Докер.
Глава пятая.
Шумит охрана труда! Никого не подпускают к пароходу! Что же могло случиться? Ах вон оно что: привезли хлопок из Персии. На этот раз не разрешают нашим грузчикам разгружать. Почему? Да потому, что тюки тяжелые, прессованы на восемь пудов. Предельная же норма носки груза, установленная недавно охраной труда, — шесть пудов.
Наши «бродяги», конечно, согласны: права охрана труда. На то и существует Советская власть, чтобы заботиться о своих грузчиках. Шутка ли сказать — восемь пудов! А ну-ка взвали такой тюк хлопка на спину Угрюмому старику или Карпенти, Агапову или Чепурному! Выдержат? Нет, свалятся. Вторую грыжу вряд ли захочет нажить Глухонемой старик.
Согласны и две другие сбежавшиеся к пароходу артели. Но не согласна артель Вени Косого. И не столько артель, сколько сам Веня. Вон как он машет своими пудовыми кулачищами, угрожая работникам охраны! Хорошо, что у нас Горбачев такой смирный. Мне кажется, что в эти минуты все наши «бродяги» хорошо думают о нем, хотя, конечно, у каждого имеются к нему претензии.
А Веня Косой все шумит! Обычно — все боятся его, исполняют его волю, дают ему лучшие и выгодные работы. Потому-то, говорят, со временем он и стал таким наглым и нахрапистым. И голос у него стал громовым. А тут — нет, не боятся! Спокойно выслушивают работники охраны труда его отборные ругательства и говорят: нет! В особенности своим независимым видом Веню Косого выводит из себя девушка в сиреневом берете, какая-то помощница начальника.
Разъяренный Веня Косой бежит жаловаться в Морагентство, Гусейну-заде. Боится упустить выгодную работу. Артель-то у него работает сдельно! Это ведь потом отразится и на его зарплате.
А тем временем приходят персидские грузчики, специалисты по хлопку. Их у нас в порту две артели. Работают они по договору и неподвластны нашей охране труда. Там, в договоре, даже есть оговорочка по этому поводу, насчет грузов, прибывающих из Персии. С их стороны, конечно. Это и дает им большие преимущества перед нашими грузчиками.
Персы — грузчики трудолюбивые. Артели их после гаджиевской, ударной, считаются лучшими в порту. Мужики они высокие, плечистые, один к одному. Но какие-то все пришибленные, невеселые. Не шумят, не смеются, не дурачатся, как грузчики наших артелей. Да и старшой у них какой-то жандарм, все время покрикивает на них и ругается. Вот бы к ним и нашего Веню Косого!..
Поставив на подъемку четверых человек, персы начинают выгрузку. Сразу видно — дело это им привычное. Ведь до приезда в Советский Союз они у себя в Персии в основном работали на хлопке и на рисе. Рис тоже ведь что-то весит! А у нас к тому же за выгрузку тяжелых грузов им платят по самым высоким тарифам. Хлопок персам сейчас как нельзя кстати. Скоро у них кончается срок договора: надо уезжать домой, сделать последние закупки. Ведь и приехали они к нам затем, чтобы заработать деньги, обеспечить себя на несколько лет. С работой у них там трудновато, да и платят копейки.
Артели расходятся на другие работы, по другим пристаням. Наша же «бродячая» остается. Что-то нам припасли, к концу дня обещают какую-то работенку. Наверное, что-нибудь такое, что может разорить другие, кадровые артели. Бревна, например, стекло или спички.
— Не перекинуться ли нам в картишки? — спрашивает Баландин у Карпенти. — А то чертова баба не даст поиграть дома.
— Пошли! — Карпенти подтягивает штаны, кивает Киселеву. — Поищем тень за пакгаузом.
Карпенти с Баландиным уходят. Проходит несколько минут.
— Нешто мы хуже других? — Киселев толкает Шаркова в бок. — Пойдем-ка и мы в холодок.
Я встречаюсь с ним взглядом. Он отводит глаза и густо краснеет. Нечего сказать, схитрил!
Шарков, конечно, охотно соглашается с ним, и они тоже идут искать «тень». Интересно, когда это они успели договориться с шахтерами? Судя по всему, разок-другой они уже успели перекинуться в картишки. Вот черти!
Бродить по пристани уходят наши старички.
Я же снимаю рубаху, наматываю ее на голову и ложусь загорать, подставив спину солнцу.
Позади меня сидят Чепурной и Романтик. Они о чем-то беседуют. Сперва я не обращаю на них внимания. Но потом, когда Чепурной повышает голос, невольно прислушиваюсь.
— Да и кулака б я не трогал, — говорит Чепурной. — Он тоже мужик. К тому же хозяйственный мужик! Хлеб-то у него, товарищ Рамантек?
— Чудак! — добродушно отвечает ему Романтик. — Вот потому-то его и хотят раскулачить.
— Терпит Советская власть старых спецов? Инженеров, профессоров? Терпит!.. А почему? А потому, что своих-то нет. Так и кулака надо б терпеть. Он тоже спец в своем деле. Профессор.
— Пока колхозы набирали бы силу?.. Старая байка! — смеется Романтик. — Об этом только и мечтают правые уклонисты. А кулак тебе такое показал бы!..
— А ну тебя к черту с твоими уклонами! Тьфу! — плюется Чепурной и вскакивает. — Пойду-ка лучше сыграю в картишки. — И уходит.
Не поднимая головы, я спрашиваю:
— О чем это вы?
— Да все о том же — о жизни! — Романтик вздыхает и тоже уходит. Я поднимаю голову. Он прячется в уголок. Садится на корточки. Достает из кармана книжечку.
Я кладу голову на руки и, прикрыв один глаз, смотрю в щель между досками. Там, внизу, вокруг позеленевших бревен, плещутся иссиня-изумрудные волны. Рыщет поверху мелкая рыбешка. Я нащупываю в кармане хлебную корку, крошу ее, бросаю вниз. Молнией, со всех сторон, на хлеб кидаются мальки. Вода прозрачная, и видно, как они дерутся из-за каждого крохотного кусочка.
Я переворачиваюсь на спину. Прикрыв лицо кепкой, наслаждаюсь солнцем и особенно — тишиной. Но только какое-то время. Потом отовсюду до меня доносятся шумы.
Вот грохочет лебедка, слышно яростное шипение пара. «Вирай, вирай помалу!» — кричат на одном из пароходов. Ему вторит «майна» на другом. Мерно стучат копыта лошадей по пристанским доскам — гонят вагонетки. С какой-то далекой пристани доносится веселая «ялла» гаджиевских грузчиков-ударников. Перекликаются резкими гудками буксиры. Да и волны яростно, оказывается, бьются о пристанские сваи.
Я делаю для себя открытие: оказывается, человек с закрытыми глазами больше слышит, чем с открытыми! Не потому ли слепые так хорошо ориентируются по всяким шумам и почти всегда безошибочно переходят улицу в безопасном месте?
Истошно короткими гудками басит пароход, просит освободить место у причала. Я приподнимаю голову. Это подходит «Иран» к 16-й пристани.
Но тут сзади меня тормошат. Это — Шарков, «Казанская сирота».
— Давай, какая у тебя есть мелочь! — говорит он. — Знаешь — заставили шахтеров сыграть в картишки! У них много деньга! Я вот такую пачку видел у Баландина.
Я достаю из кармана всю мелочь, выбираю из нее серебро, а медь протягиваю Шаркову.
На ощупь перебрав монетки, он возвращает их мне:
— Ты серебро давай! Гривенники давай! На медяшки сегодня они не играют.
«Так, значит, была права тетя Варвара?» — усмехаюсь я про себя и, взяв у Шаркова медь, отдаю ему серебро.
Он бежит от меня и не спотыкается! Вот чудо!
Я снова ложусь лицом вниз, подставив спину жарким лучам солнца. И, видимо, некоторое время дремлю.
Снова меня тормошит Шарков.
— У тебя легкая рука! Смотри — выиграл три рубля!. — Он звенит серебром. Садится рядом на корточки. — Может, так и на калым соберу? — Смеется. — Как думаешь, скоро придет ответ из Казани?
— Рано еще. Мы же только послали письмо.
— В карты мне везет!
Прибегает и возбужденный Чепурной. Этот выиграл что-то около семи рублей.
— А кто там у вас проигрывает? — спрашиваю я.
— Да шахтеры! Совсем не умеют играть. И Киселев немного проиграл, — говорит Чепурной.
— И мне, что ли, попытать счастья? — говорю я, вставая. Разматываю с головы рубашку.
— Пойди, пойди, лишний рубль не помешает! — и Шарков сует мне в руку взятое серебро.
Но тут появляется наш старшой. Говорит:
— Собирайтесь, ребята, на шестнадцатую пристань. Пойдем разгружать «Иран».
Я почти что угадал, какая работа может быть припасена для нас. Правда, это не бревна, не соль, не спички, от которых грузчики бегут, как черт от ладана. Но такой же малопочтенный груз, хотя… всего-навсего живые петушки и курочки. Да, да, самые настоящие петушки и курочки, кудахтающие в клетках, которыми заставлена вся палуба «Ирана». У них красные гребешки, а сами — беленькие-беленькие, без единого пятнышка на перьях! Везли их из самой Америки, чуть ли не вокруг света, потом на машинах — через Персию до порта Пехлеви, а оттуда — к нам. Говорят, ценная порода, куплена специально для колхозов.
Представитель таможни, собрав всех нас на палубе, по этому поводу держит целую речь. На пароходе и на пристани всюду поставлена усиленная охрана: местная — какие-то подслеповатые старички с древними берданками, пароходства — бойцы в полугражданской, полувоенной форме, больше похожие на пожарных, но с винтовками, и пограничники — бравые ребята с карабинами.
— За каждого цыпленка плачено десять рублей золотом! — говорит с пафосом представитель таможни. Мужик он какой-то потешный, криворотый и кривобокий, в потертом костюме, с вылезшим из воротника галстуком, в старенькой, выцветшей на солнце форменной фуражке. — Эта порода называется «леггорн». Запомните?.. Лег-горн! Лег-горн! — рубит он, постукивая носком ботинка, точно произносит слова команды: «Раз-два, раз-два!» — Лег-горн, лег-горн!
— Лег-горн, лег-горн! — повторяем мы за ним, давясь от смеха.
— Смеяться нечего! Что тут смешного? — кричит он на нас, дернув себя за галстук, который еще больше вылезает у него из воротника. — Так вот — леггорны! — Он гипнотизирующе смотрит на нас. — Порода эта отличается высокой яйценоскостью. То-то разбогатеют наши колхозы!.. Каждая курочка дает до двухсот яиц в год, а рекордсменки — и все триста! Это вдвое больше возможностей наших отечественных курочек. — И в таком роде он продолжает просвещать нас, пока Чепурной не прерывает его:
— Так это, выходит, золотые курята, товарищ начальник? — Скосив на него левый глаз, Чепурной, усмехаясь, почесывает себе подбородок. — Может, они и золотые яички будут носить для колхозов?
Тот рад уцепиться за «золотых курят», не заметив иронии Чепурного.
— Нет, не золотые, а брильянтовые курята! — повышает голос таможенник, поднявшись на носки. — А почему брильянтовые, спросите вы, товарищи грузчики? — Он снова дергает себя за галстук, который на этот раз, как дрессированный, влезает обратно в воротник. Вот чудо! — Да потому, что до места довезли только третью часть этих цыплят! Остальные подохли в пути. Каждый цыпленок теперь ценится в двадцать пять — тридцать рублей золотом! Шутка ли сказать!
— Брильянтовые цыплята! — ахают вокруг.
— Считай, тогда в колхозах наступит райская жизнь? — снова язвит Чепурной. — Брильянт — он дороже золота! — Он все почесывает подбородок, с усмешкой глядя на таможенника.
А тот ничего не замечает! Радуется себе!
— Вот именно — брильянтовые!.. — Даже потирает себе руки! — Потому попрошу вас, товарищи, проявить к брильянтовым цыпляткам человечность! Народ вы аховый, поднял да бросил. Знаю вас! — Он грозит нам пальцем. — Не кидайте и не швыряйте клетки!
Тут голос подает Баландин:
— Скажи, товарищ начальничек… — Он обворожительно улыбается во весь рот, на зависть всем выставив сахарной белизны зубы. Таких ни у кого в артели нет. Да и во всем порту я не видел.
— Что тебе? — грозно покрикивает на него таможенник, видно оскорбленный его фамильярностью.
Баландин, продолжая улыбаться, делает полшага вперед.
— Вот если пожарить эти «леггорны» — на сливочном масле, конечно! — так они по своему вкусу будут похожи на наши расейские курочки?.. Или у них другой вкус?.. Американский?..
— А ты вот попробуй! — подает голос Агапов. До этого его не было слышно.
Вокруг все ржут. Смеется даже Глухонемой старик.
Таможенник багровеет.
— Ваша глупая шутка совсем здесь неуместна! — обрывает он Баландина и обращается к старшому: — Горбачев, ты головой отвечаешь за каждую курочку!
И уходит разъяренный, выставив вперед правое плечо.
А Баландин кричит ему:
— А еще бы, товарищ начальничек, интересно спросить: сколько курочек подохло на самом деле и сколько сожрала команда парохода?
— Ну, ну! — раздается окрик с капитанского мостика. — Смотри, герой, как бы тебя не вышвырнули за борт.
Но старшой опережает назревающий скандал, дает команду начать выгрузку.
Мы с Киселевым подходим к одной из клеток. «С легким паром» умильно смотрит на цыплят, лезет в карман, достает хлебца, крошит им.
— Скажи-кось, какая заботушка о колхозах! Неужто эту породу разведут и у нас в деревне?
— А почему бы нет? — говорю я. — Сперва их разведут в другом месте, потом раздадут по колхозам. Может, и в ваш колхоз.
— Н-да! — вздыхает «С легким паром». — Взяли, што ли? — Он берется за низ клетки, приподнимает свой конец.
— Взяли! — говорю я, берясь, по его примеру, тоже за низ клетки.
Так, на руках, мы бережно несем клетку по палубе.
Баландин позади нас хохочет, орет:
— Ребята, проявим к цыпляткам человечность?
— Проявим! — отвечает ему Карпенти, тоже заливаясь смехом.
Схватив клетку, они бегут по палубе и пристраиваются к нам на трапе.
Вернувшись что-то около одиннадцати в общежитие, я вижу во дворе Киселева: сидит себе на скамейке, скучает. Оказывается, ждет меня. Протянув мне два письма, говорит тревожно.
— Приходил этот криворотый из таможни. И начальничек пристани. Допрос учинили нашим.
— А что случилось? — Я подхожу к свету, смотрю на конверты. От Виктора и Топорика — Сашко.
— Да с пристани, вишь ли, унесли две клетушки с цыплятками. Может, знаешь, чья работенка?.. По четырнадцать штук в каждой!
— Понятия не имею! — Подозрение у меня сразу же падает на Баландина. — Наши все дома?
— Все. Недавно повечеряли и полегли спать. Правда, Баландин со своим дружком малость еще побарахлили. Все сокрушались: курятинки заморской не попробовали! Не они унесли клетушки!.. Но тоже дрыхнут. Да-а-а, — вздыхает Киселев. — Народец! Я бы этих гадов!.. — От возмущения он не знает, какую бы кару придумал ворам.
— Кто же мог все-таки унести? — вслух размышляю я.
Но Киселев не слышит меня, сам размышляет:
— Двадцать восемь заморских несушек — это, считай, целый капитал. И у меня были курята. Так, поверишь, — пятидесяти яиц не давали в год. А тут тебе двести али триста штук!
— Кто же все-таки мог утащить цыплят?.. Задача! — Я вхожу в барак. Подсаживаюсь к столу. Хорошо, что тихо, все спят. Рядом садится Киселев.
— Надоть думать, пристанские. Кому еще? Как унесешь при такой охране? Не иголка чай…
Но я уже не слушаю Киселева, читаю письмо от Виктора. Оно меня очень тревожит…
«Ты не знаешь, что творится с Ларисой? Она мне пишет какие-то странные письма. Кто там в Москве заморочил ей голову любовью»? Нашла время для любви, дура!..
Она пишет, что сделала для себя открытие: она красивая! За нею, видите ли, ухаживают! Она ведет светский образ жизни, шляется по театрам, кино, паркам, кафе! Ей уже предложили руку и сердце (вот болваны!) один молодой врач, один бывший нэпман, один студент, и у нее есть еще двадцать других поклонников! Как тебе все это нравится? Может — она уже целуется с кем?
Она пишет, что раздумала подавать на языки, хотя туда совсем нетрудно поступить, а подала в театральный, по совету своей тетушки — этой Марины Пржиемской!
Была в Баку девка как девка, а в Москве выкидывает фортели. Мечтает стать киноактрисой! Ей не дают покоя лавры американских «звезд»! Что делать с этой дурой — не знаю, немедленно напиши, дай телеграмму».
С минуту я сижу ошарашенный письмом. Ай да Лариса! Ничего не скажешь — выкинула номер. И откуда она взяла, что красавица, кто это вбил ей в глупую башку? Смех один — и только!
И тут же пробую сочинить телеграмму, чтобы с утра пораньше снести на почту. Пишу: «Надо выехать Москву заставить поступить на языки».
Не радует меня и письмо Топорика. Оно на трех страницах, очень подробное, но до смысла мне никак не дойти. Он волновался, наверное, когда писал, и меньше всего думал о смысле. А может быть, дело не в нем, а во мне? Уж очень я устал сегодня, голова гудит, и плечи болят, и так хочется спать! Сумасшедший же денек выдался!
Но в общем можно догадаться, о чем пишет Топорик. У него там какие-то нелады на шахте, кого-то он уличил в жульничестве, и вот теперь на него гонения.
Не раздеваясь, я ложусь поверх одеяла.
Эх, Топорик, Топорик! Что с тобой делать?
Да, рискованно было его одного отпускать в Донбасс, хотя там у него есть родственнички. Надо было или вместе с Виктором отправить его в Ленинград, или оставить в Баку. Докерили бы вместе!
Тут, видимо, я засыпаю.
Среди всяких снов — в который раз! — мне ночью снится «Бой на баррикаде». Но, в отличие от прошлых снов, сегодня я отчетливо вижу город, в котором нахожусь. Медленно я бреду по его широким улицам, мощенным удивительно гладким зеленоватым диабазом. «Хорошо бы таким камнем замостить улицы Баку, — думаю я, — а то арбы и дроги сильно грохочут по булыжнику. И пыли тогда было бы меньше при нашем бакинском норде». С интересом я поглядываю по сторонам: всюду — красивые дома с причудливыми островерхими крышами, утыканные башенками и флюгерами всех размеров, и магазины, магазины с громадными светящимися вывесками. Вывески как будто бы написаны по-немецки, но, когда я начинаю их читать по слогам, они звучат на каком-то другом, незнакомом мне языке.
Я миную площадь с высокой колонной, на макушке которой высится вздыбленный конь с всадником, и тут вижу улицы, веером расходящиеся во все стороны. По ним идут тысячные толпы с плакатами и транспарантами. Это забастовщики: докеры, шахтеры, металлисты.
Я оглядываюсь по сторонам, ищу полицейских, но нигде их не вижу.
«А, гады, — радуюсь я, — сдрейфили на этот раз? Испугались народного гнева?.. Да, такой демонстрации вам не приходилось видеть. Теперь — все! Теперь — народ возьмет власть в свои руки!».
И вдруг — смятение в передних рядах. На одних улицах народ шарахается в сторону, на других — начинает строить баррикады. Из разбитых витрин выволакивают мешки, ящики, бочки.
Я оборачиваюсь — и с ужасом вижу: со стороны площади, извергая пламя из пасти, несется сотня кровавых собак. Я пытаюсь кричать — и не могу. Я пытаюсь бежать — и не могу сдвинуться с места.
Самая большая кровавая собака бросается ко мне и с разлету хватает за руку выше локтя. Я чувствую, как ее зубы все глубже и глубже вонзаются в меня и доходят до кости.
«Это же главная кровавая собака! Это же Зеверинг!» — Я снова пытаюсь кричать, но крик застревает у меня в горле.
Просыпаюсь я от боли в отекшей руке. Я весь в поту. Сердце сильно колотится.
Медленно я раскрываю глаза. Долго не могу прийти в себя. Потом — оглядываюсь по сторонам. В бараке полумрак. Видимо, полночь. Все спят. Даже Глухонемой старик! С недавних пор он тоже стал крепко спать. А жаль! Так хочется кому-нибудь рассказать про этот необыкновенный сон. Сейчас же! Пока не забыл!
В отчаянии я кладу голову на подушку и снова засыпаю.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.
- 80.
- 81.
- 82.
- 83.
- 84.
- 85.
- 86.
- 87.
- 88.
- 89.
- 90.
- 91.
- 92.
- 93.
- 94.
- 95.
- 96.
- 97.
- 98.
- 99.
- 100.
- 101.
- 102.
- 103.
- 104.
- 105.
- 106.
- 107.
- 108.
- 109.
- 110.
- 111.
- 112.
- 113.
- 114.
- 115.
- 116.
- 117.
- 118.
- 119.
- 120.
- 121.
- 122.
- 123.
- 124.
- 125.
- 126.
- 127.
- 128.
- 129.
- 130.
- 131.
- 132.
- 133.
- 134.
- 135.
- 136.
- 137.
- 138.
- 139.
- 140.
- 141.