Докер.
Глава третья. К НАМ ПРИХОДЯТ СОСЕДИ.
К возвращению матери домой мы приготовили ей подарок — тахту. Матери ведь теперь целыми днями сидеть на одном месте.
Много горя мы хлебнули с Маро, пока плотник не сколотил нам эту тахту. За нее пришлось отдать все деньги, которые Граф дал за дедовский кинжал с моим кинжаликом. Вот на что наконец они пригодились!
Мать очень обрадовалась тахте, хотя она узенькая и короткая. Виноват в этом плотник. Он сказал: «Зачем вашей матери длинная Тахта, раз она у вас безногая? Да и доски нынче дорогие». Мы обиделись, но промолчали.
Худенькая, беленькая, без кровинки в лице, с белым колпачком на голове, мать сидит на тахте и говорит:
— Ну, слава богу, снова мы все вместе!
За эти долгие месяцы пребывания в больнице она, видимо, уже свыклась со своим положением. Или это мне только так кажется? Она кладет свои бескровные руки на стол, гладит их, горько усмехается:
— Вот какая я стала белоручка!
К нам все время стучатся соседи, поздравляют мать с благополучным возвращением домой.
— Детям теперь будет хорошо, — говорят они, — у них все же есть мать.
Мать грустно улыбается:
— Разве что детям я нужна…
Весь двор знает наше трагическое положение, и каждый из соседей по-своему выражает нам сочувствие. Если и не все, то многие искренне хотят нам помочь.
«Может быть, не так уж все страшно обстоит у нас, — думаю я, глядя, как тесно становится в комнате от соседок. — Может быть, нас и не выселят из дома, и умереть не дадут с голоду?».
С двумя простынями, хотя и старенькими и чинеными, приходит бабушка Виктора, Ангелина Ивановна. Три чашки и тарелки приносит мать Топорика. С цветами в вазе приходит бабка Эмма. Много разных вещей, необходимых в хозяйстве, приносит Парижанка. К нам даже приходит мать Феди, «императрица Екатерина». Она дарит матери шерстяной платок.
Потом заходит соседка Люся с мужем-китайцем. У него трудно выговариваемое имя, но по-русски его просто зовут Максимом. За плечом у китайца тяжелый мешок. Он скидывает его на пол, сосредоточенно развязывает узел на горловине, достает большой белый калач на восемь-десять фунтов и кладет на стол.
Оказывается, Максим только что с поезда, вернулся с Северного Кавказа, не то из Георгиевска, не то из Невинномысской, куда возил продавать артельные игрушки. Люся встречала его на вокзале и по пути домой, видимо, рассказала о нас.
Калач, лежащий на столе, белый и пышный. Такие хлебы, как мне приходилось видеть потом, выпекали только в северокавказских станицах. У них особенный вкус и особенный запах.
Закинув мешок за спину, китаец говорит:
— Кушайте на здоровье. Все будет хорошо!
— Макс! — произносит Люся. — Ведь они, оказывается, тоже из Астрахани. И Гоар вот служила в Одиннадцатой армии. Только она была швеей, шила для вашего брата белье.
Китаец гладит меня по голове и, порывшись в кармане, протягивает конфету.
Они уходят.
Мы долго молча сидим вокруг большого белого калача. Такого в Баку не сыщешь. К тому же он ведь стоит очень дорого.
Мать отрезает горбушку и протягивает мне. Ах, какой это вкусный хлеб! От одного его запаха кружится голова.
Потом к нам снова заходят Парижанка с бабкой Эммой. Они приносят в двух кастрюлях суп и котлеты — мы очень давно не видели настоящего обеда.
— Самое неприятное на свете, — говорит мать за обедом, — когда тебя жалеют. С детства я это ненавидела. Но у меня так сложилась жизнь, что жалеют меня и по сегодняшний день.
Я хорошо понимаю слова матери. Мне тоже бывает обидно, когда нас жалеют, говорят какие-то горькие слова. От жалости меня всегда пригибает к земле.
— Ничего, ма, — говорю я. — Вот начну работать, и тогда мы ни от кого ничего не будем брать.
Мать только улыбается на мои слова, а Маро просто нагло смеется.
— Совсем и нечего смеяться! — говорю я с обидой.
— Но, сынок, ты ведь еще маленький, — сдерживая улыбку, говорит мать. И вдруг она плачет. Да, ценою больших усилий ей удается скрывать свои чувства!
Маро… Та, разрыдавшись, убегает в кухню.
— Ну, совсем и не маленький, — говорю я, чтобы что-нибудь сказать. — Многие мальчишки вон работают или торгуют ирисками и папиросами.
— И я что-нибудь могла бы делать, — говорит Маро из кухни.
— Нет, тебе нельзя, — вытирая слезы, произносит мать. — Ты девушка, тебе надо учиться.
— А Гарегину не надо, да? — сквозь слезы спрашивает Маро.
— Ему тоже, конечно, надо учиться. Вам обоим надо учиться. Но ты девушка, тебе надо в первую очередь. Неграмотных теперь парни замуж не берут.
— А я буду и работать и учиться, — выручаю я мать. — Вот увидишь!
— Я тоже, конечно, не буду сидеть сложа руки, — говорит мать. — Ведь как-никак я умею шить на швейной машине. Кроме того, я могу вышивать, могу вязать шали, торами они называются. Научила меня этому еще в детстве бабушка, царствие ей небесное… — И мать крестится. — Что бы я сейчас делала, если бы ничего не умела? Учись, сынок, твердо знай какое-нибудь ремесло! Хоть камни тесать! Тогда человеку ничего не страшно. Он нигде не пропадет.
— А это правда, мама, что раньше девушку могли выдать замуж, не спрашивая ее согласия? — вдруг ни с того ни с сего спрашивает из кухни Маро.
— Конечно, правда, — отвечает мать. — Мнение жениха, а тем более невесты совсем даже не было обязательным. За них решали родители.
— А ты меня не выдашь насильно?
— Дура, — говорю я. — Кому ты нужна?
Маро вбегает в комнату, сверкая глазами, готовая убить меня. Она в бешенстве.
— Если ты хочешь знать, болван, — она заносит надо мной кулак, — мне уже делали предложение! — И, снова разревевшись, убегает в кухню. За перегородкой я слышу ее всхлипывания.
— Я начну работать, и мы больше не будем принимать подачки, правда, ма? — спрашиваю я, не обращая внимания на горькие слезы сестры.
— Правда, сынок, — задумчиво отвечает мать. — Ведь ты мужчина. Только вот, сынок, что б ты мог делать? Какую работу?
— Почему бы мне не работать в игрушечной у китайцев? Они ведь добрые люди и хорошие мастера. Пусть тетя Люся попросит своего Максима. Я мог бы красить для них перья, строгать палочки, продавать игрушки.
— Продавать — нет! — строго говорит мать. — Их у тебя могут отнять беспризорники. Вон какие ужасы рассказывают про них.
— Не отнимут, — храбро отвечаю я. — Я с собой буду брать палку.
— Хорошо, — соглашается мать. — Я поговорю с Люсей. Она — золотое сердце. Чем приносить нам калачи, пусть лучше найдет тебе какую-нибудь работу.
Поговорить с Люсей матери удается только через несколько дней, когда та приходит к нам… с небольшой головкой рафинада. Сахар до половины упакован в синюю бумагу и напоминает пушечный снаряд.
Мать благодарит Люсю и от сахара отказывается. Он, видимо, стоит очень дорого.
— Глупости! — резко отвечает Люся и ставит «снаряд» перед матерью. — Будешь чай пить с сахаром. Мы из одной армии или нет? Из одной, Одиннадцатой, героической! Значит, должны выручать друг друга. Как в бою! — Она садится рядом с матерью на тахту, обнимает ее за плечо. — Ты знаешь, Гоар, что такое выручка в бою?
— Нет, — отвечает мать, — хотя догадываюсь. Мне в боях не приходилось участвовать. Те два года, что я прожила в Астрахани, я провела за швейной машиной. Шила день и ночь! Армия ведь была большая, всем нужно было белье.
— А я участвовала! Имею два ранения! — выкрикивает Люся, поправляя красную косынку на голове. — И две контузии! Я ведь, Гоар, была медсестрой в интернациональном батальоне тридцать третьей дивизии. Слышала про такой?
— Слышала. В Астрахани были еще мадьярский и другие батальоны.
— Правильно, были такие батальоны, — соглашается Люся. — Но самым боевым был интернациональный батальон. А в нем — китайская рота. Знаешь про это? Командовал ротой мой Максим.
— Нет, не знаю, — чистосердечно признается мать.
— Вот именно, не знаешь. А я знаю. Я свой боевой путь начала с этим батальоном еще во Владикавказе.
— Такие, как ты, ничего не должны бояться, — говорит мать. — Ты, видимо, была как огонь!
— Да, я была храброй, Гоар, — с радостью отвечает Люся. — Из-под самого огня выносила раненых. Порою не бывало простого бинта и йода, а бойца надо было спасти. И я спасала! Потом вместе с армией отступала через проклятые Калмыцкие степи. Это уже было в декабре восемнадцатого года. Слышала, наверное, что был за переход? В бурю и в стужу… Без хлеба и воды… По пояс в снегу… Да, — говорит Люся, вытирая концом косынки выступившие слезы, — жутко даже вспомнить. Из батальона в восемьсот человек больше половины переболели тифом. Многих похоронили в песках и в сугробах, многие осели во встреченных поселках, но наша рота дошла до Астрахани.
— А где вы поженились с Максимом?
— В Астрахани, после моей болезни. Ведь я тоже переболела сыпняком, Гоар. Лечила всех, лечила, а потом взяла да сама заболела. Ни черта не помню! — вдруг смеется Люся, затягивая косынку. — Спасибо Максиму, не бросил в снегах. Сделали из шинелей носилки и на них пронесли больше двухсот верст. Месяц несли!
Люся встает, и мать отодвигает сахарную головку на самый край стола.
— Дурочка ты моя, — говорит Люся. — Да разве мы с Максимом сможем пить чай, когда у вас нет сахара? Мы-то заработаем на сахар, у нас и руки и ноги есть, а где ты возьмешь деньги?
Мать не отвечает.
Взяв меня за руку, Люся приводит в игрушечную. Это большая полутемная мастерская с двумя окнами, выходящими во двор. Она к тому же еще сырая, с большими бурыми пятнами на стенах. Игрушек здесь много. Они лежат на стеллажах и в корзинках, гроздьями свисают с потолка.
В мастерской работают семь человек. Сидят они за одним длинным и низеньким верстаком, вроде сапожного, и каждый занимается своим делом.
Я с уважением смотрю на мастеров, которые еще недавно были бойцами храброго интернационального батальона, дрались с оружием в руках, а теперь вот из ваты и разноцветных перьев изготовляют удивительно нежных, почти невесомых петушков и курочек. А какие чудеса они делают из бумаги, какие фонарики и веера, какие поразительные пустотелые шары с поверхностью, напоминающей соты, или же крохотные гармошки, растягивающиеся на целый аршин!
Китайцы-мастера живут артелью. Главный у них — бывший их командир Максим. Он достает материалы для мастерской и потом развозит игрушки по городам и станциям Северного Кавказа. Там, говорят, у них осталось много друзей-фронтовиков, с которыми они воевали против Деникина. Часть игрушек продается и в Баку, хотя и с большим трудом. Здесь своих игрушечников хватает.
Люся отдает меня на попечение старшого мастерской. У него, как и у Максима, тоже трудно выговариваемое имя. Зовут же его просто дядя Саша. Он и по возрасту, видимо, самый старший в игрушечной. У него редкая бороденка, сморщенное лицо и вечно во рту торчит трубка.
Дядя Саша с грустью смотрит на меня и тяжело вздыхает. Потом смотрит на Люсю, на меня, снова на Люсю и опять тяжело вздыхает. Я понимаю его, он хочет сказать: «И что мне с ним делать?» Но говорит:
— Совсем плохо идут игрушки, не знаю, не знаю, куда их девать.
Но Люся на его жалобу сердечно отвечает:
— Тут нечего рассуждать: Максим велел!
Старик озабоченно смотрит на меня.
— Что ты умеешь делать, мальчик? — спрашивает он.
— Ни черта он не умеет делать, — сердито говорит Люся. — Поставь его пока на сортировку перьев. Потом научишь делать игрушки.
— Хорошо, — отвечает мастер, попыхивая короткой трубкой. — Будешь сортировать перья. Знаешь, как это делается? Не так просто, не так просто.
Люся уходит, а дядя Саша сажает меня на низенькую табуретку с кожаным верхом и вываливает из мешка на верстак гору петушиных, фазаньих, гусиных и всяких других перьев.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.
- 80.
- 81.
- 82.
- 83.
- 84.
- 85.
- 86.
- 87.
- 88.
- 89.
- 90.
- 91.
- 92.
- 93.
- 94.
- 95.
- 96.
- 97.
- 98.
- 99.
- 100.
- 101.
- 102.
- 103.
- 104.
- 105.
- 106.
- 107.
- 108.
- 109.
- 110.
- 111.
- 112.
- 113.
- 114.
- 115.
- 116.
- 117.
- 118.
- 119.
- 120.
- 121.
- 122.
- 123.
- 124.
- 125.
- 126.
- 127.
- 128.
- 129.
- 130.
- 131.
- 132.
- 133.
- 134.
- 135.
- 136.
- 137.
- 138.
- 139.
- 140.
- 141.