Докер.

Глава шестая.

Все это время, после отъезда Виктора в Ленинград, я с нетерпением ждал письма от него. Как живется и работается ему в Ленинграде? Как понравился Ленинград?.. Понравился!.. Смешно сказать!.. Ходит он, наверное, как зачарованный по широким ленинградским проспектам и не может наглядеться на город. Жаль, что меня там нет! Вдвоем бы нам было куда веселее! Прежде всего мы, конечно, пошли бы смотреть «Аврору». А здорово она тогда бабахнула по Зимнему!.. Обошли бы все залы дворца. Постояли бы на Дворцовой площади, где царь-гад рабочих пострелял в Кровавое воскресенье. И зачем они послушались этого предателя Гапона?.. Провокатора не разглядели!..

Потом бы пошли в Смольный. Нет, судя по описанию города, это должно быть далеко от Зимнего. Сперва направились бы на Сенатскую площадь. Здесь ведь тоже пролилась кровь — праведная кровь декабристов. А на площади — памятник Петру Первому, Исаакиевский собор. А рядом — Нева, а на Неве — кругом дворцы…

Да, счастливец! Он может запросто пройтись по Невскому, пойти в Петропавловскую крепость, побывать в порту, куда приходят океанские пароходы из всех стран мира. То-то, воображаю, стоит там шум и гам с утра до вечера!..

Но, раскрыв долгожданное письмо от Виктора, я не нахожу в нем ни слова о Ленинграде. Ни слова и о себе! Лишь в приписке он сообщает, что устроился учеником слесаря. Подробности напишет в следующий раз.

О чем же он пишет сейчас?

Прежде всего — о суде в Скоттсборо. Решение суда его чрезвычайно возмутило. И правда — есть чем возмутиться! Эти американские судьи совсем обнаглели, они отказались даже пересмотреть дело восьми юношей-негров.

Я откладываю письмо. Смотрю в окно. О Ленинграде уже не хочется думать!.. Тут я начинаю понимать Виктора. Но в то же время мне не понять, как это он, всегда такой проницательный, не догадывается, что американские судьи своим решением на этот раз просто вздумали напугать негритянских юношей, заодно — всех американских негров, а с ними и протестующее мировое общественное мнение! Конечно, в последнюю минуту они помилуют юношей! В крайнем случае — посадят в тюрьму. Казнить их на электрическом стуле вряд ли решатся. Это же бесчеловечно! Да ведь и не за что! Это понятно каждому. И судьям, надеюсь, не меньше. Выдуманное дело!

Успокоив себя этими размышлениями, я читаю дальше. Виктор пишет о положении в Германии. Идут уличные бои и демонстрации в Берлине, Гамбурге, Бремене, Касселе.

«А рабочие Гельзенкирхена, правда, молодцы? Они разгромили тридцать продовольственных магазинов, разобрали мостовую и возвели баррикаду. Приехали полицейские, открыли стрельбу, но рабочие забросали их камнями. Оказывается, в борьбе и камни хороши!

А как тебе нравится их министр Зеверинг? Знаешь, что он сказал недавно на съезде жандармов? «Если вы маленькие кровавые собаки, то я — главная кровавая собака».

А читал ты о борьбе гамбургских докеров? Прочти, лентяй несчастный. Боюсь, что, как только мы уехали, ты перестал читать газеты. Учти, ты обязательно должен стать докером. Никакие трудности тебя не должны страшить. Докеры — самый боевой народ…».

— Чем опечален-то?.. Что не рад?.. — раздался рядом со мной голос тети Варвары.

— Да веселого мало, — говорю я, поднимая голову. — Вот письмо получил…

— От кого же?

— От товарища. Из Ленинграда.

— Что — болен товарищ-то твой?

— Да нет! — с досадой отвечаю я. И не удерживаюсь: — Положение в Европе неважное.

С минуту, моргая, она непонимающе смотрит на меня.

— В Европе-то?.. А где эта Европа твоя?

Я с тоской смотрю на нее. Ну как это объяснить неграмотной старухе? Делаю этакий замысловатый жест:

— Там — где Германия, Франция, Англия. — И жду, когда она уйдет.

— Что-нибудь стряслось там? — К ужасу моему, она присаживается ко мне на топчан. — Не война ли скоро, парень?

— Нет, пока у них много трудностей. Много безработных. В Берлине вот женщины бьют стекла в магазинах…

— Ну, а как живут в Питере-то?.. Очереди там такие же, как у нас в Баку, или поменьше? Слышал: говорят, скоро у нас введут какие-то заборные книжки. Не знаешь — почему заборные-то?

— Не знаю, — отвечаю я, совсем не расположенный к беседе, и продолжаю читать. Может быть, она все же уйдет? Мне очень хочется побыть одному.

Но тетя Варвара с укоризной смотрит на меня.

— А что ж тебя, интересует, парень?

Я усмехаюсь.

— Мировые проблемы! — И переворачиваю страницу. «Как тебе нравятся события последних дней в Испании? Движение против попов и монахов у них охватывает всю страну, всюду пылают монастыри…».

— Мировые, мировые! — раскачиваясь, сетует тетя Варвара. — А кто о нас, не мировых-то, подумает?

Мне вдруг становится жаль ее, такую темную старуху. Пытаюсь в общих чертах рассказать ей про мировую революцию. Поймет ли она?

Слушает как будто бы внимательно. Потом долго молчит. Что она скажет?

— А ты думаешь, мы уже хорошо живем? Пора о других подумать-то? — Скрестив руки на груди, она тяжело вздыхает. — Ох, парень, сперва у себя дома-то навести надо порядок. Когда у нас будет порядок, люди это и сами увидят, тоже захотят жить по-хорошему.

— О каком ты порядке, тетя Варвара?

— А вот сходи на двадцать шестую пристань, на холодильник Азрыбтреста, — сам увидишь!.. Я вот побыла там, нагляделась!.. Второй день в такую жару ждут разгрузки «Цюрупа» и «Лев». Ты думаешь — с солью они пришли-то, с бревнами?.. Как бы не так! В трюмах у них свежая белуга для твоей Европы-то, красная рыба, черная икра.

— А почему холодильник не принимает?

— Почему, почему! — сердится тетя Варвара, хлопнув себя по коленям. — Потому что, говорю тебе, порядка нет. Холодильничек-то загружен до самой крыши? Вагоны им не подают вовремя? Куда же деть мороженую рыбу-то?.. Вот свежую и не принимают, и она тухнет. Гору уж навалили ее на пристани! Сторож-то ихний позвал меня, говорит: «Хочешь, Варвара, подарю тебе белугу пудов на двадцать, отродясь ты не видала такую?» И правда, не видела. Что твой слон у Дурова-то в цирке. Посмотрела я на эту зверюгу — морда вот такая, в два обхвата, сама вся лоснится от жира; вкусная, видать, рыба-то. — Вздыхает тяжело. — Бери задарма — не надо! — Снова вздыхает. — А хорошо бы ушицы-то белужьей покушать, правда?

Вместо ответа я только чмокаю губами: аппетит у меня в порту становится ужасным.

— А будь у нас порядок, что надо б сделать?.. Вагоны вовремя подать, парень! Ну, а если вагонов-то нет — пустить рыбу в открытую продажу, не дать ей испортиться. Народ бы в один час все расхватал! И людям радость, и государство не внакладе. Я и то своим глупым бабьим умом это хорошо понимаю. А они на что посажены, начальнички-то треста?.. За что им большие денежки-то платят? Сторож тоже, на что он глупый, и то сокрушается по протухшей рыбе, говорит, за три пуда белуги американцы дают трактор и за пуд икорки дают трактор-то. Вот бы взять эти тракторы-то у них да пустить в наши колхозы!.. — Она треплет меня по плечу и встает. — Так-то, парень. А ты говоришь — мировая революция!

Тут меня черт дернул сказать:

— Ну, это частный случай и ни о чем еще не говорит.

— Что значит — частный? — Тетя Варвара настороженно, но воинственно смотрит на меня.

— Ну, единичный, нехарактерный, — пытаюсь я ей объяснить популярно.

Тогда она снова садится на топчан. Устраивается поудобнее, видимо надолго.

— А это, по-твоему, тоже частный случай-то?.. Вот вчерась я проходила мимо цирка… На углу там институт, что ли, какой… Вижу — выходит оттуда девушка, слезами заливается. Ну, я подошла к ней, кое-как успокоила; ничего себе говорит по-русски, понять-то можно… Так из-за чего она, сердешная, по-твоему, плачет-то? А вот послушай, парень. Приехала она из Гянджи, учиться поступить. Экзамены вроде бы, по ее рассказу, сдала хорошо, а вот принять — не принимают. Профессор — или кто там у них за главного? — дал понять, что экзамен экзаменом, но еще надо и взятку дать. И не какую-нибудь, а двести целковых! Вот как.

— Н-да, нехорошо.

— А хорошо ли? Где она, бедняжка-то, возьмет столько денег? Разве ради того царю дали по шапке, чтобы такие хапуги появились?

— Нет, конечно, — отвечаю я. — А что стало с той девушкой?

— Одолжила ей на дорогу из последних. У самой осталось рупь мелочью. Поехала в свою Гянджу!

Мы долго молчим, не глядя друг на друга.

— Рассказать-то тебе еще про один частный случай? Их у меня тысячи. — Смеется. — Но это уже про себя, то есть — про меня. — И она начинает в добродушно-ироническом тоне рассказывать совсем уже безрадостные вещи.

Недавно она ушла от мужа-пьяницы. Прожили вместе тридцать три года, не шутка сказать! Но дня хорошего не помнит. Он плотник, хороший мастер, но пьет каждый день и дерется. Есть ли дети? Есть. Двое сыновей. Почему у них не живет? Пробыла у одного три месяца, у другого — семь, и не захотела больше. Не поладила с невестками! И где только сыновья находят себе таких лахудр — не понять!

— А сыновья — помогают? — спрашиваю я.

— Старший бы мог, да не помогает, говорит: «Живи, мать, как хочешь и как можешь». Ты где-нибудь такое еще слыхал?.. А младший, Федя, и хотел бы помочь, да не может, гроши получает. Что возьмешь-то с него, простого моториста?

— Ну вы хоть переписываетесь?

— Нет, — отвечает она. — И сами не пишут, и на письма не отвечают. — Она ладонью вытирает слезу, говорит: — Похож ты на Федю-то моего… Плохо только, что о матери-то родной редко вспомнит.

— Ничего себе у вас сынки, тетя Варвара! — говорю я возмущенно. — Какие-то уроды. Как же о матери можно забыть!

— Уроды не уроды, а, как видишь, забыть-то можно. — Вздыхает. — Ох, сынок, ты еще не хлебнул жизни-то. Это еще не самое страшное. Бывают случаи и пострашнее. Вон прошлым летом я жила в людях-то, так там на другой улице брат и сестра договорились промеж себя, убили мать-старуху.

Потом она рассказывает, как работала «в людях». Не поладила с хозяйкой. Тоже дерется! К тому же у нее трое детей. Так набегаешься за ними за день, что ночью хоть криком кричи от боли в ногах. Здесь же, в бараке, легче. Тяжелого не приходится делать: подмела, вскипятила утром и вечером чай — и сама себе хозяйка.

Но такой тоской веет от ее рассказа, что когда она вновь начинает вспоминать про мужа, то мне становится жутко ее слушать.

— Как же он мог вас так бить, тетя Варвара?.. А вы что молчали?..

Она иронически смотрит, потом улыбается. Улыбка у нее хорошая, добрая; такая была у моей мамы.

— А так и бил-то. Схватит за косу — она у меня до пояса была! — намотает на руку — куда денешься? — и лупит, куда хочет-то! А то душить начнет. Ну, вывернешься, двинешь ему ногой в одно место — отскочит. А придет в себя-то, начнет швырять что попадется под руку. А то ремнем отстегает — он у него с войны, вот с такой медной бляхой! — живого места не оставит.

Вздыхает она, вздыхаю я. Письмо Виктора валится у меня из рук. Как люди могут так жить?

— Да, значит, плохи-то дела в Европе? — немного погодя спрашивает тетя Варвара и встает.

Но я ей не отвечаю. Не то она спрашивает всерьез, не то смеется. Иногда трудно ее понять.

Входит Романтик. Берет полотенце, идет мыться. По пути бросает мне:

— Не завалялись ли у тебя дома учебники по физике? За шестой и седьмой классы?

— Наверное, есть. Поискать надо.

— Не поищешь?

— Ладно. Вечером схожу за ними.

Возвращаюсь я в общежитие поздно. Что-то около двенадцати. В бараке полумрак, все уже спят. Только один Глухонемой, кряхтя, ворочается на своем топчане.

Я кладу учебник по физике на тумбочку Романтика и тоже ложусь в постель. Но долго не могу заснуть. Мучительным оказался для меня сегодняшний разговор с тетей Варварой. Он не выходит у меня из головы.

Да, здесь, в бараке, другой мир, другие люди. Странные люди со странной судьбой!

Вот, например, Глухонемой старик; звать его — Иван Степанович. Говорят: кулак, имел много земли, много скота. Водятся у него деньжата даже здесь, и немалые. Не зря, видимо, он все время нащупывает бугорок, выступающий у него слева, в паху: боится, что украдут кошелек. По ночам не спит, все вздыхает.

Или взять Угрюмого старика по фамилии Сааков. Только с Глухонемым он переговаривается на пальцах или кричит ему в самое ухо. А так — молчаливый, грустный, какой-то обреченный старик. Кто он? Что с ним? Что привело его в «бродячую артель», заставило на старости лет работать грузчиком?..

Не так просто разгадать и «Казанскую сироту», Арифа Шаркова. Тоже ведь не мальчик! Давно, наверное, за пятьдесят. В таком возрасте редко кто работает грузчиком — разве что только амбалы на улицах Баку. Но это обычно одинокие старики с неустроенной судьбой, им ничего другого не остается делать в жизни, чтобы не умереть с голоду. К тому же Шарков плохо видит, хотя всеми силами пытается скрыть это.

А кто такой Агапов — этот аристократ среди грузчиков?.. Единственный из артели, кто живет на квартире. Семейный, но о деньгах никогда не говорит, видимо не нуждается. Всегда гладко выбрит, ходит в чистой спецодежде заграничного покроя. А казенную, для работы, носит в зембиле, где у него всегда имеется и сытный завтрак, что-нибудь очень вкусное.

А кто такие Чепурной?.. Романтик?.. Старшой?..

Мне более или менее ясна судьба Киселева, «С легким паром». Хотя в нем тоже много непонятного, противоречивого. Частенько поругивает советские порядки, но когда ругают другие — первым бросается защищать Советскую власть.

Любит поговорить, остер на язык. Но в артели — работник. Спокойно минуты не просидит. Только и слышишь его голос: «Давай, давай, ребята!» Любит работу, и всякую. У него золотые руки.

Я долго ворочаюсь на своем топчане. Раз двадцать переворачиваю подушку. Она мне кажется жесткой и горячей.

Нет, мне не уснуть!

Я встаю, выхожу во двор. Дует ветерок с моря. Свежо, легко дышится. А то всегда пахнет нефтью — рядом нефтеперегонные заводы Черного города.

Сажусь на сколоченную Киселевым скамейку. Запрокинув голову, смотрю на черное звездное небо. Пытаюсь что-то разглядеть и понять в мерцании звезд. Нет, это очень далеко. Непонятные мне миры!

Иду на улицу. Железнодорожный путь забит вагонами. Паровоз сортирует их, сгоняя часть на железнодорожную пристань, часть — на главную ветку, что тянется вдоль берега до самой 17-й пристани.

Гудит рожок сцепщика. Вот он и сам вылезает из-под вагона. Машет фонарем.

Скрежещут буфера, скрипят тяжело груженные вагоны, и состав медленно движется дальше.

Когда за поворотом исчезает последний вагон, я возвращаюсь в барак. Почему-то все увиденное меня успокаивает.

Я ложусь в постель. На этот раз подушка мне кажется и мягкой, и прохладной.