Дунай.

15. В широкое море.

Искусство, представляющее собой образцовую знаковую систему, подкрепляет выбор в пользу Сулины. На берегах прирученного Дуная, неспешно и невозмутимо приближающегося к своему концу, стоят на коленях женщины — полощут и расстилают сушиться половики. Ржавые корабли покачиваются на волнах, словно в живом, действующем порту, однако город мирно дремлет, опустив руки, погруженный в долгий апатичный сон, отчего он уснул — никто уже и не помнит. В магазинах и на складах шаром покати — одно сало да консервы, даже на базаре прилавки пусты, горы редиса, которым торгуют на каждом углу, воспринимаются как пародия на изобилие.

Не оставившая заметных следов прерванная модернизация разрушила старый турецкий город, разбросанный между пыльными дорогами, грудами мусора и деревьев; окошки кассы речного вокзала закрыты, несколько человек нерешительно становятся в очередь, не зная, когда можно будет купить билет и можно ли будет вообще это сделать. Солдаты — частично в форме, частично в гражданском, — заняты бесконечными строительными работами. В гостинице «Farul», то бишь «Маяк», можно перекусить, но выпить разрешается только во дворе, куда еду не приносят.

Сулина — покинутый, заброшенный город, кинопавильон, в котором все сцены давно сняли, и артисты уехали, бросив ставшие ненужными тексты ролей, костюмы и декорации. Юрист Константин Франц, противник Бисмарка, сторонник федеральной многонациональной Миттель-Европы, в которой немецкий элемент стал бы объединяющим, но не подавляющим, мечтал о дунайской федерации, которая, следуя буквальному смыслу слова, включала бы и устья, и дельту, и сулинский маяк, стоящий на месте впадения реки в море. Все эти планы остались в прошлом, их словно водой унесло, — отвечают плещущие о берег волны. Снятый фильм рассказывает о старой дунайской Европе, в нем есть несколько любовных историй, дипломатические интриги, изящество прекрасной эпохи, зажатые в рамки Европейской комиссии по Дунаю, которая со всеми подстилающими соломку предосторожностями и изящными узорами политики девятнадцатого столетия, руководила работами по расширению и переустройству порта.

История отбыла из Сулины, оставив горстку турецких домов, маяк, построенный на налоги, которые платили заходившие в порт суда, да несколько фасадов, которые с натяжкой можно причислить к модерну. Сегодня в Сулине скапливается приносимый Дунаем мусор. В написанном в 1933 году романе «Европолис» Жан Барт, то есть Эуджен Ботез, рассказывает о том, как в Сулину, словно обломки потерпевших крушение судов, приносит человеческие судьбы; этот город, как явствует из его литературного названия, Европолис, до сих пор окружен ореолом роскоши и изобилия, как порт, стоящий на важных торговых путях, как место встречи людей, прибывших из дальних стран, этот город мечтает, грезит о будущем, суетится, но постепенно растрачивает свое богатство.

В романе греческая колония и ее кафе служат фоном картины постепенного увядания, которому Комиссия по Дунаю обеспечивает политико-дипломатическое достоинство или, по крайней мере, его видимость. И все же книга Барта — история иллюзии, упадка, обмана и одиночества, несчастья и смерти, симфония конца, в которой город, пытающийся стать маленькой европейской столицей, превращается в отмель, в заброшенный порт.

Я иду к морю: хочется увидеть устье, опустить руку и ногу в смесь всеобщей кончины или нащупать место разрыва, точку распада. Пыль превращается в песок, земля — в дюны на пляже, ботинки покрываются грязью в лужах — они тоже могут быть устьями, малюсенькими кривыми ртами, через которые истекает кровью Дунай. Вдали синеет море. В колючей степи виднеются заброшенные стройки, груды мусора, кусты верещатника, пахнет гудроном, по соседству друг с другом лежат православные, турецкие, еврейские, старообрядческие кладбища. 17 мая 1924 года, которому суждено было стать последним днем его жизни, Симону Брунштейну было 67 лет; ограда, напоминающая лес нацеленных на равнину копий, оберегает покой безымянного турка; стела хранит память о капитане Дэвиде Бэрде, утонувшем в Сулине в 1876 году, в возрасте 46 лет; Маргарет Энн Прингл 21 мая 1868 года было двадцать три года, она похоронена рядом с Уильямом Вебстером, старшим помощником капитана «Адалии», который попытался спасти барышню и утонул.

Маргарет и Уильям, словно Поль и Виржини, Геро и Леандр, Сента и Летучий голландец и другие сказочные персонажи, связанные любовью, морем и смертью? Всякое кладбище — нескончаемое эпическое повествование, рождающее и нашептывающее сочинителям все возможные романы. Самочинно обнести оградой пядь этой песчаной земли, установить на ней названия и вывески пивных, трактиров и кафе — я видел, как они закрывались и, как ни в чем не бывало, переезжали на новое место; в любом случае счетоводство — успокаивающее занятие, создающее иллюзию, будто можно противостоять потерям, контролировать их, переводящее пафос языка похоронного марша в смиренную прозу книги учета.

Вечереет, но по-прежнему высоко летают чайки и цапли, множество цапель, раздаются их громкие, резкие, монотонные крики; крупные обросшие шерстью свиньи валяются в лужах, тени, вырастающие и разбивающиеся о дюны, на мгновение превращают свиней в огромных чудовищ. Просторный пляж, далекие человеческие фигуры кажутся абстрактными рисунками, сломанные радары валяются на песке, словно остовы кораблей или гигантских птиц — старых журавлей с пожелтевшими, ржавыми перьями, возносивших даосских мудрецов на небеса. Море тусклое, маслянистое, пахнущее нефтью, на волнах, как и можно было ожидать, покачивается мусор; границы линии, вдоль которой, как утверждал римский писатель Аммиан, плывущая из моря рыба сталкивалась с набегающей дунайской волной, не видно; еще труднее разглядеть течение реки, которая, если верить Саломону Швейгеру, впадала в Черное море, пересекала его по прямой, не смешиваясь с морскими водами, и через два дня достигала Константинополя, принеся идеально чистую питьевую воду.

Душно, хочется пить, мне что-то кричат издалека, но слов не разобрать, свиньи по-прежнему пасутся вокруг громадных железных птиц, Дунай — словно лужа, в которую они тычутся мордами, нигде не видно, чтобы в море впадал прозрачный поток, о котором сказано в старинной книге, неужели нашему странствию суждено закончиться ничем? — вопрошает в одном из стихотворений Аргези. Бескрайний серый горизонт похож на высокую, местами обрушившуюся стену, солнце пронзает море белыми копьями, облако скользит и спускается ниже; ах какие у нее ресницы, когда она закрывает глаза, не находись я сейчас в не самой удобной для жизни восточной стране, я бы позвонил ей из бара на пляже; в дельте, как утверждают путеводители, пересекаются миграционные потоки птиц, шесть направлений миграции весной, пять — осенью, сумей мы проследить историю и полную траекторию полета хоть одной перелетной птицы, как мечтал Бюффон, мы бы все поняли — и платоническую ностальгию, и эрос разлуки; если верить Стефану Византийскому и Евстафию, скифы называли нижнее течение Дуная Матоас — река счастья; чайки и цапли кричат, свинья выкапывает кустик травы, жует, рвет, глядит на меня в упор, в глазах — тупая жестокость.

Устья нет, Дуная не видно, кто осмелится утверждать, что грязные ручейки, текущие между камышом и песком, родились в Фуртвангене и ласкали остров Маргариты? И все же хоть одно устье из бесчисленного множества, не важно какое, должно быть указано в «Регуляции», изложенной в записной книжке дотошного дунайского путешественника, поэтому я ищу это устье так, как ищут ключ, как слово, что вертится на языке, как недостающую страницу — роешься в карманах и ящиках, но в паспорте нет отметки, а без отметки уехать нельзя, какой уж тут «Пироскаф, гонец твоей свободы, отчаливает в даль неслыханной природы»[119], какие уж тут корабли с высокими мачтами и звучащая в сердце песня моряков.

Дорожная пробка по своей природе тоже принадлежит миру бумаг, делопроизводства, бюрократии — всякий раз образуется водоворот, но потом, в самый последний момент, непонятно как, все рассасывается. Было ошибкой искать устье здесь, на открытом, бескрайнем просторе дюн и пляжа, горизонта и моря, следуя запутанной сети разбегающихся и теряющихся нитей воды. Нужно вернуться назад, жест, которым любезный, но скверно экипированный солдат, мчавшийся на велосипеде среди луж и остановившийся по моей просьбе, указал на место, где Дунай впадает в море, напомнил мне жест бледного и любезного психолога, Тадзио-Гермеса, указывающего куда-то в бесконечную даль, в бескрайний морской простор, который отменяет всякую эмпирическую ограниченность; впрочем, небрежно одетый воин с улыбкой указывает мне на вход в порт, на караульную будку, там, у облупленного шлагбаума, дежурит часовой — останавливает проходящих, требуя предъявить пропуск.

Дунай, загнанный, как и полагается, в канал, впадает в море в той части порта, куда посторонним вход воспрещен, и растворяется в морских волнах под неусыпным контролем портового начальника. Чтобы увидеть, где кончается река, требуется разрешение, пропуск, но ведь и часовые тоже люди, они не могут взять в толк, что нужно иностранцу, но видят, что человек он безобидный, и разрешают пройти, взглянуть на то, где смотреть не на что, на канал, вода которого впадает в море, — картину обрамляют суда, лебедки, балки, сгруженные на берег и украшенные почтовыми штемпелями и отметками таможни ящики.

Неужели это все? Посмотрев три тысячи километров кинопленки, ты встаешь и выходишь из зала поискать продавца воздушной кукурузы и, сам не зная как, ненароком, пройдя через задний выход, оказываешься на улице. Почти никого, все ушли домой, уже поздно, порт опустел. Вода канала неспешно, спокойно, уверенно втекает в море, кажется, будто не канал, не предел, не «Регуляция», а само течение реки раскрывает руки и бросается в объятия вод и океанов всего земного шара, навстречу обитающим в их глубинах существам. Господи, сделай так, чтобы моя смерть, — просил в одном из стихотворений Бьяджо Марин, — была похожа на то, как река впадает в широкое море.