Докер.

Глава шестая. ОТЕЦ.

— Если б только был жив отец! — часто говорит мать и плачет.

Тогда слезами наполняются и мои глаза. Видимо, у меня был очень хороший отец, если мать так сокрушается по нему и говорит о нем только хорошее.

— Ты помнишь его? — спрашивает мать.

— Немножко — да.

— Он так тебя любил! Из города всегда привозил тебе гостинцы. Конечно, он их привозил и Степе, и Тамаре, и Маро, но для тебя у него всегда было припасено что-нибудь особенное. Он был добрый, славный отец. Второго такого вряд ли можно найти на свете. Он ни разу не только худого слова не сказал, но даже… плохо не посмотрел на меня. Вас он пальцем не трогал, хотя иной раз стоило и отлупить, в особенности Маро. Она приносила мне много огорчений. Она и по чужим садам любила лазать, однажды свалилась с самой макушки дерева и, конечно, разбилась бы насмерть, не зацепись юбкой за сук. — Мать, отвернувшись, утирает слезы, долго молчит. — А помнишь, сынок, как мы уезжали из деревни?

Я напрягаю память. Потом говорю:

— Вот вспоминаю… Черная ночь. Шумит и пенится река. Много народу. Люди говорят шепотом. Загоняют буйволов в реку, а они не идут.

— Скажи пожалуйста, ты помнишь все это! — удивляется и радуется мать и гладит меня по голове.

— А что это было? — спрашиваю я.

— Это мы уходили от турок. Они тогда захватили весь Кавказ и наступали на Баку… Страшная была та ночь. У брода, помнится, собралось больше тысячи человек — старых и малых… Переправлялись через реку бесшумно, иначе бы турки перерезали всех, как ягнят… Ведь у себя в Турции им ничего не стоило вырезать два миллиона армян!.. В ту ночь у брода тоже погибло много народу. Грудных детей матери сами топили в реке.

Я гляжу в полные слез глаза матери.

— Да, да, — говорит она, — всем совали в рот тряпки и бросали в реку. Как хорошо, что вы уже были большими и не плакали!

— А то бы и нас утопили?

— Думаю, да, сынок, приказ был такой. Топили в реке старух, которые боялись реки и буйволов. Топили людей трусливых, я говорю о мужчинах. Одного нашего родственника, отца дяди Сетрака, тоже утопили. Он был человек больной и, кроме того, боялся воды. Забили ему рот тряпкой, связали руки и ноги и бросили в реку.

Мне страшно от рассказа матери. Как хорошо, что я не помню всего этого!

— Ну, что ты еще помнишь? — пытливо спрашивает мать.

— Помню еще вот… Мы едем в фургоне по зеленому полю. Лежим на тюфяках и подушках. И вдруг в поле видим четырех ягнят, маленьких и красивеньких… Помню, что фургон остановился, кто-то подобрал этих ягнят и принес нам. Каждый из нас получил по ягненку, мы так и ехали с ними потом.

— Да, это правда, был такой случай, — говорит мать. — Тогда мы из дедушкиной деревни перебрались к молоканам. Отец твой в это время был в Баку, и нас по его поручению перевозил к себе его товарищ — дядя Афанасий. Я едва-едва успела побросать в фургон подушки и тюфяки и усадить вас в одних рубашонках. Дядя Афанасий очень спешил и боялся, что турки перехватят дорогу… — Она замолкает, потом снова спрашивает: — Ну, а еще что ты помнишь?

— Запах хлеба! Он такой вкусный, немного с кислинкой.

— Это ты помнишь запах ржаного хлеба. Да, ржаной хлеб пахнет очень вкусно. Такой хлеб умеют выпекать только русские. И солдатский хлеб пахнет хорошо. Мы его часто покупали у солдат, а то обменивали на белый калач, им ведь надоедало каждый день есть ржаной хлеб… Ну, а еще что? — спрашивает мать, подперев подбородок кулаками.

— Помню еще вот… Как будто бы отец спускается с горы и ведет за собой ослика, а на ослике сидит дедушка.

— Да, сынок, был и такой случай. Это произошло после того, как мы переехали к молоканам и некоторое время жили у них в деревне. Когда твой отец нашел нас там и узнал, что твой дедушка не пожелал уехать с нами, он решил пробраться в Шемаху и увезти его… этого изверга.

— Дедушку?

— Да, дедушку. Он и твоему отцу много горя причинил. Но Вартан был хороший сын и терпел все его издевательства. Он где-то достал ослика и вывез деда.

— А почему дедушка не захотел ехать с нами в фургоне?

— Ему было жаль оставлять дом и свою дурацкую «контору». Если бы ты только знал, сколько я пережила из-за него!

Мы молчим.

Мать долго еще спрашивает: а не помню ли я тот или этот случай, про деревню, про родню. Я догадываюсь, что она проверяет мою память, хочет убедиться, совсем ли я здоров.

— Вот мы и приехали в деревню! — с горечью говорит она. — Эти шесть месяцев, что ты болел, я не работала и наделала много долгов. Спасибо соседям, они во всем выручали. Не знаю даже, как и когда мы сможем их отблагодарить.

— Ничего, ма, — говорю я, — вот вырасту, пойду работать и тогда всем куплю богатые подарки.

Она смеется и спрашивает:

— А еще что помнишь, сынок?

— А еще я хорошо помню день смерти папы, — говорю я, глядя в потолок.

Мать начинает плакать, а я предаюсь воспоминаниям.

Астрахань дней гражданской войны всегда вспоминается мне занесенной снегом, с длинными безмолвными очередями за хлебом, с бесконечными похоронными процессиями. Умирали тогда от голода, от тифа, от черной оспы. До сих пор еще у меня в ушах стоит скрип колес и видятся прикрытые рогожей трупы на дрогах.

Я хорошо помню то утро… В детский сад я шел один, хотя обычно меня провожала мать, после чего сама шла на работу. Я долго кружил по пустынным улицам, все думая об отце, которому было очень и очень плохо. У меня окоченели руки и ноги. Дяденька, шедший мне навстречу, сказал: «Мальчик, потри нос». Я потер нос и повернул к нашему «садику».

Там пели песни. А я не пел. Потом там стали в тетрадках писать буквы, а я не писал. Потом все играли в кошки-мышки. А я играть не стал.

Дождавшись обеда, я съел пшенный суп и, спрятав хлеб с повидлом за пазуху, побежал домой. Бежал я кружным путем, чтобы только обойти Губернаторский сад, у которого нас всегда перехватывали бывшие буржуи и спекулянты: на всякие безделушки они выменивали у нас хлеб с повидлом.

У ворот дома я встречаю деда. Это очень удивляет меня. Ведь ему так трудно передвигаться на костылях!

Я отдаю ему хлеб, и он долго держит его в руке. Потом отламывает крохотный кусочек, кладет себе в рот.

— Дедушка, ты съешь хлеб, ты, наверное, очень голоден, — говорю я.

— Нет, сынок, — отвечает он, — ты лучше возьми этот хлеб, пойди к Губернаторскому саду и обменяй его знаешь на что?

— На золотые часы? Мне их предлагали вчера.

— Нет, сынок. Обменяй на цветы.

— Что ты, дед! — смеюсь я. — Где сейчас цветы? Такой холод — и цветы! Цветы бывают летом, зимой цветов никогда не бывает. И зачем тебе цветы?

А он меня не слушает и твердит одно:

— Пойди обменяй на цветы.

— Что ты, дед!

Тогда он говорит:

— Цветы нужны для твоего отца, сынок…

И тогда я мгновенно все понимаю! Я беру хлеб и бегу к Губернаторскому саду. Хлеб и кусочек повидла я держу в руке и выкрикиваю:

— Меняю на цветы! У кого есть цветы?

Ко мне подходят девочки и мальчики, старики и старухи, и когда я им говорю, что хлеб и повидло меняю на цветы, они называют меня дураком и сумасшедшим и, уходя, ругаются и грозят побить. Они думают, что я смеюсь над ними.

Замерзший, я то стою на углу, то хожу взад и вперед по улице, топаю ногами, и ко мне подходят все люди, спрашивают, на что я меняю хлеб.

Цветов ни у кого нет!

Улицы пустеют, кое-где зажигаются фонари. Небо по-прежнему голубое, кругом снежные сугробы, и светит круглая яркая луна. Светло как днем, будто бы и вечер не наступал.

А я все стою на углу, топаю ногами. «Никуда отсюда не уйду, — твердо решаю я, — пока не достану живых цветов!».

И вдруг ко мне бежит какой-то дяденька в полушубке. В руках у него долгожданные цветы. Еще издали он кричит мне:

— Э-гей, мальчик! Я думал — не застану тебя!

— Я совсем замерз! — кричу я ему в ответ. — Я очень долго жду.

— Но ты дождался, мальчик! В такой мороз не сразу сыщешь цветы.

Дяденька в полушубке подбегает ко мне и кладет в руки букет заснеженных цветов с острыми, свернутыми в трубочку лепестками.

Я отдаю ему одеревенелый кусок хлеба и повидло. Он прячет их в карман и протягивает руку.

— Дай лапу, мальчик. Что там у вас — свадьба или похороны?

— Тебе тоже спасибо, дядя. Похороны…

Мы идем в разные стороны.

Я вхожу в квартиру, где мы живем вместе с другими беженцами, почти радостно кричу:

— Дедушка, я достал цветы!

Все на меня смотрят удивленно, как будто никто меня не узнает.

В углу зала стоит стол, и на нем лежит отец.

У него на груди скрещены руки, в ногах и у изголовья горят тоненькие свечки. Бабушка, мать, соседки и еще какие-то заплаканные женщины стоят вокруг стола и о чем-то шепчутся.

Дед берет у меня цветы и кладет их на грудь отца. Потом говорит:

— Женщины, оставьте нас.

Все уходят в кухню. Мы с дедом остаемся одни.

— Ты — настоящий мужчина! — говорит дед. — Отец у тебя тоже был такой. Он был смелый и храбрый и, если что надо было, добывал прямо-таки из-под земли! Он любил песни и цветы. Цветы у нас есть. Теперь давай споем песню, чтобы душе его было весело в раю.

Дед затягивает какую-то старую армянскую песню, очень грустную и очень тягучую.

Посреди зала на крюке покачиваются деревянные чаши весов, по стенам зала трепещут тени от свечей, и дед поет, закрыв глаза…