Дунай.
10. Мороженое в Будапеште.
Будапешт — самый красивый город на Дунае; подобно Вене, это умелая театральная постановка, где город — и исполнитель, и режиссер, однако Будапешт наделен мощью и жизненной силой, неведомым австрийской сопернице. От Будапешта исходит физическое ощущение столицы, в нем есть благородство и величие города, играющего в истории главную роль, несмотря на сетования Ади на «серую, цвета пыли» мадьярскую жизнь. Конечно, современный Будапешт создан недавно, он вовсе не похож на город XIX века, который, говоря словами К. Миксата, в сороковые годы пил сербский вермут и разговаривал по-немецки. В столичном великолепии Будапешта, опирающемся на прочную действительность политического и экономического роста, присутствует и соблазнительная иллюзия, которую прекрасно уловило искусство фотографии Дьёрдя Клёса. Если современная Вена подражает Парижу барона Хаусмана и его большим бульварам, Будапешт, в свою очередь, подражает венской урбанистике, этот мимезис мимезиса; вероятно, еще и поэтому он похож на поэзию в платоновском смысле, его пейзаж наполнен не столько искусством, сколько ощущением искусства.
Неслучайно в начале века Будапешт стал колыбелью великой культуры, которая вместе с юным Лукачем и не только с ним одним задавалась вопросом, как связаны душа и форма, скрыта ли за многообразной несущественностью суть жизни, как соотносятся доступная наблюдению игра событий и подлинность того, как все должно быть. Сценарий, основанный на притворстве (доведенный до крайности в монументальном, стилизованном под прошлое зрительном великолепии празднования тысячелетия Венгрии в 1896 году), усилил ощущение изощренности и эксперимента, поиска и создания новых языков — это доказывает выдающийся венгерский художественный и музыкальный авангард; усилил склонность к занятиям гуманитарной наукой, ведь эта наука — трогательные и одновременно ироничные перипетии разума, ощущающего неподлинность непосредственного, разрыв между жизнью и ее значением и в то же время подспудно опирающегося на трансцендентность значения, недосягаемого в действительности, но проглядывающего в понимании его отсутствия и в тоске по нему.
Юный Лукач жил недалеко от замка Вайдахуняд, возведенного в 1896–1908 годы в раскинувшемся за площадью Героев парке Варошлигет; он мог наблюдать потемкинские деревни официальной культуры, праздновавшей тысячелетие Венгрии. Замок, изображающий одноименный замок, построенный Яношем Хуняди в Трансильвании в XV веке, — концентрат китча, соединение слитых воедино несовместимых стилей: готический портал, несколько романских деталей, элементы архитектуры Возрождения, барочные фасады, башня, воспроизводящая башню пленительного городка Сигишоара (Шегешвар, Шёссбург), который сегодня находится в Румынии. Друзья, собиравшиеся в 1915 году у Белы Балажа на встречах так называемого Воскресного кружка (среди его членов были Лукач, Хаузер, Мангейм), пытались нащупать возможность «адекватного существования», то есть наполненной смыслом жизни. Они понимали, что живут в эпоху «ослабления действительности», как говорил Лукач, в исторический период нестабильности и кризиса, и прокладывали новые пути эстетике и социологии, размышляя над тем, может ли человек сохранить значимость в объективном мире, который эту значимость отрицает, над трагедией тех, кто отвергает пустую действительность, и над ироничной, учащей терпимости мудростью тех, кто, несмотря ни на что, не желает трагически отвергать эту действительность, то есть умирать. Соблазнительный китч Будапешта стал декорациями, подталкивающими к поиску истинной жизни, исследованию правдивости и фальши формы.
Блеск Будапешта — отчасти стремление подстраховаться, свойственное городу, который утрачивает свою индивидуальность, смесь гигантомании и пышного расцвета, соответствующего гибриду венгерской столицы и габсбургского орла и выливающегося в эклектичность исторически стилизованной архитектуры, например старого Парламента или Оперного театра, построенных Миклошем Иблем в стиле архитектуры Возрождения, или нового готическо-барочного здания Парламента Имре Штейндля. Как сказано выше, новая предприимчивая буржуазия стремилась создать себе геральдическое прошлое; пыталась замаскировать лихорадочное преображение и стремительный промышленный рост города, благодаря которому седьмой округ прозвали «Чикаго», внешне придать этому процессу искристую легкость, любой ценой подчеркнуть мадьярский характер города, когда капиталистическое развитие отрывало его от корней. В 1907 году Геза Лендьель обличал пустые театральные фасады, «гипсовые потемкинские деревни» Будапешта, скрывающие иную реальность, подобно тому как Брох обличал отсутствие стиля венской Рингштрассе, скрывающей отсутствие ценностей. Лехнер в 1900 году возводит Почтамт-сберкассу; искусство Микшы Рота, покорившего весь мир сияющими опаловыми стеклами, показывает скрытую за витражами (например, в здании Страхового общества Грешем, построенном по проекту Жигмунда Квиттнера) «экономическую власть Общества», но главное — смягчает и облагораживает грубость этой власти.
«Америка в миниатюре», которую между 1867 и 1914 годом представлял собой Будапешт, набрасывает на себя покров веселья и беззаботного блеска; Мор Йокаи воспевает старый Будапешт легендарного магната Морица Шандора, славившегося дерзкими выходками, воспевает располагавшихся вдоль дунайского берега продавцов дынь, арбузов и питьевой воды, знаменитый ежегодный бал юристов. Подобно благородному Клееману, писавшему на полтора столетия раньше, Йокаи остро реагирует на хамство и даже придумывает классификацию невеж, в которой первое место занимает кучер фиакра № 37, а второе — театральный кассир.
От столичной гигантомании веет очарованием добрых старых времен, которое словно извиняет провинциальную фамильярность и создает рамку, обрамляющую картины радостного существования, набережные и длинные бульвары, где протекает полная веселья и блеска жизнь, отличающаяся крепким, беспечным здоровьем. Балконы, фасады, фризы и кариатиды скрывают трагедию современности, которую юный Лукач и его приятели по «Воскресному кружку» уловили с гениальной, участливой прозорливостью; лишь бомбы 1944–1945 годов обнажат за стенами разрушенных дворцов и разбитых статуй закулисье убожества и тьмы, которое прекрасной эпохе удавалось прятать и которое фашизм, острая, крайняя форма болезни современного мира, сумел довести до высшей точки и парадоксальным образом сорвать с него маску.
И сегодня flaneur[89] углубляется в археологический парк великолепного и сокрытого, где перемешаны прочное и иллюзорное, трогательная поэзия и помпезная поэтизация прозы мира. На площади Рузвельта среди окружающих памятник Сеченьи фигур стоят символизирующий навигацию Нептун и символизирующая сельское хозяйство Церера; Вулкан изображает промышленность, богиня мудрости и мысли Минерва, как ни странно, выступает аллегорией торговли. На площади Петёфи, разумеется, возвышается памятник великому поэту; в путеводителе, выпущенном в 1984 году издательством «Корвина», с умеренным восторгом, свойственным благоразумным и осторожным биржевым игрокам, никогда не уверенным в стабильности курса, сказано, что «на сегодняшний день это величайший лирический поэт Венгрии». Впрочем, в памятнике, воздвигнутом в 1896 году на площади Героев в честь Тысячелетия Венгрии, рядом с памятниками легендарному Арпаду и другим персонажам венгерской истории, вроде Яноша Хуняди и Кошута, возвышаются статуи Труда и Благосостояния, Чести и Славы, демонстрируя буржуазную склонность рядиться в мифическо-героическое обличье и тягу к монументальному эклектизму.
Дунай величественно несет свои воды, вечерний ветер проносится над уличными кафе, словно дыхание старой Европы, возможно оказавшейся на краю света и не порождающей, а потребляющей историю, подобно тому как обладающая прелестным ртом Франческа смакует мороженое, сидя в кондитерской «Жербо» на площади Вёрёшмарти, и следит за тем, как утекает ее жизнь, слегка прикрыв глаза ресницами, чуть заметно подрагивающими от шелеста времени. Европа — и это кафе, где теперь сидят не директора-распорядители Мирового духа, а в лучшем случае — служащие какого-нибудь второстепенного филиала, не принимающие, а исполняющие решения, да еще какая-нибудь прекрасная дама, дающая повод для слухов.
С витрин нескольких фотоателье на нас глядят лица школьников, последний класс лицея, канун выпуска; пробующие курить юноши, девчушки в морских костюмчиках, с галстучками — все они смотрят в будущее, несущееся им навстречу с такой скоростью, что они замечают его в последний миг, на пороге школьного класса, словно на них налетают разогнанные в синхротроне частицы. У Марианны Сенди черные волосы, темные, живые глаза и резко очерченный нос, обещающий задать работу жерновам, в которые попадет его обладательница, и, оказавшись в сетях, которые забрасывает в жизненное море смерть, спутать ей, хотя бы ненадолго, все карты. Киш Золтан — толстяк, который есть во всяком классе; он рискует раньше других попасть на сковородку, как на уроке физкультуры, прыгая в высоту, раньше всех остальных сбивал планку, но его физиономия (на снимке выпускников, под каждой фотографией подписаны имя и фамилия) говорит о том, что он сумеет рассмеяться, когда директор вручит ему табель с оценками, всем своим величественным видом сообщая, что ученик не набрал нужный балл. Наверняка он сумет рассмеяться в лицо и прочим предвестникам несчастий, ожидающим его на жизненном перевале.
Как писал Ади, Дунай, бормоча, течет под титаническими мостами, повествуя о бегстве к Сене и смерти в ее водах, в Париже, который отражается в Будапеште, словно в трюмо в стиле ампир. Наверное, Европа кончилась, превратилась в малозначительную провинцию истории, которую вершат где-то в другом месте, в находящихся в других империях комнатах с кнопками. Европейский дух питается книгами, подобно демонам из рассказа Зингера, грызет труды по истории в библиотеках или, подобно моли, съедает дамские шляпки, шали и прочие галантные предметы гардероба.
Вовсе не факт, что Европе навеки предначертано судьбой играть второстепенную роль — роль компаньонки; впрочем, близкое знакомство с труппой Миттель- Европы, присутствие на сценических репетициях склоняют нас к тому, чтобы верить не в предопределенность судьбы, а в принцип неопределенности. Безусловно, в Будапеште испытываешь ощущение, что Европа отыграла спектакль, но, как и в Вене, Европа здесь — не только подмостки, где помнят о былой славе, Будапешт — живой и здоровый город, свидетельствующий о том, какой мощью может и должна обладать Европа, умей она правильно использовать свои многообразные и разнонаправленные силы и объедини она эти силы вместо того, чтобы истощать их, позволяя им вечно пропадать, находиться в застое. В Будапеште напряженно думаешь о закате или о пугающем, неоднократно объявленном закате целой Европы, потому что Европа еще существует, ее солнце еще высоко светит на горизонте, греет, хотя его закрывают тучи и занавесы, неумолимо напоминающие о близости закатного часа. Выдающийся венгерский культурный авангард начала XX века также был смесью заката и будущего, новаторских находок музыки Бартока и мучительного любовного треугольника Энре Ади, Адель Диоши и их Леды, femme fatale[90] и одновременно, как бывает со многими femme fatale, жертвы, женщины с крашенными синим волосами и коралловыми ноздрями, напоминающими створки раковины, — героини любовной истории fin de siècle и rétro, хотя поэзия Ади высветила и воспела ее глубинную, обжигающую правду.
Отсутствие стиля у эклектичных, стилизованных под старину будапештских зданий — внушительных, украшенных тяжеловесным декором, — порой кажется диковинным ликом грядущего, обращенным одновременно в прошлое и в будущее пейзажем больших городов, предсказанных в научно-фантастических фильмах вроде «Бегущего по лезвию»: будущее, наступившее после конца истории, лишенное стиля, населенное многоязычной, смешанной толпой, в которой не различить национальности и этносы, где краснокожие левантийцы[91] живут среди лачуг и небоскребов, компьютеров двенадцатого поколения и выкопанных из прошлого заржавелых велосипедов, руин четвертой мировой войны и роботов-сверхчеловеков. Архитектурный пейзаж этого городского будущего архаичен и одновременно футуристичен, в нем присутствуют многокилометровые небоскребы и колоссальные храмы, напоминающие миланский вокзал. Эклектизм Будапешта, здешняя смесь стилей, как и всякий современный Вавилон, говорит о том, что нас может ожидать неясное будущее, где место найдется лишь для тех, кто переживет катастрофу. Всякий наследник Габсбургов — истинный человек будущего, потому что он раньше других научился жить без будущего, в момент разрыва исторической связи — не жить, а выживать. Однако за великолепными бульварами скрыт живой и благородный мир, лишенный печали, свойственной странам Востока, выживать здесь приятно, соблазнительно, прекрасно и порой равносильно счастью.
- 1.
- 2.
- 3.
- 4.
- 5.
- 6.
- 7.
- 8.
- 9.
- 10.
- 11.
- 12.
- 13.
- 14.
- 15.
- 16.
- 17.
- 18.
- 19.
- 20.
- 21.
- 22.
- 23.
- 24.
- 25.
- 26.
- 27.
- 28.
- 29.
- 30.
- 31.
- 32.
- 33.
- 34.
- 35.
- 36.
- 37.
- 38.
- 39.
- 40.
- 41.
- 42.
- 43.
- 44.
- 45.
- 46.
- 47.
- 48.
- 49.
- 50.
- 51.
- 52.
- 53.
- 54.
- 55.
- 56.
- 57.
- 58.
- 59.
- 60.
- 61.
- 62.
- 63.
- 64.
- 65.
- 66.
- 67.
- 68.
- 69.
- 70.
- 71.
- 72.
- 73.
- 74.
- 75.
- 76.
- 77.
- 78.
- 79.
- 80.
- 81.
- 82.
- 83.
- 84.
- 85.
- 86.
- 87.
- 88.
- 89.
- 90.
- 91.
- 92.
- 93.
- 94.
- 95.
- 96.
- 97.
- 98.
- 99.
- 100.
- 101.
- 102.
- 103.
- 104.
- 105.
- 106.
- 107.
- 108.
- 109.
- 110.
- 111.
- 112.
- 113.
- 114.
- 115.
- 116.
- 117.
- 118.
- 119.
- 120.
- 121.
- 122.
- 123.
- 124.
- 125.
- 126.
- 127.
- 128.
- 129.
- 130.
- 131.
- 132.
- 133.
- 134.
- 135.
- 136.
- 137.
- 138.
- 139.
- 140.
- 141.
- 142.
- 143.
- 144.
- 145.
- 146.
- 147.
- 148.
- 149.
- 150.
- 151.
- 152.
- 153.
- 154.
- 155.
- 156.
- 157.
- 158.
- 159.
- 160.
- 161.
- 162.
- 163.
- 164.
- 165.
- 166.
- 167.
- 168.
- 169.
- 170.
- 171.
- 172.
- 173.
- 174.
- 175.
- 176.
- 177.
- 178.
- 179.
- 180.