Большие снега.

I.

Поэма начала. (фрагменты).

Снова ты о ней? Но я не тем взволнован. Кто открыл ей сроки? Кто навел на след? Тот удар – исток всего. До остального. Милостью ее теперь мне дела нет. Борис Пастернак

1.

Там, в устье слов, щетина рыжих сосен. А грусть – весло, гребу к началу вёсен, потерянных в заснеженном лесу, где деревом – ствол света на весу…

2.

Белой тоской нас запорошил снег. Не закрывай глаз, не опускай век. Пусть этот путь крут, крепче его держись. В матовый скол слюд, взвитых, как пух, высь. Хрипло скрипит наст, гулко кричит ночь. Пусть из твоих глаз слезы бегут прочь. «Нет, никогда, нет!» — мечется ветра крик. Бледен фонарный свет, и набухает тик тут, у виска, где бьется одна мысль: я на чужой звезде, это другая жизнь…

3.

Где, как в плену кошмарном, неделями мне томиться, где, как в бреду, попарно проходят чужие лица. Где не мои руки ищут твои плечи, где через эти груды бреда — мои речи. Температурный пыл падающий и хрупкий, регистратур пыль, хрип телефонной трубки. Каждое слово ловлю, Каждое слово – месть, «Чем занята?» – «Люблю…»

4.

Груз, но его несть.

5.

Несть, припадая к земле, царапая небо взглядом; несть, потому что везде имя твое рядом; родиной преданной звать родинок грусть немую; несть, продолжая лгать, несть на звезду иную, — ту, что придумал сам, синюю высь отринув, веря твоим губам, несть, подставляя спину…

6.

Я кощунствовал, я проклинал, я смеялся, я плакал, я цеплялся за вал твоих слов и заплаты удивительно нежных, но прошлых, но прожитых слов заснеженных, отданных ночи задешево. И в больничном аду, между коек не застланных, в смутном сонном бреду слов, никак не подвластных нам, я пытался найти и забыть, но смеющийся тот же голос крутил диском о стену трущимся. И пытаясь молчать, забывая себя, я боялся терять не миры, а тебя…

7.

Стало далеким вчера еще близкое, снова – дороги, а сосны огрызками встали по кругу, смеются: «Гони!» — в пыльную вьюгу, в седые дожди. Чтобы в смятенье по вымершим станциям прыгали тени: останься… останься… Поздно! Ни в чем оправданий не надо. Стоит ли снова дороги мостить если за каждой плетеной оградой — только бы жить?…

8.

…убегаю, и вправду вижу – иные летят на меня горы, откосы, леса, полустанки и – поезда. Сквозь глухую мглу в небо вперяю прожектора глаз. «Как там у вас?» — грохочу по мосту. Эхо в ответ: «А у вас? А у вас?» Дальше! Все дальше! — Сибирь за спиной. Горы маячат зеленой стеной. О, как спешу, ухожу на пределе в долгую мглу трехминутных тоннелей. С юрким грузином под лязг бытия жуем апельсины, глотаем сопя. Ничего на свете нет, ночи, и дорога. За окном — тьма и свет, смешанные строго…

9.

Но к черту боль ненужных откровений, я обернуться не хотел назад. Дожди, тоска, тяжелые ступени, и сквозь дожди — осенний Ленинград. С Московского такси бежит, как такса, и мною счетчик снова пущен в рост. Метался дождь — измучившийся Надсон, и я – один. Нева. Литейный мост. Спокоен сон ночных кариатид — безмолвное немое исступленье. Окраина империи, гранит, дождливое немое искупленье. Не ночь, а квинтэссенция веков, тяжелая, как зло и ревность мавра. Лежит Нева меж плоских берегов чешуйчатою шкурой динозавра. Быть может, этим бредил Мандельштам и, отрицая исступленье ночи, пел гимны исчезающим вещам уже за то, что время их источит. И на Литейном, уставая ждать, я проклинал себя под ветром грубым за то, что я руки твои не сумел удержать, за то, что я предал соленые нежные губы…

10.

Знаю, где-то позади могут люди веселиться: дескать, что ему? – гони! — но на это стоит злиться. Ведь покой мной не презрен, а летящая гроза — не на жизнь, но все же плен, те же самые глаза, где, оставив часть души, я опять в тебя поверил и в ночных кострах сушил слезы прожитых поверий. Как же ты могла уйти в непонятный долгий вечер, если все мои пути приводили к этой встрече? Ведь отчаявшись, кляня, всем, чем можно было клясться, ты бежала от меня, чтобы снова возвращаться…

11.

Как пилигрим, я шел в святых местах. Клубился дым на выжженных кустах. Неосторожно таял у ресниц. Был сложен мир закатов и зарниц. Не по стихам – по руслам древних лет, по деревням элегией телег тащилась боль, ее я превозмог. Лишь исподволь смеялся темный Бог. Я не один бывал в его плену среди картин, распахнутых во тьму. Но я не так играл своей судьбой: я не был слаб наедине с тобой. Ведь не вином нам нежность заменять. Нам о земном блаженстве вспоминать. Уральский пояс, дымное лицо, и поезд – обручальное кольцо…

12.

И все-таки, мы были, были! И мы хотели быть и сметь! Теряли, плакали, любили не для того, чтобы стареть, — а чтобы смыть слезами плесень годами копленных обид, что так вплеталась в ритмы песен, в любовь и ненависть молитв; и чтобы чувствовать последний порыв, сминающий цветы… Смотри, как нежно и бесследно под небом таем я и ты. 1961–1962