Докер.

Глава девятая. «РАДИ БОГА, ДЯДЕНЬКА…».

Сегодня уже четвертый день, как мы ждем мать из Хачмаса.

— Что, маманя твоя еще не приехала? — встретив меня на лестнице, спрашивает Федя и густо дымит толстой папиросой.

— Нет, — отвечаю я, думая, что это уловка с его стороны, что вот-вот он даст мне «бамбушку», и отхожу в сторону.

Но Грубая Сила, к моему удивлению, бросает папиросу в угол, свирепо чешет копну волос и говорит:

— Хочешь, давай вместе зарабатывать деньги? Пока вернется твоя мать. На пендыр и чурек[1] заработаешь. Работа не пыльная.

— А какая? — спрашиваю я.

Он глядит на меня сверху вниз.

— Выходи к девяти часам к парадной, узнаешь.

Без четверти девять я уже стою на улице. Вместо Феди вскоре появляется его мать, становится на свое излюбленное место между воротами и парадным. Она, как всегда, сильно накрашена, затянута в корсет, делающий ее похожей на манекен, во рту папироса. Прическа у «императрицы Екатерины» пышная, красивая. Женщины нашего двора очень завидуют ее умению завиваться, но не решаются прибегнуть к ее услугам, хотя им часто приходится часами торчать в очередях в душных парикмахерских. На плечи «императрицы» накинута большая шаль с затейливыми узорами и тяжелой золотистой бахромой. Говорят — испанская.

«Императрица» играет бахромой шали и, чему-то улыбаясь, смотрит поверх толпы. Не глядя на прохожих, она в то же время разговаривает с ними: еле уловимым кивком головы, движением плеча и главное — глазами. Прохожие удивительно хорошо ее понимают. Вот от толпы отделяются двое мужчин и подходят к ней. Она мило с ними разговаривает, но твердо стоит на своей цене. Те начинают торговаться. Уходят, возвращаются. Но она не уступает. Тогда они уходят совсем. Вот перед нею останавливается высокий сгорбленный старик с палкой в руке. Мило улыбаясь и ему, она называет такую большую сумму, что он, точно ошпаренный, отскакивает. Но вот к ней приближаются два медлительных с виду мужика в огромных папахах. Сразу видно, из деревни. И похоже, что при деньгах. Они не торгуются. «Императрица» бросает папиросу и входит в ворота. Мужики молча, напряженно идут за нею.

И сразу же на улице появляется Федя. Глаза у него злые, ненавидящие. Он даже не смотрит на меня. А ведь сам сказал, чтобы я к девяти часам был у парадного… Я молча иду за ним. Выходим на ярко освещенную, многолюдную Ольгинскую. Народ валом валит в обе стороны. Кто уже нагулялся, кто только еще идет на прогулку. Веет прохладой с Каспия. Вот и Приморский бульвар. Я впервые иду сюда вечером.

Идем вдоль парапета набережной. Хотя нет ветерка и море кажется спокойным, но волны все же гулко рокочут на волноломе. На парапете в ряд сидят молодые люди. Все они торгуют контрабандой. Довольно громко они предлагают гуляющей публике заграничные духи, чулки, губную помаду, кокаин.

Подходим к ярко освещенному «Поплавку». Здесь дразняще пахнет шашлыком.

У самого парапета нацелена в небо труба на треноге, напоминающая самоварную. Вокруг — толпа. Человек в соломенной шляпе зовет охотников посмотреть на Луну. Он требует небольшую плату. Кто-то протискивается в середину круга. Человек в соломенной шляпе объясняет ему, что тот должен видеть в трубу.

— Темные пятна — это дно морское, — говорит он.

Вокруг сдержанно хихикают.

Мы идем дальше. Вот пристань, ведущая к городским купальням. Вдоль пристани стоят большие, освещенные керосиновыми лампами парусные лодки, разукрашенные флажками и цветами, с дорогими коврами на сиденьях. В каждой лодке сидят по три музыканта и играют на своих нехитрых, но звучных дудуках. У некоторых, кажется, вот-вот лопнут надутые щеки. Но нет, не лопаются! То одна, то другая лодка, набрав нужное количество пассажиров, отчаливает от пристани и, подняв паруса, уходит в темную ночь, на прогулку по Каспию. Вскоре вдали начинают мелькать их кормовые огни.

Федя тащит меня в боковую аллею. Она плохо освещена, здесь почти темно. Федя объясняет, что мы будем делать, передает мне электрический фонарик, потом вытаскивает из кармана и показывает на свету две белые отполированные кости.

— Слоновые? — спрашиваю я, беря их в руки.

— Из воловьих ребер, дурак! — зло говорит он. — Откуда в Баку могут взяться слоны?

Мы идем вдоль скамеек по темной аллее. Изредка я свечу фонариком. Идем все дальше и дальше. Вот наконец в луч света попадает нежная парочка. Он норовит не то поцеловать ее, не то что-то шепнуть на ушко.

И тут Федя со страшной силой ударяет зажатыми между пальцами костями и поет ошеломленной парочке:

Ради бога, дяденька… Сколько можешь, дяденька! Открывай сундучок, подавай пятачок. Я маленький чопчик, сел на мосточек, Люди играют, дудки забавляют. Маруся, Маруся, ты меня не бойся, Я тебя не брошу, ты не беспокойся. Кишмиш, курага, жарено варенье, Петуха зарезали, завтра воскресенье…

— Хватит, черт тебя возьми! — вдруг рычит мужчина.

Я отбегаю в сторону. Федя продолжает играть. Удивительно ловко и складно звенят в его руке кости. Вот он бьет ими по согнутому колену и поет уже «кавказские куплеты»:

На вокзале есть буфет, На буфете есть патент, На патенте есть портрет — Это самый Карапет…

— Хватит, мерзавец! — рычит мужчина.

— Нахалы! — говорит женщина.

Я еще на шаг отступаю назад и направляю луч света на парочку.

Прикрываясь одной рукой от света, мужчина торопливо лезет в карман, выхватывает какую-то бумажку и швыряет нам.

— Пшли вон, мерзавцы! — снова рычит он и топает ногой.

Федя хватает бумажку, и мы убегаем. Потом останавливаемся и переводим дыхание. Федя вертит бумажку в луче фонарика.

— Пятьдесят миллионов… А я-то думал, двести пятьдесят! — говорит он разочарованно. — Считай, десять твои. Можешь купить две ириски.

Снова идем вдоль скамеек, то и дело освещая их фонариком, высматривая во мраке очередную жертву. Вот опять попадается уединившаяся парочка.

Федя стучит костями:

Ради бога, дяденька…

— Пацаны, не старайтесь! — Девушка смеется. — Мы студенты.

Федя сразу же обрывает песню. И мы идем дальше.

— Жмоты проклятые! — говорит Федя. — Ненавижу студентов!

Потом спрашивает:

— Хорошая песня?

— Хорошая, — говорю я.

— Понял что-нибудь?

— Да, — отвечаю я.

— А что?

— Ничего! — Я смеюсь. — Как это понять — «жарено варенье»?

— Дурак! Не все ли равно, какое варенье, жареное или вареное? Главное — «открывай сундучок, подавай пятачок».

Он смеется. Мне тоже становится смешно.

— Хорошо играешь на костях. Вот не думал! — говорю я.

— Я знаю и другие песни. Сейчас услышишь.

На скамейке сидит компания: четверо мужчин и три женщины.

Мы останавливаемся на почтительном расстоянии.

И Федя запевает:

Есть в Батавии маленький дом, На окраине, в поле пустом. В этом доме в двенадцать часов Китаец-слуга снимает с дверей засов. И за тенью является тень, И скрипит под ногами ступень, И дрожит перепуганный мрак От споров, возни, скандалов И частых драк…

Голос у Феди тоненький, высокий, и когда тянет: «Дорога в жизни одна, ведет нас к смерти она», — он звенит, как струна, и кажется, что вот-вот лопнет.

Я свечу фонариком. Слушают Федю внимательно, с печальным видом. Вот женщина в широкополой соломенной шляпе с воткнутым в нее ядовито-зеленым пером раскрывает лакированную сумочку и протягивает бумажку.

Федя выхватывает из ее рук деньги, бросает: «Мерси» — и продолжает петь.

Видимо, «мерси» производит большое впечатление. И остальные женщины лезут в свои сумочки и тоже протягивают нам по бумажке.

Федя обрывает песню, и мы вместе, не сговариваясь, гаркаем:

— Мерси!

Женщина с зеленым пером на шляпе мурлычет печальным голосом: «Дорога в жизни одна» — и машет нам рукой, чтобы мы ушли.

И мы уходим.

— Понял, как обращаться с приличной публикой? — спрашивает Федя, шурша деньгами.

— Понял, — бурчу я.

— Это тебе не какие-нибудь там плюгавенькие студентики!

Я свечу фонариком. Федя рассовывает деньги по карманам.

— Сто двадцать миллионов! Считай, что к ирискам ты заработал еще пачку папирос «Египетские». Или порцию мороженого. Или кусок ореховой халвы, — смеясь, говорит Федя. — Хочешь, съедим по порции мороженого?

— У нас дома нет хлеба и сахара, — говорю я.

— Дурак! «Нет хлеба и сахара»… На это мы еще заработаем. До двенадцати часов еще далеко. — Он лихо играет на костях и, приплясывая, идет вдоль скамеек.

Я иду вслед за ним и свечу в темную аллею.

Наши «концерты» всюду проходят благополучно. Раз только я сильно пугаюсь, увидев на скамейке какую-то женщину с девочкой. Девочка мне кажется страшно похожей на нашу Зою Богданову. У нее на груди покоятся такие же две косы, повязанные пышными бантами… Такое же нарядное платье… У меня так и замирает сердце. Но, к счастью, это оказывается не она, а совсем другая девочка, и не из нашей школы.

Но замершее на какое-то мгновение сердце у меня не перестает от этого гулко стучать. Отчего бы это?

К двенадцати часам у нас оказывается достаточно денег — нам необыкновенно повезло! — и Федя ведет меня в гастрономический магазин Шахназарова. Магазин сверкает огнями, полон народа. Чего-чего только здесь нет! Особенно трудно отвести глаза от колбасного отдела. Большими гроздьями висит колбаса московская и полтавская, колбаса вареная и колбаса сырая. И так — вдоль всей стены, покрытой кафелем.

Пока я, разинув рот, обозреваю магазин, Федя покупает себе и мне по небольшому кульку сахару, по куску колбасы, и мы идем домой. Каждый из нас несет еще по грузинскому белому хлебцу, напоминающему маленького осетра. «Хвост» и «голову» мы, конечно, съедаем по дороге.

На углу мы останавливаемся у гудящей яростным пламенем раскаленной жаровни.

— А вот кому жареные каштаны! — кричит продавец.

Федя лезет в карман, шуршит бумажками.

— Купим по полфунта? — Он выжидательно смотрит на меня.

— Я очень люблю каштаны, — говорю я. — Когда вырасту, буду их есть каждый день.

— Дважды по полфунта, — говорит Федя продавцу.

Продавец хватает из стоящего рядом мешка две горсти сырых каштанов и швыряет их на раскаленную жаровню. Проходит секунда, другая, и наши каштаны начинают прыгать и плясать на ней, потом звонко лопаются.

Мы не сводим с них завороженных глаз.

Продавец ловко сгребает каштаны лопаточкой, швыряет их с разлету в кульки, кульки — на весы, поставленные под керосиновой лампой, и протягивает нам.

По дороге домой мы торопливо едим жареные каштаны, обжигая губы. Только горячими их и можно есть: тогда они и сладкие и мягкие.

Ступив на наш балкон, который в этот поздний час всегда уже бывает безлюдным, я вижу большую безмолвную толпу у нашего окна.

Что могло случиться у нас? Сердце у меня холодеет.

Соседи, оказывается, ждут меня… Они окружают меня, говорят какие-то ласковые слова, но удивительно: я их все меньше и меньше слышу, точно глохну… Потом я совсем перестаю их слышать… Еще удивительнее, что в моих глазах двоятся лица Парижанки, Люси, бабки Эммы и в отдалении — стоящих, точно парализованные, Виктора, Ларисы и Топорика.

Меня усаживают на подоконник, что-то долго и напряженно объясняют.

Я напрягаю слух, и до меня, точно откуда-то издалека, доносятся слова:

— Мать… под поезд…

И хотя соседи говорят, что с нею ничего не случилось страшного, я чувствую, что произошло именно страшное. Но что?..

Я ищу глазами Маро, но нигде ее не вижу. Тогда мне долго, жестикулируя, объясняют, что она убежала в больницу, да, да — в больницу, в железнодорожную больницу.

Я хочу встать, но мне не подняться с подоконника. Мне и рукой не шевельнуть.

Тогда меня берут под мышки и волокут в комнату. Укладывают поверх одеяла. Кто-то кладет мне на голову мокрую тряпку. Кто-то подкладывает под ноги газету…

Я закрываю глаза, чтобы ничего не видеть. Слышать — я уже ничего не слышу.