Дунай.

2. «Где же наши замки?».

Так называется эссе Владимира Минача, написанное в 1968 году. «Hrad», замок, возвышается над Братиславой: мощь башен, четкость симметрии, массивность крепости, в которой грубоватая, несгибаемая верность стража соединяется с чем-то сказочно далеким. Вся Словакия усеяна замками, бастионами, дворцами знати; неприступные укрепления на вершинах гор и холмов, напоминающие причудливыми силуэтами башенок Диснейленд, хотя здесь-то все настоящее, чередуются с дворцами знати и приземистыми строениями, в основном цвета охры, постепенно обретающими привычный облик больших деревенских домов.

Но эти замки, — утверждает Минач, — принадлежат не нашей, а чужой, написанной не словаками истории. В своем большинстве жившие во дворцах господа были венграми. Словацким крестьянам оставались «дрéвеницы» — хижины или небольшие избы, которые складывали из бревен, скрепленных соломой и сухим навозом. В замке города Оравский Подзамок, расположенном в долине Оравы, висит картина, на которой изображен светлейший князь Николай Эстергази, — кожа у князя белая, ручки пухлые; руки крестьянок в лежащей у подножия замка деревне до сих пор землистые, сухие и узловатые, словно корни пробивающихся между камней деревьев. Разница между их руками символизирует различную историю двух народов: на протяжении столетий словаки оставались незаметным, темным субстратом — основой, на которой держалась страна, — похожим на скрепляющие древеницы солому и сухой навоз. У нас нет истории, — пишет Минач, — если история состоит исключительно из королей, императоров, герцогов, князей, побед, завоеваний, насилия, грабежа. В одном из стихотворений национальный венгерский поэт Петёфи добродушно рисует латающего кастрюли красноносого словака в линялом кафтане.

Однако те, кого в XIX веке называли «нациями без истории», словно речь шла о мифических сообществах людей, обреченных самой природой заниматься земледелием и вечно пребывать в подчиненном положении, на самом деле были нациями, лишенными (вследствие политических и военных поражений) собственного правящего класса. Минач напоминает о том, какую огромную и незаметную созидательную работу проделали словаки, хотя их история долгое время была историей проигравших, а не тех, кто способен на разрушительное насилие. В 1848 году, когда Европу охватило пламя революционных надежд, словаки выдвинули венгерским поработителям, восставшим в свою очередь против Габсбургов, требования, сформулированные в городке Липтовски-Микулаш: они просили дать словацкому народу основные права, однако венгерские власти ответили на это арестами и жестокими репрессиями; впрочем, после поражения революции 1948 года австрийцы решили помириться с венграми и предоставили им самим разбираться со словаками. Словакам, особенно после 1867 года, при двойной монархии, пришлось туго: их рассматривали (особенно после принятия в Венгрии в 1868 году закона о национальностях) почти как фольклорную группу внутри мадьярской нации, им было отказано в национальной самобытности и в праве использовать родной язык, им не разрешали открывать свои школы и чинили всяческие препоны, выступления словаков подавлялись с кровопролитием, у них не было возможности подняться по социальной лестнице или быть представленными в парламенте. Данные, которые приводит Людовит Голотик, свидетельствуют о подавлении словаков венграми в социально-экономической сфере: словаки были обречены оставаться крестьянами, им было крайне сложно получить образование, капитализм среди словаков не развивался, национальная буржуазия не формировалась, многие словаки эмигрировали, главным образом в Америку. Словацкую нацию сберегала прежде всего Церковь (и католическая, и евангелистская), при церквах открывались школы, сохранялся презираемый и считавшийся второсортным словацкий язык.

Языковой вопрос осложнял отношения и внутри славянского братства, препятствуя его укреплению. Часть чехов (возглавлявших движение австрославизма) призывали использовать в качестве письменного языка чешский, в том числе в Словакии, чтобы обеспечить своему политическому движению единство и силу; словацкий должен был стать диалектом, домашним языком, играющим подчиненную роль. Подобной точки зрения придерживался даже Ян Коллар, выдающийся словацкий поэт и ученый, ассимилировавшийся среди чехов, однако его соотечественники не могли согласиться с подобным решением, понимая, что оно уничтожит их как самостоятельную нацию, они отстаивали автономность своего языка, обсуждая его варианты и сферы употребления.

Тогдашние разногласия, проявляющиеся и сегодня в соперничестве между чехами и словаками, подрывали единство славянского освободительного движения, особенно австрославизма. С одной стороны, словаки как нация, жившая обособленно и сохранившая первозданный облик, претендовали на роль подлинной, первозданной колыбели Славии, древней единой цивилизации, поэтому им были особенно близки другие славянские крестьянские народы, например рутены и словенцы. Еще в XVIII веке Ян Балтазар Магин подчеркивал сохраненную, первозданную чистоту словаков и опровергал в написанной на латыни «Апологии» очерняющие его народ утверждения, которые принадлежали профессору университета города Трнава Михалю Бенчику. Ян Коллар, перешедший на чешский и писавший на чешском, хотя он был словаком, выразил восторженные славянофильские взгляды в поэме 1824 года «Дочь Славы». Именно в Словакии раньше и с большей силой, чем среди чехов, распространился славянофильский мессианизм.

Посеянные семена давали разные, зачастую противоположные плоды. Один путь развития был связан с прорусским панславизмом, другой — с австрославизмом (его отстаивал такой упорный лидер, как Милан Годжа, разделявший воззрения и планы Франца Фердинанда, который мечтал о создании триединой империи). Но если исповедуемый чехами австрославизм давал самим чехам надежду занять в будущем видное положение и добиться желаемого переустройства империи, словакам (подвергавшимся мадьяризации и отделенным от чехов) этот политический проект не предлагал никакого выхода, не давал надежды расстаться с положением малого народа: поэт и патриот-революционер Штур, участвовавший в событиях 1948 года, в конце жизни написал книгу «Славия и мир будущего» (изданную посмертно на русском языке в 1869 году под названием «Славянство и мир будущего»), в которой он предрек распад габсбургской империи.

Словацкая литература, как объяснил мне ученый, член Академии наук Станислав Шматлак, в ходе суда над всемирной историей выступит на стороне обвинения, свидетельствуя о присущем истории страшном «духе уничтожения», как называл его Ницше. В статье, написанной по случаю прошедшего в Праге Конгресса борцов за мир, Шматлак напомнил о традиционном миролюбии и нелегкой судьбе своего народа — эта мысль красной нитью проходит через всю словацкую литературу, от «Gentis Slavonicae lacrimae, suspiria et vota»[78] Якуба Якобеуса (1645) и «Desideruim aureae pacis»[79] Михаля Инститориса (1633) (сочинений на латыни, оплакивающих и осуждающих трагедии войны) до появившихся в роковом 1914 году «Кровавых сонетов» Гвездослава, одного из отцов национальной поэзии, памятник которому украшает площадь почти каждого большого или малого города.

Современная литература нередко обращается к этим темам: в одном из стихотворений Мигалик описывает мечты служанок, в стихах Валека рассказывается о жизни старенькой бабушки, течение которой словно подчинено ударам хлыста, о равнине, исполосованной колесами барских колясок, — на дне колеи скапливается кровавый пот. Франтишек Швантнер, плодовитый и яркий прозаик, в замечательном рассказе «Сельский священник» описывает робкое, смутное пробуждение нравственно-политического сознания (во время национального антифашистского восстания 1944 года) у крестьян, которые на протяжении столетий подчинялись привычному, неспешному ритму, смене времен года, аграрному циклу, жизни земли. Винсент Шикула в своей прозаической трилогии излагает историю народа, увиденную его глазами, глазами темных, угнетенных классов. Роман Петера Яроша «Тысячелетняя пчела», прославившийся после того, как в 1983 году на Венецианском кинофестивале показали снятый по его мотивам фильм — семейную сагу, повествующую о судьбе семьи каменщиков из деревни под Липтовом.

Этим народам выпала нелегкая судьба: на одном из гербов в Городском музее Братиславы изображен габсбургский двуглавый орел, надпись на гербе гласит: «Sub umbra alarum tuarum»[80], однако словаки подчинялись не толерантным и корректным австрийским властям, которых славянские народы нередко мифологизировали, а националистически настроенным венгерским правителям. Возникновение панславянской идеологии, связанной с отстаиванием архаичной исконности славян, объясняется потребностью защититься, мифологизируя и прославляя собственную неистребимую глубинную природу, от тех, кто опьянен властью, и от очарованной властью культуры, отказывающейся признавать достоинство и гарантировать будущее тем, кто до сегодняшнего дня оставался в тени.

Философы, формулировавшие в прошлом столетии законы исторического развития, зачастую не испытывали жалости и оптимизма в отношении малых народов, к которым тогда относились многие славянские народы. Когда тебя манит «огромный мир» политики, легко забыть о том, что все огромное некогда было малым, что для всякого наступает час взлета и час падения и что малый тоже когда-нибудь подымет голову.

Однако малому народу, пытающемуся покончить с презрительным и невнимательным отношением со стороны великих народов (которым, возможно, недолго оставаться великими), необходимо избавиться и от собственного комплекса «малости», от потребности постоянно подтверждать или опровергать это ощущение, поменять знак с минуса на плюс, научиться гордиться своей малостью как знаком избранничества. Тот, кто долгое время был вынужден играть роль «малого» народа и тратил все силы на попытки определить и отстоять собственную идентичность, нередко продолжает вести себя так, когда необходимости в этом больше нет. Замкнутый на самом себе, поглощенный отстаиванием собственной идентичности, тщательно следящий за тем, чтобы ее уважали другие, такой народ рискует потратить все силы на самозащиту и обокрасть самого себя, сузить свои горизонты, не научиться быть господином в отношениях с миром.

Кафка, которого очаровывала жизнь еврейского гетто и его литература, с решительностью и горечью заявил, что поэт обязан оторваться от всякой литературы малого народа: эта литература, вынужденная защищаться от влияния извне и полностью поглощенная борьбой за выживание, не допустит появления великого писателя. Как подчеркивает Джулиано Байони, Кафка сознательно стал великим писателем, которого малая, подавляемая литература, отстаивающая собственное национальное и культурное своеобразие и желающая слышать лишь утешающие и одобряющие голоса, отвергает, поскольку вокруг великого писателя неизбежно возникает пустота, он нарушает целостность, представляет опасность для сплоченной малочисленной группы людей.

Писатель — не отец семейства, а сын, которому предстоит выйти из дома и пойти своим путем; он хранит верность своей малой, истерзанной родине, рассказывая о ней правду, иными словами, глубоко переживая ее угнетенное положение, воспринимая его как свое собственное; он должен на время отдалиться от родины на расстояние, необходимое для всякого искусства и всякого освободительного опыта. До сих пор в отношениях между чехами и словаками сохраняются взаимное недоверие и подозрительность, они омрачены тенью старых предрассудков, связанных с чувством превосходства одних и настойчивым стремлением других отстоять свои права.

Лучшие представители словацкой культуры уже избавились от этого и, любя свой чудесный край, научились рассказывать о его тревогах и бедах. В 1924 году публицист Штефан Крчмери сетовал на то, что из-за ограниченных политических условий и обусловленной этим узости взгляда и небогатого опыта трудно написать словацкий социальный роман. Сегодня, несмотря на тяжелейший полицейский режим, Словакия воспринимается как страна, народ которой вернул себе свою историю или возвращает ее. Можно сравнить это с тем, как стиль общественных зданий и господских домов — австрийский и венгерский стиль, царящий на застроенной низкими одноэтажными крестьянскими домами славянской равнине, медленно сливается со стилем этих домов, перестает подавлять их высотой и величием. Замок Пезинок, возвышающийся там, где некогда находился окруженный виноградниками свободный королевский город, незаметно переходит в бастион, где находится местная «винарня» — трактир с убогой обстановкой, где отменно готовят рыбу и подают вкусное белое вино. Возможно, богиня Правосудия (ее статуя, установленная на крыше административного здания в Оравском Подзамке, держит в руках весы и кривую турецкую саблю, а не меч) решительно разрубила несправедливо затянутые гордиевы узлы и принесла рыбу и вино, некогда привилегию магнатов, на стол простого народа.

Как ни странно, Словакию, которая внесла заметный вклад в весну 1968 года, жестко отреагировавшие на известные события советские и просоветские силы пощадили, отнеслись к ней почти благосклонно, сосредоточившись на подавлении и удушении чешской культуры. Прага была обезглавлена, в Словакии тоталитарная реставрация 1968 года также урезала гражданские и личные права, но вместе с тем (из политического расчета, из веры в традиции панславизма и в пророссийские настроения среди словаков) увеличила политический вес местного элемента. Поэтому сегодня Словакия одновременно остается притесняемой и переживает исторический взлет, национальное пробуждение и рост собственного значения. Очарование прекрасной Праги после 1968 года — во многом очарование заброшенности и смерти; в Братиславе, несмотря ни на что, кипит жизнь и веселье, это живой, развивающийся организм, не тоскующий о былом, а растущий и глядящий в будущее.