Докер.

Глава первая. ЖЕНЩИНА В ЧЕРНОМ.

Кто мог знать, что опасения матери насчет возвращения отцовских долгов окажутся почти пророческими?!

Это было на третий день после майских праздников, когда в городе отгремели гулянья, музыка, песни и, как повсюду, у нас во дворе тоже установилась необычная тишина. Уже было поздно, когда к нам постучались.

Я открыл дверь. Передо мной стояла женщина в черном. Она спросила маму, и я проводил ее в комнату, думая, что это или заказчица торы, или же продавщица шелковых ниток. А сам ушел за занавеску готовить уроки.

Но сосредоточиться я уже не мог. Не давала покоя женщина в черном, ее скорбное лицо. Нет, она не заказчица и не продавщица шелковых ниток. Тогда кто же она?

Я бросил ручку и откинулся на спинку стула. И тут я стал невольным свидетелем неторопливой беседы матери с этой женщиной.

Оказывается, женщина в черном давно знает нашу семью, она тоже из Шемахи. Зовут ее Анаид-ханум. Много лет тому назад — это, видимо, было еще за год или два до моего рождения — ее муж дал моему отцу взаймы деньги, которые отец полностью тогда не успел вернуть, а вскоре началась война, и семьи наши разъехались по разным городам. Анаид-ханум за эти годы потеряла и мужа, и родителей, и детей и теперь перебирается из Ашхабада в Армавир. Но у нее нет денег на дорогу. Нет, она не просит вернуть ей старый долг, а просто рассказывает матери о своем бедственном положении.

Я откидываю занавеску, присаживаюсь к матери на тахту.

— Вы, бабушка, знали моего отца? — спрашиваю я.

— Ба-буш-ка!.. Нет, сынок, до бабушки мне еще далеко. Но отца твоего знала хорошо, он часто бывал у нас в доме, дружил с моим мужем.

— Неужели это правда?

— Да, сынок, правда, и твоя мать может подтвердить это, ведь и она не раз бывала у нас.

Я смотрю на мать. Опустив голову, она пытается вязать, но слезы душат ее, она никак не может попасть копьем в петлю.

А женщина в черном потирает свой морщинистый лоб, вспоминает, как однажды мой отец и ее муж ходили на охоту, ничего там не убили, возвращаться с пустыми руками им не хотелось, и тогда они купили у другого, удачливого охотника двух зайцев, но дома признались в своей проделке и во время обеда много смеялись по этому поводу.

— Ну, еще что-нибудь расскажите! — прошу я.

Она долго молчит, пытаясь что-то вспомнить, и рассказывает, как отец любил чаевничать у них и как ее муж умел хорошо заваривать чай.

Я слушаю с удовольствием, хотя она рассказывает о пустячных вещах. Как это замечательно, что Анаид-ханум знала моего отца, видела, как он ходил, как смеялся, как разговаривал, как ел, как пил!

— Мы вам поможем, тетя, — говорю я.

Мать испуганно и вопросительно смотрит на меня: «Как? Чем? Откуда?».

— Я достану вам деньги на дорогу, — говорю я. — Приходите завтра в это же время. Остальной долг мы вам вернем потом… Когда я вырасту…

На глазах женщины в черном выступают слезы. Она говорит, что не думала, что мы находимся в такой бедности, не знала, что с матерью случилось такое несчастье, иначе бы она не пришла к нам. Но если мы все же сумеем хоть немного ей помочь, она будет век нам благодарна.

— А в тебе, сынок, — добавляет она, — я сразу узнала сына Вартана. Он тоже был отзывчивым на нужды людей.

При упоминании об отце слезы брызжут у меня из глаз. Я несказанно счастлив, что хоть немного похож на него. Теперь я готов для Анаид-ханум сделать даже невозможное.

Я выбегаю на балкон. Иду к Виктору. Но тот еще не вернулся с бухты, куда носил отцу обед: на промысле фонтанирует буровая, и Тимофей Миронович вот уже третий день не приходит домой.

Тогда я захожу к Топорику. Он приготовил уроки и теперь с лупой в руке сидит за раскрытыми альбомами с марками и наслаждается их обозрением.

Топорик молча выслушивает мою бессвязную речь о женщине в черном, потом спрашивает:

— А где ты ей возьмешь столько денег?

— Видимо, это тот самый случай, когда не обойтись без «инициативы» Нерсеса Сумбатовича. Пойду в «Пролетарий», — говорю я.

— Ты с ума сошел! — вскрикивает Топорик. — Там убьют!

— Рискну! Иначе мне и за неделю не собрать этих денег.

— А если пойти на бульвар? И торговать ирисками там до поздней ночи? — Топорик выжидательно смотрит на меня, положив лупу на стол.

— Это тоже рискованное дело, но больше полтинника не заработать. А в «Пролетарии» за сеанс можно продать две коробки ирисок, выручить три-четыре рубля. Как-то ведь я продал там две коробки.

— А если поймают? Мне рассказывали, как расправляются с «дикими» ирисниками. О Сергее слышал?

— Слышал. Но другого мне ничего не придумать.

Мы долго молчим.

— Чем же тебе помочь? — спрашивает Топорик.

— Пронеси под рубахой коробку ирисок в кино. Мне боязно идти с двумя, они будут торчать из-под рубахи. Билет я тебе куплю.

Топорик долго молчит. Особой храбростью он никогда не отличался, но и трусом его не назовешь, он всегда поможет товарищу.

— Хорошо, — говорит он, — пронести я тебе пронесу хоть три коробки. Хочешь? Мне это раз плюнуть, — храбрится он.

— Нет, три не надо, — прошу я его. — Ты пронеси одну.

Мы прощаемся, но у дверей Топорик останавливает меня.

— Знаешь, какое я сделал любопытное открытие? Чем ярче марка, тем беднее страна. И наоборот. Вот смотри, — тянет он меня за рукав к столу и листает страницы альбома. — Простая английская марка. Ничего в ней нет особенного. Король как король. Марка и маленькая и невзрачная, правда? А какова сама Англия? Владычица морей! Теперь посмотри, как выглядит ее африканская колония… ну, хотя бы Уганда. Марка вчетверо больше размером, в четыре краски. А что такое Уганда? Ничего, колония и колония… Или посмотри, как раскрашен португальский Мозамбик. Или Берег Слоновой Кости и Мадагаскар. Колонии французские, но у самой Франции нет таких красивых марок. Правда, смешно?

— Смешно, — отвечаю я, думая о «Пролетарии» и Сергее.

— Если ты тоже будешь собирать марки, узнаешь много интересного, — говорит Топорик. — Я твердо решил: когда вырасту, буду путешественником или археологом.

Я иду домой, Анаид-ханум уже ушла. Мать работает, тихо напевая про себя. Около нее сидит Маро. В руках она держит рваную туфлю и тихо скулит:

— Хотите вернуть старые долги, а мне не в чем выйти на улицу. У других девушек каких только туфель нет! Туфли и такие, туфли и сякие, туфли с бантиками, туфли с ремешочками!

«Да, положение отчаянное!» — думаю я и с этой мыслью ложусь в постель, накрывшись с головой одеялом.

С утра ирисники толпятся у дверей кондитерской «Эйнем» на Красноводской в ожидании, когда привезут свежие ириски ночного изготовления.

Говорят, знаменитый «Эйнем» находится в Москве, недавно переименован в «Красный Октябрь». Какое отношение к нему имеет бакинская кондитерская — никто не знает. Но о бывшем владельце «Эйнема», немце Хейсе, убежавшем в Германию, все еще напоминают прибитые на дверях кондитерской большие фирменные рекламы. Они голубого цвета, сверкают глянцем. На одной чистенький немецкий мальчик с распущенными волосами, похожий на ангелочка, несет рог изобилия, и из него широким потоком сыплются конфеты и шоколадки. На другой тот же мальчик кричит в телефонную трубку. Слова его приведены в стихах:

Алло! Вы дядя Эйнем, да? Пришлите нам скорей сюда Превкусное какао ваше. Оно понравилось мамаше, Наташе, малому ребенку, И Васе, нашему котенку…

Кондитерскую называют «Эйнем», а ириски — Эйнема. Слава у ирисок большая. Их едят и взрослые и дети. Они бывают разных сортов. Одни можно жевать часами, другие тянутся, как тянучки, а третьи, сливочные, — хрупкие и тают во рту, как помадки.

Мальчишки охотнее всего покупают черные, «железные» ириски. Их хватает надолго. Особенно большой спрос на эти ириски бывает в кинотеатрах «Форум» и «Пролетарий», когда идут ковбойские фильмы с участием Вильяма Харта, Руфи Ролланд и других американских «звезд». Тогда ириски раскупают нарасхват.

Дождавшись своей очереди, я покупаю три коробки ирисок и бегу домой.

Вся Красноводская уже звенит от звонких мальчишеских голосов:

— Ирис, ирис Эйнема! Эйнема ирис, Эйнема!

Дома я прячу две коробки под подушку, а с третьей выхожу на балкон. Свищу Виктора, но тот не отвечает, видимо, еще спит. Потом иду вниз, сажусь на скамейку у парадного подъезда. Раскрываю коробку, ставлю ее торчком к стене, чтобы все видели, какие у меня хорошие ириски.

Но покупателей утром мало. Разве что пробежит какой-нибудь мальчишка, схватит на лету ириску и, бросив монетку, скроется за углом.

Но, невзирая на это, я все равно выкрикиваю:

— Ирис, ирис Эйнема! Эйнема ирис, Эйнема!

Помогает ли это? Нет! И мне не остается ничего другого, как смотреть от скуки по сторонам, наблюдать за тем, что делается на улице, многолюдной с самого утра.

Удивительно, как она меняется на глазах, превращаясь из тихой, ничем не примечательной, в одну из главных торговых магистралей города.

Будят улицу чуть свет колокольчики первых караванов верблюдов, а за ними через некоторое время по булыжнику начинают грохотать дроги, телеги, фургоны, вереницы двухколесных арб. Весь этот поток направляется в порт, а через некоторое время — обратно из порта с кипами хлопка, шерсти, кожи, с мешками риса, изюма, миндаля, сушеных фруктов, растекаясь по близлежащим улицам.

Наша улица с каждым днем становится все многолюднее, Появилось много уличных торговцев. Они торгуют халвой, папиросами, ирисками, сахарином, камнями для зажигалок. В иной час дня и не поймешь, кого больше на улице — прохожих или торговцев.

Немало снует в толпе и биржевиков. Они нашептывают прохожим:

— Покупаем десятку, доллары, фунты, лиры турецкие.

Иногда улицу ватагами прочесывают беспризорники — полуголые, в лохмотьях, черные от сажи, вооруженные палками и крюками. То они совершат налет на магазин, то на прохожих, и тогда улица оглашается дикими криками.

Сидя у парадного или расхаживая взад и вперед перед нашим домом, я замечаю каждое новое лицо, «отдавшее якорь» на нашей улице.

Вот, например, горбун. Он невысокого роста, рябоватый, но странно — горб его не безобразит. Ходит горбун в синем пиджаке с длинными обвислыми рукавами, а на голове блином лежит серая вылинявшая кепка. Приехал он в Баку из Ростова. Лицо горбуна всегда напряженное, со стянутой кожей, как маска. Он никогда не улыбается. Смотрит как-то по-особому, поверх голов, избегая встречных взглядов.

Безошибочно выбрав в толпе нужного ему человека, горбун преследует его долго, то совсем близко подойдя к нему, то удаляясь и издали изучая его, пока не примет решение. Иногда он может даже грубо толкнуть прохожего, чтобы еще раз проверить себя. Но прохожий обычно никак и ни на что не реагирует. Жертва выбрана точно! Вот тогда-то горбун с нового захода стремительно проходит мимо него, перед самым его носом приподнимает свою заветную кепочку, а другой рукой твердо, без всяких колебаний вытаскивает у него из нагрудного или брючного кармана бумажник или срезает часы.

Сунув коробку с ирисками за пояс, я иногда долго кружу за горбуном, издали наблюдая за его артистической «работой». Ни разу еще его кепочка не приподнималась зря. Она, видимо, сильно отвлекает внимание прохожих. В то мгновение, когда горбун с нагловатым спокойствием очищает чужие карманы, у меня всегда холодеет сердце, перехватывает дыхание. Неужели прохожий никак не чувствует, что у него вытаскивают бумажник? Нет, никак! Идет он себе, думая о чем-то, разглядывая витрины, болван болваном. Ну, а остальные прохожие — тоже не видят? Это остается для меня загадкой.

Появилась у нас на улице и банда мешочников. Их трое, тоже гастролеры из Ростова — города, поставляющего жуликов на весь Кавказ. Судя по всему, ребята отпетые, с насмешливой гримасой на лицах и мутным блеском в глазах, по которым нетрудно угадать кокаинистов. Они хотя «работают» в какой-то сонливой отрешенности и безразличии, но тоже грубо и нагло и тоже наверняка.

Тянется по улицам вереница дрог, фургонов, двухколесных арб — везут большую партию риса. Мешочники замедляют шаг, идут по тротуару, вровень с последними дрогами. Потом один из них отделяется, с невинным видом пристраивается к дрогам, проводит финкой по мешку с рисом и, вытащив из кармана большую парусиновую торбу, подставляет ее под струю зерна. Торба быстро наполняется. Тогда мешочник выхватывает из кармана пучок сена или мочалки, затыкает дыру и преспокойно уходит с рисом в подворотню или парадный подъезд. Прикрывая его, туда же вслед за ним заходят компаньоны. Они относят рис дожидающимся их скупщикам, а через некоторое время снова появляются на улице с пустой парусиновой торбой под мышкой, фланируя взад и вперед в ожидании нового обоза.

Так они втроем целый день на виду у всей улицы похищают рис, сахар, сушеные фрукты. Иногда какая-нибудь старушка, увидев их проделки, всплеснет руками, вскрикнет от изумления. Тогда дрогаль соскочит с дрог, вытащит припасенную для такого случая большую иглу со шпагатом и начнет на ходу чинить порезанный мешок. Ну, а другие прохожие разве тоже не видят? И это остается для меня загадкой, как и очень многое из того, что происходит на нашей улице.

Отвлекает меня от размышлений трамвай. Поблескивающий свежей красной краской — бакинский трамвай. Он идет, весело и щедро позванивая, и вся улица расступается перед ним. Многие оборачиваются и, широко улыбаясь, подолгу смотрят ему вслед. Нет, к трамваю еще не успели у нас привыкнуть. Он все еще в новинку! И я тоже не устаю восхищаться им. Смотреть на него! Слушать его звон! Ведь еще год назад по улицам города громыхала конка, запряженная дохлыми лошадьми, и недобрая ее слава до сих пор свежа у всех в памяти.

Трамвай всегда полон народу. Утром и вечером в нем едут на работу или с работы. А днем он отдан во власть детишкам: став коленями на сиденье, уткнувшись носом в стекло, они на деньги, сэкономленные от завтраков или кино, катаются по городу, иногда делая по три-пять кругов: от Азнефти до вокзала и от вокзала вкруговую до Азнефти.

Что еще будет, когда в июле, через месяц, пойдут электропоезда в Сабунчи! Это первая электрическая дорога в стране. Ее вагоны еще красивее и светлее, а скорость, говорят, будет втрое больше, чем у трамвая.

Хлопают парадные двери, и с папиросой в зубах, задыхаясь от кашля, мимо меня бешеным шагом проносится Философ, судорожно зажав под мышкой портфель. Рабочий люд давно ушел на работу, и теперь идут совслужащие. Через минуту пролетает Иерихонская Труба. Нет, вечерами теперь у них не собираются посиделки на балконе (они даже вывинтили лампочку над окном) и Философ не учит соседей уму-разуму. Говорят, в его с женой речах хорошо разобрались и после недавнего съезда партии обоих исключили из партии, как троцкистов. За неверие в дело рабочего класса! Подумать только, они даже строительство трамвая не считают победой!

Аккуратно насадив на голову свою форменную фуражку таможенного инспектора с большой кокардой над козырьком, неторопливым шагом идет на работу отец Ларисы — Сигизмунд Владиславович Пржиемский. У него всегда серьезное и несколько перекошенное лицо, точно болят зубы. И красный нос — это оттого, что дома вечерами он попивает втихаря. И мне смешно. Я думаю: «Как же с таким кислым лицом он еще недавно мог бывать в «веселом доме», участвовать в «любовной» лотерее и даже выигрывать открытку-билет на 100 000 поцелуев? То-то, наверное, у него был глупый и растерянный вид! 100 000 поцелуев! С ума сойти!».

А вот и достопочтенный Мармелад! И при виде его мне трудно бывает удержаться если и не от смеха, то хотя бы от улыбки. Сделав два шага вправо, два влево, он заискивающе улыбается мне, источая «мед», и, сюсюкая, потирая у самого носа руки, спрашивает, хорошо ли я спал, как мое здоровьице, не хочу ли я тянучек. Хорошо еще, что он не спрашивает меня, как некоторых взрослых: «Скажите, меня могут посадить?» — «За что?» — «Ну, как-никак я же соседствую с Философом». — «Вас могут посадить за другое, а за это не сажают».

Потом друг за дружкой с зембилями в руках проносятся на базар хозяюшки нашего большого дома. И на некоторое время перестают хлопать двери парадного подъезда.

Лишь к десяти часам утра у парадного останавливается фаэтон, а ровно в десять с немецкой точностью на улицу выходит и наш многоуважаемый Генрих Адольфович Шмидт. Как всегда, он в выутюженном чесучовом костюме, чисто выбрит, в своей неизменной сине-зеленой фуражке с молоточками, приводящей в оцепенение наших соседей. Идет Генрих Адольфович задрав голову, точно он и на самом деле проглотил аршин. Конечно, он не удосуживается не только ответить на мое «доброе утро», но даже взглянуть на меня. Он и вправду бог у нас во дворе. Страшное слово «ин-же-нер»!