Лёд.
О резьбе по дыму.
— Цусима, одна тысяча девятьсот пятый. Войны Лета иные. Мы вышли из Либавы[190] на помощь Порт-Артуру третьего октября предыдущего года, двадцать восемь судов, из них — семь броненосцев. Потом, уже по дороге из Балтики во Владивосток, к нам присоединилось еще несколько боевых единиц. Всей этой Второй Тихоокеанской Эскадрой командовал вице-адмирал Зиновий Рождественский[191]. Это был величайший морской поход в истории современных войн. Японцы атаковали в январе, без предупреждения напав на Первую Эскадру в Порт-Артуре, Владивостоке и Чемульпо; тут следует сказать, что они считают предварительное объявление войны глупым европейским чудачеством. В апреле Его Императорское Величество создал Вторую Эскадру ради помощи Первой и для прикрытия маньчжурской армии, там сражалось полмиллиона наших солдат; но уже в августе японцы раздолбили дальневосточный флот и начали осаду Порт-Артура. Стало ясно, что Второй Эскадре придется встать против врага самостоятельно. Были собраны все способные к бою российские боевые суда, за исключением тех, что были в силу трактатов заблокированы в Черном Море. Но ремонты и строительство новых судов было настолько ускорено, что для их экипажей было невозможно найти достаточного количества опытных моряков. Потому вербовали крестьян, из тюрем на борт забирали уголовных и политических преступников, а из кадетов петербургского Морского Корпуса преждевременными повышениями сделали младших офицеров. Таким вот образом, прямо из школы, в качестве свежеиспеченного гардемарина я попал на броненосец «Ослябя», флагманское судно контр-адмирала Дмитрия фон Фолькерзама, заместителя Рождественского. Мне было семнадцать лет, когда в то октябрьское утро я вышел в кругосветный поход в составе самой могущественной армады Российской Империи, чтобы участвовать в величайшей броненосной битве за всю морскую историю.
Капитан Насбольдт поднял хрустальную чару и сделал глоток подогретого с пряностями вина; в свете жирных языков пламени напиток в хрустале казался темно-красным и густым, словно кровь. Драгоценный камень в охватывающем палец офицера перстне, был того же самого цвета, и когда я-оно опустило веки еще чуточку ниже, глядя сквозь ресницы и паутину сна, этот камень виделся дрожащим, пульсирующим и переливающимся в оправе черного металла, словно огромная капля печеночной крови. Сам же перстень капитана второго ранга был сделан из чистого зимназа.
Дитмар Клаусович Насбольдт утвердил руку с чарой на поручне кресла. Из полумрака за его спиной появился стюард с графинчиком, готовый подлить, но Насбольдт, не поворачивая головы, выпрямил над бокалом указательный палец, и стюард отступил. Все бокалы и стаканы, имеющиеся на оснащении первого класса, были выше и с более широким основанием, чем в обычных сервизах. Но теперь Экспресс поддерживал ровную скорость, практически вообще не притормаживая, почти что не поворачивая. А легкое раскачивание вагона действовало усыпляюще: господин Поченгло уже спал, у инженера Уайт-Гесслинга тоже клеились веки… Раскачивание вагона — это так, но и сам голос капитана, то вздымающийся, то опадающий… свои колыбельные есть у детей, имеются они и у взрослых. Хороший рассказ на вкус как хороший табак или доброе виски, не нужно спешить, не нужно подгонять рассказчика, здесь же дело не в том, чтобы, как можно скорее, добраться до соли, вскочить на спину фабуле, познать судьбы, смыслы и тайны — дело вовсе не в этом. Слушаешь, засыпаешь, пробуждаешься, возвращаешься к рассказу, снова засыпаешь и просыпаешься, рассказ приплывает и уплывает, один раз мы погружаемся в эту вот нереальность, другой раз — в ту; действуют чары, мы извлечены из времени и места. Гораздо труднее этому поддаться в гонке городской жизни. Но здесь, будучи замкнутым на долгие дни поездки с другими слушающими-рассказывающими… Достаточно, чтобы капитан Насбольдт поднял руку и произнес первое предложение. Никто его не перебивает, никто не уговаривает вернуться к предыдущим темам, никто не задает нетерпеливых вопросов. Необходимо позволить фразе прозвучать. Но и моменты молчания, разделяющие высказывания офицера, тоже принадлежат его рассказу. И сон. И эта окружающая темнота, и эта холодная белизна, из нее проскальзывающая, и этот огонь, и похрапывание господина Поченгло. Прокурор Разбесов и доктор Конешин слушали внимательнее всех, покуривая английские папиросы, которыми угостил их инженер. Но и их зачаровало.
Я-оно поправило плед на коленях. Из всех пассажиров, которые после танцев остались в зале, я-оно сидело ближе всего к камину; бьющие от очага волны жара заставляли набухать мышцы левой ноги и левой руки, вскоре уже казалось, что половина тела сделана из резины, накачанной спиртным. Сдвинулось, чтобы полулежать в кресле. При этом взгляд бежал от очага и огня, но, поскольку кроме этого огня и лампочки в переходе к малому салону, здесь никакие лампы больше не горели, оставалось блуждать глазами наощупь по потолку (холодно поблескивающая люстра), по лицам мужчин, сидящих вокруг камина (мягкие, круглые, румяные), по лунной белизне за окнами — лишь бы зацепить за что-нибудь еще находящийся в сознании глаз. Поначалу, вместе со всеми стояло с носом у стекла, стакан с водкой у рта, пялясь после того, как свет в вечернем вагоне был погашен, на ледовые фантасмагории, проносящиеся за окнами на фоне отдаленного льда. Но та же самая монотонность пейзажа, которая быстро надоедает всякому, путешествующему по Сибири — степь, тайга, небо, земля, час за часом — быстро надоела и тут: белизна и белизна, белизна и белизна, клинический белый ад. Ну сколько же можно? Нужно знать меру. Это вид болезненной мании, от этого ведь лечат в желтых домах: спичка к спичке, с высунутым языком и тупым взглядом, день за днем — в течение двадцати лет. Именно так Господь Бог создал Азию.
Лёд мелькал неуклюжими и угловатыми волнами за окнами вагона первого класса (иногда можно было заметить люта), а здесь, в каминном зале, янтарные отблески огня заливали все теплым воском, людей и мебель, так что даже выступы, края и треугольные шпили на обшивке вагона выглядели наполовину растаявшими. Капитану Насбольдту не нужно было повышать голос, слова тоже опускались мягко, словно снежные хлопья, на кожу, на язык, в уши. А уже оттуда, чистыми ручейками они плыли прямо в мозг.
— Впоследствии я пытался охватить все это умом, расположить в порядке причин и следствий, правды и неправды. Напрасные усилия! Едва мы вошли в датские проливы, ба, еще раньше, потому что, еще когда стояли на рейде Кронштадта, Ревеля и Либавы, уже устраивались частые ночные авралы, ночные дозоры и противоторпедные блокады, ожидая скрытого нападения японцев; а когда мы вошли в те проливы — так во время артиллерийских учений так намудрили с маневрами, что «Ослябя» налетел на противоторпедный корабль «Быстрый», сокрушая ему нос, а тут из копенгагенской резидентуры пришла информация, что, и вправду, уже были замечены японские торпедные катера, рыбацкие шхуны с закамуфлированными торпедными аппаратами, подводные лодки; воздушные шары, которые с неба ставили мины на пути Эскадры. Ложь, фантазии? Военно-морская разведка и охранное отделение получили полмиллиона рублей на этот случай, так, может, они все это придумали — но, возможно, и нет, может, и не выдумали. Уже приходили рапорты с наших собственных судов: о неизвестных торпедных катерах, замаскировавшихся под рыбацкие суда, о шхунах без флагов, о темных силуэтах в ночи. Рождественский приказал нацеливать пушки на все проходящие мимо корабли и палить в те, что пересекают курс Эскадры, несмотря на предупреждение. Так мы прошли проливы, обстреливая суда под флагами нейтралов. На утро у нас потерялось судно-мастерская «Камчатка», отозвалось оно только к вечеру, докладывая, что уходит зигзагом от восьми неизвестных торпедных катеров. Рождественский объявил боевую тревогу. Средина ночи, Доггерская банка, темно, хоть глаз выколи, все ожидают атаки. Тут ракета, тени на воде — зажигаем прожектора. Сам я тогда стоял на кормовом бинокле, таращил глаза, сердце колотится, так что Боже упаси. Смотрим: два судна побольше, много суден поменьше, проверяем профили, считаем трубы, Петр говорит так, Иван — эдак, Гриша — третье, но уже поступает рапорт: два торпедных катера атакуют флагманское судно, и целый флот упрямо прет нам прямиком под нос. Загорелись все прожекторы Эскадры, началась канонада: снопы света в темноте, огонь из стволов, грохот ужасный, панический поиск силуэтов на волнах, внезапно что-то выныривает из мрака, еще пара секунд — и взрыв торпеды разорвет тебя в клочья. Потом оказалось, что это были всего лишь траулеры и рыбацкие шхуны. Правда, мы еще успели сбить трубу с крейсера «Аврора», чудом не прибив при том судового попа. Через неделю бункеруем уголь в заливе Виго, когда приходит депеша из Петербурга. Россия и Великобритания на грани войны: мы расстреляли пять траулеров британского рыболовецкого общества в годовщину битвы под Трафальгаром, убив рыбаков и уйдя с места преступления, не предоставив помощи. Толпы людей устроили марши в Лондоне, требуя выслать Royal Navy[192] с приказом затопить всю нашу армаду. Но тут же дело запутывается еще сильнее, потому что разъяренные рыбаки уверенно показывают, что до самого утра между ними шастал российский противоторпедный корабль, который никак не реагировал на вызовы и просьбы спасти тонущих. Но дело в том, что с нами тогда никаких противоторпедных кораблей не шло! Так что же? Нас и вправду среди английских рыбаков застали врасплох японские суда? Было следствие международной комиссии — и, думаете, чем-то это закончилось? Кто на нас напал? И вообще, атаковал ли нас кто-либо? Лгали ли рапорты? Мы видели японцев или не видели? Ведь я же сам там был, сам глядел! Но, видел ли я то, что видел? Или я думал, будто бы вижу то, чего не вижу? Или сейчас только помню в одинаковой мере, что видел и чего не видел, что было и чего не было? С кем мы дрались? И вообще, было ли там какое-либо сражение? Вот она какая, война без Льда — блядь лживая!
…Пересекли мы экватор — никто не знает, когда; неправильно были высчитаны скорости течений в Атлантике, попутали часы и географические широты. Постоянно были проблемы с бункерованием угля, немецкая компания HAPAG не желала выполнять договоры; японские и британские дипломаты закрывали перед нами порты, вынуждая нейтралитет очередных государств; только лишь благодаря упорству Рождественского, дошли мы до Мадагаскара. Там мы соединились с легкими крейсерами, которые шли через Средиземное море и Суэцкий Канал; и там же, в Носси Бе до нас дошли слухи о капитуляции Порт-Артура, о революционных бунтах в России, о Кровавом Воскресенье. Так что, с одной стороны, с военной точки зрения, поход уже не имел смысла; с другой, с политической, он был для Императора последней соломинкой для спасения, шанс как на мир внутри страны, так и на перемирие с Японией, ведь только достигнув крупного военного успеха с нашей стороны, можно было садиться за стол переговоров, чтобы заключать какой-нибудь разумный трактат с японцами, а уже потом, загасив этот пожар — отослать войска с фронта для подавления пожаров в самой России. Мы проводили учения по стрельбе в цель. Из нескольких тысяч снарядов в цель не попал ни один. Вице-адмирал Рождественский выслал в Петербург депешу с просьбой освободить его от обязанностей в связи с плохим состоянием здоровья. Адмиралтейство отказало, передачу командования согласились осуществить только во Владивостоке. И мы поплыли через Индийский океан, в один переход от Мадагаскара до Индокитая. Тот еще был вояж!.. Что там говорить, сплошные муки и боль, еще немного, и моряки бы взбунтовались; правда, Рождественский очень скоро заполнил тюремное судно — не хватало пресной воды, не хватало еды, даже одежды не хватало, у людей распадались сапоги, кочегары работали в лаптях из конопляных веревок; все время мы шли, перегруженные углем, Рождественский боялся, что останемся без топлива; суда теряли в скорости по два-три узла, плывя с такой осадкой; на «Ослябе» броневые пояса скрылись под водой полностью, тем не менее, постоянно нужно было догружать уголь с транспортников — говорю вам, боль и мука… Но когда потом мы увидели рожи британцев в Сингапуре, когда вся эскадра продефилировала по проливу после броска через океан!.. Я понял, как рождаются легенды морей!
…Рождественский постановил добраться до Владивостока кратчайшим путем, то есть, пройдя между Корейским полуостровом и Японией. В эти воды мы вошли в боевом строю, с приказом поддержания тишины в эфире. В любой момент мы ожидали атаки всего японского флота. Снова начались высматривания чужих судов, подводных лодок, снова вахты и страхи. По ночам мы поддерживали связь прожекторами Морзе, направляя их на облака. На «Ослябе» настроения были исключительно паршивые, фон Фолькерзам, пораженный тяжелой апоплексией, уже длительное время не командовал, и, наконец, вечером десятого мая он отдал Богу душу. Но Рождественский запретил снять адмиральский вымпел с нашего корабля! Офицеры говорили, это затем, чтобы не подрывать мораль в эскадре. Фон Фолькерзама в гробу поместили в трюме, и мы продолжили поход в качестве флагманского судна. И вот туг, господа, подумайте, как из первой фальши берутся все остальные извращения — так рассыпаются фундаменты всех вещей, как трещины расходятся по льду от одного удара; и только зевесова грома, с которым лед трескается, вот только грохота этого не слышно.
…Когда распадается все вокруг, на чем опереться? Мы должны были войти в Корейский пролив в пятницу, тринадцатого мая, потому Рождественский приказал целый день заниматься бессмысленными учениями, лишь бы избежать сражения в столь нехорошее число. Попы скрупулезно освятили орудия на всех судах. Мы плыли в трех, затем в двух кильватерных колоннах; день был серым, туманным, небо затянуто облаками. Ночью эфир трещал от японских сообщений, мы знали, что их флот где-то близко. На рассвете появился первый вражеский крейсер, он призвал остальных, шли они параллельно Эскадре, но у нас был запрет стрелять; наконец люди не сдержались, первым, по-моему, был кто-то из артиллеристов на «Ослябе», трудно сказать, потому что, один выстрел — и сразу же целая канонада, один раз мы даже попали, люди рвались в бой, да, да. К полудню появились главные японские силы, флагманские броненосцы в строю, пересекая нам курс. Они были быстрее нашего сборища судов разного класса, перегруженных углем, обросших морскими водорослями и моллюсками; они были быстрее, могли избрать и навязать позицию и дистанцию обмена огнем, и угловой курс, курс подхода колонн. Рождественский пытался их обойти, безуспешно, только поломал собственный строй. Вам следует знать, messieurs, что в старой морской тактике в сражении броненосцев положение одного судна относительно другого гораздо сильнее способно повлиять на результат столкновения, чем сама мощность орудий и толщина брони. Судно, выставленное на бортовые залпы, а само способное отвечать только из носовой артиллерии, заранее обречено на уничтожение. И вот вам первый простой маневр: пройти перед носами армады, пересекая ее курс под углом девяносто градусов. Японская эскадра, как более быстроходная, шастала перед нашими носами туда-сюда, с шести миль ведя концентрированный огонь, потому что, скорее всего, получила приказы в первую очередь топить флагманские суда, начиная с самого ближайшего — а какое флагманское судно сидело у них уткой в прицелах? «Ослябя»! С вымпелом покойника на мачте, мы встали на якорь, выбитые из строя, потому что, когда Рождественский на своем «Князе Суворове» захотел было выйти во главу колонны, это чуть не вызвало массового столкновения: «Суворов» загородил дорогу «Императору Александру», «Александр» — «Бородино», «Бородино» — «Арлу», а между ними входили мы, то есть, «Ослябя», ведущий вторую группу броненосцев. Мы встали на якорь, подняли на реях черные шары, строй разошелся в стороны. Японцы обстреливали нас без жалости, оба флагманских судна, но наше — сильнее, тогда мы чудом избежали смерти, в двух шагах от меня человека смело с палубы, осколки прочесали мне кожу словно метла из бритвенных лезвий. Навигационный помост на носу был весь в огне, нам сорвало якорь. Хуже всего, дважды мы получили в левый борт от носа, где пробило такую дыру через броню и обшивку, над самой линией воды, что тройка бы въехала без праблемы, и мы все время кренились, а залатать ее не удавалось никак, волна высокая; «Ослябя», впрочем, пытался уйти из под обстрела, но крен становился все сильнее, до самых якорных клюзов. У нас сбили носовую башню, на всем корабле отказало электричество, на боевом мостике пожар, в воздухе висела угольная пыль и ложилась на всех отвратительной, липкой, едкой, слепящей мазью; заклепки вылетали из металла дюжинами, броневые плиты отпадали словно сухие струпья — капитан приказал покинуть судно, «Ослябя» перевернулся килем вверх и пошел ко дну.
…И я видел его, поднимаемый волнами, буквально в десятке аршин от меня, когда я плыл к собиравшим переживших гибель судна моряков кораблям — гроб с телом адмирала фон Фолькерзама. Нас на борт взял «Буйный»; но половина экипажа «Осляби» утонула. Японцы не перестали нас обстреливать, впрочем, их даже не было видно на горизонте: туман, дымы, небо серое, море серое, а они тоже красили корпуса и надстройки темно-оливковой краской, так что совершенно не видно, кто в нас палит, кто нас убивает; «Буйный» — подбит, «Бравый» — подбит; мы уходили в туман, лишь бы подальше от боя. Только грохот, несущийся над водами пролива, только точечные вспышки, пробивающиеся сквозь эту серую завесу, рассказывали нам о ходе сражения. Капитан Коломейцев разыскивал эскадру легких крейсеров; не знаю, то ли мы, затерявшись, болтались в море без толку, или же капитан хотел сначала навести более-менее порядок на «Буйном» — ведь ему пришлось разместить на борту более двух сотен выловленных. Я поднялся на мостик — едва-едва перебинтованный, один глаз залит кровью, сам весь промерзший — там подслушивал, что говорят офицеры. Правда, они знали немногим больше меня. Был приказ идти за легкими крейсерами на их левом траверсе — но где они группировались? Кто командовал? Жив ли еще Рождественский? Не было никакого плана битвы, во всяком случае — капитану никто ничего не сообщал. Офицеры пытались вычитать хоть что-нибудь из старых приказов — но эти приказы никак не соответствовали ситуации. Только-только мы вошли в строй за крейсерами, Коломейцев выводит «Буйного» из него. Огромный дымовой столб, словно перевернутая пирамида черных туч на небе, а под ней, под самой ее вершиной — красное пламя. Это горел «Суворов», флагманское судно адмирала Рождественского, уже наполовину затопленное. Офицеры протестовали, что места на корабле уже просто нет; тем не менее, капитан приказал подойти к броненосцу и взять его экипаж на борт. Мы вплыли в обстрел; японская артиллерия полностью накрыла «Суворов» и разбивала его в щепки — а у нас на палубе прямо тебе парад, сотни людей стоят и пялятся, если попадет снаряд — смерть верная. Шлюпки — а нету шлюпок; на «Буйном» все разбиты, на «Суворове» все горят или тоже разбиты. Что тут делать? Коломейцев приказывает подойти еще ближе — а волна высокая, а огонь с «Суворова» словно из доменной печи, а японцы все лучше пристреливаются — все равно, приказывает подойти и принимать людей борт в борт. Так нам перекидывали с «Суворова» офицеров и раненых, пока, в конце концов, попали и в «Буйного», осколки изрешетили кока, спасенного с «Осляби». С очень глубокой осадкой, мы отошли от тонущего броненосца. Меня вызвали в офицерские каюты, первый помощник приказал мне заняться штабниками с флагманского корабля. Захожу в кают-компанию, которая уже превратилась в операционную… и кто лежит на диванчике под булаем? Вице-адмирал Зиновий Рождественский.
…Он ранен в голову, ранен в спину, ранен в бедро и стопу, медики его перевязывают, я повторяю вопрос первого помощника капитана: следует ли вывезти на «Буйном» вымпел командира Второй Эскадры? Нет! Поскольку сам он не способен командовать, пускай командует Небогатов! Возвращаюсь на мостик — Небогатов об этом ничего не знает, и знать не может, потому что с ним нет связи. Что делать? Долгий вечер в Цусимском Архипелаге, перешептывания офицеров над постелью вице-адмирала, я бегаю туда-сюда, передавая вопросы, вопросы и еще вопросы; и никаких ответов. Сколько единиц из всей Эскадры уцелело? Где остальные? Где японцы? Какие будут приказы? Какие планы? Что делать, что делать? «Буйный» идет за группой контр-адмирала Энквиста, но с поврежденным винтом его трудно догнать. А тут смеркает, а тут темнеет, видимость все хуже, волна мертвая, туман в безветрии, и только сообщения, одно ужасней другого, разрываются над головами господ офицеров смертоносной шрапнелью: «Бородино» страшно обстреляно, «Бородино» черпает воду, «Бородино» горит! «Орел» взорван! «Александр» тонет, затонул! Никто не спасся, восемьсот душ на дно. Впрочем, связь была паршивая, Эскадра разбрелась за пределы действия радиостанций. Рождественский повторял: Владивосток! Во Владивосток. Но что приказывает Небогатов? Дошел ли на «Николая Первого» приказ адмирала? До того, как стало совсем темно, нам, все же, удалось войти в строй за Энквистом, рядом с другими броненосцами. Небогатов поднял курсовые сигналы — а как же, полный вперед, во Владивосток. Мы ждали хоть какого-то боевого плана — до нас никакого не дошло. Рождественского уже никто ни о чем спрашивать не смел. Ночью японцам придется прекратить обстрел — зато ночью на нас ринутся их торпедные катера.
…Так что, снова: ужас темного океана, высматривание теней на воде, проглядывание темноты в бинокль. Теперь мы прилагали все силы к тому, чтобы не потеряться, держаться основных сил — какая-то часть, должно быть, в темноте оторвалась от Энквиста и приблизилась к броненосцам; те, тоже перепуганные, приняли наши противоторпедные суда за японские торпедные катера, началась взаимная перестрелка. На что Небогатов прибавил скорости, и мы тут же остались сзади, строй разорвался. Было приказано хранить полное затемнение. Так мы, в тревоге, переживали до рассвета, часами стоя в дрейфе после аварии котлов, затерянные во мраке. Нервов той ночи, я не забуду никогда. Никто ничего не знал, потому все воображали себе все, что угодно. На «Буйном» машины отказывали одна за другой; если бы на нас тогда напали торпедные катера, мы не смогли бы отойти хотя бы на милю. Я бегал от одного высшего офицера к другому, а каждый отправлял меня со своим вопросом, с иным страхом и другой версией. А над офицерами, на палубе и под палубой: еще больший водоворот страхов и чудовищных представлений в головах сотен матросов. Настала полночь, мы были уверены, что японцы торпедировали всех, кроме «Буйного», который затерялся в этих чужих водах настолько полностью, что даже враг не может его отыскать. Не могу я передать вам атмосферу той ночи, этого чудовищного разрыва между миллионами неуверенных мыслей, этого разбухания самых мрачных представлений — ох, уж лучше бы нас атаковали, торпедировали, затопили! Все, что угодно, лишь бы хоть что-то решилось! Но нет. И до чего же тем временем доходило… Рождественский со штабными выдвинул предложение подойти к берегу, корабль затопить и сдаться японцам; штабные вытащили из-под адмирала белую простыню и пошли с ней к Коломейцеву. А тот взбесился, порвал простыню на клочья и выбросил за борт. Но на рассвете ему уже пришлось выслать радиограмму с просьбой о помощи: «Буйный» распадался, адмирала вместе со штабом нужно было перевести на другой корабль. Нас нашел крейсер «Дмитрий Донской» вместе с противоторпедными судами «Бедовый» и «Грозный»; мы пересели на «Бедового». Противоторпедные дали полный вперед на Владивосток, а «Дмитрий Донской» остался эскортировать «Буйного». Потом я уже узнал, что он затопил «Буйного» — на горизонте появились японцы, времени не было; один прямой залп уничтожил корабль капитана Коломейцева. А «Бедового», как оказалось, Рождественский выбрал, поскольку знал его командира, капитана Баранова. Этот Баранов ни в чем не мог ему противоречить. Сразу же приготовили белый флаг и взяли курс на Дагелет. Но с нами шел еще и «Грозный, а его капитаном был поляк, некий Андреевский. Венедикт Филиппович усмехается — ну да, нет никаких неожиданностей из того, как история пошла дальше. Баранов подходит к японцам, его орудия молчат; Андреевский спрашивает, что происходит; Рождественский приказывает ему смываться во Владивосток, а сам вывешивает на «Бедовом» флаг капитуляции и просьбы помочь с тяжело раненными — и што делает капитан Андреевский? Он плюет на приказ, разворачивается и палит изо всех своих орудий в японцев. Вице-адмирала чуть кондрашка не хватила. Мы сдаемся, а этот поляк атакует — и японцы одинаково обстреливают и его, и нас. Спросите меня сейчас, о чем я тогда молился: чтобы нас сразу же послали на дно или же чтобы целыми и здоровыми взяли в плен? Ну да, отвечу четно, пускай меня отец проклянет, если вру: и о том, и о другом.
— А Бог выслушал?
— Ну, я же сижу тут сейчас с вами! Рождественский сдался, все мы отправились в японский лагерь.
— А «Грозный»? — спросил доктор Конешин. — Что с тем польским капитаном?
— Он благополучно довел судно до Владивостока. Только трем или четырем кораблям это удалось, в том числе — и ему. Правда, сам капитан Андреевский был при этом тяжело ранен, после того, как снаряд попал прямо в мостик его корабля. — Насбольдт закрутил вином в бокале, опустив взгляд в темно-красный водоворот. — Что тут еще говорить… сами видите, господа: таковы войны Лета.
…Теперь же мы будем воевать по-другому. Никаких тайн не выдам, ведь и господин Поченгло или же господин инженер сами это прекрасно знают, работая в Холодном Николаевске, ведь на что идут транспорты наилучшего зимназа из Сибирхожето, чьим заказам первенство? Я поклялся, что, по мере своих скромных возможностей и способностей, сделаю все, чтобы стереть этот позор, и сейчас я говорю только лишь про цусимское поражение. Сначала по заказу Адмиралтейства я следил за производством — теперь уже не в Краю Лютов, но на море нужно выиграть Зиму. Много чего изменилось с одна тысяча девятьсот пятого… Ведь, поначалу, англичане построили первый дредноут — скорость, маневренность, орудия дальнего радиуса действия, единые параметры, броня. И все начали их копировать, приспосабливаясь к новым боевым условиям. Все, так что Россия, самое большее, могла только уравнивать шансы. Но с момента прихода Зимы, с открытия тунгетита и зимназа мы имеем здесь естественное преимущество. Зимназовые дредноуты обладают скоростью узлов на десять выше по сравнению с дредноутами Лета. Их броня, более тонкая и легкая, тем не менее, выдерживает удары самых тяжелых снарядов. Орудия томской конструкции, на иркутских холодах, со стволами, отливаемыми в Холодном Николаевске — посылают снаряды гораздо дальше, чем самые крупные корабельные орудия Лета. Тунгетитовые бомбы, если проявят себя на практике во время маневров, затопят в бою самые солидные суда, затягивая их на дно миллионнотонным балластом льда.
…Хотя, артиллерия, броня, технологии — не это изменит лицо войны в условиях Зимы. Его Императорское Величество смотрит в будущее, Адмиралтейство планирует на годы вперед, а Россия — Россия способна подождать целые поколения, если нужно, лет сто, а то и больше. Лёд прет через Азию, люты распространяются, Зима становится сильнее — понемногу, в темпе, который невозможно вычислить; в соответствии с законами, неизвестным петербургским профессорам, но сколько бы времени на это не понадобилось, в конце концов, волна доберется до границ континента, и Лёд — Дитмар Клаусович широким жестом притянул к себе белые заоконные пейзажи — Лёд сойдет на моря. Я не говорю, что океаны сразу же замерзнут, скорее всего, ничего такого не произойдет — но насколько же иными станут морские битвы под небом Зимы! Стреляем — и знаем, в кого стреляем. Если попали, так попали; нет — так нет. Плывем именно сюда и никуда иначе. Приказы такие-то и такие. Победит, кто должен победить; проиграет — кто проиграть должен. Бесконечность подчинится конечности, фальшь — правде. Думаете, это всего лишь сибирские сказки, только байкальская легенда? Нет! Имеются планы, имеются стратегии.
…Так что, таково мое назначение, затем еду на Тихий океан, такова моя профессия и наипервейшая мечта: войны ледово чистые, геометрически красивые, с математически неизбежным течением. Когда мы этому научимся, когда овладеем тактиками Зимы, что сможет встать на пути Империи? Кто сможет угрожать России? Она победит, поскольку не сможет не победить.
И, подняв бессловесный тост, капитан Насбольдт быстро выпил остаток вина.
— Все войны с начала времен так выглядели, — с некоторым весельем заметил прокурор Разбесов. — Хаос, неуверенность и перемешивание лжи с правдой — других сражений человек не вел.
— Хммм, а вот связь, без связи, как же без связи? — зевнул, пробудившийся господин Поченгло. — Еще большая путаница, могу себе представить.
— Почему же «без связи», — спросило я-оно, поправляя плед на коленях и отодвигаясь от камина, так что мое кресло наехало на кресло прокурора.
— Венедикт Филиппович не аи courant[193], — усмехнулся симметричный доктор. — Быть может, Никола Тесла вам объяснит. Вы когда-нибудь пробовали поймать хоть какую-нибудь передачу на этом аппарате в салоне? Во времена моего первого пребывания в Сибири, когда же это было, более десятка лет назад, только начинали испытания проводного и беспроводного телеграфа. Беспроводной в Забайкалье никогда толком не работал. Теперь даже с кабелем проблемы. А про радио — про радио можете забыть.
— Говорят, что это из-за Черных Зорь, — буркнул Петр Леонтинович. — Что они вносят помехи. Вот только в эфире, Зори — не Зори, вечно один и тот же треск. Из Благовещенска почта идет Транссибом и конными курьерами, а по кабелю — это на восток, в Николаевск-Амурский и во Владивосток, потому что в сторону Края Лютов один только Нерчинск более-менее надежен.
Я-оно дернуло себя за ус.
— Это значит, я правильно понял? A-а, это значит, что в Иркутске нет телефонов, нет телеграфа…?
— И господин капитан может разочароваться относительно всего плана, — подхватил уже совершенно развеселившийся доктор Конешин, — когда у него ни один корабль не выйдет в море, закрытый в порту по причине карантина Белой Заразы. А ведь это эндемическая[194] болезнь Зимы, неведомая на землях Лета. Даже те, которых удалось спасти — господин капитан способен себе представить командование эскадрой кораблей, где экипажи остаются под властью самых различных нервных маний, повторяющихся странных поступков, навязчивых эффектов движения и речи?
— Господин доктор их вылечит, — буркнул Дитмар Клаусович.
— Ха! Вопрос капитальный! — Отклеив папиросу от нижней губы, Конешин поднял на высоту губ указательный палец, выпрямленный словно нож. — А следует ли излечивать от Зимы? Или, скорее, нужно излечивать от Лета? Все то, что враги Льда принимают за зло и извращение…
— Еще один приятель Льда, — возмутился про себя прокурор, стряхивая пепел из окурка в подсунутую стюардом пепельницу.
Я-оно вынуло свой портсигар.
— Вы знакомы с доктором Конешиным? — спросило полушепотом.
— Нет, а что?
— Только что он упомнил, что уже жил в Сибири. Эта его, ммм, увлеченность Зимой… — Я-оно закурило. — Точно так же, как мартыновцы поддаются Льду по мистическим, не связанным с разумом причинам, так и господин доктор Конешин поддался чистой идее Льда. Вы понимаете, что я имею в виду.
Петр Леонтинович склонился через поручень кресла.
— Он вас уговаривал.
— Что?
— Ведь уговаривал, правда? — Разбесов махнул свободной рукой. — Они все… как ухажеры… как взяточники, я глядел на все это и думал: ну, кого юноша допустит к себе, кого выберет? И знает ли вообще, что он выбирает?
— А вы — очередной сводник Истории.
Прокурор не обиделся. Он сощурил глаза, повернул свою голову стервятника на выпрямленной шее.
— История… ну да, слышал, слышал, tel pere, tel fils[195]. Но почему? Потому что вы их притягиваете. Как свет притягивает мошек, даже хуже — как жертва притягивает обидчиков, такого человека легко узнать, а они узнают быстрее всего. Они пользуются возможностью, а тут уже сердце Зимы — так что спасайтесь!
— Спасаться?…
Разбесов наклонился еще сильнее, сейчас у него позвоночник треснет.
— Не то, что другие — но что вы сами хотите с Историей сделать!
— Я? — засмеялось сквозь дым, открытым ртом хватая воздух под волной жара. — Я ничего не хочу.
— Что это значит? У вас нет никаких стремлений? Вы не хотели бы увидеть мир лучшим, более совершенным? Что вы, каждый этого желает. Даже преступники — ба, они хотят больше всех, можете мне поверить, ни от кого я не слышал столько проектов общечеловеческого счастья и благородных мечтаний про рай на земле, как от убийц и других преступников крупного калибра, и чем более грязным было их преступление, тем скорее в своей последующей исповеди они обратятся к возвышенным словам, как будто бы в этом своем окончательном падении сброшенные на самое дно самого глубокого, самого темного колодца, они могли глядеть только вверх, и только одна единственная картина осталась у них в глазах: небо, звезды, простор ангельский. Вот тот каторжник-пьяница, который перед вами душу выворачивал — вот скажите, о чем он говорил, разве не спасении человечества? Ха!
— Те, что упали на дно, знают, на чем стоят.
— Вот вы смеетесь. А что тут смешного? Вы не знаете, чего хотите — как же вы можете знать, кто вы есть? Хотя, можете смеяться, пожалуйста — я смотрю, и сердце мое рвется. Я не говорю, что доктор Конешин прав. Но, ради Бога, в Троице Единого, нельзя же всю жизнь растворить в Лете!
…Было время, люди готовились к этой Зиме, словно к смерти, то есть, без страха, со спокойной уверенностью в себе, и так оно и остается дальше в нашей провинции, простой российский народ в Зиме рождается и умирает, мужик, сын мужика, сына мужика, у которого никогда не могло быть иной надежды на жизнь другую, кроме той одной, очевидной с самого рождения: в работе, к земле пригибающей, в несчастье, в нужде, в страданиях, именно что в безнадежности. Но у городских, у нас, людей образованных — мы были благословлены рождением в Лете, и Лето это, из поколения в поколение, длится все дальше, теперь уже не одно только детство, не только времена отрочества, но и потом, человек двадцатилетний, человек двадцатипятилетний, те или иные школы посещая, по миру вояжируя за семейные деньги, с того и другого цветка попивая любовный нектар, не избрав конкретной профессии или карьеры, не связавши себя священным, до самой смерти таинством с женщиной, не построив для себя дома — кто он? Так, мотылек порхающий, светлячок мерцающий, непостоянная радуга. Но, раньше или позднее, приходит Зима, сковывает его Мороз, и вдруг: кто я такой? что случилось? откуда короеды, неужто мои? и эта баба, рядом с которой просыпаюсь всякое утро — разве такую я выбирал? и эта работа, на которую всякое утро ходить должен, с сердечной ненавистью ко всякой там деятельности — и это моя жизнь? Не так все должно было быть! Именно они, они, срезанные Морозом дети Лета, пьяной ночью хватаются за кирпичину, чтобы разбить ею голову богатому соседу, и потом не слишком даже тщательно перетряхивая его сундуки… Не так все должно было стать!
Под хищным взглядом стервятника я-оно опустило глаза на плед и паркет, блестевший в отсветах языков огня, на само пляшущее пламя.
— Зачем вы мне, господин прокурор, говорите такие вещи?
— Можете считать меня суеверным стариком… Но я достаточно долго жил на землях Льда. Так что, стерегитесь! В Краю Льда не случаются неожиданные религиозные обращения и сердечные перевороты, не слышал я про закоренелых злодеев, вдруг падающих на колени пред иконами, но и про благородные души, только здесь находящих пристрастие в низости и преступлении. Кто каким сюда прибывает, таким, наверняка, и останется.
Разве что имеет под рукой насос Котарбиньского, подумало желчно я-оно.
Кивнуло стюарду. Тот подал пепельницу. Дало еще один знак — рюмка водки.
— Господин прокурор глянул своим прокурорским взглядом, пронзил подозреваемого своим взором насквозь, в один миг знает о нем все, даже то, чего тот сам о себе не знает — и это тоже, это скорее всего.
— Господин Ерослацкий…
— Герославский, меня зовут Бенедикт Герославский!
— Oh, je vous demande pardon, je n'avais aucune intention de vous offenseг[196]. Господин Бенедикт, прошу мне верить, в этом совете нет никаких злобных замыслов. Поначалу в армии, теперь на службе закона — все это профессии, в которых вырабатываешь глаз мясника, мясника, имеющего дело с людьми. Раз, два, гляжу — и уже знаю, уже решаю: этого послать с таким приказом, другого — с эдаким, а этот трус, первого шума перепугается, а вот этот храбрец, даже под огнем все выполнит. Точно так же и в следствии или судебном процессе: можно ли ему поверить? мог ли украсть? мог ли убить? Мясник как, он подойдет, осмотрит, ощупает животных: из этого будет хорошая корейка, этого еще кормить, того продать, а этого на расплод. Вы скажете, что каждый человек иной, и что человек не скотина, человек это тайна. В романах выдуманных и в крупных городах, один на тысячу, на десять тысяч — возможно. А в жизни?
…Выдам вам мудрость, которую я приобрел после многих лет: люди очень похожи. Плохие люди похожи на плохих, хорошие люди — похожи на хороших, благородные подобны благородным, лжецы подобны лжецам, правдивые — говорящим правду, убийцы похожи на убийц, а дураки — на дураков; особенно здесь, на землях Льда.
— И на кого же похож я?
Петр Леонтинович Разбесов выдул тогда густой клуб табачного дыма и, вложив в него ладонь, сделал ею неопределенный жест, раз за разом сжимая при том пальцы. В конце концов, он остался с пустой рукой и наполовину разошедшимся седым облаком, и с меланхоличной улыбкой под носом.
Глотнуло теплой водки, откашлялось.
— То есть, вы не станете уговаривать меня в отношении лютов, не скажете, что я должен нашептать отцу… Вас это не искушает? Ведь вы же сами говорили: у каждого имеется какое-то представление лучшего мира, каждый чего-то желает. И какова же ваша мечта?
— Нет.
— Ну почему же? А вдруг, вы меня и убедите!
— Как я могу вас убедить, раз у вас нет собственного мнения?
— Боитесь взять на себя ответственность!
— Если бы вы и вправду были моим сыном…
— Что тогда?
— Вы пытаетесь упиться допьяна?
Я-оно уже махало стюарду, требуя вторую и третью рюмку.
— «Пытаюсь»? Разве это может когда-нибудь не получиться?
— Идите-ка лучше спать.
Глотнуло водку за раз. Разбесов схватил за поднятую руку.
— Идите спать, вместе со сном выгоните все это из себя, так душа изгоняет болезнь; а когда встанете утром, свежий, отдохнувший, умоетесь, побреетесь и глянете в зеркало — сами узнаете, кто вы, чего хотите, и что нужно сказать отцу.
Раздавило папиросу в пустой рюмке.
— Так. Правильно. У меня ведь инст… рукции. Приедет курьер. Старику не верь. Будь здрав!
Он помог подняться, поддерживая за локоть и хватая опрокинувшееся кресло, в то время как стюард склонился за пледом, упавшим опасно близко к камину. Экспрессом даже не слишком бросало в стороны, он не тормозил, не дергал, но все равно приходилось на каждом шагу хвататься за стены, за косяки, за чугунные выступы. В двери межвагонного перехода еще раз оглянулось через плечо, сквозь полумрак и полутень к светлому огню под зимназовой полкой камина. Инженер громко храпел, с отброшенной назад головой и раскрытым ртом; доктор Конешин и капитан Насбольдт дискутировали вполголоса с мрачными усмешками на освещенных мерцающими языками пламени лицах; а Порфирий Поченгло угощал прокурора из своего серебряного портсигара. Маячащие за окнами туманы белизны время от времени отблескивали на пассажиров, когда золотой месяц на мгновение пробивал тучи. Я-оно потрясло головой. Пьяная иллюзия, ведь Петр Леонтинович Разбесов ничем его не напоминает. Посеменило к себе в купе, вытирая плечом стенные панели и таща за собой негнущуюся ногу.
В коридоре, перед своим атделением, стоял в одиночестве князь Блуцкий-Осей, в толстом халате, вышитом красной ниткой, с гербом и инициалами на сердце, в сетке на волосах и с черной повязкой на усах. Сунув руки в карманы, он исподлобья глядел в окно, с прищуром век, столь характерным для близоруких людей. Он что-то насвистывал или напевал про себя, но я-оно, спотыкаясь в тесном коридоре, устраивало слишком большой шум; князь оглянулся и замолк, так что мелодию узнать не довелось.
Я-оно расплющилось на стене.
— Пр-шу пр-щенья.
Князь отступил.
Попыталось обойти его, избегая зрительного контакта, равно как и телесного, но именно тогда, то ли поезд шатнуло сильнее, то ли в голове перелился ртутный шар, затягивая за собой корпус и руки, вопреки чувству равновесия — упало на князя, буквально в последний момент, и слава Богу, опершись предплечьем о двери купе.
— Пр… шу… — Жарко, все окна закрыты, да тут же запросто задохнуться можно. Согнувшись в неудобную позу, одной рукой сражалось с застегнутым воротничком. — M'excuser[197].
Князь скривился, отступил еще на шаг и постучал в купе рядом, из которого тут же высунул голову советник Дусин. Блуцкий что-то шепнул ему, кивнул, подгоняя. Советник набросил на пижаму тужурку и вышел в коридор — еще один помощник: взял под плечо, встал боком, потащил, левая нога, правая нога. Только лишь добравшись таким путем до своего отделения и упав на постель (Дусин открыл дверь добытым из кармана моего сюртука ключом), в затянутом алкогольными испарении уме стали появляться некие тошнотворно-удивленные мысли. Князь — ведь только что побить меня хотел, а тут такой милый старикашка, разве что конфеткой не угостил. Дусин — ну почему не проводник, стюард? Потянулось рукой за оставленным на секретере стаканом с водой. Дусин — потому что переговорили с охранниками Теслы, поверили Фогелю. Секретный агент пришил бы Сына Мороза в пустом коридоре, да еще и среди ночи. Ха! Теперь князь станет его защищать, вопреки супруге. Приятель Николы Теслы — это приятель царя, враг лютов. Трах-бах, все вверх ногами. Да где же этот стакан? Рука соскользнула, снося на ковер бумаги. Бледные отблески льда отбрасывали вовнутрь купе холодные зайчики. Интересно, советник закрыл двери? Где ключ? Где трость? Уселось, сбросило сюртук и туфли. Уфф, Матерь Божья, что за жара! В двери постучали.
— Кого там еще черти несут?
Стук не утихает.
— Хозяина нет дома. Пашли!
И ничего, эта зараза стучит и стучит. И черт с ним, пускай стоит там и сбивает себе костяшки. Попыталось расстегнуть манжеты сорочки, помогая себе зубами.
Только Дусин двери не закрыл. Они медленно приоткрылись; в ледовый полумрак вплыла тень высокой фигуры.
Кровь ударила в голову, дыхание сперло. Пришел! Убить! Вырвало из-за пояса Гроссмейстер — тот выпал из рук, полетел под секретер. С грохотом упало на пол, переворачивая табурет и стаскивая на голову стакан. Схватило его ощупью и изо всей силы метнуло в дверь. Стакан взорвался на дверном косяке, рассыпая осколки во все стороны. Тень снова выскочила в коридор, дверь ударила о шкаф.
Выползло из под столика, разматывая тряпки с револьвера.
— …putain de merde, если так, топ oel, sacribleu[198]…
— Monsieur Верусс…
Долговязый журналист осторожно заглянул в купе. Одной рукой он держался за щеку, другой протягивал тросточку с дельфином.
— …за пианино простите вы позволите нашел думал шел к себе просить поговорить если вы не bonne nuit, bonne nuit, bonne nuit[199]!
Очень осторожно он положил трость за порогом и сбежал.
Наконец-то поднявшись на ноги, спешно закрыло двери.
Так вот кем я-оно замерзнет, нечего и говорить: трусом. Захихикало. Познай же великую мудрость: трусы похожи на трусов! Зажгло лампу. Движение в зеркале — белая грудь сорочки, перекривившийся галстук, неприятная физиономия, черный револьвер в руке. Широко расставив ноги, нацелилось Гроссмейстером в зеркало, прикрывая левый глаз и высовывая язык. Замерзай! Пиф-паф, русская рулетка, на кого попадет, тот и войдет в Край Лютов: венгерский граф, боевик Пилсудского, безумный математик, Сын Мороза, враг мартыновцев, союзник тех же мартыновцев, пес Раппацкого, заядлый картежник, очковтиратель и лжец, приятель Николы Теслы, предатель и трус, и великий герой, управляющий Историей, человек, которого нет и, возможно… — Тук-тук.
— Эй, кто там! Отвечай! Или рассстр-лляю!
— Пан Бенедикт? С вами все хорошо? Мы услышали шум. Ничего не произошло? Пан Бенедикт?
— А, нич-го, пр-шу прощения, пускай Мариолька возвращается спать, то есть, хотел, пани Уршуля, все будет тихо, тетя, тихонечко, тшшш. Доброй ночи панне Елене!
— Хмм, ладно, спокойной ночи.
Ушла.
Склонилось за тряпками от Гроссмейстера и зашипело от боли. Подпрыгнув на здоровой ноге, присело на табурете. Стеклянный обломок прорезал носок и кожу, вонзился в пятку. Ногтями его никак схватить не удавалось, тем более, обгрызенными до живого; тут помог бы пинцет или какая-нибудь иголка. Нашло раздавленное вечное перо, узкая полоска стали еще торчит, остальное в шее Юрия. Но, может, лучше сначала продезинфицировать. Потянулось к бару. Что там еще осталось — ага, водочка, отлично, отлично. Полило. А остаток себе в горло — нечего терять понапрасну. Потом приступило к операции по извлечению стекла из пятки. Длук-длук-длук-ДЛУК, согнутый вдвое на табурете, с ногой, неуклюже подтянутой чуть ли не к подбородку, с нечеловечески болящим коленом, с кривым пером… Коль-коль…
Тук-тук.
Коль!
— Бляди некрещеные, в говне топленые!...
Слетело с табурета, стукнувшись при том головой о кровать.
— Вы откроете?…
— Поченгло…?
— Простите. — И снова: «тук-тук, тук-тук».
Пяля глаза на покрытый блестящими осколками ковер, на четвереньках отправилось к двери, волоча левую ногу, словно хромой пес. Достав до ручки, повернулось на заднице и выкручивая конечность, чтобы вырвать из раны золоченый Eyedropper.
Господин Поченгло встал на пороге и тут же опешил.
— Ну, чего хотел? — буркнуло я-оно, изучая новую фантастическую форму авторучки.
— Видно, и вправду… — Поченгло вынул платок, вытер пот над бровью, высморкал нос; аура тьвета осталась той же самой. — Не самое подходящее время…
Нацелило в него искалеченное вечное перо, снова с кровью на конце.
— Давай уже, говори.
Быстро глянув в коридор, тот вздохнул и присел на пороге на корточки, хватаясь за двери.
— Вы понимаете, хотелось наедине, до Иркутска… Вы меня слушаете? Панна Елена Мукляновичувна…
— Панна Елена…
— Да тихо же вы! — испугался предприниматель. — Тихо, — шептал он. — Ну, нажрались же вы, как свинья.
— Ннне пон…лл! Вы м…ння оскорбляете! — Я-оно размахивало окровавленной авторучкой перед носом раздраженного Поченгло. — Тр…буюсатисфахкц…. Им…ннно… Садисфах…ции.
— Вы сейчас тут рвать начнете.
— Поебинек[200] на — на — на четыре, два метра, и кто кого обрыгает — а я рыгаю дальше! Ну, давай, пан! Я рыгаю, как никто другой! Так зарыгаю, что родная свинья не узнает!
Тот отпихнул руку с авторучкой.
— Хам, грязный хам. А я думал, как к шляхтичу, по сердечному делу… — Поченгло встал. — И что она в вас увидела?
Тьфу!
— Хи-хи-хи-хи.
Тому хотелось хлопнуть дверью, не удалось — пришлось уйти без громкого жеста.
Отползло назад на четвереньках. В дверь бросило туфлей, закрылись со второго раза.
По сердечному делу, ну и дела. Втюрился он в Елену, что ли… Обвязало пятку галстуком. Грязный, отвратительный хам, почему бы и нет, замечательную карьеру можно сделать, перед хамством большое будущее, весь мир открыт перед хамством; субтильные, стыдливые и впечатлительные перед ним уступают, ведь это только хам не уступит; умные никогда не вступают в дискуссии, которые они проиграют после первого же удара дубиной; благородные сожалеют над несчастьем хама; а хам прет вперед, ничто не мутит покоя его хамской души, хам не стыдится, не краснеет, не улыбается с извинением, он даже не замечает насмешек и издевок, никогда он не чувствует себя не в своей тарелке и неудобств — он же ведь хам! Что его удержит? Нет такой силы. Воистину, хамы овладеют Землей, хамство воссядет на тронах всего света. Сунуло башку в умывальник и блевануло туда пол-литра желудочного сока и водки. Длук-длук-стук-стук, к стене подкатилась открытая бутылочка. Перевернув ее вверх дном, вытрясло в глотку остатки спиртного.
Таак. Втюрился, бедняга. На четвереньках потянулось к кровати. К колену приклеился листок. Я-оно смело разбросанные бумажки. Ага, что у нас тут — К вопросу о существовании будущего, херня, будущего не существует, впрочем, прошлого тоже нет; ага, второе письмо PPS, шифр параллельной памяти — скажите мне: правда или фальшь? И еще почерканные листки — письмо панне Юлии! Ой, как долго уже ей не писало! Совершенно забыло.
Цапнуло карандаш. Пальцы скользкие, выскальзывает. Вы уж простите мне, что столько времени это заняло — ну почему этот поезд так трясется! — так что понадобилось напиться допьяна — нет, вот этого я ей не напишу — понадобилось заглянуть в глаза смерти — о, как драматично! — чтобы понять — а что понять? — все ошибки, моменты пустые, принуждения безумия — нет, это же надо, напился, теперь еще и белым стихом пишу! Почесало карандашом в ухе. Мне казалось, что я вас люблю, поскольку это было слишком прекрасной идеей, чтобы ее отбросить — что есть более возвышенное, чем несчастная любовь? Прекрасно понимаю, что вы не давали мне к этому никаких… — а когда усмехалась из-под челки, когда хватала быстрой ручкой за запястье, за предплечье и прижимала к себе, вреде бы для того, чтобы задержать и обратить внимание, чтобы получше в ее слова вслушаться, не потерять ее закрученных, змеиных мудростей, но разве женщинам не ясно, неужто не понимают они, что не откровенный поцелуй, не возможность полапать в темном парадном, не простые, банальные слова, но — один летучий взгляд, улыбка из-за платочка, краешек платья, спадающий под столом на штанину кавалера…
…Как тогда, когда мы стояли под липой в осеннем дожде, девушка что-то быстро щебетала, потирая руки и глубоко вдыхая пропитанный дождем воздух, пока над лугом не ударила молния, а за лесом другая, собирайся, Юлька, крикнул я, бегом из-под дерева, а то и в нас попадет! Мы побежали по меже, через поле и по болотистой дороге в амбар Вонглов. Потом Юлия вытряхивала дождь из волос, капли воды, словно стеклянные бусины, только их твердого стука, когда падали на утоптанный земляной пол, не было слыхать — вытряхивала, склонившись вперед, низко опустив голову, между коленей; на изгибе ее спины, у самого верха, над вышивками, а под воротником легкого платья, сквозь его мокрую ткань пробились формы самых верхних позвонков, круглые холмики, будто пуговки кожи, застегиваемой на теле сзади и изнутри, то есть, какими-то алыми пальчиками хрящиков и сухожилий за ребрами, со стороны грудины, от легких и сердца. Я протянул руку и положил ладонь на этих позвонках, прижал пальцы к шее Юльки. Под ними я чувствовал каждую косточку, каждую пуговку. Она оглянулась через плечо. В замешательстве, я отступил. Она встала в дверях амбара, засмотревшись на дождевой пейзаж, за усадьбой открывался вид на всю долину в дожде, на выборные земли и арендный лес. Она весело захлопала в ладоши. — Все это будет мое! — Я согласился, как с детства привык соглашаться со всеми ее планами. Я стоял сзади, но не видел ничего, кроме нее. Руки тряслись, пришлось спрятать их за спину. Пуговки позвоночника вырисовывались под тканью уж слишком выразительно. Мне так хотелось ее раздеть…
Любови Лета совершенно другие.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.