляд, глядит без улыбки; да, она понимает то, что не было сказано, пожатие запястья, дрожь пальцев, слова, значащие нечто иное, ничего не значащие; пока длится поездка, я-оно может быть и убийцей; это видно в ее темных глазах, в пульсации голубых жилок под тонкой кожей — она поняла. Что конкретно? То, чего невозможно высказать.

— Ой, ой, прошу прощения, ваши благородия, сами видите, что у меня тут на голове, нет, я не прогоняю, но дело служебное…

Ну, раз служебное…

Я-оно вышло в коридор. Пассажиры купейного вагона приглядывались исподлобья, но и с любопытством — сбитые в самом конце вагона: участники ссоры с багровыми лицами и остальные, развлекающиеся за их счет. Я-оно потянуло панну Елену подальше от этого сборища. Ведь здесь повсюду кто-нибудь смотрит, кто-нибудь слушает.

Панна Мукляновичувна оглянулась через плечо.

— Что у них там случилось?

— Наверняка кто-то у них ночью водку выпил, а виноватого нет, транссибирские гномики. Пошли. Где там этот ваш список?

Та расправила листок на вагонном окне. Летнее солнце просвечивало бумагу и черные чернила; у нее был мелкий, регулярный почерк — буквочки низенькие, кругленькие, собранные в ровненьких рядочках.

— Вы говорите, уже кого-то уже вычеркнули — кого же? Князя? Княгиню? Ведь женщин вы тоже учитывали, правда?

— Да.

— Можно вычеркнуть госпожу Филипов, ту самую молодую спутницу доктора Теслы.

— Ах, да. Сорок четыре.

— А тетка Урсула? А вы сами?

— Слушаю?

— А я?

— Что?

— Можете вы подтвердить, что это не я был выслан на погибель доктора Теслы?

— Но ведь вас тоже…

— Прекрасный способ, чтобы войти в доверие доктора, не правда ли?

— Мы уже говорили об этом — Министерство Зимы вас послало, к отцу лютовому, как я слышала.

— Министерство, но какая петербургская фракция? Ледняки? Оттепельники?

— Вы все смеетесь надо мной.

— Боже упаси.

Теперь она глядела уже подозрительно, момент понимания давно прошел, снова текли слова, слова, слова.

— Вы хотите, чтобы я подозревала всех, даже вас, даже себя саму. Так мы никогда террориста не найдем.

Я-оно прошло в следующий вагон, придержав дверь перед девушкой. Она где-то поставила пятно на белой блузке, теперь машинально опирала материю, послюнив палец. Я-оно подало ей платочек.

— Вот если бы я как раз убивал доктора на ваших глазах, тогда вы могли бы утверждать: это он. Зато в прошлом, в будущем — столько же убийц, сколько и возможностей.

— Но ведь дело заключается в том, чтобы схватить его до того, как он успеет убить!

— То есть, мы должны выследить — что? Вероятность?

— Спасибо, — вернула она платок. — Я уже понятия не имею, как с вами разговаривать. Ведь это ваша головная боль, а не моя. А вы все крутите и крутите. Один из них, — махнула Елена листком, — является человеком ледняков, и он прекрасно знает, зачем он едет в Иркутск, и что он должен сделать.

— Вовсе даже наоборот. Мы имеем сорок семь наполовину убийц, — щелкнуло я-оно пальцем по бумажке, — из которых каждый является и не является ледняцким агентом, планирует и не планирует убийство, знает и не знает, что делает.

Панна Елена стиснула губы.

— Вы расскажете мне все подробности, я порасспрошу обслугу, допрошу подозреваемых, сравню признания и дойду до истины — вот как все это делается, сами увидите.

Я-оно усмехнулось, чтобы это было не слишком заметно.

— Наоборот. Преступников не выявляют; их создают. Что вы будете делать? Нагромождать противоречия, пока не останется только одна непротиворечивая возможность. Так вы создадите в мире трехзначной логики двухзначного убийцу.

Панна Елена была раздражена.

— А вот когда он даст вам кирпичом по этой слишком умной башке, то сколькозначная шишка вырастет?

— Кхм, таак, все зависит от того, насколько глубоко мы к тому времени заедем в Страну Лютов… Они что там, заснули все?

Я-оно загрохотало кулаком в закрытые изнутри двери вагона обслуги. Наконец щелкнул замок, в щели показалось румяное лицо молодого стюарда.

— Вы нас помните? Мы возвращаемся к себе, в свой вагон.

Тот поклонился, отступил.

Но панна Елена сразу же за порогом приостановилась, поскольку в голову ей пришла неожиданная мысль.

— Послушайте-ка, добрый человек, так как оно получается, выходит, что каждый может пройти вот так, между первым и вторым классом?

— Нууу, нет, не может, запрещено, дамочка.

— Кому запрещено? Нам или им?

— Нуу, оно, вроде бы всем, но раз господа настаивают…

Я-оно показало из-за спины стюарда характерное движение пальцами: деньги, деньги.

Панна Елена скорчила кислую мину.

— А кто-нибудь из люкса сегодня ночью не просил? А?

— Ночью?

— За Екатеринбургом.

— Я ночью спал, так что меня можете не спрашивать.

Панна Елена постукивала каблучком по деревянному полу, не спуская взгляда со стюарда. Круглолицый татарин не знал, куда девать глаза, сложил руки за спину, сгорбился, шаркал ногами, и с каждой секундой лицо его становилось все краснее. Если бы с ним заговорил кто-то другой, а не молодая дама из первого класса, то с азиатской наглостью он стал бы все отрицать, взгляды европейцев стекают с этих круглых, гладких лиц как с гуся вода, западный стыд никак не касается восточных людей.

Я-оно схватило девушку за плечо, потянуло ее в сторону вагона-ресторана.

— Ну что, ну что! — фыркнула та. — Раз этот ледняк выбросил Пелку, то ведь должен был как-то пройти от себя в купейные вагоны, он же не Дух Святой.

— Наверняка, так он и прошел, но если дал взятку старшему, то этот молодой никогда не признается, разве что если с жандармами за него взяться и каторгой припугнуть. Или же, если обратишься к старшему и заплатишь большую сумму. А если и вправду Пелку на Авраамово лоно выслал кто-то из люкса, то можете быть уверены, что в служебные карманы перешло много червонцев. Впрочем, если тетка Уршуля[80] может позволить себе так выбрасывать деньги… Ну, и чего теперь вы смеетесь?

Хихикая, Елена старательно сложила свой список подозреваемых и снова сунула его в рукав.

— Ничего, ничего, mister Холмс, ни над чем я не смеюсь.

Я-оно вошло в столовую вагона-ресторана. Сидящие напротив входа подняли головы и задержали взгляды. Незаметно, они указали на нас другим, раздались перешептывания, такие же осторожные, но тут же подавленные, все здесь были хорошо воспитанными; извиняющаяся улыбка уже выползала на губы. Тишина становилась все более неудобной. Фессар был прав: стояла за этим фрау Блютфельд или нет, но сплетня разойдется молниеносно.

Счастье еще, что самой фрау Гертруды за столом еще не было; доктор Конешин в одиночестве проводил операцию на яйцах по-венски. Я-оно шло быстро, не оглядываясь на панну Мукляновичувну.

За последним столом уселся завтракать лысый турок; сейчас он сделал жест, как будто желал встать.

— Господин Бенедикт позволит…

— Но ведь…

— Я только хотел про здоровье…

— Мы уже поели, благодарю.

— Но если бы…

— Прошу прощения, не могу, не сейчас.

— Ах! Пани маю, нанимаю.

Панне Елене не хватило дыхания; пробежав по коридору, она прижалась спиной к переборке.

— Ну и куда… вы так гоните…

— Раз уже попал в эту катавасию! — ругнулось я-оно под носом, глядя в сторону дверей вагона-ресторана. — Ведь ничего же не сделал! Ничего не хотел делать! Просто, спокойно доехать! А теперь каждый!.. Представляют себе!.. И этот тоже, наглый турок!.. Бог знает что!.. Ледняки, Сибирхожето, мартыновцы, охранка, не охранка, Тесла с Пелкой, князь Блуцкий и Зима, да еще, наверняка, и чертовы пилсудчики вдобавок. — Я-оно прикусило большой палец. — Идиот! Идиот!

Идиот!

— Вы должны мне… все…

— Ну, черт, и влип! И здорово же!

— Рассказать, уфф…

— Вы тоже хороши! Безопасный такой скандальчик во время путешествия. Нас уже увидали вместе. Как думаете, что этот Фессар подумал?

— Ну, вы людей и боитесь.

Страх ли это? Нет, это не страх.

Я-оно выпустило воздух, пожало плечами.

— Останемся в салоне, на виду — так не дадут покоя; закроемся в купе, в моем или у вас — еще хуже.

— Только не стоните. — Елена уже взяла себя в руки. — Пошли.

Она повела меня в переднюю часть состава, через салон и вечерний вагон: зал с камином, смотровой зал, железная дверь — девушка толкнула их, я-оно вышло на платформу.

Инстинктивно глянуло под ноги. Следов крови нет. Над головой, по синему небу проплывали клубы темно-серого дыма и монументальные массивы белоснежных облаков. По одно стороне рельсов тянулись зеленые леса, по другой — широкая степь; в теплом воздухе, сквозь запахи железа и машинного масла пробивались ароматы земли и мокрого дерева. Я-оно прикрыло глаза от солнца.

Панна Мукляновичувна оперлась спиной о дверь.

— А теперь рассказывайте.

Я-оно похлопало по карманам, вынуло замшевый футляр, а из него — интерферограф. Подняв трубку к небу, прижало глаз к линзе.

В диаметре черного круга мерцал десяток световых бусинок.

Разочарованно вздохнув, спрятало аппарат назад.

— В арбатском ломбарде, — начало я-оно, массируя все еще побаливавшую правую руку, — я купил себе авторучку, золотой Eyedropper Уотермана.